Я проснулся с первым светом в лютом холоде. Огонь погас, и я услышал, как Ставен застонал в тяжком сне. Затем наступила тишина, я ощутил полноту безмолвия и понял, что все окутано толстой пеленой снега. Я вышел во двор помочиться, а пес увязался за мной, повизгивая и сопя, словно чего-то ожидал от того, что я поднялся и вышел за дверь. Возвращаясь в сарай, я услышал петушиный крик, а в отдалении собачий лай. Два служителя в кожаных фартуках вышли с метлой и совком разгрести свежевыпавший снег. В холодном воздухе воняло лошадьми, и я увидел белый склон холма за городскими крышами. Потом я вспоминал все это очень ясно и с тоской, какую мы иногда испытываем по той жизни, которую потеряли навеки, хотя, быть может, потеряли мы только все, что было в ней драгоценного.

Оно казалось мне воплощением тихого мира, это холодное утро в беззвучии снега, упавшего на город и его окрестности. Странно, что оно выглядело таким, ибо, казалось бы, мои собственные беды должны были взять верх над благостью вокруг, и грехи мои угнетали меня все больше. Я не кончил переписывать Пилато, я покинул пределы своей епархии без разрешения, я пел в харчевнях и проигрывал в кости мои священные реликвии, я возлежал с женщиной в блуде, я присоединился к странствующим комедиантам, а это прямо запрещено духовным лицам, каков бы ни был их сан. Вот так я оскорблял Бога и огорчал Линкольнского епископа, который был для меня отцом. Однако это было время, свободное от бед, в сравнении с тем, чему предстояло воспоследовать, когда мы представили Игру о Томасе Уэллсе.

Я не снял колпак Шута и, как мог, закутался в одеяние Евы и сидел, прислонившись к стене, а свет разгорался все больше, и из верхних комнат начали доноситься голоса. Мне пришло в голову, что я мог бы встать, сбросить эти комедиантские лохмотья и уйти в мирность утра в одеянии священнослужителя, которое было на мне, когда я повстречался с ними. И мое положение было сейчас точно таким же: меня мучили холод и голод, и у меня не было ни пенни. Только теперь я запутался между сыграть что-то или прожить вживе. Мне тягостно сказать, но я ведь решил говорить только правду, что сутана священника мне тоже казалась личиной, такой же, как белый балахон, который Стивен носил как Бог-Отец, или власяница Антихриста. Или же я просто не мог отречься от моего греха. Но, как бы то ни было, мгновение это миновало.

Я увидел, как голова Соломинки приподнялась с узла, на котором покоилась, и недоуменно повернулась туда-сюда. Прыгун рядом с ним не шелохнулся. Маргарет лежала, как мертвая, под кучей красных сукон занавеса. Тут Мартин поднялся со своей постели, поежился, пробормотал что-то о холоде и пожелал мне доброго утра. И день вступил в свои права.

Утро было занято упражнениями, хотя в сарае недоставало места для того, чтобы выполнять движения во всей полноте. Тобиас и Маргарет вместе изготовили чучело Томаса Уэллса из подобранной с пола соломы, бечевок и разных тряпок и надели ему на голову белую маску, которую надевал Соломинка, когда изображал Модника. Никакого выражения на ней не было, ни доброго, ни злого. Чучело требовалось для того, чтобы показать перемену в смерти, и его легко было переносить.

Мартин намеревался повторить то же, что мы делали в Игре об Адаме, то есть чтобы мы переодевались в сарае и возвращались среди зрителей. Но Прыгун, которому после смерти Томаса Уэллса предстояло стать ангелом, который покажет Монаху, где спрятаны деньги, не согласился.

— Не пойду я так близко от них, — сказал он. Прыгун был робкой душой и кое в чем походил на девушку: он не стыдился показать, что боится. Втайне мы были благодарны ему, ибо тот же страх прятался в нас всех. Некоторую меру страха комедиант испытывает всегда, потому что он у всех на виду и не может нигде укрыться, не покинув представление, однако теперь этот страх стал сильнее: мы знали, что близки к вмешательству в людские жизни. И потому мы порешили отгородить сукнами закуток в углу двора близ того места, где будем представлять.

Когда звон колоколов возвестил о полудне, мы все еще занимались отгораживанием. Полосы сукон подвязали к шестам, а шесты привязали к столбам, завесив угол там, где сходились две стены. Пока Стивен, Тобиас и я занимались этой работой, остальные развлекали зрителей — во дворе уже собралось больше людей, чем было на нашем прошлом представлении, и подходили все новые и новые. Соломинка и Прыгун крутили колеса навстречу друг другу, а Мартин встал на руки, положил по цветному мячу на обе подошвы, красный и белый — те, которые он бросал мне, испытывая меня, — а потом прошелся на руках по обледенелым булыжникам, держа ноги так прямо, что мячи не скатились. Такого я никогда в жизни не видел.

