Прошёл год, как Фёдор Колычев ступил на землю Соловецких островов. Охотники, все свояки и лесные побратимы князя Ивана Шаховского, передавая Фёдора из рук в руки, довели его до Белого моря. Но и там на берегу не оставили, а проводили в монастырь через торосы и льды Белого моря. И опять-таки приютили его добрые люди. Без них Фёдора могли бы и не принять в обители, потому как нужно было сделать денежный вклад не менее шестнадцати рублей. У Фёдора же не было за душой и полушки. Его не торопили с пострижением, дали возможность познакомиться с монастырским бытом и себя показать, ибо праздных и нерадивых людей соловецкие иноки не принимали в своё братство. Но Фёдор был не из породы досужих вельмож. Знал к тому же, что только тяжёлая работа могла спасти его от отчаяния, порождённого гибелью жены и сына.

Однако несколько дней Фёдору пришлось-таки созерцать монастырскую жизнь. Да с пользой для себя. Семнадцатого апреля братия совершала службу в память основателя обители, преподобного игумена святого отца Зосимы. В церкви Преображения Господня в честь Зосимы и его сподвижника преподобного инока и угодника соловецкого Германа-Аввы три дня шла служба. Литургию правил сам игумен монастыря Алексий.

Фёдору было очень важно знать, кто такие были отцы Зосима и Герман-Авва, отважившиеся сто с лишним лет назад прийти на дикий остров и основать на нём святую обитель. Любознательность привела Фёдора к соборным старцам, хранителям монастырских летописей. И он узнал, что Зосима из тех мест, откуда пришёл сам, — из Заонежья. Родился в селе Толвуя на берегу озера. В молодые годы пришёл в новгородский Антониев монастырь и постригся в монахи. Да замыслил вскоре поставить свою обитель и ушёл на мало кому ведомый Соловецкий остров. Там встретил Авву-скитника и уговорил его основать монастырь. Начали с того, что срубили церковь Преображения Господня. Как возвели храм, обнесли его острокольем. Устроив общежительство, Зосима и Герман-Авва год за годом умножали братию. И тогда новгородский епископ Иона прислал им в игумены некоего Павла. Но тот пришёлся не ко двору и через некоторое время сбежал из обители от тягостной жизни. В трудный час Зосима встал на игуменство. С Кольской земли явилась ватага самоедов-язычников. И было сказано монахам, чтобы они убирались с острова. Вожак говорил:

   — Не уйдёте добром, злых духов напустим, стрелами побьём. Земля здесь наша, и духи наши тут живут.

   — Зачем сердишься? — миролюбиво спросил вожака Зосима. — Пусть ваши духи здесь обитают, мы их тревожить не станем. Люди Великого Новгорода вам будут любезными соседями. Потому давайте жить в мире. Мы покажем вам наших святых духов.

Слова Зосимы понравились лопарям, а ещё больше им пришлось по душе монашеское угощение. И уплыли они на своём коче умиротворённые. Да вскоре же по зимней поре уехал отец Зосима в Новгород, дабы попросить горожан о помощи и чтобы дали грамоту на земли под монастырь. И было вече, кое единым духом сошлось на том, чтобы Соловецкий остров и острова Анзерский, Большой и Малый Заяцкие и Муксалма — все были под рукой Зосимовой обители. На что и была выдана игумену грамота за печатями епископа, посадника и воеводы. Сказывали, что лишь Марфа-посадница не благоволила к Зосиме, но испугалась его чудотворной силы и взмолилась, чтобы он пришёл в её палаты к столу. Зосима понял, что она позвала его не от чистоты душевной, а с корыстью. Он прибыл на место, осмотрел гостей и заплакал.

   — Что ж ты горюешь? — спросила уязвлённая Марфа.

Зосима встал, подошёл к Марфе и тихо произнёс:

   — Вижу бояр твоих корыстных обезглавленными. — С тем и покинул палаты Марфы Борецкой.

Спустя несколько лет великий князь всея Руси и царь византийского закона Иван Третий казнил этих бояр за крамолу и отход к Литве. Фёдор помнил то событие по рассказу отца. Да и как не помнить, ежели Марфа Борецкая подняла новгородцев на смуту и были убиты многие невинные люди, кои преданно служили Ивану? Среди убитых был боярин рода Колычевых.

