«Здравствуйте, дорогая Элеонора!

Пишу Вам в поезде. Вчера встретили Православную Пасху. Сегодня 28 апреля, и я еду к своему товарищу, повидать его и разговеться. Мы с ним давно не виделись. В последний раз он приезжал осенью, всего лишь на один день, и мы отпраздновали целых два замечательных события – крестины и помолвку, и даже некогда было поговорить. А сейчас я еду к нему в…» – Михаил Капитонович задумался: «В командировку… или наврать, что в отпуск?» Вагон дёрнуло, сломался грифель, он свернул лист, положил его в карман и вышел в тамбур.

«Зачем ей эти подробности? – думал он. – В командировку или в отпуск, какая разница?» Он пристроился около запотевшего окна и стал протирать его рукавом. В тамбуре было прохладно, поэтому, как только открывалась дверь и из натопленного вагона кто-то выходил или входил, окно сразу запотевало. Рукав намок и размазывал испарину по стеклу.

«В отпуск!» – решил он и закурил.

Около противоположной двери спиной к стенке сидел молодой крестьянский парень с мешком на коленях и дымил самосад. По тому, как парень бессмысленно смотрел перед собой, Михаил Капитонович понял, что тот разговелся основательно. Михаил Капитонович ему позавидовал, он разговеться толком не успел, хотя несколько визитов нанести удалось.

Конец прошлого года и начало этого, включая весь Великий пост, он готовил документы для суда над подельниками из банды Огурцова, а кроме того, Сергей Леонидович Ли Чуньминь подключил его к группе сыщиков Ивана Волкова и Александра Кирсты для подготовки суда над другим харбинским бандитом – Корниловым, которого те выслеживали всю первую половину 1923 года. Ещё умнейший Сергей Леонидович договорился с помощником городского судьи, и тот в свободное время знакомил Сорокина с китайским уголовным законодательством и харбинским городским уложением.

Насколько захватывающей, а иногда даже страшной была жизнь рядом со следователем Ивановым, настолько после его смерти она стала только страшной. То, с чем знакомился Сорокин, то огромное, чем оказались сыск, следствие и суд, вдруг представились ему похожими на вращение тяжелого стального шнека огромной мясорубки, из которой не было выхода. Особенно его поразило наказание, ожидавшее бандита и убийцу Корнилова, – медленное удушение. Именно медленное. Тогда он порадовался за Огурцова, отделавшегося так легко – всего-то пулей. А проникновение в детали и подробности преступной жизни там, где она соприкасалась с обыкновенной жизнью, – десятки протоколов допросов, и это только по двум делам: Корнилова и Огурцова, обвиняемых в самых тяжких преступлениях, – напомнило ему картинку из детства, когда в Омске в цирковом балагане полуголый мужчина в набедренной повязке и сверкающем тюрбане ложился спиной на доску, сплошь торчащую острыми гвоздями. И до него стал доходить смысл действий Иванова, его логика и причины его дотошности и тщательности. Чем грозила ошибка – медленным удушением! Гордая казачка Чурикова, проходившая не как подельник, а только как свидетель, рассказав для протокола всё, что знала, в конце их последней беседы сказала, что она хочет поклониться праху Ильи Михайловича, и они сходили на могилу.

Это был его третий приход. В первый раз он пришёл на девятый день, потом на сороковой. Иванова похоронили на краю Нового кладбища, среди совсем свежих могил, и Сорокин вспомнил сетования парикмахера Шнейдермана, который, кстати, в день похорон в «Миниатюр» не пришёл, но, зная о его заботах, Сорокин не обиделся. Это был самый конец Филиппова поста.

А на могиле он всякий раз видел женщину, она всегда была одна, одетая в длинное чёрное пальто и с закрытым плотной вуалью лицом. Ещё позавчера Михаил Капитонович думал о том, что на Радуницу он обязательно сходит на могилу и, если эта женщина будет там, он подойдёт к ней, но его вызвал Сергей Леонидович Ли Чуньминь и показал письмо от управляющего лесной концессией Ковальского с просьбой помочь «одолеть хунхузов, которые, как только в тайге сойдёт снег, обязательно возобновят нападения на складские конторы». Ли Чуньминь предложил Сорокину отправиться в одну из контор. Михаил Капитонович выбрал разъезд Эхо.

Поэтому, несмотря на всё, чем манила Пасхальная неделя, а она манила встречами с друзьями, об этом уже был уговор с Гошей Вяземским и Давидом Суламанидзе, Михаил Капитонович принял предложение Ли Чуньминя, потому что на разъезде Эхо был Штин.

Парень в углу тамбура зашевелился и отвлёк его. Сорокин посмотрел, парень вытащил из кармана тёмно-синей свитки заткнутую газетной затычкой бутылку с мутной, как сильно разведённое молоко, жидкостью и побулькал ею, предлагая Сорокину. Михаил Капитонович улыбнулся и отказался.

– Шо, дядько, з таким хлопцем, як я, брэзгуешь? А дывы! – сказал парень и полез в другой карман, из которого достал шелестящую луковицу. – Дывы! Цыбуля! Сладка́, як злыдня! – Парень водил головой, пытаясь поймать взглядом Сорокина, но его глаза двигались медленнее, чем голова, и за Сорокина не зацеплялись.

Михаил Капитонович смотрел на него, улыбался и ощупывал в кармане фляжку. Алексей Валентинович Румянцев вчера наполнил её первосортным коньяком в подарок Штину, к которому в последний приезд того в Харбин на крестины и венчание проникся глубочайшим уважением.

– Ну, як знаетэ, а мэни нэ заборонэно! Хрыстос воскрэсе!

– Воистину! – не переставая улыбаться, ответил Михаил Капитонович и испугался, а вдруг парень полезет христосоваться. Но тот вынул зубами затычку, прилично отпил, замотал головой, расшелушил луковицу, вонзился в неё зубами, надкусил и стал шумно занюхивать, потом поставил бутылку на подрагивающий пол вагона, вытащил из мешка завёрнутый в чистый платок пористый чёрный хлеб и почти одновременно откусил и от краюхи и от луковицы.

– Ти́льки си́ли нэма́! – Промаргивая слёзы, прожевывая и с полным ртом глупо улыбаясь, парень смотрел мутными, как самогон, глазами. – Дэсь забув!

Михаил Капитонович глядел на парня, и душа его умилялась, и он уже готов был ему помочь, чем мог, но соли у него тоже не было. Ему захотелось хотя бы поинтересоваться, куда парень едет и откуда, но он ясно видел, что ответа от него уже не дождётся.

– Ма́ю нади́ю знайты́ працю, а то мамка ду́же хво́ра. У Харбини! А завтра вжэ ни-ни! А сёдни ще можно!

Слова парня о больной матери, видимо оставшейся в одиночестве в городе, сбили умильное настроение Михаила Капитоновича.

– А куда едешь?

– Разъйизд Эх-ху… – Не досказав слово, которое, наверное, показалось ему так похожим на матерное, парень хрюкнул и зажал тыльной стороной ладони рот. В этот момент вагон дёрнуло, бутылка дрогнула, парень увидел это – в ней было ещё до четверти самогону, – перехватил зубами хлеб и ухватил бутылку за горлышко.

«Эко! – промелькнуло в голове у Сорокина. – Какой резвый!» Он вспомнил, как иной раз у молодых солдат не хватало такой вот резвости, и они получали свой удар штыком.

Парень мягкими, как варёные яйца, глазами смотрел на бутылку, потом зажал хлеб между коленями и допил до дна.

– А я вжэ злякався! Мобуть брык и – нэма! – Он положил на пол пустую бутылку, та закатилась в угол тамбура, и парень, лыбясь, как мамкин блин, и икая, стал ловить глазами Михаила Капитоновича.

«А парень – не промах!» – думал Сорокин.

Он всмотрелся в своего такого примечательного попутчика. Тот был в возрасте между подростком и юношей, с чистым, как у ангела, лицом, мощными, как рубленными из кедра плечами и острыми коленками. В глаза Михаил Капитонович смотреть не стал, там было всё понятно.

– Сколько тебе лет?

– Пьятнадцять!

– Грамотный?

– Тро́шки!..

– А что умеешь делать?

– А шо трэба?

– А место есть? – спросил Михаил Капитонович, имея в виду место в вагоне.

– А як жэ ж! Пид полкою!

– Как зовут?

– Мамо кличе Янко, а по-вашему, по-москальски, цэ будэ Иванэ!

Сорокин вернулся и сел на своё место. За окном опустились сумерки, весенняя чёрная тайга подступила вплотную к медленно тянущемуся между сопками поезду и, казалось, охватила его со всех сторон: и с боков, и сверху, и снизу. Свет в плацкартном вагоне еле-еле теплился, и дремлющие, как совы, на полках соседи, небогатые мещане и крестьяне, мерно покачивались. Было удивительно тихо.

