Солнце над Сморгонью светило ярко, и было тихо. Сашка открыл глаза.
Он очнулся на спине, под правой рукой что-то мешало, он посмотрел, его рука согнутым локтем покоилась на чьей-то голове, судя по серой одёжке, убитого немца. Сашка убрал руку и стал приподниматься на локтях. Он лежал поперёк траншеи, а рядом было много других: на спине, ничком, на боку с вывернутыми ногами и руками, у всех были открытые глаза, и все смотрели не мигая и, как Сашке показалось, в одну точку, каждый в свою. Вдруг он почувствовал боль в правой ноге и всё вспомнил.
«Ранили, суки! – Он ещё приподнялся, опёрся спиной о высокую стенку и поднял глаза – солнце наяривало прямо над головой и пекло. – Жарко сегодня…»
Последние две недели лили серые холодные дожди, похожие на осенние, – и всё казалось неправдой. С самого утра прямо в голову пекло солнце – вот это была правда.
Сашка упёрся руками и ещё подтянулся, руки скользили по влажному песку. На дне широкой и глубокой траншеи стояли жёлтые мутные лужи. Правая нога болела.
Немец лежал лицом в луже, ранцем вверх. Сашка стал мысленно ощупывать себя, на нём ничего не было, перед тем как ринуться в атаку, он снял с себя всё, сбросил сидор и скатку, оставил только патронные подсумки и винтовку, ещё у него был бебу́т, который он недавно выменял, а точнее, выпросил у Четвертакова. Но сейчас бебута не было. Ещё была фляжка, ну, конечно, вот она, давит в бок. Были наручные часы. Он посмотрел – под разбитое стекло набился песок, наполовину закрывший циферблат, но, что сейчас уже состоявшееся утро, подсказывало высоко поднявшееся солнце.
Он, когда засвистели свистки взводных, как только замолк артиллерийский огонь, выскочил и со всеми побежал к пробитому в проволочном ограждении проходу. Теперь на дне немецкой траншеи он вспомнил, что дальше, когда запрыгивал на бруствер, ноги начали скользить по песчаному бугру, и, как на салазках, на своих длинных ногах он съехал вниз. Видимо, в этот момент пуля и попала ему в правую ногу выше колена.
Он поднял глаза, было тихо, и даже пели птицы.
Когда начинала реветь и бухать артиллерия, всё равно, что немецкая, что своя, птицы замолкали, а когда перестрелка заканчивалась, они снова пели.
Сашка попробовал согнуть раненую ногу, получилось. В траншею он съехал и поэтому оказался, когда потерял сознание, на спине, а не на животе. Это его спасло. Это он сейчас понял. Если бы пуля ударила в другой какой-нибудь момент, он упал бы лицом в грязь и наверняка бы захлебнулся, как захлебнулся лежащий рядом немец. Сашка посмотрел на него. Нет, немец, скорее всего, был убит, ещё когда только падал – из его спины слева торчало ребро с вырванным куском серого сукна на сахарном обломке кости. Пуля прошила сердце, немец умер, когда падал, а дальше пуля вырвала ребро.
Эта траншея была на нейтральной земле, и, когда поднялись русские, чуть позже из своих траншей поднялись и немцы, и они бежали навстречу друг другу и встретились, перепрыгивая через эту траншею.
Его пуля вонзилась в ногу выше колена, а вышла странно, не сзади, а сбоку. Значит, она попала прямо, ударилась в кость и срикошетила вбок. Если бы она прошла насквозь, он этой раны не почувствовал бы, по крайней мере сразу, и бежал бы или прыгал дальше, но она задела кость, поэтому от боли он потерял сознание. Несколько уроков медицины, полевой хирургии, как её называл доктор Курашвили, он же и дал, поэтому Сашка был сведущий.
Но, главное, что пуля вышла, небольшие расплывы крови на штанах были в двух местах, где пуля вошла, и сбоку, где вышла.
Он ухватил за плечи немца и подтащил ближе. Странно, но немец был в полной амуниции, рядом лежал пикльхельм в новом, незастиранном суконном чехле, воротник куртки был свежий, тоже незастиранный, и ранец новый, он-то и был нужен. Сашка стал расстёгивать ремни. Новые застёжки блестели нигде не поцарапанные, без намёка на ржавчину, он открыл, запустил в ранец руку и стал щупать, надо было в первую очередь нащупать индивидуальный пакет, а может, ещё что-то полезное, не вытаскивая всего наружу, потому что вытащенное свалилось бы в жидкую грязь на дне траншеи, дождей вылилось так много, что песок не успел впитать.
Хотя траншея была уже и не траншея в полном смысле этого слова.
Говорили, что её отрыли русские по северной окраине Сморгони ещё весной, тогда это была передовая, когда в марте попытались наступать и отбили у немца пару сотен шагов. Но залегли там, где их накрыли тяжёлые пулемёты, и стали окапываться. Правильно окопаться не успели, были выбиты контратакой. Заняли немцы, и стали копать дальше, и выкопали больше, и перекинули бруствер на южную русскую сторону. Через несколько суток русские ночью в плотном тумане в самый час совы, около четырёх утра, подползли и стащили их винтовки и атаковали, но, как ни странно, тут же ночью были обстреляны немецкими бомбомётами и их и своих, и тогда все разбежались, одни на север, другие на юг. После, несколько месяцев, по обе стороны все сидели и только перекидывались минами и гранатами и насаждали проволочные заграждения. Это можно было бы считать игрой, если бы между этой траншеей и передовой русских с юга на север не протекала мелкая, но очень неудобная речка, делившая еврейское местечко Сморгонь на запад и восток. Речка называлась О́ксна, и, видать, проживавшие здесь до войны евреи так её любили, что такому плюгавому ручейку дали имя. Русские назвали бы её Переплюйка, а может, и называть бы не стали, канава и канава. У городского кладбища Оксна изгибалась и текла на северо-восток, соединялась с такой же плюгавой Гервя́ткой, образовывала болото и из болота впадала в широкую Вилию, на ближних берегах которой местные евреи так долго и в таком количестве выделывали шкуры на почти десятке заводишек, что гнилая вонь кожевенного производства не выветрилась за почти что год, когда сюда пришли немцы и война.
Так говорили.
Те, кто так говорил, сами доподлинно этого знать не могли, потому что русские пришли после 2 сентября прошлого года, после германского прорыва под Свенцянами, и появившиеся немецкие кавалеристы генерала фон Гарнье велели населявшим Сморгонь евреям убираться.
Сейчас ни от Сморгони, ни от полутора десятков кожевенных заводов не осталось и следа. Только по мусору, валявшемуся между русской и немецкой передовыми линиями, можно было определить, что две стороны сошлись в центре этого городишки, этого местечка. Артиллерия разбила всё в щебень и разгладила, как будто по городку провели ладонью, заравнивая бывшие дома, а сейчас уже только битый кирпич и обгорелые брёвна и доски. Впрочем, брёвен и досок тоже почти не осталось, всё ушло на обустройство блиндажей, траншей и окопов. Поэтому эта траншея была хотя широкая и глубокая, но разбитая и с обваленными стенками.
Сколько раз на ней сходились, столько раз её накрывала или их, или своя окопная артиллерия и превратила в череду воронок. Лишь в некоторых местах сохранились более или менее ровные стенки, тут Сашка и оказался.
Как хорошо, что немец упал мордой вниз, в его ранце всё было сухое и целое и так всего было много. Когда Сашка вытащил один за другим три индивидуальных пакета, он даже подумал, что немец совсем новенький, что ли, только что на фронте?
Было непонятно.
Пальцы скользнули по гладкому – Сашка понял, что он нащупал бутылку. Солдаты германской армии получали винный запас, шнапс, и держали его во фляжках. Сашка вытащил бутылку с залитым сургучом горлышком.
Он удивился.
Хозяйство друг друга солдаты обеих армий знали хорошо. Это были посылки мёртвых живым. Сашка знал, что где лежит и сколько его должно быть. Всё зависело только от того, когда солдат обновил содержимое: германский – ранца, русский – сидора. Немцы выуживали из русских заплечных мешков сало и настоящие крупы, ещё хороши были русские консервы, они были тоже настоящие, табачок был ничего, никогда не было сигар, совершенно никчёмным был чай, это свинское пойло могли пить только русские, причём вёдрами. Сделанные из патронных гильз зажигалки были почти одинаковые, может быть, немецкие чуть более мастеровитые. Русские выбрасывали немецкую жратву сразу, если было хоть немного своей, оставляли галеты, бекон, шнапс и всё, что было из железа, то есть металла: зажигалки, ножи, застёжки от ремней, фляги, котелки – металл у герма́на был добрый. Часы, и для тех и для других, – это обязательно. Ихний кофей был дрянь, и это свинское пойло могли пить только Гансы и Фрицы.
Сашка рассматривал бутылку.
Кровь на ноге запеклась, не текла, но Сашка знал, что стоит ногой пошевелить – и кровь снова может пойти, поэтому он сейчас выбирал всё необходимое, чтобы обработать рану и перевязать. Надо было всё сделать быстро, кто знает, сколько тут ещё придётся торчать. На бутылке он разобрал между другими словами «Ron», то есть «ром», понял он. Это было здорово. Не потому, что хотелось выпить, на самом деле выпить не хотелось, кружилась голова, и подташнивало, но ромом можно было обработать рану. Бутылка была тёмная, почти чёрная, он её поднял и посмотрел на свет – полная.
«Подходяще, – думал Сашка и приноравливался, как её открыть, горлышко было облито сургучом, а внутри, это он знал по опыту, наверняка загнана очень плотная пробка, похожие бутылки были в кабаке, где он служил, у буфетчика. – Однако странно всё это… в атаку со стеклянной бутылкой…» Он разглядывал бутылку, и вдруг ему пришла одна догадка, и он стал разглядывать немца. Догадка оказалась верной – каблуки на сапогах у немца были не стоптанные, новые, острые.
«Надо бы снять, если впору окажутся, пока не окостенел».
Ещё русским нравились германские сапоги, они были с крепкими коваными подошвами. Если попадались новые, то их хватало почти на полгода. У наших были хорошие голенища, а у германца подошва. «Вот бы вместе шили! – шутили одни, да, наверное, и другие. – Русско-германскому сапогу сносу бы не было!» Правда, с каждым годом войны сапоги и тех и других становились хуже.
«Прямо с эшелона, что ли?» – следующая догадка пришла в голову, и он стал всматриваться в других немцев, их рядом валялось персон пять, и на всех было всё новое.
«Точно, прямо с эшелона!» – понял он и ещё понял, что как бы то ни было, а размер он сможет подобрать из пяти-то пар: што твой магазин, только «прикащика» не хватает!
«И чё, так не справимся?»
Он увидел, что у его немца из-за голенища что-то торчит: «Нож, засапожный, вот здоровско, щас я им бутылку-то и открою». Он повернул немца боком, и в это время с германской стороны тукнуло, и с холодным пугающим свистом стала налетать мина.
«Ничё! Раз свистит, значит, не моя…» – успокаивая себя, подумал он, но опять-таки по высоте звука определил, что не моя-то не моя, а вот в землю воткнётся близко. Он натащил немца, как одеяло, на себя, и в этот момент мина упала внутри траншеи шагах в семи от того места, где он лежал. Он вовремя натащил на себя убитого, потому что почувствовал, как тело того дёрнулось, земля дрогнула от близкого разрыва, полетела жидкая грязь, вздрогнул и немец.
«Попали, што ли? Во дают! – ухмыльнулся он, но стало страшно. – А если б я им не прикрылся… А, немец? Как тебя, Фриц или Ганс? Спаситель ты мой!»
Немец, ясное дело, промолчал, и Сашка закрыл ему глаза. Отёр с руки песок о серые немецкие штаны и услышал ещё несколько: тук – тук – тук. Прилетели ещё мины, ударились внутри траншеи, но уже не только справа, но и слева, забросали всё мокрым песком, грязью и глиной с бруствера.