Рвение Зосимы в обустройстве Соловецкого монастыря дало хорошие плоды. Но их пожрал огонь пожара, случившегося в правление того же Ивана Третьего. Сгорели храм, кельи, трапезная, хозяйственные службы. Всё надо было начинать заново. Осталась молва, что сожгли монастырь разбойные людишки, коих за леность и непочтение канонам православия не взяли в монастырь.

В те же дни, как почтили память преподобного Зосимы, Фёдор пристал к работным людям, коих держали монахи, и взялся за плотницкое дело по обету. Он уже решил принять схиму, но не добивался того настырно, с уважением подошёл к монастырскому уставу. Постриг по тому уставу совершался через год после волеизъявления. Сильный духом, Фёдор одолел и этот тяжёлый год. Тяжёлый потому, что Фёдор сам изнурял себя непосильной работой. И всё-таки он находил время прислушиваться к монастырским беседам, к рассказам паломников о том, чем жила Москва.

Шёл пятый год правления Елены Глинской. Уже не осталось в живых ни одного явного престолонаследника, кроме отрока Владимира Старицкого. На троне надёжно восседал юный Иван Четвёртый. Держава жила мирно. Но спокойная жизнь в стольном граде могла быть только лишь во сне, да и то не у всех москвитян. Правительнице постоянно казалось, что вокруг великокняжеского двора плетутся заговоры, совершаются измены, что бояре только и ищут повода расправиться со всеми Глинскими. Что ж, у правительницы были причины беспокоиться. И вскоре московская жизнь заколыхалась, как море под штормовым ветром.

До Соловецких островов сие колыхание докатилось в те же дни, как открылось судоходство по Белому морю. На первом же коче прибыли в Соловецкий монастырь многие паломники, и, как всегда, добрая половина их были москвитяне. Они привезли полные короба вестей, а главной из них была весть о том, что правительница России, мать малолетнего государя Ивана отравлена злодейской рукой. И доставил эту весть князь Максим Цыплятяев, давний супротивник Глинских, к тому же тайный недруг покойного князя Василия. Колычев знал князя Цыплятяева и часто встречался с ним, когда служил при Соломонии. Князь Максим был в числе почитателей великой княгини и, сказывали, любил её. Тому можно было поверить по той причине, что многие из придворных вельмож влюблялись в красавицу Соломонию Сабурову.

Фёдор не выходил к заливу Благополучия встречать коч с паломниками. По воле случая столкнулся с пятидесятилетним князем Максимом во время вечерней молитвы перед трапезой. Худощавый, с цепкими карими глазами, в простом суконном кафтане, Максим никак не походил на князя, а был схож с торговым человеком, прибывшим в северный монастырь замаливать грехи. Но грехов за князем не было, и он ушёл из Москвы подальше, чтобы не сгореть в огне опалы, коя обрушилась на московских вельмож после смерти Елены Глинской. Когда творили молитву перед вкушением пищи: «Отче наш, очи всех на Тебя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзиши Ты щедрую руку Твою и исполняши всякое животное благоволение...» — с последними словами Фёдора тронули за плечо, и он услышал знакомый голос:

   — Боярин Федяша, рад видеть тебя во здравии.

Фёдор повернулся и лицом к лицу встретился с князем Максимом Цыплятяевым. И уже хотел крикнуть: «Княже Максим!» — но тот успел прикрыть Фёдору рот рукой.

   — Нишкни! — Сам ласково улыбнулся.

За трапезой князь и боярин сидели рядом, но и словом не обмолвились, лишь любезно посматривали друг на друга. А после трапезы, как уйти на покой, ещё при свете солнца, лежащего на окоёме острова, Фёдор увёл князя в келью, срубленную своими руками, усадил на лавку и попросил:

   — Поведай, князь Максим, о московской жизни. Многое, поди, накопилось, как я ушёл из мира?

   — Скажу для начала одно: порадуйся, Федяша. Совсем недавно преставилась Елена Глинская.

   — И порадовался бы, да грешно.

   — Полно, Федяша. Ушла из жизни чёрная душа, кою, поди, прямым ходом в адово пекло отправили.

   — Что с нею стало?

   — Всякое говорят.

   — Поведай всё кряду.