Михаил Капитонович сел в поезд в 19.30 и сразу оказался в шуме и гаме. Они договорились с Ли Чуньминем, что он поедет плацкартою, чтобы не привлекать внимания, хотя вполне можно было ехать в купе. Сергей Леонидович, как в своё время Иванов, объяснил это необходимостью соблюдать «конспирацию» в целях его же, Михаила Капитоновича, безопасности. Слово «конспирация» всякий раз производило на Сорокина сильное впечатление, и у него даже не возникло желания возразить. Год назад было похоже, когда они ехали на границу вместе с Гвоздецким. Михаил Капитонович тогда был в своей старой гимнастёрке и шинели, а Гвоздецкий оделся в косоворотку и крестьянский армяк, только его выдавали бритые щёки, глаза и руки, и он их усиленно прятал.

Пассажиры, когда заняли места, сразу взялись за выпивку и закуски, перезнакомились друг с другом и продолжили разговляться. Михаил Капитонович понял, что все они приехали на праздник в город помолиться в великолепных харбинских храмах, увидеться с родными и друзьями. Так или иначе, их приезд в Харбин был связан с праздником Пасхи. На вокзале и на перронах было много людей, они все были похожи друг на друга, в том смысле, что они все были приезжие и сейчас, отпраздновав и разговевшись, возвращались домой, и этот поезд был не единственным, не первым и не последним. Михаил Капитонович всматривался в лица, он чувствовал себя чужим и одновременно своим. Вокруг были русские, православные люди, это были Смоленск, Тверь, Калуга, Тамбов, его родной Омск, если бы не две китайских семьи, которые тоже ехали в этом вагоне вместе со всеми. Но, удивительное дело, китайцы не чувствовали себя чужими, мужчины угощались и угощали, женщины показывали друг другу приобретённые в Харбине обновы, и то, что они доставали из своих клунь, мешков и чемоданов, было к лицу, независимо от цвета волос, возраста и разреза глаз, играли дети, и все понимали друг друга. «Прямо братание какое-то! – пришло в голову Михаилу Капитоновичу. – Чистой воды – карнавал!»

В тишине постукивали колёса, не переставая со вчерашнего дня, в ушах стоял звон колоколов, и все дремали. Первым на глазах Сорокина задремал парень-украинец в тамбуре, и Михаил Капитонович даже вспомнил специальное слово для него: «па́рубок».

«Радость!» – подумал Михаил Капитонович.

В вагоне, в котором он ехал, дремала радость.

Он снова взялся за письмо, только у карандаша был сломан грифель. Он глянул на стол и увидел нож, которым нарезали закуску. Он взял его – лезвие было чистое, и он понял, что последнее, что им резали, был хлеб. Нож оказался острым, и он очинил карандаш: «…в отпуск…», дописал Михаил Капитонович начатую двадцать минут назад фразу. Что писать дальше, он не придумал и достал последнее письмо Элеоноры, которое пришло вот уже как две недели.

«Дорогой Мишя!..» В письме Элеонора писала, что начала работать над книгой о революции и Гражданской войне в России, и просила его вспомнить и написать ей о тех событиях, которым он был свидетелем.

«Почему она пишет моё имя через «я»? – с улыбкой думал он. – Она хорошо знает русскую грамматику!» У него была одна догадка, что таким образом она как бы возвращает его туда, в то время, на сани, он хотел думать, что это именно так, и эта мысль была ему приятна, а с другой стороны, чёрт его знает, может быть, он ошибается, но он надеялся, что нет. Вспомнить Гражданскую войну показалось ему сложной задачей, воюя, он спасал свою жизнь и жизни других и не старался ничего запоминать.

Он задумался, что писать, и не знал, с чего начать, с какого момента – для него Гражданская война началась в восемнадцатом году в Омске. И вдруг он вспомнил позавчерашний разговор с Ли Чуньминем. Тот его сильно удивил, даже поразил, однако этот разговор был стёрт вчерашним днём, а в наступившей тишине и дремоте того, что сейчас было вокруг, вспомнился.

Он явился к Ли Чуньминю в 16.00. Сергей Леонидович расхаживал по кабинету и был не похож на себя. Всегда подтянутый, застёгнутый до последней пуговицы, динамичный и стремительный, никогда не говоривший ничего лишнего и не молчавший только лишь по настроению, он поздоровался за руку, кивнул на кресло и продолжал ходить. Так длилось несколько минут, Сорокин следил за ним и удивлялся. В какой то момент Ли Чуньминь остановился, глянул на своего подчинённого и прошёл к рабочему столу.

– Вы ведь в Китае недавно? – спросил он Сорокина.

– Да!

– И сразу оказались в этом полурусском, полукитайском Харбине?

– Да!

– То есть настоящего Китая вы не видели!

– Нет! – отвечал Сорокин.

– Понятно! – задумчиво произнёс Ли Чуньминь. – В этом между нами громадная разница. Я не родился, но с детства рос в России. Сибирь, конечно, немного не та Россия, но меня и в ту возили: и в Москву, и в Петербург, и в Киев…

– А вы…

– В Китай я вернулся практически вместе с вами, но он для меня не был новостью, я каждые каникулы приезжал домой, это в провинции Шаньдун… Не были?

Сорокин отрицательно помотал головой.

– Это и есть самый настоящий Китай, я его называю самый китайский Китай. Там родился, умер и похоронен наш главный человек, в Европе его называют Конфуций. А в 1911 году случилась Синьхайская революция… Ничего не слышали о ней?

– Нет!

– Это почти как ваши – Февральская и Октябрьская! И после неё Китай стал другим!

– А что стало другим? – спросил Михаил Капитонович. Он уже понял, что сейчас «другой» перед ним – Ли Чуньминь, и он совсем не Сергей Леонидович, а обычный, а лучше сказать – настоящий – китаец, только очень хорошо говорящий по-русски.

– Что стало другим? Это главный вопрос! Вот послушайте! – Ли Чуньминь взял крошечный томик и раскрыл его на заложенной странице. – Вот:

Растаял снег от тёплого дыханья, И лёд растаял, разогретый солнцем. Не растопить весне одно — Иней, что на моих висках [1] .

Это Китай восьмого века, если брать в вашем летоисчислении. Очень древний наш поэт – Бо Цзюйи́! Чувствуете вечность? – Ли Чуньминь положил перед собой томик и стал смотреть на Сорокина.

Михаил Капитонович повторил про себя только что услышанное: «Растаял снег… и лёд растаял, согретый солнцем…» – Слышу!

– Я даю очень вольный перевод. Здесь, – Ли Чуньминь показал на томик, – написано по-китайски, но по сути я сказал всё правильно – соответствует!

– Да, очень красивые стихи… о вечности… о… – Михаил Капитонович нарисовал пальцем в воздухе круг, – о том, что происходит всегда…

– Вы правы, и таким Китай, мой Китай, был на протяжении нескольких тысячелетий, конечно, он менялся, но очень медленно! Это была одна из самых мирных стран… А вот ещё послушайте:

Жизнь в этом мире Всего лишь сон. И нету смысла делать из неё беду. Вот я и пью [2] .

Тут в предпоследней строке написано несколько иначе: «И нет смысла делать её ещё труднее», но по-русски, мне кажется, так звучит лучше. У меня в Харбине есть товарищ, Алексей Грызов, его поэтический псевдоним Ачаир, мы с ним иногда что-то сочиняем, в смысле он сочиняет, он настоящий поэт, а я только рифмую. Кстати, ваш земляк, из Омска… Слышите, какая вечность и в этом стихотворении?

Сорокин, конечно, слышал и согласно пожал плечами. Ли Чуньминь откуда-то снизу достал бутылку и поставил её на стол.

– Не откажетесь выпить со мной по рюмке коньяку?

– Конечно! – ответил Сорокин и подумал: «Какой он к чёрту китаец, обыкновенный наш, русский, только очень грустный и печальный!»

– Курите, если хотите! – сказал Сергей Леонидович и налил. – Я знаю, у вас сейчас ещё пост, но, поскольку я ваш начальник и басурманин, исповедуетесь, и вам простится этот грех! Это был Ли Бо! А это моё подражание ему!

В небе Луна. Не дотянуться. Я иду к реке – там две Луны: Одна отражается сверху, но неясно, Вода рябит, река неспокойна. Другая на дне! Её я хочу достать. Если не утону!

Некоторое время Ли Чуньминь молчал.

– Конечно, Китай не мог сохраниться в своей тысячелетней неизменности, когда кругом всё меняется так быстро и пришла Синьхайская революция… А вот послушайте, это пишут сейчас, некто Го Можо́, современный поэт, если можно так сказать! – Ли Чуньминь взял со стола лист бумаги.

