Наташа Рейнгардт возвращалась домой после ночного дежурства и переживала несчастье, ожидаемое, но в которое не хотелось верить, – сегодня ночью от заражения крови умер Володечка Смолин.
Она несла в руках тяжёлый саквояж, в нём лежала Володечкина большая Библия.
Она шла по Спиридоньевке из Софийской больницы, где служила сестрой милосердия, сейчас она свернёт налево в переулок, но сначала зайдёт в церковь и поставит свечу.
Наташа переложила саквояж из правой руки в левую, шла и думала: «А как же так, Володечкины родственники живут под Петербургом, в Петергофе, все его вещи отправят туда, брат служит в гвардии, а почему Библию он подарил мне? И как получилось, что он жил в Москве в Борисоглебском переулке, а за всё время в госпитале его никто не посетил?»
Но на эти вопросы уже некому было ответить.
«Может, у него в Москве была любовь или он повздорил с родителями? А может быть, не «или», а «и»?»
Про Володечку было известно, что перед войной он кончил первый курс Московского университета по факультету русской словесности, и было непонятно, а почему не Петербургского?
Наташа подошла к церкви Святого Спиридона, служба уже закончилась, люди выходили, поворачивались перекреститься и расходились, кто к Садовому кольцу, кто в центр, а кто в переулок, к Патриаршим прудам.
Наташа вошла в церковь.
Она устала, рядом с Володечкой она не спала почти всю ночь: у Володечки поднялась температура, и он бредил, пока не затих. Всё случилось около шести часов утра, и дежурный врач смог только констатировать смерть. Он тоже не отходил, пытался вливать микстуры, чтобы сбить температуру. Вдвоём с Наташей они слушали, что в бреду бормочет Володечка. Это длилось недолго, с пяти часов, а в шесть всё кончилось. Володечка не произносил имён, только просил у кого-то прощения, и ещё они разобрали «Богородск», но ни с чем это не смогли связать, а сейчас в церкви Наташа вспомнила, что Володечка рассказывал, что если он выздоровеет, то обязательно поедет в Богородск на рыбалку.
Наташе всё ещё было грустно и пусто, но уже не так, как когда они с доктором, на одну секунду, как им показалось, как говорил доктор – «засуслили», потому что Володечка за несколько минут до этого перестал бредить и стал дышать ровно, а когда очнулись, Володечка уже не дышал. Они не хотели поверить, они сначала смотрели на него, потом доктор бросился щупать пульс и сверялся с часами. Наташа мучительно глядела на доктора, а доктор тихо оставил Володечкину руку, выдохнул и выпрямился. Они стали молчать, стали сознавать смерть – сколько смертей уже было в их госпитальной практике, но никогда она не приходила вовремя, как её ни жди. И не верилось. Не верилось, что она приходила только что. Она была здесь и забрала Володечку.
Наташа зажгла свечу за упокой души Володечки Смолина, потом перешла к иконе Святого Спиридона и стала молиться за всех.
Её дежурство закончилось несколькими часами раньше, но пришлось задержаться с оформлением Володечкиных документов, а буквально вчера он подарил Наташе эту Библию, будто знал. Ничего не объяснил, только сказал: «Это, Наташа, вам, вы ведь теперь замужем!»
Так возник вопрос, думала Наташа. Или не возник?
Помолившись, она подняла саквояж, он показался тяжелее, чем был, и она вспомнила наставление Святого Спиридона ворам: «Не зря вы бодрствовали!» Она подумала, что, наверное, лежащая в саквояже Библия не должна принадлежать ей, но ведь она не вор, она её не украла. Ей пришло в голову, что, может быть, надо оставить Библию храму, но она тут же подумала, что как-то с этим надо разобраться, и решила посоветоваться с Алёшей и вышла.
Замуж за Алёшу, Алексея Рейнгардта, Наташа Мамонтова вышла три недели назад, когда они вернулись в Москву из Твери. Это были счастливые три недели. Наташа не хотела торопиться, ей хотелось, чтобы Алёша больше окреп, она боялась, что он может не выдержать долгой венчальной службы, но Алексей настаивал и выдержал. Здесь, в этой церкви Святого Спиридона, они и обвенчались.
До дома, до Малой Бронной, идти уже было недалеко.
Под ногами лежала скользкая наледь. В душе ещё было тревожно, но вдруг Наташу ослепил блеснувший из высокого окна солнечный зайчик, она закрылась ладошкой: Москва была такая свежая, стоял мороз, буквально на одну секунду её охватил восторг, она ударила каблучком по наледи! Бац! И в разные стороны полетели ледяные брызги! «Домой! Быстрее! – сверкнула мысль. – Алёша ждет!»
Через четыре дня будет месяц, как Алексея выписали из госпиталя для выздоровления и поправки, и завтра он должен возвращаться в полк.
Теперь Наташа успокоилась – Москва ей показалась – в морозном тумане, светлом и розовом, – а это значило, что будет прозрачный день с высоким синим небом. Она шла, она торопилась и вспомнила о маме. Мама не смогла приехать на венчание из-за того, что железные дороги работали с большими перебоями, и можно было никуда не доехать. Ещё маме нездоровилось, и она сказала, что будет ждать их к себе в имение. От этого Наташа расстроилась, на венчании были только Рейнгардты, и Наташа трусила. А когда она вспоминала маму, то всегда вспоминалось имение на краю поля и леса: поля, сколько хватало глаз, а леса такого огромного, что бежали мурашки по спине. И восхитительные, тихие в лесу два пруда, как два синих глаза. И она мечтала: «Обязательно привезу туда Алёшу, и будем купаться голые…»
Дверь открыла горничная. Алексей ждал. Он уже волновался. Когда Наташа вошла, горничная приняла шубку, а Алексей взял из рук саквояж. Он ещё хромал, но держался уверенно.
Кухарка принесла самовар.
Наташа умылась, переоделась и вышла к утреннему чаю.
– Что-то случилось? – глянув на неё, спросил Алексей.
Наташа смутилась, она не знала, что сказать, надо ли мешать своё, их счастье с госпитальным горем, тем более что Алексей сам недавно вышел из госпиталя. Но она вспомнила о желании, пришедшем в церкви, – разобраться – и решилась.
– Володечка умер!
Алексей поднял глаза.
– Он вчера подарил мне Библию, сама не знаю почему, а ночью умер.
– Перед тем как умереть, влюбился!
– Не шути так! – Наташа была готова расстроиться.
– Не буду! – улыбнулся ей Алексей.
Наташа на мгновение задумалась, перед тем как сесть:
– Они все влюбляются, если рядом нет жены или невесты. Он из Питера, а в госпиталь попал в Москву… Странно!
– Не думаю, чтобы в этом была странность… – Алексей откусил пирожное и пил чай. – С нашим бардаком всё возможно…
Наташа укоризненно посмотрела на него.
– Извини, ещё не выветрились армейские привычки. – Алексей ей улыбнулся. – Извини.
– Не в этом дело, – ответила Наташа и подумала, что, наверное, она слишком капризничает, Алексей извиняется за армейские привычки, а завтра ему снова туда.
– А в чём?
– В том, что к нему никто не приехал, он у нас долго лежал… и никто не приехал…
– А что, Библия… – спросил Алексей, – в ней что-то…
– Я ещё сама не знаю, ещё не смотрела…
– А что тебя тревожит? – спросил Алексей и поставил чашку.