Тут мы кончили занавешивать угол, и все, кроме Мартина с Тобиасом, собравшиеся в отгороженном месте, занялись переодеванием. Мартин с Тобиасом еще некоторое время продолжали развлекать зрителей — один подбрасывал мячи, а второй перекувыркивался в воздухе и ловил их. Затем Тобиас присоединился к нам.

— Двор набит битком, — шепнул он.

Мы стояли в тесноте нашего закутка и слушали сначала его тяжелое дыхание после кувырканий, а потом голос Мартина, начавшего произносить Пролог:

Почтенные, нас благосклонно примите, Прием снисходительный вы окажите Нашей Игре…

Мы придумали взять эти слова из Интермедии под названием Путь Жизни, внеся в них некоторые изменения в согласии с духом нашей Игры. Однако, произнеся их, Мартин не ушел сразу к нам, но остался перед зрителями, что было для нас неожиданностью и, думаю, для него тоже. На несколько мгновений наступила тишина, со стороны зрителей не донеслось ни звука. И тут он снова заговорил, но уже своим голосом:

— Подарите нам свое внимание, почтенные. Игра эта о вашем городе. Она ваша, а такого еще не бывало, чтобы представить случившееся в городе, где оно случилось. И Игра эта воздает честь вашему городу, ибо показывает, как быстро здесь правосудие карает творящих зло.

Внутри нашего шатра из сукон мы безмолвно переглядывались. Тобиас хмурился, готовясь надеть маску Благочестия. Я увидел, что нижняя губа Соломинки подрагивает. В других я не вглядывался, но, думаю, всех нас охватил страх. Я подошел к занавесу и чуть-чуть раздвинул сукна. В этот миг над стеной со стороны моря показался край солнца, во двор пролилось слабое сияние, и мокрые булыжники заблестели. Странный свет лег там на все, снежный свет, хотя двор был чисто выметен; свет этот был мягким и в то же время безжалостным — в нем отсутствовали тени. Будто мили и мили снега снаружи сбросили сюда весь свой свет для нашего представления. И он лежал на лицах зрителей, стоявших бок о бок, нарядившихся для базарного дня — обветренных лицах кабальных, более бледных лицах слуг и служанок, а между ними кое-где более хитрые или благообразные лица людей позажиточнее. Все эти лица были повернуты к Мартину, и его голос заполнял двор.

— Когда мы делаем Игру из злого деяния, то даем лишний случай Божьему милосердию пролиться на тех, кто представляет ее, и тех, кто смотрит. И как вы уповаете на милосердие, так не преминете даровать его нам, бедным комедиантам, и тем, кого мы изображаем. — Внезапно он раскинул руки ладонями к зрителям и выше плеч. — Добрые люди, — сказал он, — мы представляем перед вами нашу Игру о Томасе Уэллсе.

Тут он присоединился к нам, лицо его было спокойным, но дыхание чуть прерывистым. Соломинка, Прыгун и Стивен вышли из нашего угла, чтобы начать представление. Соломинка в чепчике деревенской женщины, в платье с прокладками, которые придавали ему пухлость. Стивен в собственной рваной куртке — той, которая была на нем при нашей первой встрече, когда он угрожал мне ножом. Прыгун как Томас Уэллс в своих собственных поношенных дублете и чулках.

Тобиас скроил кошель из черного войлока, большой, который был виден всем. И Стивен подбросил кошель повыше, чтобы все его хорошенько разглядели, и он засмеялся на манер забулдыги — хо-хо-хо, небрежно уперев руки в боки и вертя туловищем. Этому его обучил Мартин, и выполнил он эти движения очень хорошо. И среди зрителей послышался смех, что человек хохочет после такой невыгодной сделки, ведь все знали, что корову пришлось продать из-за тяжкой нужды, и двое-трое выкрикнули это, но, как мне показалось, не в сердцах — если сам мужчина был среди них, он не подал и виду. Смех скоро замер, сменившись тишиной, и казалось это недобрым знаком.