Я пролетарий. Лишь тело моё Есть моя собственность. Только им я владею, А больше и нет у меня ничего. Созданы мною «Богини» теперь. Это на собственность, скажем, похоже, Но мне коммунистом хотелось бы стать — Так пусть они станут общими тоже — «Богини» мои! Идите, ищите таких же, как я, беспокойных людей, Идите, ищите пылающих, таких же, как я. В души милых мне братьев, сестёр загляните, Струны сердец их затроньте, Разума факел зажгите! [3]

А? Какая разница! Чувствуете? Это уже совсем другой Китай! Это Китай революции и борьбы, и мы с вами знаем, чем это кончится! Не так ли?

Разница была. Абсолютно очевидная. На Сорокина повеяло холодом прибайкальской тайги и возникло ощущение сосущей пустоты и смертельной опасности. Он согласно кивнул.

– И вот что тот же Го Можо пишет дальше! Послушайте!

Парус разорван, Разбиты борта, Сломаны весла, И сломан руль, И лодочник стонет в одинокой лодке, И её качают гневные волны [4] .

– Того Китая больше нет! И уже никогда не будет! Синьхайская революция – это надолго! Мы об этом много говорили с покойным Ильёй Михайловичем! Вот так-то, Михаил Капитонович! От какого берега оттолкнулись, к тому же и пристанем! Мы все! – Ли Чуньминь встал и пошёл к окну. – Так что? Поедете на разъезд Эхо?

Сорокин кивнул.

– На притоках реки Муданьцзян скоро сойдёт последний лёд и начнётся сплав того, что нарубили за зиму, а в обратную сторону пойдут деньги, это и есть фацай для хунхузов.

* * *

Михаил Капитонович положил карандаш на стол. «Революция, революция! Революция в России – революция в Китае!» – думал он и смотрел на дремлющих соседей. Маленькие дети, свернувшись калачиком, спали на полках, совсем маленькие – на руках у мам, мамы дремали, склонив головы на плечи мужьям, мужья спали, склонив свои головы на головы жен. Это было совсем не то, что в обозе беженцев, где спали в седле, сидя на санях, на ходу, спали вполглаза, спали, готовые проснуться каждую минуту и бежать, бежать дальше от опасности, которая, смертельная, окружала со всех сторон. Здесь в вагоне не спали, здесь дремали, переваривая праздничное съеденное и выпитое, с тем чтобы проснуться и располагаться уже на ночь, не думая, что впереди поджидает смертельная опасность. Какая же в этом была огромная разница – дремать в мирном поезде и спать вполглаза на войне. Вот об этом и болела душа у не то русского, не то китайца Сергея Леонидовича Ли Чуньминя. Это только что понял Михаил Капитонович. Он взял карандаш и написал: «Я постараюсь выполнить Вашу просьбу, дорогая Элеонора, вспомнить Гражданскую войну, хотя это будет довольно сложно!»

* * *

Утром Сорокин увидел парубка Янко сидящим на самом краю тесно занятой нижней полки с тем же мешком на коленях. У парня было чистое, свежее лицо с синими, как украинское небо, глазами и ангельской улыбкой. Михаил Капитонович долго смотрел на него, желая поймать взгляд и поздороваться, и поймал, но Янко, он же «Иванэ», своего вчерашнего собеседника не узнал.

«Он ничего не помнит! Ангел! – подумал Михаил Капитонович. – Ладно! Подскажу Штину! Может, поможет найти работу!»

Извещенный о прибытии телеграммой Штин ожидал на перроне, за его спиной стоял Одинцов. Сорокин увидел их с подножки и спрыгнул. За ним спрыгнул Янко, остановился и стал озираться. Сорокин и Штин пошли навстречу друг к другу, обнялись, и Сорокин сказал, кивнув в сторону Янко:

– Обратите на него внимание!

– А что? – удивился Штин и стал разглядывать парня. – Кум, сват, брат?

– Да нет! – улыбнулся Михаил Капитонович. – По-моему, крепкий парень. Ищет работу…

– Эй, хлопче! – крикнул парню Штин. – Иды сюды! – А? – удивлённо посмотрел на Штина Сорокин.

– А дывы, вин в свитки! – усмехнулся в ответ Штин.

– А?

– Язык? Так у нас тут как в Библии, только там «ни эллина, ни еврея», а здесь и хохол, и кацап, и кого только нет!

Янко боязливо подошёл к Штину:

– Шо, дядько?

– Иды за намы!

* * *

Завтрак растянулся и постепенно перешёл в обед. Уже закончился коньяк от Румянцева, уже был выпит чайник чая из таёжных трав и ягод, уже, как представлялось, надо было бы растянуться на топчане и заснуть до вечера, то есть до ужина, уже и усталость была во всём теле, и сами по себе опускались отяжелевшие веки. Уже Михаил Капитонович оглядывался, присматриваясь, где бы можно было прилечь, как вдруг Штин сказал:

– А недурно бы прогуляться. И погода располагает.

Не дожидаясь ответа, он встал, снял с крючка казакин со смушковой выпушкой и отороченными жёлтой тесьмой накладными карманами, надел его в рукава и стал поторапливать Сорокина.

– Идёмте, Мишель, идёмте! Там сейчас знаете, как с сопок опахнёт свежестью, и, кстати, наломаем багульника, и в доме будет красиво. А то казарма казармой! Надоедает!

Они вышли и остановились на крыльце. Владения Штина, как он назвал рубленную из толстой лиственницы избу-пятистенок с конюшней и дровяником, были окружены высоким забором из затёсанных вверху брёвен, сбитых вплотную.

Двор был обширный, и по нему ходил с топором Янко.

– А парень-то и правда крепкий! С утра колет, чисто паровая машина! Одинцов! – крикнул Штин в избу. – Накорми парня, а то уработается до смерти, на радостях-то!

Сзади к ним вышел Одинцов и свистнул:

– Заходь, пока их благородия будут прогуливаться!

Янко воткнул топор в колоду, вытер о штаны руки и поклонился.

– Пусть пока у меня поработает, – кивнул в его сторону Штин. – Надо присмотреться. И Одинцов с ним разберётся.

Они сошли с крыльца, и Штин направился в конюшню.

Из пяти денников были заняты два. Штин открыл один и вывел гнедого дончака.

– Другой ваш… не такой сноровистый.

Сорокин открыл второй денник и погладил по морде золотой масти двухлетку.

– А как зовут? – крикнул он Штину.

– Дукат! Видите какой – чистое золото! Седлать не разучились?

На противоположной от денников стене висели шесть сёдел: три казачьих и три кавалерийских, рядом с сёдлами висели уздечки.

– Берите второе слева и трензеля! Вы же без шпор?

Михаил Капитонович быстро заседлал Дуката, вывел его из конюшни и повёл по кругу. Через минуту вышел Штин.

– Одинцов! – крикнул он.

Одинцов выглянул на крыльцо.

– Оружие! Их благородию – зауэр и тоже маузер!

Через несколько минут, пока Штин и Сорокин разогревали лошадей, Одинцов вышел весь увешанный оружием и патронными сумками.

– Вы, Мишель, берите зауэр и маузер… Кстати, для зауэра у меня есть отличный седельный чехол, он висит рядом с дверью, так будет удобнее…

Они перешли через узкоколейку, и Штин направил своего дончака в широкий распадок. Сорокин отставал от него на полкорпуса.

– Подтягивайтесь, Мишель, подтягивайтесь, тут пока достаточно широко. – Проезжая рядом с озолотившейся вербой, Штин срезал ветку и передал её Сорокину. – Это вам вместо плётки!

Они ехали неспешным шагом, и Сорокин дышал. День с утра был ясный, солнечный, похожий на осенний: было очень синее небо и ни одного облака, только деревья стояли ещё чёрные и хлёсткие. Воздух был прозрачный, но влажный по-весеннему.

– Через пару дней не узнаете, всё будет зелено, вот увидите, за две ночи…

– А почему вы ушли с копей? – спросил Сорокин.

– Запах! Уголь! Пыль! А здесь! Слышите, как пахнет землей? А знаете, как пахнет, когда начнётся перевалка? Как пахнет мокрое, не прелое, а мокрое дерево, только что вытащенное из воды?

Сорокин догнал Штина и пошёл с ним вровень.

– Уголь – совсем другое дело, хотя денег, естественно, больше. Однако же и здоровье…

Распадок, по которому они ехали, шёл на подъём: он был широкий, с низким, редким кустарником, и далеко в самой середине стоял одинокий огромный кедр. Впереди, верстах в трёх – это было видно, – сопки сходились в теснину.

– Нам туда, – показал рукою Штин вперёд. – Там в теснине из сопок вытекает ручей, похоже на ущелье, мы войдём в него, пройдём по ручью версту и поднимемся на плато.