«Если ща наши не ответят, – подумал Сашка, – значит, герма́н пойдёт в атаку, тогда мне или крышка, или плен…»
Через секунду послышалось ворчание с юго-востока, выстрелили очередью русские трёхдюймовки, и через несколько секунд на германской стороне взорвалось.
«Ударили! Значит, немчура пока што посидит!»
* * *
– Ночью будем менять… Первый и третий на отдых, пятый и шестой на позицию. Потери? – спросил Вяземский и посмотрел на Щербакова.
– Аркадий Иванович, разрешите сейчас на позицию, пока светло, а когда вернусь, я уже буду всё знать и рапортички составлю мигом… и схему обновлю. Разрешите?
Вяземский смотрел на полкового адъютанта. Сколько раз он буквально за ремень, за хлястик шинели, за взмокшую от жаркого лета гимнастёрку, можно сказать за адъютантский аксельбант удерживал Щербакова от «хо́жения на супостата», а тот всё рвался, как камень из пращи.
– Слово даю, Аркадий Иванович, только туда и обратно…
«А тогда зачем, если только туда и обратно? – усмехнулся про себя командир полка. – Глянуть, что ли… одним глазком?»
– Хорошо, туда и обратно, – разрешил Вяземский. – И прихватите с собой Василия Карловича, тут командующий батареей из тяжелого дивизиона со своими разведчиками и связистами, прошу знакомиться…
Из темноты блиндажа вышел на свет юный подпоручик с Георгием IV степени.
– …просит помочь ему определиться с наблюдательными постами, скажите фон Мекку, пусть поможет, я ему сейчас напишу кое-какие мои соображения, – сказал Вяземский, опустил глаза к бумаге, но всё же коротко глянул на адъютанта, тот после того, как кивнул гостю, повесил нос.
«То-то, – ухмыльнулся Аркадий Иванович про Щербакова. – Кого хотел обмануть?»
В Щербакове не было ничего такого, что мешало бы пустить его в дело. Но порядок есть порядок, будет случай, получи эскадрон и «руби их в песи, круши в хузары». Однако на сегодняшний день ни один из офицеров пополнения на его роль не годился, так Щербаков соответствовал задачам полкового адъютанта – исполнителен, аккуратен, точен, вежлив, воспитан, отлично рисует схемы и пишет документы печатными буквами. Ростом невысок, крепок, здоров, блондин «три волны», с начала кампании ни одной простуды, прекрасный стрелок и удивительно со всеми на равных, и все к нему, как к равному.
«Пусть при штабе побудет!» – уже успокоенно подумал Вяземский и стал рассматривать схему, начерченную, кстати, блестяще, чем тот постоянно и занимался, Щербаковым. Перед участком, где находились четыре эскадрона 22-го драгунского Воскресенского полка, равно как перед соседями справа и слева, практически по всей линии фронта, между нашими и немецкими передовыми траншеями, только с нашей стороны, протекала Оксна. Это было хорошо, если обороняться – немцам надо было, прежде чем достичь наших позиций, перебраться через эту переплюйку. Переплюйка переплюйкой, но сколько уже солдат, вроде как играючись, положил там противник. Всего-то три-четыре шага шириной, твёрдое песчаное дно, но вот же, одним махом не перепрыгнешь. Русские её очень любили, если, опять-таки, обороняться. А вот наступать, тогда уже им приходилось преодолевать и задерживаться на рубеже, пока не перейдут. Было время, когда Оксна почти пересохла, но последние дожди её снова наполнили и сделали настоящей преградой. Следующей преградой была старая траншея, которую до сего дня не взяли ни немцы, ни наши.
Вяземский смотрел схему, на ней были условно обозначены сосед справа – 253-й Перекопский и сосед слева – 254-й Николаевский полки 64-й дивизии генерала Александра Ефимовича Жданко и противник. Противник окопался в трёхстах шагах от заброшенной, а точнее, никем не взятой траншеи – таким образом, до противника было приблизительно от шестисот до тысячи шагов: и так по всей линии фронта, через весь городок Сморгонь по его западной и северной окраинам. На правом фланге фронт упирался в Вилию, на левом шёл вдоль шоссе на деревню Крево.
Щербаков покинул командирский блиндаж вместе с артиллерийским подпоручиком. Подпоручика ждали три его связиста и три разведчика, на всех висели катушки с проводами и коробки с панорамами, дальномерами и телефонными аппаратами. Солдаты внутри хода сообщения, покряхтывая, поднялись с завалинки, плюнули на цигарки, погасили и затоптали каблуками в песок. Эскадронный блиндаж фон Мекка был вторым от Сморгони, и Щербаков возглавил команду.
Дорога через Залесье в Сморгонь на передовую разрезала лес прямой чертой с юго-востока на северо-запад, справа лес примыкал к Вилии, слева был просто бесконечным белорусским лесом, от Сотворения мира росшим на серо-желтом доисторическом морском песке и болотах. До войны просто просёлок, сейчас это был канал-тоннель, выкопанный на глубину до полутора саженей и шириной в две пароконные навстречу друг другу артиллерийские запряжки. Сверху тоннель, дорога из тыла русских войск на передовую в бывший еврейский городок Сморгонь, был замаскирован накатом из брёвен и набросанным поверху лапником, поэтому курить при перемещении было слишком опасно – демаскировало, – и не рисковали.
Щербаков правил еврейскими дрожками, рядом водил по сторонам удивлёнными глазами подпоручик. Щербаков всё, что было кругом, видел уже с апреля месяца и напевал себе под нос, тайно поглядывая на Георгия на гимнастёрке подпоручика:
– Не стоят, а храпят кони вороные, не ржавеют, а горят сабельки кривые…
– Что поёте, поручик?
Артиллерийский подпоручик был нахал, как ни есть только вчера побрившийся первый раз в жизни и то вафельным полотенцем, это было видно, и ещё было слышно, потому что Щербаков напевал известнейший во всей русской императорской армии гимн гвардии Александрийских чёрных гусар.
– А вы что кончили, подпоручик? – не ответив на глупый вопрос, миролюбиво спросил Щербаков и снова стрельнул глазами на Георгиевский крест.
– Математический факультет Казанского университета…
– Математик, значит…
– Точно так, Николай Николаевич…
– Оно и видно, Макар Макарыч, это гимн…
– А вспомнил, Николай Николаич, чёрных гусар…
– Именно, именно…
– А что это за тоннель такой?
– Это?.. – Щербаков оглядел высокие стены. – Это, Макар Макарыч, можно сказать, дорога жизни…
Дорогу жизни оборонявшие Сморгонь русские войска прокопали в течение почти что года от тыловой базы и до самой передовой. Навстречу Щербакову и подпоручику спереди и следом сзади двумя непрерывными потоками, хотя и с приличными интервалами двигались пароконные телеги с солдатами, санитарные двуколки, еврейские таратайки, офицерские брички, артиллерийские парки и горячие полевые кухни. Ехали молча, ничего не дымило, и никто не курил.
– А откуда здесь весь этот транспорт?
– Местный, можно сказать…
– А эти дрожки?
– И эти… свезли, откуда смогли…
Эти дрожки нашли драгуны на берегу Вилии рядом с огромной воронкой от шального германского «чемодана». Один из просёлков упирался в речной заливчик с широкой поляной, окружённой низким подлеском. Дрожки опрокинуло набок, целые, только дно было выломано взрывом и осколками, а чуть дальше лежали почерневшие трупы, по одежде: мужчины и женщины. Драгуны дрожки поставили на колёса и отдали полковым кузнецам, а трупы тут же в воронке и похоронили, потому что городское кладбище находилось на нейтральной полосе, на северной окраине Сморгони, не просить же германца дать возможность похоронить чету местных евреев. Отец Илларион по своей охоте поискал по соседним полкам евреев-солдат, не нашёл, осенил себя крестным знамением – прислуживал отцу Иллариону церковником кузнец Петриков, – окропил воронку с выправленными драгунами стенками святой водой и, когда останки засыпали, прочитал поминальную молитву. Поп из пехотного полка спросил, зачем он это делает, а отец Илларион ответил: «Бог един, батюшка, а грех я отмолю».
На дороге Щербакова уже ждал фон Мекк, и рядом поручик Гвоздецкий. За ними прислонились к стенке бокового хода сообщений трое полковых связистов, тоже с коробками и катушками. За дрожками Щербакова следовала полупорожняя телега, в ней сидели связисты-артиллеристы, туда же уселись ожидавшие. К ним пересел артиллерийский подпоручик, а фон Мекк занял его место рядом со Щербаковым.
– Слышали новость?
– Какую?
– Дрок предпринял вылазку, туда же напросился Клешня, и не вернулся.
– Это как так? – Щербаков повернулся к фон Мекку.
– Вот так!
Щербаков слушал фон Мекка.
– Дрок послал разведку боем. Четвертаков и весь первый взвод пошёл, немцы тоже выдвинулись и оказались от ничейной траншеи на равном расстоянии, шагах в двадцати…
Щербаков слушал.
– …После проволоки кто-то стал подниматься, уже, скорее всего, никто не вспомнит кто…
– Уж не Клешня ли?!
– Мог и Клешня, Николай Николаевич!
– Вернётся, спросим…
– Думаете?
Офицеры замолчали, и некоторое время ехали молча. С их лицами и золотыми погонами сквозь накат и ветки маскировки сверху лучиками ярче, тоньше заигрывало июньское солнышко.
– Короче говоря, в траншее все оказались одновременно, и там Четвертаков и командир отделения, этот, как его…
– Доброконь…
– Он самый, положили человек то ли шесть, то ли семь.
22-й драгунский Воскресенский полк стоял в лесу, на правой обочине дороги от Залесья в Сморгонь. Вдоль левой обочины шла железная дорога в Молодечно, тоже замаскированная, а правая обочина была лесом между дорогой и дальним берегом Вилии. Тут и дальше на юго-восток окопался весь тыл обороняющих Сморгонь русских войск.
– А откуда известно?
– Что?
– Про Клешню.
– Дрок с двумя ранеными прислал короткую рапортичку…
– Кто раненые?
– Четвертаков и Доброконь…
– А остальные?
– Все целы, только исчез Клешня!
– А вы уверены, что он исчез, а не…
– Сдался в плен? Нет, уверен, он давеча перед денщиками хвастал, что сделает такое, что «получит Егория»…
– Во даёт!
– Даёт-то даёт, да только Аркадий Иванович за Сашку-то по головке не погладит…
– Известное дело, Клешня ведь, по слухам, прошлый год в Москве чуть ли не спас ему жизнь…
– Что-то в этом роде… Надо будет слазить в этот траншей, дальше-то куда он мог деться? – Фон Мекк прикрылся ладонью от игравших прямо в глаза лучиков солнца.
– Если живой…
– Или немцы не утащили…
– Типун вам на язык!
– Вот-те здрасьте-нате! А я-то тут при чём?
Не доходя полутора-двух километров до Сморгони, тоннель начинал расходиться, растекаться, как русло большой реки, на ходы сообщений, которые, в свою очередь, вели на передовую, и общий поток людей и грузов разделялся по мелким ручейкам этих ходов сообщений дальше. Первый и третий эскадроны Дрока и Рейнгардта стояли на передовой уже с начала недели, второй и четвёртый сидели во второй линии, пятый и шестой отдыхали в Залесье. Пятому и шестому сегодня в ночь менять Дрока и Рейнгардта, а фон Мекк и четвертый пока оставались на месте.