Я следил за представлением в щелку между сукнами. Все делалось так, как мы задумали и разучили: мужчина напился, женщина забрала кошель и жестами объяснила опасности, грозящие ее сыну на шестимильном пути назад в город. Хотя юбка была широкой, а прокладки толстыми, Соломинка сумел прекрасно изобразить угрозы встреч с медведями, волками, разбойниками, а Прыгун отзывался на эти движения, поворачивая голову по-гусиному, показывая, что он внимательно слушает и в знак своих добрых намерений.

Затем Стивен и Соломинка вернулись, чтобы переодеться, а я вышел на открытое место и начал мои наставления Томасу Уэллсу.

— Добрый Советник мое имя, а некоторые называют меня Совестью: моя обязанность и радость состоят в том, чтобы уговаривать и наставлять тебя и всех людей не сбиваться с пути жизни, каковой путь открыли нам страдания Христа.

Я говорил эти слова по мере того, как они приходили ко мне, все это время не отводя глаз от Прыгуна и повторяя жест наставничества — правая рука поднята, три средних пальца вытянуты. Зрители начали переговариваться между собой, переминаться с ноги на ногу, наставление они сочли слишком длинным. Затем вновь наступила внезапная тишина, я отвел глаза от Томаса Уэллса и увидел, что появилась женщина в платье, парике и маске соблазнительности — Соломинка надел круглую солнечную маску Змия до Падения.

На миг я запнулся. В ярком бестеневом свете, заливавшем двор, багряное платье, желтый парик и застывшая улыбка белой маски с розовыми кружками на щеках поражали взгляд. Я задышал чаще, будто от потрясения. Но она не приблизилась, а осталась на расстоянии, вначале храня неподвижность, пока я продолжал мои добрые советы Томасу Уэллсу, используя теперь строки, хранившиеся у меня в памяти:

К духовному не будь слепым, Не прилепись к делам земным, Ведь смерть приял Христос За жизнь твою…

Но глаза зрителей не были обращены на меня. Они не спускали их с женщины, едва она начала пантомиму наслаждений. И опять-таки это Мартин придумал, чтобы женщина держалась на расстоянии и жестами изображала наслаждения, пока я все еще продолжал свои советы: так слова духа и жесты плоти состязались между собой.

Замысел Мартина, да, но Соломинка сотворил из него то, что было по силам только ему. Из нас всех он был самым одаренным в Игре. Мартин обладал большим искусством и чутьем к зрелищу, форме и смыслу представления, далеко превосходя всех нас. Но Соломинке было присуще чувство игры или, вернее, сочетание этого чувства и умения естественных порывов тела, не знаю, как их назвать, но это то, чему нельзя ни научить, ни научиться. Для роли соблазнительницы он придумал странный и пугающий способ наклонять тело вбок, на миг изогнув голову в вопросе, а руки держа на высоте пояса, вывернув ладони наружу и растопырив пальцы в жесте собственного изобретения. И на миг проверки, как действуют его соблазны, он замер в злокозненном вопрошении. Затем он возобновил гибкие движения, рисуя восторги, которые ожидают Томаса Уэллса, если он всего лишь последует за соблазнительницей: пироги, и лепешки, и сладкие напитки, и тепло очага, и нечто большее — в его извиваниях чувствовался еще и блуд.

Этот переход от плавных движений наслаждения к неподвижности вопрошения внушал страх — даже мне, хотя я видел, как он упражнялся в этой позе один в углу сарая. Зрителей сковало безмолвие. Взглянув на комнаты вверху, я увидел открытые окна и следящие за нами лица, одно из них было совсем белым под черной, плотно прилегающей к голове шапочкой, и я сообразил, что это, наверное, судья. Я подошел к концу моих наставлений:

Грех поначалу ты сладким найдешь, Но расплата грядет, от нее не уйдешь. Чуть во прах ты отыдешь…

Томас Уэллс стоял между нами в своем серо-буром дублете, глядя то на нее, то на меня широко открытыми глазами на испуганном лице. Он поворачивал тело в талии к тому, на кого глядел, держа голову прямо, и я видел, какие усилия он делает, чтобы дышать, и ощутил в себе его страх, быть может, из-за мертвой тишины — зрители не болтали, не толкались в шутку, они словно онемели.

Соломинка, наверное, испытал то же чувство. На него всегда воздействовали перемены в настроениях, и он был непредсказуем в своих откликах на них. И теперь он сделал жест, в котором никогда не упражнялся. До этого в его движениях была некоторая похотливость, но больше для зрителей, чем для мальчика. Но теперь он провел ладонями вниз по телу в длинном движении любви к себе, сложил их наподобие наконечника стрелы и провел этой стрелой вниз к паху и задержал ее там в форме mons veneris, и сделал он этот жест для Томаса Уэллса, раскачиваясь всем телом, — жест гордыни и власти и гнусного призыва. Я исчерпал свои слова, а женщина все еще стояла, указывая на место наслаждений, и ткань платья натянулась на развилке ее тела, обрисовывая скрытые под ней мужские части.