– А багульник?

– Уже отходит, всё же конец апреля, но ещё много, а кое-где ещё и снег по колено, особенно на северных склонах. Я тут за зиму всё излазил и пешком и верхом. А за багульником надо на склоны, только нет смысла терять время – склоны там дальше сами к нам приблизятся. Видите сиреневые пятна, вон! – Штин показал плёткой. – Там и наломаем!

Михаил Капитонович давно не сидел в седле, но совсем даже не отвык. Дукат, несмотря на свою молодость, оказался спокойным и послушным. «И вовсе не нужны трензеля!» – подумал Сорокин и бросил поводья.

– Тут есть тигриное логовище, – сказал Штин. – Далековато, правда… И помёт уже есть, люди видели следы… Тигрица сейчас голодная, нам с ней встречаться ни к чему, поэтому держите на всякий случай маузер наготове…

– А почему не зауэр? – спросил Сорокин, ему было любопытно. – Я не охотник, у меня нет опыта…

– От него мало толку, это на косулю. Маузер вернее, хотя на этот случай нет ничего лучше нашей старушки трёхлинейки или – карабин. А вон и косули, видите?

Сорокин стал смотреть вперёд и далеко увидел, как двигаются жёлто-коричневые пятна.

– Далеко, даже мой ремингтон не возьмёт…

– А если поближе? – Сорокин почувствовал, как в нём разгорается что-то вроде азарта.

– Нет смысла, они сейчас тощие, даже Одинцов не уварит. Они хороши осенью, октябрь – ноябрь, когда на зиму нагуляют жиру, сейчас можно стрелять только фазана… но мы не будем!

– Почему?

Штин посмотрел на Михаила Капитоновича и ухмыльнулся: – Не на охоте, Мишель! Мы с вами по делу прогуливаемся!

Михаилу Капитоновичу стало неудобно за свою легкомысленность, и он промолчал.

– Давайте-ка пришпорим, у нас большой круг! А я вам кое-что расскажу.

Оказалось, что Штин, который на концессии проработал почти полгода, не терял времени зря.

– Первое, что я услышал: что здесь, что на копях, – это про хунхузов. Всё остальное ерунда: скатилось бревно, упал в реку, зашибся топором или поранился пилой, выбил соседу зуб по пьяному делу, нарвался в тайге на косача́… это всё единичные случаи и персональное счастье или несчастье! А вот хунхузы – это большая беда для всех. Общество здесь весьма ограниченное; из тех, с кем можно общаться: с кем-то можно ходить на охоту, но не сядешь за карты, с кем-то сядешь за карты, но не выйдешь побаловаться с ружьишком, в общем, людей нашего круга раз-два и обчёлся… Дамское общество отсутствует – учительница с сыном и матерью, красавицы обе, вот вокруг этой учительницы все и вьются…

Отставший было на несколько шагов Сорокин махнул веткой перед глазами Дуката, и тот наддал.

– А эти скоты, во-первых, крадут людей и возвращают их только за выкуп, а во-вторых, как только сюда привозят деньги, пытаются грабить: или контору, конторы, или поезд, в смысле почтовый вагон. Сведения о перевозке денег они получают исправно, скорее всего из самого Харбина или от железнодорожников, китайских конечно. Пока я ничего не слышал о том, чтобы с ними общались русские… Штин перешел на рысь.

– …если про кого узнаю, сам убью!

Сорокин удивлённо посмотрел на него.

– Не удивляйтесь! Они очень жестокие, исключительно. Тех, кого они брали в заложники, держали в ямах и землянках по полгода и больше, били, не давали воды, не давали еды, издевались… В общем, если человеку удавалось выйти оттуда, то на человека он становился уже не похож. Нападают на поселки – жгут, грабят, убивают и насилуют. И это бывает не так уж и редко. За летний сезон десяток случаев. А на зиму расползаются, уходят в города, растворяются. Поэтому сейчас как раз начало их сезона. Давайте-ка ещё! – сказал Штин, взмахнул плетью, и его гнедой перешёл с медленной рыси на быструю, Дукат сам по себе взялся за ним.

В ушах Михаила Капитоновича зашумело, он смотрел на резвого впереди дончака и спину Штина и слышал, как по ногам его Дуката стала хлестать высокая трава.

– Нам уже недалеко! – обернувшись, крикнул Штин.

До верхней точки распадка, откуда он расходился в долину, они доскакали минут за пятнадцать. Распадок острым клином сошёлся в русло довольно широкого ручья.

– Нам по ручью вверх! – сказал Штин, направил и осторожно повёл коня по каменистому дну. – Пускайте своего за мной, постарайтесь след в след, тут есть ямы! Видите, как тепло? Я боюсь, что может начать сходить снег, и тогда тут будет не ручей, а целая река! Так что будем, как говорят китайцы, поспешать, хотя и медленно!

Над ручьём, над головами всадников сошлась со склонов сопок тайга, и стало душно.

По руслу изгибавшегося как змея ручья поднимались около часа до того места, где он уклонился вправо; взяли коней в повода и, преодолев крутой подъём, вышли на поляну. Штин закинул уздечку на седло и отпустил дончака. Сорокин отпустил Дуката, тот пошёл за дончаком, они встали рядом, как в одном деннике, и склонили головы к траве. Один край окружённой с трёх сторон лесом поляны оказался крутым обрывом, Штин шёл к нему.

– Вот! – Штин сел на корточки. – Это и есть наше плато – тут перепад метров тридцать – тридцать пять, а внизу всё как на ладони! Видите?

Сорокин присел рядом и полез в карман за папиросами.

– Здесь курить не будем, и вообще у нас тут на всё про всё минут пятнадцать. Смотрите…

Под ногами у Сорокина и Штина была крутая каменистая осыпь со скальными выходами, а под ней простиралась большая поляна, со всех сторон зажатая крутыми склонами сопок.

– Под склоном во-он той, прямо перед нами дальней сопки – большая пещера. Это их логово или база, как хотите. Я спускался туда осенью, когда они ушли, и прямо угадал, они ушли за день или два перед тем, как я пришёл, ещё до снега. Тут спускаться очень плохо, неудобно, камень мелкий и прямо из-под ног осыпается, а подниматься ещё хуже, я потратил на это больше часа. Они сюда не ходят, вообще ведут себя довольно беспечно. – Штин говорил вполголоса. – Там, внизу, и рубленые пни, и кострище, а в пещере гора костей и даже отхожее место! Тьфу! Судя по следам, охранение выставляют только там, по краям поляны, там окурки и мусор, а здесь чисто, поэтому я сделал вывод, что сюда они не поднимаются. Смотрите внимательно, запоминайте…

Сорокин полез в карман за карандашом.

– Не надо, я всё зарисовал… Давайте обойдём плато…

Они встали и пошли по краю – поляна, на которой они находились, она же плато, примыкала к заросшей лесом вершинке, они обошли её и вернулись обратно.

– Отсюда до пещеры, до входа, по прямой метров сто – сто двадцать. Пулемёт достанет кинжально, а наверх они не полезут, поэтому путь у них только один… Штин достал часы.

– Ого, уже три с четвертью, а чувствуете, как тепло? Давайте-ка будем поторапливаться в обратный путь!

Сорокин, занятый осмотром, не заметил, что весь вспотел – солнце грело по-летнему.

– Ну что? Нагляделись? Если да, у нас есть пять минут наломать багульника, и в путь.

Когда они вернулись в долину, вода в ручье плескалась у Дуката под самым брюхом.

– Всё! – выдохнул Штин, как только расступилась тайга и ручей заклокотал налево под склоны сопок. – Думаю, к шести будем дома! Одинцов, должно́, будет шибко ругаться! Оч-чень серьёзный мужчина!

Заждавшийся, судя по угрюмому виду, Одинцов не ругался, он молчал и сопел. Янко сидел в углу на лавке и, казалось, весь бы вжался в угол, если бы смог.

Одинцов накрывал на стол и смотрел на Штина.

Штин снял казакин, его белоснежная сорочка, когда попадала в лучи заходящего солнца, сияла. В избе было одно большое окно на запад и одно поменьше на север. Окно на север упиралось в забор, а окно на запад смотрело в открытые ворота подворья. Солнце садилось за хребтом дальних сопок, и его последние лучи резали прямо через ворота в окно.

Штин осмотрел стол, пошёл к стене, повесил ремингтон, плётку и маузер, потом подошёл к корчаге и долго пил воду, потом стал искать в карманах казакина папиросы, потом закурил и, наконец, сел, на Одинцова не посмотрел. Тот кашлянул. Штин потянулся к бутылке с самогоном, тогда Одинцов подскочил, ухватил её за тонкое горлышко и под дно и стал наливать, сначала Штину, потом Сорокину. Когда Одинцов налил, Штин сказал:

– А я ведь тебя учил, сукина сына, сначала наливать гостю!

