Хроника одного полка. 1915 год

Анташкевич Евгений Михайлович

Июль

 

 

Первого июля Гинденбург направил всю тяжесть удара Неманской армии остриём на Шавли.

За прошедшие бои войска обоих противников передвинулись на восток и вытянулись в линию на протяжении 230 километров с севера на юг по расходящимся друг от друга рекам Вента и Дубиса. Западные берега рек заняла германская Неманская армия. На восточных стояла, не давая германцу сделать охват, повторно взять отбитый в мае русскими Шавли и двинуться на Митаву и Вильно, 5-я армия генерала Плеве. Штабы расположились друг против друга – германский в Тильзите, а русский в Митаве. Фронт дышал, шевелился, и в некоторых местах германцу удалось выйти на восточные берега Венты и Дубисы.

После отдыха и пополнения полк прибыл из Олиты в местечко Чекишки на левом берегу реки Дубисы недалеко от её впадения в Неман, на боевой участок 1-й гвардейской кавалерийской дивизии генерала Казнакова. О случае, когда германцы подключились к русской телефонной линии к северу от крепости Осовец, подполковник Вяземский по команде доложил в штаб армии и получил приказ проверять связь офицерскими разъездами.

Приказ отдал командир дивизии генерал Казнаков.

– Ну что ж, Аркадий Иванович, – сказал он, когда Вяземский явился в штаб. – Ваши сведения очень ценные, мы давно знаем об этой германской технической новинке, только никак не могли заняться, потому что войска постоянно в движении и руки не доходят посылать вдоль провода, чтобы их отрезать. Так что пока стоим… можете привлечь своих драгун к решению этой задачи?

Вяземский ответил положительно, дальше разговор получился домашний.

– Прежде всего, Аркадий Иванович, хочу поздравить вас с «Владимиром» и, как полагаю, ваш переход в армию оказался не зря! Не имеете желания вернуться? Кавалергарды тут – рядом стоят! – спросил Николай Николаевич, но ответить Вяземскому не дал. – Хотя думаю, что не имеете. Вы ведь теперь на собственном хозяйстве – отец немалого полкового семейства.

Вяземскому было нечего ответить, генерал сам за него всё сказал.

Аркадий Иванович помнил Казнакова с детства, с юности как товарища своего отца и друга семьи. Когда Казнаков был определён в распоряжение главнокомандующего войсками гвардии и Петербургского военного округа, удивляла невоенная внешность генерала – Казнаков был похож на учителя гимназии или университетского приват-доцента.

– Ну, на нет и суда нет! – услышал Аркадий Иванович. – Пока нет распоряжений сверху, попрошу заняться этими проводами и вот здесь, – Казнаков показал на карту, – и здесь выставляйте кордоны. На нашем участке пока тихо, а на правом фланге германец давит основательно. Наша гольдингенская группа князя Меликова уже сбита на два, а то и на три перехода…

Вяземский сидел, генерал Казнаков стоял, упёршись прямыми руками в стол, и смотрел на карту, сейчас он был похож на генерала – с серым от усталости лицом, суровый, даже мрачный.

– Думаю, фон Бéлов с Лауэнштейном намерены взять нашу армию в клещи, и верхняя часть их клюва уже впилась в наш правый фланг. Думаю, они будут демонстрировать удар на Митаву, а когда продвинутся, загнут наступление на юг, с тем, чтобы охватить Шавли, оседлать железную дорогу Шавли – Митава, и тогда подопрут нас.

Вяземский посмотрел на карту, условные обозначения, которые были нанесены, говорили о справедливости сказанного генералом.

– Так что сейчас все: и мои гвардейцы в том числе, особенно здесь, где Дубиса впадает в Неман, и дальше по фронту на север, все выполняют главную задачу – завеса и разведка на боевом участке. И, кстати, – как бы заканчивая разговор, сообщил генерал, – есть разнарядка на одного на полк на учёбу в школу прапорщиков…

– Тверь?.. – спросил Вяземский.

– Тверь… – ответил генерал. – Очень мало у нас в рядах осталось настоящего, подготовленного кадра, однако как бы здесь ни были нужны люди, а войне пока конца не видно, и кто-то должен будет воевать… – Генерал не закончил, но и так было ясно, о чём он хотел сказать. – И с дочкой вас, Аркадий Иванович, слышал, родилась…

– В мае, ваше высокопревосходительство.

– В мае, – задумчиво повторил Николай Николаевич. – Ну, здоровья ей и дай бог, чтоб не маялась. – Казнаков улыбнулся, и они стали прощаться.

* * *

Штаб полка располагался через несколько домов от штаба дивизии, идти было недалеко, и пока Вяземский возвращался, то думал, кого ему отправить на учёбу, а кого оставить на службе, и пришёл к простому выводу: «Надо посоветоваться!»

Командиры эскадронов ждали Вяземского. Они накурили и, когда тот вошёл в комнату, стали открывать форточки. Но Аркадий Иванович закурил сам и кратко передал разговор с Казнаковым. Про разведку офицерам всё было понятно, они быстро выработали списки разъездов, направления и расписание выходов, и после этого Вяземский сообщил о разнарядке в школу прапорщиков.

– Жамина! – уверенно произнёс Дрок. – Имеется одна опасность!

– Какая? – спросил Вяземский.

– Суров он больно с пополнением… Кабы ему в спину не стрельнули. Новобранцы ещё в боевую работу не втянуты и не понимают справедливости его требований, – сказал Дрок, достал платок и стал вытирать со лба пот, рядом на столе лежала его папаха. – А кроме этого, из всех вахмистров он самый грамотный и выдержит испытание. Больше некому!

Дроку никто не возразил, все согласились, и можно было считать вопрос решённым, и Вяземский отпустил офицеров, кроме Дрока, фон Мекка и адъютанта Щербакова.

– А не жарко вам, Евгений Ильич? Лето в разгаре! – вдруг спросил Вяземский Дрока и глянул в сторону Щербакова. Щербаков тут же вышел из комнаты, через минуту вернулся и передал Дроку, что того разыскивает денщик.

– Что ему от меня надо? – раздражённо спросил Дрок.

– Пусть войдёт, – сказал Вяземский. Через несколько секунд в комнату вошёл денщик и, смущаясь, положил на стол рядом с папахой ротмистра новенькую фуражку. Дрок застыл с открытым ртом, глядя на денщика. Щербаков повёл бровью, денщик понял и стал пятиться. Дрок молчал.

– Всё же, Евгений Ильич, надобно соблюдать по сезону форму одежды… – с улыбкой произнёс Вяземский, когда денщик исчез за дверью. – А то так недалеко и до теплового удара, а нам непредвиденный расход командного состава сейчас никак не с руки, командир дивизии на нас рассчитывает.

Фон Мекк и Щербаков всеми силами сдерживались, чтобы не прыснуть, и окутались папиросным дымом, в этот момент в комнату вошёл Клешня и поставил на стол когда-то им купленный для Вяземского хрустальный стакан, а Вяземский достал последнюю бутылку коньяку из своих симбирских запасов. Клешня было взялся налить, но был отослан прочь взглядом Вяземского, и бутылка оказалась в руках фон Мекка.

– Кто старое помянет… – сказал фон Мекк.

– Тому пять дырок в головной убор, – резюмировал Дрок и поднял стакан с коньяком на просвет.

* * *

Четвертаков, сгорбившись и всматриваясь под ноги, шёл впереди.

– Душная ночь какая! – шёпотом произнёс Кудринский.

– Так оно и хорошо, ваше благородие, што душная, она ить не только для нас такая…

Они оставили лошадей коноводу и двигались через редкий лес и кустарники вдоль телефонного или телеграфного, им было невдомёк, провода, висевшего на частых, воткнутых через две-три сажени деревянных ветках-рогульках. Четвертаков остановился и стал всматриваться в том месте, где провод странно оттягивался в сторону, как будто бы за него чем-то зацепили.

– Не! Поблазнилось, – выдохнул Четвертаков, хотя провод действительно был оттянут, его зацепила ветка. – Ветром раскачало, вот и зацепилось.

– А давайте-ка глянем, – предложил Кудринский, он ступил к проводу и склонился. – Ну да! И правда – ветка!

Четвертаков, глядя на провод, задумчиво произнёс:

– Мудрёное дело, ваше благородие…

– Что?..

– То, што по этому проводу текёт или бежит, не пойму никак – тама говорят или стукают, – Иннокентий показал рукой назад, – а тама чуют. – И он махнул рукой вперёд. – И всё через эту жилку, она ж мёртвая, не живая, как по ней может слово-то пробечь? Дырка внутрях, што ли, пусто, как у бузины?

– Ну что вы, Иннокентий! Это физика, это… электрический ток…

– Ага, ток! Как же? Это нам как раз понятно, что ток! Глухари на току тоже-ть токуют, гуторят в смысле, так меж ими никаких проводов нет!

– Когда глухари токуют, они – говорят-то говорят, но сами как раз ничего не слышат! А у вас на Байкале нет глухарей? Они танцуют, поют по-своему, поднимают хвосты и предъявляют их самкам, чей красивее…

– Ну, это вы, ваше благородие, загнули, показывают самкам хвосты, – усмехнулся Четвертаков. – Гузно они своим самкам показывают…

– Тише! – насторожился Кудринский. – Кажется, мы тут не одни.

Вахмистр и корнет присели и стали слушать. Они уже прошли положенную дистанцию, оставалось несколько десятков саженей до дистанции следующего разъезда, и можно возвращаться к коноводу и уходить в полк. Сумерки сгустились и стали почти непроглядными из-за серых туч, низко нависших косматыми паклями и чертивших по земле, лесу и кустам тонкими карандашами косых дождей. Воздух был тяжёлый, густой и мокрый.