   — Поведаю, друже. То тебе нужно знать. — Князь помолчал и тихо продолжал: — Лихое дело закружилось в Москве, Федяша. Да всё передаю тебе со слов князя Михаила Тучкова, который был при дворе в почёте. Сказал он, что накануне Пасхи в государевых палатах собрались гости и пир был горой. А как все упились, к Елене подошла мамка великого князя боярыня Аграфена Челяднина, да и говорит ей: «К тебе, матушка-государыня, паломница Досифея просится. Сказывает, вернулась от Гроба Господня из Иерусалима и подарок тебе принесла». — «Пусть завтра придёт», — ответила Елена. Аграфена же на своём стояла: «Прими ноне. В ночь ей в Воскресенский монастырь вернуться надо». Тут гости прощевание затеяли, великому князю ручку целовали: сумятица, толчея. Елена и велела странницу привести. Та за дверью Золотой палаты находилась. Вошла, низко склонившись, вся в чёрном, на княгиню ласковые глаза подняла, улыбнулась, словно лучом солнца осветила, достала из-под мантии пелену, жемчугом шитую, и подала Елене: «Тут тебе, матушка, яичко от Гроба Господня и просвира из храма Преображения Господня». Елена приняла дар и вместе с пеленой убрала в карман далматика. Сказывал Михаил Тучков, что она спрятала просвиру и яичко в опочивальне за образом Божьей Матери да и забыла. А через два дня, утверждал Тучков, ранним утром, как Елена молилась, Богородица ей напомнила о даре от Гроба Господня. Елена достала подарок монахини да и съела в одиночестве. Потом позвала боярыню-чесальницу. Та ей косу взялась убирать, а Елена в увядание на глазах чесальницы пошла. Испугалась боярыня. «Матушка, аль немочь пришла?» — спросила она. «Зови лекаря да князя Овчину», — ответила, собравшись с духом, Елена, сама голову на грудь уронила. Лекарь Твепало прибежал сей же миг. Явился и князь Овчина. Елену раздели, осмотрели, лекарь слюну взял на проверку. А Иван Овчина скорлупу от яичка и полпросвиры нашёл. Пришла мать Елены, княгиня Анна, а как увидела скорлупу и кусок просвиры, воскликнула: «В них смерть таилась!»

Лекарь Твепало всё унёс проверять и вскоре вернулся. Вид у него был горестный, и он поведал, что государыня отравлена индийским ядом и спасения ей нет. Прибежала боярыня Аграфена. Она рвала на себе волосы и рассказала Ивану Овчине, что привела к государыне два дня назад монахиню Досифею из Воскресенского монастыря. Князь Овчина тут же послал чуть не весь Разбойный приказ искать злодейку. Но за два дня и след её простыл. А к вечеру Елена скончалась в беспамятстве. Колокола в тот вечер благовестили в честь Пасхи. И плачевного звона не было... — Максим умолк и сидел, покачивая головой.

Фёдор тоже молчал. У него не было чувства сожаления: всё заслонило болезненное воспоминание о гибели княгини Ульяны и сына. На руках Елены, он это знал твёрдо, тоже была их кровь. Князь спросил:

   — Что же ты не пытаешь, откуда взялась паломница, чья воля привела её в Москву?

   — Что пытать? У Глинской много врагов. Могла прийти из Дмитрова, из Стариц, из Ярославля — всюду есть обездоленные ею.

   — То так. Но пришла она из Покровского монастыря Суздаля. И не приказные, а досужие люди указали, что за её спиной стояла бывшая княгиня матушка Соломония. Она подобралась к литвинке и отплатила, голубушка, за все горести и страдания.

   — И во благо, — скупо заметил Фёдор.

   — Во благо, — согласился Максим. — А ноне там страсти дикие. Князь Василий Шуйский поднял своих сродников да многих других бояр-князей, дабы захватить престол. Но тут же был схвачен со всеми заговорщиками конюшим Иваном Овчиной. Все они были заточены в каменную яму у Ризположенских ворот. Там и умерли, голодом заморённые. Достали их через две седмицы, так руки, ноги и лики были съедены мерзкими тварями.

   — А что же матушка Соломония?

   — Бог миловал. Пока она в обители молится. Сочли, что за нею нет вины, что вся вина на Шуйских. Их и катовали. А Соломония всё сынка ждёт. Верит, что объявится.

