Так уж происходило на святой Руси испокон веку: когда свершались великие деяния, всякий раз они вызывали чудесные явления. Шёл 1326 год, и летописец записал: «В декабре сего года, егда покори великий князь Дмитрий Михайлович Грозные Очи новгородских крамольников и, повернув на Москву, повеле свозить камень на церковное строительство, явися на небеси звезда велика, а луч от неё долог вельми, токо светлей самой звезды. А конец того луча аки хвост великия птицы распростёрся».

И совсем немного лет прошло, как деяниями россиян было вызвано новое чудо. Как завершили возведение главного храма державы, Успенского собора в Кремле, как освятили и началась Божественная литургия, так и вновь явилась звезда велика и в её лучах засверкал золотой крест на куполе храма. Тому чуду дивилась вся Москва.

Спустя сто тридцать лет тот деревянный собор обветшал, и великий князь Иван Третий повелел построить белокаменный храм Успения Богородицы, и ноне здравствующий. Как возвели новый собор, как вознёс хор на клиросах хвалу зодчим, вновь чудо пришло. «А по крещении други звезда явися хвостата над Летним Западом».

И гадали россияне, какими чудесами наградит их Всевышний в день венчания великого князя Ивана Четвёртого на царство. А было то венчание в Успенском соборе. Семнадцатилетний государь, движимый мудрыми помыслами возвеличения Руси над иными державами по обряду и подобию византийских государей, счёл нужным взять себе царский титул и во всех делах государственных именоваться царём и великим князем.

Во все земли державы полетели гонцы, дабы собрать в стольный град достойных россиян. Примчал гонец и в Соловецкий монастырь, привёз грамоту игумену Филиппу Колычеву быть в январе в Москве на венчании государя. В эту пору Филипп только встал на игуменство. Ещё был жив престарелый игумен Алексий, но уже умирал, и братия отсчитывала последние дни его достойной жизни. За минувшие десять лет Филипп Колычев ни словом, ни делом не досадил братии, не огорчил, шёл по стезе послушания твёрдо и многое успел. Прошёл все три ступени схимы, был рософором, малосхимником, великосхимником. А пришёл час, и братия единым духом подняла его в игумены. «Нет мужа, достойнее тебя», — сказали ему соловчане.

В Москву провожали его всей обителью. В семь санных упряжек были положены подарки государю, первым боярам, митрополиту. Посылали в Москву соловецкие монахи-умельцы пушной рухляди сорок сороков, много рыбьего зуба, чистого северного жемчуга, морской белорыбицы, по-монастырски мочёной морошки-ягоды от всех хворей, десятки искусно написанных икон.

Игумен Филипп, в прошлом Федяша, Фёдор Степанович, в сорок лет столько переживший, ехал в Москву не с лёгким сердцем. Десять с лишним лет провёл он вдали от неё. В них было немало печали о незабвенной Ульяше, о сыне Стёпушке, который так и не назвал его батюшкой за малолетством. В минувшие годы было много работы, порою изнурительной. Каково было поднять из пепла храмы, службы, жилища — всё, что составляло монастырь, в коем обитало, кроме монахов, более ста работных людей и паломников! Молодой-то братии в монастыре было не свыше двух десятков, всё больше преклонные старцы, а с ними бревно-комель не затянешь на высоту в десять сажен, не вскинешь на стену камень в тридцать-сорок пудов. Ан подняли монастырь краше прежнего. И не без помощи всего мира, всех россиян, благодаря богатым вкладам боярина Степана Колычева и побратима Алексея Басманова. Отозвались они вопреки татям из государева Разбойного приказа.

Вот и не хотелось Филиппу встречаться в Москве с приказными псами. Имелась у игумена и другая причина нежелания ехать в стольный град. Отвращали его иерархи церкви, сам митрополит Даниил, к коему нужно будет идти на поклон. За минувшие годы Филипп сильно преуспел в познании канонов, уставов, догм и истории православия. Особый интерес Филипп проявил к учению Феодосия Косого. Беглый холоп Феодосий скрылся из Москвы в одно время с Филиппом. Спрятался в одном из монастырей за Белоозером. Там Феодосий нашёл товарищей по духу своему, и все они стали учениками Нила Сорского, Вассиана Патрикеева и Максима Грека. Нелегко приходилось Феодосию добиваться того, чтобы его слово услышали православные христиане. Косого и его сотоварищей изгоняли из монастырей как еретиков, и после долгих мытарств по северным монастырям Феодосий и другие нестяжатели нашли приют в Кирилловом Новоозёрском монастыре, затерявшемся в дремучих лесах. Отсюда Феодосий бросил вызов иосифлянам-стяжателям. Этот вызов был громким, дерзким и задел иерархов православия. В гневе был митрополит Даниил. О Феодосии заговорили придворные юного государя Ивана. Он же пока лишь слушал возмущённых вельмож и своего государева слова не изрекал.

