Хроника одного полка. 1915 год

Анташкевич Евгений Михайлович

Апрель

 

 

В маленькой комнате адъютант Щербаков писал представления к наградам и передавал их на подпись Вяземскому. Рядом с Щербаковым сидел и попыхивал папиросой ротмистр Дрок. Командиры эскадронов, почти все, уже оставили свои рапортички и из-за малости помещения вышли в ожидании обеда. Дрок постучал пальцем по лежавшей поверх других бумаге, покряхтел, взял её и стал прохаживаться по комнате, в которой еле-еле разместился штаб полка.

– С Розеном, Аркадий Иванович, неувязка получается…

Вяземский отвлёкся и откинулся на спинку крепкого самодельного стула, позаимствованного у хозяина хутора:

– Ваша правда, Евгений Ильич, до этого нелепого случая граф, насколько мне известно, нигде не дал промашку или слабину, а тут… Прямо как черт попутал уважаемого Константина Фёдоровича… я ведь просил его тогда не расстреливать этого германца…

– Германец-то, можно сказать, спас нас под Могилевицами, и чёрт бы с ним, отправили бы в тыл… Что на Розена нашло? – сказал Дрок, положил бумагу, и в комнату вошёл ротмистр фон Мекк.

– Присаживайтесь, Василий Карлович, – пригласил его Вяземский.

Мекк сел.

– Вот мы тут рассуждаем, надо ли настаивать перед дивизией о награждении Константина Фёдоровича?

Мекк ответил эмоционально:

– Настаивать, Аркадий Иванович! Именно настаивать! А то что получается, наградами боевых офицеров распоряжаются двор и штабы, а нам что, и слово нельзя высказать? Ну и что, что Розен приказал расстрелять этого немца? Конечно, он был, мягко скажем, не прав, но он-то судил чисто по-рыцарски… Тот штабной писарь, что, вы думаете, он нас спасал? Он шкуру свою спасал! У меня нет сомнений. Я с Константином Фёдоровичем уже сколько лет… войну вместе начинали… И мы должны отдаться на волю штабных?.. И надобно так написать и настаивать, чтобы и в дивизии, и выше никто не мог усомниться… Перестраховщики, мать их… Прошу прощения, господа!

– Я согласен! – твёрдо сказал Вяземский, и Дрок кивнул. – Тогда посмотрите, чтобы я что-нибудь не упустил, я к полку всё-таки позже присоединился… Я сам напишу представление, не надо писарям совать нос в офицерские дела. Теперь вахмистры.

– Четвертаков – серебряную с бантом! – сказал Дрок.

– Согласен! – произнёс фон Мекк.

– Непонятная история, господа, как из одного пакета ориентировка не потерялась, а наградная бумага от Шульмана, если верить его же телеграмме, потерялась. Пакет передал Введенский уже вскрытым?

Ротмистры посмотрели на адъютанта Щербакова, тот кивнул:

– Точно так! Времени разбираться, господа, не было, и по самим обстоятельствам ничто не обещало каких бы то ни было неожиданностей: приняли телефонограмму из крепости, пакет с ориентировкой! Мне кажется, тут надо бы поинтересоваться у Введенского…

– Да-а! – протянул Дрок. – Та ещё фигура. Константин Фёдорович хотел от него избавиться…

– А что Четвертаков? – спросил Вяземский.

Офицеры переглянулись. Фон Мекк постукивал пальцами по коленке.

– Ладно, господа. – Вяземский понял, что на этот вопрос ответа нет, что с Четвертаковым никто не разговаривал. – А с Введенским, я думаю, мы исправим положение. Даже в учебной команде за него всю работу, насколько мне известно, ведёт Жамин. Кстати, что будем решать с Жаминым? – Вяземский оглядел офицеров.

– А что тут решать? Новобранцев он муштрует отменно, тем более – гниловатый народец, а то, что мордобойничает, так им же потом будет легче в бою… – высказался фон Мекк.

– Тяжело в ученье… – задумчиво дополнил Дрок. – А знаете, как они поют?

Вяземский, фон Мекк и адъютант Щербаков с любопытством посмотрели на ротмистра.

– «А ученье, знать – мученье, между прочим, чижало»! Грамотеи! Надо дать ему взбучку, Жамину, а так… вахмистр он исправный! Служака! Я вот что думаю, господа…

Вяземский и фон Мекк слушали.

– Думаю, надо довести до конца то, что начали при Розене, отдельный разведывательный взвод… и набирать из нижних чинов, кто по своим умениям более всего подходит, чтобы пополнять убыль.

– Поручить?..

– Четвертакову!

– Первый эскадрон Рейнгардта, и уже под вашу команду, Евгений Ильич!

Довольный Дрок кивнул:

– Хорошо, так и сделаем, а сейчас обедать! Господа офицеры заждались! Да, запамятовал, рапортички по убитым?..

– У меня, – ответил Щербаков. – Сейчас сделаю последнюю сверку, передам отцу Иллариону, чтобы писал похоронные, и можно отправлять в штаб дивизии, только надо определиться с кем.

– Вот Введенского, – подвёл итог Вяземский, – и отправим, может, зацепится!

Палатка офицерского собрания была разбита на опушке небольшой рощи, примыкавшей вплотную к хутору. Офицеры ели стоя, денщики таскали еду от эскадронного котла, этот порядок ввёл Вяземский, чтобы есть с драгунами из одного котла. Среди офицеров были недовольные, но они понимали, что на войне это справедливо, и молчали. В постоянных боях первой половины апреля, догоняя непрерывно перемещающийся полк, отставали обозы, довольствоваться приходилось местными возможностями, однако полковой денежный ящик не был пуст. Клешня сновал с бачками и раскладывал пищу по купленным новым тарелкам, разливал по кружкам чай. За хрустальный стакан Вяземский устроил ему приличный нагоняй и велел пить из него самому. Для Клешни это было обидно, и он думал, кому бы отдать, а потом придумал, что пройдёт время, и Вяземский смягчится.

Когда денщики удалились, Вяземский объявил, что в дивизию с документами поедет Введенский. Тот вздрогнул, и неожиданно спросил отец Илларион:

– Господин подполковник, а мне позволено будет съездить по моим делам в дивизию?

Взоры офицеров обратились к нему.

– Мне надо попросить кое-что, чтобы привезли из тыла.

– И охрана у вас будет вполне приличная, – вдруг съязвил поручик Рейнгардт. Это была явная дерзость, направленная против Введенского. Введенский побледнел и поставил кружку на стол.

Вяземский бросил строгий взгляд на Рейнгардта и во избежание конфликта произнёс:

– Можно! Охрана у вас будет вполне приличная. С вами пойдут два вестовых: Доброконь и… – Он обратился к фон Мекку: – Придумайте кого-нибудь…

Фон Мекк кивнул.

– А как поедете, батюшка? Добираться как будете? – Вопрос прозвучал от офицеров и был явно с подковыркою. Батюшка сделал вид, что не заметил подковырки, пожал плечами и, ни на кого не глядя, ответил:

– Обычно! В седле!

– Может быть, возьмёте вот это? – Дрок вынул из кобуры револьвер, но отец Илларион глянул на него так, что ротмистр только пожал плечами и убрал револьвер в кобуру.

После обеда ситуация с батюшкой разрешилась споро: ему на выбор подвели трёх лошадей, он взял самую горячую и легко вскочил в седло. По тому, как он держал плётку, поводья и каких дал шенкелей, свидетелям стало понятно, что батюшка опытный наездник.

Отношения между поручиком Рейнгардтом и корнетом Введенским давно и открыто переходили в конфликт. Вяземскому, только-только принявшему полк, конфликт был не нужен. Рейнгардт был офицером отменной храбрости и дерзости и никому не спускал. Офицерское собрание, несомненно, утвердило бы поединок, если бы с чьей бы то ни было стороны прозвучало оскорбление. Но потом бы начались разбирательства в бригаде, в дивизии, в корпусе и в армии. Вяземский уже давно понял, что победа на этой войне если и будет, то далеко вперёди, и где смерть подкарауливает каждого, было неизвестно. А Рейнгардт точно подстрелил бы Введенского. Если бы захотел.

* * *

Оседлали на рассвете. Жеребец по имени Биток гарцевал под отцом Илларионом. Введенский был хмурым, будто не выспался. От Евдокима Доброконя в полк с быстротой молнии разнеслась весть, что отец Илларион ни дать ни взять заправский кавалерист, и, кто мог, собрались на дороге проводить батюшку.

Полк стоял в шести хуторах. Хутора располагались друг от друга близко, главным был хутор со штабом полка и № 1-м эскадроном. Офицеры, сами заинтригованные такой батюшкиной сноровкой, не препятствовали нижним чинам собраться на проводы. На Введенского тоже обратили внимание, он это чувствовал и был недоволен и жалел, что батюшка напросился с ним. Без батюшки он бы просто уехал.

Отец Илларион натянул поглубже похожий на ямщицкий цилиндр с низкой тульей и ждал, когда вестовые выедут вперёд. Те выехали. Драгуны, пешие, но при пиках, с шашками и карабинами через плечо стояли по обочине дороги длинной шеренгой и провожали батюшку, как коронованную особу. Потому что не было команды, они не кричали ура, и на караул команды не было; отец Илларион смущался и старался ехать быстрее, но мешали вестовые – как бы нарочно, они шли впереди и шагом.