   — Искал я его, две недели в Рязанской земле бродил с сотоварищем. Выведали мы, что в Крымскую орду увели вместе с приёмными матушкой и батюшкой. Да не дождётся, поди, ежели Досифею возьмут. Каты вырвут у неё имя государыни, — вздохнул Фёдор.

   — Как пить дать вырвут. Они это умеют, — согласился князь Максим.

   — А что теперь Иван Фёдорович Овчина? Уж не при государе ли встал за правителя?

   — Нет, голубчик Федяша. Тем события кончины Елены Глинской не завершились, — продолжал князь Максим. — Ещё и девять дней не прошло после её смерти, как великий князь ожёг страшной опалой полюбовника Елены, князя Ивана Овчину-Оболенского. И всё началось с малого. Сказывают, увидел государь Иван за трапезой, как в разговоре с боярином Челядниным Овчина засмеялся. Что уж говорить. Фавориту Елены кощунственно сие было творить. Да ведь и государь оказался не в меру жесток: крикнул он мальчишеским голосом: «Боярин Ванька Овчина смеётся! Он не чтит память моей матушки! Да он и живую её не чтил, всё верховодил над нею!» И государь призвал телохранителей. «Эй, рынды! — закричал он. — В железа его!» Те за спиною великого князя стояли, вылетели, словно стрелы, вчетвером. Под белы руки Ивана Фёдоровича взяли и из трапезной потащили. А Иван-государь вслед рындам кричит: «В земляную его сидельницу! В земляную!»

   — И что ж потом? — спросил Фёдор. У него тоже была обида на Ивана Овчину, да простил.

   — Уж и не знаю, говорить ли тебе остальное, Федяша. Всё, что случилось с Овчиной далее, болью и тебе отзовётся. — Князь Максим опустил глаза. — И как это так путано судьбы людские переплетаются, разве что только Богу ведомо.

   — Говори, князь-батюшка. Я ведь не мамка чувствительная. К тому же не от тебя, так от других услышу.

   — То верно: земля слухами держится. Ан что-то оборвётся у тебя внутри, Федяша, как выслушаешь.

   — Там уж рваться нечему.

Князь Максим выпил воды и продолжал:

   — Сказывают, что весть об опале князя Ивана Овчины дошла до вернувшегося из военного похода по случаю зимы воеводы Алексея Басманова. Он ведь твой побратим?

   — Так, князь-батюшка.

   — И кто-то принёс ему сию весть, может быть сынок Федяша, который тогда уже в Кремник часто бегал. Да суть не в том, от кого весть пришла, а как принял её Алексей Басманов. Собрался он мигом, примчал на коне к великокняжескому дворцу и к стражам: «С государевым делом я! Не мешкая пропускайте!» Стражи, однако, остановили отважного воеводу волею князя Василия Шуйского, который стал в эти дни правителем державы. Не пустили его в палаты. Но сам Шуйский вышел к Басманову. «С чем ты, воевода, рвёшься к государю?» — спросил Василий. «Кровное у меня дело, батюшка-князь, кровное! — стукнув себя в грудь, ответил Алексей. — Токмо государю и решать, чему быть!» Проницательный, умный Шуйский увидел в глазах Басманова некую муку, молвил: «Идём к государю, но при одном условии: говорить с ним будешь при мне». — «Тайны в моём молении нет», — ответил Басманов. И вот он, сказывают, стоит перед великим князем. Тот сидит на троне, ему там спать можно — так просторно. Басманов подошёл совсем близко и в ноги упал. «С чем ты пришёл, воевода? Слышал я, что ты славно бьёшься с ордынцами. Ежели о них речь, говори», — велел Иван. «И о них скажу, батюшка-государь. Но прежде выслушай мою мольбу». — «Сие занятно. Ну говори». — «Ведомо мне, что супротивник твой князь Овчина-Телепнёв в железа взят и в земляную сидельницу брошен. Так то поделом ему. Я же молю тебя о милости: дай мне волю должок тому поганцу вернуть». — «Велик ли должок-то?» — спросил государь. К нему подошёл князь Шуйский и что-то пошептал на ухо. Иван кивал головой. Потом Шуйский отступил от государя, и он, насупившись, строго сказал: «Велю вернуть свой долг сполна. Ты мне любезен, воевода. Как вернёшь долг, приходи, поделись...»

