Он сейчас не сорвиголова, не бретёр, Как могло нам казаться по чьим-то запискам, И в ответах не столь уже быстр и остер, И не юн на таком расстоянии близком.
Это сильный, привыкший к труду человек, Как арабский скакун уходившийся, в пене. Глубока синева его выпуклых век. Обожгло его горькие губы терпенье.
Да, терпенье. Свеча наплывает. Шандал Неудобен и погнут. За окнами вьюга. С малых лет он такой тишины поджидал В дортуарах Лицея, под звездами юга,
На Кавказе, в Тавриде, в Молдавии — там, Где цыганом бродил или бредил о Ризнич. Но не кинется старая грусть по следам Заметенным. Ей нечего делать на тризне.
Все стихии легли, как овчарки, у ног. Эта ночь хороша для больших начинаний. Кончен пир. Наконец человек одинок. Ни друзей, ни любовниц. Одна только няня.
Тишина. Тишина. На две тысячи верст Ледяной каземат, ледяная империя. Он в Михайловском. Хлеб его черен и черств. Голубеют в стакане гусиные перья.
Нянька бедная, может быть, вправду права, Что полжизни ухожено, за тридцать скоро. В старой печке стреляют сухие дрова. Стонет вьюга в трубе, как из дикого хора Заклинающий голос: «Вернись, оглянись! Меня по снегу мчат, в Петропавловке морят. Я — как Терек, по кручам свергаемый вниз. Я — как вольная прозелень Черного моря».
Что поймешь в этих звуках? Иль это в груди Словно птица колотится в клетке? Иль снова Ничего еще не было, все — впереди? Только б вырвать единственно нужное слово!
Только б вырвать! Из няниной сказки, из книг, Из пурги этой, из глубины равелина, Где бессонный Рылеев к решетке приник, Только б выхватить слово! И, будто бы глина,
Рухнут мокрыми комьями на черновик Ликованье и горе, сменяя друг друга. Он рассудит их спор. Он измлада привык Мять, ломать и давить у гончарного круга.
И такая наступит тогда тишина, Что за тысячи верст и в течение века Дальше пушек и дальше набата слышна Еле слышная, тайная мысль человека.

1937

Павел Антокольский. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Большая серия. Ленинград: Советский писатель, 1982.