Томас Уэллс пошел к ней, тоже теперь играя по наитию, двигаясь, как между явью и сном, высоко поднимая ноги, будто зачарованный. Я обернулся к зрителям и, приподняв руки, слегка пожал плечами в жесте скорбной покорности судьбе. Однако теперь, когда мальчик сделал первые шаги, среди зрителей внезапно раздался голос — вопль гнева или горя. Женский голос, вырвавшийся из безмолвия и потому обретший особую силу. Соломинка обернулся взглянуть, откуда донесся вопль, и я услышал его судорожное дыхание, увидел, как вздымается и опускается его грудь. Я шагнул вперед, опустил голову и вновь сделал жест скорбной покорности судьбе, надеясь дать время Прыгуну и Соломинке удалиться за занавес и подготовиться к сцене убийства. Но женщина снова закричала, и теперь это были слова.

— Так не было! — кричала она. — Мой сынок не пошел с ней! — Ее голос был громким, хотя прерывался от слез. Смотрела она не на нас, она смотрела на людей вокруг себя, что было еще хуже. — Мой Томас был хорошим мальчиком! — кричала она, взывая к ним.

Теперь среди зрителей раздавались все новые крики. По их толпе пробежало движение, шорох обещания расправы. Угроза избиения комедиантов рождается точно посвист ветра в деревьях. Раз услышав, его уже не забудешь никогда. Мы, трое, окаменели на месте. Мы не могли продолжать под крики и не могли уйти, положив конец представлению. Тут из-за занавеса вышел Мартин в капюшоне Рода Человеческого, но сразу отбросил его, став лицом к людям и повернув ладонь в знак смены темы.

— Добрые люди, почему он пошел с ней? — закричал он. — Томаса Уэллса убили не на дороге.

Это перекрикивание криков вызвало мгновение тишины, и Мартин громким голосом прервал ее. Лицо у него побелело, но голос был уверенным и спокойным.

— Помилуй Господи, никак не там, — сказал он. — Она не тронула бы его на дороге, где ходят люди. — Безмолвие еще продолжалось, и он быстро обернулся ко мне, указующе протянув руку: — Ты, Добрый Советник, скажи нам, почему Томас Уэллс не послушал тебя?

Я знал, что должен ответить немедля, пока нас еще можно было услышать. Я произносил слова, едва они приходили мне на ум:

— Увы, почтеннейший, человек живет, ища наслаждений…

Тут под взглядом Мартина Прыгун достопамятно победил свой страх. Он сделал шаг-другой вперед с жестом, сопровождающим признание Адама.

— Женщина соблазнила меня, и я пошел с ней, — сказал он. При этом он повернулся к Соломинке и очень быстро и кратко пошевелил пальцами правой руки, заслоняя ее туловищем от зрителей. Тогда я этого знака не знал, но так просят того, на кого смотрят, чтобы он что-то повторил. — Плотью своей она соблазнила меня, — сказал он.

Соломинка выпрямился. Солнечная маска Змия смотрела на нас и на зрителей с неугасимой улыбкой. Тем же быстрым движением, что и в первый раз, соблазнительница приласкала себя, сложила руки стрелой у места похоти, покачала плечами в гордыне, упиваясь своей властью. И в безмолвии зрителей, вновь нерушимом, я услышал шорох крыльев голубя, взлетевшего над крышей гостиницы.

Теперь наконец мы могли все скрыться за занавесом — все, кроме Томаса Уэллса, который оставался все время, пока Алчность и Благочестие готовились к борьбе за душу женщины. Вот так мы были спасены нашими собственными усилиями. Но эти же усилия, это спасение в последний миг от неминучей беды освободило в нас что-то, прежде запертое в клетке.

Первым показал это Прыгун, оставшийся один перед зрителями. Существует отчаянная лихость, пробуждающаяся в боязливых, когда они преодолевают свои страхи, и, может быть, она-то теперь и вела Прыгуна. Он намеревался перед убийством повеселить людей старой пантомимой об укравшем яйца воре, когда эти яйца разбиваются у него под одеждой. В ней он упражнялся и смешил в сарае нас всех. Однако теперь он заговорил со зрителями напрямую. Стоя за занавесом бок о бок, мы услышали его голос, звонкий и ясный, все еще хранящий что-то детское. Мы услышали, как он задал вопрос, очень простой, но не пришедший в голову никому из нас.

