Литературоведение
Николай Гоголь – гениальный украинский русскоязычный писатель
Юбилеи великих людей, тем более – гениальных писателей (особенно «круглые»), проходят, как правило, в атмосфере некоторой экзальтации. Произносятся волнующие речи, в которых восхваляются достижения гения, ораторы соревнуются в том, кто скажет слово поцветистее, покруглее и позабористее. Если же у гения были и неудачные творения, провалы, то о них в такие дни говорить не принято, а если и упомянут, то так, мимоходом. Сказать в эти дни прямо нечто противоположное тому, что общепринято, что уже устоялось в общественном мнении, так же неприлично, как откровенно, вызывающе «испортить воздух» в благородном собрании. Или, как говаривал один непопулярный ныне классик, это все равно, что крикнуть «Таскать вам не перетаскать!» при виде похоронной процессии.
Знал я, разумеется, все это, как и правило: упаси боже маленькому человеку говорить, а тем более писать что-либо критическое о великих людях в их юбилейную страду. Никто слушать не будет и уж, конечно, не напечатает. Зато заклюют, даже, процитировав вырванные фразы из только что поданной в редакцию, но неопубликованной, с негодованием отвергнутой рукописи, выставят в глазах общества, как невежу и невежду и обвинят в покушении на устои и святыню, если не в чем-либо еще более злодейском. И все-таки в 2009 году, когда мир широко отмечал 200-летие со дня рождения Николая Васильевича Гоголя, сунулся я было в одно почтенное издательство с проспектом книги о юбиляре, а в одну не менее почтенную литературную газету со статьей «Любящий недоброжелатель России» (о нем же). Слава богу, легко тогда отделался, получил только отказ, но ребра остались целы. Я даже гневной отповеди со стороны «современных напостовцев» не удостоился. Видно, очень уж они были заняты торжественными мероприятиями, и им было не до такой мелкой сошки, как я. Как и положено, во время торжеств было сказано и напечатано немало слов о гении мировой литературы, великом русском писателе.
Чего только не наговорили о произведениях Гоголя за время, прошедшее со дня его смерти, и каких только нелепостей не повторили в дни юбилея! Толкуют об эпопее, широкой картине русской жизни, о размышлениях над судьбами России, о тончайшем знании писателем глубин души русского человека и пр., и пр., и пр.! Но ведь это совершеннейшая несуразица! Это хорошо понимал Владимир Набоков:
«Когда я читаю «Мертвые души», то мне никакого дела нет до того, брали ли чиновники взятки и были ли действительно такие жмоты, прохвосты и дураки среди русских помещиков. Ибо жизнь служила Гоголю, а не Гоголь жизни, или, еще яснее, Гоголь творил гоголевскую жизнь. И я подхожу к его «Мертвым душам», как подхожу к прекрасной картине – не рассуждая о том, как звалась флорентийская цветочница, послужившая для художника моделью мадонны». То есть «Мертвые души» – это игра фантазии Гоголя, для которой рассказанный ему анекдот лишь послужил толчком, «спусковым крючком».
Ведь и сам Гоголь всю творческую жизнь сетовал на то, что российская публика совершенно превратно понимала и пьесу «Ревизор», и поэму «Мертвые души», и «Выбранные места», и другие его произведения. Никогда Гоголь не был сатириком и юмористом, обличителем крепостного права и иных пороков России времен Николая I. Как не был и исследователем души русского человека, автором грандиозной панорамы России, пророком ее грядущего величия. У него просто не было субъективных данных для этого. Увы, дурная традиция живет и процветает, именно она отравила всю атмосферу прошедших торжеств.
России Гоголь не знал (почему – об этом чуть позже) и много раз публично в том признавался. И русского человека не понимал (и об этом – ниже). Никакой картины России не рисовал, он, наверное, рассмеялся бы, услышав такое толкование поэмы.
Я не собирался писать статью или книгу о жизни и творчестве Гоголя вообще, зная, что литература об этом гении необозрима. Да ведь я полностью согласен со всеми оценками величия этого гения художественного слова (и прошу иметь это в виду при чтении всего ниже помещенного текста), за одним единственным исключением: Гоголь никогда не был русским писателем. Он – русскоязычный писатель из Малороссии. Сердце его всегда принадлежало Украине, которую он любил беззаветно, причем Украине тогда уже иллюзорной, преимущественно времен расцвета казачества, буйной, хмельной и полной опасностей жизни Запорожской Сечи. А России и русских людей он не понимал и был способен представлять их лишь в карикатурном, просто смешном или жалком виде.