Корнет и вахмистр замерли. Тихо, чтобы не хрустнуть, они повернулись в сторону Дубисы, вдоль которой тянулся провод. Попятились. Вахмистр повёл рукой, будто мелко крестился, и стал бесшумно искать точку опоры и ложиться. Корнет сделал то же самое. Они залегли и слились мокрой серой военной одеждой со всем тем серым, что сотворили на земле сумерки и тёплый дождь. Дождь тем временем перестал и не стучал по листьям, повис мелкой пылью над землёй и растворился в воздухе, перемешавшись в водяную пыль. От земли поднималось белёсое туманное испарение, делая ближние кусты и стволы деревьев контрастными и различимыми. И тут вахмистр и корнет увидели, что из низкого распадка от берега Дубисы в их сторону крадутся человеческие фигуры. Фигуры крались медленно, то появляясь, то исчезая, как будто что-то перед собою ощупывая. Вахмистр и корнет вжались в землю и медленно потащили за ремни винтовки.

До провода было меньше сажени, за проводом рос низкий кустарник, стемнело, и от напряжения резало глаза. Фигуры исчезли и появились уже совсем близко. Они двигались на Кудринского и Четвертакова, и было понятно, что эти люди одеты в германскую форму и с ранцами. Кудринский был уверен, что это германская разведка. Четвертаков тоже был в этом уверен, но имел сомнение, потому что это могли пробираться к своим русские военнопленные, переодевшись в германскую форму. Такие случаи уже были, и убитых в неожиданных стычках было жалко. Вдруг и корнета и вахмистра стала пробирать холодная сырость, и захотелось пошевелиться. Люди с той стороны медленно надвигались, их было почти не видно, но Четвертаков и Кудринский привыкли к темноте и различали, что один остановился и подался влево, двое других присели и стали перед собой что-то искать. Всё происходило так близко от провода, что перешагни они через него, то наступили бы на головы корнету и вахмистру. Те не двигались.

– Ich habe gefunden! – сказал один голос.

– Los! – через секунду произнёс другой.

Четвертаков почувствовал, как Кудринский прижал его локоть к земле, а он никуда и не собирался, надо же было дождаться, чего будет дальше. Германцы их не обнаружили, значит, впереди ещё чего-то будет. Как не подождать? Интересно ведь!

«Ух ты!» – думал Кудринский.

«Вот те на! – медленно сверлила мысль Четвертакова. – Только бы Сосунок не поднялся! Не геройствовал!»

По всем повадкам Четвертаков понимал, что молодой корнет бывал на охотах, и при этом им руководила опытная рука: Кудринский ходил по лесу и не трещал сучьями, был внимательным, умел развести без дыма костёр, терпел на лёжках, мог подолгу не курить и не любопытствовать, раньше времени не загадывал. И не командовал. Однако «тыкался» – рвался в дело и готов был из разведок не вылезать. Не чуял опасности. За это в № 1-м эскадроне, куда он был определён субалтерн-офицером, его прозвали Сосунок.

– Fertig! – послышалось оттуда, где были германцы, и начало что-то посвистывать и повизгивать. Четвертаков понял, что это разматывают катушку.

– Scheiße! – через несколько взвизгов произнёс кто-то из германцев.

Посвистывание удалялось, германцы уходили к берегу Дубисы и, по всей вероятности, оттуда должны были переправиться на другой. Тут за спинами корнета и вахмистра послышались шорохи и голос коновода шёпотом:

– Братцы!

«Scheiße!» – мысленно выругался на него Кудринский.

«Чёрт косолапый, деревня тверская! – также мысленно выругался на него Четвертаков. – Куды прёт?»

А оттуда, куда ушли германцы, вдруг стали слышны рычание, возня и треск. Четвертаков вскочил, немедленно вскочил Кудринский, и они, высоко задирая ноги, чтобы ни за что не зацепиться, побежали к германцам. Там происходила борьба, на земле крутились и корчились несколько человек, и было не разобрать, кто есть кто. Четвертаков и Кудринский на секунду замерли, потом Четвертаков заорал «Эхма!» и услышал: «Сюда! Свои!» Они с Кудринским рванулись вперёд, и тут раздались два пистолетных выстрела. Это стреляли германцы. Трудно было разобраться, кого убивать, кого оттаскивать, и они стали хватать за шиворот тех, кто катался по земле, и глушить их по головам. Через минуту они справились, как третья сила, неожиданно появившаяся, которую никто не ждал, и начали стреноживать концами верёвок, нарезанных как раз на этот случай. Четверо матерились, от них воняло кислым, на шум прибежал коновод и оттаскивал матерившихся и вонявших в сторону, а Кудринский душил винтовкой лежавшего на спине германца. Тот хрипел и затих. Четвертаков подцепил на бебут другого, а третий подхватился и попытался бежать в сторону реки, но получил удар прикладом в спину и упал. Четвертаков навалился на него.

– Стой, Ганс, ночью плавать не с руки!

Подскочил коновод, ухватил за ремень германца и поволок его к общей куче, а Четвертаков пробрался на берег и вытащил из воды на сухое челнок. Теперь можно было передохнуть.

– Как же хорошо, что мы не стали в них стрелять, а, Иннокентий?

– Как есть, ваше благородие! Одного живым взяли!

Кроме трёх германских разведчиков-связистов, на наш берег вышли бежавшие русские военнопленные с обер-офицером во главе. Военнопленных развязали, но они остались лежать без сил и молча жевали сухой паёк, отданный им Кудринским, Четвертаковым и коноводом.

– Тока вы не торопитесь глотать, братцы, – уговаривал их коновод, – а жуйте, а то кишки слипнутся.

– А ты попробуй не торопиться, када неделю не жрамши! – ответил один из военнопленных.

– А вот я вам водички, у мене во фляжечке имеется! – увещевал их коновод.

– Давай, а то и вправду, добрались, а у своих подохнем, – сказал обер-офицер и сел.

Четвертаков и Кудринский их не слушали, они разбирались с германцами. С двумя было просто, они были мертвы, фельдфебель и рядовой, а ефрейтор сидел и прижимал к груди ранец. Четвертаков подошёл, рванул ранец и стал высыпать содержимое на траву. Кудринский в это время куда-то отлучился. Четвертаков, возясь со шмотками из германского ранца, коротко глянул в ту сторону и увидел, что Кудринский идёт в тыл в полный рост, в это время с того берега Дубисы раздались выстрелы, и Кудринский косо упал.

Тут германец заорал:

– Hilfe! Wir sind hier!

Четвертаков метнулся к нему и ударил кулаком в лоб, германец опрокинулся навзничь и замолчал. С того берега грянул ещё залп, и всё стихло. Четвертаков посмотрел в сторону Кудринского, тот ковылял к нему, Четвертаков кинулся к корнету и повалил его на землю.

– Живой, ваше благородие?

– Живой, зацепило в ногу! – прохрипел корнет. – Пусти!

«Так тебе и надо, «пусти», учёба будет в полный рост ходить, сосунок!» – мелькнуло в голове у Четвертакова, и он пополз к германцу.

С того берега больше не стреляли.

Оглушённый ударом, германец лежал.

– Давайте, братцы, выбираться отседа! – просипел Четвертаков. – Все живы?

– Кажись, тваво зацепило, энтого с фляжкой, – отозвался кто-то из военнопленных.

Четвертаков кончил вязать германца, коновод лежал и тихо стонал, его ранило в шею, вскользь, было больно, но не опасно.

– Идти можешь? – спросил его Четвертаков.

Коновод кивнул и стал подниматься.

– Давай перевяжу! – Иннокентий полез в карман за бинтом и почувствовал, что ноет левая рука ниже плеча. «Ранен или зашибся? – подумал он, сунул руку под рубашку, но крови не нащупал. – Зашибся!» – с облегчением подумал Четвертаков и увидел, что Кудринский уже рядом.

– Надо этих аккуратно перевести через провод, чтобы не порвали, и пусть идут в тыл, коновод им поможет, пусть прихватят германца, а мы тут ещё… – Кудринский встал и, пригнувшись, захромал к вышедшему из плена обер-офицеру.

Четвертаков услышал:

– Корнет Кудринский!

– Лейб-гвардии Его величества кирасирского полка поручик Смолин, пробираюсь из плена, со мною нижние чины разных полков – трое, шли два месяца…

Дальше Четвертаков услышал:

– Поздравляю вас, господин поручик, вы вышли на участке 1-й гвардейской кавалерийской дивизии, вы не ранены?

– Нет, только сил мало и голоден!

– Понимаю, можете идти?

– Могу.

– Наш коновод вас выведет, и прихватите германца! Нам тут надо ещё кое с чем разобраться. Ещё раз поздравляю! – сказал Кудринский.

Но из четверых русских, бежавших из плена, поднялись с земли только трое, одного сразила германская пуля.

Когда остались вдвоём, корнет спросил:

– Что в ранце?

– Темно, ваше благородие, пока ишо не разобрал.

– Ладно, давайте-ка ещё раз пройдём по проводу…

– А вы-то как?

– По ноге течёт, но думаю, царапина…

Четвертаков собрал ранец германца, и они пошли к телефонному проводу. Там, где германцы подобрались, Кудринский что-то нашёл – к проводу зубастыми железками был поперёк присоединён другой провод, он взял его и, где пригнувшись, где в полный рост, пошёл туда, куда вёл этот провод. Дошли почти до самого берега, где германцев настигли русские пленные и между ними завязалась борьба. В этом месте валялась катушка, это она посвистывала и повизгивала, когда германцы её разматывали. Четвертаков шёл за корнетом, корнет прижал к губам палец, они прихватили катушку и понесли обратно. Около телефонного провода остановились, и Кудринский попросил у Четвертакова ранец, выпотрошил на землю – из ранца вывалилась куча солдатской дребедени.