«Кланяться, что ли, и благодарственную петь?» – недовольно думал отец Илларион, и вдруг Биток заплясал и, не дожидаясь посыла, рванул вперёд. Батюшка пригнулся и хлестанул ему плёткой под пах. Через секунду вестовые и Введенский остались позади, и тут отец Илларион услышал хохот и одобрительные возгласы.

«Вот я вам, черти!» – с улыбкой подумал он и почувствовал, что вестовые и Введенский его догоняют.

Под копытами хрустела стеклянная грязь. Уже потеплело, но ночью ещё ложился мороз и растаявшая под апрельским дневным солнцем дорога замерзала.

Биток оказался отличным конём – резвым, но послушным. Отец Илларион приметил его сразу, и неслучайно: сказался опыт, приобретённый на военной службе и в Китайском походе. Китайская крепость Дагý, от которой открывалась дорога на Тяньцзинь и Пекин, была взята союзными войсками 3 июня 1900 года. Первой в крепость ворвалась рота 12-го Сибирского полка под командой поручика Станкевича, батюшка Илларион, тогда прапорщик Алабин, командовал охотниками. Этот поход оказался слишком кровопролитным, резня была со всех сторон, восставшие китайцы резали иностранцев и своих же китайцев, принявших христианскую веру, а союзные войска резали восставших китайцев. Особенной жестокостью выделялись немецкие подразделения союзных войск. Торчащие на колах срубленные головы над обезглавленными телами, растерзанные штыками старики и дети, женщины, разорванные ядрами и руками…

Отец Илларион тряхнул головой, отбрасывая воспоминания. Он окончил поход, как многие: с ранением и наградами, но зарёкся служить кому бы то ни было, кроме Господа Бога. И с той поры не брал в руки оружия и не сидел в седле.

Дорога от хуторов под прямым углом выходила на другую, связывавшую Граево, Щучин и Ломжу. По этой дороге в Граево и дальше на север двигались войска закончившей или почти закончившей формирование 12-й армии генерала от кавалерии Павла Адамовича Плеве. Штаб дивизии располагался в Ломже.

Эта дорога тоже раскисла, и пехотные батальоны и роты не могли идти, как положено, строем. Особо загромождали дорогу артиллерийские парки, но их было мало, и они везли снаряды по большей части для лёгкой полевой артиллерии, и это вызывало тревогу. Германцы подавляли своей артиллерией самых крупных калибров.

Двигавшееся войско, судя по одежде, в основном было из новобранцев и ополчения, тех сразу выдавала чёрная форма и устаревшие берданки вместо мосинских трёхлинеек. Завидев батюшку верхом на коне, солдаты и ополченцы крестились, некоторые радостно улыбались, несколько попросили благословения. Это задерживало.

Выехавшие вперёд вестовые, как могли, оттесняли войско, стараясь дать проход для батюшки и Введенского.

Глядя на множество людей в сером и чёрном: шинелях, папахах и с серыми лицами, – отец Илларион посуровел. Он с некоторой жалостью и даже тоской вспомнил спокойную жизнь в далёком сибирском приходе, где после Китайского похода служил священником в деревенской церкви и не думал, что когда-нибудь снова окажется на войне. Однако он сам решил, когда узнал, что Германия объявила войну России, что пора со спокойной жизнью прощаться, и написал прошение протопресвитеру военного и морского духовенства отцу Георгию Шавельскому о переводе. Местный клир таким решением отца Иллариона остался недоволен, именно потому, что его приход был самый дальний и глухой, и, видимо, вслед батюшке что-то высказал. И слыл отец Илларион своемыслящим, в особенности по поводу «грязного мужика» Григория Новых, при этом ведая о креатурах Распутина в Тобольской епархии, но за дальностью пребывания в сибирской пустоши и болотах ему это прощали. А тут – не простили.

Отец Илларион встряхнулся и увидел, что Доброконь идёт от него справа и чуть впереди, отгораживая от двигавшегося навстречу войска. Он хотел сделать замечание вестовому, но понял, что тот делает правильно и всего лишь выполняет свою задачу: надо было добраться до Ломжи и вернуться в полк сегодня же. Доброконь вёл свою лошадь правым боком и не подпускал к отцу Иллариону солдат, которые искали благословения.

«Ну что ж, это, конечно, нехорошо – лишать человека того, что ему необходимо. Но ведь в каждом полку есть священник. Да и Доброконь такой же нижний чин и знает их нужды. Так, значит, раз он…» – думал отец Илларион и в какой-то момент оглянулся на Введенского. Введенский отставал на корпус, он смотрел на отца Иллариона и на Доброконя, и на его лице была нехорошая ухмылка. Эта ухмылка почему-то разозлила отца Иллариона, он отвернулся от корнета, поднял над головой наперсный крест на длинной цепи, послал Битка вперёд, тот ударил мордой по ноге Доброконя, Доброконь сдал вправо, отец Илларион обогнал его и пошёл вплотную к войску. Солдаты стали сами уступать ему дорогу.

А Введенский не зря язвил спину отцу Иллариону, ему очень хотелось добраться до штаба дивизии как можно скорее. За него хлопотали из дома, и он хотел узнать результат. Поэтому батюшка, замедлявший движение, был совсем некстати. И он упёрся взглядом в отца Иллариона. «Да-а, батюшка, – думал он. – Геройский поп, сидел бы ты в обозе и не лез не в свои дела. Будто бы не прислали тебе елею и святого масла. Или складень у тебя сломался? Чинить везёшь! Занимался бы своим делом! Тоже мне Жанна д’Арк с колоколами!»

Отец Илларион привстал в стременах и ехал с крестом в руке. «Эх, солдатушки, бравы ребятушки, – думал он, стараясь забыть об ухмылке Введенского. – Не зря я вам перегораживаю дорогу, торопиться, конечно, надо – война, и никуда от неё не уйдёшь, но и спешить, если на то нет приказа, не следует». Он ехал, смотрел на улыбавшихся ему солдат и теснил в голове думы о тех, кого отпел за прошедшие девять месяцев войны. А отпел уже много, много душ отпустил и сопроводил напутственным словом пастыря. О Введенском думать не хотел, но мысли сами лезли в голову: «А как же? Я тоже испугался, когда сюда попал. Кто же знал, что будет такая война? Знаю, что надо мной посмеиваются, знаю! Кто же смерти не боится! Все боятся. И самые смелые боятся, да только виду не подают. Тот же Дрок! И я в Китае боялся, а надо было идти наперекор не столько даже смерти, сколько позору…»

Введенский буравил укоризненным взглядом спину отца Иллариона: «Хорошо смотритесь, батюшка! Да только в тылу, на тыловой дороге, тут пули не свистят. А попробовали бы вы, когда они свистят! Не хочу умирать! Вон Дрок! Ему не страшно! Грубому мужлану! Или этим серым. Что им? Ни книг не знают, ни театра. Не хочу!..»

«А вы, господин Введенский, – отец Илларион не мог отделаться от мыслей о корнете, – подали бы рапорт и не смущали бы никого. Иногда надо быть честным и поступать по совести! Кому вы тут нужны? Прячетесь за спинами, а как же честь офицера? За вами должны нижние чины идти, а не перед вами…»

Группа во главе с батюшкой пошла быстрее, Введенский тоже наддал, второй вестовой шёл за ним.

«И что это такое, взять и умереть, а что потом? Меликова нет, и что? Каждому ли удаётся, как под Аустерлицем, поглядеть в бездонное небо? Что изменилось? Кто победил? Что дала смерть? Кому радость? – Тут Введенский запнулся, он понимал, что радость-то на самом деле германцу, что ежели погиб его друг Меликов, значит, одним врагом стало меньше. – А при чём тут я? Я германцу не враг! Сколько их живёт на свете… что, все враги? А тот писарь, который рассказал, что будут бомбить зажигательными снарядами… Разве он был враг? Если бы не он…»

Отец Илларион, проскакав с полверсты, с непривычки утомился и сел в седле. «Да, нехорошие дела… как говорится: взялся за гуж… Это понятно, что умирать не хочется…» Он не успел додумать и услышал, как откуда-то зарокотал мотор. Он стал вертеть головой и увидел, что с запада на дорогу поперёк летят две чёрные точки. Солнце было высоко, небо ясное и синее, справа и слева от дороги широко расстилались поля с перелесками, куртинами кустов и снежными пятнами между ними, по обочине росли вербы, они уже опушились. Всё выглядело прозрачно, чисто и контрастно, уже начиналась весенняя жизнь, и только неправильно между всем этим смотрелась серая колонна войск с торчащими в небо штыками. Судя по тому, откуда летели, это были германские аэропланы – разведка или с бомбами. Они летели прямо на отца Иллариона. Он понимал, что они летят просто поперёк дороги в том месте, где сейчас находится он, двое вестовых и корнет Введенский.