Вяземский с соседями-пехотинцами выработали план, как занять ту траншею, которая застряла ничейной на нейтральной полосе. Уже всё продумали и подготовили, в том числе с артиллеристами, но пошли дожди, вздулась Переплюйка-Оксна, и планы были отложены. С инициативой пришёл Курашвили, он в обозе II разряда среди «дедо́в» нашёл пару ревматиков, и те «доклада́ли» ему о своём здоровье, мол, ломит кости, значит, быть дождю, перестаёт – быть вёдру. Вчера Курашвили угостил разведённым спиртом ревматиков-предсказателей, и те назначили вёдро. Вяземский созвонился с тяжёлым дивизионом, дивизионом полевой артиллерии, и сегодня Дрок должен был провести разведку боем. Разведка не удалась, германцы хорошо пристрелялись по этой траншее из миномётов и бомбомётов. Но от дальней разведки с аэростатов и от артиллеристов были получены сведения, что немец затевает недоброе, вроде бы газовую атаку. Сведения подтвердились из 19-й воздухоплавательной роты: наблюдатели с привязного аэростата доложили, что видели немцев, что те с грузовиков перетаскивали в окопы не то баллоны, не то снаряды. О том же докладывали и артиллерийские корректировщики, они обстреляли германские позиции, и в одном месте после взрыва поднялось мутное облако, и германские солдаты разбежались. Всё сходилось на том, что германец таки готовит газовую атаку. Такого поворота ожидали, нанесли на бруствер сырого хворосту и раздали нижним чинам и всему наличному составу новые маски. Но задумка была другая – выбить немца из его передовых позиций, поэтому в полк к Вяземскому прислали корректировщика от тяжёлого артдивизиона. Про корректировщика было сказано, что подпоручик героический, что месяца два назад он, будучи наблюдателем на змейковом аэростате, застрелил из револьвера немецкого лётчика, пожелавшего его убить.
* * *
Когда всё затихло, Сашка отвалил от себя немца и вытащил у него из-за голенища отличный ножик с не очень длинным лезвием и очень удобной рукояткой из настоящей козьей ножки с настоящим копытцем. Обил сургуч, пробка сидела крепко, вынуть её без штопора было никак. Сашка стал вырезать пробку из горлышка, а потом просто продавил и задумался. На нём была его собственная фляжка с водой, выливать было жалко, на немце тоже была фляжка, Сашка дотянулся, разрезал ремень, и фляжка оказалась в руках, в ней булькал шнапс. Выливать воду из своей фляжки очень не хотелось, потому что потом её, воду, было неоткуда взять, и Сашка стал оглядываться. Однако бутылка была открыта, дело было сделано, из горлышка пахло хорошим спиртным, но Сашка знал, что если выпить, то потом захочется пить, значит, надо будет свою воду тратить… «Чёрт с ним, – решил он. – Выпью, когда спасусь! Если останется!» Он поднялся на здоровой ноге, спустил штаны и исподнее, налил в ладонь рому и стал вытирать вокруг раны на входе и на выходе. Стало так больно, что на мгновение помутилось сознание, и он еле устоял на одной ноге. Потом он крепко сжал зубы и полил ромом саму рану и на входе и на выходе. Думая о боли, даже зажмурился, но было уже не так больно. Перевязал, посмотрел на свет – в бутылке рому почти не уменьшилось, он не заметил расхода. Он так и стоял с забинтованной ногой, со спущенными штанами, держа открытую бутылку в одной руке и балансируя другой, и что-то услышал, что, пока не понял. Он застыл.
Солнце светило в макушку. От земли, от песка на дне траншеи и от песчаных стенок исходил пар, его не было видно, но по тому, как дышал воздух, было понятно, что земля прогрелась, парит и пески выдыхают влагу, которой напитались из прошедших обильных дождей. Но он услышал не шевеление воздуха, не это. Он поставил бутылку на песок, чуток надавил и проверил, крепко ли стоит, натянул штаны, подпоясался и только когда почувствовал себя уверенно, стал прислушиваться.
– И́льфе… – вдруг услышал он слева и посмотрел. Из-за осы́павшейся стенки торчали немецкие сапоги – два, и вдруг стал один. Боковым зрением он видел только что два сапога, а теперь видит один. Он видел этого немца, тот лежал мёртвый и спокойный, а вот теперь немец оказался неспокойный, двигающий ногами в сапогах и очнувшийся, как полчаса назад сам Сашка. По траншее можно был уйти вправо очень далеко, как, впрочем, и влево, траншея была длинная, во всю линию фронта, но Сашка об этом даже не подумал. Рядом с уже знакомым ему убитым немцем лежала его немецкая винтовка. Сашка поднял и опёрся, теперь можно было доковылять.
Недобитый немец лежал на спине и смотрел на появившегося с винтовкой в виде костыля Сашку. По тому, как немец был бледен, Сашка догадался, что тот ранен так, что не опасен, и Сашка стал его разглядывать. И увидел, что в том же месте, где была его рана, то есть правая нога выше колена, торчит обломанный штык, и сразу понял, что штык попал в кость, крепко застрял, так крепко, что обломился, и сейчас немец, скорее всего, чувствует очень сильную боль, а скорее всего, очень-очень сильную.
Сашка вернулся, взял бутылку, подволок немца за плечи к песчаной стенке, прислонил и, преодолевая боль в собственной ноге, присел с бутылкой возле немца. Немец на него косил глаза, скрипел зубами, но молчал.
– Пей, как тебя, Ганс, Фриц? – сказал Сашка и стал подмеряться, как поднести бутылку ко рту немца так, чтобы тот не захлебнулся, но и не пролил, и подумал, что, скорее всего, это Ганс, потому что Фриц лежит там, это его бутылка.
– Стани́слав, – тихо, почти не шевеля губами, произнёс этот… как его… Стани́слав?
Сашка удивился, среди немчуры Станиславов он не помнил.
– Стани́слав? – переспросил он.
– Стани́слав Катчинский, я не немец, я по́ляк… я из мяста Познань.
Сашка знал, где По́знань, по-немецки – По́зен, и стал думать об этом, и не заметил, что Стани́слав впился глазами в бутылку.
– То бутла пана Мачульскего… – еле слышно сказал он.
Сашкина рожа сама по себе разъехалась от удивления.
– Какого Мачульского?
– Пан Мачульский… жо́лнеж, мой со́нсяд по мясту По́знань… наша пу́лку бы́ло едэн плуто́н на батальон по́ляки…
Сашка посмотрел на бутылку, и ему захотелось её куда-то деть, но он себя остановил, он же не распивать её сюда принёс и не украл.
– Пана Мачульскего имья, як меня, Стани́слав…
«Был пан Мачульский!» – подумал Сашка.
– Он ма́ртвы?
Сашка кивнул, но вдруг ощутил, что больше не может говорить с этим странным поляком в немецкой военной форме и обломком русского штыка в кости.
– Ладно, хорош болтать. – Он напустил на себя суровость. – Давай пей, я вытащу этого… – Он показал на штык.
Стани́слав, или как там его, взялся за бутылку, но его рука соскользнула без сил.
– Подставь губу, – сказал Сашка и выпятил, отклячил свою нижнюю губу, демонстрируя, как надо. Видно, рожа у него получалась смешная, и поляк заулыбался. – Чё лыбишься, щас от боли помирать будешь, давай губу…
Поляк приготовился глотать, и Сашка поднёс к его рту горлышко.
– Пей много… сколько сможешь…
С горем пополам поляк выпил несколько глотков и показал рукой на карман на френче. Сашка догадался и вытащил пачку помятых, но целых сигарет, у убитых немцев они такие давно находили, удобные, но табачок – дрянь. Сашка достал зажигалку, они закурили и сразу об этом пожалели, потому что на немецкой стороне тукнуло подряд четыре раза. Мины разорвались две на бруствере, две в траншее, но далеко и за отвалом песка, за которым лежал Станислав. Всё обошлось, и они стали разгонять руками дым.
– Шви́ньи, па́лечь не дали! – вымолвил Стани́слав и попросил бутылку, он немного окреп.
– Ну, всё, хорош, а то всю выхлебаешь, и протереть рану будет нечем…
– А ниц не тшеба… – Стани́слав поводил рукой, как будто что-то протирает или от чего-то отказывается. – Вкротце бендже газо́ва атака, здохнем як псы…
Сашка сначала не понял и растерялся, потом до него дошло про «газо́ву атаку», дошло, что «вкротце» – значит атака «вот-вот», и про то, что «здохнем як псы». От этого внутри как будто бы всё обвалилось, но он почему-то решил не переспрашивать, хотя бы потому, что ещё неизвестно, будет атака или нет, неизвестно, куда ветер подует… и он стал подстраиваться к поляку так, чтобы ему с его раненой ногой самому было удобно взяться за обломок штыка, и одновременно поглядывал на траву, стоявшую на краю траншеи. Поляк увидел его приготовления и стал показывать рукой, чтобы Сашка посмотрел.
– Ром не му́ши лячь… ром бе́нджем пичь, а лячь есть шна́пса, чистый, ту… – И он показал на свой поясной ремень.
«И правда, зачем добро переводить?» – мысленно согласился Сашка с мнением поляка не тратить ром, кивнул и взял протянутую фляжку.
Трава стояла не шевелясь.
Он снял с себя ремень, сложил пополам, поляк понял, взял в зубы сложенный ремень, закрыл глаза и зажмурился так, что Сашка испугался, что глаза у поляка сейчас брызнут.
Сашка только дотронулся до торчащего обломка штыка, и поляк зарычал в ремень и выкатил глаза, и Сашка понял, как надо делать. Он ощутил, что штык в кости засел крепко, сначала было подумал, неплохо бы раскачать, но сразу дошло, что такой боли поляк не переживёт, он сказал:
– Посмотри, чего летит… – и, когда поляк поднял глаза к небу, дёрнул штык так, что у самого сверкнула боль, и он еле усидел. Когда посмотрел на поляка, тот лежал с закрытыми глазами, обмякший и без сознания, а штык был у Сашки в руке, кончик штыка, только что сидевший в кости, блестел, как новенький, а серое сукно немецких военных штанов стало темнеть от крови. Тут нельзя было медлить, бинт был готов, и Сашка стал сильно перебинтовывать рану на ноге поляка поверх штанов. Когда перебинтовал, опустился рядом на песок и вытянул ноги. И отхлебнул рома, и почувствовал жар, а через несколько секунд его пробил озноб, и захотелось сжаться в комок и залезть куда-нибудь под одеяло. Из последних сил он вжал открытую и уже наполовину пустую бутылку в песок, и… и всё уплыло.
* * *
Дрок в своём блиндаже сидел мрачнее тучи.
Щербаков разговаривал с ним, как ни в чем не бывало.
– Есть сведения, Илья Евгеньевич, что, как только сменится ветер, будет газовая атака…
– И что нам теперь? – холодными глазами посмотрел на него Дрок. – Дуть всем эскадроном в сторону немцев?
– Ну, уж это я не знаю, вы командуете, – спокойно отвечал Щербаков, – может, и дуть, только я бы вот проверил маски, у всех ли они годные…
В разговор вмешался фон Мекк:
– Для этого, Николай Николаевич, надо наесться гороху до отвала, залезть под одеяло с головой и надеть маску, только так можно проверить без риска для жизни…
– А только для репутации… – вставил слово поручик Гвоздецкий.
Перевёл разговор в деловой тон Дрок:
– Довольно шутить, господа, я расстроен тем, что не уберёг Павлинова, лично мне неловко будет перед Аркадием Ивановичем, если с Клешнёй что-то случится, хотя есть вероятность, что он остался в этой траншее, живой или мёртвый… дальше мы не прошли… Однако об этом достаточно, мне отвечать… маски мы проверили, про баллоны нам известно… теперь давайте к делу.
Все склонились над схемой, и фон Мекк произнёс:
– Идея заключается в том, чтобы расстрелять немецкие баллоны тогда, когда ветер подует в их сторону…
– Ну, тогда действительно будем дуть, пока щёки не полопаются, – недовольно произнёс Дрок.
У него была своя идея.
* * *
Сашка очнулся оттого, что в его глаза кто-то близко смотрит.
«Смерть!» – с холодом в брюхе подумал он.
На него глядели два огромных зрачка, он сморгнул и увидел, что это немец, то есть этот – поляк, через секунду он вспомнил – Стани́слав. Тот пристраивался на одном колене убедиться, жив ли Сашка, и держал в руке бутылку с ромом.
– Жив, хвала Богу. – Станислав отодвинулся от Сашкиного лица и подал ему бутылку.
Сашка помотал головой.