— Отгадайте мне загадку, добрые люди, — услышали мы его слова. — Откуда женщина знала, что я несу кошель? Нашептал ли ей про это какой-нибудь демон? Подбрасывал ли я его вверх-вниз, пока шагал по дороге? А если и подбрасывал, разглядела бы она его с того места, где стояла на выгоне в угасании зимнего дня?

Стивен нагнул длинное туловище, чтобы поглядеть в щель между сукнами.

— Он ходит взад-вперед перед ними, подбрасывая кошель, — хрипло прошептал он. Его темные глаза казались шире обычного, сильнее выделялись на его лице.

— Пойди заговори с ним, Стивен, — сказал Мартин, — прежде чем они снова придут в ярость. Говори все, что придет тебе на ум. А потом выйдем мы с Тобиасом и вступим в спор.

Стивен как комедиант был слабее, но он обладал упорством, которое теперь хорошо ему послужило. Он полностью владел своим голосом и уверенно направился к Прыгуну. Даже без позолоты Бога осанка его была величавой, вопреки его разбойничьей натуре.

— Томас Уэллс, — сказал он своим низким басом. — Ты бахвалился им. Ты бахвалился кошелем перед этой женщиной.

Мы услышали, как Прыгун прокукарекал притворным смехом, и тут среди зрителей раздался голос, злобный и громкий:

— Дурень скоморох, зачем она подошла так близко, что услышала похвальбы мальчика?

Но уже вперед выступили Алчность и Благочестие по бокам женщины, и они начали медленно расхаживать вперед-назад, останавливаясь, чтобы произнести свои слова, а затем продолжали расхаживать. В Битве за Душу комедианты обычно стоят неподвижно, каждый на своем месте, и говорят по очереди. Но Мартин потребовал побольше движения и долго упражнялся с Тобиасом в этих расхаживаниях и остановках.

Так мы и продолжали некоторое время, придерживаясь того, в чем упражнялись. Но мы были уже не теми людьми, что упражнялись… Смена масок у Соломинки прошла очень удачно, и зрители были поражены. Он сменил маски за спинами Алчности и Благочестия, которые вышли вперед и остановились бок о бок лицом к зрителям и раскинули свои плащи — белый у Добродетели, черный у Порока. Потом они разошлись вправо и влево, открыв женщину в демонской маске, и она вскинула руки, сцепила пальцы и зашипела на зрителей, и некоторые зашипели в ответ. Это показывало, что Отец Зла восторжествовал. Солнечную маску Соломинка спрятал у себя под платьем.

Удушение Томаса было показано пантомимой. Соломинка проделал ее один перед зрителями без мальчика. Так мы решили между собой, перешептываясь за занавесом. Мартин хотел оставить все так, как было задумано, чтобы мальчик был задушен у всех на глазах, потому что впечатление было бы сильнее, а это для его души фанатика значило больше безопасности. Однако все остальные были против — нам не хотелось навлечь на себя ярость зрителей во второй раз. Так что мы сразу же перешли к подкидыванию чучела у дороги и к нахождению денег.

Нахождение прошло хуже, чем мы думали. Кое-что выходит лучше в упражнениях, чем на представлении. Мартин в роли Монаха сделал все что мог, рыскал туда-сюда, торжествуя, высоко поднял кошель, когда нашел его, а Соломинка, все еще в демонской маске, трусливо жался у стены. И все-таки тут не хватало силы, как мы все почувствовали. Возможно, то, что произошло дальше, объяснялось нашим желанием поправить дело. Или, быть может, причиной было то, что Мартин, пока искал, прятал кошель у себя в рукаве, так как укрыть его там было негде. Начал Стивен как слуга Монаха, и это тоже по-своему было неожиданным — ведь он, хотя воинственно возражал в спорах, меньше кого-либо другого был способен нарушить ход представления после того, как решение было принято. Может, он был уязвлен тем, что его обозвали дурнем, хотя ничего про это не сказал. Заговорил он в рифму, как потом и все мы, и рифмы напрашивались легко, без запинки, сами собой — мы были одержимы.