Потом он перевёл взгляд на Янка – тот глядел из своего угла – и сказал ему вкрадчивым голосом:

– А ты, хлопче, выдь и вытри лошадей, – и неожиданно так громко ударил ладонью по столу, что все вздрогнули. – Гэть! Иванэ, мамкин сын!

Парень, не сводя глаз со Штина, подскочил и стал красться к двери.

– Да насухо, насухо! Приду, проверю! Зразуми́в?

– Зразуми́в, дядько… – еле вымолвил Янко.

Только после этого Штин посмотрел на Одинцова.

– Ждёт?

– Ждёт!

– Иди! Завтра чтобы был не позже восьми!

– А вы…

– Не извольте беспокоиться, мы к завтраку будем готовы, господин Одинцов! В восемь!

Они остались вдвоём. Стол был накрыт богато: парила картошка, зеленели солёные огурцы, глянцем отливали грибы и розово-оранжевая рыба, благоухал запечённый в печи фазан…

– Однако мы должны были очень проголодаться, а, Мишель? Так, приступим?!

Но, несмотря на голод, они утолили его быстро, и дело дошло до таёжных заварок.

– Одинцов женился, – неожиданно, после некоторого молчания, произнёс Штин.

Сорокин как-то хотел проявить по этому поводу радость, но Штин выставил вперёд руку:

– Не торопитесь! Уже в третий раз! И каждый раз норовил, подлец, с венчанием! И замечу я вам, ни одного скандала, прямо-таки – сэр Роберт Лавлейс! Султан турецкий! И девки-то хороши! Но самое удивительное – они между собою ладят! Представляете? Все трое! И вот это всё, – Штин обвёл рукою стол, – от них троих! От одной грибы и медовуха, от другой рыба, от третьей картошка и так далее… Сам он в огород или в тайгу ни ногой… Не моё это, говорит, дело! Кашеварит, правда, сам!

«Вот бы его к Суламанидзе!» – пришла в голову Сорокину невольная мысль.

– …И изрядно! Моего здесь – только фазан, кстати, вчера подстрелил пять штук!.. Еле его спас от их отцов и братьев! Так даже и не я спас, а они! Вот такие дела, Михаил Капитонович!

Сорокину было нечего сказать, он только снова увидел Одинцова, как будто бы тот стоит прямо тут, и рассмеялся. Рассмеялся и Штин, и вместе они смеялись и наливали друг другу под отменную закуску.

– И вот ещё что! Тут живут корейцы, несколько семей, так что он удумал, он научился у них готовить папоротник, отличное блюдо, прямо чистые грибы…

Заканчивали чаем и папиросами, и в дверь тихо постучали.

– Вы тут наслаждайтесь, – вставая, сказал Штин. – А я пойду посмотрю, як там Иванэ распорядился с лошадьми, только не засните, нам ещё предстоит разговор.

Сорокин остался один и стал вспоминать сегодняшний день. Как же тут хорошо, думалось ему: тайга, свежий воздух, столько вкусной еды, чудесная медовуха, а Одинцов! «Ох и наплодит он тут смолят!» – как-то Штин обмолвился, что его денщик из Смоленской губернии. Мысль о «смолятах» перескочила у него на выпускниц Смольного института благородных девиц. «Смолят и смолянок!» – подумал он и вспомнил галерею портретов выпускниц Смольного института работы Левицкого. Это рассмешило его ещё больше. «Глянуть бы на них! Маньчжурские смолянки! Всё же любопытно!»

Элеонора сдвинула каретку, прокрутила валик и прочитала последнее предложение: «После убийства Распутина события в Петрограде стали нарастать, но незаметно для обывателей и политиков». Ей не понравилось. По смыслу всё было правильно, однако что-то было не так. Не вытаскивая листа, она зачеркнула предложение и пошла к окну.

Был полдень 28 апреля.

Они с Джуди приехали на побережье Ирландского залива на конечную станцию железной дороги в Холихэ́д западнее Манчестера сегодня в 6 часов утра. У начальника станции спросили, где можно остановиться на две недели, и он пригласил их к себе, сказав, что у него есть для гостей отдельный уютный домик недалеко от берега моря. Поскольку это был единственный поезд в течение суток, он сам же вызвался подвезти и пригласил в коляску. Багажа у них было немного: три чемодана и портативная пишущая машинка.

Домик порадовал Элеонору и огорчил Джуди. Он был мал, неказист и, построенный из дикого камня и накрытый бурой черепицей, казался холодным, однако внутри оказался уютным, с кухней и тремя под низким потолком комнатами, расположенными вокруг камина, топившегося из гостиной.

Когда-то давно, ещё в России, ей именно так представлялось место, где она будет писать книгу: «…незаметно для обывателей и политиков», – повторяла она предложение и смотрела на ровный, поросший яркой зеленью понижающийся просторный берег и море.

«Я приехала в Петроград через три недели после убийства Распутина и разговаривала с журналистами и дипломатами. С русскими я тогда ни с кем не была знакома. – Она вернулась к камину и стала греть о его тёплую шершавую стенку ладони. – Все, с кем я говорила… для них убийство Распутина было неожиданностью, но!.. Всё! Я поняла!» Она села за стол: «Надо так: «Патриотические слои русского общества давно мечтали избавиться от влияния Распутина на Императорскую семью. Однако его убийство было неожиданностью, и оно было сравнимо с первым подземным толчком грядущего землетрясения, но ни среди политиков, ни тем более среди обывателей не обозначился человек, который мог бы правильно оценить влияние этого убийства на ход дальнейшей истории России. Казалось, что свершилось долгожданное и справедливое возмездие, оно исправит всё то неправильное, что было допущено во внутренней и внешней политике, и дальше всё будет развиваться так, как этого ожидало общество: победы на войне, успокоение и консолидация внутри страны. Никто не смог распознать невидимых, но нараставших перемен».

«Вот! Примерно так и Антон Иванович мне пишет!» – подумала она и поняла, что на сей раз её мысль обрела нужную форму. Она напечатала это и стала перебирать лежавшие вперемежку рукописные и печатные страницы: среди них на отдельной скрепке были письма от русских корреспондентов. Она сняла скрепку, разложила письма веером, и на глаза сразу попало последнее письмо от Михаила Сорокина. «Чёрт! Я ведь совсем не то искала!» – подумала Элеонора, отложила его в сторону, откинулась на спинку деревянного скрипучего стула и ощутила, как хорошо греет камин.

В занятой ею комнате помещалась кровать, небольшой комод и зеркало над ним, письменный стол и стул, на котором она сейчас сидела. Справа было окно. Комната была покрашена белой известью и по потолку прочерчена старыми из морёного дуба балками. Под потолком висели пучки сухого вереска с сиреневыми комочками свернувшихся цветков. Утром она разложила вещи, потом перешла в комнату матери, где был большой платяной шкаф, потом они с Джуди завтракали в гостиной, и когда она сюда вернулась, то поставила на стол пишущую машинку и приготовила бумаги. И только сейчас она оторвалась от работы и огляделась, ей удалось сформулировать мысль, и она вздохнула.

«Хочу прогуляться!» – подумала она.

Дул ветер. Они с Джуди почувствовали его, как только сошли с поезда. Он дул в одну сторону и на одной ноте, северо-западный, и у Джуди разболелась голова.

Элеонора взяла письма, накинула пальто, прихватила плед и вышла. Она миновала окружённый низкой каменной оградой пустой двор. Перед уходом заглянула к Джуди, та лежала на кровати с мокрой салфеткой на лбу.

«Может быть, я зря её с собой взяла, и ещё настаивала, чтобы она подышала свежим морским воздухом. И предупреждали, что здесь в это время дуют ветры! Ну, пусть! Дальше будет видно, в конце концов, нас тут никто не держит».

Она прошла с четверть мили к берегу и села на камень. Под ногами был галечный пляж, но спускаться к воде не захотелось. Ветер переменился на восточный и тёплый и дул в лицо, он гнал по морю волны, которые издалека катились мелкими барашками, а на отмелях рисовали красивые округлые линии. Спокойствие вокруг было то самое, искомое: высокое небо, тёплый ветер, бесконечное море, зелёный с белыми точками клевер. Она стала перелистывать письма, и вдруг её как будто бы кто-то толкнул в бок, и она хлопнула письма о колени: «Этот нахал, Сэм Миллз!»