– Надо сходить к тем двум и принести их ранцы, – сказал корнет.

Когда Четвертаков принёс, Кудринский выпотрошил их и из вороха вещей достал наушники.

– Наушники! – Он показал Четвертакову.

Четвертаков кивнул. «Сам вижу, што наушники!» – подумал он, такие выдавали офицерам с комплектом зимней формы, чтобы не мёрзли уши.

– Эти наушники хитрые… Смотрите, Иннокентий.

Кудринский достал нож, отрезал от провода катушку и стал скоблить, образовались два похожих на змеиный язык кончика, и он присоединил к ним проводки, свисавшие из наушников. Проделав всё это, Кудринский надел наушники на голову и заулыбался.

Уже светало, Четвертаков определил, что сейчас часов около четырёх, дождевые тучи поднялись и на востоке открыли горизонт.

– Ну-ка наденьте! – услышал он. Корнет протягивал наушники Четвертакову. Иннокентий натянул их, и тут в его уши ворвался свист и треск. Он вздрогнул.

– Вот это и есть электрический ток, который бежит по этим проводам! Слушайте!

Иннокентий сначала слышал только треск и вдруг стал различать слова. Сначала он не мог их разобрать, но постепенно понял, что в наушниках кто-то разговаривает, причём не один человек, а двое – один кричит какие-то цифры, другой каждый раз отвечает: «Принял!»

С круглыми от удивления глазами Кешка стянул с себя наушники и вернул их Кудринскому:

– Они по-русски гуторят! Это ж наши?

Кудринский кивнул:

– Именно что наши! Немцев было трое, один техник, он отвечал за подключение, это он сказал «нашёл», другой, наверное, знал русский язык, чтобы слушать в наушниках, а третий их должен был охранять, это который ругался.

– А мы кого взяли?

– Узнаем в штабе, когда допросят оставшегося в живых…

– А как он ругался?

– Scheiße!

– А это што по-нашему?

Кудринский улыбнулся и не ответил.

Вернувшись в полк, написав рапортичку о стычке с германскими разведчиками-связистами и отдав фон Мекку принесённые трофеи, Кудринский поинтересовался, как себя чувствует вышедший из плена поручик Смолин.

– Жёлтый кирасир? – перебирая вещи из германских ранцев, переспросил фон Мекк. – А что вам тут интересного?

Кудринский замялся.

– Смолину дали переодеться, и он спит. Отощал бедолага, – продолжая перебирать трофеи, промолвил фон Мекк.

Кудринскому показалось, что в тоне ротмистра присутствует насмешка или издёвка. Это Кудринского удивило – для него гвардия была выражением высшей чести военного человека в Российской империи. Он сам, оканчивая Тверское кавалерийское училище по высшему разряду, подал прошение о приеме в Его величества лейб-гвардии кирасирский полк и ждал решения. Дядюшка, богатейший человек в Алапаевске, обещал ходатайствовать, и Кудринский видел себя среди блестящих гвардейцев, и ему было непонятно, почему фон Мекк, назвав Смолина «жёлтым кирасиром», говорил о нём без должного уважения. И почему дядюшка, когда узнал о мечте племянника, прежде чем начать разговор, молчал и курил свою изящную, присланную из Америки трубку, вырезанную из цельного ствола тысячелетней секвойи. Когда дядюшка выкурил подряд вторую трубку, то прервал молчание и сказал, что мог бы просить своих друзей в Санкт-Петербурге ходатайствовать о приёме племянника именно в Его величества лейб-гвардии кирасирский полк. Когда прошение было написано и подано, начальник училища неодобрительно хмыкнул, но ничего не сказал. После окончания учёбы Кудринский был определён в мобилизационное управление Главного штаба, там он слышал, что его прошение рассматривает офицерское собрание полка, но не принимает решения. Ему было известно о разнице между Его величества и Её величества кирасирскими «жёлтым» и «синим» полками, и он знал, что как дворянин незнатный он не может быть принят в полк Её величества, там служили аристократы; но как дворянин, хотя и богатый, он вряд ли будет принят и в полк Его величества. На его счастье, началась война, и он писал прошения о переводе в действующую армию, без разбора, в любую кавалерийскую часть. В марте этого, 1915 года перевод состоялся. Поэтому сейчас Серёжу Кудринского так и разбирало поговорить с «жёлтым» кирасиром и расспросить его обо всём, что его интересовало. Ведь желание стать гвардейцем не прошло.

О выходе пленных на участке полка было доложено командиру. Вяземский остался к этим сведениям равнодушен.

Кудринский решил, что во что бы то ни стало поговорит со Смолиным, и нашёл его в доме, занятом доктором Курашвили.

– Он в той комнате, – мотнул головой доктор, – не знаю, спит, не спит, загляните.

Корнет заглянул.

Смолин лежал с открытыми глазами, он увидел, что приоткрылась дверь, и сказал:

– Войдите. Я слышал, вы с врачом говорили обо мне. Чем могу?

Кудринский стеснялся. Поручик лежал на деревянной кровати в чистом солдатском белье, он был длинный, худой и серый.

«А каким же он ещё может быть – столько испытаний перенёс?» – подумал Серёжа и представился:

– Корнет Кудринский!

Поручик внимательно смотрел на корнета, у него были больные и усталые глаза.

– Помню, и фамилия ваша мне знакома, – произнёс он.

– Вероятно, – промолвил корнет. – Я подавал прошение о зачислении в полк…

– Но не дождались ответа… – перебил Смолин. – И не дождётесь, о причинах ничего не могу сказать, в каждом полку есть свои секреты. Против этого я ничего не могу поделать, только, когда доберусь к своим, скажу об вас и вашем поступке.

– Буду благодарен, господин поручик.

– Не за что, вы же меня спасли!

«Почему «меня», а не «нас»?» – мелькнуло в голове у Кудринского, но он замялся.

– А где ваш вахмистр? – вдруг спросил Смолин.

– Четвертаков?

– Не имею чести знать фамилии этого героя, но мне хотелось бы сказать ему пару слов, пока я тут.

– Вызвать?

– Буду благодарен, – ответил Смолин, повернул обвязанную бинтом голову и стал смотреть в потолок.

Смолин вёл себя не так со своим спасителем, как мечталось Кудринскому, но он подумал, что поручик просто скверно себя чувствует и ему трудно говорить. Он вышел во двор, потом на улицу, окликнул первого попавшегося драгуна и велел разыскать вахмистра, сам вернулся и остался ждать во дворе. Из дома вышел Курашвили, и корнет поинтересовался, что будет дальше со Смолиным.

– Что будет? – переспросил доктор. – Жить будет… Дистрофия, надо отправлять в тыл лечиться, тут его даже покормить нечем. Сейчас что ему, что остальным, с кем он вышел, можно подавать только лёгкую пищу, куриный бульон к примеру, а где его взять?..

– А я достану, Алексей Гивиевич!..

– Ну, достаньте… Только их трое… сколько же вы достанете? – На лице Курашвили была забота: сейчас полк находился в таком месте, где война уже дважды прошлась сначала в одну сторону, потом в обратную и полностью ограбила живших здесь крестьян. – Если поможете, буду благодарен, только вот… – Он не успел договорить, у ворот соскочил Четвертаков и забросил поводья на жердь. Кудринский опередил доклад вахмистра:

– Это я просил, это ко мне.

Курашвили пожал плечами, и корнет с вахмистром пошли к Смолину.

Смолин лежал и повернул голову к вошедшим.

– Этот? – обратился он к Кудринскому. Корнет почувствовал в тоне Смолина нехорошее, ответить не успел, длинный Смолин поднялся и вплотную подошёл к Четвертакову.

– Сволочь же ты, братец! – сверху вниз сказал он. – При других обстоятельствах я велел бы тебя высечь. Ты меня чуть не угробил, мерзавец…

– Ваше благородие, темно было, – снизу вверх ответил крепкий Четвертаков, и Кудринский увидел, что на лице вахмистра побелели скулы.

– Темно, говоришь? Не я твой командир, сдох бы ты у меня под шашкой… Сутками бы стоял! Пшёл прочь!

Смолин говорил тихо, как будто бы цедил, и Кудринский понял, что это не от слабости. Смолин оборотился к нему, но вдруг снова повернулся и заорал на Четвертакова:

– Пшёл прочь! – и обратился к Кудринскому: – А вам, корнет, очень советую, если вы хотите попасть в полк, не васькаться с этим быдлом. Он даже не знает, что я по уставу не просто «благородие», а «высокоблагородие»… Вы ведь из дворян-промышленников?

Кудринский стоял ошеломлённый. Смолин говорил почти шёпотом:

– Очень вам советую расстаться с демократическими замашками… Идите! Идите же! Я устал!

Кудринский вышел, ни в соседней комнате, ни во дворе он не увидел Четвертакова, Красотки тоже не было. Только оказавшись у ворот, Кудринскому вдруг пришло в голову обернуться и крикнуть: «Поручик, да как вы смеете!» – но появился с чем-то в руках Курашвили, и Кудринский рванул на улицу. Он шёл к себе, но оказался у штаба полка, постоял, подумал, что в штабе ему некого и не о чем спросить. Ротмистр фон Мекк уже показал своё отношение к Смолину, Вяземский занят делами поважнее… «Погоди! – вдруг сам себе сказал Кудринский. – А как это «поважнее», когда из плена вышел товарищ по Первой гвардейской кавалерийской дивизии? А где товарищи по полку? А где Казнаков-командир?» И ещё много появилось вопросов, но все без ответа, и было некого спросить, не к Дроку же идти, тот не повернёт головы, если разговор не по службе, одно слово – Плантагенет! И тут Кудринскому показалось, что в конце улицы мелькнула четвертаковская Красотка, и он пошёл туда. Красотка стояла привязанная, значит, Четвертаков был здесь. Кудринский направился к раскрытому сараю.