Чем же привлекало бывшего боярина Колычева учение бывшего холопа Косого? По главным утверждениям Феодосия Филипп был не согласен с ним и следовал Новому Завету. Феодосий отрицал троичность Бога. «Един есть Бог. И един Бог сотворил небо и землю», — утверждал Феодосий, добавляя при этом, что в Божественных писаниях нет слов о троице: «Несть писано в законе троицы, разве единого Бога».

Филипп считал размышление Феодосия Косого о Боге, об Иисусе Христе чистосердечным, но по-детски наивным. Однако Феодосий был сторонником чистого — раннего — христианства. Он проповедовал любовь к ближнему, милосердие, нестяжательство. Вольнодумец был неласков к стяжателям. Он называл их имена с амвонов церквей, добавляя при этом, что все они ночные тати.

Отрицая во многом Феодосия и многое в нём принимая, Филипп искал свой путь познания православия. Он относил себя к числу тех верующих, кто опирался на духовный разум, ибо только такой разум позволял познать божественную правду и не льстить себе силою человеческого предания. Истинная правда приближала человека к Богу, потому верующий человек с духовным разумом не раб, но сын Божий. Десять лет жизни в обители дали Филиппу право судить и о монастырской сути. Он считал, что те обители, в коих твёрд устав по божественной правде, — это ноевы ковчеги во времена смут и государственных потрясений, это пристанища для обездоленных и страждущих, это общежития высокой духовной среды и школы трудников. Нигде, как только в монастырях, не рождаются личности, достойные святости и всенародной любви. Сергий Радонежский, Нил Сорский, митрополит всея Руси Пётр, инок Пересвет — несть числа святым от монастырей.

Так, в размышлениях о вере, о церкви, о русском православии и своём месте в нём Филипп приближался к Москве, которая его пугала. Закончил ли великокняжеский престол сводить счёты со Старицами? Там, вернувшись из ссылки, уже выходил из отроческого возраста князь Владимир, сын Андрея Старицкого, корень истинных Рюриковичей. Помнил, однако, Филипп, что пока никаких слухов о новых гонениях на Владимира Старицкого по Руси не гуляло. Сказывали, что жил он тихо, мирно, не искал себе беды. А то ведь и угодил бы под горячую руку молодого государя. Она у него была уже тяжёлая. В свои тринадцать лет — это четыре года назад — великий князь вынес смертный приговор князю Андрею Шуйскому. А венчая приговор, захотел увидеть, как государевы псари выпустят в железную загородку, куда посадили несчастного князя, свирепых волкодавов. Великий князь перед тем подошёл к загородке и ломким, мальчишеским голосом спросил князя Шуйского:

   — Почему милости не просишь? Пади на колени, и я прощу!

   — Я ни в чём не виновен, государь, — ответил гордый князь.

   — Виновен даже в сей миг. Ты вскинул голову и смотришь свысока. Ты виновен в гордыне и в помыслах. Теперь я и покаяния не приму, — сказал жёстко не по годам Иван, отвернулся от князя и крикнул псарям: — Ату его! Ату!

Те в миг открыли амбар, из которого выскочила свирепая стая псов. Князь Андрей и крикнуть не успел, как псы сбили его с ног, остервенело разодрали полотняное рубище и принялись рвать тело. А самый свирепый чёрный пёс вцепился князю в горло. И юный государь, в восторге хлопая в ладоши, закричал:

   — Ату его, Крам! Ату!

Сей восторженный крик тринадцатилетнего великого князя при виде жесточайшего злодеяния испугал многих придворных, коим было велено зреть казнь крамольного князя. И многим из них вспомнилось откровение ясновидцев: «И родилась в законопреступлении и в сладострастии лютость». И то сказать, подобного страшного злодеяния на Руси до сей поры не творилось.

Слух о жестокости великого князя Ивана, словно гром небывалой силы, прокатился по всей державе и достиг Соловецких островов. Тогда инок Филипп подумал в тишине ночной кельи, что в суровости юного государя не могли быть виновны бояре, якобы породившие в нём лютость. Пришедшая от родительского корня и дремавшая до поры, она проснулась сама по себе. Сын литовки и черкеса становился самим собой, стоило для утверждения сего вспомнить ослепление по его воле князя Михаила Глинского. И спор по этому поводу бесполезен, считал Филипп. Даже такие предостойные россияне, как правитель Алексей Адашев и священник, духовный отец государя Сильвестр, не смогли изменить нрав своего воспитанника. За всю доброту к нему, за науку и за православное воспитание Иван наградил своих радетелей жестокой опалой. В безвестности, от зверского обращения государевых слуг закончил свою жизнь в расцвете лет умнейший государственный муж, дворянин Алексей Фёдорович Адашев. Священник Сильвестр, россиянин чистого славянского типа из рода священнослужителей, где из поколения в поколение являлись миру добродетельные пастыри, был заточен в монастырь под бесчеловечный надзор приставов. И лишь чудом его удалось спасти и спрятать в тихой пустыни на Соловецких островах. В том была немалая заслуга Филиппа Колычева.