Любовь – высочайшее и благороднейшее из человеческих чувств, если она не укрепляется за счет принижения кого-то постороннего. К сожалению, Гоголь часто (практически даже всегда) воспевал Украину (будь она в прошлом, XV—XVI веков, или в настоящем) за счет принижения русской (евразийской) культуры и русского (евразийского) человека. Вот почему многие мысли Гоголя вредили становлению русского национального самосознания и способны в еще большей степени усилить неадекватное восприятие России впредь (повторяю: говорю это при всем уважении к художественному гению Гоголя и восхищении многими страницами его творений).
При всей своей любви к Украине Гоголь понимал провинциализм тогдашней украинской жизни и культуры, а потому для карьеры в любом смысле этого слова надо ехать в Петербург. Именно так он и поступил, и в дальнейшем его творчество разворачивалось преимущественно в русской среде. (Примерно как Фазиль Искандер в XX веке.)
Да, писал Гоголь больше всего о России, точнее говоря, на русскую тему, а это «две очень большие разницы». О России Гоголь писать не мог, потому что он ее не знал и не понимал именно потому, что смотрел на нее прежде всего глазами восторженного почитателя казацкого «рыцарства».
И он невольно сравнивал ту героическую (в его понимании) и разгульную Украину с будничной, прозаической Россией, управляемой разными глупыми и самовлюбленными (с его точки зрения) «значительными» лицами («шайкой воров», как он напишет позднее), а главное – руководствовавшимися указаниями из Петербурга и тем самым подсознательно превращавшимися для него в представителей колониальной администрации. А указания этих вельмож выполняли безмозглые и вороватые чиновники. Неудивительно, что его симпатии неизменно оказывались на стороне родной Малороссии. Таким он явился на арене российской литературы, таким и ушел из жизни, окруженный русскими, не понимающий их и не понимаемый ими, хотя и почитаемый (часто сверх меры) многими из них. Гоголь не понимал Россию и русского человека, русская интеллигенция в массе своей не смогла понять глубинную суть творчества Гоголя.
Говорят, человек – единственное существо, которое может видеть то, чего нет, и не видеть того, что есть. Справедливость этой истины нашла очередное подтверждение как раз в отношении русской интеллигенции к творчеству Гоголя – как при его жизни, так и в дни недавних юбилейных торжеств. И сам характер этих торжеств многое говорит о нынешнем состоянии нашей страны и ее интеллектуальной и духовной жизни.
Жизнь и творчество Гоголя – это ни на минуту не прекращавшаяся трагедия. То, что было ему особенно дорого, проповедь, в которой он видел свою миссию и свое призвание, ему не удавалось и внимание широких кругов читателей не привлекало. А те его гениальные творения, которыми восхищалась читающая Россия, а впоследствии и весь мир, он почитал за мелочи, недостойные его таланта, и намеревался отречься от них. Увы, многие литературные критики возводят на пьедестал слабые стороны наследия гения и обходят стороной его подлинные заслуги. Это, в общем-то, не удивительно, ибо такова судьба художника, если он творит в чуждом и отторгающем его мире.
Гоголь, как известно, собирался перевернуть мир, устроенный не так, как (по его мнению) нужно. И первым объектом такого переустройства (гоголевской «перестройки») он избрал Россию. Или, как лучше сказал Николай Скатов, «и в «Мертвых душах», и в «Ревизоре» он (Гоголь) прежде всего хотел обрести точку опоры, чтобы перевернуть целый мир, во всяком случае русский мир, в который он так верил и на который до конца надеялся» («ЛГ», № 14, 2009).
Строго говоря, все творчество Гоголя было попыткой «украинизации» (или, лучше сказать, «оказачивания») России. Он призывал ее свернуть с давно выбранного ею державного, евразийского пути на «истинный» казацко-анархический. Отсюда и многочисленные протесты русских читателей против изображения Гоголем России как клеветнического.