– Сволочь он, – негромко говорил кто-то внутри. – Барин, одним словом. Прибился к нам дён десять назад. Обожрал чего у нас крохи были. Раскомандовался, да чуть к немцу не завёл. Мы бы его и сами порешили, дак уж больно близко к своим было, не стали греха на душу брать. Здоровый чёрт, даром что худой, но што правда, то правда – смелый, всё на рожон лез.

«Ну вот! Все твердят одно и то же – сволочь!» – думал корнет, стоя у сарая.

И его дядька называл народ, мужиков, сволочью, когда зимой качал из берлог медведя, бил волка, от них местным крестьянам и лесорубам покою не было, по весне топтал волчиц с помётом. А с другой стороны, куда без них, говаривал он. Что такое дворянское воспитание? Это когда со всеми и все с тобой на равных! И мужики говаривали дядьке: «Ну ты, Василич…» – и дядька хмыкал в трубочный дым и глаз не поднимал, если был не прав. А, мол, а что кусать будешь, коли крестьянин хлеба не даст, да лес валить откажется, что продавать? Или самому валить? Уважительным надо быть, а что неграмотные они или не сильно грамотные, так за тебя кто за гимназию платит? То-то! А за них? А им их грамоты хватает, чтобы дело своё делать. И сермягу их не нюхай, а лучше поделись куском мыла. Сергуню дядька брал на охоты рано, лет с десяти, и никогда ни от кого Сергуня не слышал слово «барин». И прочитал у графа Толстого в «Войне и мире» про охоту и Наташиного Ростовой дядюшку, так – точь-в-точь.

Разговор в сарае продолжался, корнет, пока слушал, остыл, и в голову пришла мысль: «Надо бы с отцом Илларионом посоветоваться! Как это так, с кавалером двух Георгиевских медалей!.. Разве можно так разговаривать?»

Однако разговор с отцом Илларионом не состоялся. Пока Кудринский стоял у сарая, сыграли общий сбор. Вяземский собрал офицеров и поставил задачу на завтра.

Кудринский не знал, что Вяземский со Смолиным встретился, их разговор был короткий. Учитывая диагноз «крайнее истощение» вышедших из плена, все были в тот же день отправлены в тыл. О Смолине доложили Казнакову, в дивизии которого был в том числе и Его величества лейб-гвардии кирасирский полк.

На следующий день, 3 июля, полк получил задачу выдвинуться вслед 2-й кавалерийской дивизии на северо-восток, для связи с центральной группой 5-й армии. Предстояло преодолеть больше 180 вёрст. № 1-й и № 2-й эскадроны должны были один за другим ускоренными аллюрами выйти в район населённого пункта Жагоры южнее расположения 12-й и 13-й Сибирских дивизий и кавалерийского отряда князя Трубецкого.

* * *

Эскадрон шёл то быстрой рысью, то средней, а сейчас переменился на шаг. Дрок держал в руках карту и компас. Солнце клонилось за левое плечо, жара дышала снизу от дороги, ветер утих, и пыль, сдуваемая днём, поднялась выше головы. Четвертаков и Кудринский шли за Дроком, возглавляя первый взвод.

Красотка рысила ровно и не отвлекала. Четвертаков мучился, вспоминая первые слова из полученного от жены уже месяц тому письма, и сжимал кулаки: «По всю жизнь верная! А мальца куды денешь, када вернусь?» Его Марья, в смысле отец Василий подписали письмо восьмым марта, а через месяц Марья должна была родить. Слух об этом дополз до Иннокентия в мае, а это значит, что случилось с ней в июле. Иннокентий знал – что случилось. Но были и сомнения. Он узнал обо всём, пока стояли на отдыхе и пополнении, от иркутских стрелков, проходивших мимо на марше, а от кого узнали те, доведать не удалось, не успел. А слух был о том, что Марья устроилась работать на станции Байкал на том берегу Ангары вокзальной уборщицей и «снасильничали её два молоденьких офицерика», что ехали с востока на запад с маршевыми ротами. И Иннокентий не знал, что делать, одно слово – беда! Оставалось тайно отписать отцу Василию – он соврать не должен, загуляла баба или с ней и вправду стряслось? И если отцу Василию доподлинно известно, что «снасильничали» и кто, то Иннокентий узнает здесь, куда те пришли.

«Тока как узнать-то?» – глодали его мысль и несчастье.

Ехавший впереди Дрок поднял руку и остановился.

– Привал! – приказал он, бросил уздечку, соскочил и заковылял на затёкших ногах в тень под куст.

– Привал! – скомандовал Четвертаков первому взводу.

Было жарко. Дрок стянул через голову рубашку и стал стаскивать штаны. Денщик привязал его лошадь и с ведром стал оглядываться. Дрок махнул рукой на запад:

– Там ручей! Давай дуй! Одна нога там – другая здесь!

Четвертаков слез с седла, отстегнул мундштук, закинул уздечку и отпустил Красотку пастись на тёплую, разморённую солнцем июльскую траву. Слева от дороги в сотне саженей протекал ручей, он то отсверкивал в заходящих лучах солнца, то драпировался кустами. Коноводы, гремя вёдрами, шли туда.

– Не поить! – крикнул им Четвертаков. – Нехай охолонут! Неси воду в котёл, вечерять будем. – Он пошёл к Дроку: – Какие будут приказания, ваше высокоблагородие?

Дрок разделся догола, он сидел в тени и ждал, когда денщик принесет воды умыться.

– Пока никаких. Ужин и отдых.

Иннокентий окликнул ближнего коновода и приказал найти кузнеца. Через несколько минут явился Петриков.

– Ты вот што, Ефтеич, сёдни уже пришли и ночевать будем здесь, глянь-ка по своей части, штобы подковы… да холок сбитых не было, утром рано снимемся, ещё, как я кумекаю, не мене, как два перехода.

Петриков отряхнул рубаху.

– Известное дело! Ща, тока глотку промочу, а то от пыли всё пересохло. – Он сел, снял сапоги, размотал портянки, накрутил их на голенища и босиком пошёл к ручью, приседая и тряся ногами, разгоняя застоявшуюся кровь.

Солнце было ещё высоко, но лошади устали. За шесть переходов с двумя ночёвками эскадрон прошёл около ста вёрст, и только ротмистр Дрок знал, сколько ещё впереди. Четвертаков тоже знал, Дрок поделился с ним сегодня утром, и надо было рассчитать силы так, чтобы хватило ещё на два перехода. Но это уже завтра.

Иннокентий отпил из фляжки тёплой воды, подозвал отделённого и приказал, чтобы людям не давали пить из ручья, а дали бы остыть, потому что он знал, что те не оторвутся и насосутся прохладной вкусной воды, как клещи, потом их с травы уже не поднимешь, а ещё дел по горло: чистить оружие, в него за день набилось пыли, привести в порядок лошадей, поесть и только после этого располагаться на отдых.

Иннокентий тряхнул головой, отбрасывая дорожные заботы, и сразу услышал, как на западе и на севере ухает артиллерия. «Давит германец!» – подумал он, сел и стал разбирать драгунку.

Германец давил. На пятые сутки северный фланг Неманской армии сбил северный фланг русской 5-й армии и основательно продвинулся к Митаве. Центральная группа наступала на стратегический центр Шавли. Южнее Неманской армии 10-я германская наступала на Ковно и Гродно. Жестокие бои полыхали на направлении Седлеца, где располагался штаб Северо-Западного фронта. Передовые части германской 8-й армии снова подступили к крепости Осовец. Группа Гальвица вместе с 9-й армией уже подпирали Варшаву. Южнее Варшавы объединённые силы германцев и австро-венгров резали выступ русской Польши.

По всему фронту гремело, поднимало на воздух землю и заваливало людей, уже мёртвых и ещё живых.

Заваливало людей и на сотнях километров на Западном фронте, где французы и англичане бились с германцем, и на сотнях километров в Турции и Персии, там русские побеждали турок. Три огромных фронта, как три Молоха, вбирали в себя для сожжения и смерти детей человеческих.

– Давит германец, а? Сдюжим?.. – спросил Четвертакова подошедший голый Дрок.

– Сдюжим, ваше высокоблагородие.

– Надо бы сдюжить! – Дрок чесался по всему телу, скрёб ногтями и матерился.

Рядом оказался Кудринский, он смотрел на ротмистра, и от стыда у него пылали щёки.

– Раздевайтесь, корнет, а то покроетесь паршой, идёмте купаться. Вахмистр, за старшего.

Четвертаков глянул на Кудринского и подумал: «Какие же они разные, эти ахфицера – есть сосунки вроде этого, а есть звери, как тот, што из плена!» Четвертаков уже точно знал, что потерялся среди офицеров, с одной стороны корнет Введенский, давший ему в морду, и поручик Смолин, готовый дать, если бы были силы; а с другой стороны Вяземский, бывший со всеми нижними чинами на вы; Дрок, ни разу никого не тронувший, но не сказавший ни одного нематерного слова, и этот, который сейчас думает, как бы ему искупаться и при этом не оголить своих причиндалов.