Мартин с торжеством высоко поднимал кошель. Стивен исполнил жест указывания, который делают правой рукой, вытягивая ее во всю длину насколько возможно. Соломинка жался в стороне в тисках вины и страха. Я вышел из-за занавеса, чтобы произнести перед зрителями поучение на тему Божественного Правосудия. Тобиас вышел за мной в маске Благочестия, ломая руки и стеная. Чучело Томаса Уэллса лежало перед нами на мокрых булыжниках, повернутая к зрителям белая маска не выражала никаких чувств, ни хороших, ни дурных. Внезапно, без всякого предупреждения, Стивен опустил руку, сделал два шага к зрителям и заговорил:

Люди добрые, свершив столь злое дело, Возможно ль деньги скрыть так неумело?

И тотчас, будто это были слова, которых он ждал, Соломинка выпрямился, быстрым движением снял маску и показал нахмуренное лицо, которое она прятала.

Загадку знающий ответит смело, Что привело Монаха в этот дом?

Благочестие позади меня перестало стенать. Миг спустя Тобиас заговорил, и я услышал дрожь в его голосе и понял по более чистому его звуку, что он тоже снял маску.

Прельстился женщины лицом.

Без предварительного соглашения между нами, толком не понимая, как это произошло, мы, все пятеро, теперь стояли в ряд лицом к зрителям, а соломенное чучело мальчика лежало у наших ног. Я ощутил внутри себя ледяную дрожь и преодолел ее и заговорил:

Лицо она бы не открыла в холод злой, Ведь капюшоны носим мы зимой.

Я видел ряды лиц передо мной и лица, глядящие с галереи. В глазах у меня мутилось, все эти лица слились в одно, зрители зашумели. Мартин стоял в середине, мы — по двое справа и слева от него. Он снова поднял кошель высоко тем же самым жестом торжества. Но что-то изменилось. И изменение это было ужасно. Кощунственно. Он сыграл это, как кульминацию мессы, подняв черный кошель обеими руками, вознеся его как мог выше, будто это были Святые Дары, и возвысил голос, заглушая ропот зрителей:

Те ищут, кто надеется сыскать, Где он лежал, мне не пришлось гадать…

Мы намеревались завершить представление пантомимой казни, но теперь всем нам стало ясно, что мы уже завершили Игру о Томасе Уэллсе. Мы выждали еще мгновение, затем повернулись все вместе, ушли за занавес и стояли там молча. Лица моих товарищей исполнились страхом, будто перед ними предстало некое видение или же они очнулись от зловещего сна, и, думаю, мое было таким же. Занавес, что скрывал нас, хотя и ветхий, служил защитой. Никто не явился, чтобы разделаться с нами. Постепенно шум стихал, люди покидали двор. Но мы продолжали стоять не двигаясь и молчали. Нашу зачарованность нарушила Маргарет, которая принесла деньги. Мы собрали десять шиллингов, шесть пенсов и полпенни — больше, чем когда-либо они выручали за одно представление.

А ведь мы затеяли все ради денег — во всяком случае, так казалось тогда. Помню, как мы стояли и смотрели на них, разинув рты. Миновало время, и теперь уже трудно решить, правда ли, что причиной были деньги, или же некая сила сотворила из них приманку для нас. Если в тот день шла битва за наши души, можно подумать, что победу одержала Алчность, как и в битве за душу женщины. Но ведь была зима, нам предстояло еще несколько дней брести по скверным дорогам, причем нам всерьез угрожала смерть от голода. Что же удивительного, если деньги соблазнили нас? Но в любом случае смею сказать, мы тут ничем не отличались от Монаха, духовника Лорда, Симона Дамиана, как его звали, о чем мы узнали позже, — от того, кого изображал Мартин, когда в странном завершении нашего Действа он поднял на высоту кошель с деньгами, будто Святые Дары. Ибо ради чего он пребывал там, в замке, служа семейству де Гизов, как не ради того, чтобы обеспечивать приношения и привилегии своему ордену, причем без всякого на то права, ибо монахи эти более не соблюдают правил своего устава, а он требует отказа от собственности, воздержания от убоины, постоянного труда в поте лица и строго воспрещает покидать монастырские пределы. Они владеют лошадьми, охотничьими псами и оружием, они вдосталь едят говядину и баранину, в полях трудятся их крепостные, они надолго покидают свои монастыри, вот как этот. Странно подумать, что я, точно как с Бренданом, не видел его живого лица.

Мы все еще стояли там, все шестеро, бок о бок. Глаза Соломинки выпучились, а Прыгун раскраснелся и почти плакал. Лоб Мартина, несмотря на холод, покрывала испарина, но его глаза, когда он увидел деньги, просияли.

— Теперь мы можем положить наши собственные шиллинги в кошель Монаха, — сказал он, все еще держа кошель. — Добрые люди, никогда в жизни вы еще не играли так хорошо.