Я, в общем-то, ничего особенно нового не скажу, ибо неадекватность понимания Гоголем России и ее изображения в его творчестве давно уже была показана многими выдающимися деятелями русской культуры, что не мешало им восторгаться его творениями, в особенности их формой. Назову только Василия Розанова, Константина Леонтьева, Андрея Белого, Владимира Набокова. Даже Лев Толстой выставлял оценки некоторым творениям Гоголя, причем по большей части в диапазоне от единицы до тройки. (О современных авторах, более или менее критически относящихся к творчеству Гоголя, будет кратко сказано ниже.) Но и они, критикуя Гоголя как художника, как гения формы и вымысла при пустоте содержания, не понимали мировоззренческой основы этих вопиюще антирусских тенденций в его творчестве. Однако даже эти трезвые голоса, пусть и не раскрывающие глубинных причин его упорного принижения русского человека, во-первых, и тогда не были услышаны, а в наши дни, по сути, забыты. Во-вторых, инерция «общественного мнения», формируемого русской творческой интеллигенцией (которую, как известно, почти всегда отличали оппозиционность к власти – порой открытая, чаще потаенная, и нежелание сотрудничать с государством, сочетающееся с желанием получать от государства разные блага и иные знаки внимания), мешала выработке у массы читателей трезвого взгляда на вещи. Ну, и, в-третьих, критическое состояние современной России требует особой бдительности в отношении идей, которые и по сей день мешают становлению адекватного русского самосознания и которых немало в творениях великого русскоязычного украинского писателя.
Вот и возникает вопрос: «Так ли мы читаем, понимаем и почитаем Гоголя, и не пора ли нам перестать издеваться и над писателем, и над Россией?».
Попытаюсь подтвердить свой взгляд на Гоголя кратким анализом важнейших его произведений, тем более что как раз в связи с юбилеем появилось несколько работ, подающих робкую надежду на то, что время реалистической оценки творчества этого гения близится (о них немного будет сказано ниже).
Гость с Украины наставляет хозяев
Гоголь совсем молодым человеком триумфально вошел в русскую литературу как писатель совершенно оригинальный, ибо у него не было предшественников, как не явилось и последователей. Его «Вечера на хуторе близ Диканьки» развеселили и восхитили самых разных читателей – от наборщиков типографии до Александра Пушкина, который обрадовался «этому живому описанию племени поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой». Ни Пушкин, ни позднейшие критики не увидели в «Вечерах» программного произведения Гоголя. Пушкин, правда, довольно скоро освободился от чар нагловатого гостя, но русская пишущая и читающая публика не вняла предупреждению поэта: «Берегитесь этого малоросса!»
Раз «Вечера» не исследованы именно как программное творение Гоголя, то надо хотя бы кратко остановиться на отдельных составляющих ее вещицах (повестях, рассказах, былях, главах – назовите, как вам удобнее, сам Гоголь употреблял все их определения), тем более, что вряд ли многие читатели перечитывали это творение после окончания школы.
Уже первая строка «Сорочинской ярмарки» показывала читателям Украину как райский уголок: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!». И украинская майская ночь не менее прекрасна: «Божественная ночь! Очаровательная ночь!»
А зима? «…месяц плавно поднялся по небу. Все осветилось… Снег загорелся широким серебряным полем и весь обсыпался хрустальными звездами… Толпы парубков и девушек показались с мешками. Песни зазвенели, и под редкою хатою не толпились колядующие. Чудно блещет месяц!.. как хорошо потолкаться, в такую ночь, между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовыми на все шутки и выдумки, какие может внушить весело смеющаяся ночь… И ночь, как нарочно, так роскошно теплилась! И еще белее казался свет месяца от блеска снега». Наконец, памятный со школьной скамьи (не знаю, как сейчас, а в 30-годы этот отрывок учили наизусть) гимн великой украинской реке: «Чуден Днепр при тихой погоде…», как и при любой другой. «Редкая птица долетит до середины Днепра…», хотя на деле жарким летом Днепр мелеет и сильно сужается.