– Нет! – сказал он и потянулся за своей фляжкой с водой. – Вода, пить хочу!
– О! Есть во́да, то до́бже… а́лэ тшеба цо поесть…
У Сашки еды не было, он не взял, а лицо у поляка оказалось не бледное, а землистое с голубыми глазами и таким прищуром, что было очевидно, что он что-то знает наперёд. Русские про таких говорят – «хват»!
Сашке не очень хотелось есть, хотелось пить – много, – лучше бы чаю, но сейчас об этом даже не стоило думать. Он снял с ремня фляжку и подал её Стани́славу, тот отпил глоток и вернул Сашке. Вода была противно тёплая, и хватило глотка смочить горло.
Солнце перевалило за полдень, жарило, и Сашка заметил, что песок на дне окопа посветлел, а края луж очертились и пожелтели, а ещё пели птицы. Трава стояла над траншеей, по ней было видно, что тихо и ветра нет ни в какую сторону.
– А ты кто? – спросил Сашка.
– Пшечеж я чи поведжалэм же естем полякем! – Он ткнул себя в грудь. – Я йест поляк! По-русски!
Сашка понял, но вопрос был в другом.
– А почему за немца воюешь?
– Я… з те́го… я естем… польски належонцей до Немец, з По́знаня…
После глотка воды Сашка почувствовал себя лучше, он подтянулся, крепко опёрся спиной о песчаную стенку и уставился на Станислава.
– …по-русски… я естем обывателем Кайзера немецкего и з тего поводу зосталэм вженты до армии немецкей, а ты сконд естэщ? Място?
– Я, место? – переспросил Сашка.
Стани́слав кивнул.
– Тут?
– Не, ро́дом?
– А, – понял Сашка, – родом из Москвы…
– Мо́сква!.. – как-то странно протянул Стани́слав и стал оглядываться.
– А это все твои, поляки? – спросил его Сашка.
– А як имье пана избави́теля? – не ответил на вопрос Стани́слав. – По-русски – имье.
– Моё?
Стани́слав кивнул.
– Я Сашка, Александр…
– Пан ма два именья? Са-шка и Александр? Александр, я вьем, Александр Македоньски, а Сашка?
– Сашка, это меня так все кличут, а по метрике я Александр…
– Но, добже, пан Сашка-Александр, цо бэнджемы ро́бичь?
Этот вопрос, «что делать», в Сашкиной голове и так сидел, поляк мог не спрашивать, но, пока светло, ни о чём таком можно было не думать, сейчас надо просто дожить до темноты.
– А как сюда попал?
– Гдже?
– Ну, вот! – Сашка показал рукой на траншею. – Тут!
– З Франции, твердза Верден, там мне зосталэм рана. – Стани́слав показал сначала на раненую ногу, потом на своё плечо. – Рана, и зкеровано мне до дому, до Познань… тилько по́том ту, чекавы пан Александр. Вставай, тшеба ще доведжечь цо ту и як…
– А там все твои? Поляки? – снова спросил Сашка и показал на трупы.
Стани́слав посмотрел направо, смотрел долго и вздохнул. Сашка понял, что все.
– Вкрутце бэндже остшал… стше́ляй, – сказал Стани́слав, показал, как стреляют пушки: «Пух-пух!», потом на часы и стал подниматься.
И тут Сашка вспомнил о другом вопросе, который застрял у него в голове.
– А почему твой поляк, этот, как его, Ма… Мо…
– Пан Мачульский?
– Он самый, побежал в атаку со стеклянной бутылкой? Как будто вы только с эшелона…
– А мы и ест ты́лько з почо́нгу, з эшелону. Кту́рых змени́ли, ста́рый пулк, тэ оде́шли в но́цы. Мы за́лищмы их позы́цье, а з ра́на, з у́тра, вшы́стко розпоче́ло, од разу побегли до атаку, навэт не вы́спалищмы и не е́длищмы щняда́нья… – Догадываясь, что Сашка, скорее всего, его не понимает, Стани́слав помогал руками, жестикулировал, и Сашка понял, что на германских позициях произошла замена, старые части ушли, этой ночью пришли новые, с ними пришёл Стани́слав, и сразу побежали в атаку не спамши, не емши и не пимши.
– Каву не пили? – понимающе кивнул Сашка.
– Кавэ не пи́лищмы…
– Ладно, не пили так не пили… – Сашка вдруг почувствовал голод и то, что нога стала болеть меньше. – А как твоя нога?
– Жьле, наступичь не мо́гэ…
– Ну, если не «мо́гэ», так и не наступай. – Сашка стал подниматься, Стани́слав, как мог, ему помогал. Сашке было хреново в этой траншее не только из-за ноги, а ещё потому, что с его ростом надо было ходить на полусогнутых.
– Ты так гло́вы не выставяй, – сказал ему Стани́слав и показал на голову. – Наши добже стшелён.
– Это мы знаем, – безнадёжным голосом промолвил Сашка, немецкие меткие стрелки уже положили много русских, и пошёл к трупам поляков. – Чего у вас в рюкзаках, чего можно съесть?
– Зобачь сам.
Сашке было неловко. Когда они иногда лазили по рюкзакам убитых или проверяли пленных, то это были убитые или пленные, а Стани́слав был живой, и на дне траншеи лежали его товарищи.
– Ты ничего, не против, если я посмотрю?
– Патш, я бы и сам попатшил, – Стани́слав показал на глаза и на ногу, – але не дойдэ, маш льже́йшон, рана, но ты иджь… не зробишь юж им непшие́мнощчи… – сказал Стани́слав и махнул рукой, посылая Сашку смотреть самому, потому что мёртвым полякам уже было всё равно.
Про сапоги – желание подобрать себе пару – Сашка забыл.
– Давай ту ма́ски, – услышал он Стани́слава, он сначала не понял, но быстро дошло.
Сашка срезал с мёртвых рюкзаки и стащил их в одно место, еды нашлось много, противогазовые маски в металлических цилиндрах сложил рядом.
– Ещчё давай плащче, газ ест бардзо труйонцы, жьле для очи и шкуры.
Теперь Сашка понимал, что Стани́слав знает, что говорит, и не зря опасается газовой атаки, которая сжигает лёгкие, глаза и кожу. Сашка даже почесался, и у него возникло желание выползти из этой траншеи и убраться к своим, но он знал, что это бесполезно, германские меткие стрелки и вправду стреляли не хуже, чем Четвертаков с Кудринским из винтовки полковника Вяземского с оптической трубкой – даже на полвершка голову высовывать не стоило.
Сашка лазил по дну траншеи, терпел боль и старался не думать, зачем нужна была ему эта атака.
Он стаскивал необходимое, и тоже поесть, так что даже стало походить на лагерь.
Стани́слав, как мог, помогал.
– Ким естещь? – спросил поляк.
Сашка не понял.
– Ты кто ест?
– Я кто? – переспросил Сашка, он уже думал, что поляк может об этом спросить, и очень не хотелось говорить, что он всего лишь офицерский денщик и повар. – Я драгун! – ответил он.
– А цо то йест? Цо значы «драгун»?
– Это на лошадях, это когда в атаку, а в руке шашка! – размахивая рукой, показал он.
– А кавалерья, драгун… – произнёс Стани́слав, но Сашка ничего в его голосе не услышал такого, что его порадовало бы, и только сейчас до него стало доходить, зачем он сам сюда полез, и дошло, конкретно: надоело жить под землёй и ходить на полусогнутых.
«Побегать, что ли, захотелось?» – спросил он себя. Ответ на этот вопрос не получился полный, но полного ответа в голове пока и не складывалось.
Ещё он переживал за потерянный бебут Четвертакова и за свою пустую болтовню, что вернётся из этой атаки с Егорием.
– Не бы́во конь у нас на фрончье захо́дним, – произнёс Стани́слав, открывая банки с беконом и разворачивая галеты.
– А что было?
– Самоходы, артылерья и газ, венцей ниц не бы́во…
– А как же кавалерия? – заинтересовался Сашка.
– А по цо? Як з карабинув машино́вых зачно́н стше́лячь так целы пулк тру́пув, кони жаль. – Стани́слав говорил так уверенно, что Сашка всё понимал, понял и то, что Стани́слав опытный солдат.
– А как же воевали?
– А мне пра́вье ще не уда́ло – рана в первшы дэнь! А цалы наш пулк францужи зни́шчили, – и Стани́слав провёл рукой крест-накрест, – в едэн атак.
– Они атаковали?
– Не, мы…
– И всё из пулемётов?
– Не, по цо? Вьешь, яке францужьи майон арматы огромнэ, пушки, тши стшалы, – он показал три пальца, – и пулку не́ ма!
Они примостились и стали есть. Сашке в горло не шло, ещё подташнивало, Станислав же ел с жадностью и выпивал, сначала он приладился к рому, но как-то так получилось, что, видимо, счёл ром Сашкиным и перестал его пить, а перешёл на шнапс.
– Мам в Познанье роджьинэ, жо́нка и цу́рка юж доро́сла, вкрутце замонж одда́вачь, а я ту одпочи́вам в тым окопье идьётыцкем… На войне два дни и юж зосталэм ра́ны два раз.
Сашка смотрел на Стани́слава и удивлялся. Он вспомнил, что в кабаке, где служил, буфетчик был старый поляк, говорил по-русски, но нет-нет, поминал свою семью-роджьину, стару́ жо́нку и цу́рку старшую, среднюю и младшую, которых бы впору замуж, да никто не берёт. А Стани́слав, иногда вставляя русские слова, а чаще какие-то непонятные, стал рассказывать, как он жил в своей По́знани, как всё было хорошо до войны, как женился, как отдыхал и выпивал с друзьями, и тогда Сашка понял, что Стани́слав, может, и не опытный солдат: воевал один день во Франции под Верденом – был ранен, и один день тут в России и снова ранен, – а просто очень опытный человек.
– А сколько тебе лет? – спросил он.
– Чтерджьещчи! – ответил Стани́слав, нарисовал на песке «40» и указал рукою на верхний край бруствера.
Сашка посмотрел и ничего не понял, только ветер колыхал траву и гнул её с востока на запад.
* * *
Дрок вместе с артиллерийским подпоручиком долго выбирали что-нибудь подходящее для наблюдательного пункта, потому что местность, на которой расположился бывший городок Сморгонь, была ровная, как стол.
За их спиной приблизительно в полуверсте, а может, и ближе соблазнительно маячили стены разрушенного немецкой артиллерией польского костёла. Однако каждый вершок обломков, которые с перекрытиями ещё высились над землёй, были пристреляны германцем, и для наблюдателей подниматься туда было смертельным риском, все ещё помнили, что не так давно костёл стал могилою четырём русским генералам, нескольким офицерам и нижним чинам – всем разом.
– Не глядите, не подойдёт нам эта кафедра Сморгонской академии, не примеряйтесь, – оглядываясь на подпоручика, говорил Дрок.
– А почему «Сморгонская академия», кого тут учили? – поинтересовался подпоручик.
– Медведей, – безучастно ответил Дрок.
Они наблюдали из бойниц в направлении на запад. Странно вёл себя горизонт: поскольку взору в открывавшейся бесконечности было не за что зацепиться – в Сморгони были разрушены даже печные трубы и не стояло ни одного целого дерева, – то, сколько хватало глаз, горизонт не фиксировался: то, что было далеко, казалось близко и наоборот. Это туманило голову и поселяло внутри животную неуверенность.
Атака планировалась фронтальной на запад, и на этом направлении для наблюдательного пункта ничего не подходило.
– Дальше нам не нужно… возвращаемся, – сказал Дрок, и они вчетвером повернули по передовой траншее на север. Где-то в просветах бруствера, видимо, мелькнула чья-то голова, кого-то из них, свистнули и ударили в бруствер и железные щиты пара пуль. Третья пуля царапнула, сбила фуражку у Гвоздецкого, и его повели в тыл раненого.
Дрок и фон Мекк посмотрели ему вслед и покачали головами.
– Что-то сегодня всё идёт наперекосяк, а всего-то первая половина дня, – пробормотал Дрок.