– Ну, корнет! – не отставал Дрок. – Не пойдёте купаться, так расставьте ноги пошире, проветрите, а то сопреют все ваши мужские мечты и намерения.

Кудринский был выше Дрока на голову, он стал медленно расстёгивать пуговицы.

«Рассупонится, никуды не денется! – с улыбкой наблюдал молодого корнета вахмистр. – А то ить и правда – сопреют!»

Кудринский расстёгивался, у него были намертво сжатые губы и застывший взгляд на ротмистра. А ротмистр вдруг вскрикнул, взвизгнул, вспрыгнул и на манер козлиного помчался к ручью. Кудринский растерялся, Четвертаков мысленно подталкивал его: «Ну же, давай, телок!», и Кудринский широко побежал за ротмистром и был похож на древнегреческого атлета. Четвертаков кликнул взводного, велел командовать, разделся и тоже пошёл к ручью. Когда офицеры наплескались и напрыгались, словно убежавшие от родителей дети, эскадрон по шею погрузился в ручей, вода остановилась и поднялась, как в запруде, и стала коричневой от песка, поднятого сопревшими после сапог ногами.

Когда стемнело, прибежал из № 2-го эскадрона вестовой. № 2-й эскадрон стал в пяти верстах на уже пройденной № 1-м эскадроном дороге. С вестовым приехал отец Илларион.

Тем же вечером с учебной командой перед отбытием на курсы прапорщиков прощался вахмистр Жамин. Подполковник Вяземский, адъютант Щербаков и командиры эскадронов наблюдали из ворот. Жамин их не видел.

№ 5-й и № 6-й эскадроны были построены на ближнем выгоне местечка Чекишки, сначала в пешем строю с лошадями в поводу и без сёдел. Потом Жамин скомандовал: «Седлай!» Потом: «Садись!» Потом: «Глаза вправо!» – потом сам в седле поехал вдоль строя. Вяземский и Щербаков видели, как Жамин толкал в морду выбившуюся из строя лошадь и подносил кулак к морде нерадивого драгуна, сначала тропотала лошадь, потом вздрагивал драгун. Потом они удивились, когда Жамин встал на фланге эскадронов и проверял, чтобы из-за пики правофлангового не были видны пики остальных двухсот всадников, это было высшим классом муштры. Потом вахмистр перестроил учебную команду в два ряда, выехал на фронт и провозгласил:

– Прощаюсь с вами!.. – Он говорил с паузами, будто сдерживал слезу. – Однако погодите, сволочи!.. Ещё я вернусь!.. Германец не убьёт, так я отхлестаю… Вовек живы будете! – Потом он поставил коня свечкой и проорал прощальное: – Вольна, с-сучьи дети! Р-разойди-и-ись!

Вяземский с офицерами переглянулись, покачали головами, и Щербаков сказал:

– Правильное вы, Аркадий Иванович, приняли решение.

– Да! – задумчиво ответил Вяземский. – Как было не послушать умнейшего Евгения Ильича… Точно бы они подкараулили его в спину.

* * *

Рано утром 7 июля № 1-й эскадрон поднялся от артиллерийской канонады, загрохотавшей на севере. Срочно поседлали. Дрок отправил вестового к фон Мекку, а сам взял направление на северо-запад на Жагоры, откуда предполагал начать поиск кавалерийского отряда князя Трубецкого. К 9 часам перешли мелкую Мушу в трёх верстах южнее населённого пункта Янкуны. В это время был слышен уже не только артиллерийский, но и ружейный огонь с северо-востока, и эскадрон повернул туда. Через полчаса справа над лесом примерно в версте высоко поднялась пыль, и Дрок послал разведку, разведка вернулась с запиской от фон Мекка. Оказалось, что фон Мекк сразу пошёл на север и сейчас опережает № 1-й эскадрон и уже достиг пулемётных парков и обоза отряда князя Трубецкого. Дрок направился к нему и отослал двух вестовых по обратной дороге к двигавшемуся Вяземскому. Через час эскадрон нагнал вестовой от Вяземского, он скакал всю ночь и, достигнув эскадрона, просто свалился с лошади, при нём была записка, что Вяземский с остальными силами полка должен к 12 часам достичь местечка Жагоры. Это было плохо, потому что и Дрок и фон Мекк получили приказ из штаба отряда Трубецкого окапываться западнее деревни Круки. От Круки на запад на сорок вёрст был разрыв фронта, поэтому Дрок и фон Мекк должны были высылать разъезды вплоть до Кляйн-Бланкенфельда южнее Жагоры и наблюдать, не пойдут ли германцы на прорыв через образовавшуюся дыру. Было совершенно необходимо срочно предупредить Вяземского о том, что он неожиданно может грудью оказаться перед фронтом пробивающегося противника. На перехват Вяземского вызвался Кудринский на своём великолепном гнедом гунтере по кличке Щелчок. Кудринскому предстоял поиск полковой колонны, поэтому севернее его маршрута Дрок выслал для завесы второй взвод, а сам остался с полуэскадроном. Четвертаков дал корнету двух опытных драгун.

Через два часа соединились Дрок и фон Мекк.

Со штабом отряда Трубецкого была налажена телефонная связь.

Деревня Круки располагалась на правом берегу довольно широкого, заросшего густыми кустами ручья, и ротмистры направили весь наличный состав рыть окопы от левого берега ручья на запад. За час драгуны отрыли окопы по пояс, ещё за час по плечи и к ночи выбились из сил. Фон Мекк принёс Дроку ружье-пулемёт Мадсена, совершенно на взгляд целый, но не стрелявший, и прикатил сломанный «максим», это были подарки из пулемётного парка отряда князя Трубецкого. Ротмистры ходили вокруг, передёргивали затворы, но пулемёты не стреляли, и тогда они позвали кузнеца № 1-го эскадрона Петрикова. Семён Евтеевич с двумя драгунами утащили пулемёты в окоп. Рядом уселся и закурил Четвертаков.

Евтеич был налегке, главное его хозяйство сейчас плелось в полковом обозе, однако свой основной инструмент кузнец возил в тороке.

Кешка курил и наблюдал, как Евтеич, не торопясь, сначала с одного пулемёта, потом со второго, снимает детали и аккуратно укладывает на расстеленный на дне окопа кусок парусины, не разрешая драгунам ходить мимо, «шобы черти не запылили». Он тоже покуривал, медленно и щурясь на разобранные железки.

– И чё будет? – спросил его Кешка.

– Энтот мёртвый, – сказал Евтеич и показал на Максима. Он протянул Четвертакову какую-то железку, и Кешка увидел, что у хитро точенной металлической детали, размером с согнутый мизинец, обломана часть и там, где был облом, видна неровная зернистая поверхность. – Был бы другой неисправный, щас бы заменил энту деталь на целую, и пали, сколь патронов хватит. А эфтот, – он показал на «мадсена», – перекос, тока разобрать, смазать да протереть… Патроны тока были бы!

– Ну что, молодцы, каково с техникой? Справляетесь?

Четвертаков и Петриков не заметили, что к ним подошёл и на краю окопа навис отец Илларион. Вахмистр и кузнец стали подниматься.

– Сидите, ребята, сидите, – сказал батюшка, спустился, присел на корточки, оперся спиной о стенку окопа и, отодвинув рясу, вынул из кармана солдатских штанов маленькую трубку-носогрейку и крошечный шёлковый кисет. Четвертаков и Петриков переглянулись. Отец Илларион улыбнулся. Он набил с ноготок, взял из пальцев Четвертакова самокрутку, уткнул огоньком в трубку и стал растягивать. И пошёл удивительно ароматный дым.

– Матушка ругается, когда я дымлю, но сама табак перемешивает, добавляет что-то, то ли чернослив, то ли ещё что… Это я так… редко… балуюсь…

В это время к Четвертакову, Петрикову и батюшке подошли Дрок и фон Мекк и уставились на разобранное железо.

– Ну и? – спросил Мекк.

– Ваше высокоблагородие, – обратился к офицерам Петриков, – пострелять бы?

– Ишь ты, пострелять! А будет… стрелять-то? – Дрок присел и стал по одной перебирать детали.

– Эфтот будет, – ответил, показав на «мадсен», Петриков. – А энтот – нет, деталь надо менять. – Он взял сломанную деталь и положил перед Дроком.

Офицеры курили, сказал Мекк:

– Пострелять, оно, конечно, не то что можно, а нужно. Только сейчас уже темно.

– А патроны, ваше высокоблагородие? – У Четвертакова чесались руки, в других частях он видел эту рогатую диковину, ружьё-пулемет Мадсена, но стрелять не приходилось.

– А справишься? – спросил Мекк.

– Приноровиться надо! – ответил Четвертаков.

– Патронов много, целый зарядный ящик. – Дрок распрямился и стал оглядываться. – Надо выбрать позицию и как следует оборудовать, а «максим» пока в обоз, если нужна деталь.

Офицеры достали схему, стали на ней рассматривать, чертить и пошли по окопу на запад. Четвертаков кликнул двух драгун, те крякнули, взвалили на спины кто пулемёт, кто станину и унесли. Петриков собрал «мадсен», дёрнул за рычаг, взвёл затвор и щёлкнул. После него Кешка взял ружьё-пулемёт, приложился к прикладу и стал целить, ружьё-пулемёт было тяжелее драгунки, но ложе удобное, ручка под левую руку, ладные мушка и целик, ему эта штуковина нравилась.

– И как ты в этих железках всё понимаешь? – спросил он, отставляя пулемёт.

– А чё тута понимать, наше дело кузнецкое, железки нам как родня.

– А как заряжать, как он стрелять будет?