В Вологде Филипп остановился лишь на один день. Занесённый глубоким снегом город с множеством церквей и берёзовых купин, казалось, ушёл в спячку. Ан нет, Вологда жила. Через неё пролегала столбовая дорога из южной Руси в северную. И на вологодских постоялых дворах круглый год было людно и шумно. А уж о летней поре и говорить нечего. На реке Вологде близ города собирались десятки насад, дощаников, челнов, малых кочей, кои уходили отсюда в дальние плавания с товарами. Видел Филипп летнюю Вологду однажды — весела, красива, опрятна. Колокола в вологодских храмах особо звонки, а звонари в благовест чудодействуют.

Обоз Филиппа проследовал прямо на Соловецкое подворье, не ахти какое богатое, но просторное и тёплое. До пятидесяти человек могло найти в нём приют. Вечером Филипп попарился в баньке. То-то страсть и любота наступили, как поддали на каменку квасу да пошёл гулять по спине игумена можжевеловый веник! Поначалу кажется, что по спине десять ежей прокатили, а потом и нега пришла. Закрыл глаза, и почудилось, что полетел в горние выси. После дороги в тысячу вёрст, после баньки даже монаху не грех пригубить хмельного. И хотя Филипп им никогда не увлекался, ан пришлось выпить, благо друг боярина Степана Колычева, а Филиппов благодетель боярин Игнатий Давыдов, наместник каргопольский, навестить игумена надумал. Он приехал в Вологду днём раньше, а как услышал, что соловецкие монахи появились, захотел увидеть вольную братию. И была встреча Филиппа и Игнатия полной для них неожиданностью.

   — Господи, оказывается, и в нашей привольной Руси разойтись трудно. Федяша, любезный, как рад тебя зреть! — зашумел Игнатий, едва войдя в горенку, где Филипп сидел за трапезой. Всё так же худощав и строен был Давыдов. И борода по-молодецки опрятна — не в пояс.

   — Боярин-батюшка, надо же! Как отца родного увидел! — воскликнул Филипп и поспешил к гостю, обнял его, и они трижды облобызались.

   — Стёпушка-то, мой побратим, здравствует? — спросил Игнатий.

   — Здравствует, родимый. И матушка с ним.

   — И мы с супругой пока не разлучились. Ты-то, я вижу, облик сменил. И то, ведь двадцать годков минуло, как вы сами себя с Басмановым в Каргополь привели-пригнали.

   — Двадцать, боярин-батюшка. Сколько воды утекло... — Филипп встрепенулся: — Да что мы столбами стоим! Тебе как, батюшка, может, в баньку или к столу?

   — Нет, банькой я токмо дома упиваюсь. А к столу — отчего же! — И вздохнул: — Охо-хо, вспомнить-то есть что.

Филипп распорядился принести на стол медовухи соловецкой и всего, чем богаты лесные и озёрные угодья и ловы. А усадив Давыдова к столу, спросил:

   — Не слышал ли ты, батюшка-боярин, чего о побратиме моём Алёше Басманове? Он десять лет назад как отозвался на наш набатный звон, так с той поры словно в воду канул.

   — Ведаю одно после прошлого наезда в Москву год назад. Стоит он с полком на береговой службе, да не на Оке, а на Волге. Сказывали, что к Казани наши подбирались. Правый берег пытались оседлать, дабы крепость возвести против Казани. Там в пекле и Алёша с полком. Да ныне у Басманова всё благодатно. Воевода из него знатный вырос. А было-то и не приведи Господь, — выдохнул Давыдов.

Филипп наполнил серебряные кубки.

   — Ну пригубим, батюшка Игнатий, да слушаю тебя.

Игнатий выпил, закусил икрой паюсной, белорыбицей и повёл речь:

   — Это уж с его слов скажу. С ним я встречался года три назад. Вдовствует он. Ксения-то его сгорела нутром. Сказывал Алёша, что князь Овчина продержал её и дядю Алёши Михаила Плещеева несколько суток в ледяной клети. После того Ксения была два месяца в горячке, а как родила младенца, так и преставилась. Вскоре и сам Басманов заболел, маялся головой, много пил хмельного, всё проклинал Ивана Овчину и грозил ему лютой смертью. Дядюшка упросил его уйти на береговую службу. Там до сей поры и пребывает.

   — А сын как, все у Плещеевых подрастает? — спросил Филипп.

Игнатий пуще прежнего завздыхал.