Аэропланы стали спускаться, и отец Илларион услышал, как к стуку моторов прибавился ещё один стук – пулемётов. Войско остановилось и повернулось лицами к аэропланам. И отец Илларион тоже. Вдруг он услышал, что за спиной тоже рокочут моторы. Он обернулся. И войско обернулось. Навстречу двум германским аэропланам летели три русских. Германские аэропланы перестали стрелять и начали набирать высоту, ни одна их пуля до дороги не долетела. Войско остановилось, задрало головы и молча смотрело, как навстречу друг другу сближаются аэропланы. А те стали кружиться друг вокруг друга, и тогда с неба стало слышно, как стучат пулемёты. Может быть, это стучали и моторы тоже, но всем казалось, что моторов не слышно, а стучат только пулемёты. Отец Илларион почувствовал, как что-то толкнулось в его колено, он вздрогнул, это была лошадь Доброконя. Вестовой смотрел на отца Иллариона и как бы говорил ему глазами, мол, батюшка, не след стоять, надобно вперёд! Отец Илларион сообразил, поворотил Битка и дал шенкелей. Левая обочина была свободной, войско замерло на правой и глядело в небо.

«Тоже мне технические чудеса! Нет чтобы просто летать да обозревать землю-матушку и быть поближе ко Господу нашему, так всё по людишкам надобно, всё смерть сеять!» Вдруг войско заорало, стало улюлюкать, свистеть и кричать «Ура!».

Сколько было впереди свободной дороги, Биток, перед глазами которого отец Илларион махнул плёткой, шёл рысью. Введенского задерживали вестовые.

«Чёртовы вестовые, – думал он, – плетутся на своих клячах. Кто-то бы дал им, что ли, хороших лошадей! – Введенский был зол всей этой ситуацией, всей дорогой и всем, что происходило, включая саму войну. – А вы не знаете, батюшка, ваше преподобие, что такое, когда перед атакой под животом холод, как ледник, и ни рук не поднять, ни ногой не пошевелить? А любовь? Что вам об этом известно? Эти-то вот серые! – Боковым зрением он видел мелькавшую внизу сплошную массу войска. – Им дальше сеновала не надо. Им и невдомёк, что есть тургеневская девушка и Незнакомка Блока. Они даже своего брата Есенина не знают, не говоря уж… И вы, батюшка, небось приход-то получили через взятие, женились на какой-нибудь дочке какого-нибудь протопресвитера… И матушка ваша, конечно, раскрасавица, и детишек мала-мала, как у кроликов».

Войско взревело, Введенский выхватил револьвер, развернулся и пальнул по кружащим и стреляющим в небе аэропланам. Командовавший на походе пехотной ротой фельдфебель Огурцов, мимо которого только что проскакал Введенский, посмотрел на выстрел, покрутил вслед корнету пальцем у виска, обернулся на роту и не запел, а весело заорал в голос:

Летять по небу Ерапланы-бамбавозы, Возють бомбы! Хотять засыпать нас землёй С перегноем и навозом! Сикось-накось, Накось-сикось, Ой-ой!

И рота подхватила:

Накось-сикось, Сикось-накось! Ой-ой!

Отъехали недалеко, когда отец Илларион снова услышал, как заревело войско. Он оглянулся. Один аэроплан пустил чёрный дым и стал вращаться вниз. Судя по тому, что войско кричало «Ура», досталось германскому лётчику. Видимо, его сбили. Раздался взрыв, и войско заревело «Ура» ещё громче. «Спаси, Господи, душу человецэ, независимо что – германская. Уже отвоевалась!» – подумал отец Илларион и перекрестился.

Введенский догнал. Впереди парой шли оба вестовых и отец Илларион.

«Трудно! – думал отец Илларион. – Не приведи Бог, как трудно. Трусость не грех, а слабость и беда… А на войне – большая беда! – Отец Илларион глядел на солдат, из которых завтра, а может быть, уже сегодня не все останутся жить, и ему очень захотелось перестать думать о корнете, и тогда он вспомнил из Писания: «Ты был взвешен и найден очень лёгким!» – Помочь надо человеку, надо его укрепить!»

* * *

Когда вернулись в полк, раздосадованный, ничего не узнавший для себя нового Введенский, со злыми смешками, не преминул рассказать про фигуру отца Иллариона, как ожившая скульптура скачущего на Битке вдоль войска с крестом в поднятой руке. Офицеры Введенскому на это смолчали, хотя позже между собою, конечно, посмеялись. Рассказ корнета слышал и Рейнгардт.

– А вы, корнет, с чем скакали или, может быть, на чём, когда прилетели германцы на аэропланах? – спросил он Введенского и два раза шутливо скакнул на табурете. Этот вопрос слышали Дрок и другие эскадронные командиры. А Введенскому стало известно, что командир полка, несмотря на то что прошёл месяц и даже больше, интересуется тем самым представлением на вахмистра Четвертакова, которое тот вроде бы привёз из крепости Осовец. И он сделал вид, что не понял намёка Рейнгардта.

Утром следующего дня Введенский велел найти Жамина. Жамин явился. Его шинель была понизу мокрая и запачканная глиной, а сапоги чистые, чёрные и остро благоухали ваксой.

«Когда успел?» – подумал он про «исправного» вахмистра, и захотелось дать тому в морду.

– Ты что же, стервец, подводишь меня? – спросил он Жамина.

Жамин напрягся и хотел что-то ответить, но Введенский не дал:

– Где наградная из крепости на Четвертакова?

Жамин ещё напрягся и снова хотел ответить, но Введенский снова не дал.

– Как ты посмел из пакета украсть казённую бумагу, под суд захотел? А вдруг ты германский шпион? Мало ли что лежало в пакете? Кроме меня и тебя, пакет ни в чьих руках не был! Что молчишь?

Жамин опять набрал воздуху, но Введенский сказал почти шёпотом:

– Молчать! Поставлю под шашку часов на шесть, только потом объясняться придётся! Где наградная?

Жамин стоял бледный, со сжатыми до скрипа зубами, и смотрел на носки своих сапог. Введенский видел его белые кулаки.

– Давай сюда!

Жамин выдохнул и полез за отворот шинели.

– Хорошо хоть не выкинул, – сказал Введенский. – А может, и плохо. Куда теперь эту бумагу девать?.. Ты, сукин сын, только представь, что я отнесу её его высокоблагородию и расскажу, как всё было… Ущучиваешь, чем для тебя это пахнет?..

Жамин стоял по стойке смирно, не шелохнувшись, как и вправду под шашкой, только с опущенной головой, и сжимал кулаки так, что из них коснись – брызнула бы кровь.

Сашка Клешня вёл из хутора № 5-го и № 6-го эскадронов нагруженную дровами лошадь. Впереди стояла палатка начальника учебной команды. Сашка взялся её обходить и увидел, как из палатки вышел вахмистр Жамин. Сашка узнал его со спины и сильно удивился тому, что Жамин идёт ссутулившись и пошатывается. «Выпил, что ли? – подумал Клешня. – Так только с кем? С корнетом, что ли?» Догадка была такая неожиданная, что Сашка остановился, и лошадь его толкнула.

– Тпру, холера! – вырвалось у Сашки. Жамин обернулся и остановился, и Сашка увидел, что у вахмистра блестят глаза и мокрые щеки, будто он плакал. Клешня и Жамин встретились взглядами. Сашка видел, что Жамин напрягся, как будто хочет что-то сказать, но только крякнул, отвернулся и пошёл дальше. Клешня смотрел ему в спину. Жамин снова остановился, расправил плечи, обернулся и сказал тихо:

– Што зенки пялишь? Мотай отседа, халдей московский, пока руки-ноги целы!!!

Жамин не шутил, у него был суровый вид, и к этому суровому виду блестящие глаза и мокрые щёки добавляли что-то дикое. Клешня это увидел. Он знал, как и весь полк, что Жамин тяжёл на руку. Клешня не обиделся, он не боялся, но, чтобы не связываться, а потом не объясняться, стал заворачивать лошадь. Жамин пошёл своей дорогой, а Клешня в обоз. У Клешни был повод для того, чтобы вернуться в хутор, – пуля пробила один из эскадронных котлов, и его должен был запаять кузнец Петриков. К офицерскому собранию Клешня не торопился, до обеда оставалось ещё три часа, с приготовлением еды справятся повара с денщиками ротмистров Дрока и фон Мекка, и дров у них завались. Те, что сейчас вёз Клешня, были на завтра.

№ 5-му и № 6-му эскадронам, то есть учебной команде, а вместе с ними ещё расположился обоз, достался хутор перед огромным лугом-выгоном, с обширным скотным двором и кузницей. Если бы не серые низкие тучи, серая прошлогодняя трава и ещё чёрно-белые справа и слева березняки, местность можно было бы считать красивой. Скорее всего, летом так и было. Офицеры все шесть хуторов называли одним словом «фольварк».

Этот хутор был самый большой, с каменной усадьбой. Он располагался ближе всех к шоссе Ломжа – Граево, по которой ещё двигалась на север 12-я армия генерала Плеве. Здесь проживали хозяин с семьёй, но ввиду близости германских войск Вяземский распорядился, чтобы хозяин фольварка был на глазах и переехал в тот хутор, где располагался штаб. Временной задачей полка было: совместная с соседями-донцами разведка вдоль дороги и прикрытие её от прорыва германской кавалерии. Севернее и южнее фольварка должна была встать пехота, она была на подходе, квартирьеры их полков уже проехали.

