Полк простоял на позиции у Тырульского болота с октября 1915 года по вчерашний день – 26 февраля 1916-го. Вчера пришел приказ на замену, но не простую во второй эшелон, то есть отдохнуть в недалёкий тыл, – на завтра была назначена передислокация.

Офицеры полка настолько присиделись, что не хотелось никуда собираться. Растолканное по щелям, всё нашло свои места на расстоянии вытянутой руки, и вот так взять и сломать, и нарушить заведённый порядок было всё равно что начать переезд после зимы на остывшую за долгие морозы дальнюю дачу.

Здесь, на краю болота, зима, правда, оказалась недолгой, и вообще – была ли? Кроме поручика Гвоздецкого практически все офицеры были из мест с зимой: со снегом, с морозами, метелями и стужей. И когда на душе становилось кисло от серого неба, долгого отсутствия солнца, серых облаков, серого воздуха под облаками и серой земли, травы и серого всего под воздухом; когда люди в полку засыпали, что на ходу, что сидя, в любом положении в любое время суток, а доктор Курашвили рекомендовал жевать горькую хвою мелкорослых курляндских сосен или можжевельника, южанин Гвоздецкий вздыхал и приговаривал: «Температура как у нас, и слякоть такая же, однако же у нас ещё и туманы!» И было непонятно: его радовали туманы, огорчали или были непременной частью климата, без чего климат был неполным, несобранным, незаконченным, как пиво, поданное без солёной баранки или рыбки, как винтовка без патрона, как сам Гвоздецкий без анекдота и интереса к тому, как солдаты обустраивают траншей.

Бывали туманы и здесь, густые, холодные и частые, но, видать, чем-то они Гвоздецкого не устраивали.

В итоге было лень и тянуло на разговоры, невзирая даже на то, что офицеров нет-нет да и отпускали в Ригу.

– Интересно, кто займёт нашу позицию? – вдруг задался вопросом фон Мекк.

– А кто бы ни занял, лишь бы не возвращаться, – ответил Дрок.

– Почему? – поинтересовался фон Мекк.

– А потому что всё заср…

– Ну, ну! – остановил его фон Мекк. – Разве можно выражаться при детях?

Самые молодые офицеры, с пополнением прибывшие в полк, краснели и делали мужественно-равнодушные лица, но ёрзали, потому что их не считали взрослыми, по крайней мере, до тех пор, пока они не переживут первого-второго боя. Правда, как почти не было зимы, так почти не было и боёв.

– А почему вы так думаете, ротмистр? – не унимался фон Мекк.

– Опыт, – отвечал Дрок.

– Откуда? – не унимался фон Мекк.

– Будто вы не знаете! – отговаривался Дрок и собирал эскадронные бумаги для передачи адъютанту полка Щербакову.

– А?.. – снова не унимался фон Мекк.

– А вот так! – Дрок бросил стопку на стол и по-белому уставился на фон Мекка. – Будто вы сами не знаете! Никогда солдат не будет заботиться об окопе, если сам не рыл и не обустраивал его. Всё загадит и будет ждать отвода в тыл. Это есть, уважаемый Василий Карлович, психология стояния на месте, когда ни тебе вперёд, ни тебе назад. Психология временного человека, всё как у Чехова…

Фон Мекк ухмыльнулся:

– Что-то я не припомню у господина Чехова ничего на эту тему…

Но Дрок снова взялся за бумаги. Он с самого Крещения не дотрагивался до вина и ходил по полку и вынюхивал запах спиртного. Дважды учуивал и тогда становился лют, даже замахивался, что вовсе к нему не шло, однако если бы и досталось, то вновь прибывшим нижним чинам. Старый кадр не трогал, но старый кадр и повода не давал, а только ухмылялся. Офицеры к Дроку присматривались, к «Плантагенету», а тот приговаривал: «Куда нижнего чина ни целуй, а всё одно получится, что в ж…!»

– Ну и что с того? – спросил он.

– А то, – фон Мекк был в настроении активности, хотя и вынужденной, – что Антон Павлович писал о «лишнем человеке», то есть о нас с вами в мирное время, ни к чему не приспособленных…

– Вы имеете в виду бывшие дворянские гнёзда?.. – спросил его Дрок.

– Одно слово, что бывшие! Однако «дворянские гнёзда» – это, уважаемый Илья Евгеньевич, у господина Тургенева…

– А не всё ли равно, что Тургенев, что Чехов, всё – бывшие…

– А я предлагаю, господа, – сказал Гвоздецкий, он несколько минут назад вошёл в штабной блиндаж, – оставить нашим vis-a-vis посылочку…

Дроку были не по душе умствования фон Мекка, и он переключился на Гвоздецкого:

– А что это – посылочка?

– А я, когда лежал в лазарете, после Свенцян, разговаривал с одним преображенским поручиком…

– И что он вам такого рассказал? – Фон Мекк тоже переключился на Гвоздецкого, славного тем, что тот всегда рассказывал что-то нетривиальное.

– Они, как сейчас мы, в первый раз окопались ещё год назад, когда стояли под Варшавой целых несколько недель и их четвертый батальон…

– Полковника графа Литке… – раздался из угловой комнаты, дополнительно откопанной для командира полка и телефониста, голос Вяземского.

– Да, Аркадий Иванович, по-моему, тот поручик упоминал эту фамилию…

Вяземский показался в проёме комнаты, опёрся на косяк и стал слушать:

– Продолжайте, Николай Николаевич, любопытно…

Офицеры, находившиеся в блиндаже, уже завершившие свои дела и готовые каждую минуту тронуться в путь, поняли, что их командир тоже завершил дела. Трогаться было назначено в восемь часов вечера.

– Между нашей и германской передовой была нейтральная полоса шагов триста, и каждую ночь с обеих сторон выходила разведка, а на середине этой полосы росло большое дерево…

– Как? Так и росло? И его не посекло и не срубило обстрелами? – спросил Дрок, он сидел за столом и подпёр правую щёку.

– За что купил, Илья Евгеньевич, за то и продаю, значит, не посекло… Если будет позволено, господа, я продолжу…

Все посмотрели сначала на Дрока, потом на Вяземского, тот стоял с ухмылкой.

– Так вот, кто первым добирался до этого дерева, тот считался…

– Царём горы… – Вяземский сказал это тихо, но все услышали.