   — Совсем никудышное дело с сынком Алексея получилось. Ведь и назвал-то он его в честь тебя — Федяшей. Да вот растёт он не таким, как хотелось: и хитёр, и изворотлив, и жестокосерд. А то, случается, озорной не в меру, весельчак до шутовства. Да умён ведь. Сказывал мне Михаил Плещеев, что грудное молоко кормилицы во всём поруху внесло. Она якобы ведьма и с нечистой силой путалась. В семь лет он от рук Михаила отбился, из дому убегал на скотобойню, что близ Ходынского поля стоит. Там, говорил Михаил, днями пропадал да смотрел, как скотобои с животиной управляются. Подрастая, сам за нож взялся, мелкую живность убивал, тушки разделывал. К одной страсти у него другая приросла. Вокруг скотобойни всегда множество собак ютится. Так он их подкармливал убоиной разной и приручал. Да подбирал самых матерых и злобных. По улицам свору водил, народ пугал. В двенадцать лет грозой всей Ходынки стал. — Игнатий пригубил хмельного и продолжал печальную быль: — Приставы на него ополчились, так он кричал им: «Подождите, вот укажу на вас государю, он ваши шеи в бараний рог согнёт!» А что было дальше, так это на удивление всей Руси. Прознал Федяша после казни князя Андрея Шуйского, что юный государь собак любит и затравил ими многих медведей и быков, и надумал привести свою свору в Коломенское. Пришёл Федяша с седмицей здоровенных псов в полуденную пору к воротам коломенского дворца и потребовал от стражей, чтобы его пропустили к государю. Я, дескать, знаю, что он любит собачек, вот и привёл ему в подарок. Серой масти лохматые псы, хорошо откормленные на скотобойне, стояли рядом с отроком, как ратники перед сечей. И что ж ты думаешь, вышел юный государь к Федяше, посмотрел на псов и позавидовал. Приглянулись они ему. Спросил:

   — Ты зачем пришёл ко мне с собачками?

   — Ведаю, что ты любишь их.

   — Но у меня есть и много.

   — Мои лучше.

   — Что ты сказал, поганец?! — вскипел Иван.

   — Я говорю, государь, они самые свирепые и потому лучше, чем твои.

   — Вот сейчас спущу на тебя и на твоих псов свору, тогда узнаешь, чьи свирепее. Да поздно будет, уходи прочь!

И тут Федяша молвил то, что смутило Ивана:

   — Государь, а ты проводи меня к твоим собачкам, дай мне погладить их. Только погладить.

   — Ты кто такой будешь, дерзкий поганец? — спросил государь.

   — Я Федяшка Басманов, сын воеводы. Ты, поди, знаешь его.

   — Алексея Басманова? Знаю. Удалой воевода. Ежели и ты такой, иди на двор, я отведу тебя в загон и посмотрю, как ты будешь гладить моих псов.

И вот по велению государя стражи открыли ворота, и Федяшка в окружении собак вошёл на подворье, и государь повёл его к загонам, где выгуливали царскую свору. Увидев это зрелище, к загонам потянулись придворные, и среди них был я. Один из загонов оказался пуст. Иван открыл в него дверь, сказал Федяшке:

   — Входи.

Тот приказал собачкам сидеть, а сам вошёл в загон.

   — Захар, пусти свору! — крикнул псарю государь и закрыл дверь на щеколду.

Захар побежал к псарне, исчез в ней, потом открыл дверь в загон, и из псарни вылетели семь псов, среди них был самый свирепый и сильный пёс Крам. И государь крикнул:

   — Крам, ату его!

Мы все замерли в страхе: ведь жалко было парнишку. Крам летел впереди всех. Вот-вот он бросится на Федяшку и разорвёт его. Но что это? Мы увидели, что Федяшка в сей миг сел на землю и сложил на груди руки. И Крам в шаге от него остановился, осел задом и заскулил. Федяшка поднял руку и стал ласкать его свирепую морду, а пёс посунулся и лизнул ему лицо. Прочие же псы сели перед Крамом и Федяшкой полукругом и залаяли, но не злобно, а в знак одобрения того, что происходило. Федяшка встал и, поглаживая Крама по голове, пошёл вместе с ним к двери в загон, через которую вошёл. Юный государь смотрел на Федяшку, открыв от удивления рот. Басманов-младший оставался спокоен и только спросил государя:

   — Так ты возьмёшь меня служить к собачкам?

   — Ну похож, похож на батюшку! Такой же отчаянный Басман! — воскликнул государь. Он открыл дверь загона, велел Федяшке выйти на двор, положил руку на плечо — они были одного роста — и повёл его в палаты. Так и определилась судьба сына Алёши Басманова. Он сейчас псарём у будущего царя.

   — Сие достойно удивления, — отозвался Филипп.

Они выпили по кубку медовухи, закусили. Игнатий успел расспросить Филиппа, почему он сменил ярко-алый кафтан на монашескую мантию. Погоревали. Ещё выпили. И тут пожаловал посыльный от вологодского воеводы.

   — Боярин Давыдов из Каргополя, — обратился он к Игнатию, — примчал гонец из Москвы, потому воевода Бутурлин видеть тебя сей час желает.

   — Федяша, не обессудь, бегу. Сказывают, в Москве не токмо венчание государя, но и ещё кое-что важное. Может, потому и воевод кличут. Завтра и увидимся.

Давыдов ушёл. Но свидеться Филиппу с ним больше не пришлось. Каргопольский наместник был вынужден покинуть Вологду в ночь, ещё не ведая, что в Москве происками княгини Анны Глинской его ждала опала. И не только его, но и весь большой род бояр Давыдовых.