– А почему Сморгонская академия и при чём тут медведи? – как банный лист пристал с вопросом подпоручик, он догнал Дрока и фон Мекка и не заметил, что в группе офицеров стало не хватать одного. Дрок глянул на него и ничего не ответил. Ответил фон Мекк:
– Потому что здесь когда-то жил польский магнат…
– Понимаю, богатый польский помещик… – как бы сам себе пояснил подпоручик.
– Да, – подтвердил фон Мекк. – А здесь и в России есть забава – дрессированные медведи… вот тут, в этом местечке, под названием Сморгонь, цыгане их и дрессировали для всей империи, потому и академия.
– А при чём тут костёл? – не унимался подпоручик.
Дрок, который со своим ростом шёл по траншее не сгибаясь, на секунду приостановился, обернулся, поджал губы и укоризненно покачал головой.
Подпоручик засмущался:
– Извините, господа, я, наверное, слишком разлюбопытничался…
Они шли с юга, траншея ломалась зигзагом, плечом, метров по пяти – семи, была широкая, с глубоко подкопанными козырьками, подпёртыми толстыми брёвнами. Нижние чины, кроме наблюдателей и пулемётных номеров, вынесенных вперёд, забрались от жары под козырьки, ничего не делали и даже почти не курили. Фон Мекк немного отстал от разрезающего впереди Дрока и обернулся к подпоручику:
– Потому, подпоручик, что в костёле – «кафедра», а если обучение, значит – «академия», а если «академия» – то какая разница, кого учить? Можно и медведей, тем более когда учат цыгане…
Подпоручик замедлил ход и задумался, думал шагов восемь и, когда понял, что ничего не понял, пожал плечами и стал догонять: «Шутят!!!»
От городского кладбища траншея стала забирать на восток.
– Дальше нет смысла, – остановившись, сказал Дрок, снял фуражку и стал протирать её изнутри. Фуражка была почти новая, год, но очень старомодная, хотя и последнего образца. По новейшей родившейся в окопах моде многие офицеры стали вытаскивать из своих фуражек пружинистый натягивающий ободок, и фуражки становились мягкими, похожими на гражданские кепки, видимо, так надоела война. Большинство это восприняло как моду – взяли её за бонтон, – за исключением некоторых, старой косточки, для которых любые новости, особенно ежели форс, воспринимались как лишение девственности без церковного венчания. Дрок, в этом смысле, нового не принимал, а фон Мекк, напротив, предпочитал форс, в смысле – бонтон. Об артиллерийском подпоручике речь не шла, он недавно прибыл из гражданской жизни и, хотя проявил отвагу и успел получить Георгия, оставался штафиркой, гражданским хлястиком, для него фуражка с ободком не стала незыблемой крепостью традиции, а просто головной убор, такой, как носит по большей части расхлябанное, оно же модное большинство.
Подпоручик забраковал все предложения Дрока – маскировать панорамные трубы и дальномеры, не высовывая их над бруствером. Доводы Дрока, что, мол, с той стороны любое изменение ландшафта приводит к артиллерийскому обстрелу в стиле «попал – не попал, кого убило, я не виноват», вызывали возражения, с которыми трудно было не согласиться, потому что, не приподняв оптические приборы над бруствером, просто ничего не увидишь. Русскую сторону спасало одно обстоятельство – в тылу у русских всё-таки была тёмная полоска леса, она немного поднимала горизонт и тем скрадывала. Но это подходило лишь для Кудринского и Четвертакова, которые по очереди охотились на немцев из винтовки командира – поскольку им не надо было сильно высовываться и они стреляли по передовым окопам. Артиллерии же надо было видеть значительно дальше и точнее, то есть из приближённых к противнику точек или возвышающихся; наблюдатели в первой линии работали вместе с наблюдателями из ближнего тыла и с аэростатов.
Перед поворотом траншеи на восток было городское кладбище. Немецкая позиция находилась в тысяче шагах западнее. Между русской позицией и кладбищем протекала Оксна, и сейчас Дрок, фон Мекк и артиллерийский подпоручик по очереди смотрели в трубу, установленную в замаскированном отверстии в бруствере.
– Ну вот, подпоручик, я говорил вам, что на нашей позиции нельзя найти удобного энпэ, так что, простите великодушно…
– Не извольте беспокоиться, господин капитан, – почему-то улыбаясь, ответил подпоручик. – Сейчас мне ясна ваша позиция, однако могу я обратиться к вам с просьбой?
– Да, конечно, обращайтесь…
– Сейчас четыре часа пополудни, хочу попросить у вас разрешения остаться здесь до вечера и понаблюдать, пока мои связисты потянут в тыл связь.
По лицу Дрока было видно, что не нравится ему предложение молодого офицера, фон Мекк был с ним солидарен, но отказать в «понаблюдать» не было резонов, дело военное, мало ли чего «унаблюдают», чтобы «не пропустить врага на Минск и Москву!», как придумали большие командиры, ведь «за нами Россия!».
* * *
Кудринский сегодня на охоту не пошёл. С утра была разведка боем, у противника обострилось чувство опасности, кроме этого наладилась погода, охотиться было не на кого, надвигалась скука. Но Серёжа вспомнил, что в самом начале дождей от дядьки из Алапаевска пришло письмо, и, чтобы не мучить старика неизвестностью, кровь из носа надо было отвечать – кроме дядьки у Серёжи родных не было.
Он почистил винтовку, привел её в положенное состояние, сходил в штаб полка и вернулся в эскадрон.
– Исподнее, – сказал денщик и положил на сбитый из досок стол желтоватую, но чистую и отглаженную стопку белья.
В ночь № 6 эскадрон менял № 3.
В штабе Сергей узнал, что немцы, похоже, готовят газовую атаку. Полк не бывал в газовых атаках, поэтому только вести всё страшнее и страшнее доходили, о том, какие потери несли войска обеих сторон из-за совершенства газов, как оружия, и несовершенства любых защитных средств от него. Сильнее газа людей мучил страх. Говорили, что как ни готовься, а атакованная сторона всегда страдает больше, чем атакующая, – сила ветра была непреодолима, а защитные средства таковы, что хоть рукою отмахивайся от ползущего, стелющегося по земле, поднимающегося всё выше и охватывающего всё большее пространство ядовитого газа. Люди умирали сотнями и тысячами, полками, большая часть на месте в окопах, много в лазаретах, и госпиталя не спасали «уж ежели наглотался…». Поэтому, если атака будет, надо постараться выжить, а когда немец пойдёт в русские окопы истреблять выживших, его надо встретить и наказать, особенно за то, как они добивали отравленных, но не умерших. Когда Серёжа в первый раз увидел длинные крепкие палки, утолщавшиеся как булавы, и вбитые в эти утолщения кованые гвозди наружу, он по-настоящему испугался. Эти булавы напоминали картинки из учебника по истории про древних варваров, которым было неведомо чувство человеческого милосердия. И это страшное с картинок вдруг ожило.
– Спасибо, – ответил Серёжа денщику, и они вместе стали перебирать вещи поручика.
Он готовился к выходу на позицию. Если бы не неизвестность с этой атакой, приготовления были бы обычные, а поскольку всё было неведомо, он и готовился, как привык, и думал о письме, что ответить. Дядька писал, что из Петрограда от его друзей пришла новость, что в лейб-гвардии «жёлтом» кирасирском его величества полку снова подняли вопрос о принятии его, Сергея Кудринского, в полк. Сергей знал, что в боях в составе Юго-Западного фронта полк понёс потери и сейчас вроде вторая гвардейская дивизия, в составе которой полк воевал, переведена в распоряжение Ставки и находится где-то в тылу. Пока это ещё волновало, но уже как-то не так. У Вяземского стал родным шестой эскадрон, он нашёл своё место, и думалось о том, а надо ли переходить в другую часть, пусть даже гвардейскую. А дядька писал: «Когда ты тогда подал рапорт, тебе готовы были отказать из-за нашего с тобою происхождения, ты же знаешь порядки, потом причиной стал какой-то поручик Смолин. Чем ты ему насолил? Где вы встретились? Вы знакомы? А сейчас, точнее, где-то полгода назад, он, что ли, проворовался, в общем, повёл себя так, что его выгнали из полка, и снова возник вопрос о тебе, хотя что изменилось, все ведь знают, какие мы есть – сибиряки! Что ты думаешь по этому поводу, стоит ли вмешиваться? Я думаю, что стоит, но тебе решать…»
Сергей не глядя перебирал вещи, а сам думал: действительно, стоит ли? И вправду, хочет ли он сейчас переводиться в гвардию?
Он глядел на то, что у него забирал денщик, что в стирку, что в починку, отдельно исподнее переодеться перед выходом на позицию. С денщиком Кудринскому повезло, молчуну «барину» достался молчун денщик, иногда ворчал, но совсем непонятно, потому что был волжанин и ворчал на своём.
Поручика Смолина Сергей запомнил на всю жизнь – не ладился поручик с его пониманием того, какая такая она русская гвардия, и остановился на том, что – пускай дядька решает: «А напишу я ему, что живой, здоровый, что побиваем супостата, а полк ежели чего хочет, то пусть так и делает. Мы просить не станем».
* * *
«Побиваем супостата… побиваем супостата…» – неотвязная мысль мешала отцу Иллариону сосредоточиться на изучении новой противогазовой маски. Маска была такая страшная, что впору старух пугать. Он держал в руках и поворачивал её то так, то эдак: резиновый мешок со вставленными круглыми стеклянными глазами, вот и получилась маска, и только вздыхал: «Побиваем супостата… старух пугать!»
– На-ка, попробуй, а я погляжу, – сказал он наконец и отдал в руки кузнецу Петрикову.
Кузнец тоже смотрел, вертел и стал натягивать маску на голову. Получалось неловко, пальцы у кузнеца были грубые, заскорузлые, резина упругая, и в неё надо было занырнуть, как лошадиной мордой в хомут. Ещё к маске полагалась цилиндрическая коробка, и её полагалось накрутить ниже подбородка. Кузнец мял-мял, натягивал-натягивал, да как натянул, так и уставился через стеклянные глаза на батюшку.
– Свят-свят! – перекрестился отец Илларион и позавидовал кузнецу, потому что тот был лысый. – А мне с моей гривой что делать?
– Эзнаюбатюфка! – глухо, как через вату, произнёс кузнец и продолжал смотреть.
– Как дышится? – спросил отец Илларион.
– Хъэново, но мовно!
– Снимай!
Кузнец Петриков стал залазить пальцами под плотно прилегающую к бороде резину и повизгивал, потому что прихватывал волосы и выдирал их с корнем.
– Уф! – сорвал он маску. – Черти придумали, не иначе.
Лицо у кузнеца было красное и потное, дышал тяжело.
– Ну вот, Петриков! – задумчиво промолвил отец Илларион. – А ты говоришь!
Петриков удивлённо посмотрел на отца Иллариона и промолчал.
Отец Илларион положил маску на колени, долго думал, глядя на молчавшего кузнеца и молчавших драгун, собравшихся вокруг, потом отдал маску ближнему, встал и ушёл из землянки.
Драгуны завздыхали:
– Тяжко батюшке… Мы поброемся наголо́ и в неё, в энту штуку, как в соседкину клу́ню, перекрестясь, и кунёмся, а чево ему-то с его бородой да гривой роби́ть?
Драгуны, в дожди получившие новое и не трогавшие «ево» за ненадобностью и непонятностью, стали молча натягивать на себя, но молча не получалось, потому что без матерного слова ни у кого ничего не выходило.
– Вот так, други, а батюшке так даже и высказаться невозможно!
Отец Илларион из эскадронной землянки направился в штаб полка и почему-то вспомнил лысого как коленка Курашвили, позавидовал ему и понял, что от волос он не избавится, а бороду хоть зубами держи.
Четвертаков и Доброконь, получившие по лёгкой контузии от гранаты, взорвавшейся между ними и падавшим сверху немцем, и порезы мелкими осколками; измазанные йодом, с перевязанными головами и кистями рук, вышли от доктора.