– Вы слышали эту историю, Аркадий Иванович? – спросил Гвоздецкий.

– Продолжайте, Николай Николаевич, господам офицерам, наверное, интересно!

– Так вот, кто добирался до этого дерева первым, тот занимал господствующую позицию, и если противная сторона слишком приближалась, то раздавался выстрел и тогда опоздавшие застывали там, где их заставало. Но в один прекрасный момент, когда нашим уже надо было передислоцироваться, они прибили, или германец прибил, я уже запамятовал, такой ящичек, и обе стороны стали пересылаться газетами. Наши эти газеты доставили командиру и вычитали, что германцы про них всё знают…

– То есть?! – поинтересовался фон Мекк.

– Знают, Василий Карлович, какого они полка, кто командир, даже кого-то из ротных поздравили с днём рождения…

– И?..

– Наши тоже положили в ящик газетки, из которых явствовало, что наши тоже всё знают о противнике, что за полк, кто командир. – Гвоздецкий замолк и стал прикуривать.

– И это вся история? – поинтересовался Дрок, и все посмотрели на Вяземского, а тот улыбался с видом знающего человека.

– Не совсем, господа, не совсем…

– А что же тогда «совсем»?

– А на следующий день наша разведка нашла в ящичке коньяк, сигары и визитную карточку их командующего батальоном, который до войны был помощником германского военного агента в Санкт-Петербурге.

Гвоздецкий закончил, и все молчали и смотрели на рассказчика.

– Хорошая история, – промолвил Дрок, – а только вы это к чему?

– Да просто! Я, господа, когда вошёл и увидел ваши кислые физиономии, то вспомнилась эта история, и захотелось её рассказать. Вот и всё!

Офицеры смотрели на Гвоздецкого, тот курил.

– Не вздумайте, господа! Нам до выхода осталось, – Вяземский открыл крышку хронометра, – всего лишь шесть часов!

– А кто нам на смену, Аркадий Иванович? – поинтересовался Дрок у Вяземского.

– Пока точно не знаю, сообщили, что к вечеру должны прибыть квартирьеры, тогда узнаем.

– В любом случае – смена!

– Да, Илья Евгеньевич, именно что смена, – сказал Вяземский, секунду постоял, зашёл в комнату и задёрнул полог.

Дрок накинул на плечи шинель, взял коробку с папиросами и вышел из блиндажа. За ним поднялся фон Мекк. Гвоздецкий секунду выждал и тоже вышел. Остальные офицеры смотрели друг на друга.

Дрок, фон Мекк и Гвоздецкий по обитому досками глубокому ходу сообщения дошли до курительной землянки, ямы с вертикальными стенками и пристенком, чтобы можно было сесть, поверху затянутой рогожей, чтобы не демаскировать дымом.

– Что будем делать, господа? Как-то мне не хочется просто так взять и оставить насиженное и обжитое место! – прикуривая, промолвил Дрок сквозь зубы.

– Вы имеете в виду какую-нибудь каверзу? – закурил и фон Мекк тоже.

– Ну, как-то так! – Дрок выпустил густую струю дыма.

– А кому? Нашим или германцу? – поинтересовался Гвоздецкий.

– Да как-то не хочется никого обойти вниманием! Смотрите, ведь такие апартаменты оставляем. – Дрок обвёл землянку рукой. – Только картины не висят…

– И шёлковые обои… – вставил фон Мекк.

– Тогда у меня вопрос, господа! – Гвоздецкий тоже закурил.

– Внимательно слушаем!

– Вы ведь впервые оставляете такое хозяйство, не так ли? До этого… всё в седле и ничего такого оставлять… – Гвоздецкий тоже обвёл рукой землянку, – не приходилось?

– Да, Николай Николаевич, правда ваша!

– Потому и обидно, да?

– Именно!

– Противнику я бы каверз чинить не стал, они быстро разберутся, что произошло, и постараются запугать смену, мало ли, необстрелянный полк встанет, нам от этого никакой пользы не будет, я бы им, напротив, оставил приятный сюрприз…

– Это какой же?

– Ну, например, бутылку коньяку или что-то в этом роде, и, пока они со всем этим будут разбираться, смена тут обживётся… у окопной войны свои законы. Я бы…

Дрок и фон Мекк внимательно смотрели на Гвоздецкого, эта война не имела почти ничего общего с тем, что было прежде.

– И?..

– У меня сохранилась пластина со снимком того летчика, крещенского, помните?

– Ещё бы!

– Он сфотографирован с нами, офицерами полка, поэтому я бы оставил эту пластину и бутылку коньяка, а вот нашим можно было бы придумать что-нибудь смешное.

Дрок и фон Мекк переглянулись, нечто значимое они услышали в словах многоопытного Гвоздецкого.

– А где оставить германцу приятный сюрприз, в каком месте?

– Это очень просто, против второго эскадрона имеется нами отрытый и брошенный окоп, и замечено, что германец иногда там сидит, ночью. Высидеть они там ничего не могут, но перекурить на нейтральной полосе, перевести дух… там я бы всё и оставил, упаковал и положил с запиской сверху, мол…

– А что это вы так заботитесь об том лётчике, сколько он нам суматохи принёс? Спасибо Кудринскому, что захватил его…

– Лётчик, господа, я думаю, тут ни при чём, он просто исполнял приказ, приказ придумал не он, а как минимум начальник дивизии или корпуса, а он даже не убил никого и смелость проявил, помните, какой был низкий туман, а он всё-таки прилетел, поэтому…

– Я согласен! – перебил Гвоздецкого фон Мекк. – А нашим?

– Как вы сказали? – Гвоздецкий обратился к Дроку. – Что сделает смена в наших апартаментах… всё заср…

– Что вы спрашиваете, вы сами всё знаете…

– Ну тогда, господа… – И Гвоздецкий перешел на шепот, шептал минуты две, фон Мекк и Дрок слушали.

– А успеете?

– Придется постараться, пока светло! Пришлите от эскадрона человек по пять…

* * *

Рано утром 28 февраля Четвертаков попрощался с обоими Ивановыми и покинул станцию Шлок.