Позавчера она с ним всё-таки встретилась – он оказался настойчивым. Когда после приёма Элеонора с матерью вышла на улицу, они не обнаружила закрытого «форда», зато с открытым экипажем и на козлах оказался Красный Сэм. Отказать ему при всех Элеонора не могла, но ей было страшно неудобно перед матерью, которая была легко одета, слава богу, Сэм оказался предусмотрительным, и в коляске лежал тёплый плед, но это было неловко, потому что клетчатый шотландский плед никак не гармонировал с маминым норковым палантином. Здесь Сэм дал промашку и повод для коллег подшучивать над его оплошностью и столь явно выраженными желаниями. Джуди, конечно, накинула плед, но весь путь до дома ехала отвернувшись от Элеоноры, а потом ворчала на неё за то, что та «дала повод». А потом Сэм встречал её в редакции каждый раз, когда она туда приходила. Он предлагал свою помощь, вплоть до того, что она будет диктовать, а он печатать под диктовку, к слову сказать, печатал он хорошо и быстро. В общем, он вёл себя так, что Элеонора начала чувствовать себя дичью, а Сэма охотником. Это было ужасно. Она думала: «Неужели он набрался этого у немцев?» – но не могла себе ответить, потому что у неё не было знакомых немцев. И не было возможности, не выдав себя, выяснять каждый раз, когда она собиралась в редакцию, там ли Сэм, и ей казалось, что он этим пользуется. В редакции стали шептаться, она об этом узнала, но не ходить в архив не могла. Это была западня. Сэм ей мешал.

В том возрасте, когда у девушек появляется интерес к мужчинам и при этом они начинают различать в них человеческое, Элеонора оказалась в России.

Она вздохнула. Ветер шевелил письма, она крепко прижала их к коленям, и тогда он стал шевелить её волосы.

В России она, конечно, ловила на себе заинтересованные взгляды и среди коллег-журналистов, и в высшем обществе, но эта заинтересованность проявлялась очень скромно, даже скрытно. Однако когда она всё же проявлялась, у Элеоноры была защита, она всегда могла сказать, что «плохо знает по-русски», и это было правдой, но чаще русские мужчины чутко улавливали её настроение и не докучали, и тогда от них оставалась только улыбка, как от знаменитого Чеширского кота… Иной раз это было даже обидно. Через короткое время она поняла, что это есть другая культура – культура понимания на недосказанном, и она стала её ценить, а ещё чуть позже научилась ею пользоваться. Сэм приехал из Германии и навалился на неё, как тевтон! Она про себя так и стала его звать – Тевтон.

Потом с какого-то момента он перестал появляться в редакции, она уже закончила в архиве, и у неё отпала необходимость туда приходить, а он – о, ужас! – он стал звонить. Сначала не часто, раз в неделю, потом чаще. Предложение было простое – встретиться… поговорить. Он себя вёл не как англичанин, а скорее как цыган, а точнее, цыганка, которая погадать пристаёт прямо на улице. Уже купив билеты и зная, что в воскресенье она уедет, 25 апреля в четверг на его предложение Элеонора ответила согласием, и они встретились в пабе «Чеширский сыр».

Сэм ждал её в экипаже, том самом, в котором он привёз их с Джуди после приёма. Оказалось, что это был его экипаж. Элеоноре это показалось вычурным, многие журналисты уже обзавелись автомобилями, но Сэм объяснился сразу, он сказал, что в Европе надышался газами, а в Лондоне, с его туманами и печным дымом, ему это не показалось необходимым.

Паб находился на Флит-стрит и был чем-то вроде журналистского клуба. Элеонора в нём ещё не была.

За весь вечер Сэм выпил пинту пива и стакан виски со льдом. Нельзя сказать, чтобы в их разговоре было что-то, что было бы ей неприятно. Сэм вёл беседу, был сдержан, это совсем даже было не похоже на то, как он вёл себя на приёме: «пришёл, увидел, победил». Может быть, в плотном сигарном дыме, а может быть, в ощущении победы – он всё же добился своего – куда-то исчезла его настырность, и они беседовали как коллеги и друзья – и в этом что-то было. Ощущение неприязни у Элеоноры прошло, но возникло снова, когда они расставались, и не проходило до сегодняшнего дня, однако в связи с отъездом и суетой сборов, особенно Джуди, у неё не было времени об этом думать. Кстати, Сэм очень не понравился Джуди, и когда он звонил, а она брала трубку и слышала его голос, то не отвечала, а кричала, что звонит «этот»!

Сейчас Элеонора сидела одна на пустынном берегу, и ей вспомнился их разговор в пабе.

Сэм рассказывал о Баварии начала 20-х годов. Это было интересно. Бавария только-только пережила свою революцию, и в ней, как в концентрической точке, стали сходиться, как он сказал, «истинно немецкие интересы». Элеонора спросила, что он называет «истинно немецкими интересами». Сэм объяснил, что Бавария – страна, он так и сказал – «страна», немецких рабочих и крестьян, что это самое немецкое государство в Германии. Из курса истории Элеонора помнила, что до объединения Бисмарка Бавария действительно была самостоятельным королевством. Он со скрываемым восхищением – всё же англичанин – рассказывал о том, что офицеры и солдаты разгромленной германской армии не чувствовали себя побеждёнными, они чувствовали себя преданными своим правительством; что они стали объединяться в военные организации и союзы и к ним присоединились баварские рабочие, крестьяне и ремесленники, что это стало новой, растущей силой, а это и есть «молодая кровь Европы», за которой будущее и Европы, и всего мира. Элеонора слушала с профессиональным интересом, она вспомнила, что то же самое слышала в среде русских офицеров в Харбине, где они оказались такие же побеждённые и преданные. Однако скоро рассказ Сэма стал ей неинтересен – она не поняла почему, – а сам Сэм неприятен, особенно когда, прощаясь, он попытался её поцеловать. Это было слишком.

Элеоноре показалось, что ветер стих. Она прислушалась. На море пропали белые барашки. Она посмотрела налево, направо и снова почувствовала ветер, только северный и холодный. Она поняла, что надо возвращаться в дом, встала и повернулась – к ней шла Джуди. Издалека она увидела, что Джуди улыбается.

«Значит, голова прошла!» – подумала Элеонора.

В понедельник 12 мая Сорокин снова был в поезде.

Прошедшие после возвращения с разъезда две недели он без отдыха занимался подготовкой того, что они придумали с Штином.

А 30 апреля Штин его провожал. И это было замечательное представление. Утром перед плотным завтраком Штин натощак выпил стакан самогона, чем привёл себя в необходимое состояние: с его лица не сходила подобострастная хмельная улыбка, и она была предназначена Сорокину. Михаил Капитонович был предупрежден и вёл себя соответствующе. Они представляли приехавшего инкогнито начальника и без царя в голове подчинённого. Перед тем как выпить этот стакан – ещё до прихода Одинцова, – Штин повторил, что ситуация с хунхузами здесь такая же, как и в других местах, поэтому с самого начала он стал играть роль, и многие считают его «хлыщом, душкой, шулером и валетом», то есть человеком несерьёзным.

– Тут сведения распространяются со скоростью электричества. Начальники на концессии в основном старые харбинцы, воспринимают хунхузов как естественное зло, от которого уже не избавиться; русское население в посёлках, конечно, огрызается; рабочие на валке леса – наши с вами однополчане, условно выражаясь, народ временный, долго мало кто выдерживает, очень тяжёлая работа. Единственный человек, с которым мне удалось найти общий язык, – полковник Байков Николай Аполлонович. Примечательно, как мы с ним познакомились, прямо в тайге. Чуть не подстрелили друг друга! Вот он – ярый враг хунхузов и готов с ними бороться. Кроме того что монархист, он заядлый охотник, и ему нужна безопасная тайга, а с хунхузами – не тут-то было, причём он из старых харбинцев, приехал сюда чуть ли не в 1903 году или в 1902-м. С ним мы всю операцию прямо сидя на пнях и спланировали.

Проводы на перроне были по местным меркам примечательные. Сорокин и Штин старались вести себя запанибрата, точно так, как накануне при встрече: и обнимались, и лобызались, вроде однополчан, встретившихся по поводу Пасхи и разговения. Однако, как только до хрустальности трезвый Сорокин на секунду отворачивался, уже ощутимо подшофе Штин начинал шпынять Одинцова. Непредупреждённый Одинцов вёл себя натурально, дрожал и побаивался, и этим им сильно подыгрывал. В результате, когда Михаил Капитонович сел в плацкарту, вокруг него образовалась почтительная пустота, по поводу которой он сделал вид, что нисколько её не замечает.

После возвращения в Харбин Сорокиным и Ли Чуньминем были тайно отправлены на разъезд пулемёт, несколько ящиков гранат и чемоданами везли патроны, кроме того, пустили слух, что вот-вот повезут деньги для расчёта с рабочими и на другие расходы. Сумма была озвучена порядочная. Железнодорожная полиция, по согласованию с начальником управления, о готовящейся операции не информировалась. За это время Штин должен был набрать отряд добровольцев из бывших военных, работавших на лесосеках и складах. Для фальшивой перевозки взяли почтовый вагон и обшили его листовым железом.