– Не могу понять, не знаю, – ответила Наташа и подумала: «Может быть, просто умер молодой и красивый человек, а может быть, я ещё не привыкла к смерти…»
После чая Наташа попросила горничную принести саквояж, но Алексей принёс сам, и они достали Библию. Библия была тяжёлая, в тёмно-коричневом переплёте, и они увидели, что в середине между страницами заложены и торчат какие-то листочки бумаги. Алексей подумал, что, наверное, этот несчастный умерший что-то написал, может быть, даже и Наташе, почему-то у него промелькнула именно такая мысль, и он не может не интересоваться. Наташа глянула на Алексея и не очень уверенно листочки вытянула. Алексей стал рассматривать Библию, прочитал на обложке, что Библия издана Московской Синодальной типографией в 1914 году и иллюстрирована художником Гюставом Доре, он было взялся её листать, но вдруг почувствовал, что Наташа на него смотрит. Он поднял глаза и увидел, что Наташа действительно на него смотрит и брови у неё удивлённо подняты…
– Что это? – спросила она. – Ты мне это уже читал!
– Что читал? – удивился Алексей.
– Вот!
Наташа протянула листочки, Алексей взял и побежал по строчкам – незнакомому, мелкому, левонаклонному почерку: «Свеча… желтоватый лист бумаги… Шум ветра, мирное посапывание домашних за тонкими перегородками и полное отсутствие мира, там, за окнами. Мира города…»
Алексей оторвался и посмотрел на Наташу.
Через несколько секунд он вымолвил:
– Чудеса-а! – захлопнул Библию и поднялся.
– Ты куда? – спросила Наташа, от удивления она ещё не пришла в себя.
– Сейчас, – сказал Алексей и ушёл в кабинет.
Наташа слышала, как Алексей двигал ящики письменного стола и шуршал бумагами, он скоро оттуда вернулся и принёс другие листочки, те, которые ему в тверском госпитале оставил капитан-артиллерист.
– Очень похоже. Давай сравним, может, совпадение? – предложил он. – Я буду читать, а ты смотри те…
Наташа кивнула, и Алексей начал:
– «Свеча… желтоватый лист бумаги… Шум ветра, мирное посапывание домашних за тонкими перегородками и полное отсутствие мира, там, за окнами. Мира города…»
Он читал, Наташа следила, потом вдруг остановила его:
– Ты ведь читаешь копию, то, что записал капитан?
– Да.
– А капитан сказал тебе, что записал по памяти, со слов своего попутчика… ампутированного… раненого?.. – Наташа смотрела на Алексея. – Ты думаешь, это совпадение? Разве такие совпадения бывают?
– Совпадения бывают разные, – ответил Алексей и подумал, что, наверное, он сказал что-то исключительно мудрое, и про себя улыбнулся.
– Давай посмотрим! – сказала Наташа, и они стали смотреть листочки.
Они увидели, что текст, обнаруженный ими в Библии, в некоторых местах исправлен: написанное слово перечёркнуто, и поверх написано другое, и оно тоже перечеркнуто, и написано третье. В двух местах были зачёркнуты целые предложения и поверху тоже переписаны – так мог сделать только автор.
Они смотрели друг на друга.
– Это не совпадение, – сказал Алексей.
– Если это не совпадение или не какая-то ошибка, – сказала Наташа, – то это значит, что…
– Что у тебя в госпитале умер автор этих строк, а я лежал в Твери с капитаном, которому…
– Володечка их дал переписать!.. Невероятно! Ты говорил, что капитан из Богородска?
Алексей кивнул.
– А Володечка, перед тем как умереть, в бреду всё время упоминал Богородск!
Этим открытием они были ошеломлены и долго молчали.
– Нет! – вдруг сказал Алексей. – Давай прочитаем ещё раз! Теперь читай ты!
– Ты всё-таки сомневаешься, что это подлинник? – спросила Наташа, ей и самой не верилось в реальность того, что происходит.
Алексей замялся и не ответил.
Наташа читала, а Алексей следил по тексту, отданному ему капитаном-артиллеристом. Наташа легко читала не очень разборчивый почерк, у неё был навык читать рукописные, всегда неразборчивые авторские нотные записи, а чего стоили почерки врачей.
Она читала, Алексей следил, они нашли расхождения, и в этих расхождениях написанное, как они предположили, рукой Володечки Смолина было лучше, чем записанное по памяти капитаном.
Они дочитали и не знали, что сказать. От незнания того, как дальше быть, Алексей взялся за Библию и рассеянно, ещё думая о том, что только что произошло, принялся её листать, но, раскрыв обложку, остановился и удивлённо посмотрел на Наташу.
– Что такое? Что опять? – спросила Наташа.
– Посмотри! – сказал Алексей и подал ей книгу.
– Что? – спросила она.
– Вот! – сказал Алексей и показал пальцем.
В верхнем правом углу страницы первого разворота стояло «Т.И.С.» и синий печатный экслибрис, где внутри лаврового венка был портрет Петра Ильича Чайковского и, как роспись, короткая нотная строчка.
– Не может быть! – Наташа молитвенно сложила пальцы и посмотрела на Алексея. Алексей встал и вышел в кабинет. Наташа услышала, как щёлкнул портсигар и чиркнула спичка. Он пошла к нему. Алексей курил и смотрел в окно. Наташа подошла, обняла и прижалась к его спине.
– Это невероятно! – промолвил он, глядя в окно.
– Ты её любил?
Алексей осторожно повернулся в её объятиях.
– Конечно, мы были очень близкими людьми…
– Как брат и сестра? – спросила Наташа, она смотрела Алексею в глаза.
– Как брат и сестра! – ответил Алексей. – Как не сестру я люблю только тебя!
Наташа разомкнула объятия и села на диван. Алексей остался у окна.
– Смолина ранило в крепости Осовец, – проговорила Наташа.
– Таня погибла там же, – сказал Алексей.
– Смолин, по его рассказам и бумагам, был ранен в феврале, – продолжала Наташа.
– И, наверное, долго лежал в крепостном лазарете…
– Да, он долго был нетранспортабельным…
– А Таня, – теперь рассуждал Алексей, – служила в санитарном поезде гродненского госпиталя…
Наташа, не отрываясь, смотрела на Алексея.
– И она могла приезжать за ранеными… Там они и познакомились?!
– Познакомились… я бы так не сказал! Это довольно странные отношения… между ранеными и сёстрами милосердия. Раненым кажется, что они познакомились, а для сестёр милосердия мы все – раненые, – произнёс Алексей и вспомнил Елену Павловну.
– Да! – вымолвила Наташа. – Мне это хорошо знакомо, я сама сестра милосердия…
– А я раненый.
Наташа встала с дивана, подошла, и они снова прижались друг к другу.
Вечером надо было делать прощальные визиты.
Алексей и Наташа оделись, и он послал истопника за извозчиком. Визиты надо было сделать друзьям и родственникам. Про последний визит они решили, что это будет Танина мама, Антонина Петровна Сиротина.
Сначала они поехали по Тверскому бульвару к Петровским воротам, потом вернулись и приехали на Садовое кольцо, потом по Садовому кольцу на Смоленскую площадь, потом на Арбат. Их везде ждали, и прощания были трогательные, Наташа была готова расплакаться, но держалась. По Арбату возвратились к Арбатской площади и по Малому Кисловскому переулку подъехали к дому лесопромышленника Белкина.
– Мы называли этот дом «чемодан на боку», – сказал Алексей, показывая на длинный, высокий, серый дом. – Здесь, кстати, квартировал наш полковой врач.