Он шагал и прикидывал, когда доберётся до расположения. Только сейчас, оставшись на пустой дороге, он вспомнил о письме, полученном в госпитале от отца Василия. Отец Василий много поздравлял с прошедшим Рождеством Христовым и наступающим Крещением Господним: перечислял всех односельчан, от которых передавал сердечные приветы и пожелания ратных подвигов и крепкого здоровья и только одной строчкой в самом конце обмолвился о том, что Марья затяжелела. И ни слова про Авеля. Иннокентий думал об этом, думал или не думал… Когда вспоминал, то думал, но его мыслям о будущем ребенке что-то мешало. Он пытался представить себе жену беременной, однако вместо этого видел её, как тогда в бане, голую и мокрую, и не мог увидеть с животом и понял, что всё же не может ей простить, что побывала под чужим мужиком. Понимал, что нету в том её вины, а только радости её беременность ему не приносила.

– Эх! – вздохнул он, понимая, что не прав, вынул часы, на ходу стал осматриваться, ему надо было пройти на запад пять или шесть вёрст, а потом свернуть направо и долго идти по лесному просёлку в сторону Тырульского болота, и увидел за спиной две точки, кто-то в его сторону бежал ве́рхами. Спереди, Кешка это начал различать, тоже кто-то двигался навстречу, медленно, шагом шли всадники, дорога в этом месте была прямая, и до всадников было около версты.

«Толкотня, прямо как в базарный день, не я один! Ну и бог с ними!» – подумал он и через несколько минут услышал за спиной конский топот. Он сошёл на обочину, чтобы не стоптали, но догнавшие его оказались двумя железнодорожными жандармами, один зашёл конём поперёк и стал теснить к другому, который хороводил своего коня за спиной.

– Вахмистр Жамин будете? – спросил передний.

Это было неожиданно, Иннокентий сначала посмотрел на него, потом обернулся на заднего.

– Ну, – ответил он. – А што надо?

– Обратно надо, ждут вас там, господин вахмистр.

– Хто? – спросил Иннокентий.

– Говорить не велено, вона садитесь к нему…

– А?..

– Говорить не велено, садитесь!

Раз говорить не велено, Четвертаков ухватился за поданную руку и вскочил на круп, и они сразу тронулись.

Иннокентий хотел было удивиться, почему и кто велел ему вернуться, но душа не захотела удивляться, не найдя в таком приказании предмета для удивления, приказали – и приказали. Уже так давно Иннокентий привык ничему не удивляться, что и не помнил, с чего началось. Он только удивлялся, когда не выполнялись его приказы, или выполнялись не так или не в срок, однако то были его приказы, а раздумывать над приказами, которые давались ему, уже отвык, тем более – а чего было не поехать, ежели ещё и везут.

Ехали, и всё нисколько не выдавалось, как что-то необычное, Четвертаков просто глазел по сторонам и увидел, что на дороге от Шлока идёт колонна в их сторону, им навстречу.

«Пополнение? А може, смена? – подумал он и тут же забыл, а вспомнил тогда, когда впереди длинной колонны стал различать двух офицеров, одного в казачьей папахе, а другого в башлыке. – Никак Ивановы!.. Получили, што ли, назначение?!»

Песчаная дорога была узкая, заросшая по обочинам густым подлеском и большими кряжистыми курляндскими соснами, особенно не развернёшься. Иннокентий увидел, что Ивановы распознали, что навстречу им движутся жандармы: хмурый Иванов в папахе шагнул в сторону, и Иннокентий услышал, как он подал команду перестроиться в «колонну по три». Жандармы тоже были один впереди другого, чтобы не ехать чересчур широко. Шагов с тридцати Иннокентий увидел, что веселый Иванов дёрнул за рукав хмурого, это точно оказались они, и они оба посмотрели прямо на него, повернулись друг к другу и стали вытаскивать из карманов коробки с папиросами, спички, прикуривать на ходу и закрываться ладонями от ветра, что-то делать ещё, но так, – и тут Кешка понял, – чтобы не оглядываться на дорогу и делать вид, что мимо них едут всего лишь какие-то люди, даже если жандармы, подумаешь, не́видаль. Кешка-то как раз хотел с ними поздороваться, но они, прикуривая, отворачивались, а только ветра-то и не было! И тут у Кешки потёк по спине пот. Он глянул перед собой, так близко, что даже скосил глаза: перед ним подрагивала спина и прыгали на плечах погоны жандарма.

«От же ж твою мать! – Он поёжился. – А чего это меня жандармы везут?» В этот момент они проезжали над курившими в лицо друг другу Ивановыми, и Кешка увидел, что те прячут глаза, а потом веселый Иванов всё же не выдержал и стрельнул на него, на Кешку.

«Чё-та тут не то!» – понял он и стал ёрзать.

– Сиди, не рыпайся! – бросил ему за спину вёзший его жандарм. – Недалеко уж!

Иннокентия ссадили у вокзала и сразу повели вовнутрь. Завели в кабинет, за столом сидел жандармский ротмистр, он показал Иннокентию газету, тот узнал, это была его газета, которая так и осталась в руках весёлого Иванова.

– Где взял? – спросил ротмистр.

– Чё? – переспросил Иннокентий и получил удар в низ живота. Удар был такой неожиданный и сильный, что Иннокентий обмочился, но понял это, когда очнулся щекою на холодных сырых половых досках, от которых пахло мокрой тряпкой.

– Ты тока вывеску ему не спорть, бей так, чтобы следов не осталося, може, Егория человек имеет! – услышал он над собой голос.

– Поня́л! – ответил другой голос, и Кешку за плечи поставили на ноги и снова ударили в то же место.

Когда Кешка очнулся, он уже сидел на табурете спиной к стенке, а под ногами у него лежала тряпка.

– Откуда взял? – спросил его ротмистр. Он сидел за столом напротив и буравил Четвертакова глазами.

– В госпитале, – ответил Четвертаков. Как ни странно, он почти не чувствовал боли, только понял, что сидит мокрый и что ему страшно.

– Тебе эта мерзость зачем? – спросил ротмистр.

– На раскурку!

– Вы все так говорите, что на раскурку! Читал?

– Нет, – с удивлением ответил Иннокентий и вспомнил, что ему говорил Петрович: мол, сам прочитай и другим показывай. И ещё вспомнил, что листок, то бишь газета, называлась «Правда», раньше он таких названий не слышал.