Прекрасна и украинская осень:
«Стаи уток еще толпились на болотах наших: но крапивянок уже и в помине не было. Скирды хлеба то сям, то там, словно казацкие шапки, пестрели по полю. Попадались по дороге и возы, наваленные хворостом и дровами. Земля сделалась крепче и местами стала прохватываться морозом. Уже и снег стал сеяться с неба, и ветви дерев убрались инеем, будто заячьим мехом. Вот уже в ясный морозный день красногрудый снегирь, словно щеголеватый польский шляхтич, прогуливался по снеговым кучам, вытаскивая зерно, и дети огромными киями гоняли по льду деревянные кубари, между тем как отцы их спокойно вылеживались на печке, выходя по временам, с зажженною люлькою в зубах, ругнуть добрым порядком православный морозец, или проветриться и промолотить в сенях залежалый хлеб».
И вообще, в любое время года как же прекрасна была украинская земля!
И какие удалые хлопцы и гарные дивчины, простоватые мужья и лукавые жинки населяют этот земной рай!
Хороши современные парубки и дивчины, но еще краше были запорожские казаки:
«Красные как жар шаровары, синий жупан, яркой цветной пояс, при боку сабля и люлька с медною цепочкою по самые пяты… Эх, народец! Станет, вытянется, поведет рукою молодецкие усы, брякнет подковами и – пустится! Да ведь как пустится; ноги отплясывают словно веретено в бабьих руках; что вихорь, дернет рукою по всем струнам бандуры, и тут же, подпершися в боки, несется вприсядку; зальется песней – душа гуляет!» Да, «в старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться».
А вот и воздаяние казакам за их храбрость. Герой повести «Страшная месть» казак Данило Бурульбаш рассказывает своей жене:
«Эх, если б ты знала, Катерина, как резались мы тогда с турками!.. Сколько мы тогда набрали золота! Дорогие каменья шапками черпали казаки… Каких коней мы тогда угнали!»
Даже «отставной запорожец» Пацюк «жил, как настоящий запорожец: ничего не работал, спал три четверти дня, ел за шестерых косарей и выпивал за одним разом почти по целому ведру..».
И вот эти неустрашимые казаки, – рассказывается в повести «Ночь перед Рождеством», – прибыв в Петербург, в Зимнем дворце падают ниц перед Екатериной II и говорят верноподданнические (если не сказать: холуйские) речи, тогда как они должны были бы ненавидеть ее, уничтожившую Запорожскую Сечь и закрепостившую украинских крестьян. А кузнец Вакула, случайно оказавшийся вместе с депутацией казаков, восхитился туфельками императрицы:
«Ваше царское величество, не прикажите казнить, прикажите миловать. Из чего, не во гнев будет сказано вашей царской милости, сделаны черевички, что на ногах ваших? Я думаю, ни один швець, ни в одном государстве на свете не сумеет так сделать. Боже Ты мой, что, если бы моя жинка надела такие черевички!»
Императрица, которой понравилось это простодушие, приказала:
«Принесите ему сей же час башмаки самые дорогие, с золотом!»
Кузнец уже хотел было «расспросить хорошенько царицу о всем: правда ли, что цари едят только мед и сало…», но надо было скорее, снова оседлав попавшегося ему черта, везти чудесные черевички любимой девушке.
Историк и публицист Михаил Саяпин заметил, что в этой повести действуют (помимо прочих): «Солоха, ведьма, постоянно принимающая у себя в гостях черта; Пацюк, силой колдовства отправляющий себе галушки прямо в рот. Зрелый Гоголь, как известно, всем уши прожужжал своим христианством. Так вот, со строгой христианской точки зрения все это называется бесовщиной. И что-то не видно, чтобы Гоголь эпохи «Выбранных мест» каялся в написанном в молодости, как Пушкин – в «Гавриилиаде». Почему? Да потому что это «ридна Украйина», где все мило!»
Но далее в повести следует описание такой страстной любви Вакулы и понявшей красоту его характера, силу и верность Оксаны, что, кажется, это искупило в глазах русских читателей все увлечения Гоголя «черной», едва ли не сатанинской мистикой.