На хуторах не было скота, однако, судя по постройкам, его должно было быть много. В каменной конюшне было двадцать денников, на скотном дворе могло разместиться до сорока коров, но всё было пусто, однако птичник, тоже каменный, был полон гусей и другой птицы. Самой важной птицей были индюки, драгуны прозвали их вильгельмами. Фольварк находился на территории Пруссии в самом центре выступа, где граница полукругом вдавалась в российскую территорию и почти вплотную подходила к шоссе. Прусские немцы были так богаты, что драгуны удивлялись, зачем им понадобилась война. И чесались руки. Но воли не было. По армии разослали приказ о предании военно-полевому суду за мародёрство, поэтому, когда полк останавливался больше чем на сутки, командиры эскадронов с вахмистрами проверяли личные вещи на предмет лишнего. Особенной строгостью и тут прославился Жамин. В учебной команде выявили двоих и отправили в крепость Гродно. Для них война кончилась, но им не завидовали, да и девать было некуда: чего возьмёшь, а положить куда? Слух шёл, что казачки баловались, так то – казачки. Казаки не пограбят – какие же они после этого казаки!

Хозяин фольварка выделил на эскадрон по пудовому бочонку говяжьей тушёнки и по гусю на котёл. Драгуны были сыты, а хозяину перепало русских денег.

Клешня был настолько сражён видом Жамина, что шёл и думал только об этом.

Рядом с кузницей обозные наладили три длинные коновязи, около четырёх десятков коней стояли без сёдел на перековку. Петриков с обозными, которые понимали в кузнечном деле, работал быстро: расковывали и тут же подковывали, чтобы ни одна лошадь не стояла долго, потому что никто не знал, когда полку назначено сниматься. И рассказывал. Как говорится – баял! Клешня уже слышал его байки и улыбнулся: «Колокола льёт, а эти и уши развесили!»

– …и вышел Николай Николаич прямо на брукствер и прямо так нам вслед и смотрел в биноклю, как полк скочет на германца…

– Это который, главный верховнокомандующий?

– Деревня! – сказал в сторону спросившего Петриков, дал по последнему гвоздю, вогнав его через подкову в копыто с одного удара, отпустил конскую ногу и распрямился. – Верховный! Главнокомандующий! Великий князь! Старший дядька самому царю!

– А ты тама чё делал?

– Тама? Как – чё? Чёкало! У пехоты пулемёт заело, пехота, она в механике, как ты в кузнечном деле, тюха тюхой! Што расселся, веди следующего! – сказал Петриков и увидел Клешню. – О! – воскликнул он. – Куды конь с копытом, туды…

– Туды и рак с клешнёй! – недовольно передразнил его речь Клешня и привязал свою лошадь к коновязи.

– Никак дровишек нам привёз. Так нам без надобности, мы всю ночь жгли, теперя на неделю угля хватит, где бы тока мешков взять?

– Это не вам, это для эскадронного котла.

– Знамо дело, не нам! А зачем пожаловал?

Клешня вынул кисет и стал заворачивать цигарку.

– Давай, што ли, и я с тобой, а то запалился вовсе. – Петриков отдал молоток обозному. – Што за дело тебя сюды привело?

Клешня рассказал Петрикову про только что виденное.

– Да-а, дела! – Петриков курил и сплёвывал под ноги. – Видать, нажарил корнет задницу Жамину, видать, затевается што-та!

– А я не видел, кто там был в палатке, корнет ли?

– А кому ишо? Только корнету и быть, энто же учебная команда! А Жамин, говоришь, злой был?

– Как собака и глаза на мокром месте, как у дамочки какой-нибудь, слабой на нервы!

– И он уразумел, што ты его таким узрел?

– Как же, когда до подбородка дотекло…

– Дела-а! – снова протянул Петриков и затянулся. – Вчерась в вечеру приходил он ко мне, даром, што ли, на одном хуторе стоим… И выпимши был, не сильно так штобы, но разило чувствительно. Мы с ним земляки, тверские! Я с Вышнего Волочка, а он – Старицкий.

– Што сказал?

– А ничего не сказал, всё больше молчал и дымил, тольки письмецо в руках жамкал, так я подглядел, писано-т с завитушками, ни дать ни взять бабьей рукой! Молодой он ишо, холостой, вот как ты! А бабы для нашего военного дела… ох, не приведи Господь! Да, тольки, видать, загвоздка-т не в этом, чего корнету до евоного бабского дела? Видать, по-другому они не заладились, промеж себя-то! Только одно я в точности знаю, переживает вахмистр, что не допускают его до геройского дела! Што в учебной команде держат! Кабы не сотворил чего!

– А что сотворил-то, как седельник, что ли?

– Не, седельник слабак, прости Господи! Был! Этот нет, – тверич, одно слово! Этот жила семижильная. Этот чего другое сотворить может!

– Что же?

– Да кто ж его знает? Надо бы с батюшкой… перемолвиться, он про наши души всё ведает, даром, што ли, век с войны начинал! А у вахмистра нашего самая страшная душевная болесть завелась…

– Какая же?

– Гордыня!

Жамин отошёл от эскадронного котла и сел в стороне.

С новым пополнением он сотворил хитрое дело, скрыл, что один из новобранцев хоть и был до призыва вторым супником в придорожном кабаке, однако повар от бога. Но приготовленный им вкусный кулеш, от которого пахло гусиным салом, в горло не лез.

«Пожаловаться бы надо! – с горечью переживал разговор с корнетом Жамин. – Оно, конечно, подлость я сотворил с этой бумагой, зачем я её целый месяц за пазухой таскал? А корнет тоже подлая душа! Одно слово – барин! И что мне делать, ежли поперёк горла встал этот Четвертаков. Тайга чёртова! Ежли разминулись две телеги на кривой дороге – одная в курнаке, другая на гривке! И што теперь? Пожаловаться! А как? Как я до их высокоблагородия, командира полка, с жалобой доберусь? Не положено поверх одной головы до другой тянуться, которая повыше! Не по уставу! Опять же надо через корнета! Ещё и за это холку намылят! И што он им дался – Четвертаков, я стреляю, што ль, хуже али с тятей на медведя не хаживал? – Мысль об отце навела его на воспоминания о Твери, и он судорожно стал ощупывать на груди шинель и полез за отворот. Письмо было на месте. – Тут ещё заноза в сердце!» Компаньонка Елены Павловны ответила на его письмо от января месяца.

Рядом присел кузнец Петриков. Молчал. Молчал и Жамин.

– Ты, Гаврилыч, уже который день хмурый. Стока дрянной погоды нету, скока ты… Как придавило тебя. – Петриков черпал ложкой и поглядывал на вахмистра. Жамин чуть отсел и молчал. – Ты, Гаврилыч, батюшке пожалился бы, он нашу нуду хорошо разумеет, даром што дворянского сословия…

Тут Жамин не выдержал:

– А ты откуда знаешь?

– Мы… обозные! Всяка новость мимо вас, а у нас в обозе и застревает…

Петриков постучал ложкой об край котелка, облизал, поднялся и пошёл за добавкой. Жамин понял, что тот подсел к нему именно для этих слов и уже больше не вернётся. Так и вышло.

«От хитрован волочковский, они там все такие: не то канавина, не то болотина, а подсказку он мне добрую дал! А может, и недобрую, и этот… – он вспомнил, как столкнулся с денщиком Сашкой Павлиновым, – халдей московский, зараза! Расчухал, что у меня глаза на мокром месте, щас по полку разнесёт! За ним не застрянет!» Жамин подумал о Москве, он бывал там с родителем и братьями, а иногда и с сёстрами. Только, когда бывал с отцом без младших и без баб, отец захаживал с ним в ярмарочные кабаки, отведать чего-нибудь московского. И ничего особенного там не было, не лучше тверских, а вот подавальщики были – ни дать ни взять – то ли холоп, когда целковый получит, то ли гнида, ежели целковый мимо носа проскочит: то спина пополам, а то, как у журавля, ноги не гнутся и харю воротит.

«Надаю я ему по мордасам, чтобы язык за зубами держал, подкараулю и надаю!» – решил Жамин и вдруг понял, что не пойдёт он к батюшке, не о чем ему советоваться. И к командиру не пойдёт.

А дело обстояло вот как! Четвертаков вернулся в полк 20 февраля во второй половине дня. И по нему, и по его лошади было видно, что торопился. Четыре эскадрона были в завесе и охранении 3-го Кавказского корпуса, выстроившего оборону германцам, наступавшим от Граева в обход Ломжи. В расположении оставался только адъютант Щербаков, он сидел в штабе с телефонистом, получал телефонограммы и рассылал вестовых. Ещё в расположении была учебная команда – неподготовленных Вяземский в дело не посылал. Введенский после Щербакова получался старшим, и Жамин при нём. И тут является этот герой Четвертаков. Введенский его вызвал к себе, прежде чем тот явится к Щербакову, и потребовал обо всём доложить по форме. Четвертаков стал что-то мямлить, и тут Введенский ему дал.

– Как стоишь, сучья морда? Быдло! – заорал он на Четвертакова. – Расхлябался в крепости, так тут у нас не крепость! Встать по стойке смирно!