– Про «чемодан на боку» я слышала от Тани, – сказала Наташа, она подобрала юбки и спускалась по ступенькам коляски. – А что сегодня в «Интернациональном»?
После того как обнаружилось совпадение, такое удивительное и невероятное, когда оказались связанными одними узами Таня Сиротина, Володечка Смолин, капитан-артиллерист, она и её Алексей, они весь день старались об этом не говорить.
– Давай посмотрим! – сказал Алексей и отпустил извозчика.
– «Сирано де Бержерак» Ростана, я почему-то так и знала, – сказала Наташа, когда они подошли к афишной тумбе.
– Хочешь? – спросил Алексей. – У меня тут наша ложа.
– Я помню, – ответила Наташа, – но как-то…
– Ладно, – сказал Алексей, – если Антонина Петровна не напоит нас чаем…
– Это возможно, она же в трауре…
– …Тогда зайдём сюда в буфет, тут всегда были жюльены, мы их с Танечкой очень любили, вкусные…
– Да, ты говорил. А мы Библию не забыли?
– Нет, как можно!
– А письма?
– Здесь!
– Ну, тогда идём!
Наташа внутренне замерла и перекрестилась.
Горничная приняла пальто Наташи, шинель Алексея, ушла докладывать, и они услышали: «Проси!»
Они вошли в гостиную. Антонина Петровна встала навстречу, пожилая, крепкая женщина, в её седые волосы была вплетена чёрная кружевная лента. Антонина Петровна была одета в платье из чёрной тафты и держала в руках кружевной платочек. Она подала Алексею руку.
– Это очень хорошо, что вы пришли, я вам рада, – сказала она и повернулась. – Разрешите представить…
С дивана встал мужчина, очень похожий на Антонину Петровну.
– Я сам, сестрица, если позволишь, – сказал мужчина и представился: – Антонин Петрович фон Шталь.
– Рейнгардт, Алексей Алексеевич, – представился Алексей. – Моя жена Наташа.
Он с юности знал Танину маму, но никогда не видел её брата-близнеца, только слышал.
– Ну вот и хорошо, – произнесла Антонина Петровна. – Прошу любить и жаловать.
Алексей осмотрелся. Ничего не изменилось. На стенах висели те же портреты, стояла та же мебель, главное место в гостиной, как и прежде, занимал Танин рояль. Судя по тому, что на крышке стояли рамки с фотографическими снимками, за инструмент не садились. Может быть, сделал вывод Алексей, что последней поднимала крышку и дотрагивалась до клавиш сама Танечка. Всё было как тогда, когда они с Наташей приходили полтора года назад, перед войной. Та же горничная. Заглянула та же кухарка и тем же голосом спросила: «Можно подавать?» Только вот брат Антонины Петровны был новостью. А Антонин Петрович – точная копия Антонины Петровны: крепкий, широкий, только лысый.
– Прошу, мои милые, садитесь, – сказала Антонина Петровна. – Тебе, Алексис, уже в полк?
– Да, завтра.
– А я вижу, ты ещё хромаешь? – сказала Антонина Петровна и посмотрела на Наташу.
Наташа беспомощно пожала плечами.
– А что же комиссия? – Антонина Петровна посмотрела на брата.
– А комиссию, сестрица, можно или уговорить, или обвести вокруг пальца, – ответил Антонин Петрович и хитро глянул на Алексея. – По себе знаю.
– Вот вы все такие, мужчины, не жалеете нас, ни матерей, ни жён.
Разговор поворачивался на тягостную сторону. Антонина Петровна встала. Она пошла к роялю.
– Из какого полка? – обратился к Алексею Антонин Петрович.
– Двадцать второй драгунский Воскресенский.
– Слышал про ваш полк, геройский! Где он?
– Под Ригой.
– Да-а! – протянул Антонин Петрович. – Настали грустные времена для кавалерии – всех загнали в окопы, кавалерия снова стала ездящей пехотой.
Слушая разговор мужчин, Наташа испытывала муки, ей представлялось, что Алексей находится в земляной яме – она с трудом понимала, что такое окоп. Она видела это как огромную яму, в которой копошатся живые люди, ползут по скользкой земле, пытаясь выбраться, и не могут, и среди них её Алёша.
Антонина Петровна вернулась.
– А от моей Танечки вот что осталось, – сказала Антонина Петровна и подала Алексею коробочку, он открыл, внутри на тёмно-синем бархате лежал белый, покрытый эмалью офицерский Георгиевский крест. – Ты, Алексис, был в этой крепости?
– Осовец? Был. Мы в ней стояли несколько суток.
– А знаешь, где такие – Бялогронды? – Антонина Петровна поднесла к глазам платочек.
– Нет, Антонина Петровна, не знаю, – ответил Алексей. – Это, наверное, какая-то окрестная польская деревня, судя по названию, а так, скорее всего, что передовая позиция…
– Танечка там… погибла, там её… – Антонина Петровна еле выговорила, – могила! Съездить, поклониться!..
У Алексея чуть не вырвалось, что на этой войне почти все могилы братские и сейчас туда никак нельзя, там стоит враг, но он вовремя остановился.
– Позволите? – вместо этого попросил он.
Антонина Петровна кивнула, но посмотрела удивлённо, Алексей встал, вышел в прихожую и вернулся с Библией.
– Это вам, – сказал он и положил Библию на руки Антонине Петровне.
Антонина Петровна насторожённо смотрела на Алексея, а Антонин Петрович даже открыл рот.
– Боже мой, – вскричал он. – Как она у вас оказалась? Танечка выбирала её при мне, мы специально ездили на Никольскую! – Антонин Петрович схватил книгу и открыл. – Вот, конечно, вот же её экслибрис, посмотри, Тоня, я сразу узнал, – взволнованно произнёс он, Антонина Петровна отвернулась и приложила платочек к глазам. – А здесь на Никитских мы заказывали этот экслибрис у гравировщика…
Наташа вздохнула – отпал возникший утром в церкви вопрос.
Алексей посмотрел на неё, и Наташа рассказала историю Володечки Смолина. Библия вернулась к Антонине Петровне, старики смотрели на Наташу широко раскрытыми глазами. Когда Наташа закончила, все долго молчали.
– А что это? – прервал молчание Антонин Петрович и показал Наташе на листочки с Володечкиным авторским текстом.
– Мне Библия досталась уже с этим…
– Мы, – Алексей продолжал за неё, – только додумались, что, может быть, раненый Смолин что-то подарил Тане, а она ему эту Библию, ещё в крепостном лазарете. Ничего другого в голову не пришло, она только так могла оказаться у него. Когда точно он был ранен? – спросил Алексей Наташу.
– В документах написано, восьмого февраля.
Алексей внутренне вздрогнул: «Постой! А почему я раньше об этом не спросил? Мы ведь там стояли в эти дни! – вспомнил он, и его прошибло холодным потом. – Это значит, что в Осовце я был одновременно с Таней и не увидел её?»
– А поскольку Володечка проходил по факультету словесности, то он это написал, и рукопись хранил здесь, – закончила Наташа.
– Так это что значит? Что этот ваш Володечка, как его, Смолин, был влюблён в Танюшу? – спросил Антонин Петрович.
– Исключить нельзя, раненые часто влюбляются в сестёр милосердия. – Алексей ответил, продолжая разговор по инерции, он хотел скрыть охватившее его чувство вины перед Таней и Таниной мамой за то, что он был так близко от Тани и не встретился с ней, и неожиданно для самого себя опять вспомнил Елену Павловну.
