Штин приехал в пятницу.

За три недели до этого, 16 июня, Сорокину пришлось прервать отпуск и участвовать в судебном процессе. Судили банду Огурцова.

Михаил Капитонович выходил из дома, направлялся в следственную часть, сидел в заседаниях суда, завтракал, обедал, ужинал. И стал задумываться, что это за жизнь, которой он живёт. И тогда он стал отмечать, что в его жизни всё время всё меняется, и так странно, как будто бы он идёт через анфиладу комнат, проходит одну, другую, следующую и ни в одну из них не может вернуться или хотя бы остановиться. Наступали такие моменты, когда ему хотелось увидеться с Лелей и всё ей объяснить, а город её спрятал. А в каждой комнате, через которые он идёт, существует свой мир, чаще плохой и страшный. Юность и Омск вспоминались уже только урывками. Иногда во сне он видел родителей, но начал забывать, как выглядит его младший брат, и злился на себя за это. Всё реже вспоминалась война, та, давно прошедшая, большая и честная, где брат не шёл на брата, и лица – смазанные и без имён. Он не забыл их, тех, с кем воевал, но даже в мыслях с ними уже не общался: с отцами-командирами и артиллеристами, своими товарищами по окопам.

Он сидел в зале суда и слушал прения прокурора и поверенных, давал показания как свидетель и вспоминал, как оказался в Харбине ночлежником; потом у Гвоздецкого; потом с Ивановым; потом были разъезд Эхо и Штин; Ремизов, Изабелла, японец Номура и опиум… И ни один мир, уйдя, не возвращался, а он, переходя по анфиладе комнат из одной в другую, всё прежнее оставлял как будто бы за спиной. Кроме памяти. Только память большим грузом несла всё с собой, но уже ничего нельзя было потрогать руками. А из того, что было материальным, с неизменностью сохранялся только этот город и ещё один мир – одна комната или одна атмосфера – под названием «Элеонора и её письма». Однако и этот мир постепенно стирался и исчезал. Последний привет из него он получил от Всеволода Никаноровича Ива́нова, а тот на глазах Сорокина съел всего запечённого сазана и выпил всё вино, стоявшее на приставном столике.

С большим трудом Михаил Капитонович сдерживал себя, чтобы не запить. Он ждал Штина.

Штин приехал трезвый. У Сорокина во фляжке был коньяк, но Штин пить отказался.

Михаила Капитоновича очень взволновала полученная от него записка, но она взволновала его не смыслом, а рисунком. Рисунок, маленький, был ясный и даже красивый, и в этом было противоречие, которое не давалось Сорокину для осмысления.

Ещё ему хотелось поговорить с Ива́новым, но Всеволод Никанорович, присутствуя в репортёрской ложе на каждом заседании суда, оказался неуловимым, а когда Михаил Капитонович пытался его найти, Ива́нова там уже не было. Сорокин от этого переживал, но успокаивал себя тем, что, конечно, журналист занят своей работой, ведь заметки о суде печатались в каждом номере, во всех городских газетах.

Сегодня Михаил Капитонович встретился взглядом с журналистом. Всеволод Никанорович тоже увидел его и посылал знаки. После заседания Сорокин пошёл к нему, но Ива́нова там снова не застал.

Михаил Капитонович шёл домой с единственным желанием – уничтожить оставшийся во фляжке коньяк. На завтра заседания не было, был назначен перерыв, поэтому он мог не заботиться, что будет утром. Штин уже четвёртый день жил у него, однако надо было обустраивать дела, и он всё время уходил допоздна и вдруг оказался дома.

– Заходили господа Вяземский и Суламанидзе, – с порога встретил он Михаила Капитоновича. – Вяземский и все Румянцевы собрались переехать в Канаду-с.

– Как? – застыв на пороге и забыв поздороваться, ошеломлённый, спросил Сорокин.

– А я одобрил-с их решение!

«Предатель! – первой мыслью было то, что проскочило в голове у Михаила Капитоновича. – Предатели!»