Филипп Колычев вскоре добрался до Москвы. Появился в ней мрачный и неутихомиренный. Вот уже третий год после казни Андрея Шуйского близ великого князя вновь встали князья Глинские. Верховодила ими княгиня Анна Глинская, бабушка государя. При ней набирали силу два её сына, князья Юрий и Михаил. Все они считали, что Филипп Колычев якобы причастен к ослеплению князя Михаила Глинского-старшего. Потому Филипп не сомневался, что как только Глинские узнают о его приезде в Москву, то не преминут посчитаться с ним. Ждал он и грязных происков со стороны князей Голубых-Ростовских. Так бы всё и случилось. Но последовала череда важных событий, которые многое изменили в окружении государя. Некоторые же события смертельно ударили по роду князей Глинских.

Но вначале было венчание великого князя. Оно пришлось на день поклонения веригам апостола Петра. Обряд венчания начался 16 января в полдень в Успенском соборе Кремля. К этому часу гости из многих городов России и московские вельможи, торговые люди, горожане заполонили собор, площадь перед ним, весь Кремль. Да и Красная площадь утонула под людским морем. Колокола уже давно благовестили. Колокольный звон был не торжественный, а ликующий.

Великолепие венчания удивило и россиян, и иноземных гостей. Фёдор не видывал ранее такой роскоши обряда. Чьей волей всё делалось с византийской пышностью? Никак уж не волею нового митрополита Макария, который встал во главе церкви после смерти митрополита Даниила. И Глинские того не могли изобрести. Позже Филипп всё-таки узнает, что торжество по подобию византийских венчаний было придумано самим великим князем Иваном. Юный честолюбец великолепием венчания решил подняться вровень с византийскими царями-императорами.

В соборе Филиппа Колычева потянуло взглянуть в лицо государя. Рассудительный, сметливый провидец Филипп открыл бы душевный мир Ивана, рассмотрел бы в нём тот родник, коим питалось честолюбие юного государя, но Филипп стоял не в числе первых близ великого князя и заглянуть пристально в его лицо не мог. Однако и на расстоянии Филипп заметил холодное свечение и остроту глаз будущего царя. Ан нет, уже царя.

В это время обряд венчания со взлёта пошёл вниз. Два хора на клиросах — женский и мужской — отпели Херувимскую. Митрополит Макарий возложил на плечи государя, облачённого в парчовую царскую ризу и богатые бармы, золотую цепь — знак царского достоинства. Он же надел царю шапку Мономаха — символ власти над землёй. И вот Макарию подали державу, а он торжественно вручил её царю. Она, словно большое золотое яблоко, была украшена драгоценными камнями. Сие было символом власти над жизнями подданных россиян. «Теперь и моё бренное тело в руках молодого царя-жестокосерда», — мелькнуло у Филиппа. Перед царём засверкал меч, который поднесли князья Михаил и Юрий Глинские. То был меч Фемиды — высший символ правды народной. Князья встали на колени и положили меч у ног царя.

Всё свершилось. Царь дважды принял миропомазание и причастие по чину священства, как духовный пастырь народа. И отзвучал хор. Клир вознёс: «Достойно есть!» И был отговорён причастный стих.

После обряда венчания митрополит Макарий и новый духовник царя священник Сильвестр возвели Иоанна Васильевича на уготованное ему царское место — тоже по византийскому канону. Божественная литургия продолжалась всенародным молением от алтаря Успенского собора до Красной площади.

День венчания завершила званая трапеза для митрополита, епископов, знатных вельмож и россиян от городов и земель державы. В числе удостоенных чести отобедать с царём был и Филипп Колычев. Обильная трапеза с переменой сорока блюд прерывалась чтением списка. Дьяки Дворцового приказа оглашали имена и фамилии бояр, князей, дворян, воевод, дьяков, священнослужителей, коих царь Иван осыпал милостями — титулами, сёлами, землями, жалованьями. Услышав свою фамилию, гости подходили к царю, припадали на колени и целовали ему руку. Когда назвали Филиппа, он с горечью подумал, что и ему предстоит пройти путь унижения, явить подобострастие и рабское повиновение. Всё взбунтовалось в его душе. И будь на то воля Всевышнего и соловецкой братии, кою он представлял в стольном граде, он бы не подошёл к молодому царю невесть какого роду-племени, но только не Рюрикова. Не было в нём крови ни Владимира Святого, ни Владимира Мономаха, чью шапку он посмел надеть. Ни Александр Невский, ни Дмитрий Донской, ни Иван Калита, ни даже великий князь Василий Иванович, якобы отец его, — никто ничего не дал царю Ивану.

Какая же сила вознесла его на трон? Ноне быть бы на троне царём сыну Соломонии, Григорию, отец коему князь из рода Рюриковичей. Крикнуть бы сие в Успенском соборе, вознести на Соборной площади, сказать простому россиянину на Красной площади. Ан не может он, Филипп, проявить волю того, кто неведомо где. Да и жив ли Григорий?