– И не только раненые! – задумчиво произнёс Антонин Петрович. – Помнишь, сестрица, я рассказывал про одного корнета, который нашей Танечке чуть ли не сделал предложение?
У Антонины Петровны, видимо, уже не было сил продолжать этот разговор, она только кивнула.
Антонин Петрович увидел, что и Алексей и Наташа внимательно смотрят, и продолжал:
– Корнет один, служил в штабе фронта по транспортной части, увидел на награждении Таню, когда она ещё только получала вторую медаль, как-то добился с нею знакомства, потом выяснил, что я её дядя, и даже признался мне, что намерен сделать Тане предложение. Я так надеялся на него, если бы так случилось, то она уже не полезла бы в окопы…
– Ты будто не знаешь её характера, – придя в себя, произнесла Антонина Петровна, – я-то знаю, в кого она была влюблена.
При этих словах Наташа почувствовала, как у неё зарделись щёки, и она тайком глянула на Алексея, а Алексея будто что-то толкнуло изнутри, при упоминании Антонином Петровичем «корнета из транспортного управления штаба фронта».
– А кто этот корнет? – спросил он.
– Введенский Пётр Петрович, из тамбовских дворян, – ответил Антонин Петрович.
– И как он?
– Он, голубчик вы мой, геройски погиб при защите крепости Осовец.
Наташа крепко сжала пальцы, она не поверила услышанному – неужели это мог быть тот Петя Введенский, сын соседа её матушки? Это он? Это тот смешной мальчик, который подсматривал за ней на прудах? Наташа хотела уточнить, но испугалась, что сейчас себя выдаст. Она почувствовала, что щёки у неё пылают, но справилась, и они оба, и Алексей и Наташа, вздрогнули, когда Антонина Петровна, закрывая, громко щёлкнула пружинной крышкой коробочки.
– Что это вы, дорогие мои? – неожиданно спросила Антонина Петровна, глядя то на Алексея, то на Наташу. – На вас глядючи, можно подумать, что вы все друг с другом были знакомы? Прямо пылаете!
– Что вы, Антонина Петровна, – ответила Наташа и потупила глаза. – У вас так жарко натоплено…
– Братец, вели-ка открыть форточку, – произнесла Антонина Петровна и слегка набок склонила голову.
Домой шли молча.
В буфет «Интернационального» театра не пошли и извозчика брать не стали, до Малой Бронной было совсем близко.
– Ты знал этого корнета? – поинтересовалась Наташа.
Алексею не хотелось об этом говорить.
А Наташа вдруг спросила:
– Я хотела, а потом забыла… К тебе приезжал какой-то жандармский ротмистр из действующей армии. Помнишь, он приходил, а я дежурила в тот день в госпитале? Ты мне начал рассказывать…
– Да, ротмистр Быховский.
– Вы вместе служили?
– Нет, – ответил Алексей. – Он приходил именно по поводу корнета Введенского.
– Был повод?
Алексею всё же не хотелось об этом говорить, но промолчать уже было нельзя.
– Введенский служил в нашем полку, показал себя нелучшим образом. – Алексей старался подобрать подходящее слово, но у него не получилось. – Попросту говоря, трус. С такими воевать… А он и сам это знал и добивался перевода в тыл и добился, и мы все облегчённо вздохнули… – Алексей вдруг почувствовал обиду и почувствовал, как обида перерастает в злобу. – Коротко говоря, мы проводили его нелучшим образом.
– А как это – «нелучшим образом»? – спросила Наташа.
– Как подобает трусу! И он написал на меня рапорт, что я способствую социалистическим настроениям среди нижних чинов полка…
Сразу после свадьбы у них в доме действительно побывал ротмистр Быховский, он рассказал, что приехал из Симбирска и встречался там с полковником Розеном, а потом рассказал о рапорте Введенского.
– И ты…
– В общем, Введенский, как мы и думали, оказался подлец, зануда и кляузник, поэтому я и удивился обстоятельствам его смерти… Антонин Петрович ведь ничего об этом не знает…
Наташа держала под руку Алексея, она шла и думала: вот какая грустная судьба, не судьба, а прямо сплошная круговерть. На прудах она не очень-то стеснялась, она купалась голая и видела, что какой-то мальчишка за ней подглядывает в бинокль. Но она привыкла так купаться, в округе ни у кого не было биноклей и не могло быть, кроме как у единственного маменькиного соседа. Соседом был Петин дед, и Наташе тогда было смешно. Никакой опасности она не чувствовала и даже чувствовала восторг оттого, что в этой тамбовской глуши она… Наташа сбилась с мысли… А что она?.. А она всё равно привезёт Алексея к матушке, и они пойдут на эти пруды и будут купаться…
От этих смелых мыслей Наташе стало неловко, она даже испугалась, подняла голову и заглянула Алексею в глаза, а тот вдруг спросил:
– У Танечки были мопсы, но сегодня я их не видел и не слышал…
– Они в августе издохли, мне сказала кухарка, я с ней несколько месяцев назад случайно встретилась у Никитских Ворот.
* * *
На последних гладких скачках Тверского гарнизона, вторых после начала учёбы, вахмистр Жамин взял приз и от командира гарнизона получил призовой жетон.
Его вызвал начальник училища полковник Дмитрий Алексеевич Кучин. В кабинете присутствовал инспектор класса Сергей Викторович Агокас.
Поздравив, они долго смотрели на Жамина.
– Прямо не знаю, как с вами поступить, вахмистр.
Жамин стоял навытяжку и, не мигая, смотрел на большой парадный портрет императора Николая Второго.
– Вы действительно добились отличных успехов и достойны этой награды, но…
Кучин встал из-за стола и подошёл к окну.
– Я понимаю… вы сын богатых родителей, но ваш английский чистокровный… это, знаете ли, слишком. Не все юнкера имеют такие возможности… Как его?..
Агокас сидел и постукивал карандашом по столу.
– Дракон!
– Когда вам его привели?
– Несколько недель как, ваше высокоблагородие! – ответил-отчеканил Жамин, он, не отрываясь, смотрел на портрет.
– Вы ведь его не держите в наших конюшнях?
– Никак нет, ваше высокоблагородие!
– И вы с ним сладили за это время?
– Так точно, ваше высокоблагородие! Он послушный!
– И отменно выезженный! – задумчиво произнёс капитан Агокас.
– Так точно!
– Это ваш конь, – сказал Кучин и вернулся за стол. – Вы, конечно, имеете на него право. Но… А где вы его держите?
– В батюшкиной конюшне!
– Здесь, в Твери?
– Так точно, ваше высокоблагородие!
– А?..
– Батюшка переехали в Тверь со всем семейством, после смерти матушки!
– У вас?..
– Так точно, ваше высокоблагородие, почила в октябре месяце!
Кучин смутился, ему ничего не было известно об этом печальном событии и надо бы наказать юнкера за такое несоблюдение формуляра, но, во-первых, не поворачивался язык называть Жамина юнкером, а во-вторых…
И полковник смягчился.
– Ну что же, вахмистр, примите наши соболезнования.
Жамин опустил глаза.
– Можете быть свободны, – отпустил его начальник училища и, когда Жамин вышел, обратился к Агокасу: – Как успехи у вахмистра?
– Успехи, господин полковник! Одни только успехи! Грамотности, конечно, не хватает, но… ему же не в университет!
– Это правильно вы говорите, что не в университет. – Кучин немного подумал и спросил: – А как насчёт досрочных экзаменов?