Ротмистр закурил папиросу и подвинул коробку к Четвертакову. Иннокентий не знал, брать или не брать.

– Давай, давай, вахмистр, закури, тебя же обидели!

Кешка закурил, его пальцы подрагивали, и подумал: «А нельзя было раньше спросить, а потом бить?»

– Кто дал?

– Земляк…

– Откуда?

– Из Иркутска…

– Ты из Иркутска? – Ротмистр стал копаться в бумагах на столе. – То-то я смотрю, фамилия твоя знакомая. Может, ты из Листвянки?

– Так точно, из Листвянки…

– Это твою жену изнасиловали? Как зовут земляка?

Кешкино сердце опустилось, и в глазах на секунду потемнело, а душа как будто наполнилась сырой землёй.

– Не знаю, не спрашивал… Петрович вроде…

– А он откуда знает, что ты из Иркутска?

– Не знаю, видать, кто сказал, когда я был без сознания…

– Когда это было?

– Што?

– Когда он тебе дал?..

– Вчера, когда я уходил из госпиталя…

– Ты её что, правда не читал?

Кешка помотал головой и упёрся в пол.

– Ясно! Всё с вами ясно, гураны забайкальские. На сей раз отпускаю, и держи язык за зубами и больше не делай глупостей. Понял? И не попадайся.

Кешка кивнул.

– Всё! Иди!

Иннокентий встал, между ног было сыро, он вышел, у двери стояли и курили два железнодорожных жандармских вахмистра, те, которые его перехватили по дороге и привезли сюда. Видать, они и били, поскольку имели виноватый вид.

– Ты, служивый, на нас сердца не держи, мы люди подневольные, – сказал один.

– Мы старалися, штоб не больно… – сказал другой. – А бельишко можешь сменить вон там. – Он махнул рукой по коридору. – Тама комнатёха имеется и лохань с водой, ещё тёплая, простирнёшь, а… – он, видимо, хотел сказать «дома», но замялся, – а тама… как-нибудь высохнет, вонять не будет… и вещички твои тама.

Кешка пошёл, куда было показано. В небольшой комнатке с небольшим мутным окошком под самым потолком он нашёл на лавке свой сидор, все свои пожитки, лежащие рядом, как выпотрошенные кишки из дикой свиньи, и отдельно узелок, в котором он хранил награды, завязанный не им.

Через полчаса, в сухом и с сырыми шмотками в сидоре, он шёл по дороге.

* * *

К ночи Ивановы со своими двумя ротами штатного состава первыми добрались до участка 22-го драгунского Воскресенского полка на юго-западной окраине Тырульского болота. Впереди них были только квартирьеры. Они приняли участок у адъютанта полка и инженерного поручика, поручик передал схему расположения, дал пояснения, и они ускакали.

– Сергей Никанорович, а вы не обратили внимания на поручика?

– Инженера?

– Да!

– Обратил, как-то он глаза прятал! Или здесь темно и показалось?

– Да нет, я тоже обратил, хотя и правда темно.

Ивановы стали осматриваться. Квартирьеры привели их в блиндаж штаба ушедших с позиций драгун. Им всё нравилось, хотя и было непривычным, как людям, впервые попавшим в такие особенные условия. При свете стеариновых свечей они ходили по блиндажу, блиндаж выглядел бесконечным, в тёмных углах маскировались зашитые почерневшими досками стены. Вдоль стен стояли нары, казалось, так далеко, что боковины нар лишь угадывались, а под ними было совсем черно́.

– Свету бы добавить, Владимир Никифорович… – сказал весёлый Иванов и стал капать стеарин на доски стоявшего посередине огромного стола и устанавливать в расплавленной лужице свечку.

Подпоручик Владимир Никифорович Иванов снял папаху и расстегнул верхние пуговицы шинели.

– А ничего у них тут, тепло… верно, совсем недавно ушли…

– Только чашки с горячим кофеем не хватает, как на «Летучем голландце»…

– И дымящейся сигары…

– А вот интересно, Владимир Никифорович… – весёлый Иванов стал развязывать башлык, – далеко ли тут противник, давайте посмотрим на схеме…

– Давайте, – ответил Владимир Никифорович, но не успел ничего сделать, как в блиндаж скатился квартирьер:

– Господа, ничего не пойму, идите за мной!

Когда они поднялись из блиндажа, а наверху их ждал другой квартирьер, то ахнули и задрали головы: с той стороны, где должны были быть позиции противника, всё сияло разноцветными огнями, так ярко, что на фоне ночного неба резало глаза.

– Прямо салют… – выдохнул поджидавший их квартирьер.

– Да, иллюминация, чистой воды, вы только поглядите!

– Нам, что ли, салютируют?

– Шутить изволите, Сергей Никанорович! – Иванов снова стал хмурым. – Откуда им знать? Последние драгуны ушли незадолго перед нами, а мы пришли в час ночи, а темнеет…

– В пять вечера… – подхватил Сергей Никанорович. – Так это мы драгун сменили, их встретили на дороге?

– Скорее всего. – Поднятое лицо хмурого Владимира Никифоровича осветилось следующей вспышкой. – И что из этого следует?..

– А черт его знает! – выдохнул Сергей Никанорович.

– Может, у германского командира полка сегодня день ангела?

– А может, у его жены…

* * *

Когда стемнело и до расположения, по прикидкам Четвертакова, оставалось несколько вёрст, он увидел свет. Свет стал вспыхивать над лесом в той стороне, куда он шёл. Картина показалась ему странной, потому что если это был обстрел и пожар, то не было слышно канонады. Он достал часы, было час с минутами. Кешка пожал плечами и вдруг услышал топот копыт от расположения полка. Памятуя о встрече с жандармами, он нырнул в придорожные кусты. Через несколько минут мимо него в сторону Шлока проскакали два всадника, но в темноте он не разобрал кто. Он ещё переждал и вышел на дорогу.

«Кто это? Германцы или наши? Ежели германский разъезд, то худо дело, а ежели наши, то чего им скакать посреди ночи?» – подумал он и пошёл быстрее.

Вспышки света становились ярче по мере того, как он шёл, но опять-таки свет вспыхивал в тишине, и только уже в версте он стал различать хлопки и вспомнил, что так хлопают германские осветительные ракеты. Он сошёл на тропу, свернул в лес и признал её, это была тропа, протоптанная через молодые сосняки и поляны в расположение полка. Иннокентий облегченно вздохнул, не заблудился. Свет неожиданно перестал вспыхивать, вся округа погрузилась во тьму, но это было уже не важно, потому что дальше он мог идти и с завязанными глазами.