А имя Филиппа Колычева вдругорядь произнесли громче прежнего. И встал Филипп, плечи расправил, голову не то чтобы гордо нёс, но и не склонил. К царю подошёл. Иван смотрел на него не свойственным юному чаду тяжёлым взглядом.

   — С чего замешкался, игумен соловецкий? — спросил царь.

   — Прости, государь-батюшка, устал с дороги.

   — Ты Колычев, в миру боярин Фёдор?

   — Я Колычев боярского рода от Андрея Кобылы.

   — Нет ли за тобой грехов державных? Отвечай не мешкая!

Фёдор знал, что, ежели промедлит, быть ему в опале. Ответил твёрдо, быстро, головы не склонив:

   — Перед Русью-матушкой ни в чём не повинен.

Царь Иван улыбнулся: смел игумен. Радение за господина своего удельного князя Андрея Старицкого не есть грех. Служение опальной великой княгине — тоже. Потому и нет на нём вины державной, счёл царь. Он вновь улыбнулся, чёрные глаза при этом оставались суровыми. Сказал громко:

   — От щедрот своих жалую твой монастырь землями и сёлами. Ещё прибавлю к монастырским десять соляных варниц. Доволен ли?

   — От имени всей соловецкой братии благодарствую, царь всея Руси, великий князь земель обширных Иоанн Васильевич, — ответил Филипп и склонился к протянутой руке. Разум его кричал при этом: «Целую аспида, лукавством нечистых посланного россиянам!»

Два умных человека, семнадцатилетний царь и сорокалетний игумен, поиграли мирно и расстались. Но тот и другой поняли, что вступили на путь долгой и не очень отрадной игры-борьбы, и пока ещё не знали, кто выйдет в том поединке победителем. Однако оба пришли к выводу, что предстоящие забавы будут жестокими. А пока Филипп дал знак монаху, стоявшему у двери, и тот скрылся за нею, да тут же соловчане внесли в палату большой берестяной короб пушнины. Филипп открыл его, достал связку горностаев, кои блеснули золотом, положил их обратно и сказал:

   — Прими, государь-батюшка, подарки от соловецкой братии.

   — Передай братии, она мне любезна.

После торжеств по поводу венчания государя на царство многочисленные россияне, приехавшие отовсюду, все иноземные гости не покинули стольного града, потому как были приглашены царём на свадьбу, коя должна была состояться через две недели. По царской воле в Москву уже свозили со всех концов России самых пригожих невест. Гонцы донесли повеление государя до всех городов уже давно. И там наместники и воеводы отбирали самых красивых, умных и рукодельных девиц, да кропотливо и дотошно высвечивали у них изъяны. В московский Кремль их было привезено всего лишь двенадцать, и каждая красы и стати неописуемой. Однако суть позже Иван недоумевал: зачем он повелел столько невест приготовить? Не захотел он старый обычай возрождать, потому как у него на примете была уже юная красавица, боярская дочь Анна Романовна Захарьина-Кошкина. Он присмотрел её на богослужении в Благовещенском соборе. Ей была уготована знаменательная судьба. С пресечением династии Рюриковичей она по женской линии протянет крепкую нить к династии царей Романовых. Её племянник Фёдор Романов явится отцом первого русского царя Михаила, положившего начало трёхсотлетнему царствованию дома Романовых. Но тому быть не скоро.

А пока в Золотой палате Кремля состоялись царские смотрины. И из двенадцати полусомлевших от волнения и страха девиц-боярышень царь Иван выбрал всё-таки ту, коя была мила его сердцу уже долгое время. Боярышень представлял окольничий Иван Заметня-Кривой, по воле судьбы находившийся в родстве с Анной Романовой.

Обряд смотрин протекал медленно. Невест долго готовили, приводили в чувство, иных холодной водой отливали. Да румяна-белила приносили много хлопот-мороки. В жарком помещении девицы упарились, краски с них потекли вместе с потом. И вот, наконец, Иван Заметня-Кривой вывел первую невесту, огласив имя:

   — Княжна Арина Андронова. — И повёл её к царю на поклон, на обмен платочками-ширинками.

Юная княжна красива, стройна, идёт по кругу мимо вельмож плавно, словно лебёдушка по глади вод плывёт. Надежда и страх бьются в её груди с такой силой, что она вот-вот сомлеет. Да так и случилось, когда царь не одарил её улыбкой и забыл обменяться платочками. Как упала без чувств княжна, в сей же миг подбежали к ней два рослых служителя и унесли её из палаты.

   — Княжна Варвара Сицкая, — огласил зал боярин Заметня-Кривой.

Варюша ещё более яркой красавицей оказалась. Но и она осталась не замеченной царём. Он ждал с нетерпением желанную невесту и потому равнодушно пропустил ещё девять пригожих россиянок.

