В воскресенье 1 июня во второй половине дня Михаил Капитонович торопился в больницу к Штину. В руках у него были цветы, а в портфеле полная фляжка коньяку, без которой Штин сказал не появляться, а ещё закуски от Суламанидзе. Давид и Георгий обещали присоединиться.

Город наполнился зеленью, уже отцвела черёмуха, груши и яблони, и цвела сирень. После победы над хунхузами Михаил Капитонович пребывал в радостном настроении. Румянцев, Вяземский и Суламанидзе считали его героем, но одновременно они ругали его за то, что он не позвал их в дело, а Суламанидзе не ругал – он ругался. Всё это было захватывающе, и Михаил Капитонович не шёл, а летел по городу и удивлялся тому, что на него никто не смотрит. Он жадно впивался в глаза цветущих вместе с сиренью девушек, но те проходили мимо. На службе Михаил Капитонович получил премию, в конце Маньчжурского проспекта снял квартирку и только что купил костюм, сапоги и, что его радовало больше всего, настоящую итальянскую шляпу с отливающей блестящей шелковой лентой, взамен прежней шляпы, которую он потерял в бою. Ему нравился солнечный зелёный город, несколько даже напоминавший родной Омск… Но на него никто не смотрел.

«Они все какие-то странные!» – думал Михаил Капитонович.

Ещё в его в портфеле лежал завёрнутый в бумагу, тоже купленный только что купальный костюм.

Его встретила гардеробщица, которая знала, что он герой, ей об этом сказал доктор Мигдисов. Она накинула на плечи Михаила Капитоновича белоснежный халат и осторожно, как церковную принадлежность, приняла шляпу, а портфель он ей не отдал и подумал: «Вот она на меня смотрит, но она такая старая!»

Штина он застал стоящим у окна, тот повернулся на звук открываемой двери, и Михаил Капитонович застыл – Штин был мрачен.

Его ранения оказались одно лёгким: пуля порвала кожу на правом плече; а другое тяжёлым: в левом плече другая пуля упёрлась расплющенным носом в нерв. Она попала в Штина после рикошета о щебёнку и занесла грязь. Операция была сложная. Сегодня Михаил Капитонович первый раз увидел Штина стоящим на ногах.

– Вам ещё нельзя, вам ещё рано вставать! Надо лежать! – вместо «здрасте!» вырвалось у него.

– К чёрту лежать, голубчик! Належался! – ответил Штин и пошёл навстречу. – Вон какие погоды стоят! На Су́нгари надо, на Су́нгари!

Михаил Капитонович смутился, как будто бы Штин догадался о его планах.

– Садитесь, Мишель, принесли? Да вы прямо франт!

Довольный Михаил Капитонович взялся за портфель, но Штин его остановил. Он подошёл к стенке, повернулся к ней спиной и ударил пяткой. Через секунду в дверь просунулось лицо Янка.

– Быстро! – сказал ему Штин.

Янко исчез, но ещё через секунду, подпирая плечом дверь, снова просунулся, неся в руках саквояж. Парень, в белом бязевом белье и накинутом на плечи больничном халате, подбежал к тумбочке, убрал с неё графин и полоскательницу, застелил салфеткой и вытащил из саквояжа тарелочки и рюмки.

– Выпьешь? – спросил его Штин, Янко, как птица, сначала кивнул, но тут же отрицательно замотал своим чистым ангельским лицом и исчез.

Пареньку повезло. Несмотря на шквальный огонь, который по нему вели хунхузы, в него не попала ни одна пуля, только кожу посекло осколками камней. Когда его вытащили на поляну, на него было жутко смотреть: вся одежда была порезана и залита кровью, и думали, что не довезут, но всё оказалось не так страшно.

– Что говорят врачи? – задал вопрос Михаил Капитонович.

– Что говорят? – Штин управлялся правой рукой. – Говорят, что левая повисит, а правая… – Штин покрутил фляжкой, – вполне можно и наливать и закусывать!