– Дмитрий Алексеевич, если его сейчас об этом известить и назначить комиссию, допустим на конец декабря…
– Да, – подхватил Кучин, – он и сам собирался к Рождеству…
– …Он этого не скрывает и усиленно готовится, то думаю, что справится.
– И что, выпустить прапорщиком?
– Если по справедливости, Дмитрий Алексеевич, то – да!
– Но в любом случае он и так и так получит прапорщика только по прибытии в полк.
– Я, если позволите, могу высказать на сей счёт своё мнение, я совсем недавно просматривал его формуляр с характеристиками из полка.
– Извольте, Сергей Викторович! И что там?
– В его характеристике… – Агокас подбирал слова. – По практике, такого вахмистра, как Жамин, не должны были отпускать из части. Насколько я понял из прочитанного, вся учебная работа держалась на нём. Полк, насколько мне известно из сводок, почти не выходил из боёв, нёс потери и пополнялся практически на ходу. Какое сейчас идёт пополнение, нам известно, поэтому такие, как Жамин, в любой части на вес золота!
– Тогда в чём дело?
– Проявлял к новобранцам жестокость, сквернословил и рукоприкладствовал, правда, об этом сказано практически только намёками.
– И?
– Вот здесь забит гвоздь! Его сейчас в его полуэскадроне ненавидят за ту же жестокость, только здесь он ведёт себя намного осторожнее, знает, чем рискует.
– А что юнкера?
– Они ему не спускают и берут на цук при любой возможности.
– Это же строжайше запрещено!
– Это происходит в казарме, а там они – юнкера – у себя дома, и у них свои порядки.
– А он? Я от него на изводки не видел ни одной рапортички.
– А он их и не пишет, справляется по-своему.
– Как?
– Терпит, а потом разбирается, как он считает, по справедливости!
– Прижимает?
– Бывает, что и так!
– Но ведь ни синяков, ни увечий!
– Тут для меня тоже загадка… А в действующей армии таким просто стреляют в спину.
Кучин задумался.
– Так, значит, что? Мы его выпустим офицером, прапорщиком, а там, – Кучин махнул рукой в сторону запада, – ему вроде как… недолго?!
– Вполне возможно, господин полковник! Но это будет уже не наша забота!
– Печально! Вот так действующая армия поступает с нами, сначала от таких, как Жамин, избавляется, а потом получает обратно… подготовленных на высшем уровне!
Оба офицера некоторое время молчали, и Агокас сказал:
– Моё мнение, что его надо провести досрочно, и если сдаст, то и отправить от греха!
Кучин ненадолго задумался.
– Ну, тогда что ж! С одной стороны, жестоко, а с другой?.. Ладно, принимается, вопрос – когда? Давайте смотреть календарь! Так… – Кучин стал листать календарь. – Ноябрь, декабрь, Рождество… Вот! – сказал он. – Рождество у нас выпадает на субботу, двадцать пятое, тогда что? – Он посмотрел на Агокаса. – Понедельник, двадцатое?
– Понедельник – день тяжёлый, Дмитрий Алексеевич, я думаю, во вторник.
– Двадцать первое?
– Да!
– Тогда предупредите гарнизон, напишите им, пусть пришлют кого-нибудь для включения в комиссию…
– Как обычно!
– Именно! И готовьте приказ. Может быть, ещё кто-нибудь из юнкеров изъявит желание.
– Хорошо, Дмитрий Алексеевич! И у меня имеется одна мысль! Из Петрограда дошла интересная новость!
Жамин вышел от начальника училища со смешанными чувствами. Его только что поздравили с победой, он, конечно, был на коне, но при этом он не чувствовал, чтобы к нему относились как к победителю. Это вызывало досаду. За прошедшие три месяца: сентябрь, октябрь и почти весь ноябрь – ему пришлось много вытерпеть. Для начала он понял, сколько он не знает, как далёк он от однокашников-юнкеров, особенно сыновей офицеров, у которых все в роду – и отцы, и деды, и прадеды – были офицерами и по отцовской, и по материнской линии, воспитанные гувернёрами и в сытости. Фёдор тоже вырос в сытости, но навозного духа на подворье его отца свежие волжские ветры не выдуют ещё сто лет.
«Какое им дело до того, где я держу моего Дракона? – думал Фёдор про разговор с начальниками. – Это мой Дракон! На моей конюшне!»
Фёдор с братом разработал целую операцию, как доставить Дракона на скачки, как успеть переседлать, потому что седловка должна была быть казённая, как вывести Дракона на старт. И всё прошло без единого сучка. Первый заезд, конечно, видел, что конь на подмене, и могли выдать, но начальник гарнизона запаздывал к открытию и просил обязательно начинать без него, а к финишу приехал, и финал заезда уже был на его глазах, и он утвердил победителей. Так Фёдор Жамин стал победителем, несмотря на нарушение правил скачек, к которым допускались любые лошади, но стартовать надо было на заявленных. А то, что сказал Кучин про то, что «не все юнкера имеют возможности…», так на это наплевать и забыть. И вообще, на всех юнкеров наплевать и забыть. И растереть! «Это ещё кому дали худую курточку?» – думал Жамин, возвращаясь в класс для продолжения самостоятельной репетиции. А сколько он слышал себе вслед, в спину! За спиной ему пели, и раздавалось:
Сколько бы он ни старался выглядеть – как они, и держаться – как они, а вместо этого:
От этого «кудрявой» он даже перестал подвивать чуб.
Рядом с ним выстроилось два лагеря: презиравшие его дети офицеров и дворян и ненавидевшие свои. И дисциплина, которую он строил, образовала вокруг него стену: юнкера из его полуэскадрона норовили сбежать в самоволку, тайно резались в карты, да в такие игры, о которых он только слышал, а про иные так и не слышал; втихомолку выпивали, находили себе в городе зазноб и никогда бы не позволили этого ему. А так хотелось пригласить Елену Павловну в театр, поужинать в ресторане…
Но бить боялись, знали, что это может кончиться плохо.
Терпеть от юнкеров из офицерских семей было ещё туда-сюда, те были, как они сами себя считали, солью русской земли, дворянское сословие, или, как они ещё называли, «достоинство», а вот от своих… Офицерские прозвали его «неофит», но не объяснили, что это значит, а свои звали просто сволочью, и тут ничего не надо было объяснять. А батя – какой молодец, какого спроворил коня, а от его рыбы, когда узнали, отказывались демонстративно, просто отставляли блюдо в сторону. Сволочи! Это от белужьего-то бока! Каши, правда, жрали, но поди разберись – сколько в тарелке каши казённой, а сколько жаминской.
– Вахмистр! – вдруг услышал он за спиной и обернулся. Из двери кабинета начальника училища, из которой он только что вышел, выглядывал инспектор Агокас. – Вернитесь!
Жамин вернулся.
– Вы не передумали сдавать досрочно? – спросил его полковник.
– Никак нет, ваше высокоблагородие!
– Ну, тогда смотрите, вот календарь, – сказал Кучин и повернул перекидной календарь к Жамину. – Двадцать первое декабря… вас устроит? Остался всего лишь месяц, достаточно ли будет времени на подготовку?
– Так точно! – отчеканил Жамин.
– Что ж! – сказал полковник и обратился к инспектору: – Оповестите других желающих, если найдутся, и… жду от вас проект приказа, а от вас, Жамин, успехов. Идите готовьтесь.
Жамина распирало спросить, что такое «неофит», но, услышав про экзамены, он забыл о своём желании. Он развернулся и строевым шагом вышел из кабинета.