Колычев вставил слово:

   — Выходит, Алексей просил о помсте князю Овчине за жену Ксению. Она ведь, сердешная, вскоре после родов умерла. Господи, как Алёша любил свою незабвенную Ксенюшку! И что же с нею сделал злочинец князь?

   — Обманул он Басманова, взяв в заложницы жену Алёши, когда он был у тебя в Старицах, и вместе с дядюшкой его Михаилом много дней держал в ледяной клети. Там она и заболела чахоткой, кою в народе падуницей называют.

   — Господи, ну право же злодей! До меня тех слухов не дошло. И как же Алёша отплатил свой долг?

   — Не знаю, как сие назвать. Но три недели каждый день Алексей Басманов приносил к земляной яме пищу князю и выливал её на голову, бросал на землю. Куда угодно, но все эти три недели князь не получил ни маковой росинки. И воду выливал ему под ноги. Да приговаривал: «Вот после сорочинской каши запей водичкой. Да вспоминай почаще дворянку Ксению Басманову, которую держал в ледяной клети». Князь Овчина не просил у Басманова милости, знал, что за такую жестокость грешно прощать. Но и крошки пищи с земли не поднял, не подобрал. Гордый был князь Овчина. Её поедали мерзкие твари, которые во множестве водились в земляных норах и выбегали, когда пахло едой.

   — Господи, Алёша, зачем ты чернил свою душу! — воскликнул Фёдор. — Ты вправе был отомстить ему за злодеяние, но не так. Ты ведь и сам извергом станешь!

   — Я не ведаю, может, ты и прав в чистоте душевной. Но у Алёши накопилось столько боли и ненависти, что он должен был их выплеснуть, ибо сам бы сгорел в том. Через двадцать восемь дней сидения князь Иван Овчина скончался от голода и холода. А государь принял Басманова и похвалил его за усердие.

Боярин Фёдор и князь Максим долго молчали. Каждый переживал страдания Басманова по-своему. Но Фёдору они были понятнее. Ведь доведись ему повстречаться с князем Василием Голубым-Ростовским, вряд ли он стал бы вести с ним богоугодные речи о спасении души грешника. Он бы пошёл на него с палкой, с голыми руками против его сабли и уничтожил бы злодея, лишившего его самого дорогого в жизни. Молчание затянулось. Князь Цыплятяев первым нарушил его:

   — А у тебя-то как, друг мой сердешный? Где княгиня Ульяна с сынком? Или в Старицах сгинули, куда князь Василий Голубой-Ростовский ходил катовать?

   — И не спрашивай, княже. — Фёдор низко опустил голову. Всё вспыхнуло перед взором боярина, словно в сей миг рухнула кровля избушки на Ульяшу и Степу, похоронила их. Будто только сегодня он положил в землю прах любимой супруги и сына.

Князь не понукал Фёдора, знал, что такие крепыши, как Колычев, по пустякам не убегают на край света, не седеют, как лунь. Он терпеливо ждал откровения. Оно пришло, когда поздним вечером князь куда-то отлучился и вернулся с баклагой хлебной водки. Когда они выпили и закусили чем Бог послал, у Фёдора вновь появилась жажда освободить душу от боли, которая там напластовывалась день за днём после исповеди князю Ивану Шаховскому. И поведав всё о жизни на заимке Субботы, Фёдор почувствовал облегчение.

   — Мне бы теперь найти того злодея, который поднял руку на Ульяшу и Степу. И душу, и печёнку из него вытащил бы и на медленном огне спалил. Да вещает сердце, кто сие зло содеял. Доберусь.

   — Кто же именем тот мучитель?

   — Ох, князь-батюшка, пока всё на моих домыслах держится. Не удалось мне ухватить его за руку в час злочинства. А он уже дважды чинил разбой и подлости над нами.

   — То верно. Ежели нет подноготной правды, судить неправедно, — заключил князь.

Друзья просидели за беседой долго. Была на исходе ночь, за оконцем кельи уже занимался новый день, когда Фёдор и Максим улеглись на лавки, дабы забыться в коротком сне. Однако вскоре их сон был прерван. На сторожевой башне надрывался набатный колокол. Звонил он громко, надсадно и упорно. Князь и боярин вмиг очнулись, натянули сапоги, набросили кафтаны и побежали на монастырский двор. И пришли в ужас от того, что увидели.