Сорокин смотрел на своего товарища и радовался.

Когда Штина вытащили на плато, он лежал недолго, вскочил и стал распоряжаться, подошёл к краю и начал кричать Ба́йкову вниз. Сорокин стоял рядом, Ба́йков отвечал, и они оба друг другу кричали, что делать дальше. Штин махнул Ба́йкову рукой, левой, покачнулся и стал падать. Сорокин подхватил его и тогда увидел, что слева под ключицей у Штина под распахнутым казакином чёрное пятно. Штин пришёл в себя только через сутки после операции, когда его привезли в Харбин и извлекли пулю, надавившую на нерв.

– Ну, мы живы и давайте будем здоровы! – сказал Штин, они выпили, и Штин стал смотреть на свет сквозь блистающую гранями хрустальную рюмку, любуясь капелькой коньяку, которая осталась на дне. – Каков! Где он только его достаёт, душа Алексей Валентинович! – Штин опустил рюмку и как-то странно стал смотреть на Сорокина. – А вы, Мишель, уходили бы к чёртовой матери из этой полиции… и постарайтесь получить образование, желательно гуманитарное, только оно даёт хорошее общее развитие!

Михаил Капитонович от такого резкого перехода чуть не поперхнулся.

– Мне поздно! – сказал Штин. – А вы закусывайте! Это ведь штучки от нашего князя-изюмчика?

Сорокин кивнул. На тумбочке, накрытой до хруста накрахмаленной белой больничной салфеткой, на тарелочках лежали: нарезанный длинный китайский огурец, дурманящая своими запахами варёная колбаса, тонкий сыр с такими большими дырками, что в них легко бы пролезла голова мышонка, пучок свежего лука, дольками лимон и нежный свежепосоленный лосось.

– Служба в полиции – это для вас тупик! Кроме денег и мелкой суеты, она ничего вам не даёт. А я знаете, кем хотел стать до войны? – спросил Штин.

– Нет!

– Вы себе представить не можете!..

Он не успел сказать, распахнулась дверь, именно распахнулась, и в палату ввалилась компания: большой Суламанидзе, коренастый Вяземский, а впереди всех Алексей Валентинович Румянцев. За спиной Суламанидзе Сорокин разглядел разгневанного Мигдисова. Тот протестовал, но хитрым манёвром оказавшийся у него за спиной Суламанидзе сумел его втолкать в палату.

– Ну! Господа… так нельзя… так не положено, чтобы распивать в…

– Скажите ещё – в храме… – вставил Румянцев.

– Эскулапа… – добавил Вяземский.

– Эскалопа! – завершил Суламанидзе, все засмеялись, и Степан Гаспарович сдался:

– Только немного и недолго!

– А тогда зачем? – Штин подошел к нему, но сначала он ударил пяткой в стену.

Тосты, тосты, тосты, тихие, прерываемые всплесками громкого смеха, который было трудно сдержать, шиканье Мигдисова… Застолье продолжалось больше часа. Сорокин, косясь на молчавшего и только ухмылявшегося Штина, рассказывал про дело с хунхузами. Все, кто присутствовал в палате, были опытными солдатами и радовались такой блестящей победе над превосходящим и отлично вооружённым противником. Шестьдесят китайских солдат майора Ли Чуньминя в учёт не брали, и оправданно – стреляя, они только шумели.

– Каково соотношение потерь? – спросил разомлевший, порозовевший подполковник Румянцев.

– Пятьдесят три хунхуза и семь наших, из них один раненый штабс-ротмистр Завадский, – пристально глядя на веселящихся гостей, странным голосом произнёс Штин.

«Как это? – подумал Михаил Капитонович. – Почему семь? Я насчитал только шесть! Нас на плато всего было тринадцать: десять добровольцев и нас трое! Наверное, обсчитался!» – решил он.

Встал Мигдисов:

– Ну что, господа, пора, а то вы мне всю больницу перебаламутите, тут всё же полицейское отделение.