– Пойдём виниться? – спросил Четвертаков.
– А куда денешься? – ответил Доброконь.
Они шли по ходу сообщений и крутили по козьей ножке.
– Как ты ево?
– Ково? – Доброконь удивлённо глянул на Четвертакова.
– Ну, этого, который на нас упал?
– Как!.. Палец сам на курок нажал…
– А я об того… вишь… штык сломал… теперя надо новый сыскать…
Они покурили и пошли к командиру полка.
Вяземский в блиндаже был один. Когда Четвертаков и Доброконь спустились, он стоял спиной ко входу и курил.
– Разрешите обратиться, ваше высокоблагородие! – произнёс Четвертаков, таким голосом, каким виноватился перед матушкой, когда шкодничал в детстве.
Вяземский медленно повернулся.
– Чёрт попутал, ваше высокоблагородие… – заговорил Четвертаков.
Доброконь смотрел в землю. Вяземский молчал.
– Не надо было Клешню брать… виноват, Павлинова, не ево это дело…
Доброконь смотрел в землю. Вяземский молчал.
– Но уж больно просился, ваше высокоблагородие, Егория, сказывал, надобно, без ево́, сказывал, домой стыд показаться…
Вяземский молчал, в его руках дымила папироса.
– Ща вам пальцы обожгёть… – вдруг проснувшимся голосом произнёс Доброконь.
«Если он сейчас добавит «барин», побью обоих…» – подумал Вяземский.
Но невыговоренное слово застряло у взводного.
– …ваше высокоблагородие… – закончил он.
– Чего явились? – Вяземский хотел добавить «черти», но не добавил, хотя перед ним стояли два, мало что по виду чёрта, а самые что ни на есть: чумазые, оборванные, всамделишные черти, наилучшие в полку разведчики.
– Охотниками пойдём… – насупился Четвертаков.
– Вам сегодня отдыхать… – возразил Вяземский.
– Клешню выручать… – глухо добавил Доброконь.
Вяземский стоял перед ними высокий, стройный, сильный, красивый, лощёный, в блестящих, начищенных сапогах, без единой пылинки на мундире, красно́ сиял неснимаемым Владимиром, чисто красавец цирковой борец, каким его всегда представлял себе Четвертаков.
«Как же ему без денщика? – с сожалением подумал Иннокентий, глядя на командира. – Умру, а достану Клешню-падлу, искусителя!»
– Идите, Дрока и Щербакова срочно ко мне… да!.. ещё батюшку!
Черти стали толкаться кругом через левое плечо, Четвертаков успел оглянуться.
– Достанем… не сумлевайтесь, был бы живой, эт я про Клешню…
Вяземский остался один, но ненадолго – в блиндаж, шумно отдуваясь, спустился отец Илларион. Вяземский знал о проблемах из-за газовых атак для полковых священников, им доставалось, маски не для них были предназначены.
Поздоровались.
– Батюшка, у меня к вам огромная просьба будет…
Отец Илларион насторожился.
– Хочу отправить вас в Минск, в штаб фронта…
Отец Илларион смотрел на Вяземского и раздумывал – чего затеял командир.
– Так выходит, что мне не к кому обратиться…
– Чем могу служить, Аркадий Иванович?
– Вот посылка семье, не с кем отправить. – Он помедлил. – Нам сейчас предстоят разведки, все состоят при деле, оторвать никого не могу, а вы в оба конца за несколько дней управитесь, как раз к наступлению…
«Спасти меня решил!» – подумал отец Илларион, однако возразить не решился, и отказать тоже.
– Давайте присядем, батюшка, – предложил Вяземский и сел.
Сел и отец Илларион.
– Как вы находите настроения в полку?
Вопрос был по делу, Вяземский об этом часто советовался с отцом Илларионом.
– Настроения обычные, Аркадий Иванович, я не нахожу никаких особых настроений, только вот газов люди боятся, не знают, что их ждёт, поэтому неуверенность, и так неуверенность «когда войне конец», а тут ещё и неизвестность…
Вяземский знал об этом. О том же докладывали и эскадронные командиры и вахмистры. Новые противогазовые маски прислали, но не прислали никаких бумаг к ним, сказали, что подошлют позже, но понятно же, что никто не знает и не может ориентироваться на то, а когда немцы затеют атаку. Поэтому розданные маски крутили, вертели, натягивали, снимали, а что это даст, никто не понимал. В таком же положении были и соседи-пехота – маски были новые для всех, и тут Вяземскому пришла мысль, для обдумывания которой он в батюшке не нуждался.
– Тогда, батюшка, вот вам посылка, и с вестовым в дивизию, а дальше найдёте! С Богом!
Отец Илларион внутренне протестовал, что он не может оставить паству без своей заботы, тем более что было ясно, что вот-вот начнётся, но и отказать Вяземскому не мог. Ещё он увидел, что командир изменился на глазах, прямо сейчас, такие изменения он уже видел и не раз, значит, командиру нужен не он, а его другие помощники, другие люди, и батюшка попрощался.
Когда вышел наружу, то на секунду остановился, глянул на свёрток с адресом: «Вяземской Ксении Людвиговне. Гор. Симбирск. Улица Лисиная, в собственном доме Л. М. Кривошеиной», а сам подумал: «Меня спас?.. Уберёг?»
Аркадий Иванович, оставшись один, перекрестился: «Ну, слава Богу… пусть не обижается», – подумал он и тут же забыл – перед ним на столе лежала схема боевого участка.
Командующий Западным фронтом генерал от инфантерии Алексей Ермолаевич Эверт после неудачи под Нарочью по плану Ставки должен был ударить фронтом на направлении Молодечно-Крево, наступление откладывалось, но вот-вот должно было начаться. Последнее указание, полученное командирами дивизий и полков, требовало точно выяснить, какие части находятся перед фронтом, сколько австрийских и сколько непосредственно германских. Такая задача стояла и перед Вяземским. Несколько попыток на фронте полка были неудачными, и сегодняшняя Дрока тоже. Сведения о том, что германцы готовят газовую атаку, сильно мешали выполнению поставленной задачи, надо было срочно действовать, и теперь Вяземский знал как. Оставалось обсудить с командирами эскадронов.
Дрок появился первым, у него уже была идея, и Вяземский начал обсуждение.
* * *
Сашка пошёл искать сапёрную лопатку, мало ли кто обронил. Нашёл и лопатку и бебут!
«Отдам Четвертакову, ну его к ляду, связываться!»
Когда вернулся, Стани́слав спал.
«Пусть спит, сил набирается, а то одному-то мне тяжко будет!» – подумал он и начал копать.
Перед этим он сходил к трупам, измерил каждого лопаткой по росту, прикинул, если всех положить в ряд, сколько это будет в ширину, и приступил.
Копалось легко, но потому что он копал один и маленькой лопаткой – медленно, давала себя знать нога, и в копанке стояла желтая вода.
«Хорошо, что не выпил, – думалось ему, – щас бы изнутра весь горел, так бы пить хотелось!»
А пить хотелось, поэтому Сашка копал и поглядывал по сторонам, нет ли где чистой воды, годной для питья, родниковой струйки, одна его фляжка – это ерунда, три глотка. Что любую воду нельзя пить, он помнил с детства. Раз с мальчишками они с Поварской подались к храму Христа Спасителя и сошли к воде на Москве-реке. Пока шли-бежали-прыгали-гонялись и пятнались по бульвару от площади Арбатских Ворот, жара и шалости высушили их из нутра, и захотелось пить. По воде на Москве-реке плыли радужные пятна, мусор, а вода пахла керосином, пить нельзя, а хотелось, и тут кто-то из мальчишек сказал, что в устье Яузы – «недалеко тута!» – знает он про тайный чистейший источник, который святой водой бьёт прямо из-под Троицы в Золо́тниках.
«Айда!» – закричали все и ринулись.
Путь оказался не близким: сначала под Каменный мост, дальше была Водовзводная башня, про которую говорили, что она пустая, как труба, потому что водяной насос в ней Наполеон «падзарвал», сам мину закладывал; потом целая череда башен южной стены Кремля, как бусы на нитке, а под набережной пристани. Потом Москворецкий мост, дальше Воспитательный дом, самый чуть ли не длинный дом в Москве, и только потом устье Яузы, а где там Троица? Сашка этого не знал, потому что так далеко от дома ещё не ходил.
Бежали весело, вприпрыжку, а когда запалялись, раздевались и нагишом купались в Москве-реке, потом от всех пахло гнилым и керосином, но ветер сдувал, и кожа высыхала, пока они бежали дальше. У Хитро́ва рынка остановились – как пройти. Про это место взрослые хорошего слова не сказали, мол, ворьё на ворье. Мальчишкам стало страшно, у них было нечего украсть, но они тут были чужие. Они сбились в кучку и стали думать, как это место обойти, но оказалось, что это трудно, куда ни глянь, кругом народ, толкучий рынок, тогда они решили обойти через Швивую горку, пройти мимо Никиты Мученика и свернуть налево на Яузу. Троица уже была видна своей высокой колокольней. И вдруг один сказал: «Я не пойду, родители заругают!» – и сразу получил: «Предатель!» И другой сказал: «И я не пойду, маманя сечь будет!» – и компания распалась. И тут жажда всех так обуяла, что побежали к Москве-реке и стали пить.
Домой шли уже не вприпрыжку, а еле тащились, так долго, что Сашка своего возвращения не помнил, всё смешалось в сознании, а когда приплёлся, его стало выворачивать, и после этого он долго болел дизентерией. Поэтому про плохую воду Сашка запомнил на всю жизнь.
– Копай глэмбоко, – услышал он.
Поляков оказалось много, семь человек мёртвых и Стани́слав живой.
Сашка лопаткой отмерил прямоугольник и копал на четыре штыка так, чтобы вниз положить троих и сверху четверых. Стани́слав очнулся, сначала смотрел, а потом пополз. Сашка краем глаза видел, что Стани́слав снимает с трупов оружие, патронные подсумки, отдельно гранаты, установил в ко́зла винтовки штыками вверх. Сашка уже ровнял стенки могилы, когда Стани́слав попросил:
– Помуж…
Первым перенесли пана Мачульского. Только теперь Сашка увидел, что у мёртвого Мачульского волочилась раздробленная нога.
– Мы бегли́щмы о́бок, он, – Стани́слав указал на Мачульского, – жучил гранатэ, з пшоду было двое ваших, по́тэм не поме́нтам.
Двое наших, вспомнил Сашка, были Четвертаков и Доброконь, они бежали чуть правее, впереди и раньше спрыгнули в окоп. Дальше Сашка не помнил, только как он стал соскальзывать с бруствера.
Вода из могилы постепенно уходила, и первым положили Мачульского. Про остальных Стани́слав ничего не сказал, а Сашка не спрашивал, только думал, как поставить крест или что-то вроде, а писать или нет фамилии, решил оставить Стани́славу.
Когда уложили на дно троих, сели отдыхать.
– А много вас? – спросил Клешня, имея в виду поляков.
– Много, тылько з фронту заходньего двье дывизьи, наш пулк з По́знаня, а другой з Помера́ньи.
– Я не об том, поляков много?
– В каждем пулку на батальон по плютону… – И Стани́слав написал на песке «30», – человьек.
– А почему вас так разбросали?
– Цо? – Станислав не понял.
– Я спрашиваю, почему поляки не вместе? – Сашка говорил громко для понятности и показал руками, как это, когда вместе. – Лучше же, когда в одном месте? Почему вас разогнали по взводу на батальон?
– Наши не хцон война, а хцон до неволи – в плен, до ваших, до словян…
– А ты?
Стани́слав помолчал и ответил:
– Допуки не вьем, але хо́цэ до дому.
Он посмотрел на небо, потом – Сашка это увидел – обвёл взглядом край траншеи.
– Чего смотришь? – спросил Сашка.
– А ты маш о́ко, пан Сашка-Александр!
– Да и ты не промах, – ответил Клешня.
– Газо́ва атака!.. – Стани́слав смотрел на траву.