– И вы…

– Я одобрил их решение! – повторил Штин. Он сидел у открытого окна, на коленях держал картонку и на ней что-то рисовал. – Да-с! Именно так-с! – Он повернулся к Михаилу Капитоновичу, и тот увидел его глаза. Штин был пьян.

«Ну, слава богу!» – подумал Сорокин.

– Вы думаете, я пьян? Нет-с, голубчик! Я трезвее, чем во все эти три недели! Хотя именно тогда я в рот не брал-с!

Сорокин наконец увидел, что на столе стоят откупоренная четверть, стаканы и лежит еда.

– Это наш замечательный князь-изюмчик приволок-с! Собственного производства-с! Отлично вкусно-с! Уже давно так вкусно не ел, с тех пор, как убили Одинцова.

Сорокин метался по комнате, пытаясь найти место чувствам, которые на него стали давить от известия об отъезде Вяземского. На самом деле он не стронулся с места.

– А вы ведь в своих судах сидите сиднем-с и ни о чём не ведаете-с! – продолжал Штин, как плотник, который не отрываясь строгает свою доску. – И не знаете-с, что нашему существованию в благословенной Маньчжурии наступает каюк!

Михаил Капитонович наконец сел.

– Давайте, голубчик, я вас угощу! – сказал Штин, поднялся, бросил картонку на кровать и налил Сорокину стакан медового самогона. В полёте от картонки отделились и полетели по комнате четыре листа бумаги с рисунками.

– Самогон-то знаете от кого?

Сорокин не мигая смотрел на Штина.

– От них-с!.. Голубиц моего Одинцова! А я тут, пока вас не было, познакомился с журналистом Ивано́вым, то есть Ива́новым. Представьте себе, он пришёл и оставил вам записку, вон она, и пристал ко мне как банный лист, мол, интервью да интервью, а об водке, представьте-с… ни полслова.

Пришлось дать! И вот рисунки, он даже их снял на фотокамеру. Не хотите-с полюбопытствовать?..

Сорокин видел, что Штин пьянеет по мере того, как говорит, не пьёт, но становится всё пьянее и пьянее. И тут он увидел, что в углу, около вещей Штина стоит ещё одна, уже пустая четверть.

– А до него тут были Давидка и прапорщик Вяземский! – повторил Штин. – И я одобрил его планы! Всё равно Маньчжурии наступает каюк-с! А вы не хотите полюбопытствовать! А то не успеете, я завтра тоже, фьюить! – сказал Штин, крутанул оттопыренным пальцем и присвистнул. – Ну что же вы, Мишель! Не хотите полюбопытствовать-с? – Он потянулся к кровати, где лежала картонка, и стал клониться. Сорокин подхватил его под мышки и дотащил до лежанки из свёрнутого казакина и папахи под голову и развернутой во всю длину шинели. Штин дал себя уложить, повернулся на бок, лицом к стене, пожевал губами и стал ровно дышать.

И вдруг повернул голову и, не открывая глаз, пропел:

– А князь наш, изюмчик, вступил в мушкетёры ея величества-с, или его величества, их хрен разберёшь… Вели… – Он не договорил и снова стал ровно дышать.

Сорокин сел, внутри было пусто, тогда он схватил записку Ива́нова, не читая, сунул её в карман, скользнул взглядом мимо стакана с самогоном и выбежал из квартиры.

Георгий Вяземский был один.

– Я так и знал, что мы сегодня увидимся! – сказал он и пропустил в дом запыхавшегося Сорокина. – Вам Штин уже всё сказал? – Он усадил Михаила Капитоновича на стул. – Мои дежурят у консульства. Слава богу, рядом квартирует бывший сослуживец Алексея Валентиновича, сам он сейчас стоит в очереди, Серёжа у него на подхвате. А очередь там – не приведи господь! Но похоже, по номерам, что завтра будет наш черёд. А я вот забежал кое-какие вещи прихватить!

Сорокин тупо молчал и глядел на Георгия.

– Да, Михаил! У нас не оставалось выбора! Разве вы не знаете, что Советы и Пекин договорились о совместном управлении КВЖД?