И наступила очередь последней невесты — Анны Романовой. Приближаясь к царю мимо сотни вельмож, она волновалась, но не настолько, чтобы потерять чувство и своё очарование. Была она в лёгком шёлковом сарафане, который не скрывал, а подчёркивал её гибкий стан, высокую грудь. На лице у неё ни румян, ни белил, ни сурьмы. Чистое, прекрасное, с лёгким румянцем лицо в обрамлении золотистых локонов полураспущенной длинной косы приковывало взоры и вызывало восхищение у самых привередливых знатоков женской красоты.

Молодой царь ждал её с нетерпением и улыбался ей, словно встретил в саду Захарьиных, куда часто наведывался. Обменялись Анна и Иван знаками признания, и можно бы завершить смотрины. Ан нет, досужие сваты довели обряд до той дорожки, по которой прямой путь к венчанию и свадьбе. Царь Иван спустился с трона, взял по совету Заметни-Кривого невесту за руку и повёл её по кругу, вдоль плотных рядов вельмож. И все они вдоволь насмотрелись на Анну Романову, все признали, что достойнее её не было среди прочих невест. Она не смущалась под взглядами бояр-князей, но и гордыни в ней не было, шла ровно, со счастливой улыбкой на лице.

Род Захарьиных был известен всей Москве, много славных мужей вышло из него. Да и жёнами могли гордиться Захарьины. Они были умны, терпеливы, ласковы и мужественны. Такой возросла и Анна — верной и чуткой семеюшкой. Всё это Филипп Колычев рассмотрел в Аннушке и порадовался тому, что рядом с царём встанет царица отменных душевных начал.

Увы, на сей раз прозорливый священнослужитель ошибся. Не смогла юная царица, названная по воле супруга Анастасией, хоть в малой степени повлиять на необузданный нрав царя. После пышной свадьбы, после нескольких благостных дней медового месяца царь Иван увлёкся «мальчишниками». Вокруг него собрались гулёны и озорники его возраста, готовые исполнять любые причуды царя.

Анастасия уговаривала брата Никиту:

   — Родненький, разорви ты сей круг непутёвый, уведи князей Ивашку Мстиславского да Захара Трубецкого — гулён пропащих.

   — Да как я их уведу? — удивлялся брат Никита, годом старше сестры.

   — Скажи им, что царю державными делами пора заниматься.

   — Да ему потешно с нами. А заботы о державе он скоро Алёшке Адашеву отдаст. Ты уж не толкай, родимая, на свары с друзьями, — взмолился Никита.

Филиппу Колычеву, десять лет не видевшему Москву и государев двор, показалось, что царские «мальчишники» пустяки по сравнению с тем, что проросло с отстранением от государственных дел князей Шуйских. Глинские, теперь вошедшие в новую силу, заменив боярское правление, проявили себя как жестокие правители. В царском дворце их властью было заведено для вельмож восточное раболепие. Никто из них не смел обратиться к Ивану просто: «царь-батюшка», но должен был перечислить все его титулы, все земли, над коими он властвовал как великий князь. Да и на «ты» теперь царя нельзя было назвать. Одним махом были порушены вековые уставы с времён Олеговых, Ольгиных и Владимировых. Правительство молодого царя распоясалось. Пока он утешался гульбой, думные бояре и дьяки, кои стояли во главе тринадцати приказов, пустились в беззаконие. Взяточничество, вымогательство, казнокрадство, плутовство, чего раньше Русь не знала, расцвели махровым цветом и вершились на каждом шагу. Князья и бояре чинили интриги, обманы, сплетни не только во дворце, но и в Москве, в иных городах и землях. Многие россияне покидали Москву, дабы спастись от надвигающихся бедствий где-нибудь на окраинных землях.

Игумен Филипп тоже давно хотел покинуть стольный град и вернуться на милые сердцу Соловки, ан не тут-то было. Приказные твари не отпускали игумена, не выдавали ему царскую грамоту на соляные варницы и на земли с сёлами, кои отданы были во владение монастырю. Филипп уехал бы и без грамоты, потому как не мог унижаться, раболепствовать перед борзыми чиновниками. Да удерживало лишь то, что новые земли были очень нужны монастырю. Они помогли бы монастырской братии одолеть скудость жизни. Дождался, однако, Филипп невиданного, небывалого в стольном граде многие годы бедствия.

Двенадцатого апреля в полдень игумен Филипп пришёл на Варварку, дабы встретиться с царским тестем, боярином Романом Захарьиным-Кошкиным. Оставалась последняя надежда — получить грамоту через него. Но судьбе было неугодно, чтобы Филипп встретился с ним.