Маргарет поднялась с коробкой на галерею и попросила деньги у людей, которые смотрели представление оттуда. И собрала там больше трех шиллингов.

— Судья заговорил со мной, — сказала она, и лестность этого растопила маску равнодушия на ее лице, оно выглядело помолодевшим, и она держала голову выше, а говоря, открывала рот шире. — Он задавал мне вопросы, — сказала она. — Он долго со мной разговаривал. Он сказал, что я красива и должна жить в достатке.

— Он умеет распознать шлюху, — сказал Стивен.

Под многолетним загаром лицо Тобиаса стало пепельным. Обтянутые кожей челюсти крепко сжались.

— Братья, мы что-то тут расшевелили, — сказал он. — Заберем деньги — и в путь. Я с самого начала знал, что это опасная глупость.

— Ты первый ее поддержал, — сказал я, и он свирепо уставился на меня. Мы все до того измучились, что объятия или ссора были возможны равно.

— Почему Добрый Советник не придерживался Игры? — сказал он. — Ты был перед зрителями и вдруг забредил что-то про холодную погоду и капюшон.

— Я не бредил, — сказал я. — Все начал Стивен, когда задал зрителям вопрос про то, как были спрятаны деньги. А Соломинка сразу же подхватил.

Но искать виноватого среди нас не имело смысла. Что-то овладело нами, и мы все это знали.

— О чем судья спрашивал тебя? — сказал Мартин.

— Он спросил, откуда мы и куда направляемся. Он спросил, кто придумал представить это убийство и как мы узнали столько за такое короткое время.

— А ты? Что ты отвечала?

— Да то, что он хотел узнать. А что тут такого? Я сказала ему, что придумал это ты, а он спросил, как твое имя, и я ему сказала. Что тут плохого?

Мартин улыбнулся.

— Ничего плохого, — сказал он. — Ты правильно поступила, Маргарет, что поднялась с коробкой на галерею.

— А мы все поступим правильно, если уберемся из этого города пока можем, — сказал Прыгун.

Мартин все еще улыбался.

— Убраться из города? — сказал он. — Но мы обещали представить Игру еще раз.

Мы смотрели на него, а он стоял и улыбался в красноватом свете, просачивающемся сквозь сукна, с пустым кошелем в одной руке и коробкой с деньгами в другой. На лицах остальных я не увидел никакого выражения. Теперь, я думаю, нас уже ничто не удивляло.

— Представить Игру еще раз? — сказал Стивен. — Как так — обещали? Когда оповещали об Игре? Оповестить не значит обещать.

— Мы собрали больше десяти шиллингов, — сказал Мартин. — А вечером соберем еще больше.

— Но ведь мы уже собрали достаточно, — сказал я. — достаточно, чтобы добраться до Дарема. Больше чем достаточно.

— Мы можем собрать еще столько же, — сказал Стивен и сделал знак денег, быстро сжимая и разжимая выставленный вперед кулак. В том, что Стивен немедленно выразил согласие остаться, ничего удивительного не было, во всяком случае, так мне кажется сейчас. Он был крепок телом, но туп воображением и слаб в понимании вещей.

— Еще столько же? Да мы соберем вдвое больше, — сказал Мартин. — Молва о нашей Игре разнесется далеко. А в темноте, с факелами по стенам…

— Господи, помилуй нас, прекрасное будет представление, — сказал Соломинка. Странные создания комедианты! Хотя он был еще бледен и измучен, но заплескал в ладоши при мысли об этом, при мысли о себе, о том, как он опять явится перед зрителями. Соломинка редко думал дальше своих ролей.

— Мы купим хорошей кожи, и Тобиас починит наши сапоги, чтобы в пути ноги у нас оставались сухими, — сказал Мартин. — Маргарет купит ткань на новое платье. От непогоды у нас будут хорошие плащи с прокладкой, у каждого свой, и мясо и эль всю Рождественскую неделю. А ты получишь пирог с дичью, Прыгун.

Бедняга Прыгун улыбнулся на эти слова, а слезы у него на щеках еще не высохли. Вновь Мартин поставил на своем и убедил нас. Но, думаю, дело тут было не просто в деньгах, и в сердцах наших мы уже это знали.

— Игра теперь не та, какой была, — сказал Соломинка. — И мы не те, роли изменились.

— Монах ее лица не видел, — сказал Тобиас, вдруг повысив голос. — Пасти коз — холодная работа. Никлас верно сказал, она бы куталась в платок или надела бы плащ с капюшоном. — И он улыбнулся мне, кивнул, и мы снова стали друзьями.