– Давай поглядим, – сказал Петриков, медленно потянул на себя рычаг и внимательно смотрел, что изменится. – Ага, вот всё и понятно, – сказал он. – Ясное дело, рогульку с патронами вставлять сюдой. – Он показал сверху. Это Кешка понял, он видел снаряженный «мадсен» с торчащей вверх изогнутой патронной коробкой. – А гильза будет сыпать вниз… вишь, тута штука отстегнулася…

Под замком Кешка увидел полочку, которая одним концом свисала на шарнире, открывая выход для стреляных гильз.

– Ну, не так уж и мудрёно, – сказал он и оглянулся на молчавшего отца Иллариона. – Ладно, с утрева покажешь, как разбирать и как чистить, – обратился Иннокентий к Петрикову, тот кивнул, поднялся, сделал поклон батюшке и подался в свою сторону.

Батюшка набивал вторую трубку, и Кешка предложил:

– А идёмте, батюшка, туда, к кустам, тама берег повыше и костерок можно развести.

После рыбалки на Немане, когда стояли в Олите, Иннокентий Четвертаков и отец Илларион нашли друг друга. Оказалось, что это не сложно: оба сибиряки, хотя и разного звания, Сибирь делила людей не по званиям и достоинству, а по деньгам, и у обоих денег было не густо, поэтому оказалось, что двум завзятым рыбакам делить нечего. Сибирское происхождение, оказалось, что сближает.

Когда сложенный из палочек костерок осветил лица, Иннокентий сказал:

– Беда у меня, батюшка.

– Что стряслось?

– Стряслось! – Иннокентий задумался, не зная, как начать. Отец Илларион ждал. – Да вот… – сказал Иннокентий и протянул отцу Иллариону письмо.

– Негоже чужие письма читать, – промолвил тот.

– А пусть оно будет как на исповеди, – сказал Иннокентий и уверенно тряхнул бумажкой.

Отец Илларион повернул письмо к свету и стал читать. Кешка смотрел на огонь. Вокруг было тихо, костерок снизу освещал кусты, от ручья веяло свежестью. Отец Илларион читал, и Кешка видел, что тот удивляется. Батюшка и вправду удивлялся ровному, красивому почерку, коим было написано письмо, дочитал и вздохнул:

– Теперь понятно, писано отцом Василием…

– Точно так, батюшка, моя Марья почти неграмотная, она бы так не смогла…

– А в чём беда? – спросил отец Илларион. – Письмо как письмо. – Он сложил его и отдал Кешке.

– Беда, батюшка, в том, что даже не знаю, как сказать…

– А как есть, так и говори… с самого начала.

Кешка помялся, но деваться было некуда – сам вызвался, и он рассказал, что поведали ему иркутские стрелки.

Отец Илларион долго молчал и набивал третью трубочку.

– Ты небось хочешь узнать, что это были за офицеры, и наказать их? А в чём на меня надеешься?

– Сыскать бы их… – глядя в сторону, промолвил Кешка.

– А дальше что, убьёшь?

– Эт как бог даст. – Кешка уже видел, что отец Илларион вряд ли будет ему помощником.

– Они, Иннокентий, на войну едут или уж пришли, тут и так каждый под смертью ходит, а наказать их можно было бы, если доказать преступление и отдать под суд…

И Кешка понял, что ничего у него с отцом Илларионом не срастётся. «Ахфицер ахфицеру глаза не выклюнет, – подумал он. – Кость-то одна, и кровь тоже».

– Письмецо бы составить отцу Василию, пусть правду обскажет… Мне нет, а вам – обскажет! – сказал Кешка, а сам подумал: «С овцы – хотя бы и шерсть!»

* * *

Утро началось с серого тумана, мелкого дождя и грохота канонады. Драгуны отрыли под ружьё-пулемёт Мадсена специальный окоп. Кешка угнездился. Рядом вызвался кузнец Петриков. Подвезли патронный ящик и зарядили.

Полтора эскадрона простояли почти целый день, только во второй половине в пасмурном мареве показалась германская разведка, несколько взводов, они двигались на запад, туда, где фронт был открыт. Несмотря на то что было далеко, Кешка дал несколько коротких очередей, пули куда-то улетели, и Дрок и фон Мекк в бинокли наблюдали, куда они упадут. Машинка работала исправно, Кешке она понравилась, и он стал мараковать, как бы приспособить её для верховой езды. Для этого пригодился бы кусок парусины кузнеца Евтеича, однако тот заартачился, мол, «самому нужон», и они придумали, что надо найти что-то похожее и сшить чехол, чтобы можно было приторочить к седлу. К вечеру Кудринский привёл полковую колонну, вернулась завеса, полк оказался в полном сборе и продолжал рытьё окопов до самой темноты на запад.

9 июля по армии прошёл приказ о начале общего отступления и оставлении города Шавли. Гул артиллерийской стрельбы добавился на юге, германцы, вероятно, перешли Дубису и стали нажимать на сведённую в корпус кавалерию Казнакова. Нижняя половина германского клюва вонзилась в русские войска. Конница князя Трубецкого сдерживала натиск на севере, гвардейцы Казнакова – на юге. Полк Вяземского оказался между ними. Вечером пришёл следующий приказ – сниматься, и на смену прибыл полк 1-й Кавказской стрелковой бригады. Вяземский должен был прикрывать колонну штаба 5-й армии, начавшую перемещаться из Митавы в Поневеж, ближе к фронту.

10 июля было приказано передислоцироваться на южный фланг армии и снова влиться к Казнакову. Шли на рысях. Петриков болтался в обозе, он выцыганил деталь для «максима» и чинил на ходу.

Утром № 1-й эскадрон сменил № 2-й на западном берегу реки Невяжи. В тылу на восточном берегу стояли «жёлтые» Его величества кирасиры. Разведка кирасир донесла, что на позиции лейб-гвардейцев наступает от двух до трёх бригад тяжёлой германской кавалерии. С запада подходила Баварская дивизия. Их разведка близко не сунулась, и её сменили баварские уланы.

Германцы открыли артиллерийский огонь по деревням на западном и восточном берегах Невяжи и начали наступление на Александрийских гусар бригады генерала Чайковского, те поддались, и германцы приступили к обхвату с севера. На смену александрийцам подошла пехота Балашовского полка.

Кешка сидел в окопчике на высоком пригорке впереди взвода и был готов стрелять. В ста саженях слева засели с «максимом» Кудринский и Петриков. Все ждали. Германские цепи появились после полудня. Они приближались, и Кешка думал о том, чтобы никто не начал стрелять раньше времени. По задней стенке окопа в полный рост прохаживался Дрок и тихо матерился, чтобы терпели. Германцы подходили, до них оставалось саженей четыреста. Кешка выставил прицельную планку на «300». Вдруг загрохотала германская артиллерия, и стали загораться дома населённого пункта, расположенного в полуверсте справа. Германцы подожгли дома, стога, и дым оттуда сдувало в сторону эскадрона на поле перед Кешкой. Пока стреляли пушки, германцы залегли. В окоп соскочил Дрок и потеснил Кешку. Кешка, перекрикивая канонаду, хотел сказать, но только ткнул пальцем в прицельную планку, Дрок покосился и промолвил губами: «Сам знаю!» В это время из тыла открыл огонь конно-артиллерийский дивизион Казнакова, он накрыл передние шеренги германцев, и те стали отходить. Дрок выматерился, и было отчего: справа начали палить «жёлтые кирасиры» Его величества и слева дал длинную очередь Кудринский. Дрок выскочил из окопа и побежал к корнету. Поменявшийся ветер отогнал дым на север, и Кешка увидел, что поле перед ним чистое, германцы или ушли, или залегли плотно. А бой в это время с новой силой разгорался слева. Справа ещё горело и дымило, а слева в полутора верстах река Невяжа изгибалась, и на западном берегу виднелась большая деревня и мост.

Солнце садилось и сквозь дымы слепило, и Кешка пожалел, что артиллерия сбила атаку германцев, потому что сейчас стрелять стало сложнее. И тут встали германские цепи. Кешка проверил прицел на «300» и оглянулся. Он размышлял: а что Дрок сказал Кудринскому на их, на офицерском языке, – представил, как Кудринский краснеет под матерным ураганом ротмистра, и сам заулыбался. А драгуны за спиной ещё гоготали, вот, мол, Зуб задал Сосунку.

Деревню слева и мост подожгли. Их обстреливала артиллерия русских, и Кешка увидел, как какая-то кавалерийская часть начала переходить с западного берега на восточный вброд. Было далеко, но Кешка разобрал, что это русские кавалеристы.

«Отступаем», – подумал он и услышал, как над его головой стали цвиркать пули. Он плотно приложился щекой к ложу и начал выцеливать. Дым снова несло на поле, и германцы были неразличимы, они двигались медленно, видимо, уже знали, что русские отступают, и им не хотелось лезть под пули.

«Ща бы через трубку пальнуть! – подумалось Кешке. – Точно бы свалил одного, а то и двух!» Он не испытывал ненависти к германцам и непреодолимого желания убивать. Просто была война, и все убивали. Завтра убьют меня, а потом тебя. Это было повальное увлечение – убивать тех, кто идёт на тебя и стреляет в тебя и хочет тебя убить, значит, надо убить его и об этом не думать. Раз с той стороны поля в тебя кто-то целится, – значит, его надо убить. Кешка был убеждён, что так же думают и германцы. Он только не понимал, зачем это всё, потому что дома было столько забот. Уже через полк прошло много пленных и офицеров и солдат. На офицеров Кешка не глядел, им война была всласть, они ей радовались и говорили, что получают удовольствие, умирая каждый за своего государя. Солдаты вели себя скромнее, у них были серые голодные лица, огромные, с чёрными ногтями, руки, с обветренной кожей, обожжённой солнцем и тяжёлой работой. По рукам Кешка видел, что этот германец городской, скорее всего, рабочий, у него другой взгляд, больше мысли, меньше Бога; а этот точно от земли оторван, особенно если рядом стояла телега или откуда-то доносился запах сена или от кухни пахло печёным хлебом. Но на войне все убивают друг друга, и Кешка поймал на мушку плотную группу германцев, в которой слепились вместе человек пять или шесть, нажал на спуск, и «мадсен» выпустил пять патронов.