Гости, у которых взрывы смеха ещё продолжались, стали прощаться.

– Миша, вы задержитесь, – попросил Сорокина Штин.

Михаил Капитонович повернулся к Вяземскому и жестом попросил его и Суламанидзе подождать на улице.

– Одинцова повесили… – глядя в только что закрывшуюся дверь, сказал Штин.

– Как это? Кто?.. – Сорокин сел, не видя на что.

– Пока не знаю… Вырвусь отсюда, поеду разбираться… Не говорите никому.

– Я с вами!

– Исключено, Мишель! Я сам… Может быть, это родня его голубиц… Тогда… сами понимаете! – промолвил Штин и похлопал Сорокина по плечу. – Идите, Мишель, идите! Вас ждут!

Сорокин спускался по лестнице сам не свой, он чувствовал себя как попавшая в паутину муха. Повесили Одинцова. Тогда действительно получалось семь. Сорокину не верилось в слова Штина о том, что это «может быть родня его голубиц…». Он шёл и думал о том, что русские отцы и братья могли побить, могли взять в батоги, стрельнуть и даже попасть, но не убить, а тем более повесить, казнить – убить осмысленно и наверняка.

До первого этажа и гардеробной оставался один пролёт, и Сорокин понял: «Вот почему, когда я пришёл, Штин был мрачный! Ему сообщили!»

На улице его ждали. Вяземский стоял под руку с Наташей Румянцевой, были ещё две девушки, подруги Наташи: Юля и Леля, их вовсю веселил Давид Суламанидзе.

– На Солнечный! – прокричал Суламанидзе, когда Сорокин вышел из дверей больницы. – Сегодня веранда в «Привале трёх бродяг» – наша! Это наш привал, и мы три бродьяги!!!

Это было трудно. Михаилу Капитоновичу было очень трудно находиться в компании. Он знал, что, несмотря на костюм и шляпу с замечательной шёлковой лентой, он выглядит плохо, но самое плохое – это то, что он никому ничего не может объяснить – он дал слово! Ему сейчас было тяжело находиться среди кого угодно, кроме – Штина. Компания отправилась на Солнечный остров и действительно заняла всю веранду небольшого ресторанчика, который действительно назывался «Привал трёх бродяг». Суламанидзе всех веселил и задавал тон компании. Сорокин старался смеяться впопад, но у него это получалось плохо. В какой-то момент Георгий на ухо спросил, что, может быть, он себя неважно чувствует и заболел. Сорокину было нечего сказать, и он соврал. Он пытался встряхнуться, он заметил, что на него смотрит Леля, но ему было невозможно ответить на её взгляд, потому что ответить так, как он мог это сделать сейчас, значило бы незаслуженно обидеть её. Он видел, что она очень хорошая девушка, красивая, молодая и, может быть, он ей нравится. Михаил Капитонович мог сказать, что и она ему приглянулась, но известие про Одинцова расстроило его так, что не хватало сил сделаться милым шутником или меланхолическим обольстителем, это его злило. И из-за кого? Из-за Одинцова! «Да кто он такой? – пытался думать Михаил Капитонович. – Крестьянский мужичонка… попал в передрягу… оказался причиной «истории»!» Михаил Капитонович заставлял себя так думать, но он так не чувствовал. Он чувствовал, что в той череде жертв и смертей, которая прошла перед его глазами за последнее время, Одинцов – это жертва, переполнившая чашу терпения своей бессмысленностью. Он наверняка знал одно – Одинцова не за что было лишать жизни.