«От теперя я дома!»

Из подлеска тропа вывела на поляну между низкими соснами, дальше была третья линия, тыловая, а дальше по ходам сообщений он выйдет к штабному блиндажу и доложится о прибытии.

– Стой, хто идёт? – услышал он голос, показавшийся ему испуганным.

Иннокентий не стал отвечать и пошёл на голос.

– Стой, хто идёт? Стрелять буду… – снова услышал он, и голос показался ему испуганным ещё больше.

По звуку до окликнувшего оставалось шагов двадцать, и Иннокентий решил, что надо ответить, должны узнать, свои же.

– Это я, Иннокентий Четвертаков, Тайга, а ты хто?

– А мне не велено! Кака ещё «тайга»?

– Чё те не велено? – удивился Иннокентий. – Не узнал, што ли, это я, Четвертаков!

– Какой такой Четвертаков?..

Иннокентий приближался к тому месту, откуда кричали. Он уже видел часового и подчаска, они по пояс чернели из земли, будто стояли в яме или неглубоком окопчике.

– Погодьте, ща разберёмся!.. – сказал он и пошёл к ним. Но не дошёл и упал, потому что услышал, как клацнул затвор. Ещё услышал, как кто-то из двух часовых стал убегать в сторону расположения. – Вы чё там?

– Лежи, ежли жить хочешь! – крикнул оставшийся.

– Лежу, дурья твоя башка, – со злобой ответил Иннокентий, он почувствовал, как шинель на груди и животе пропитывается водой. – Дай хоть отползу, в луже я! – крикнул он.

– Высушишь, будет время, не девица сахарна!..

– Ты из какого эскадрона?

– Какого ещё эскадрона? – переспросил часовой.

– Как какого? Первого, второго, шестого, какого?

– Не велено! – ответил часовой. – Нам говорить не велено! Жди себе! Ща караульный придёт, разберётся.

Пока ждали караульного, Кешка промок весь.

«Кабы снова в госпиталь не угодить!» – думал он и волновался, потому что уже зуб на зуб не попадал, а он лежал. «Што за напа́сть такая? Пополнение, што ли, потому и не узнают?.. – И вдруг его как ударило. – Какое к бесу пополнение? Это ж смена!» Ну, конечно, это же Ивановы вели по дороге свои две роты, большая часть необстрелянные, и только немногие после ранений. Дорога шла на запад; его 22-й драгунский стоял на самом правом фланге XLIII армейского корпуса, и севернее стояли только партизаны этого, как его, Пунина, Панина, Пу… Он даже видел их командира, Пунина, конечно, с ним был знаком Кудринский, хвастался винтовкой с оптической трубкой… а дальше на север и на запад были только германцы…

– Ты из тридцать четвёртой или семьдесят девятой? – спросил он и понял, что зря, потому что в Шлоке маршевые 34-я и 79-я были переформированы в обычные штатные стрелковые роты, и они должны были получить полковые номера, но часовой ответил:

– Из тридцать четвёртой маршевой, а ты откудова знаешь?

А Иннокентий лежал и думал: «Значит, смена, значит, это хто-то из наших бёг по дороге тока што… как же я их не окликнул? И када ж я с полком-то разминулся, када, што ли, у жандармов гостевал? От же ж гадство какое!»

Он услышал хруст, поднял голову и увидел несколько фигур – хрустели ветки, и фигуры подходили. Навстречу из окопчика в полный рост выскочил часовой и сказал:

– Шпиёна пама́ли, он про нашу маршевую всё знаить и мене даже вопросами пытал.

Иннокентий стал вставать, но на него навалились, он чуть не захлебнулся в луже, в которой оказался, связали руки и потащили.

В штабном блиндаже, куда его привели, было светло и тепло, и на душе аж взыграло. За знакомым огромным столом офицерского собрания сидели оба Иванова и ещё несколько пехотных обер-офицеров.

Перед крутой лестницей в блиндаж Иннокентию развязали руки, могли и не развязывать, потому что его ноги помнили каждую ступеньку.

– Дозвольте хоть шинелю снять, мокрая вся… – обратился он к Ивановым.

Хмурый Иванов встал со свечкой в руке и подошёл.

– Ба! Сергей Никанорович, так это же наш провожатый, Третьяков, вахмистр…

– Четвертаков… – поправил его Иннокентий.

– Да, правда, Четвертаков. – Весёлый Иванов тоже встал со свечой и обратился к сидевшим другим офицерам: – Это, господа, наш вожатый!

– Снимайте шинель, – сказал хмурый Иванов. – Только куда вы её денете?

– Тута за стенкой сушилка есть, тута господа офицеры завсегда свои шинеля сушили, – ответил Иннокентий и стал расстёгивать тугие крючки. – Тока надо печку затопить, дрова тоже недалёко, могу показать…

– А откуда вы знаете?..

– Я тута вахмистром первого эскадрона…

– Это того самого двадцать второго драгунского?..

– Так точно, как есть…

– Так он нам всё и покажет, господа, он же тут всё знает!

До утра Иннокентий провёл в сушилке, засыпал на нарах, просыпался, подкидывал в печку дрова и разделся до исподнего и всё думал про подлую судьбу: то про газетку и ротмистра, то про газетку и подпоручиков Ивановых. Под утро заснул крепко и проснулся оттого, что его трясли за плечо.

– Вставайте, господин вахмистр, просют!

Иннокентий встал, как ни странно, с совершенно ясной и свежей головой, как будто бы всю ночь спал в своей постели, обняв жену; оделся и вошёл в блиндаж. За столом уже сидело много офицеров, и главным сидел полковник – за ночь ещё подошли, понял Иннокентий.

– Покажите нам, вахмистр, где тут у вас что расположено, сначала на схеме.

В знакомом до мелочей блиндаже было светло от множества свечей, но всё выглядело чужим, потому что были чужие лица. Иннокентий подошёл, все склонились, он показал, что знал, ему очень захотелось дойти до эскадрона, до своего места, но полковник обвёл взглядом офицеров и произнёс:

– Придётся, господа, расширять позицию, нас втрое больше, чем драгун. Кто уже осматривал местность, можете высказать свои предложения?