Замечу, что образ Вакулы – это до некоторой степени творческий портрет самого Гоголя. «Кузнец был богобоязливый человек и писал часто образа святых, и теперь еще можно найти в Т… церкви его евангелиста Луки. Но торжеством его искусства была одна его картина, намалеванная на церковной стене в правом притворе, в которой изобразил он святого Петра в день Страшного суда, с ключами в руках, изгонявшего из ада злого духа; испуганный черт метался во все стороны, предчувствуя свою погибель, а заключенные прежде грешники били и гоняли его кнутами, поленами и всем, чем ни попало». Счастливо женившись, Вакула разукрасил новую хату: окна все были обведены кругом красною краскою; на дверях же везде были казаки на лошадях с трубками в зубах». Это, видимо, все же не было шедевром живописи. Зато «на стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал Вакула черта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: он бачь, яка кака намалевана! И дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди матери своей». Вот и Гоголь восхитительно описывал всякую нечисть, неплохо рисовал и бытовые сценки, а светлые образы ему никак не удавались.
Конечно, Грицько Голопупенко и Солопий Черевик, как и другие персонажи «Вечеров», не блещут умом и нравственными добродетелями. Не поражают умом и доблестями и милые, но ничем не примечательные старосветские помещики из «Миргорода». Но ведь это «ридна Украина!». Куда там до них скучным москалям, охочим до пошлых сплетен, особенно бездушным петербуржцам! Конечно, и на Украине есть склочники и сутяги вроде Перерепенко и Довгочхуна, но это «омоскаленные хохлы», втянутые в западню москальской бюрократии. Почему-то никто из исследователей гоголевского творчества не заметил, что именно эта противоположность Малороссии и Великороссии станет его лейтмотивом. И хотя в самих «Вечерах», где выработанная антитеза Петербургу присутствует, но не выступает слишком явно, в сознании Гоголя она с самого начала и до самого конца была доминантой.
Но и самое первое произведение Гоголя – «Вечера», доставившее ему славу, очаровало вовсе не всю русскую читающую публику. Некоторые критики называли первые творения Гоголя «сальными», «грязными» не только из-за их простонародного колорита. А благочестивая часть читательского сообщества была шокирована обилием в «Вечерах» чертей, ведьм, колдунов, русалок, выходцев с того света и прочей бесовщины. Дмитрий Мережковский даже написал работу «Гоголь и черт», в которой доказывал, что, в сущности, тема черта была у Гоголя единственной на протяжении всего его творчества как явление «бессмертной пошлости людской». И действительно, начиная с «Вечеров на хуторе близ Диканьки» перед писателем постоянно стоит проблема проникновения зла в наш мир, причем это зло персонифицированное. Сам Гоголь формулировал свою проблематику так: «Уж с давних пор я только и хлопочу о том, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чертом». «Как черта выставить дураком» – это, по собственному признанию Гоголя, было главною мыслью всей его жизни и творчества. Смех Гоголя – борьба человека с чертом.
И смех такой, что вызывал страх. Рассказчику небывальщины из «Вечеров» не жаль поделиться своими историями с любопытными девушками, «да загляните-ка, что делается с ними в постели. Ведь я знаю, что каждая дрожит под одеялом, как будто бьет ее лихорадка, и рада бы с головою влезть в тулуп свой». Да и парубок боится, послушав рассказ «про какое-нибудь чудное дело, от которых дрожь проходила по телу и волосы шевелились на голове… Случится, ночью выйдешь за чем-нибудь из хаты, так и думаешь, что на постели твоей уклался спать выходец с того света». Так что же, целью «Вечеров» было нагнать на читателей мистического страха? Чем же тогда восхитилась самая «продвинутая» часть русской читающей публики? А восхищалась не тем, ЧТО написано, а тем, КАК написано. Написано же ТАК, что начнешь читать – и не оторвешься.
Теперь несколько мелких заметок по поводу бесовщины в отдельных повестях «Вечеров» и их продолжения – «Миргорода». Уже в первой же вещи «Вечеров» – в «Сорочинской ярмарке» – едва ли не главным героем оказывается некая «красная свитка», за которой гонится черт с свиною личиною, и эти свиные рыла наводят ужас на персонажей. И уже тут Гоголь рисует одно из главных достоинств казака:
«…что там за парубок!.. А как сивуху важно дует… Черт меня возьми… если я видел на веку своем, чтобы парубок духом вытянул полкварты, не поморщившись».