Огромным костром пылала трапезная. Но ещё выше поднималось пламя над хлебодарней. И уже занимались кровли келарской, иконописной и чеботной палат. Максим и Фёдор прибежали к пожарищу вместе со всей монастырской братией. Монахи бегали вокруг горящих зданий, суетились, размахивали руками, кричали и ничего не делали. Огонь ревел, пожирая дела рук человеческих. И тут князь Цыплятяев крикнул:

   — Добро спасайте! Добро спасайте! — И побежал в иконописную мастерскую.

Следом помчался и Фёдор. Он увидел там многие готовые иконы, ещё большую холстину, сложил в неё десятка два икон, взвалил их на спину и уже в дыму, вслепую выбрался из мастерской. Он отбежал подальше от пожарища, сбросил холстину с иконами и тут же увидел, как загорелись шатры храма Преображения Господня. И Фёдор поспешил к храму.

   — Спасём святыни! — крикнул он и скрылся в церкви.

За пятьдесят лет после первого пожара в храме накопилось много бесценных икон. Прежде всего это были вклады достославных россиян. Пять икон были древними, времён великого князя Киевского и всея Руси Владимира Святого. В Новгороде при нём писали иконы греческие иконописцы, коих он позвал из Византии. И позже богобоязненные новгородцы поделились своими иконами с соловецкими святыми отцами, сделали в монастырь много бесценных вкладов. Фёдор знал это от отца, потому как боярин Степан сам делал вклады в Соловецкую обитель, когда жил в Деревской пятине.

Образ чудотворной Софии Премудрости, почти в рост человека, на кипарисовой доске, в серебряном окладе был неподъёмен, но Фёдор снял его со стены, взвалил на спину и, сгибаясь под тяжестью, поспешил из храма. Навстречу ему бежали другие спасатели, был среди них и князь Цыплятяев. Дело ладилось. Фёдор и многие соловецкие спасатели успели вынести из храма всё, что можно было унести, и не оставили огню ни одной святыни. Но вскоре купол храма стал разваливаться и вниз полетели пылающие балки, стропила, доски. Весь храм охватило пламенем. Фёдор забеспокоился: он нигде не видел князя Максима. «Господи, да он ещё в храме!» И Фёдор вбежал на паперть, ринулся в церковь и на пороге притвора встретился с Максимом. Он держал в руках золотую чашу. Князя трудно было узнать. Волосы на голове и на бороде были опалены огнём, лицо как чёрная маска, одежда дымилась.

   — Вот, нашёл в ризнице, — виновато сказал он, словно сам оставил прожорливому огню драгоценный сосуд.

Монастырь горел без малого сутки. Спасти удалось лишь имущество, часть рукописных книг, иконы, утварь и запасы пищи. Здания сгорели все. Только два десятка келий да конюшни, кои стояли на отшибе, уцелели от огня. Монахи ходили по двору как потерянные. И все что-то искали, собирали в груды. Пепелище ещё дымилось, там и тут побивался огонь. Паломники сбились в кучу близ ворот в бухту Благополучия. Игумен Алексий наконец пришёл в чувство и собрал возле пепелища монастырскую братию и соборных старцев на совет.

   — Слушайте все! — обратился игумен к соловчанам. — Жду ответа и вопрошаю: кто виновен в пожаре?

Измученные монахи молчали. Алексий повысил голос:

   — Какая нечистая сила сожгла обитель?!

И снова в ответ лишь молчание. Монахи тоже хотели знать причину пожара и не находили. Даже кормщики, что с полуночи готовили пищу на кухне трапезной, не знали, чья сатанинская сила учинила разбой. Ведь и грозы с разгулом молний не было за минувшую ночь. Илья-пророк давно не гулял по небу в своей огненной колеснице. К игумену подошёл соборный старец Лукиан, седой и благообразный.

   — Преподобный Алексий, вели войти в наш круг паломникам, ибо там корень зла, — сказал он.

Алексий послал нескольких молодых монахов за паломниками и предупредил:

   — Ведите всех, да смотрите, дабы кто не сбежал.

Убежать никто не пытался, пришли в круг смиренные. Их было почти сто человек. Когда толчея прекратилась, Алексий произнёс:

   — Ежели среди вас есть злочинец, пусть выйдет и покается. Да будет прощён.