12 мая вечером Михаил Капитонович сошёл на станции Ханьдаохэ́цзы, подрядил подводу и на ней поехал на разъезд Эхо, нанимая на каждой станции новую подводу. Возчиков выбирал из русских. На разъезде он сошёл недалеко от станции и пешком дошёл до владений Штина. Тот встретил его по-деловому, Одинцова он отправил в Мули́нь, потому во владении, кроме них, был только гуцульский паренёк Янко. Они заседлали обоих дончаков и мерина и в вечерних сумерках выехали.

– Когда отправляется литерный? – спросил Штин. Поезд с фальшивым почтовым вагоном по привычке и для секретности они договорились называть «литерным».

Сорокин назвал время.

– Значит, он будет проезжать мимо распадка в 4.30 утра, ещё будет темно. Это хорошо! Кто возглавляет отряд? – Майор Ли Чуньминь… – Сколько бойцов?

Сорокин хмыкнул.

– Понятно, китайские бойцы – это не бойцы, и всё же сколько?

– Шестьдесят человек.

– Для шума достаточно!

Они проехали по краю посёлка, пересекли узкоколейку и направили коней на север, через пять вёрст доехали до заброшенной делянки с крепким ещё дровяником и там встретились с отрядом в десять человек. Они оставили дончаков, взгромоздили на Ива́нова мерина разобранный «максим», два ящика гранат и вошли в тайгу.

– А где Ба́йков и его люди? – спросил Сорокин.

– По одному и парами продвигаются к поляне с севера, и есть несколько наблюдателей, от них поступили сведения, что хунхузы заняли пещеру; стали собираться на следующий день после того, как вы уехали.

Вся хитрость операции заключалась в географии. Это и была совместная придумка Штина и Байкова.

Когда две недели назад после «прогулки» на плато Штин и Сорокин вернулись домой, Штин, отослав Одинцова, разложил перед Сорокиным нарисованную им схему. По ней было видно, что к западу, параллельно тому распадку и ручью, по которому они поднимались на плато, от поляны, где была пещера, на юг шёл другой распадок, прямой и длинный, похожий на ущелье и упиравшийся прямо в железную дорогу. Железная дорога в этом месте шла на подъём. Предполагалось, что хунхузы обстреляют паровоз, чтобы убить паровозную команду, и остановят состав. В поезде будет только Ли Чуньминь с отрядом, и как только он услышит первый выстрел, паровоз даст тормоз и по бандитам будет открыт шквальный огонь. Ли Чуньминь высадит десант, давая понять хунхузам, что те попали в засаду. Десант нажмёт на хунхузов, чтобы заставить их отступить назад в ущелье. Им дадут дойти до пещеры, и тут их встретит Штин с добровольцами.

Ночь была облачная, без единой звёздочки. В тайге было темно, так темно, что идти пришлось на ощупь, примеривая каждый шаг, прежде чем ступить. Договорились не светить и не курить. Впереди отряда шёл проводник, старожил этих мест, но и он мог заплутать, если бы не два параллельных хребта, справа и слева, которые вели их по нужному направлению. Часа через три проводник сказал, что пришли и надо подниматься налево на склон, чтобы перевалить через хребет и выйти на плато. Расстояние до плато было меньше шестисот шагов, но заупрямился мерин.

– Дядько! – Янко потянул за рукав Штина. – Дозвольтэ я потя́гну одного ящыка!

– Какой?

– А тий, що з гранатамы!

– А сдюжишь?

– А, поды́вытэсь!

Отряд ждал. С мерина всё сняли, Янко скинул с себя свитку, сложил её и уложил на плечи и сверху на него взгромоздили ящик, для которого его широкая спина была как будто бы и предназначена. Ещё один боец взялся нести раму «максима». – Ну, с Богом! – сказал Штин и потянул мерина за узду.

Шестьсот шагов до перевала шли трудно, по дороге пришлось дважды останавливаться и отдыхать. Когда поднялись на перевал, тайга расступилась, и стало светлее.

– Ну что, господа, – Штин собрал вокруг себя бойцов, – ещё немного! Сейчас метров двадцать спустимся вниз к ручью, потом столько же вверх, и мы на плато. Все помнят расстановку?

Послышалось тихое «да», и они тронулись.

– На плато только ползком!

Когда дошли до знакомого ручья, мерина разгрузили и привязали длинной верёвкой к дереву.

– Пусть пасётся, всё будет делом занят! – сказал Штин, взял ящик с гранатами, взвалил его на себя и пошёл впереди отряда.

Когда поднялись на плато, сразу увидели, что его край там, где был обрыв, – как будто бы светится снизу. Штин, чтобы не звякать, отослал трёх бойцов снова вниз к ручью собрать пулемёт и набрать побольше воды, а сам с Сорокиным и старшим отряда добровольцев штабс-ротмистром Завадским пополз к обрыву. Земля была сырая, а трава мокрая, и вся одежда на Сорокине скоро промокла. Он полз, держа винтовку за ремень у скобы, и понимал, что, наверное, уже утратил какие-то военные навыки. Штин полз рядом, но Сорокину казалось, что Штин не ползёт, что он даже не двигается, а что его как будто бы тянут на верёвке или толкают сзади. Михаил Капитонович позавидовал его опыту и умению, и вдруг Штин замер и оглянулся. Сорокин и Завадский тоже оглянулись и увидели, что за ними ползёт Янко. Штин лягнул ногой, но не достал его и погрозил кулаком, а Сорокину и Завадскому показал пальцем: «Тихо!» Воздух над тайгой уже серел, и Штин показал всем замереть. Они не доползли до края метр, но было видно, что внизу на поляне жгут костёр. Штин вплотную приблизил лицо к Сорокину и прошептал одними губами:

– Если костёр большой, то, как только мы высунемся над обрывом, – сразу на наших лицах отразится свет. Надо подождать, пока ещё немного рассветёт.

Они лежали полчаса. Сорокин замёрз до зубной дрожи. Постепенно серый и непрозрачный воздух начал наполняться лёгкостью. Свет от костра на нижней поляне становился приглушённым, было слышно, что внизу есть люди и они разговаривают. Сорокин вплотную приблизил лицо к Штину:

– У нас нет никого, кто понимал бы по-китайски?

– Нет! Это бесполезно, когда говорят лаобайсины, один чёрт ничего не поймёшь…

Сорокин удивлённо посмотрел на Штина.

– Потом объясню… Потихонечку вперёд… Только не высовываться… – прошептал Штин, обернулся и махнул от себя рукой, приказывая Янко не двигаться. Сорокин тоже обернулся и чуть не крякнул, увидев умоляющую гримасу паренька.

Штин прошептал Завадскому:

– Господин штабс-ротмистр, ползите туда, – он показал направо, – там на краю плато, где начинается тайга, над самой кромкой обрыва большой камень и кусты, я присмотрел это место для пулемётного гнезда. Начинайте там обустраиваться. Пулемёт не катите, а несите на руках… – Штин посмотрел на небо. – У вас на всё сорок минут. Там хороший сектор обстрела… смотрите. – Штин перед Завадским раскрыл ладонь. – Если это… – он очертил пальцем по краю ладони, – нижняя поляна, то здесь… – он ткнул пальцем в пустоту чуть выше ладони, – вход в их пещеру. От вашего валуна будет простреливаться вся нижняя поляна и их пещера. Правее пещеры есть мёртвая зона, такая загогулина, отсюда не простреливается, и гранатами эту загогулину не достать, далеко. Это единственное место, где они могут прятаться, кроме пещеры, хотя поме́ститься там немного, это маленький пятачок, а дальше направо, нам не видно, загораживает наш же склон – продолжение распадка на север, куда, если они уйдут, мы не достанем, но там их встретит Ба́йков! Пленных не берём!

Штабс-ротмистр кивнул и пополз. Сорокин удивлённо смотрел на Штина.

– Пленных не берём! Это приказ! – Не глянув на Сорокина, Штин пополз вперёд.

Они подползли к краю. Все их предположения подтвердились: метрах в пяти от входа в пещеру горел большой костёр и вокруг него сидели и ходили несколько человек.

– Смотрите! – сказал Штин и протянул Сорокину артиллерийский бинокль. – А я послушаю! Уже время!

Сорокин стал смотреть и по оптической разметке вычислил, что до костра не больше ста пятидесяти метров.

– Сто пятьдесят метров! – прошептал он Штину.

– Я знаю! – произнёс Штин, замолчал и стал слушать. – Слышите?

Сорокин прислушался. Ничего отчётливо слышно не было, но Михаил Капитонович уже знал, что происходит, он вспомнил, как даёт о себе знать очень далёкая стрельба – в воздухе возникало волнение, которое ощущалось как тревога.