— Может, он узнал ее по платью, — сказал Прыгун.

— Это указывает, что он хорошо ее знает, — сказал Мартин. — Как хорошо он ее знает, дочь бедного ткача?

— Как хорошо она его знает? — сказал Стивен.

— Вот почему она спустилась на дорогу? — сказал Прыгун. — Завидев не мальчика, а завидев Монаха?

— По ту сторону неподалеку лес, — сказал Стивен. — Я ходил туда посмотреть. Подходящее место для встреч.

Я уже сказал раньше, мы были одержимы. Мы видели, как приближается опасность, но мы не могли перестать играть в отгадки, не могли удержаться. Отгадывал и я. И произнес слова, которые были мне будто подсказаны.

— Он ехал один, — сказал я. — С ним никого не было.

— Если она спустилась для встречи с Монахом, — сказал Соломинка, — где был мальчик, где был Томас Уэллс? Он подсмотрел их вместе?

— Нам нужно узнать побольше, — сказал Мартин. — И тогда мы покажем такую Игру, о которой в этом городе никогда не забудут.

Его лицо было бледным, светлая кожа казалась почти прозрачной, рот с пухлой нижней губой крепко сжат, как всегда, если он был возбужден или чем-то увлечен. Никто больше ничего не добавил. Мы все еще стояли тесным кругом, будто заговорщики, готовящиеся принести клятву. Тут Соломинка вздрогнул и обхватил себя руками.

— Это безумие, — сказал он, и я увидел, как Прыгун взял его за руку.

— Нам надо узнать побольше, — повторил Мартин. — Мы должны опять пойти в город. — Он посмотрел прямо на Маргарет: — Ты сможешь снова найти этого Флинта, ну, того, кто нашел мальчика?

— Я могу порасспрашивать, — сказала она. — Я знаю его дом. — Она помолчала, потом сказала: — Он видел нашу Игру, он заплатил пенни у ворот.

— Сможешь ты опять угодить ему, как угодила в тот раз, а взамен задать ему вопрос?

— Какой вопрос?

— Спроси его, не помнит ли он, было ли тело мальчика в инее, когда он его нашел?

— В инее?

— Да-да, — сказал он с внезапным нетерпением. — Спроси его, побелела ли одежда мальчика от инея и был ли это легкий иней или одежда промерзла. Когда его нашли, было раннее утро, едва рассвело. Все эти дни земля была твердой от заморозков. Помнишь, когда мы обсуждали, что нам делать с Бренданом? Нам пришлось привезти Брендана сюда, потому что сами мы не могли похоронить его в такой твердой земле без кирки и лопаты.

— Причина, по которой мы привезли Брендана сюда, была в том, что ты хотел устроить ему церковные похороны. — Стивен был злопамятен и воспользовался случаем свести счеты. — Тогда нам пришлось заплатить попу, — сказал он. — А тогда мы должны были сыграть эту Игру, чтобы возместить такую трату.

— И разве мы этого не сделали? Брат, пусть ты говоришь правду, но так или не так, утра-то все равно были морозными. Если мальчик пролежал всю ночь у дороги, укрытый только темнотой, в уголках его глаз были льдинки, а складки одежды заскорузли от инея. А если нет, то его отнесли туда или убили там рано поутру, незадолго до того, как его нашел Флинт.

— Рано поутру? Но кто же тогда мог быть на дороге?

— Его убийца, — сказал Мартин. В наступившей затем тишине он обвел взглядом наши лица. — Мы разойдемся и узнаем побольше, — сказал он. — Игра, которую мы представили, была Ложной Игрой о Томасе Уэллсе. Сегодня мы покажем истинную. И оповестим об этом на улицах. А завтра, когда мы отправимся в Дарем, у каждого из нас будет достаточно денег на целый месяц.

Достаточно денег на месяц! Для бедных комедиантов это почти то же, что на всю жизнь. Иногда мне вновь вспоминается его торжество, когда он поднял кошель над головой обеими руками точным жестом священника, служащего литургию. Насколько сам он верил тому, что говорил нам? Он говорил об Игре истинной и ложной, но вкладывал в эти слова не их обычный смысл. Ему требовалась Игра с сильными сценами, такая, которая тронет зрителей, чтобы они разошлись не такими, какими пришли. Вот истинная Игра. И ему были нужны деньги. Он уговорил нас — уговорить нас было его ролью. Слова, которые он произносил, подсказывались ему, как и всем нам. Какое-то обаяние власти толкнуло нас ввергнуть себя в узы этой Игры о Томасе Уэллсе.