После разгрома хунхузов Михаил Капитонович пребывал в радостном расположении духа, однако моментами непонятно почему на него вдруг накатывала тревога, и он не мог ей дать объяснение. Это его расстраивало, и тогда он вызывал из памяти славные минуты боя или же письма Элеоноры, и снова появлялась радость, и она отодвигала тяжёлое чувство. Откуда оно взялось, он не понимал. Так было и сегодня, когда он шёл к Штину, и он говорил себе: «Какая тревога? Иду к Штину, у меня в руках букет цветов, а в портфеле – коньяк. А в планах друзья, пляж, Сунгари и красивые девушки! К чёрту!» И вот о Штина, точнее, о его обстоятельства – Одинцов был его человеком – всё и разбилось. И он вдруг понял, что это всё – Харбин! Чёртов Харбин! Несмотря на всю свою русскость – это была не Россия, это был не его Омск.

Когда в вечерних сумерках весёлая компания вернулась в город и высадилась на набережную, недалеко играл духовой оркестр, состоявший, как ни странно, из застрявших в Харбине офицеров и солдат чешского легиона. Сорокин посмотрел в сторону оркестра, а потом на Лелю, но она от него уже отвернулась.

4 июня в среду Сорокин пришёл к Штину.

– Мишель, что с вами? Вы как будто бы три дня не выходили из боя! Или вы пьёте?

Сорокин смутился и промолчал.

– Вы это что – из-за Одинцова?

Сорокин пожал плечами и тихо вымолвил: – Одинцов – это… – Что – это?

– Это – непонятно! Это – какая-то последняя капля!.. Бессмысленная…

– Ясно!.. А сколько вам лет? Столько знакомы, а никогда не интересовался!..

– Двадцать четыре…

– Двадцать четыре! – задумчиво повторил Штин. – Когда мне было двадцать четыре, убили Гришку Распутина! Вы спросите – какая связь? Отвечу – никакой! Я догадывался, что вы ещё молоды, поэтому и говорю вам – уходите из полиции…

Сорокин смотрел на него не шевелясь.

– Помните, когда они пришли, в воскресенье, наши замечательные…

Сорокин кивнул.

– …я спросил вас, знаете ли вы, кем я хотел стать до войны? Сорокин снова кивнул.

– Действительно не поверите, голубчик! Я хотел стать театральным бутафором, даже в художественную студию ходил! Вот так-то! Вы себе представить не можете, в какой ужас я поверг этим мама́н и папа́, однако это был 1904 год, поэтому у единственного сына старого полковника от инфантерии не оставалось выбора, и они успокоились.

У Сорокина тут же перед глазами предстала нарисованная Штином карта распадков в районе разъезда Эхо с заголовком в картуше, легендой, орнаментальной рамкой и вензелями, и он с восхищением посмотрел на своего товарища, но спросил о другом:

– Вы были участником Маньчжурской кампании?

– Ну что вы, Мишель! – Штин усмехнулся. – Я ещё был мальчишка, а матушка вскоре почила, и я остался с папа́, дряхлым стариком, и, конечно, я уже не мог помыслить о другой карьере, кроме военной.

– И что ваш папа́?

– Он умер 1 сентября 1914 года, ему было шестьдесят пять лет. Машина, Мишель, была запущена, и я оказался в военной службе… Но это ладно, это дела давно минувших дней… Дело в том, что… – Вдруг Штин прервался и спросил: – Вы рассказывали, что перед отъездом в Эхо на вас произвёл необычное впечатление Ли Чуньминь?

Сорокин не понял, при чём здесь Ли Чуньминь, но согласился.

– Я во всём этом усматриваю очень тесную связь… – Штин присел на подоконник и закурил.

Сорокин приготовился слушать.

– Несколько минут назад я упомянул, что, когда мне было, как вам, двадцать четыре, убили Распутина… Михаил Капитонович согласно кивнул.

– Много схожего – что у нас происходило в России с тем, что сейчас происходит в Китае!

Штин говорил для Сорокина непонятно, к тому же он отвернулся лицом к окну и надолго замолчал.

– Я служил в штабе у Федора Артуровича, помните такого?

Сорокин не помнил. Штин повернулся:

– Ну как же, Мишель, Федор Артурович Келлер!