– Ну и молодец же ты! Как точно! – не сразу расслышал он и почувствовал, что его кто-то тянет за плечо. Кешка обернулся. Перед ним стоял Дрок и ещё шевелил губами. Когда звук выстрелов в ушах прошёл, он услышал: – Пора сниматься, уходим на тот берег.

Они вылезли из окопа и стали спускаться к берегу Невяжи. Впереди в пятидесяти – шестидесяти шагах драгуны раздевались, сворачивали одежду, подцепляли на карабины связанные сапоги и входили в воду. Кешка увидел, что их тела бледно-белые, только шеи и затылки у всех чёрные от загара.

«Это и у меня так же?» – почему-то подумал он.

* * *

Больше двух недель Вяземский не выходил из боёв. Назначенный в арьергард полк прикрывал медленный отход сводного корпуса генерала Казнакова. В разведки, в разъезды, в охранения ходили поочерёдно с кавалергардами, конногвардейцами, кирасирами – «синими» и «жёлтыми»; сидели в окопах с Александрийскими гусарами и литовскими уланами; уже не было нераненых офицеров из тех, кто был не убит. Уже страшно было смотреть на доктора Курашвили, посеревшего и заострившегося от вида крови. Отец Илларион, не успевавший отпевать и писать письма родным погибших, замолчал, будто бы дал обет.

29 августа на зоре трубач сыграл сбор, подполковник Вяземский уже был в седле, командиры горячили коней, эскадроны построились и пошли лавой через поле на видневшуюся впереди чёрную полосу.

Солнце ещё не взошло, и чернел то ли лес, то ли ряды противника.

Эскадроны разгонялись, кони чеканили землю копытами.

Иннокентий скакал слева от ротмистра Дрока. Он немного отклонился, будто тяжёлая шашка уже висела в тяжёлой руке. Давил подбородочный ремень, и Иннокентий бросал поводья и оттягивал его. Красотка этого не замечала и шла ровным галопом. Эскадрон шёл молча, только часто и гулко били копыта разгонявшихся лошадей. Полоса впереди превратилась из чёрной в серую – надвигалась баварская тяжёлая кавалерия. Иннокентий слышал, что это баварцы, но ему это было всё равно. Слева скакал Кудринский, он пригнулся к шее Щелчка. Иннокентий видел, что корнет помахивает правой рукой, немного вперёд, немного назад, у корнета была длинная кавказская шашка, он называл её шамилька. По тому, как шёл противник, и молчала артиллерия, было понятно, что будет ставший редкостью встречный конный бой, первый такой бой корнета, и Иннокентий волновался за Сосунка, как тот себя поведет. Офицеры называли такой бой «шок», что это было, что значило это слово, Кешка не понимал, и ему не было дела, что бы оно ни значило. Пика висела на плече. Расстояние до германца сокращалось, Кешка дал шпоры, Красотка выбилась впереди шеренги, до противника оставалось не более ста саженей. Кешка сдёрнул драгунку и прицелился. В прицел попал большой силуэт слившихся вместе коня и всадника, и Кешка выстрелил в середину силуэта. Силуэт стал сдавать влево, валя соседний силуэт. Германец, которого валил подстреленный, попробовал увести своего коня левее, стал наезжать на следующего, и тот стал выправлять ещё левее, валя другого соседа, и в середине германской шеренги образовалась сумятица. И Кешка пошёл туда. Он закинул драгунку и наставил пику. Подстреленный им германец уже упал с лошадью, и задние стали спотыкаться об него и тоже падать. Тут Кешка услышал пули, они пролетали, он не оглядывался – знал, что за ним валятся убитые и раненые его товарищи, но об этом нельзя было думать, и он ещё пришпорил. Что поделаешь, война, она и есть война, у офицеров это называлось «логика», тоже мудрёное слово, как и всё у них мудрёное. Кешка врубился в то место, где подстреленный германец завалил других. Косо глянул назад и увидел, что Кудринский встал в стременах и махает шашкой, никого не доставая. Он напоминал недорослого пса, старше щенка, но моложе взрослой собаки. Кешка повёл Красотку к Кудринскому, перегораживая корнету путь, но корнет послал Щелчка, и тот ударил мордой Красотку в круп. На Кешку наседал германец с поднятым клинком в самой верхней точке удара, откуда клинок срывается на голову или плечо противника. Кешка выкинул шашку поперёк клинка, клинок соскользнул, и германец проскочил, и Кешка ударил наотмашь назад и не оглянулся. Его Красотка плясала между германских лошадей, она не стояла на месте, это было ох как славно, что она не стояла на месте, ни один удар по Кешке не мог быть точным, а Кешка тыкал пикой, махал шашкой направо и налево, не забывая косить глаза на корнета. Корнет рубил не очень умело, но сильно, во всю длину руки и кавказской шамильки. Сзади на Кешку наседали свои. Стоял шум, состоящий из свиста, храпа и рычания, то ли коней, то ли людей. Кешка ломился вперёд, отмахивался по сторонам. Он снова оглянулся на корнета и увидел, что на том нет фуражки, порвано левое плечо гимнастерки и корнет держится уже не за уздечку, а левой рукой за гриву Щелчка. Щелчок встал на дыбы, и корнет начал валиться спиною назад. Это было худо, подумал Кешка и растолкал Красоткой всех вокруг корнета. Корнет сваливался на круп Щелчка, ногой зацепился в стремени, и вот-вот Щелчок прорвёт фронт наседающих германцев, понесёт и убьёт Кудринского. Кешка растолкал плясавших лошадей и сошедших с ума всадников, ему удалось, он ухватил корнета за поясной ремень и рванул на себя. Голова корнета безвольно болталась в вороте гимнастёрки, и Кешка натащил его грудью на шею Щелчку и перехватил уздечку. В этот момент что-то произошло. Бой дрогнул. Кешке было ни до чего, но он увидел, что германец поворачивает. Это было странно, это было ещё рано, ещё рано было показывать спину, сшибка ещё не закончилась, ещё правая рука с шашкой не отваливается от боли в плече, однако германец и вправду стал поворачивать в самой середине лавы. Кешка отмахнулся от очередного наседавшего, добавил ему рукояткой куда-то по шее, обе руки у него были заняты, в одной шашка, в другой уздечка Щелчка, сломавшееся копье брошено, и надо было куда-то выбираться, и он увидел, что остальные драгуны, мелькавшие знакомыми лицами, начали обтекать Кешку и забираться вперёд, оттесняя его и корнета от германца. «Ща, только немного выведу, пусть подхватят, даже ежли повалится… шоб только не стоптали…» Он поворотил Красотку, потянул Щелчка и выскочил из сечи. На него набегали конники второй волны, надо было уходить в сторону, но уже не было времени. Кешка поворотил назад и прижался стременем к стремени корнета, чтобы набегающие всадники обтекли, так и вышло, но за ними надвигалась третья волна, в этот день несколько кавалерийских полков 5-й армии генерала Павла Адамовича Плеве шли во встречный бой. Кешка снова поворотил, перемахнул на Щелчка позади корнета, ухватил Красотку и потащил её навстречу набегавшей кавалерии. Шеренги шарахнулись в стороны, и Кешка проскакал сквозь них, как шило. За третьей волной было чистое поле, Кешка соскочил, ухватил руки корнета и связал под мордой его коня. «Чай не свалится, а конь домой выведет или куда там». Он хлестанул плёткой Щелчка так, что сам увидел, как лопнула кожа на крупе. Щелчок стрельнул галопом. Кешка вскочил в седло и стал догонять своих.

* * *

Малка тряслась в телеге под палящим солнцем по дороге, закрытой до самого неба жёлтой песчаной пылью. Она устала.

Она завязалась простым бабьим платком, оставив только щёлку для глаз, ей хотелось завязать и глаза, чтобы ничего не видеть, но было так жарко, что глаза, наверное, высохли бы, как губы, и задохнулись, как горло, как легкие. И под платком и под платьем её тело покрылось липким потом, и она с отвращением слышала собственный удушливый запах.

Она ненавидела русских, особенно в военной форме. Уже много недель назад, уже больше месяца прошло с тех пор, как русские военные пришли в дом к старшему Барановскому и сказали, что на сборы два дня. Жена старшего Барановского Кейла тихо охнула и стала валиться. Этого никто не ожидал, и Кейла упала на пол. Все, кто в это время был в комнате, стояли столбом, и никто, даже сам старший Барановский не кинулся к ней. А когда русские, постояв над телом и над такой несчастной еврейской судьбой, неловко переминаясь с ноги на ногу, стали пятиться задами к двери и убрались восвояси, старший Барановский сам охнул и опустился на стул.