– Знаю! – Сорокин мотнул головой и спросил: – А что от этого поменяется?

– Всё! – сказал Георгий. – Поменяется всё! У Алексея Валентиновича есть в Управлении железной дороги старые связи, так вот, по слухам, есть договорённость, что на дороге останутся только совграждане и граждане Китая, а нам, бесподданным, там места не будет!

– А вы как-то связаны с дорогой? – До Сорокина не доходил смысл сказанного.

– Так в этом городе всё связано с дорогой! Даже институты, не говоря уже о торговле, мастерские, город весь связан с дорогой, и даже полиция… и если не уехать сейчас, представляете, какая будет давка, когда все об этом узнают?.. Это будет, Миша, катастрофа, а мы себе этого позволить не можем! У Серёжи маленький ребёнок, Наташа в положении. Мы уже и на дом нашли покупателя… – А куда?

– В Канаду, туда сейчас легче всего, а там посмотрим… А когда устроимся, я пришлю вам вызов, говорят, там нуждаются по части охраны…

– Да, – промолвил Михаил Капитонович и почувствовал, что у него зачесались глаза. – Да! – повторил он. – А когда отъезд?

– Как только получим визы и продадим дом, я сообщу…

Вяземский говорил медленно и тихо, но Михаил Капитонович видел в его глазах твёрдость и решимость.

– Я подумаю, – сказал он и посмотрел в окно.

В начале июля, после июньской жары, на Харбин обрушились грозы. Они неслись фиолетовыми тучами, сверкали молниями и, как крупнокалиберная артиллерия, бабахали громами. В короткие перерывы, когда вода с неба останавливалась, земля воспарялась, и всё живое передвигалось по городу с открытыми ртами, задыхаясь плотным влажным воздухом. Выбежав из своей квартиры, Михаил Капитонович попал под короткий ливень, а сейчас светило солнце и воздух за окном млел, как над кострищем.

– Я подумаю, – повторил он и встал. – Там Штин… и, пока нет дождя…

– Да вы мокрый, оставайтесь. Обсохните, я сейчас поставлю чай…

– Там Штин… Я пойду… он завтра тоже уезжает… – Да, – грустно промолвил Георгий. – Я знаю!

Они попрощались.

Когда Михаил Капитонович вышел на улицу, антракт в грозовом спектакле кончился, на небе открылся занавес, и Сорокин снова оказался в центре водяной феерии.

Войдя в квартиру, Сорокин увидел Штина снова сидящим у открытого окна.

– Мишель, – сказал тот, мельком глянув на Сорокина, – на вас сухой нитки нет, раздевайтесь и обсушитесь, и ваш нектар вас ждёт, а то ещё простудитесь! Летом-то!

Сорокин стал переодеваться.

– Что вы рисуете? – зло спросил он.

– А что это вы, Мишель, такой злой? – навстречу ему спросил Штин, дымя зажатой в зубах папиросой и щурясь. – Вы расстроились! Я вас понимаю! Всё стало настраиваться и приходить в себя – и вдруг!.. Я вас понимаю!

«Что – «понимаете»? Что – «стало настраиваться и вдруг…»? Что – я злой! А какой я должен быть?» – думал Сорокин, снимая и вешая на спинку стула брюки, с которых текло.

– Подставили бы тазик! Лужа будет! – ухмыляясь, сказал Штин и передвинул во рту папиросу.

– Пусть будет! – ответил Сорокин и вышел в уборную выжать белье.

– Да, Мишель, однако вы не в себе! А что вам написал Ива́нов?

Сорокин вздрогнул и вспомнил, что в кармане его промокшего пиджака лежит записка. Он достал её, но уже невозможно было даже развернуть, такая она была вся пропитанная водой и с расплывшимися фиолетовыми пятнами.

– Положите на подоконник, пусть немного стечёт, а то порвёте…

Сорокин был уверен, что записка связана с Элеонорой, и оттого, что она так раскисла, разозлился ещё сильнее.