«Ваше высокоблагородие», – вспомнил он своё обращение к полковнику. – А вы все ещё четыре месяца будете юнкерами. А в Рождество Христово вам придётся обращаться ко мне «Ваше благородие»! – Он усмехнулся таким своим радостным мыслям. – А там, глядишь, и «Высокоблагородие»! Чем чёрт не шутит! – И Жамин довёл эту мысль до логического конца: – А только воду мутит!»
Известие о досрочных экзаменах было вовремя. Сегодня восемнадцатое ноября, суббота, короткий день. Завтра воскресенье. На завтра у него был разговор с отцом и роднёй съездить к матушке на могилу, а это аж в Старицу, туда и обратно, как ни крути – целый день! А тут такие новости! И Фёдор остановился у окна подумать.
В задумчивости он смотрел на палисадник во дворе училища, на прозрачную ажурную ограду, на улицу и не услышал, что к нему подошёл дежурный унтер-офицер.
– Господин вахмистр! – обратился тот.
Жамин вздрогнул и обернулся.
– Вам у дежурного по училищу письмо без адреса и подписи, – сказал унтер и пошёл дальше, как будто и не останавливался, хотя по уставу он должен был испросить разрешения отойти.
Жамин посмотрел ему вслед, в таком поведении младшего по чину была и злоба и ненависть, которую юнкера испытывали к Жамину.
«Ну, погоди, – подумал про него Фёдор, – в понедельник занятия по строевой подготовке, ты у меня ещё и настоишься и натопаешься!»
Дежурный обер-офицер перекинул ему письмо с одного стола на другой. Жамин взял, картинно поблагодарил и ушёл.
Он разглядывал, письмо было без адреса и подписи, только написано «Жамину Ф. Г.», но Фёдор видел, что писано рукой Елены Павловны. Он понюхал конверт, от конверта ничем не пахло, и Фёдор почувствовал разочарование.
Он зашёл в класс, репетиция уже закончилась, и в классе было пусто. Было бы лучше прочитать то, что ему написала Елена Павловна, в спальном помещении, но сейчас наверняка там полно народу, юнкера чистятся, ваксят сапоги, надраивают бляхи, готовятся к завтрашнему увольнению, в том числе и дежурный унтер, завтра его дежурство закончится, и он тоже отбудет в увольнение. Фёдор мог этому помешать, объявить ему неувольнение за нарушения уставных правил, но письмо его отвлекло, и он не стал.
Первое, что он прочитал, была фраза в середине письма: «Феденька, я не хотела тебе этого говорить, когда мы встречались, а сейчас скажу – ты мне как брат!»
Фёдор положил письмо на парту и пустыми глазами уставился в окно.
Они встретились две недели назад, единственный раз. С того момента, когда Фёдор передал записку Елене Павловне через Серафиму, прошло больше двух месяцев, и от неё ответа не получил. Всё это время он усиленно занимался. В своём полуэскадроне он был назначен строевым командиром, и тут всё началось. Полуэскадрон состоял из служивых. Училище было старое, основанное 30 сентября 1865 года, со славными традициями, и вопросы дисциплины почти никогда не стояли; в училище из разночинцев стали набирать относительно недавно, всего-то лет двадцать назад. Цук и изводки были выведены за границу закона, и при выявлении наказывались строго, вплоть до отчисления. Однако война внесла свои поправки, на обучение стали прибывать унтер-офицеры из войск, и хорошо, когда они были из вольнопёров, из городских. Но таких было немного, а в основном прибывали такие, как Жамин, – крестьянского сословия, выслужившиеся. Они учились с ленцой, в первую голову старались выспаться и отъесться, строевая подготовка и конная выездка для них были мучительны, они нашагались в действующей армии и уже натёрли задницы армейскими сёдлами, ещё хуже обстояло дело с военными предметами, а ещё хуже с общими. И развился цук. Меняли сапоги, но это ладно, попавший на такой цук всего лишь позже других становился в строй, как гимназисты подкладывали отвечающему стоя кнопки под зад, вызывали к дежурному, и дежурный, выкатив удивлённые глаза, посылал к чёрту. Но и это мелочи. Беда была с дисциплиной: пьянки, самоволки, весёлые барышни и картёжная игра. Жамин корчевал жёстко, иногда жестоко, ему мстили, но он не жаловался и рапортичек не писал, не ябедничал, просто лишал увольнений, иногда зажимал в углу. Ему доставалось жёстче, уже три раза подрезали подпруги. Первый раз он не заметил и свалился при выезде из конюшни. После этого стали подрезать хитрее, рассчитывали на большое усилие; только чуть-чуть, почти незаметно, двумя надрезами с обеих сторон, тогда подпруга лопалась, если всадник посылал лошадь на большой барьер, а сам летел головой вниз, и тут выжить получилось бы не каждый раз. Жамин все эти хитрости знал, первый раз попался, потом тщательно осматривал седловку, пересёдлывал, поэтому перед последними гладкими скачками попросил брата привести чистокровного, переседлал сам и выиграл. Если бы он всё докладывал начальнику училища или инспектору, полуэскадрон лишался бы увольнений еженедельно. Поэтому молчал.
Жамин смотрел в окно, а на столе лежало непрочитанное письмо, и уже не хотелось брать его в руки, но всё же он взял.
«Дорогой Федя!
Извини меня за то, что так долго не отвечала тебе. Я совсем не хотела тебя обидеть. Тем более что у тебя такая трудная и ответственная учёба, а что будет дальше, одному Богу известно.
Мы с Серафимой поздравляем тебя с победой на скачках, мы стояли в задних рядах, чтобы ты не переживал, и видели, как ты пришёл первым на таком твоём прекрасном коне…»
Фёдор оторвался от письма и снова стал смотреть в окно: «Эх вы, Елена Павловна, Елена Павловна! Не хотели, чтобы я переживал! Если бы я видел, что вы пришли, я бы прибыл ещё первее! Что же вы так со мной!» Он вырвался вперёд очень быстро, это было необходимо, потому что на первой миле выносливые дончаки, на которых в основном ездило училище, шли бы кучей. Так оно и случилось, и Фёдор увидел, что его зажимают справа и слева и поджимают сзади, это значило, что ему готовят коробочку и вторую милю ему не проскакать – выбьют из седла или завалят вместе с конём. Тогда Елена Павловна и Серафима увидели бы не торжественный финиш вахмистра Жамина на чистокровном английском скакуне по кличке Дракон, а падение и вынос тела на носилках, и ещё живого ли! Поэтому, как только Фёдор почувствовал зажим, он послал Дракона, и тот не подкачал.
«…Мы за тебя очень волновались.
Я понимаю, я чувствую всё, что ты хочешь мне сказать и уже сказал в саду, тогда. Я ничего не могу тебе ответить. Я помню наше детство, когда мы с моим покойным батюшкой приехали в Старицу. Я тогда первый раз приехала в Старицу. Мне было лет шесть или семь…»
«Семь!» – вспомнил Фёдор.
«…Твоя добрая маменька угостила нас и отпустила на Волгу. Я всё помню, и как мы потом катались в лодке. Я ничего не забыла. Но, Феденька, я не хотела тебе этого говорить, когда мы встречались, а сейчас скажу – ты мне как брат!»
Фёдор зарычал и скомкал письмо.
«Брат!»
Но оставались непрочитанными строчки, в нём вспыхнула надежда, и он разгладил письмо.
«Я завтра вечером уезжаю в Москву до Рождества и хотела бы с тобой попрощаться. Если у тебя будет свободное время, загляни к нам до 6 часов пополудни, потому что наш поезд отправляется в 10.Лена».