Четвертаков насупился, но выпрямился и вытянул руки по швам. Жамин видел, что тот утомился с дороги, а может, и оголодал, и по чести было бы отпустить вахмистра, хотя бы к котлу с горячей пищей, но он его не пожалел и, пока корнет самым ругательным образом поносил Четвертакова, присутствовал при этом. Четвертакову это было особенно унизительно, тем более что на самом-то деле он ничего дурного не совершил. Когда Введенский сделал в ругательстве перерыв, Четвертаков спросил разрешения обратиться и, не дождавшись этого разрешения, попросил доложить командирам пакет от коменданта крепости генерал-лейтенанта Шульмана. Тут Введенский взвился ещё пуще и вырвал пакет из рук вахмистра. И более того, передал пакет Жамину, а Четвертакова на час поставил под шашку. Что нашло на корнета, Жамин так и не понял, а сердцем радовался. Когда Четвертаков строевым шагом по лужам и скользкой грязи отошёл шагов на пятьдесят, Введенский забрал у Жамина пакет, вскрыл его и вытащил содержимое. В пакете было две бумаги. Введенский прочитал, одну снова вложил в конверт и пошёл в штаб, а другую не вложил, она осталась у Жамина. Жамин не стал напоминать о ней и прочитал. А когда прочитал, в глазах у него потемнело: в бумаге было с подробностями описано, какой подвиг Четвертаков совершил в крепости, и даже не один, а целых два! Жамин этого так просто вынести не мог: почему Четвертаков, почему не он? На следующий день Четвертаков пропал из виду, Жамин только слышал, что тот ушёл в рейд, и не стал напоминать Введенскому о забытой бумаге-представлении.

Обед был подан как при Розене, минута в минуту, ровно в семь тридцать пополудни. За несколько дней относительного отдыха офицеры привели в порядок себя, одежду и амуницию. Все выглядели опрятными и подтянутыми. На столе источали ароматы три запечённых гуся, печёная картошка, и хозяин фольварка пожертвовал на офицерский стол маринованных овощей. Фон Мекк, в ожидании Вяземского, беседовал с Щербаковым, Дрок общался с батюшкой, остальные вполголоса разговаривали между собой. Полчаса назад корнет Введенский был вызван к командиру полка. Причина вызова не была оглашена.

Когда души офицеров глядючи на гусей и вдыхая ароматы, готовы были истомиться окончательно, в палатку вошли Вяземский и сияющий Введенский. У корнета блестели глаза, он их прятал и старательно напрягал лицо, но все видели, что корнету сообщено какое-то приятное известие. Дрок с облегчением вздохнул и нашёл глазами фон Мекка, тот увидел Дрока, посмотрел на отца Иллариона и все трое согласно покачали головами.

– Батюшка! – кивнул отцу Иллариону подполковник.

Отец Илларион перекрестился и прочитал молитву. Короткую.

– Приступайте, господа! Прошу! – пригласил Вяземский офицеров, и Клешня стал нарезать гусей большими кусками.

Дрок, фон Мекк, и отец Илларион подошли к командиру. Присоединился Щербаков, они впятером отошли в угол палатки к малому раскладному столику, и Вяземский сообщил о том, что час назад пришла телефонограмма из дивизии об откомандировании корнета Введенского в распоряжение коменданта крепости Ковно для занятия новой должности.

– Послезавтра, девятнадцатого апреля, он должен прибыть.

– Слава тебе Господи! – разом вымолвили Дрок и отец Илларион.

В это время вдруг звонко объявил Введенский:

– Господа, по случаю моего перевода в другую должность приглашаю всех…

Но неожиданно его перебил Рейнгардт:

– Вот так, господа, закатывается солнце, можно сказать, вручную! Так грянем громкое ура!

И офицеры грянули:

Бука, бяка, забияка, Собутыльник сам с собой! Ради Бога и… арака Отбывай в домишко свой! Полно нищих у порогу, Полно зеркал, ваз, картин, А хозяин, слава Богу, Сам великий господин. Не гусар ты и пускаешь Мишурою пыль в глаза; И тебе не застилают, Вмест диванов – куль овса. Есть курильницы и, статься, Есть и трубка с табаком; Всех картин не подменится Ташка с царским вензелём! Вместо сабельки сияет Зеркалами полоса: В них ты, глядя, поправляешь Два не выросших уса. Под боками ваз прекрасных, Беломраморных, больших, На столе стоят ужасных Нуль стаканов пуншевых! Они полны, уверяем, В них сокрыт небесный пар. Уезжай, мы ожидаем, Уезжай, коль не гусар.

– …коль не гуса-а-а-р-р!!! – совершенным оперным голосом закончил Рейнгардт.

Клешня на полпути к столику командира полка застыл с большой оловянной тарелкой в руках с кусками гуся, на него наткнулся и так же застыл денщик фон Мекка с тарелкой печёной картошки, а за ним денщик Дрока, он нёс маринованные овощи.

В наступившей тишине крякнул Дрок. Повернувшись спиной к общему столу, он вынул из кармана фляжку и, пока все стояли в оцепенении, не афишируя, наполнил стаканы на командирском столике:

– Ну, господа, что произошло, то произошло!

– Кто переправил текст? – тихо спросил только-только отошедший от столбняка Вяземский.

Фон Мекк и Дрок переглянулись:

– И когда только разучить успели? – Они сделали друг другу полупоклоны и, не чокаясь, а только придвинув стаканы, выпили.

– С ташкой и картинами какая-то путаница, Денису Васильевичу это бы не понравилось!

– А мы без претензий, правда, Василий Карлович?

– И не очень-то поэты! Разве ровня легендарному Денису Давыдову? – Ротмистры Дрок и фон Мекк улыбались.

Введенский стоял тихо на протяжении всей декламации, в руках у него было пусто, он сжимал кулаки, а когда декламация кончилась, подошёл к Рейнгардту и тихо сказал:

– Я вам этого, поручик, никогда не спущу.

– А я вам спущу, и не только это. – Рейнгардт смерил Введенского взглядом снизу вверх. – Когда только пожелаете!

Введенский резко повернулся, чуть не порвал шпорами брезентовую подстилку и ретировался. Рейнгардт обратился к офицерам:

– Есть, господа, такая восточная мудрость: «Чем выше обезьяна поднимается на дерево, тем лучше виден её розовый зад».

Введенский как только вышел из палатки офицерского собрания, то сразу услышал за спиной оглушительный хохот. И он понял, что уезжать надо немедленно, пакет с приказом был в кармане. По дороге ему попался спешивший от телефониста к офицерскому собранию вахмистр Четвертаков, он остановился отдать честь шедшему мимо корнету, тот на секунду тоже остановился и врезал Четвертакову в ухо.

– Успокойтесь, господа, прошу вас! Вы достаточно выразили корнету своё мнение о нём… – Вяземский не успел закончить, и в палатку просунулась голова Четвертакова.

– Что вам, вахмистр?

– Ваше высокоблагородие… – начал Четвертаков.

– Зайдите! – приказал Вяземский.

– Тута… – опять начал Четвертаков и протянул исписанный лист.

– Давайте!

Вяземский увидел, что у вахмистра под ухом кровь.

– Что у вас, кровь…

– Никак нет, ваше высокоблагородие, так что ничего… видать, контузия старая… – Четвертаков вытянулся, но успел провести рукавом шинели под левым ухом и размазал кровь по шее.

Наблюдавшие это Дрок, фон Мекк и батюшка переглянулись – Четвертаков не мог разминуться с только что вышедшим из палатки Введенским. Дрок мотнул головой и закусил губу.

– Идите. – Вяземский отпустил Четвертакова, подошёл с телефонограммой под висевшую на центральном шесте палатки лампу и стал читать. Прочитав, он обвёл глазами офицеров: – В телефонограмме указано, что на нас возлагается задача подготовить оборонительные позиции. Фольварк будет занят пехотой. И после этого выступить в Граево. – И он обратился к Щербакову: – Николай Николаевич, надо высылать квартирьеров.

Новость была рядовая, и Вяземский вернулся к столику.

– Аркадий Иванович! – обратился к Вяземскому Дрок. – Я по поводу Четвертакова! А ведь ни дать ни взять это дело рук Введенского. Кавалера Георгиевской медали по уху! Вот этого, господа офицеры, спускать нельзя.

Офицеры молчали. Молчал и батюшка.

Произошедшее с вахмистром было для всех очевидно, и спускать этого действительно было нельзя, но ситуация разрешилась сама собой, потому что все понимали, что корнета Введенского в полку уже нет.

Врач Курашвили к обеду опоздал.

После обеда эскадронные № 5-й и № 6-й были вызваны в штаб.

– У нас два дня, господа, надо выкопать окопы, сколько за это время успеем.

С эскадронными было решено, что к рытью окопов будут привлечены новобранцы и обозные в три смены, по сто человек. Лопат не хватало, и надо было успеть сделать необходимый инструмент. Командовать на этих работах был назначен Жамин.

Голый по пояс Иннокентий сидел около костерка и чинил одежду, ту, в которую переобмундировался в крепости Осовец. В левом ухе гудело, и он то и дело потряхивал головой. Форменная одежда – штаны и рубаха – в разведке и рейдах изнашивалась быстро. Иннокентий зашивал и подшивал её уже несколько раз, уже даже стояли небольшие заплатки. Так было у всех, полк давно не отводили на отдых.

Иннокентий только что почистил карабин, это было первое и главное занятие на отдыхе; съел крутого кулеша, запил кипятком со щепоткой чаю и шил. И давил вшей.