Сорокин встряхнулся, как же он мог не помнить Федора Артуровича Келлера – «первая шашка России», легендарный генерал, герой Германской кампании. Он тряхнул головой:

– Помню, конечно!

– Ну вот! – Штин пошёл от окна и взял другую папиросу. – Граф командовал 3-м конным корпусом. В марте 16-го меня прикомандировали к его штабу обновить и выверить карты для наступления. Так я с ним познакомился… Примечательный был человек… К нам, штабным, относился как к больным детям, любимым, но больным… У меня на первых порах даже сложилось мнение, что лошадей он любит больше, чем людей! Но я ошибался! – Штин хмыкнул и закурил. – Больше всего он любил дело! До начала наступления было затишье… и он стал устраивать охоты на манер парфорсных, выучка Офицерской кавалерийской школы… Меня-то этим не удивишь… Кстати, мы оказались соседями, поместье папа́ было в Брянской губернии, на границе с Курской: и лес и степь, и мы с папа́, что зимой, что летом, десятки вёрст… не вылезая из седла… Я с четырёх лет, как до стремени стал рукою дотягиваться, так в седло… и никаких там пони, сразу дончак, папа́ предпочитал их, хотя любил и английских скаковых… но это если визиты к соседям или в город. И я попросился на одну охоту, здесь граф меня и приметил, с тех пор от себя не отпускал. А мне это было на руку, только ему надо было на восток, в тыл, сделать офицерам променаж и выучку, а мне на запад, ближе к фронту, да на высотку, чтобы лучше было видно… С картами у нас, особенно в начале кампании, беда была! Хотя, казалось бы, ещё в Маньчжурскую научиться бы, что без точных карт – плохая война. И он со мной… Он на рекогносцировку, а я… план-схему, а потом на карту… Однажды заехали в разрыв между полками и наскочили на австрияков, их разъезд… Пришлось пострелять… под графом ранили коня… Что у вас там, Мишель, принесли что-нибудь? – Штин подошёл к стенке и ударил по ней ногой.

Михаил Капитонович достал флягу и положил её на тумбочку. Через минуту открылась дверь, и в палату на костыле приковылял китаец со знакомым саквояжем.

– А где Иван? – с удивлением спросил его Штин.

– Ивана нету… Ивана – Канада ходи́! – сказал китаец, солдат из отряда Ли Чуньминя, который, выпрыгивая в то утро из вагона, сломал ногу.

– Как нету? Какая Канада? – Штин оторопел.

– Моя не знай, моя знай – Ивана Канада ходи́!

– Что за чёрт? Ладно, ставь сюда…

Китаец поставил саквояж на тумбочку и заковылял из палаты.

– Вы слышали, Мишель? Что за чушь? – Он выглянул в коридор и крикнул дежурной сестре, чтобы та позвала доктора Мигдисова.

Доктор пришел через десять минут, в течение которых Штин молча расхаживал по палате, и Михаил Капитонович, не зная, что сказать, наблюдал за ним. Налитые рюмки стояли нетронутые.

– Степан Гаспарович… – начал Штин.

– Вы, наверное, хотите поинтересоваться… – перебил его врач, – куда девался этот ваш Иван Блызнюк? Могу сказать только, что я его не выписывал, хотя он просился, и вам не сообщал именно потому, что я отказался его выписать. Я же не думал, что он… Сам только что узнал, что он сбежал… – Доктор замолчал и стал смотреть на Штина.

Тот стоял в середине палаты, смотрел на доктора и тоже молчал. Тогда снова начал доктор Мигдисов:

– Он – это уже сегодня выяснилось – подговорил нянечку, молоденькую, дал ей денег, она принесла ему одежду, и они сбежали оба, нянечка даже не попросила расчёт… Вот всё, что я могу вам дать в качестве объяснения, уважаемый… Штин не дал ему закончить:

– Простите, доктор, я за этим пареньком даже не ожидал такой…

«Прыти!» – мысленно договорил за него Сорокин.