Офицеры молчали.

– Ну что же, Четвертаков, тогда пройдёмте с нами, и попрошу всех командиров батальонов и командиров рот!

Человек двадцать и Иннокентий поднялись из блиндажа, и по ходам сообщений он повёл их сначала в передовые параллели, там недалеко от его места командиру полка поставили трубу Цейса, и они осматривали местность в направлении противника. Иннокентий сначала смотрел сам, но почти ничего не узнавал, германец хорошо замаскировался. Потом повёл в тыл. Полковник подозвал к себе какого-то капитана и стал что-то говорить ему о подготовке разведок, и с каким-то поручиком он обсудил прокладку связи и пункт для телефонистов.

– Ваше высокоблагородие, в блиндаже комнатуха имеется, тама полковник Вяземский и держал связь, я покажу.

– Мы уже нашли, – сказал весёлый Иванов, – мы только сразу не поняли, для чего она.

Пока шли по траншеям и ходам сообщений, полковник осматривался и цокал: «Хорошо закопались, господа, ни в одном месте нет бруствера ниже головы, молодцы!»

– А ещё, ваше высокоблагородие, тута у стенок щиты, вот они, их выкладывали поверх окопа, а сверху забрасывали лапником, когда их ерапланы облётывали, чтобы, значит, разведку ихнюю отвести…

Иннокентий водил офицеров и нет-нет да и поглядывал на обоих Ивановых и видел, что и те поглядывают на него. И так хотелось их спросить. Ночью было не до того, поздно, да и надо было обсушиться, чтобы снова не заболеть, а сейчас рядом всех много и было не подступиться.

– А где тут, братец… кулуа́р?

Иннокентий остановился.

– Нужник! – подсказал капитан.

– А тама! – понял Четвертаков и махнул рукой в тыл.

– Веди! – сказал полковник. – Показывай!

Иннокентий повёл, шёл и думал: а что дальше? Эта мысль, наряду с мыслями о «газетке», тоже одолевала всю ночь, ему не хотелось оставаться в пехоте, хотелось к своим, просто к своим, но пока не было возможности завести об этом разговор.

Он вёл офицеров мимо штабного блиндажа, проходя, отлучился, его сидор был собран, за ночь одежда высохла, он прихватил сидор на тот случай, если разговор получится, тогда он не станет задерживаться и, пока светло, уйдёт из расположения. А полковник будто и не заметил, и всё расспрашивал о том, что и где, до нужного места.

Они шли по самому длинному ходу сообщений, прорытому через несколько небольших полян и перелесков за третьей линией окопов, по сторонам были щели, склады; за последним перелеском ход сообщений поднимался на поляну. Офицеры вышли и стали осматриваться.

– Эка, тут… как красиво!

– И удобства, обратите внимание!

Нужник был устроен над выгребной ямой, как козлы для пилки дров, под ноги постелены толстые доски, и садиться можно было удобно на стёсанное полубревно-сиденье, под которым, собственно, и была яма.

– Оглянитесь кругом, даже интимно!

Иннокентий этого слова не понял, а поляна была уютная, со всех сторон по кругу закрытая лесом с густым подлеском.

– Картинка!

Пробивалась ровная свежая травка.

– Альпийская полянка, только «любимого А́вгустина» не хватает, а? Господа!

– Точно так!

Восхищенные офицеры, поднявшись из хода сообщения на поляну, разошлись и стали сходиться к козлам и неожиданно один за другим с «ахами» и «охами» проваливались по пояс в свежую и прошлогоднюю жухлую траву, не доходя нужника шагов десяти. Провалившись, они застывали и смотрели друг на друга, не понимая, что происходит, и вдруг из-за нужника на манер катапульты, как заведенная пружина, со свистом поднялась тонкая, очищенная от коры лесина и ударилась о поперечное полубревно-сиденье. Все ахнули. На лесине сверху была прибита и ещё дрожала дощечка, а на дощечке написано «Viele Grüse von «lieber Augustin».

* * *

Четвертаков решил, что по дороге он не пойдёт.

Как только лесина с дощечкой поднялась и ударилась, он всё понял. Пока остолбеневшие офицеры стояли и разгребали вокруг себя маскировавшие свежевырытую траншею ветки и пучки травы, он сквозанул в кусты и подался в сторону дороги. Но он не знал, сколько рот нового полка уже пришло и не придётся ли с кем-то встретиться, ненужным. Ясно было, что его полк ушёл, что ушёл прошедшими сутками, что идти полку была одна дорога в Шлок, а дорога и была одна, и он разминулся, пока «гостевал» у жандармов, и что пехотные офицеры ему не простят. Было ясно и то, что это всё проделки сапёрного поручика Гвоздецкого и, вероятнее всего, это он и какой-нибудь сопровождающий его мимо прошедшей ночью и проскакали, а до полка ему не дали дойти жандармы не более чем версту.

Иннокентий пересёк дорогу и по противоположной обочине, не слишком углубляясь в лес, пошёл. И всё бы терпимо, только почти сутки он ничего не ел и ничего не выяснил: ни про газету, ни про Ивановых, ни про ротмистра. И решил, что его больше не обидит ни один офицер.

«Убью!»

* * *

Вечером 28 февраля подали эшелоны, и началась погрузка. Лошадям, после почти полугодового стояния на коновязях, досталось тяжело: животные не хотели подниматься по пружинящим деревянным мосткам. Петриков и кузнецы перед выходом проверили весь конский состав и успели перековать, поэтому копыта хотя бы не скользили. Участвовали все, и шесть эшелонов были к утру погружены, и офицеры отдыхали в штабном вагоне. Фон Мекк, Дрок, Гвоздецкий и Кудринский заняли купе. К ним присоединился Курашвили. Дрок и фон Мекк сидели у окна друг против друга, и рядом с фон Мекком Гвоздецкий. У Дрока в руках была бутылка.

«Ну, наконец-то!» – подумал Курашвили, он уже начал переживать за Евгения Ильича.

– Николай Николаевич, а зачем вы написали по-немецки? – задал Дрок вопрос Гвоздецкому.

– Да надо было как-то завуалировать, чтобы не так прямолинейно, пусть думают, что это немцам привет… или от немцев… осторожнее будут!