На душе было горько. Он видел, что корнет Введенский выехал из полка с заводной лошадью на дорогу к Граевскому шоссе. Это, поскольку с заводной лошадью, могло означать только одно – надолго. Думая о Введенском, Кешка ухмылялся и поводил головой. А польская вошь была не злая. Это отмечали все драгуны. Корнет Введенский оказался злее. Драгуны говорили про него «барин». Теперь и Кешка знал, что такое «барин». Были и другие офицеры, которых так звали, но этого звали только так. В Забайкалье не было барина, и в Предбайкалье не было, только слово одно и то в шутку. Другие в полку, те, что из России, знали, что это такое, доподлинно, и им было не до шуток. «Барин злее вши, а тем паче польской!»

Кешка горевал. Ему приходилось много драться и в детстве и в отрочестве, но так, чтобы кто-то заехал ему в ухо и отбыл неотмщенный, такого не было. Конечно, самым главным барином был полковник Розен, но уж и нет его – отбыл по ранению. И Вяземский барин, но только не такой, как другие, от Вяземского можно и доброе слово услышать, и стреляет он не хуже, чем Мишка Гуран с того берега Байкала, и даже обещал научить с этой, как его – оптикой, сказал, что ждёт из дома новую винтовку. И фон Мекк барин, наверное, настоящий, важный, лишнего слова не скажет и только хлыстиком помахивает по лакированному сапогу, и грязь к нему никакая не липнет, и белый платочек у него как у бабы, – нет-нет да и промокнёт губы или высморкается, никогда соплю об земь не шибает. Не то ротмистр Дрок. Этот не барин, и вовсе непонятно, из чьих он. Но смелый: что в разведку, что в рейд, везде первым идёт. Драгуны его уважали…

Кешка сидел у костерка, у открытых дверей большой конюшни, подшивал одежду, давил вшей и не видел, что в его направлении движутся, пообедав, отец Илларион и доктор Курашвили. Увидев Четвертакова, батюшка сказал, что ему бы поговорить с вахмистром, и попрощался с доктором. Тому нужно было обустроить вошебойку в первом эскадроне и подыскать для этого всё необходимое; ни батюшка, ни Четвертаков для этого ему были не нужны.

Батюшка подошёл тихо, Четвертаков увидел его только совсем вблизи и попытался встать. Батюшка его остановил:

– Сидите, вахмистр, сидите. Вы же делом заняты.

Батюшка был не барин.

– А мы ведь с вами почти земляки, – сказал отец Илларион и стал оглядываться, на что бы сесть. Нашёл. Сел. Кешке стало неловко, что при полковом священнике он сидит.

– Сидите, вахмистр, я вас надолго не задержу. Я так понял, вас сегодня обидел корнет Введенский?

Кешка опустил голову.

– Обидел, знаю. Не знаю, но догадываюсь…

Кешка держал в пальцах одновременно иглу с ниткой и рыболовный крючок, с которым никогда не расставался.

– А что это у вас? – спросил отец Илларион и наклонился.

– Крючок, известное дело! – Когда край одежды был совсем узкий, непослушный и не подворачивался, Кешка заправлял его крючком.

– Вы рыбак! Ну как же! Вы же с Байкала! Так я и говорю – мы с вами почти земляки.

– А вы соткудова?

– С Тобольской губернии, Берёзовского уезда.

– Это где такое?

Отец Илларион усмехнулся:

– Это если ехать на Байкал из Москвы, то, когда Уральские горы переедешь, вот сразу Тобольская губерния и начинается.

– Далёко!

– Так Байкал ещё дальше будет.

– Известное дело! А какая нелёгкая вас сюдой занесла? – спросил Иннокентий.

– Да так, для большего разнообразия! – пошутил батюшка.

У отца Иллариона то было примечательно, что у него не было обычного, такого привычного для взгляда поповского брюшка, на котором наперсный крест бы возлежал. Кешка всмотрелся в батюшку.

– А у вас стать ни дать ни взять как у ахвицера!

– Было дело, да только уже давно.

– А што так?

– Говорю же, для большего разнообразия! – снова повторил отец Илларион и хитро улыбнулся.

– А это што такое, как вы сказывали: для большего…

– Разнообразия… А что из дома пишут? – вдруг перескочил на другую тему батюшка.

– Дак… – Кешка был непривычный так подолгу разговаривать.

– А когда потише будет, поспокойнее, может быть, с вами на рыбалку сходим? Тут озёр много!.. – Отец Илларион внимательно смотрел на Иннокентия.

– А у вас тама какая рыба водится? – Кешка не поспевал за батюшкой, но ему стало интересно.

– Ну, если говорить о доме, то сиг, чир озёрный, щука, налим, карась, муксун, в наших краях много всякой рыбы, а у вас?

– На Байкале-море?

– Да!

– Омуль, сиг, налим…

– Как у нас, кроме омуля… А жилка у вас имеется?

– Жилка?.. – Кешка был удивлён, что батюшка знает это слово, он думал, что оно известно только дома, в Листвянке, на Байкале. – Сажен пять-шесть есть, дак только надо ждать, когда подсушит, штоб можно было к воде подойти, тута всё такое топкое, того и гляди, увязнешь, конём вытаскивать придётся…

И разговорились. Кешка шил, отвечал и спрашивал, батюшка смотрел, спрашивал и отвечал, и так они просидели до темноты.

Когда батюшка уже решил попрощаться, Кешка всё же его спросил, а, мол, что такое «для большего разнообразия»?

– А это, – батюшка задумался, – когда ваша хозяйка варит всё пшёнку да пшёнку, а вы ей…

– В ухо!..

– Тут я с вами не соглашусь, вахмистр, а вы ей, мол, рыбки хочется! Вот это и есть «для большего разнообразия», а драться – плохо!

Когда и шитьё, и разговор закончились, батюшка попрощался.

Он шёл в штаб. Вяземский, нёсший до войны придворную службу, привык, что полковые священники всегда рядом и исполняют роль духовников.

«С такими солдатами, как этот вахмистр, войну можно только выиграть!» – с этим убеждением отец Илларион дошёл до штаба и застал Вяземского за письмом. Отцу Иллариону это было на руку, ему хотелось побыть одному и собраться с мыслями. Вот-вот во вновь сформированную 12-ю армию должен приехать протопресвитер военного и морского ведомства отец Георгий Шавельский. Они познакомились в самом начале войны в Ковенской крепости. Протопресвитера Шавельского интересовала церковная жизнь Тобольской епархии, где епископом был ставленник Гришки Распутина – Варнава. Разговор тогда начался и не был закончен и мог быть продолжен в случае ожидаемой отцом Илларионом встречи. Затем и ездил в дивизию, чтобы узнать, когда приедет протопресвитер. А поговорить было о чём – Гришка Распутин родом был тобольский, из села Покровское, а это недалеко, и отцу Иллариону было о нём многое известно.

Кешка проводил взглядом батюшку. На душе отлегло, только в голове рядом с левым ухом ключиком билась мысль: «Для большего разнообразия! Эт значит што, корнет-то меня по уху для большего разнообразий, што ль? Я ить ему ничё не сделал. Попадётся ишо такой, застрелю – для пущего разнообразия! – Кешка стал подниматься и только тут понял, какая такая мысль пришла в его голову: – Што же это? Застрелить человека! Чё удумал! Медведь он, што ли? Иль германец? И батюшки обои заругают, што Василий, што Илларион!»

Утром следующего дня, 19 апреля, № 5-й эскадрон принялся за работу. Было решено, что окопы будут выкопаны на участке примерно в версту от одной берёзовой рощи до другой. Когда-то это была одна огромная роща, между обширным лугом на западе и шоссе Ломжа – Граево на востоке. В середине роща была вырублена с выходом на луг, и на вырубке лет сто назад предок нынешнего хозяина фольварка построил хутор. Сама роща сохранилась, огромная, и распространялась от вырубки далеко на север и далеко на юг. Поэтому окопы должны прикрывать хутор с запада со стороны луга, а главное – защищать выход на шоссе Ломжа – Граево. Остальные пять хуторов в тылу усадьбы превращались в опорный пункт для пехотного полка. По границе луга и рощи следовало прорыть окопы и ходы сообщения к пулемётным точкам, чтобы полностью перекрыть подход врагу, и тогда врагу пришлось бы преодолеть не меньше версты по открытому лугу. У хозяина фольварка нашлись доски, из них сделали ещё десятка два лопат, и работа пошла.

Ночью на запад с разведкой ходили из № 1-го и № 2-го полуэскадроны и казаки-донцы из корпусной кавалерии и определили, что германцы накопились в долине реки и перелесках по ту сторону луга в количестве пехотного полка. Языка не взяли, но и так было известно, что это полк ландверного корпуса 8-й германской армии генерал-фельдмаршала Пауля фон Гинденбурга. На протяжении дня несколько раз появлялись аэропланы и медленно-медленно вдоль фронта с севера на юг, а потом с юга на север летал цеппелин. Очень высоко. Копавшие, замирая на пару минут покурить, опираясь на лопаты, смотрели на цеппелин и, когда он подлетал ближе, сравнивали его с рыбьим пузырём, только очень большим, и говорили, что «лопнуть бы его цигаркой, то-то бы шарахнуло».

И шарахнуло.

В 4 часа пополудни.