Надеюсь, мы увидимся.
Не обижайся.
Не прощаюсь.
Фёдор в сердцах хотел выбросить письмо, но сообразил, что тогда его бы нашли юнкера и прочитали, а это было невозможно. И он сунул письмо в карман.
Две недели назад Лена пришла. Было воскресенье, пасмурный и ветреный день. Елена Павловна были грустная и бледная. У Фёдора от этого сжималось сердце. В уже облетевшем городском саду они были одни, но Фёдору казалось, что где-то рядом Серафима, он её ненавидел, и казалось, что от Елены Павловны была тень Серафимы. Это была мистика. Это слово Фёдор услышал от юнкеров из дворян, офицерских детей. Ему это слово тоже понравилось, оказалось, что не только крестьянские родители рассказывали сказки своим крестьянским детям, а родители-дворяне рассказывали своим детям «мистические истории». Фёдор за два месяца набрался манер. Он построил сапоги с глянцем, часто вытаскивал за золотую цепочку золотые часы и справлялся о времени. На его гимнастёрке подрагивали две Георгиевские серебряные медали, одна с бантом за бои с Неманской армией, а сейчас ещё и жетон за призовую езду. В увольнениях, отойдя подальше от училища, он брал обтянутые кожей рессорные коляски с рысаками, только в Твери было особенно некуда ездить. В кармане у него были деньги. Но это всё пустое. Всё было бы хорошо и просто отлично, если бы при этом его любила Елена Павловна. Если бы!
В саду они ходили по грустным, волнительным, усыпанным жёлтыми листьями дорожкам, Фёдор говорил про их детство, дружбу родителей. Лена молчала. Иногда улыбалась, но редко, только тогда, когда вспоминалось что-то давнее, далёкое, прошедшее. Но стоило Фёдору заговорить о его чувствах, как Лена опускала голову и сосредоточенно молчала. Несколько раз она заглядывала ему в глаза, и Фёдор видел, что она хочет что-то сказать, и он замолкал и ждал, но Лена вздыхала и вынимала платочек. Что это было, отчего, отчего были слезы, Фёдор не понимал. Ему казалось, или он этого очень хотел, чтобы слёзы были от ответного чувства, но Лена молчала. Так они и ходили час или два, потом она сказала, что замёрзла, и он проводил её домой. Зайти она не пригласила. Он надеялся, что пригласит, и одновременно не хотел, потому что знал, что дома лишняя Серафима. В эти моменты он ненавидел Серафиму ещё больше. Они были так похожи. Несколько раз из-за туч выглядывало солнце, и Фёдору казалось, что рядом с ним идёт не Лена, а Серафима. А сейчас Елена Павловна пишет, Фёдор достал письмо и разгладил его: «…я не хотела тебе этого говорить, когда мы встречались…», дальше он помнил наизусть: «…а сейчас скажу – ты мне как брат!»
Он услышал шаги в коридоре, много шагов, посмотрел на часы, юнкера шли на обед. «Подавятся они если не рыбой, то кашей!» – поднялся, дождался, пока шаги пройдут, и пошёл в спальню.
В воскресенье утром, в увольнении, он пошёл сразу домой, по дороге заказал в Скорбященской церкви рядом с училищем панихиду на помин души матери в сорок дней со дня её смерти и, не помолившись, ушёл.
Дома застал сборы, в Старицу не поехал, причин не объяснил, о предстоящих экзаменах не сказал. Отец смотрел на него долгим взглядом, но потом только покачал головой. Фёдор проводил родню, переоделся в домашнее и пошёл на конюшню. Дракон стоял кормленый и блестел чищеный. Благородный, чистокровный. Фёдор угостил его чёрным хлебом, дождался двух часов пополудни, надел городское платье и вышел.
Он нарушил устав и все регламенты воинской службы: юнкерам было строжайше запрещено под угрозой отчисления переодеваться в гражданское, гулять в городском саду, ездить в трамвае, посещать рестораны и театры. Когда в городском саду гуляли с Еленой Павловной, Фёдор был в военной форме, ему надо было блеснуть, а патрулей он не боялся, его в гарнизоне все знали, он сам ходил в патрули, но всё одно риск был велик и мог кончиться скандалом его, Фёдора, масштаба, если бы его увидел кто-нибудь из офицеров училища. И сейчас нарушил: надел цивильную бобровую шапку, драповое пальто и натянул новенькие калоши. Он понимал, что сегодня для него решающий день: сегодня Елена Павловна, по его мысли, должна сказать своё слово и после этого уехать до Рождества. Её не будет целый месяц, и этот месяц Фёдор целиком посвятит учёбе, поэтому сегодня главное не сгореть, не спалиться на переодевании – этого допустить никак нельзя. Если случится, его наверняка отчислят с позором. И это вместо золотых погон.
Можно было так и не делать. У него законная увольнительная, он не собирался ни в ресторан, ни в театр, ни в городской сад, поэтому не было никакой нужды нарушать, но что-то такое вызрело в душе, что Фёдору понадобилась опасность, почти как на войне, как в ночной разведке, переодевшись в чужое платье, и если враг арестует, то его тут же расстреляют как лазутчика. Он натянул на брови шапку, поднял меховой воротник и пошёл. Сейчас он дойдёт до Елены Павловны, сядет перед ней и всё выскажет и всё выслушает. Но для этого надо пройти по Скорбященской, дом Елены Павловны был недалеко от училища, и училище сейчас для Фёдора было как стан врага.
Он уже дошёл до Общества взаимного кредита и увидел, как какая-то женщина, шедшая впереди, остановилась и взялась правой рукой за невысокую ограду, а левой стала подтягивать башмачок, и с точностью определил, что это Серафима. Он остановился. Если она сейчас повернёт направо, значит, она идёт домой, и тогда он пойдёт за ней. Училище располагалось дальше и прямо, он посмотрел время, было 2:30 пополудни, и его охватила какая-то странная, неожиданная радость, и мелькнула мысль: «Если она повернёт направо, значит, просто идёт домой, просто возвращается, и нам по пути, а если прямо, значит – ко мне, в училище, значит, о чём-то хочет предупредить!» Он уже давно понял, какие чувства испытывает к нему Серафима, она их особенно и не скрывала: и письма к нему на войну, и взгляды при встрече, и движение рукой, как будто бы дотронуться, но всегда отдёргивала руку или застывала.
Серафима, Фёдор нисколько не сомневался в том, что это была она, подтянула башмачок и пошла. Фёдор тронулся за ней. Серафима шла прямо, направо не повернула, и он её позвал. Это было вовремя, потому что Фёдор увидел впереди нескольких юнкеров, они группой шли навстречу, до них было шагов двести.
– Серафима! – позвал он.
Серафима обернулась, увидела и растерялась, она его не узнала. Фёдор снял шапку, она узнала и шагнула к нему. Надо было что-то быстро предпринять, и Фёдор пошёл. Он подошёл, взял Серафиму за руку и повёл в обратную сторону – откуда пришёл, откуда они одновременно пришли в это место.
– Ну вот, Серафима, видишь, какая радостная встреча!
Он её тянул, но почувствовал, что она не сопротивляется.
– А что Елена Павловна?..
– Елена Павловна послала меня к вам предупредить…
Фёдора охватило удивление, что он смог так всё предугадать, и опасение – о чём «предупредить»?
– А что с ней?
– У них разболелась голова, мигрени, а нам сегодня ехать, и она просила предупредить, что встретиться с вами не может, но передает приветы и всяческие пожелания!