А следующая быль «Вечеров» – «Вечер накануне Ивана Купала» – вообще картина полного торжества бесовщины: Басаврюк – это воплощение дьявола – губит и несчастного Петра, и красавицу Пидорку, и ее малолетнего брата Ивася. Напрасно ходил священник по селу с святою водою и гонял черта кропилом по всем улицам, ничего он не добился.
Уже название повести «Майская ночь, или утопленница» говорит само за себя, но этого мало, в эпиграфе черт упоминается, и много действует там ведьм и разной прочей нечисти. Ну, естественно, и счастье героя повести казака Левко и его любимой девушки Гали (Ганны) устраивает… утопленница. Эта устроительница судеб «была бледна, как полотно, как блеск месяца; но как чудна, как прекрасна!» Так открывается ряд прекрасных покойниц, с великой любовью описанных Гоголем.
На это обратил внимание, пожалуй, самый ярый критик Гоголя Василий Розанов. (Его я часто цитирую потому, что он четко изложил то, что другие авторы либо избегали затрагивать, либо старались высказать деликатнее.)
«Поразительна яркость кисти везде, где он говорит о покойниках… Везде покойник у него живет удвоенною жизнью, покойник – нигде не «мертв», тогда как живые люди удивительно мертвы. Это – куклы, схемы, аллегории пороков. Напротив, покойники… прекрасны, и индивидуально интересны…
Поразительно, что ведь ни одного мужского покойника он не описал, точно мужчины не умирают. Но они, конечно, умирают, а только Гоголь нисколько ими не интересовался. Он вывел целый пансион покойниц, – и не старух (ни одной), а все молоденьких и хорошеньких».
В «Пропавшей грамоте» дед рассказчика, посланный гетманом с посланием к царице, попадает в такой переплет, что ему приходится играть с ведьмами в дурни (в подкидного дурачка), и не выбраться бы ему из этого шабаша, если бы не догадался он тайно перекрестить свои карты.
Сначала эти странности произведений Гоголя объяснили влиянием украинского фольклора. В действительности тут проявился «черный» мистицизм Гоголя, характерный для польско-украинской традиции. Этот мистицизм был воспринят им с молоком матери, но оказался чуждым и складу русского ума, и традициям русской классической литературы. Гоголь же еще более усилил его в «Вие», хотя Ю. Н. Арабов в своем учебном пособии «Кинематограф и теория восприятия» (М.: ВГИК, 2003) нашел в этой повести и богословские, и эротические моменты, якобы не замеченные другими исследователями. А в «Страшной мести» Гоголь даже попытался подняться до изображения чуть ли не картины вселенской борьбы добра и зла. Ведь, по свидетельствам многих его современников, Гоголь считал себя не просто писателем. Он понимал свои творения как нечто лежащее вне его, где должны быть раскрыты тайны, ему заповеданные, ибо писатель – это пророк, видящий то, чего не видят другие.
Андрей Белый, восхищавшийся Гоголем, объясняет эти (и некоторые другие) черты его творчества особенностями его личности и происхождением. Вот несколько цитат из его книги «Мастерство Гоголя» (1934):
«Личность Гоголя
Гоголи – мелкопоместные дворяне недавнего происхождения. Дед Гоголя, Афанасий Демьянович, – семинарист, отказавшийся от духовной карьеры ради службы в войсковой канцелярии; он стал войсковым писарем; отец Гоголя «пробовал служить… при Малороссийском почтамте по делам сверх комплекта»; болезненный мечтатель, он писал стихи и устраивал, подобно Манилову, разные «долины спокойствия», был «большим мастером на малые дела»; «мать…Марья Ивановна, была дочь почтового чиновника Косяровского»… Родственник Гоголя, Трощинский, вышел в «министры» из казачков; какой-то протопоп, родственник Гоголей, тягался с Гоголями за доли наследства; была и польская кровь: Гоголь-Яновский.