На западе, под заходившим солнцем послышался грозовой гром. Копавшие распрямились и стали смотреть. Жамин, наблюдавший за работами, хотел уже пристрожить начавший не вовремя отдыхать № 6-й эскадрон, заступивший на смену № 5-му, но на лугу в ста саженях от траншей поднялись восемь больших взрывов. Жамин хотел закричать «Ложись!», но не успел, и уже ближе, в пятидесяти саженях, снова поднялись восемь взрывов, взрывы закидали копавших большими мокрыми комьями земли и просвистели осколками. Жамин закричал: «Ложись!» – но его никто не слышал, потому что взрывы грохотали громко. Жамин рванулся вперёд к копавшим, но следующие восемь взрывов встали ровно на том месте, где копали. И ещё восемь. Артиллерийский огонь надвинулся. По логике стрельбы это был огненный вал, и он должен был двигаться всё дальше и дальше, и Жамин стал отходить. Однако огонь дальше не продвигался, а с интервалом в три минуты долбил по окопам. Воздух был прохладный и свежий, и дым от взрывов быстро садился, но до конца сесть не успевал, потому что снова раздавались восемь взрывов. Жамина отбросило. Он поднял голову и понял, что копавший окопы эскадрон и другой отдыхавший тут же обоз накрыло, и он никого не видел, кто шёл бы или бежал в тыл. А германцы, видно, зарядили ещё несколько батарей, и теперь взрывы долбили всё вокруг. Комья земли стали прилетать из-за спины, и осколки свистели вперекрест. Огонь накрыл весь фольварк, и тут Жамин увидел высокие чёрные дымы, поднимавшиеся из березняков, их было два – один южнее усадьбы, другой севернее, и, если между ними протянуть верёвку, она как раз повисла бы над линией окопов. Жамин понял, что это сигнальные дымы для германских наводчиков. Ничего нельзя было поделать, и Жамин закатился на дно ближней, ещё вонявшей порохом воронки.

Четыре эскадрона: № 1, № 2, № 3 и № 4-й – успели сняться и уйти за шоссе. Командиры стояли со своими эскадронами, Вяземский рядом с Дроком. Германские снаряды за шоссе не перелетали. Офицеры стояли и смотрели, как снаряды уничтожают усадьбу и фольварк и поднимаются чёрные сигнальные дымы из березняков. Драгунам было разрешено курить, не слезая с сёдел.

Артобстрел длился час.

Когда обстрел кончился, эскадроны прошли полностью разбитый фольварк и вышли к лугу, там, где копали окопы. Трубачи дали сигнал, и Дрок повёл № 1-й эскадрон в атаку. Эскадроны пошли за ним.

Адъютант Щербаков, вестовой Доброконь и Клешня на сломанной пополам берёзе соорудили наблюдательный пункт и помогли взобраться Вяземскому. С высоты двух с половиной или трёх саженей Вяземскому был виден весь луг. Он верёвкой привязался через пояс к берёзе, и у него были свободные руки. В бинокль виднелись дрожащие в мареве мелькающие спины драгун, и Вяземский стал смотреть.

Пока стреляли, германский полк тремя батальонными колоннами успел пройти половину луга. Когда драгуны четырёх эскадронов вышли на открытое место, передние ряды германских батальонов открыли огонь, а задние перебегали и перестраивались в одну длинную фалангу. Скорее всего, германцы были уверены, что артобстрелом русский полк уничтожен, и собирались прийти на фольварк походным порядком. О том, что они знали, что на фольварке стоит русский кавалерийский полк, свидетельствовали сигнальные дымы, и зажечь их было некому, кроме хозяина фольварка и его сына. И Вяземский и Дрок догадались об этом, и Вяземский выполнил слова Дрока направить к дымам с облавой по одному отделению.

Вяземский наблюдал. Он видел, как Дрок стал уходить вправо, увлекая за собой № 1-й и № 3-й эскадроны, а фон Мекк влево, и за ним пошли № 2-й и № 4-й эскадроны. Германцы не ждали контратаки. Дрок и фон Мекк врубились в германскую флангу, когда батальонные колонны ещё до конца не успели перестроиться, и теперь германцы палили беспорядочно.

Вяземский наблюдал пятнадцать минут: эскадроны смяли фланговые построения германского ландверного полка, повернулись навстречу друг другу и уже добирались к середине, перемалывая противника с двух сторон, как сближающиеся газонокосилки. Было ясно, что ландверный полк практически уничтожен. Теперь самое главное было не попасть под огонь германских пулемётов при отходе к своим позициям, но Дрок и фон Мекк, прорубившись, погнали германца на запад, а через полверсты они развернули коней и Дрок стал уходить на северо-восток, а фон Мекк на юго-восток, оставляя луг пустым, усеянным трупами. Это было единственно правильное решение, потому что германцы начали обстреливать луг. Но Дрок растворился в березняке на севере от усадьбы, а фон Мекк в березняке на юге. Вяземский наблюдал ещё пятнадцать минут, чтобы германцы не начали второй атаки, и спустился с берёзы. Рядом с Щербаковым уже стоял связанный верёвками лет шестнадцати сын хозяина фольварка.

– Повесить! – коротко приказал Вяземский и запрыгнул в седло. И тут он увидел, что никто из драгун не пошевелился исполнить его приказание, и вдруг услышал из-за спины:

– Можно я, ваше высокоблагородие?

Вяземский обернулся, к нему шёл драгун, но Вяземский его не узнавал.

– Ваше высокоблагородие, это я, вахмистр Жамин.

У Жамина были чёрное лицо, чёрные руки, он был без ремня, без карабина, в руках держал черенок от лопаты, шинель на нём была обгоревшая и оборванная, а левый сапог висел голенищем, порванным по шву.

– Они на моих глазах положили почти двести человек, ваше высокоблагородие, пятый и шестой эскадроны и почти што весь обоз, живых осталось четверо – кузнец и три коновода… остальные тама. – Он махнул рукой на окопы, воткнул черенок в землю и вынул из кобуры револьвер. – Пойдём, што ли? – не дожидаясь ответа Вяземского, мотнул он головой немецкому юноше.

19 апреля 1915 года из района между городами Горлице и Тарнов восточнее Кракова объединённые войска Германии и Австро-Венгрии начали наступательную операцию, которая получила название Горлицкого прорыва, за несколько дней распространившуюся по всему фронту.

 

Письма и документы

Многоуважаемый, любезный Федор Гаврилович!

Пребываю на Вас в глубокой обиде. Написала Вам уже два письма (это второе), а от Вас не получила ни одного. Наверное, Вы сильно заняты на войне.

Погоды у нас стоят хорошие, март замело снегом и метелями, а сейчас вёдро и по всей Твери звенит капель, и птички поют. Волга местами вскрылась, и рыбаки цедят её сетями, рыбы много. Сейчас, наверное, Вы с Вашим родителем уже привезли бы много рыбы, правда её сейчас откупщики берут за безценок, потому что рыбы много, но и требуется для войны тоже много. Много откупщиков приехали из Петрограда и Москвы. А тятя Елены Павловны захворал, и Елена Павловна бросила все свои дела и не позволяет никому ухаживать за тятей, только оне и я. Даже докторов повыгнала. Тятя сильно кашляет, видать угораздило на Волге простудится. Но ничего, даст Бог, поправится.

В Твери страшно. Почти что все гимназии и другие большие и господские дома отдали под госпиталя, и по городу разгуливают бравые офицеры и унтеры, только кто без ноги, кто без руки.

Пока тятя Елены Павловны не хворал, Елена Павловна много и со мною трудились в госпиталях, на сестру милосердия она учиться не стала, крови боится и я с ней. Поэтому мы и я с ней сделались учительшами для раненых нижних чинов и унтеров, тех, что не очень сильны в грамоте. Так за Еленой Павловной, нашей красавицей, прямо хвостом потянулись офицеры, те, которые могут ходить и разговаривать. Так Елена Павловна вся расцвела, а ещё она для тех, кто офицеры не очень раненый, устраивает учебные курсы танцев, только не танго и польку-бабочку, а вальс, падепатинер, падекатр, но для тех, кто может сам двигаться. Доктора на неё не нарадуются, как она помогает выздоравливать бедным раненым. И сама Елена Павловна очень от этого расцвела. Так на неё все заглядываются, особенно те офицеры, с которыми она по-французски разговаривает. Может с ними по часу разговаривать.

Вы там на войне особо не храбритесь. Сейчас мужчин, особенно здоровых всё меньше с войны приходит, всё больше больных, увечных и раненых. А каких мы раненых видим, страх один. Так что Вы не особенно подвергайте себя военной опасности.

Один офицер, сильно раненный письма пишет Елене Павловне, такие грустные, жаль одна. Доктора говорят, что не жилец он, но Бог даст, выживет. Тогда Елене Павловне будет большая радость. Как и за всех.

Есть тут один раненый, поручик, молоденький такой, просто красавчик. Елена Павловна душилась, когда мы в госпиталь ходили, я за ней по проходу между кроватями иду, а он прямо за ней носом-носом, потому что у него глаз нет и он в повязке. Я сказала Елене Павловне, и она перестала душиться, так он попросил снова душиться, он говорит, что так и видит её красавицей по её запаху. Его зовут Георгий. Фамилию не знаю, знаю только, что он прибыл из-под Львова.

Вы уж, Федор Гаврилович пишите нам, что Вы живой и здоровый, чтобы не было волнений, а то мы в госпиталях такого насмотрелись, не приведи Господь.

Желаю Вам счастья и военной удачи.

Пишите!

Серафима.

15 марта 1915 года г. Тверь.

* * *

Здравствуй моя дорогая

Ксенюшка-княгинюшка!