– Началось! – прошептал Штин и раскрыл часы. – Как там?

Сорокин приложился к биноклю.

– Тихо, как сидели, так и сидят…

– Они внизу, им не слышно! Это хорошо! Если Ли Чуньминь всех не положит, они тут будут через два часа. Наблюдайте, а я – туда… Только гоните от себя этого молодца… – прошептал Штин и пополз в тыл, туда, где располагался отряд.

Сорокин снова приложился к биноклю, но боковым зрением увидел, что к нему ползёт Янко. «Чёрт с ним!» – подумал он и показал ему «умереть» на месте, но Янко то ли не понял, то ли заупрямился, дополз и пристроился рядом. Сорокин покосился и увидел, что его синяя свитка стала чёрной: «Мокрый до нитки, простынет!»

Костёр около входа в пещеру начал дымить. Сидевшие вокруг зашевелились, двое ушли в пещеру, и через пару минут оттуда вышли другие двое. «Значит, на поляне шесть или семь человек… – подумал Сорокин. – Раз костёр задымил, значит, солнце вот-вот взойдёт!»

Небо расчистилось. Солнце всходило за спиной. Михаил Капитонович знал, что сейчас, в первых лучах, любое шевеление на краю обрыва будет замечено снизу. Он потянул Янка за рукав, и они отползли на метр назад. «На пятнадцать минут, и вернёмся…» – подумал он, обернулся и удивился – на плато, как называл его Штин, было пусто.

«Где все?»

Михаил Капитонович посмотрел направо и не увидел около камня ни штабс-ротмистра, ни пулемёта.

«Эк замаскировались… молодцы! Только мы тут вдвоём как на ладони!» Он услышал внизу шум, как будто бы кто-то шевелил лопатой щебёнку. «Засыпают костёр? Если так, то правильно… Если его залить, то долго будет дымить…» Он замер и напрягся всем телом, чтобы согреться.

Михаил Капитонович вздрогнул и открыл глаза. Посмотрел направо и налево, и ему стало стыдно за то, что он заснул. Он глянул на Янко – и тот спал, и у него от спины слегка пари́ло, свитка на лопатках снова стала синей, а на боку, который был виден, ещё оставалась черной. «Тоже пригрелся и задрых! Охо-хо!» В спину грело. Солнце было уже высоко, и на корпус впереди лежали девять бойцов и Штин. Сорокин тряхнул головой, крепко сжал винтовочный ремень и пополз. Штин обернулся и приложил палец к губам. Михаил Капитонович вдруг услышал гомон голосов внизу и посмотрел на Штина, тот закивал и стал показывать пальцем вниз. Сорокин понял – внизу разговаривали хунхузы. Он оттянул боёк винтовки. Штин показал ему рукой: «Нет!» Сорокин замер. Штин два раза показал ему пять пальцев. «Минут?» – губами спросил Сорокин. Штин отрицательно покачал головой и ответил губами: «Люди…» Через несколько минут он ещё несколько раз просемафорил пятью пальцами. «Двадцать, двадцать пять, тридцать…» – считал про себя Сорокин. Вдруг Штин стал ползти назад, и все девять бойцов поползли тоже. Сорокин закрыл ладонью рот спящему Янке, тот повёл головой и открыл глаза. Сорокин сделал страшное лицо, слава богу, Янко быстро стряхнул с себя сон и сообразил. Они тоже стали ползти назад. Когда отползли метров десять, Штин встал на колени, выдернул из гранаты чеку, вскочил на ноги, все девять бойцов сделали то же самое, побежал к обрыву и со всей силы швырнул гранату вперёд. Все девять бойцов сделали то же! «Вот чёрт! – мелькнуло в голове Сорокина. – Пока мы дрыхли, они обо всём договорились, а у нас и нету ничего!» Бросив гранаты, бойцы и Штин упали на край обрыва и открыли стрельбу. Застучал пулемёт. Сорокин сообразил, что сейчас уже поздно бросать гранаты, побежал и тоже стал стрелять.

На поляне поднялась суматоха. Гранаты долетели, они взорвались на осыпи и на поляне, и Сорокин видел, что несколько хунхузов корчатся. Но, Боже, сколько же их было! Считать не было времени, но там была толпа человек пятьдесят! Они метались по поляне и стреляли кто куда.

Работал пулемёт штабс-ротмистра. Внизу была свалка. Сорокин выцеливал по одному и стрелял. Видимо, он правильно рассчитал расстояние до костра и верно выставил планку прицела – каждый его выстрел сбивал человека. Вдруг внизу кто-то стал громко кричать, хунхузы перестали стрелять, упали на землю, кто-то попытался за что-то спрятаться, но поляна была голая. Они стали собираться группами по пять-шесть человек и перебегать к подошве обрыва. Несколько добежавших оказались в мёртвой зоне. Штабс-ротмистр бил по поляне. Всё меньше хунхузов поднимались и бежали к обрыву. У них было два пути: или в пещеру, но тогда им был бы конец, или сбить с обрыва нападавших. Был и третий – на север, в продолжение распадка, но они туда не шли, а ползли по обрыву. Стрелять прицельно стало трудно. По мелькавшим локтям и пяткам было видно, что некоторые уже преодолели треть осыпи. Штин отполз от края, все отползли за ним, поднялись и с середины плато принесли ящики с гранатами, разобрали их, несколько досталось Сорокину, и они стали бросать гранаты на осыпь. Сорокин видел, что два добровольца дёрнулись и застыли, он понял, что снизу тоже метко стреляют. Ротмистр не видел, откуда были выстрелы, и тут Сорокин услышал, как дважды пули звонко ударили по щитку пулемёта: «Пристрелялись!» Внизу, метрах в пяти от края обрыва, из осыпи торчал большой валун. Хунхузы поняли, что это им на руку, и старались ползти под его защитой, несколько человек были уже близко, уже мелькали их лица. В это время замолчал пулемёт. «Меняет ленту или…» – подумал Сорокин. Штин вскочил и побежал туда. «Значит, убили или ранили!» Сорокин вспомнил, что минуту назад он обратил внимание, что пулемёт стал стрелять с большими перерывами, теперь стало понятно, что убили подающего и штабс-ротмистр стал заряжать сам, и теперь, наверное, убили его, поэтому Штин побежал туда. Через секунду пулемёт снова заработал, но теперь стрелять было не по кому: на поляне лежали трупы, а живые, почти недосягаемые для пулемётного огня, лезли по склону, их было много. На краю повисли стволами вниз ещё несколько винтовок. «Сколько нас осталось?» – мелькнуло в голове Сорокина. Вдруг случилось непонятное. Янко вскочил, спрыгнул на осыпь и на спине стал сползать к торчащему валуну, из-под его рук и ног сыпалась щебёнка, и он скользил как по снегу. Рядом стали брызгать фонтанчики, кто-то невидимый стрелял из пещеры. Сорокину захотелось зажмуриться, но он смотрел. Янко сполз до самого валуна, упёрся в него ногами и стал толкать.

– С ума сошел, собачий сын! – заорал Штин.

Янко толкал, пытаясь расшатать валун. Вокруг него брызгали пули. Он расшатывал его минуту, другую, хунхузы ползли вверх. Штин бросил пулемёт и снова прибежал на край. Валун пошатнулся, Янко упёрся, было видно, как у него напряглись растопыренные пальцы, он заорал и со всей силы толкнул валун, тот дрогнул, двинулся вниз и стал увлекать за собою осыпь, и она сыпалась вниз прямо из-под ног Янка. Штин прикатил пулемёт и бил длинными очередями, не давая хунхузам поднять голов, а Янко сползал вместе с осыпью, но в какой-то момент он остановился. Бой на секунду затих. Штин и Сорокин схватили винтовки и стали прицельно расстреливать хунхузов, которые начали поднимать головы. Янко не двигался. Штин схватил верёвку, размотал её и бросил вниз, но парень лежал на спине и не шевелился, тогда Штин взялся за верёвку и стал сползать к парню. Конец верёвки держали наверху и ещё стреляли, но все с замиранием сердца смотрели, как Штин дополз до Янка и хлестнул его по щекам, тот дёрнулся и тоже ухватился за верёвку.

Штин крикнул наверх:

– Тащи!

Хунхузы, не увлеченные обвалом, снова поползли. Сорокин сел на колени за пулемёт и стал поливать то по склону, то по пещере. Оттуда перестали стрелять. Но другие хунхузы, которые видели Штина и Янко, прицельно били по ним. Вдруг с севера из распадка выбежали на поляну несколько человек и стали расстреливать хунхузов.

«Ба́йков подоспел!» – мелькнуло в голове у Сорокина.

Через несколько минут бой был закончен. Штин и Янко лежали на плато.