Предметом нашего исследования должна стать не вся «Одиссея», а только та ее часть, которая посвящена так называемым «странствиям Одиссея» (пятая – тринадцатая песни); именно здесь излагаются все интересующие нас, основные для «мифологии 6огини» мифы. Однако прежде чем приступить к их рассмотрению, отметим один непринципиальный, но заслуживающий внимания момент: как и вся «Одиссея» в целом, «Странствия Одиссея» (так условно назовем эту часть поэмы) заведомо не являются произведением одного автора, о чем свидетельствует уже сама их необычная композиция; логическое начало «Странствий» приходится на девятую песнь, после чего сюжет, дойдя до двенадцатой песни, возвращается к пятой, а затем, в тринадцатой песни, смыкаются две независимые сюжетные линии первой – четвертой и девятой – двенадцатой песен.
В подобной алогичности композиции не следует искать какой-либо «авторский замысел»; «Одиссея», как, видимо, и любой эпос вообще, является, по сути, не чем иным, как компиляцией, более или менее механически связывающей воедино сюжеты самого разнообразного толка. Составителей компиляций, исходивших исключительно из принципов утилитарной мнемотехники, не следует осуждать, но и не следует также всецело на них полагаться; всегда надо различать, где мы имеем дело с собственно мифом, а где – с чисто механическим «увязыванием» разных, нередко даже и взаимоисключающих, мифов. Впрочем, подобное различение не представляет особого труда, – элементарной и даже примитивной логики часто бывает достаточно, чтобы выявить и надлежащим образом оценить момент «увязывания».
Таким образом, сделав необходимые оговорки, перейдем к нашей основной задаче. Рассмотрение «Странствий Одиссея» мы начнем, разумеется, с их логического начала, т. е. с девятой песни. Помимо прочего, это даст нам возможность познакомиться с главным героем, рассказ которого о начальном этапе его путешествий может одновременно расцениваться и в качестве «автопортрета».
Вот этот рассказ (отметим, что в нашем переводе мы порываем с установившейся в России «архаизирующей» переводческой традицией, стилю поэмы заведомо не соответствующей; для грека гомеровских времен «Одиссея» звучала вовсе не «архаично»).
Как отплывали мы из Трои, отнесло нас ветром к Исмару (город во Фракии, единственный реальный географический пункт всего путешествия). Ну что, город мы, конечно, разграбили, мужчин перебили, а женщин и добро разделили между собою по честному. Тут я и говорю ребятам, что пора, мол, двигать дальше. А они что – напились на берегу до бесчувствия, и ни в какую. Ну, и дождались. Там из города кое-кто убежать успел к соседям, и только мы утром глаза протерли – а они тут как тут, как листья весной – и пешие, и на колесницах. Ну, до полудня мы еще немножко держались, а потом пришлось отходить, и товарищей, жалко, много погибло – по шесть человек с каждого корабля. В общем, повеселились, – (последняя ремарка в оригинале отсутствует, однако с ее помощью мы попытались передать характерный для данного рассказа тон укоризненного воспоминания).
Что можно сказать о самом рассказчике? Он явно принадлежит к той категории людей, которую позднее стали называть романтическим словом «викинги»; в гомеровские же времена для ее обозначения употреблялся более приземленный, но также достаточно точный термин «разбойники» («»).Отметим, однако, что Одиссею, при всех его соответствующих профессиональных качествах, присуща и некая душевная тонкость: перед тем как отплыть, он трижды окликает по имени каждого из погибших товарищей – то есть, сокрушаясь о невозможности похоронить их тела, он пытается, по крайней мере, призвать с собою их души. Так все они вместе и отплывают; и если бы не Зевс, который поднял северный ветер, уже недели через две представилась бы им долгожданная возможность «вволю попировать» на Итаке. Но Малейский мыс обогнуть не удалось, «занесло куда-то за Киферу» – и на этом, собственно, реальная география «странствий» заканчивается.
Девять дней нас носило ветрами, на десятый прибило к земле лотофагов, что питаются цветами ( ). У этих цветов есть такая особенность, что всякий, кто их поест, забывает, откуда явился, куда плывет – да и желанье куда-нибудь плыть у него пропадает. Только жует и жует лотос, словно корова.
Описанная здесь «страна забвения», как мы отметили выше, не относится к области реальной географии, и попытки рассматривать ее в этом ключе едва ли окажутся плодотворными. На наш взгляд, уместнее было бы понимать страну лотофагов как метафорическое обозначение «страны смерти», тем более что в древности понятия «смерти» и «забвения» естественным образом связывались (в качестве примера можно упомянуть хотя бы всем известную Лету, нормально и законно принадлежащую именно загробному миру). Отметим, однако, следующий принципиально важный момент, уже вводящий нас в круг «мифологии богини» несмотря на то, что некоторые из товарищей Одиссея проявили неосторожность и попробовали-таки лотоса, путешествие для них на этом отнюдь не прекратилось, – Одиссей силой загнал их на корабль и привязал к скамьям, невзирая на все их сопротивление и даже «слезы». То есть – если перевести мифологические образы на язык понятий – «забвение» и «смерть» не являются абсолютным препятствием для дальнейшего «движения» и, следовательно, жизни; в связи с этим хотелось бы еще раз повторить фразу, сказанную выше в ином, но типологически близком контексте: «так все они вместе и отплывают».
Внимательный, а тем более знакомый с оригиналом читатель, разумеется, не преминет заметить в нашем переводе отсутствующую в тексте «Одиссеи» фразу: «Только жует и жует лотос, словно корова». Это выглядит, разумеется, как эксцентричная вольность, однако идея, которую мы пытались наглядно выразить таким способом, вовсе не «эксцентрична». Заметим, что гомеровский «лотос» отнюдь не является «лотосом» в современном понимании слова. Согласно словарю Вейсмана, «лотосом» у Гомера называется разновидность клевера; в любом случае, из четвертой песни «Одиссеи» очевидно следует, что «лотос» – вполне привычное для греков растение, являющееся, наряду с ячменем, излюбленным кормом домашнего скота. Отождествить лотос четвертой песни с лотосом, которым угощают лотофаги, мешает отсутствие видимых связей между клевером и забвением; однако в дальнейшем мы попытаемся показать, почему подобное отождествление в принципе допустимо.