Прости меня за то, что так редко пишу. Твои письма получил все, что ты написала в марте месяце. Очень волнуюсь и переживаю, как твое здоровье. Про себя писать почти нечего, радовать цензуру, что у них много важной работы. Почти всё время передвигаемся то с севера на юг, то с юга на север.

Ты писала, что видела полковника на белом жеребце. Весьма вероятно, что это наш командир полка полковник граф Розен, Константин Федорович. Хороший был командир, воспитал полк весьма профессионально. Мы от офицерского собрания написали ему представление к награде на Св. Анны II степени с мечами. Только волнуемся, как там наши тыловые и штабы этим распорядятся. И через друзей бывшего своего Кавалергардского полка походатайствовать не могу, хотя воюют рядом. Не так давно видел генерала Казнакова, ты его помнишь, начальника сводного гвардейского кавалерийского корпуса, видно, что устал. Я хотел ему сказать про полковника Розена, но понял, что ему не до этого. Себе пообещал, что буду писать наградные на Розена, пока не получу известие, что Константин Федорович награду получил. Буду настаивать. Поговорить бы об этом с Великим Князем Н. Н., но пока в Ставку являться нет повода и причин.

Про Стрельцова ты интересно написала! Что это он переоделся в другую форму? Да ещё морскую! Интересно, где он сейчас, в Петрограде ли? Хотя нет, ты же написала, что уехал в Ревель. Очень непривычно писать «Петроград» вместо «Санкт-Петербург». Странно, вместо города Св. Пётра, получился просто «город Петра». Думаю, Петр Великий таким понижением статуса остался бы недоволен.

Как наш мальчик? Ты пишешь, что растет крепкий. Это меня радует.

Но главное сейчас для меня – это ты. Это – вы! Ты же меня понимаешь?

Привет моей дорогой тетушке и Софье, они, действительно, похожи на сестер. Вот, что значит так долго жить в одном доме.

Твой Аркадий.

18 апреля 1915 года.

* * *

Генерал-квартирмейстеру
Корнет Введенский.

Северо-Западного фронта генерал-майору
23 апреля 1915 г.

Пустовойтенко М.С.

Рапорт

Сим имею честь донести, что прослужив в 22-м драгунском Воскресенском полку полковника графа Розена с июля 1914 года по апрель 1915 года нашел, что порядок в полку по мере хода войны на глазах расстраивался и пришел в негодность в виду социалистических настроений в нижних чинах, чему способствовало поверхностное отношение к Уставам со стороны некоторых офицеров, в частности, ротмистра Дрока и ротмистра фон Мекка. Особенно в отрицательную сторону в сём выделялся и выделяется поручик Рейнгардт. По моему мнению, поручик Рейнгардт социализировался окончательно и ведет политику заигрывания с нижними чинами в ущерб строю и дисциплине. После ранения и отбытия из строя полковника графа Розена подполковник Вяземский имеет многие трудности в командовании армейским драгунским полком, поскольку прибыл из гвардии ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА т. е. из обстановки сугубой дисциплины и в строгом понятии офицерской чести.

Доношу в связи с личным пониманием соответствия понятия офицерской чести условиям выполнения долга офицера в борьбе с врагом РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ.

Прошу доложить об обстановке в полку Верховному Главнокомандующему ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЫСОЧЕСТВУ ВЕЛИКОМУ КНЯЗЮ НИКОЛАЮ НИКОЛАЕВИЧУ.

* * *

Главнокомандующему Северо-Западным фронтом ген. от инфантерии Алексееву М. В.

МНЕНИЕ: весьма сомнительное донесение корнета Введенского в виду героического поведения 22-го драгунского Воскресенского полка с самого начала компании. Однако в связи с упоминанием корнетом Введенским «социалистических настроений в нижних чинах», следовало бы обратить на это особое внимание. С отправкой донесения в Ставку думаю погодить. Корнета Введенского предлагаю определить по транспортной или санитарной части.

Для дальнейшего исполнения и разбирательства рапорт передать в жандармское отделение фронта.

Генерал-квартирмейстер штаба

Северо-Западного фронта ген-м Пустовойтенко М.С.

26 апреля 1915 г.

* * *

РЕЗОЛЮЦИЯ:

Ув. Мих. Саввич!

Сделайте внушение доносителю за подачу рапорта через голову. Кто этот корнет Введенский?

С Вашим мнением согласен.

Определите, как считаете нужным.

Алексеев.

Многоуважаемая Т. И.

Что я делаю? Какая Т. И.? Где она – Т. И.? Сколько я ездил по крепостям! И в Гродно и в Ковно! Нигде ее не нашел! Везде говорили, что вот она была и вот она уехала с очередным госпиталем то в Москву, то в Киев, то в Питер! Противное слово! Такое впечатление, что сдали город! Был Санкт-Петербург, а сдали, и получился Петроград. Уже скоро год, как переименовали, а не могу привыкнуть! До сих пор ходит шутка, что, мол, а Петергоф переименовали в «Петрушкин двор»! Так, что ли?

А может это и хорошо, что Т. И. нигде нет. Дак, как же нет, когда есть!!! Её даже вахмистр И. Четвертаков видел и это в самый обстрел Осовца!!! Это уму непостижимо! Гнать надо баб с фронта! Гнать! Нечего им делать среди мужского зверя, половозрелым самкам!

А как гонят из фронтовой полосы, местных. Это кому же в голову взбрело снимать и переселять и эвакуировать местное население таким образом? По одним и тем же дорогам навстречу войскам??? Ни этим толком в тыл не уйти, ни войскам на фронт!

А что на фронте?

Не то, что писать, а сказать больно!!!

19 апреля германцы и австрийцы в районе Горлице прорвали фронт и за 5 дней от 3-й армии Радко-Дмитриева ничего не осталось! Хорошо, хоть 8-я Брусилова устояла!

И нас обстреляли. Никогда не забуду этого обстрела. Перемешать два эскадрона и обозных с землей на протяжении версты. Даже хоронить было нечего, так тонко перемешали человецев с землей. Одну только голову нашли. На березе. Прости Господи! Береза из одного ствола на высоте трех саженей разрослась в три стороны и между ветками засела голова. Улыбается. Без зубов. А глаза ещё блестят. Вот что, значит «И глазом моргнуть не успел»! Только его одного и опознали! Тонко-тонко так перемешали, граблями подгрести и могила готова – втыкай крест! Но велика больно: шириной в три ста саженей и длиной – верста! Могилка! Поговаривали, что Вяземский хотел застрелиться. Не верю – не тот человек. Полк всё-таки свою задачу выполнил, порубили ландверных целый полк, почти три батальона. Одними шашками! Вяземского вызывали в Седлец в штаб СЗ фронта. Докладывал лично Алексееву. Сказывали, что тот прослезился и вывалил пригоршнями «Егориев» на раздачу нижним чинам. А тем, кто остался в траншеях, хватило одного креста – деревянного! Отец Илларион молчал три дня, пил потихоньку, спирт-то у меня! И я с ним! Вяземский, Дрок и фон Мекк получили по Владимиру с мечами. Однако радости на их лицах я не видел. А генералы, как сказал Дрок (всё же простота не хуже воровства), «глаз не кажут», стыдно им, что ли за то, что так воюем. Рузский вовремя заболел! В 14-м на чужом рожне в рай въехал! Львов обошли и отогнали австрияка брусиловцы, а войско Рузского в него пустой и вошло! Так говорят! И повысили Рузского с командующего 3-й армией до командующего Северо-Западным фронтом, а ему батальоном командовать! Не более! Так говорят господа военные. И Императрица… слухи один отвратительней другого! Слишком много слухов. Снова взялись за шпионов, то немцы, то евреи. А они-то, главные шпионы, ка бы не в самом Питере! Над всеми висит тень полковника Мясоедова. Сухомлинова в вой сках ненавидят, и есть за что – у артиллерии три снаряда на всю дневную стрельбу (на сутки), не хватает патронов, пополнение приходит «сама четыре, сама пять», то бишь одна винтовка на четверых, а то и на пять человек.

Наша армия ползёт на северо-восток в район Шавли (местные называют – Шауляй) и к Риге.

Полк пострадал, потому что казаки не пошли в глубокий рейд и прозевали крупнокалиберную артиллерию. Хваленые!

Должны уйти на пополнение и отдых. Но пока стоим.

Вяземскому и фон Мекку даны отпуска по очереди. Дрок отказался. Сначала должен был ехать Вяземский, его жене рожать. За себя назначил Дрока. Фон Мекк, было, заревновал, хотя всё по уставу. Но, ничего, ненадолго, спирт-то опять-таки у меня! И батюшка, конечно, миротворец. Так что ледок растаял, под спиртом-то! Но Вяземский получил письмо, что событие ожидается во второй половине мая, это акушер так сказал (акушер, а не Господь Бог). И в отпуск завтра или послезавтра поедет фон Мекк, а обидой перекинулись, как в лаун-тенисе. Люди, одно слово, а ещё полагают кому, когда рожать!

Дрок рассказал, что 28 апреля в штабе фронта наткнулся на Введенского. У того уже висит Станислав III степени и ходит с прямой спиной. Всё-таки он не Homo Sapiens, а Homo Erectus (на то они и гениталии, чтобы распрямляться).

30 апреля 1915 года.

Шавли.