– Спасибо, Степан Гаспарович! Ещё раз извините великодушно!

Доктор откланялся и вышел. Штин выпил рюмку и закурил. Он долго молчал, и Сорокин сидел тихо и не смел возобновить разговор.

– Быдло! – вдруг сквозь зубы процедил Штин. – Я и значения не придал, когда он стал выспрашивать у меня: «Шо цэ такэ Канада, да хдэ цэ така Канада…» Вот такой у нас народ! Ещё покойный папа́ не раз говаривал, что на наш народец полагаться нельзя… Чернь! Быдло! А по-польски быдло – это скот!

Михаил Капитонович смотрел на Штина, и в его душе росло удивление: он никогда не видел его таким раздосадованным и злым. Даже когда от начальства поступали совсем глупые распоряжения, Штин только шутил и смеялся; с солдатами же он всегда был прост, предупредителен и заботлив. Поступок Янко расстроил Сорокина тоже, он уже успел к нему привыкнуть, но вдруг он почувствовал странное облегчение: а если этому Янко повезёт и он действительно уедет в Канаду? Михаил Капитонович вспомнил, что уже полгода в Харбине работают вербовочные пункты, которые набирают железнодорожных строителей. Если так, то надо порадоваться за этого совсем ещё мальчишку, может быть, он хотя бы там найдёт свою удачу и сможет помочь больной матери, а глядишь, и заберёт её к себе. Тут Михаил Капитонович вспомнил слова доктора о том, что Ивану помогла молоденькая нянечка, они и исчезли вместе: «…и даже не попросила расчёт!..» Он глядел на ходившего из угла в угол Штина и улыбался. Штин этого не заметил.

– А собственно, чего можно было от него ждать? Я сказал ему, что заберу его с собой… а он видишь, как решил? По-своему! Ну и бог с ним, только ведь, стервец, тайно всё, не спросившись! – Штин остановился, и Михаил Капитонович увидел, что лицо у него уже спокойное, только глаза ещё злые. – Народ, народ! Так было и тогда! На народ надеялись, а он почуял свободу и назад уже не захотел!

Сорокин не понял, о чём говорит Штин.

– 15 января 1917 года граф был произведён в генералы от кавалерии, после этого было отречение, в которое граф не поверил и отказался присягать Временному правительству. Потом Гучков отстранил его от службы, а солдаты корпуса, любившие его и, заметьте, Мишель, настроенные вполне монархически, против этого не возроптали! Вы скажете, что, может быть, они притворялись? Нет! Это потом доказал генерал Крымов, который с этим же 3-м корпусом готов был идти на Петроград! Вот так-то, надеяться на народ!

Штин снова надолго замолчал.

– Я был отозван Ставкой и находился там до прибытия туда Крыленко «со товарищи», а когда всё развалилось, я вернулся в имение, и вот тут-то меня ждала встреча с народом! Усадьба была сожжена, могилы моих мама́ и папа́ поруганы – разрыты, и кости разбросаны… И это при том, что мама́ построила больницу, а папа́, хотя и по учебникам, учил крестьян агротехническому делу… а в Брянске на толкучке я увидел нашу мебель, свой секретер и картины без рам, позолоченные рамы продавали отдельно, продавцов я знал в лицо, это были наши дворовые… Хорошо, что они меня не узнали! А что вы улыбаетесь, Мишель?

Сорокин смутился:

– Я думаю, что, может быть, мальчишке повезло?

Штин остановился и уставился на него. Михаил Капитонович смутился ещё больше и промолчал, но тут же вспомнил:

– Журналист Ива́нов хочет встретиться с вами, чтобы написать статью о деле с хунхузами.

– Слышал о нём, но не имею чести быть лично знакомым. Думаю, что этого делать пока не следует, хунхузов много, кто-нибудь пожелает отомстить, и снова будут жертвы. Мы сделали своё дело, и баста, до следующего раза. Думаю – так!