– Ветра же нету!
– На́разе не́ ма! – Стани́слав поднял руку ладонью вверх, потом, прикрываясь от солнца, посмотрел на чистое синее небо. – Потше́бна ест во́да, але джищь па́дачь не бэндже… Але поставим каски… – бормотал он.
Сашке стало любопытно.
– Что ты говоришь, не понимаю!
– Так! – Стани́слав взял пикльхельм и пикой воткнул его в песок.
– Ва́за но́чна, – хохотнул он. – Пс-пс-пс! Ба́рдзо выго́днье.
Вот оно что оказалось!
Мысль набрать воды в немецкие каски, если вдруг пойдет дождь, была неожиданная, главное – как? Сашка готов был расхохотаться, но сдержался, потому что в ответ могли похохотать немецкие мины, ведь неизвестно, где засел герма́н-наблюдатель.
– Ставь вши́стко, ежли зачне́ падачь, воды трошки ще налье́, потэм полончимы до еднэ́го.
Сашка собрал германские каски и рядом воткнул их пиками в песок. Про газовую атаку думать не хотелось. Получилось так, будто бы восемь мамаш приготовились, чтобы их детишки могли пописать, а могли и… Сашка поморщился от этой мысли, если пойдёт дождь, о чём сказал Стани́слав, и в каски наберётся вода, потом это надо будет пить, и он снова вспомнил про поход на Яузу.
Четверо сверху не укладывались, одному не хватало места, а откопать глубже уже не было сил, и тогда Сашка расширил могилу. Когда засыпал песком, от низа пошёл сладковатый гнилостный дух.
– Как твоя нога? – вытерев пот, спросил Сашка и, чтобы определить время, посмотрел на солнце. Стани́слав не ответил. Сашка глянул – Стани́слав с закрытыми глазами прислонился к песчаной стенке траншеи.
«Ничего, пусть себе дрыхнет, сил набирается, ещё неизвестно, какая будет ночь!»
* * *
Дрок, когда получил приказ явиться в штаб, глянул на подпоручика. Тот стоял к нему боком и смотрел в панорамную трубу и вдруг повернулся и расплылся в улыбке.
«Нельзя его оставлять, – с опаской подумал ротмистр, но уже надо было идти. – Нашкодничает чего-нибудь!» Он отвлёкся и через мгновение глянул ещё раз, подпоручика не было.
«За угол, что ли, пошёл, проветриться, – успокаивая себя, подумал ротмистр, но на душе было тревожно. – Надо бы к нему кого-нибудь приставить!» – но было некого, вернувшийся из лазарета вахмистр Четвертаков готовил охотников к предстоящей ночной разведке. Дрок с досады плюнул и пошёл.
Подпоручик выглянул из-за зигзага траншеи в спину ротмистру и махнул рукой своему разведчику.
– Разузнай, куда пошёл их благородие?
Разведчик скрылся и через несколько минут вернулся.
– Сказывали, что пошёл в штаб полка, ваше благородие…
– Сколько раз просил, без «благородиев», а «Макар Макарыч»… Уяснишь ты, наконец?
– Так точно, ва… виноват… Макар Макарыч.
– То-то! Давай дерюгу…
– А может, не надо?
– Давай, кому говорю!
Кладбище стояло на поле боя особняком. На вычищенном артиллерией за без малого год боёв обширном пространстве, там, где совсем недавно ещё существовало еврейское местечко Сморгонь, кладбище было на окраине и несколько возвышалось, и по нему никто не стрелял. На кладбище были не тронутые взрывами могилы и деревья. Деревья стояли старые, толстые, высокие. По какому закону воюющие стороны не стреляют по тому или другому месту, никто не знал. Так бывало с родниками, и враги-солдаты на виду друг у друга ходили набрать свежей воды, бывали и другие места, остававшиеся целыми по молчаливому согласию. Это случилось и с еврейским кладбищем, здесь. Деревья теснились кряжистые, густые, соблазнительные…
Подпоручик взял из рук разведчика дерюгу, дерюга была жёлто-зелёная, в цвет травы, перекинул её, как плащ, через плечо и начал осторожно из одного места вытаскивать хворост, сваленный на бруствере. Делал это медленно, отдавал разведчику, тот складывал на дно траншеи и ждал следующей ветки или гнутого, как солдатская судьба, корня. Постепенно в завале образовался проём, из траншеи, конечно, заметный, а с немецкой стороны, скорее всего, не слишком примечательный, потому что делался очень медленно и небольшой. Подпоручик нацепил угол дерюги – прямоугольник размером сажень на сажень – на длинную палку и медленно стал просовывать в проём. Когда полдерюги просунул, попросил разведчиков подсадить и стал забираться под дерюгу, накрываясь ею, как одеялом. Забравшись целиком, надолго залёг. Драгуны смотрели с интересом и ужасом и уже догадывались о том, чего хочет артиллерист, и стали шептаться, и догадались окончательно, когда ему под дерюгу его разведчик подал футляр с биноклем и коробку с телефонным аппаратом, за которым тянулся провод.
– Зуба на него нет, – с тревогой стали шептаться они, – ежли герма́н увидит, разбонбит всё к едреней матери… – Однако они ничего не могли поделать, в эскадроне сейчас были одни младшие унтера и рядовые.
– Он чё? – Ближние зашипели разведчику и стали крутить пальцами у виска. Разведчик пожал плечами.
Медленно-медленно, почти не шевелясь, подпоручик пополз. Смотреть на то, что он делает, было мучительно в ожидании того, что его с минуты на минуту подстрелят. Если убьют, то убьют, а если ранят, он будет кричать и стонать от боли или пока не умрёт, или пока не стемнеет, и к нему можно будет подползти. И потому ещё мучительно, что подпоручик двигался незаметно, почти что не двигался. Так мучительно первоклашке-гимназисту смотреть, как луч солнца крадётся по подоконнику до конца урока.
Подпоручик под дерюгой слился с местностью.
Он полз, шло время, до ограды кладбища оставалось шагов… кто бы посчитал, – только ещё далеко.
– До ночи, что ли, ползти будет?
– А чего он тогда ночью углядит? – шептались драгуны, а разведчик и связист так же медленно, как подпоручик, заложили хворостом проход и держали в руках провод, чтобы их командир тащил его свободно, чтобы провод не зацепился, потому что если зацепится, то придётся ползти им.
Потом смотреть утомились, и все стали ждать, когда его убьют.
Приблизительно за час подпоручик прополз шагов двести до правого берега Оксны. Противоположный левый берег, с которого начиналось кладбище, был повыше, подпоручик оказался под его прикрытием, все, кто мог наблюдать, видели и сообщали своим, что подпоручик выполз из-под дерюги и, согнувшись в три погибели, перешёл через речку, что телефонный аппарат перенёс не замочив. Дальше он полз между могилами и оградками, и наблюдавшие его потеряли: от напряженного ожидания все затаили дыхание, и на губах, дымясь, повисли цигарки. Около самого толстого дерева, в середине кладбища, наблюдавшие увидели, как взвилась верёвка, как все определили, с привязанным на конце камнем и повисла через толстый сук, подпоручик стал подтравливать верёвку, и её конец опустился до земли. Подпоручик схватил оба конца, натянул и с ловкостью циркача-акробата взобрался на сук. Дальше наблюдавшие потеряли его в густой кроне и перевели взгляд на связиста, тот сидел с телефонной трубкой. Прошло несколько минут, и связист начал, прижимая трубку плечом, что-то быстро писать. Ещё через несколько минут он записанное передал в другую трубку, и ещё через несколько минут из тыла ухнули гаубицы. Наблюдавшим показалось, что они видят, как тяжёлые снаряды медленно перелетели над головами и глухо бухнули в немецком тылу. Прошло ещё несколько минут, и герма́н бухнул в ответ, и его снаряды так же медленно перелетели в русский тыл и там взорвались, после этого связист несколько минут что-то писал, неуклюже зажав трубку плечом.
* * *
Эскадронные командиры сделали записи в блокнотах и по одному стали выходить из штабного блиндажа. Щербаков сел за стол и набело записал приказ:
«Приказываю:
№ 1, 3, 4, 5 и 6-му эскадронам атаковать и занять передовую позицию противника.
Произвести атаку в два этапа.
1-й этап: занять отдельный (ничейный) траншей на нейтральной полосе и в нем сосредоточиться.
Для этого в 23.30 разведчикам № 4, 5 и 6-го эскадронов (командир пор. Кудринский), и охотникам (вахм. Четвертаков, у. – оф. Доброконь) выдвинуться, проделать проходы в проволочных заграждениях и занять траншей. После чего в 00.00 проходы преодолеть личному составу эскадронов и также занять траншей.
№ 1-му и 3-му эскадронам после доклада о занятии траншея передовыми эскадронами № 4, 5 и 6-ть через проделанные в заграждениях проходы выдвинуться с той же задачей.
Ком. ротм. Дрок.
2-й этап:
В 00.55, во время артиллерийской подготовки 64-й дивизии, разведчикам № 4, 5 и 6-го эскадронов выдвинуться, проделать проходы в заграждениях перед передней линией обороны противника, после чего личному составу из ничейного траншея на нейтральной полосе выдвинуться к передней линии противника. После завершения артиллерийской подготовки стремительной атакой ворваться в первую линию обороны противника, уничтожить живую силу, захватить газобаллоны с газом и в случае контратаки удерживать занятые позиции до подхода основных сил дивизии с целью не допустить повреждения захваченных германских газобаллонов с удушливым газом.
Наш сосед справа 253-й Перекопский и наш сосед слева – 254-й Николаевский полки одновременно по своим направлениям проводят аналогичные атаки.
Все передвижения личному составу эскадронов производить, применяясь к складкам местности с соблюдением звуковой и световой маскировки.
№ 2-му эскадрону находиться в резерве и занять первую линию обороны полка, сразу после выдвижения в сторону противника № 1 и 3-го эскадронов.
Ком. ротм. Мекк.
О готовности доложить не позже 22.00.
При необходимости защиту от газовой атаки противника – применить.
Командир 22-го драгунского Воскресенского полка
Полковник Вяземский А. П.
Составил: адъютант пор. Щербаков Н. Н.
16/VI.1916 г.».
Когда Дрок вернулся, то сразу почувствовал неладное – драгуны прятали глаза. Он заволновался и, ни у кого ничего не спрашивая, пошёл к артиллерийской команде подпоручика. Разведчики и связисты тоже прятали глаза, и он всё понял.
– Где? – тихо спросил он.
– Тама, – ответил связист и махнул рукой на запад.
– На кладбище?
– Так точно…
– Внизу или на дереве? – спросил ротмистр и, не дожидаясь ответа, пошёл к панораме, отодвинул наблюдателя и приник.
В панораму кладбище хорошо просматривалось, но Дрок подпоручика не находил, он излазил глазами всё кладбище, оградки, могильные камни, в подробностях разглядел кору на стволах деревьев и только когда что-то как мешок свалилось позади самого толстого кряжа, понял, куда надо смотреть, а подпоручик, ясное дело, уже затаился между могилами.
Через несколько минут подпоручик показался перед оградой кладбища на высоком левом берегу Оксны, ещё через несколько минут он подобрался к берегу, перешёл Оксну, и, когда пора было снова забираться под дерюгу, так и сделал. От ограды кладбища до нашего берега противник не мог его видеть, но впереди было ещё двести шагов на виду у немца. Дроком эта дистанция была сосчитана. Солнце садилось у противника за спиной, и в заходящих лучах ему было всё видно как на картине хорошего художника-классика – чётко и ясно.
Зная, куда смотреть, Дрок наблюдал за действиями подпоручика, иногда он терял его из вида, потому что дерюга сливалась с травой, а подпоручик полз медленнее улитки. Постепенно Дрок успокаивался, он видел, что подпоручик делает всё так правильно, как только возможно было в этой обстановке. Когда подпоручик уже был близко, в панораме его стало не видать, всё слилось, Дрок отодвинулся и стал прислушиваться. Кто был в траншее первой линии, замерли так, что было слышно, как между собою бранятся летающие у самого лица комары, кто первый сядет на потную человеческую кожу, и не обращали на них никакого внимания гордые, но нервные мухи.