Среди паломников никто не отозвался, не шелохнулся. И тогда слово сказал соборный старец Лукиан:

   — Вольно вам молчать, ежели совесть чиста. А ежели нет? Знаю и то, что пальцем вы не укажете на злочинца. Но Господу Богу и нам, отцам обители, угодно выявить слугу сатаны, проникшего в святую обитель. Потому будем испытаны огнём! — Лукиан поднял вверх руки, возвысил голос: — Соборные старцы, игумен Алексий, вся монастырская братия, работные люди и паломники, слушайте! Повелеваю вам снять обувь!

На площади началось движение. Нашлись слабые духом, и они прятались за спины собратьев. Старец Лукиан первым снял свои чёботы, поднял их над головой. Крикнул:

   — Несите обувь над собой! Идите за мной! — Он вскинул крест над головой, положил чёботы на землю и двинулся к пепелищу храма Преображения Господня.

Пожарище дымилось, сквозь пепел сверкали горящие угли, но Лукиан шёл отрешённо, словно утром по росной луговой траве. Соборные старцы, за ними игумен Алексий, все иноки и работные люди двинулись следом за Лукианом без сомнений.

Вместе с монахами и работными людьми ушли на пепелище и Фёдор с Максимом. Они шли рядом, держась за руки. И когда их ноги опалило нестерпимым жаром, когда из горла готов был вырваться стон или крик, они лишь крепче сжали друг другу руки да стиснули зубы. А впереди и позади все стонали. Одно долгое «О-ох!» возносилось над шествием в ясное небо, словно тяжело дышало огромное больное животное. И всё же Фёдору и Максиму было труднее других. Они же по-монашески никогда не ходили босиком. Но вскоре и монахи прекратили стоны. Они шли с молитвой, и она спасала их от жара, усмиряла боль.

Вот уже старец Лукиан сошёл с пожарища и принялся осенять всех крестом. Он смотрел в глаза соловецким людям и видел в них благое страдание. И показалось Лукиану, что, позови он монастырскую братию, вновь пойдут не дрогнув. Но зоркие глаза соборного старца заметили паломников, кои стояли без движения на краю пожарища. Лукиан подошёл к ним и крикнул:

   — Гнев Божий падёт на ваши головы, вы будете преданы анафеме, ежели не испытаете себя огнём! Овцы заблудшие, идите за мной! — И старец во второй раз взошёл на пепелище.

Несколько паломников двинулись за Лукианом следом, остальные не шелохнулись. И тогда к ним подбежали монахи, а с ними и Фёдор с Максимом и стали теснить их к пожарищу. Над толпою прокатился ропот, и кто-то выкрикнул:

   — Не гоните меня, не гоните! Примите мой вклад на полхрама!

Но тому воплю монахи не вняли, как и многим другим стенаниям. Они оттесняли паломников на пепелище, подталкивали непокорных, снимали обувь с тех, кто не послушался Лукиана. Обречённые на пытки паломники, вынужденные ступить на раскалённые угли, стонали, кричали, дёргали ногами в дикой пляске, но шли плотной толпой. И тут всё высветилось. С воплями вырвались из толпы два крепких, со смоляными бородами, в чёрных плащах паломника, сбежали с пожарища и поднялись на груду валунов. И один из них истошно завопил:

   — Это мы, мы сожгли ваше крамольное гнездо! Да была на то воля государя-батюшки!

Паломники скинули чёрные плащи и оказались в воинских кафтанах, припоясанные саблями. Один из них достал из-за борта кафтана бумагу, поднял её над головой.

   — Вот она, грамота, в коей дано нам право вершить суд над крамольниками! Все крамольники, потому как укрываете беглых государевых преступников!

   — Дай сию грамоту, сын мой, — подходя к груде валунов, потребовал игумен Алексий. — Не ложная ли она?

   — Истинно из государева Разбойного приказа! Потому не дам! — крикнул черноликий воин. — Мы покажем её, когда посадите на коч и отправите с нами в Онегу князя Максима Цыплятяева.

   — Мы возьмём силой ту грамоту, — заявил Алексий и позвал двух дюжих монахов. — Отберите у них бумагу!

   — Голову снесём тому, кто дерзнёт подойти! — крикнул старший по виду, высокий плечистый воин. Он обнажил саблю.