Фёдор оглянулся, юнкера шли.
– Давай перейдём на ту сторону, – сказал он Серафиме и потащил её за собой. Серафима не сопротивлялась.
«А куда я её веду?» – задался он вопросом, но не смог ответить и почувствовал себя как в клетке, как волк, загнанный флажками в этом маленьком городе. «Куда – ладно, это мы найдём! А зачем?»
Он обернулся и почувствовал, что Серафима сама крепко держит его руку, даже через варежку он чувствовал, какая у неё горячая рука, и увидел, как у неё распахнуты глаза. Он понял, что на вопрос «зачем» отвечать не следует, и вспомнил, что если пройти немного дальше, то на углу будет тот самый ресторан, в котором они обедали с батюшкой, когда встретились первый раз. И тут же в его сознании развернулась целая картина, как если бы Елена Павловна его любила, они бы сейчас ехали все в Старицу и как она плакала бы, стоя на могиле его матушки. Они бы тогда все были любящими друг друга людьми, одной большой семьёй, и какие там мигрени, он бы держал в своих тёплых руках её голову и нежно целовал бы её в виски…
Они вошли в ресторан, гардеробщик принял её шубку и его пальто, официант повёл по залу выбрать столик, но Фёдор шепнул ему, он шёл впереди Серафимы: «Кабинет». Официант ничего не ответил, только кивнул и задержался на Фёдоре взглядом, потом глянул на Серафиму.
Кабинеты располагались во втором этаже. Официант повёл их по лестнице и широко распахнул третью от лестницы дверь направо.
– Пожалуйте, – сказал он. – Сейчас будет меню.
– Не надо меню! – начал скороговоркой Фёдор, он боялся, что вот-вот Серафима упрётся, заблажит и начнёт проситься домой, но Серафима молчала. – Шампанского, белужий бок с кашей, белого вина и сам что-нибудь придумай.
– Как прикажете! – поклонился официант. – Можно подавать?
– Подавай!
В кабинете Фёдор обошёл круглый стол и отодвинул Серафиме стул, он видел, как точно так делают в приличных местах настоящие кавалеры. Помог ей снять шубку. Серафима поправила шапочку, послушно села и потупила глаза.
В кабинете было три стены, одна с дверью, другая напротив с плотно занавешенным окном, справа с посудной горкой, а четвёртой стены не было, на её месте висела большая портьера.
Фёдор сел через стол от Серафимы и стал на неё смотреть. Серафима сидела на самом краешке стула, с прямой спиной и смотрела на свои колени.
Не зная, что делать и что сказать, Фёдор встал, подошёл к портьере и вернулся на место. Серафима подняла глаза, и теперь она смотрела на Фёдора.
Официант приносил. Он поставил серебряное ведёрко с косо торчавшей бутылкой шампанского, во втором ведёрке, поменьше, стукался во льду хрустальный графин с водкой; появились блюда с красивой едой, запахло вкусным. Официант хлопнул пробкой и налил шампанского Серафиме и водки Фёдору.
– Приятно покушать, – поклонился официант и вышел.
Фёдор поднял рюмку и произнёс:
– Ну что же, Серафимушка, давай выпьем на прощание, за наше всех общее счастье!
Серафима неуверенно взяла бокал и чуть пригубила, а Фёдор махнул. Он уставился на Серафиму, и вдруг его как обожгло! Вот же она – Елена Павловна! Те же цвета спелой пшеницы кудельки, те же жемчужные серёжки, только помельче, та же жемчужная нитка на шее, розовые щёчки, голубые глазки…
Серафима подняла глаза и произнесла:
– Вы ошибаетесь в своих мечтах, Фёдор Гаврилович. Елена Павловна выйдут замуж только за благородного.
Серафима сказал это тихо, одними губами, но Фёдор услышал, он вскочил со стула, схватил Серафиму за руку и потащил за портьеру. Во второй комнате стояла большая под балдахином застеленная шёлком кровать. Фёдор шагнул, толкнул на кровать Серафиму и сам повалился на неё. Серафима не сопротивлялась.
* * *
Никакой борьбы, чего ожидал Фёдор, не было, Серафима его приняла, а когда всё кончилось, она столкнула его с себя, поднялась, застегнула блузку, поправила юбки и, глядя прямо в глаза, тихо произнесла:
– Счастье у нас было общее, Фёдор Гаврилович, а теперь у меня – своё! Прощайте.
Письма
Дорогой наш многоуважаемый и геройский защитник
Иннокентий Иванович!
Писать я тебе начал, когда ты ещё только собирался в последний день своего пребывания в нашей Богом спасаемой Листвянке. Писал, глядючи через дорогу на твой двор, как ты собираешься на войну. Матушка тут же рядом была и роняла слезу, потому как война она не мать родна и никто не знает свидимся ли ещё с моим дорогим и разлюбезным соседом. Всякому делу ты мастер, дорогой Иннокентий Иванович и рыбак и охотник отменный и медалей у тебя на груди, столько ширины груди нет, сколько у тебе медалей. А мы тута, простота сермяжная, кажный день молим за тебя Господа нашего Исуса Христа, чтобы одолели вы, солдатушки-ребятушки супостата германского и австрийского, и молимся каждый день. Ты Иннокентий прямо тебе скажу – молодец. Не думал, что ты сдюжишь эту беду, какая на тебя навалилась. И молодец ты, скажу я тебе, што не стал мальца трогать и супружницу не проклял, потому как не виновата она перед тобой ни в чем. А вокруг неё ходили кругами брательник того, у кого ты увел её, да Мишка Гуран встал на твою защиту и с того берега оне боле не подаются к нам. Но оне тоже ни в чем не виноватые, так только от ревности да злобы людской чего может и хотели сделать, так Мишка встал на твою защиту и не попустил им.
А те которые сотворили зло с Марьей твоей, так слух до меня дошел, что нету их в живых и отчет оне уже дают апостолу Петру и пусть он с ими разбирается.
А мальчишечку мы с матушкой к себе забрали, пока ты был от греха и щас думаем, что может и вовсе заберем, да только какое слово Марья скажет, но мысль такую в голове держим. Я его крестил Авелем-мучеником. Ежли Марья даст согласие, то, как кормить перестанет, пусть у нас останется, а вам Господь ишо детишек пошлет, не даром, пока ты был, Марья что ни день, всё баню топила. А у нас што шестеро по лавкам, што семеро, всё одно перед Господом нашим Исусом Христом ответ давать, так пусть уж будет с нами. Мальчишка справный растет. И тебе будет не о чем беспокоится, воюй себе и себя не забывай и нас грешных.
Цельную неделю я думал, как ты уехал на войну и бумаги на это письмо перевел невесть сколько. Да как ни думали мы с матушкой, как ни прикидывал, а всё одно получается, ежели Марья затяжелила пока ты был, так ей одной с двумя будет тяжко справиться, а так, пусть Авеленок у нас и будет. Но это как она скажет. Потому ежли получишь от неё письмо за советом то сам и разсудишь, как жить-быть!
Кланяемся тебе всем миром нашим и желаим всего наилучшего на честном поле брани и ждем с победою всем селом. Марья может кого другого попросить письмо тебе написать потому и пишу тебе, штоб ты всё знал заранее. Мы с ней ищё об том не говорили. Пусть кормит пока.
Крещу тебя многажды и благословляю на ратный подвиг.
Отец Василий и матушка Агафья руку приложила.
Ноября 20-го дня сего 1915 года от Рождества Христова.