Вот-вот всё должно было решиться…
Дрок рванул к связисту, тот сидел на корточках и зажал руками уши. Дрок, как на ступеньку, забрался сапогами ему на спину и высунулся поверх бруствера и хвороста и тут же получил в лоб воздухом, его фуражка полетела назад, ударилась в противоположную стенку траншеи, и потный лоб Дрока стало холодить. Он пригнулся, утёрся, пот заливал глаза, в этот момент прямо перед ним во весь рост с той стороны бруствера встал подпоручик, и что-то толкнуло его в спину так, что он перелетел через наваленный на бруствере хворост и упал в траншею.
«Убили!» – мелькнула мысль, и Дрок медленно, придерживаясь руками стенок, слез с согбенной спины связиста. На ослабевших ногах он пошёл к валявшемуся подпоручику и выматерился в голос, так, что оглох сам. А подпоручик на боку с подвёрнутой рукой вдруг отваливался на спину, открыл глаза, увидел Дрока и заулыбался.
– Сильно бьёт, прямо с ног валит! – без голоса промолвил он и провёл сухим языком по сухим губам. – Пить хочу, принёс бы кто…
На гимнастёрке на правом плече подпоручика под ключицей Дрок увидел сквозную дырку с пушистыми краями, под которой быстро напитывалось и расползалось пятно крови.
«Выпить ещё попроси!» – промолчал ротмистр Дрок, сейчас он по-звериному ненавидел этого юного нахального героя.
* * *
Как только стало темно, драгуны, стараясь бесшумно, убрали в траншею хворост с бруствера. Они делали это с радостью, потому что стало ясно, что газовой атаки пока удалось избежать, никто ночью газом не атакует, потому что атакующая сторона ничего не видит, не поменялся ли ветер и не накроет ли облако самих атакующих. Это было бы здорово для атакованных, но где гарантия? Ещё драгуны радовались, что, может быть, им удастся сбить противника и в случае успеха перетаскать баллоны к себе – уничтожить их не было возможности, не открывать же вентиля́.
Оживлению ещё была причина, что остался живым артиллерийский подпоручик. Его сразу прозвали по имени приказа главнокомандующего фронтом генерала Эверта «Ни шагу назад! Стоять насмерть!», подхватили и понесли лечить к Курашвили, а вслед говорили: «О! «Ни шагу назад!» – мал золотник, потому в любую дырочку пролезет и пощекочет безносую».
«У-ух! Раззудись плечо… побиваем супостата!» – хотелось петь, как на походе, но всё делалось тихо.
Четвертаков работал со всеми, хотя резанные осколками руки крови́ли через бинт.
«Ничего, – думал он, – не на медведя иду, чай, герма́н крови не учует!»
Доброконь держался рядом. Разведку эскадронов возглавят они с Кудринским: они по этому полю бегали, а Кудринский ползал и изучил в подробностях в оптическую трубку.
* * *
Когда сумерки сгустились и превратились в тёмную ночь, Стани́слав сказал:
– Хце о́тдачь сцызорык, – он пояснил, – ну́жик, пана Мачульскего ёго сыну, а то́бье муй зегарэк, часы.
Клешня в темноте подал ему ножик так, будто с товарищем-драгуном поделился табаком, руку Станислава с часами не разглядел, а слов про часы не разобрал, что ли.
– Пому́ж? – обратился Стани́слав к Сашке и показал на западную стенку траншеи.
– А может, к нашим, к славянам? – спросил его Сашка.
– Не, з мойон ранэ я за тыджень бэндэ в дому, цуркэ отдам замонж, ньех ще уроджьи допуки ест не за пужьно, а я, може, внукув зобачэ, кьеды та война пшеклента ще сконьчы… пся крев!
Сашка, пока лазал по окопу, заметил в нескольких местах, где стенки осыпались от взрывов, и повёл Стани́слава туда. Он сам пополз на вражескую сторону, подал руку поляку и вытащил.
– Доползёшь?
Станислав кивнул и скрылся в темноте, но Сашка вдруг услышал его шепот:
– Дженькуе, колега… Сашка-Александр! Бонджь здрув!
«Ползи, чертяка! Живы будем, не помрём! С такой раной ты через несколько дней и вправду будешь дома!..» – в ответ подумалось Сашке. Ещё несколько минут он слышал Стани́слава, как тот шуршит, потом перестало шуршать, тогда Сашка спустился в траншею и пошёл туда, где была обвалена взрывом восточная стенка.
«…Выдашь дочку замуж, будешь нянчить внуков, а я без Егория, без сапог, без ножика, – ползя к своим, думал он. – Зря бегал! Тоже мне охотник!»
Единственное, что его радовало, – это то, что в окопе он оставил порядок: мёртвые в могиле, бебут он нашёл и ползёт с ним обратно к Четвертакову, винтовки составлены в козла, а лопатку он воткнул в головах могилы, чтобы сразу было понятно – что здесь, и прихватил один цилиндр с противогазовой маской. Мало ли, немцу в голову придёт дурь на ночь глядя газы пускать. Спят ведь, пускают, газы-то!
Сил он за день накопил, полз осторожно, но было легко, потому что он знал куда. Сейчас надо только не сбиться и ползти прямо, тогда попадёшь точно в проход в колючей проволоке. Но минут через пять он всё же почувствовал, что ползти тяжело: где с мая пробилась трава, там легко, а там, где лежал битый кирпич, куски штукатурки от разбомбленных домов, было тяжело. Острые осколки впивались в тело, особенно страдали локти и колени. Сашка подумал встать, мол, всё равно темно, но тут же передумал – бережёного Бог бережёт – и полз. Однако как бы ни было темно, а на фоне неба он всё же увидел столбы заграждений.
«Дополз», – подумал он. Он поднял руку, пощупать, есть ли проволока, – проволока была, висела, разрезанная…
Разведка четвертого, пятого и шестого эскадронов и охотники Четвертаков и Доброконь ползли за Кудринским к проволочному заграждению перед ничейной траншеей. Доползли до проделанного утром прохода и разделились направо и налево сделать другие. Перед проходами оставили по разведчику, чтобы встретили и правильно направили остальных.
Сашка миновал колючую проволоку, прополз ещё, и вдруг… у него сверкнуло в глазах.
Оставшийся у прохода разведчик услышал, как кто-то впереди шуршит и сопит, никто из своих возвращаться не должен, он подождал, пока этот кто-то подползёт, и сверху, что было силы, как молотом ударил. Попал по круглому, как по голове или по камню, так заболел кулак, и лазутчик затих.
«Убил, што ли? – подумал он, ухнул по-совиному и сам затих. – Утром разберёмся, не́ча по ночам ползать».
Однако на его совиное уханье никто не откликнулся, а совы ночью летали и ухали, как свои.
Четвертаков первым достиг бруствера ничейной траншеи, в которую спрыгивал утром, и соскользнул вниз. На что-то напоролся тупое и от неожиданности взвыл от боли. Ощупал, напоролся на торчащую рукоятку лопатки. Рядом соскользнул поручик, и следом Доброконь.
– Чё ты? – зашептал Доброконь и стал ощупывать Четвертакова.
– Напоролся на лопатку, торчком стояла…
– Чё ей торчком стоять? – прошептал Доброконь и сунул пальцами в песок. – Мягкий… сёдни копаный.
Он пошарил и нащупал…
– Могила, свежая, надысь копали… А где напоролся?
– Вот… – Четвертаков потрогал свой бок.
– Перевязать? – спросил он.
– Не, не до крови… а прикопали, нешто Клешню?.. – прошептал Четвертаков.
Доброконь вздохнул и ничего не ответил.
Когда все накопились, разведчики посунулись дальше, они поторапливались. Кудринский впереди. Четвертаков, когда доползли до ограждения передней немецкой линии, сам резать не мог, так болела бочи́на, левой рукой он придерживал проволоку, чтобы не спружинила и на проволоке не звякнули навешенные немцами самодельные бо́тала из пустых консервных банок. Резал Доброконь.
Немецкие передовые посты сняли без шума и, когда проделали проходы, залегли.
– Ваше благородие, – стал шептать Четвертаков Кудринскому, – ежли щас пойдут наши гаубицы, немец начнёт палить из пулемётов… место у него пристреляно, и наши не встанут…
– Пускай палит… – ответил Кудринский. – Наши не должны встать, а ползти, как мы… немец будет палить, а мы их засечём…
– Поня́л, – ответил Четвертаков, когда немец со страху отпуляет своё в темноту, тут-то его можно будет зарезать, жаль только, что бебута своего Клешне отдал, земля ему пухом, подумалось Иннокентию, и он затих.
Через долгую минуту ожидания в тылу стало как из-под воды лопаться и по-медвежьи зарычало – это дала залп русская гаубичная батарея.
Когда первые русские снаряды пролетели, немцы проснулись и пошли тарахтеть из пулемётов. Захотелось вжаться в землю всей головой, прямо лицом, телом, носом, глазами, но как раз в том-то и была вся штука, что надо было смотреть, где сидят немецкие пулемётчики. Иннокентий такие моменты не любил, но смотреть надо было, и он поднял голову. Ночь гремела, будто сама собой, плотно летящих пуль не было слышно, и это было страшно, потому что не от чего было отворачиваться, хотя бы мысленно; поэтому нельзя было не только ворочаться, а даже и шевелиться. Летящие пули чувствовала спина, её холодило, мокрую от пота. Хорошо, что на спине ничего не торчало, что не было ни горба, ни крыльев, ни даже сидора, в который сейчас пуль бы набилось, хотя нет – пули бы его изгрызли, как собаки, да и на черта он нужен. Сверкали ближние пулемёты, один впереди шагах в десяти справа, и другой слева шагах в тридцати. Кудринский пополз налево.
До своего справа не доползли шагов пять.
«Ща настреляется… тогда!..»
Иннокентий чуток переполз вбок. Доброконь был рядом. Германские расчёты в ночных охранениях состояли из двух-трёх человек, справиться несложно, если неожиданно. Теперь Иннокентий смотрел, как стреляет пулемёт и как красиво из ствола хлещет огонь на целые полсажени, лежи и любуйся. Пулемёт стих, и немцы стали переговариваться и стучать железами. Иннокентий подполз, вскочил и кинулся на стрелка, рядом вскочил Доброконь и кинулся левее на заряжающего.
Всё кончилось в одну секунду. Иннокентий поднял ствол и стал палить, пускай немцы на передовой ничего не подумают и не готовятся, хотя в гуле артобстрела что они могли увидеть или услышать… Через некоторое время точно так же заикнулся пулемёт слева, значит, сработал Кудринский, и возник вопрос: что дальше? Главные силы неизвестно где! Сейчас бы всем замолчать и прислушаться. Иннокентий снял палец с курка, но прислушаться не удалось, потому что строчил Кудринский и ещё другие и ещё гремел артобстрел.
Иннокентий стал снимать пулемёт с сошек. С собой забрать было нельзя, чтобы в запарке боя не побить баллоны с отравой, атака подразумевалась рукопашная, тихая.
Артиллерия уже била по глубокому тылу.
Остальные подползли.
Теперь драгун было много, решили не ждать, когда артиллерия замолчит, а, пока всё грохочет, кинуться – до передовой германца осталось шагов сорок.
Кинулись.
Окоп оказался пустой. Баллоны были, а немца не было. Догадались, рядом с полными ядовитого газа баллонами даже немец спать побоялся.
Заняли первую линию противника, перенесли их пулемёты из передового охранения, насыпали перегородки поперёк ходов сообщений из германского тыла и установили пулемёты, развернув их в сторону противника.
И пока темно, потащили баллоны.
Утром Доброконь похвастался Четвертакову:
– Ты глянь, чё я нашёл там, где ты на лопатку-т напоролся! – сказал он и показал Иннокентию наручные часы с ремешками. – Германские! Буквы-то вона, не наши! И тикают, слышь?