– О чём ечь, господа, если не секъет? – поинтересовался Курашвили.

Дрок, фон Мекк и Гвоздецкий переглянулись, они едва сдерживались, чтобы не рассмеяться. Дрок, чтобы отвлечь господ офицеров, стал разливать.

– Не слишком ли хитро́ вы всё это устроили? Может быть, можно было и попроще, круговую траншею вокруг нужника заложили, да ещё и замаскировали? – Фон Мекк выпил и закусывал консервами.

– Тут, Василий Карлович, была многоцелевая установка…

– Да вы о чём, господа? – Курашвили уже было ясно, что он попал на середину какой-то забавной истории и ничего не понимает.

– Терпение, Алексей Гивиевич! – придержал фон Мекк любопытство полкового врача и повторил вопрос: – Какая же?

– Во-первых, если, по неосторожности и не разобравшись, они таки влетели в замаскированную траншею, по сути волчью яму, значит, должны быть осмотрительнее, особенно на нейтральной полосе, германец такие вещи делает по-настоящему, без шуток…

– А нельзя было просто передать им схему… то, что нам удалось разведать? – спросил фон Мекк и показал в сторону Кудринского.

– Можно было, но тогда они отнеслись бы к этому по-нашему, по-русски, до первого трупа…

– Хорошо, если до первого… – поддержал Гвоздецкого Дрок.

– А во-вторых?

– Так нужно же было чем-нибудь засыпать отхожую яму… землю-то откуда было взять?..

– Зачем? – не унимался фон Мекк.

– Затем, что мы им оставили всю деревянную конструкцию, переноси куда хочешь, а яму они сами откопают, где им больше понравится, свежее будет! А так, представляете, они подходят к нужнику – познакомиться, – и вдруг прилетает шальной германский чемодан, разве такого не бывало? Представляете, как обидно? Они к нашим удобствам, а немцы их из наших же удобств… стирай потом, проветривай!

– Ладно, с этим понятно… – вступил Дрок. – Теперь про немцев! Им оставили коньяк и фотопластину, а нашим-то что-нибудь материальное оставили, чтобы не предостережения и добрые пожелания, а можно было бы и в руки взять…

– У нас на юге говорят: «Бэрэшь в руки – маешь вэщчь?» Вы это имеете в виду?

Дрок кивнул.

– Конечно! – Гвоздецкий отстёгивал егерский палаш, который, как он утверждал, достался ему от отца, а тому от деда. – Мы им оставили половинный комплект трофейных ножниц, проволоку резать…

– А сами?..

– Сами у германца ещё достанем, у них много, и качеством они лучше, а наша двенадцатая армия этой ерундой совсем бедная…

Курашвили продолжал сидеть бланко́вый, он ничего не понимал и решил схитрить.

– Я не пъисутствовал, господа, а что было написано по-немецки?

– Привет от дорогого А́вгустина! – с места ответил фон Мекк.

Курашвили, не получив внятного ответа, скроил удивлённую мину.

– Песенка есть такая, тирольская, что ли: «Ах, ду либер Аугустин, Аугустин, Аугустин!» и так повторяется по кругу: «Ах, ду либер Аугустин!..» много раз!

– Это вы кого-то взяли на цук, что ли? Это же по уставу запъещено!

– У нас в Одессе, дорогой доктор, говорят: «Если что-то даже по уставу запрещено, но очень хочется, то на запрет, в смысле устав, можно и наплевать!»

– А кого взяли? – не удовлетворился Курашвили.

– Смену, Алексей Гивиевич, нашу смену, – не удержался и пожалел доктора Кудринский.

– Кстати, господа, если вы обратили внимание, всё это время с той стороны, от противника, не было слышно ни одного выстрела.

– А вы не видели салют, который устроили немцы нашей бутылке коньяка и фотопластине? – Гвоздецкий держал в руке флютку, и было понятно, что он сейчас выпьет.

И тут Курашвили понял, что если он что-нибудь и поймёт, о чём сейчас говорят господа офицеры, то это будет позже или когда-нибудь потом, но он всё же не сдавался.

– А кто знает, господа, в Йиге будет остановка?

– А вам зачем? – повернулся к нему фон Мекк, и присутствующие хитро переглянулись.

– По съокам нашему Четвеътакову выписываться, не отстал бы от полка… – смутившись, ответил Курашвили.

– Разве это ваша забота? – спросил Дрок.

– А вы ему записку оставьте у коменданта станции… – подхватил фон Мекк.

– А что написать? – спросил Курашвили.

Дрок и Гвоздецкий в ответ пожали плечами.

– А напишите… что-нибудь…

– А можете ещё написать… например… главному хирургу…

– Вместе они быстро разберутся…

Неведомо какими путями слух о «рождественских каникулах» Курашвили дошёл до офицеров, и они нет-нет да и подначивали.

– Ну вас, господа… – Курашвили сделал вид, что обиделся, вырвал из блокнота листок, устроил на коленях на томике Чехова и написал записку для Четвертакова, что полк снялся с места, все указания он должен получить у военного коменданта, расписался и поставил дату «29 февраля 1916 года».

* * *

«Почему никто не указал, где встать? – думал Жамин, глядел на схему и вправо и влево посматривал на широкую Двину. – И этого нет нигде, шулера…» Шулером Жамин называл начальника отряда поручика Смолина и злился на него. А мог и не злиться, присутствие Смолина в отряде отмечалось только тем, что Смолин и его свита принимали утреннее построение, издалека наблюдали за учениями, а вечером являлись и Смолин с Жаминым до утра садились за карты. Пили, Жамин отказывался, а Смолин каждый раз предлагал и принимал отказ моментально и без возражений, приговаривая: «Ну, дружище, воля ваша!»

Вопрос места, где встать, возник, когда прошли Ригу.

Миновали насквозь, Жамин почти не заметил, был в своих мыслях. Мысли имел тревожные, можно сказать, волнительные – в Риге была Елена Павловна, это уже подтвердилось без всяких сомнений, были из госпиталя выздоровевшие, которые её видели.

Фёдор Гаврилович мучился оттого, что изнутри его где-то глубоко сосало желание увидеть Елену Павловну, а на поверхности он сознавал, что ничего это не даст, кроме обиды и оскорбления, – «ежли она меня любит как брата», и очень не хотелось мучиться из-за этого. Но если честно сказать, то это были уже не те мучения, что он испытывал всю вторую половину прошлого года.