Через час пришёл младший Барановский, он тоже получил приказ убираться из Седлеца и предписание явиться на первый этапный сборный пункт на Седлеце-сортировочной. Младший Барановский давно ждал этого приказа, поскольку никак не мог рассчитывать, что всех евреев из черты осёдлости, из всех губерний русской Польши, Галиции и Курляндии эвакуируют, а его оставят. На чудеса могут рассчитывать только дети, и то если это не еврейские дети. Это стало понятно после бесполезной попытки московского раввина, уважаемого доктора Мазе, что-то объяснить в Ставке, что, мол, русским евреям русские ближе к сердцу и им житьё под немцами будет хуже, чем под русскими, потому что немцы более оборотистые в делах.

В тот момент, когда Кейла, старшая женщина в семье Барановских, умерла от разрыва сердца, старшей женщиной в большой семье Барановских стала жена младшего Барановского, злая стерва Ривка, сделавшая своего мужа подкаблучником, и Малка попала в её подчинение. Покойная Кейла не любила Ривку, и хотя и была старшей женщиной в семье, но этим положением тяготилась, а Малку оберегала.

Старший Барановский и Малка в середине июля прошлого года в последние мирные дни перешли границу и с контрабандой пошли в Седлец к младшему Барановскому. Контрабанда была сущим пустяком – несколько рубинов и мешочек деталей для часов, чтобы собрать всего-то десять пар неплохих и недорогих немецких наручных часов. Старший Барановский у отца Малки и других контрабандистов из приграничных с Россией территорий Пруссии покупал разобранные часы и мелкие рубины, и Малка их проносила. На границе всё было обставлено порядком – и жандармский начальник, и пограничный. И даже если Барановский и его малолетняя спутница, которую он выдавал за дочь, были бы схвачены, их отпустили бы за небольшую взятку. Поток еврейской контрабанды был огромен, хорошо налажен, и никто из русских чиновников, стоявших на берегах этого потока, не захотел бы лишиться маленькой выгоды, маленькой от каждого еврейского контрабандиста, но ощутимой от всего потока. Тем более что дальше поток разветвлялся наверх большим чинам. Только вода, если её оставить в покое, течёт вниз, а деньги не вода, деньги всегда сами знают, куда им течь, главное, чтобы никто не мешал.

Война началась, когда старший Барановский и Малка уже обходили стороной Варшаву. Барановский отправил Малку дальше к брату, потому что свёрток с контрабандой находился в теле Малки, а сам вернулся за родителями Малки, но было поздно, тех русских чиновников не стало, их заменили неприкормленные русские военные, и старые родители Малки остались там – в Пруссии. Так Малку приютила как приемную дочь старшая женщина семьи Барановских. И против Малки начала подковёрную войну Ривка.

Сейчас, трясясь на телеге старшего Барановского, Малка испытывала пять несчастий: она навсегда потеряла родителей и свою семью, она это поняла. Она не могла помыться и сменить платье, она вынуждена вскорости выйти замуж за сопливого сына старшего Барановского, она рассталась с самым лучшим из русских, кого знала, Петей, и она – беременна. О последнем явно свидетельствовали набухавшие с каждым днём груди и подозрительные взгляды Ривки. Самое большое несчастье было в том, что замуж надо выходить немедленно. Несмотря на то что младшему Барановскому было всё известно, ведь это же он подстроил ей русского офицера, Малка знала, как предъявить себя девственницей семейству старшего Барановского, а девственницы не бывают беременными. О своем стародавнем позоре Малка всё вычеркнула из памяти, когда она только-только стала девушкой. И она не хотела помнить о том, как те противные двое немецких мальчишек уговорили её зайти в сарай на соседнем фольварке и ничего не смогли сделать, только испортили.

Но никто не заводил разговора о свадьбе. Может быть, Барановские уже что-то передумали и молчат? Малку это беспокоило, но она на всякий случай не выпускала из рук пеструшку, гарантию своей девственности. У Малки был мешочек с зерном, и она пеструшку подкармливала. И на это бросала косые и внимательные взгляды Ривка.

А добрая Кейла приняла Малку как дочь и заменила ей родную мать. Теперь Кейлы не стало, и Малку было некому защитить, некому выплакать слёзы и не у кого спросить совета. Малка только гадала, и всё без результата, рассказал младший Барановский о её связи с русским офицером или нет.

Два дня Барановские провели на сортировочной станции Седлеца среди других снятых с места семей. Потом стало известно, что поездов для них не подадут, евреи отпросились за подводами и двинулись в путь на восток. При них была еда, одежда и счастье, которое у каждого еврея всегда с собой: драгоценности, деньги и то немногое от их ремесла, что могло поместиться в узелке. Кто-то вёз инструменты, старший Барановский вёз детали часов и немного камешков рубина, младший тоже что-то вёз.

Младший Барановский был богатый и оборотистый. Настоящий. Старший со своей доброй Кейлой – бедный, больше похожий на русских: добрый и без царя в голове. Младший, пока старший с Малкой и детьми хоронил жену, успел за полную цену продать ресторан поляку и даже получить целиком свои деньги. Сейчас он ехал в пустой телеге с женой и молился, а Барановский-старший ехал в нагруженной домашним скарбом телеге с детьми и Малкой, точнее, не ехал, а шёл, потому что в телеге для него не было места. Младший с головой укрылся талесом, молился, и на кордонах и рогатках его принимали за бедного, а у старшего перетряхивали все мешки и клуни.

Но старший не жаловался, за младшим он был как за каменной стеной и мог жить не как еврей, а как русский, как поляк, как цыган, особо не задумываясь, что почём и чем заниматься завтра. С этими вопросами засыпал младший Барановский со своей Ривкой, а просыпался с Ривкой и уже с готовыми ответами. Всем хозяйством Барановских, тем более сейчас, ведал младший и, конечно, бездетная Ривка, и Малка понимала, зачем она нужна этой стерве. Но Малка тоже была не дура, поэтому она крепко держалась за ручку чемодана со свадебным нарядом и при этом боялась ненароком задавить пеструшку. На самом деле в чемодане был не свадебный наряд, его не купишь, его шьют дома под молитву, при свечах, в чемодане были наряды, купленные на деньги русского офицера, и одному богу известно, когда этот наряд ей может пригодиться. Когда угодно и где угодно, только не на панели, о чём, как догадывалась Малка, тайно мечтала Ривка, поскольку евреев гнали в никуда.

Сейчас они ещё только подъезжали к городу Лида.

После двух месяцев жизни с русским офицером Малка понимала, что самое ценное, чем она владела, – это её красота и содержимое чемодана. Подтверждением тому были восхищённые взгляды русских солдат и германских военнопленных, когда она, чтобы передохнуть, снимала платок и распускала уставшие волосы.

Между собой почти не говорили, даже когда останавливались на обед или ужин и когда спали на горячей земле под одной телегой. Могли спать каждый под своей, но младший Барановский и его жена ложились так, что все остальные лежали вокруг них, чтобы никто чужой не мог подобраться. Малка приглядывалась. Младший Барановский при проверках выворачивал пустые карманы, а Ривка неловко шевелила задом. Малке всё стало понятно.

Малка тряслась на телеге, а германские военнопленные и их русские конвоиры без винтовок, но с огромными дубинами понуро плелись или сидели вдоль дороги рядом с дымными кострами. И те и другие часто голые, никого не стесняясь, давили вшей. Для них обоз беженцев и эвакуируемых был серой человеческой массой, голодной, больной, пыльной и тоже вшивой.

Она стала ненавидеть русских, толком их не зная и не понимая их языка. Она никогда о них не задумывалась. Русские начинались для неё на границе, потом она сталкивалась с ними на улицах городов, через которые проходила со старшим Барановским. Но она не могла отличить русского от поляка или немца, могла только от еврея, и русские для неё были безликими никем, до момента, когда старший Барановский вернулся в Седлец и сказал, что он не смог перейти через границу за родителями Малки, потому что на границе встали русские войска. С этого момента русские отделили её и лишили родителей. И Малка с этим ничего не могла поделать. Существовал только один русский, который был ей мил, это был Петя. Но она обиделась и на Петю, хотя не он зажёг свечи в меноре, но она же это сделала для него. И Малка точно связала все свои несчастья с тем, что она ходила голая рядом со святым для каждого еврея предметом. Бог её наказал. Поэтому она сейчас трясётся в этой противной телеге, по этой противной дороге и уже пропахла этим противным потом. И тогда в её голове начал созревать план.

* * *

22 июля русские войска оставили Варшаву и Иван-город, и германец подошёл к Ковно.

 

Письма и документы

«Глубокоуважаемый отец Василий!

К Вам обращается полковой священник Илларион по просьбе Вашего земляка вахмистра Иннокентия Иванова Четвертакова. До Иннокентия дошли слухи, что его супруга Мария Ипатиевна попала в беду, но ничего об этом не отписала. Однако слух очень плохой и очень тревожный.

Не могли бы Вы, Глубокоуважаемый отец Василий, сообщить мне, правда ли то, о чём узнал Иннокентий Четвертаков. Он очень сильный человек и отважный солдат, он вынес бы любую правду, какой бы она не была.

Жене его можете передать, что её супруг Иннокентий Четвертаков в добром здравии и крепко воюет против супостата. За бои под Митавой он награжден третьей Георгиевской медалью, золотой. Её ещё не вручили, но мне известно, что наградная бумага на него уже отписана в Штаб дивизии.

Не смущайтесь, многоуважаемый отец Василий, отпишите, как есть. Если дела так плохи, как это слухами дошло до нашего с Вами Иннокентия Четвертакова, я обещаю поддержать его, чтобы он не потерял духа воинского и человеческого и попрошу начальство об отпуске, а если его отпустят, то Вы там примите его в свои руки.

Про отпуск пишу Вам пока по секрету.

Заранее премного благодарен,

Благослови Вас Господь Бог,

Священник 22 драгунского Воскресенского полка

Илларион (Алабин)».