В этот час на торжище в Китай-городе загорелось враз несколько лавок с богатыми товарами. Народ хлынул к лавкам со всего торжища и даже с Красной площади, чтоб потушить пожар, да и руки погреть чужим добром. Но пока доставили воду в вёдрах с Москвы-реки, загорелись два гостиных двора. Там огонь пошёл гулять с чудовищной силой, охватывая всё новые строения. Он перекинулся на казённые амбары, где было тесно от товаров. Спустя час запылала Богоявленская обитель. А к вечеру пылало всё, что могло гореть, от Ильинских ворот до Москвы-реки, до Кремля. На углу Китай-города огонь подобрался к высокой башне, где хранились тысячи пудов пороха. Крыша башни вспыхнула, как пук соломы, народ бросился бежать из ближних от башни мест. Головни с крыши упали в башню, и она взорвалась с такой силой, что разнесла часть стены Китай-города и запрудила полреки. Взрыв породил панику по всему городу. Москвитяне, похватав в домах, что попалось под руку, покидали стольный град. Никто не думал тушить пожары. Но чьей-то вражьей силой они вспыхивали в новых местах. К двадцатому апреля загорелись дома за речкой Неглинкой, на Арбатской улице, в Замоскоречье.

Оставшиеся в городе москвитяне заговорили, что пожар начался по воровской воле князей Глинских. Сказывали, что видели люди, как Москву поджигала сама бабка царя княгиня Анна Глинская, а ей помогали сыновья Юрий и Михаил. Они разъезжали по стольному граду и из колымаги бросали горящие смолянки в покинутые хозяевами дома. Москвитяне взбунтовались. Двинулись в Кремль за Глинскими. Они в страхе попрятались. Но Юрия Глинского нашли в Успенском соборе. Его вытащили из храма и с криками: «Вот он, отродье ведьмы! Бейте его!» — принялись терзать, рвать на части и разбрасывать ноги и руки по соборной паперти. Да тут же несметная толпа вломилась в палаты князей Глинских и разграбила их. Но и того оказалось мало. Тысяча горожан с топорами, вилами и кольями двинулась на Воробьёвы горы, в село Воробьёво, где в царских палатах скрывался сам государь Иван, а с ним бабка Анна Глинская и её сын Михаил. Окружив подворье, москвитяне потребовали от царя выдать им на казнь княгиню Анну и её сына Михаила.

Царь Иван осмелился выйти к толпе, поднялся на башню близ ворот и прокричал:

   — Виновных в пожаре найду и предам смерти! — Дышал он тяжело, с надрывом, в чёрных глазах плавилась ненависть к возмущённым россиянам. И жалел он об одном — о том, что нет у него под рукой ратников. Послал бы их с саблями наголо сечь головы крамольной толпе. Но ненависть его пока была бессильной. Он повторил: — Я найду виновных и предам их смерти! Вы же идите по домам, и вам будет моя милость. — Царь ушёл.

Народ на вольном ветру Воробьёвых гор остыл от ярости и разошёлся по домам, поверив царю, что он накажет Глинских. Однако Иван обманул горожан: виновных в пожаре не искал и наказывать Глинских не думал, а зачинщиков бунта велел схватить. И вскоре они, числом тридцать семь, оказались в руках Разбойного приказа.

Когда царь отдал повеление казнить бунтовщиков, никто из близких не осудил молодого государя за эту жестокость. Анастасия могла бы посмотреть на него так, что он пожалел бы о своём зверстве. Но она по воле Ивана сидела в Коломенском. Один лишь священник Сильвестр пытался усовестить государя, предотвратить казнь невинных.

   — Остановись, государь. Зачем нарушаешь Священное Писание, предаёшь смерти невинных, а виновных покрываешь милостью?

Царь взъярился и в гневе, с искажённым до лютости лицом, крикнул:

   — Как смеешь ты, раб, осуждать меня!

Сильвестр был бесстрашен и ровно, спокойно сказал:

   — Смею, государь, потому как тебе во благо. Страшный пожар на Москве — то наказание Господне за грехи твои и наши. Всевышний ждёт от нас покаяния, но не новых злодейств и грехов.

Царь Иван пробежался по трапезной, словно молодой вепрь, остыл малость, остановился близ Сильвестра, ткнул его перстом в грудь:

   — Смел и дерзок ты! Таких люблю, хотя ты и заслуживаешь опалы. Бог с тобой, оставайся моим духовником, но встречь мне больше не иди!

   — Не отрекаюсь от сказанного, — ответил отважный священник. — Теперь иду к христианам радеть с ними за стольный град.

Игумен Филипп тоже все дни пожара пребывал среди горожан, помогал им словом и делом одолеть зловещую стихию. Наконец он дождался того часа, когда лишь пепелища дымились. И тогда быстро собрался в путь и вместе со своими служителями, не дождавшись царской грамоты, уехал. Понимая состояние молодого царя, он не добивался от него милости. Череда событий: венчание на царство, свадьба, небывалый пожар, смерть дяди, бунт, казни — всё это надломило неокрепшие силы и здоровье государя. Он заболел душевным смятением и признался духовнику Сильвестру: «В душу мою вошёл страх и трепет в кости мои».

Как и Сильвестр, игумен Филипп был человеколюбивым и милосердным пастырем. Он простил царю, что тот не исполнил своего обещания и обманул соловчан. Но он не мог простить ему невинных жертв. Не мог оправдать и то, что москвитяне были не только обездолены, но и подавлены страхом, жестокостью царя. Покидая Москву, Филипп страдал оттого, что стольный град был уничтожен пожаром.