Вытащил саблю и стоящий рядом злочинец. Фёдор покачал головой: ничего монахам не сделать с оружными злодеями. Он увидел близ пожарища трапезной берёзовую оглоблю, сбегал за ней, схватил и помчался к злочинцам.

   — Эй вы, я тысяцкий! — крикнул Фёдор. — И над вами моя воля! Подайте сюда грамоту!

   — Возьмёшь силой — твоя, — отозвался плечистый воин и вскинул саблю. Он защищался потому, что знал: грамота не давала ему права чинить разбой и поджигать монастырь.

И второй воин ощетинился. Фёдор отметил, что перед ним опытные бойцы и их так просто не взять. Но в руках у него было такое оружие, против которого сабля что хворостинка. Да и владел дубиной Фёдор отменно. И он крикнул:

   — Тогда берегись! — И Фёдор прыгнул на валуны.

Он размахивал дубиной так быстро, что её движения были неуловимы и от неё невозможно было обороняться. И вот уже сабли из рук воинов вышиблены и полетели в разные стороны. И также стремительно Фёдор ударил одного и другого воина в грудь, и они вмиг оказались под ногами у монахов. Те схватили их и опоясками связали руки.

Фёдор подбежал к тому воину, у которого была грамота, достал её из-за кафтана, развернул и бегло прочитал: «Грамота сия дана людям Разбойного приказа чинить суд и расправу над злодеями и крамольниками и всеми клятвопреступниками крестного целования великому князю всея Руси Иоанну Васильевичу. Анна Глинская, правительница. Преподобный отец Ипат, правитель, духовный отец государя».

Фёдор отдал грамоту игумену. Алексий прочитал её и подумал, что вины перед государем у монастыря нет, он принимал к себе не клятвопреступников, у коих нет клейма на лбу, а всего лишь паломников. И что ежели возьмёт служилых под стражу и учинит суд за разбой, того ему тоже в вину не впишут. Знал он, что Елены Глинской уже нет, а самозваный Ипат изгнан боярами из Кремля. Сказал о том братии:

   — Мы служим Господу Богу и государю без крамолы. Потому содеянное пожарище случилось происками колдуньи и еретички Анны Глинской и её слуги Ипата. Сие есть преступление против церкви и матушки России. Посему велю заточить злодеев в каменную яму и держать их в строгости. Вершите суд, братия!

Монахи не мешкая потащили служилых за хозяйственные постройки, где была монастырская сидельница — глубокая каменная яма с решёткой из берёзовых кольев. Вот решётка снята, злочинцы сброшены в яму. Решётку положили на место, вкатили на неё два валуна, и суд свершился.

В обители недолго предавались унынию над пепелищем, взялись заново строить всё, что нужно было для жизни. Среди паломников тоже нашлись доброхоты, был в их числе и князь Максим Цыплятяев. Не остался в стороне и Фёдор. Он одним из первых проявил рвение. В тот же день, а он почти был равен суткам, Фёдор подошёл к игумену и сказал:

   — Преподобный отец, мне ещё неведомо, примешь ли ты меня в обитель, но ведома мне жажда моя послужить православию. Даю обет: пока всё не поднимем из пепла, буду работным человеком. — И Фёдор низко поклонился Алексию.

   — Сын мой, я видел твой подвиг в спасении чудотворных икон и священных сосудов. Ты проявил воинский дух за честь обители. Потому достоин быть сыном Господа Бога. Приди ноне после вечерней трапезы в мою келью со свидетелем-побратимом князем Максимом, и мы свершим постриг.

   — Многие лета тебе здравия, преподобный отец, — поблагодарил Фёдор Алексия да вскинул руки и прошептал: — Милостивый Боже, Спаситель и Человеколюбец, низкий поклон тебе за то, что услышал мою молитву. — И Фёдор земно поклонился.

Вечером всё в тот же бесконечный июньский день над боярином Фёдором Колычевым был совершён обряд пострижения. Ему отрезали прядь белых, как снег, волос, надели чёрные одежды — символ скорби и отказа от мирской жизни — и нарекли именем Филипп. В эти дни ему исполнился тридцать один год. И никто не ведал, что спустя двадцать восемь лет нынешний инок-рясофор, младший саном среди прочих монахов, поднимется на престол митрополита всея Руси, поведёт Русскую православную церковь путями праведного служения Господу Богу и россиянам.