Он успокаивался тем, что маслом его душу полила Лаума. Фёдор Гаврилович вспоминал Лауму в гроте и ёрзал в седле.

– Вашбродь! – услышал он голос подхорунжего.

– Чего? – спросил он совсем не по-уставному.

– Гляньте, каки домищи, красота, глаз нету!

«Коли нету, так чё таращиться?» – подумал он и посмотрел на подхорунжего. Тот задрал голову во всю высоту шпиля кирпичного костёла, хотя местная немчура называла это «ки́рхой».

– И чё? – спросил он, удивляясь, как с головы подхорунжего не спадает папаха, заломленная на самый затылок.

– Так што, ваше благородие, Фёдор Гаврилыч, я такого сроду не видывал, шобы так вы́соко! – На лице подхорунжего сияло восхищение. – Уж нашто в Ростове колокольня, а всё не то! А энти, – подхорунжий показал рукой на красивые дома, – будто из теста леплены, чисто пряники!

Жамин отвернулся и хмыкнул: «И всего-то человеку надо, чтобы счастья – шире рожи! – Но всё же огляделся. – Ну, красиво! Ну, похоже на пряники, што есть, то есть! Ну, так што теперь?»

А и вправду было красиво, куда как!

С площади, по которой прошёл отряд, уже была видна широкая река и по левую руку два больших моста.

* * *

Предмостные укрепления Жамина тоже интересовали. Он глянул на часы, был полдень. Он оставил отряд стоять на набережной, взял с собою подхорунжего и двух вестовых и поехал по дороге вдоль берега сначала направо. Берег был относительно высокий, крутой от сажени и выше, обложенный серым камнем, с торговыми пристанями. Вернулся к предмостным укреплениям и поехал налево. Там всё было одинаково похоже. Городские постройки подпирали берег, близко, всего лишь через дорогу. Где и как расположить отряд, было непонятно. Тогда Жамин решил встать справа от предмостных укреплений и пошёл знакомиться с артиллерийским командиром. Командир сказал, что лучше будет расположиться между мостами – этим и железнодорожным, они были построены так близко друг к другу, как Жамин ещё никогда не видел, метрах в пятидесяти, предмостные укрепления единые, и предложил связь. Жамин согласился, оставил отряд с подхорунжим, а сам с отделением проехал дальше железнодорожного моста. Вдоль противоположного берега слева от моста тянулся длинный-предлинный остров, делавший реку у́же, и он подумал, что нужно держать этот остров и оба моста в поле зрения.

Когда всё было обговорено и расположено, Жамин стал всматриваться в противоположный берег, и не нашёл ни одного ориентира – серый остров сливался с серым берегом. Жамин в бинокль видел кустарник и невысокие рощи, за ними постройки левобережной Риги – дома были невысокие и на расстоянии от берега, а на самом берегу было не за что зацепиться.

Загудел паровоз, Жамин перевёл взгляд, паровоз приближался с той стороны, сбавлял ход, из кабины выглядывал машинист, опёршись на окошко локтем, и покуривал. В бинокль он был так близко, что Жамин даже дрожащим разобрал, что у машиниста испачканное лицо, чёрные большие усы и кожаная кепка. Поезд приближался, и в какой-то момент машинист перестал умещаться в окулярах, и Жамин стал смотреть по теплушкам и платформам: в открытых дверях курили солдаты, на платформах везли в починку сломанные орудия, всё это он много раз видел и опустил бинокль. Поезд въехал на мост, и из-за частых ферм его не стало видно, но по-особенному застучали колёса. По-особенному, однако привычно, просто по рельсам они стучат так, а по рельсам на мосту – по-другому. Жамину стало скучно, и вдруг паровоз пронзительно свистнул и дал сильный гудок, и Жамин вздрогнул. Он смотрел, паровоз проехал и уже выезжал с моста, проходили теплушки, выкатывались платформы, предпоследняя, за ней последняя. Жамин поднял бинокль, эшелон втягивался в город, на борту последней платформы, свесив ноги, сидел и покуривал Четвертаков.

Четвертаков сидел и покуривал.

Поезд шёл неспешно, останавливался, с открытых платформ и из вагонов сходили и на освободившиеся места заходили, и много всего затаскивали, на погрузке в Шлоке затащили три орудия.

Северный фронт жил, войска пополнялись и менялись, кто на позиции, кто на отдых. В тыл ехали больные и раненые, во все стороны перемещались артиллерийские парки и обозы III разряда.

На самой ближней к фронту железнодорожной станции Шлок Четвертаков счастливо наскочил на сборный эшелон в Ригу, помог затащить сломанные орудия, помог обозным с их грузами, один ящик дотолкал до заднего борта последней платформы и устроился на нём, свесив за борт ноги. Это было утром. Ему кричали: «Эй, вахмистр, не дури, заснёшь, свалишься… убьёшься…» Но это кричали обозные, чего с них взять. А когда не кричали, то между собою ба́яли, как ни странно, про войну. Иннокентий уже давно на войне ничего не слышал про войну. Один из обозных, старый дядька с окладистой бородой, баял про «окопы», про обстрелы и всякие ужасы, врал, потому что Иннокентий не встречался в окопах с обозными III разряда. Иннокентий не вслушивался, но, когда обозный врал сильно, хотелось встать и задать ему горячего: «Лучше бы про вшей баял: если с нижнего чина в окопах собрать всех вшей и положить на безмен, то столько же весу будет, сколько в самом нижнем чине».

Когда эшелон катил-катил и докатил до большой реки и въехал на большой мост, Кешке надоело курить и смотреть на убегающие рельсы. Мелькавшие косые фермы моста мешали любоваться рекой, Кешка сплюнул, а когда мост проехали, он снова стал смотреть: слева на взгорке предмостных укреплений, на красивом коне, стройный такой, сидел всадник и в бинокль смотрел на Кешку.

«От бы мне такого на Байкал-батюшку! – подумал Четвертаков про бинокль. – Да ещё одного, для Мишки…»

Хорошая мысль пришла, колёса постукивали, рельсы убегали, в шинели и в сапогах было тепло, и Кешка улыбнулся всаднику.