– Дайте! – сказал Штин и протянул руку. Он взял вчетверо сложенный листок за уголок, тот повис, и с нижнего угла потекла струйка, потом струйка перешла в капли, и, когда капли стали падать редко, Штин положил записку на подоконник и стал аккуратно её разворачивать. – Вот так мы оставим, – протянул Штин. – Когда бумага станет волглой, мы придавим её вон тем зеркалом, и через час – читайте хоть до дыр. А теперь, Михаил, когда вы чистый и сухой, как только что родившийся младенец, давайте выпьем за мой приезд и отъезд одновременно и поговорим.

Штин сел к столу, нарезал колбасу, окорок и что-то ещё и начал говорить. Михаил Капитонович ходил по комнате, он всё-таки подставил тазик, и в него стали капать капли с мокрых брюк, и слушал. Штин говорил тихим спокойным голосом, Михаил Капитонович отпил из стакана и чем-то зажевал, а Штин стал рассказывать, как он отомстил за Одинцова. Постепенно Сорокин успокоился, внутри у него потеплело, и он подсел к столу. Штин положил перед ним свои рисунки.

– Это графические портреты этой сволочи… вы понимаете. Рисовал по памяти, но, кажется, вышло очень даже вполне.

Рисунков было четыре, на каждом были нарисованы лица с прищуренными глазами, открытыми ртами и вывалившимися языками.

– Китайцы? – спросил Сорокин.

– Они, хо́дьки! – кивнул Штин.

– Зачем?

– Не знаю! Не собирался, а приехал, душа улеглась, и рука за карандаш взялась сама… – А как было?

– Просто!

И Штин рассказал, что, когда он приехал на разъезд, там уже всё было выяснено. Одинцова повесили на воротах «владения». Одинцовские зазнобы повыли, поплакали и стали прислушиваться. Сарафанный телеграф донёс, что к делу имеют отношение китайские служащие и рубщики. Те за сведения о перевозке денег имели фацай от хунхузов, но, поскольку хунхузов не осталось в живых, и фацай пропал, рубщики и служащие сговорились, подловили Одинцова и расправились с ним. Штин об этом узнал, договорился с братьями и батьками «голубиц», вместе они переловили китайцев, отвезли их к кедру в долине и повесили. Таким образом месть была совершена.

– Как видите, любовь – великая сила!

Они ещё долго пили, Штин снова стал говорить, подтверждая слова Вяземского, о договоре Москвы и Пекина управлять железной дорогой совместно и повторил свой вывод о том, что Маньчжурии скоро наступит каюк. Не самой, конечно, а привольному жительству здесь русских. Поэтому все, кто об этом знает, – собирают манатки. А когда Сорокин сказал, что Вяземский предложил прислать ему вызов, Штин, уже снова вполне пьяный, подвёл итог:

– И не примените этим воспользоваться-с!

Когда Штин уснул на своём ложе, Сорокин вышёл на улицу. Было уже темно, и не лило, он остановил извозчика, поманил его рукой, когда тот склонился, ухватил за ворот и стащил на мостовую. Потом он его долго бил, пока извозчик не перестал шевелиться. Наутро Михаил Капитонович об этом не вспомнил, он смотрел на пустое место, там, где была лежанка Штина, опохмелился и с удивлением разглядывал свои сбитые в кровь кулаки. К вечеру он закончил четверть и коньяк и не вспомнил о письме Ива́нова.

От уехавшего Штина осталась записка:

«Уважаемый Михаил Капитонович! Пока что возвращаюсь на разъезд Эхо до решения вопроса о вызове в полк. Как устроюсь в полку, отпишу Вам. По возможности – не меняйте адреса.
Ваш Ш.

P. S. Отвечу на Ваш вопрос, хотя допускаю, что Вы об этом уже не помните – мы ведь прилично выпили: Вы спросили меня, зачем я снова туда иду? Отвечаю: военные должны воевать, пока могут, каждый должен делать своё дело, и за всё надо платить».

Сорокин снова и снова перечитывал postscriptum и не мог вспомнить, когда он об этом спрашивал Штина.