Гоголь одел незнатность Гоголей в фикцию выдвигаемой родовитости; он с детства был уязвлен тем, что был «ниже» многих из сверстников; «ребенок был… странный… У него течет из ушей, тело… покрыто нарывами… Его отпаивают декоктами»; в Нежинской гимназии его встречает развал; сверстники, Редькин, Базили, Кукольник (будущие – ученый, дипломат, драматург), блещут в кружке для самообразования; Гоголь сперва держался вдали от кружка, как мало успевающий, мало подготовленный и как отталкивающий от себя «золотушными явлениями». «Таинственный карла» – прозвали его школьные товарищи в Нежине. «В старших классах он отдается театру и литературе».
Но страстный защитник гения Сергей Гупало, автор статьи «Высокая болезнь Николая Гоголя», объясняет отрыв будущего писателя от своих сверстников тем, что тот рано вступил на путь христианского самоусовершенствования и потому, как это нередко бывает, казался им несколько чудаковатым.
Никому не дано определять степень, правильность и искренность веры другого человека. Но по поведению Гоголя можно предположить, что как грамоте его учил семинарист, так основы веры были заложены в нем мелкопоместной семейной средой, у которой вера в Бога был неразрывно связана с множеством суеверий. Поэтому он очень хорошо видел разного рода нечистую силу, с одной стороны, и ангелов – с другой, а обычная теплая, спокойная, радостная вера, отличающая настоящих христиан в повседневной жизни, была ему не свойственна.
К этому можно добавить описание некоторых странностей Гоголя у Владимира Набокова (который вообще-то считал: Гоголь – циник, лицемер, льстец, изворотливый лгун – и вместе с тем гениальный писатель):
«Гоголь… не был до конца реален. Школьником он с болезненным упорством ходил не по той стороне улицы, по которой шли все; надевал правый башмак на левую ногу, посреди ночи кричал петухом и расставлял мебель своей комнаты в беспорядке, словно заимствованном из «Алисы в Зазеркалье»…
Гоголь был странен во всем; но странность и есть основная черта гения. Только здоровую посредственность принимает благодарный читатель за мудрого старого друга, так славно излагающего и развивающего собственные, читательские, мысли о жизни. Великая литература всегда на краю иррационального…
У Гоголя иррациональное в самой основе искусства, и как только он пытается ограничить себя литературными правилами, обуздать логикой вдохновенье, самые истоки этого вдохновенья неизбежно мутятся. Когда же, как в «Шинели», он дает волю бредовой сущности своего гения, он становится одним из трех-четырех величайших русских беллетристов…
Любимицей Гоголя была муза абсурда, муза нелепости. Смешное – лишь один завиток нелепости, ибо в абсурдном столько же оттенков, сколько в трагическом: в него-то, на последнем пределе спектра, и переходит гоголевская призматическая нелепица».
Сергей Гупало объясняет негативную оценку личности Гоголя Набоковым тем, что биограф пользовался лишь доступными ему источниками, прежде всего книгою Викентия Вересаева «Гоголь в жизни», явно тенденциозной. Дескать, книга В.Вересаева издана в 1933 году. Разрешила бы советская цензура показать Николая Гоголя как человека глубоко верующего, защищающего крепостное право?! (Естественно, и как сторонника самодержавия. – МЛ.).
Андрей Белый показывает, что Гоголь не знал настоящего русского языка и сотворил некий им самим созданный русский: «Выезды к Трощинскому – окно в свет (со стороны), чтобы пережить грань, отделяющую его от общества; учил его в детстве семинарист; западная литература и позднее – предмет, не изученный Гоголем; позднее ему указывают на Мольера, Гете, Шиллера, Шекспира, романтиков; семинарская вычурность выражений, мещанские словечки и канцелярская высокопарица, – элементы, из которых позднее вылепливает он свой русский язык». (Неправильность русского языка в произведениях Гоголя бьет в глаза, ее отмечал и его друг Михаил Погодин, но добавлял при этом: «Писать ты сам никогда не будешь правильно. Тебе нужен стилист, который бы исправил безделицы, а язык твой и без правильности имеет такие достоинства высшие, которые заменяют ее с лихвою. Греч и Булгарин правильны, да что же толку!».) Действительно, стоит сравнить прозу Пушкина, Лермонтова или Тургенева с прозой Гоголя, чтобы понять, что он – писатель русскоязычный. Да Гоголь и сам признавал уже на склоне лет несопоставимость своих творений с прозой Пушкина (что в немалой степени, видимо, объяснялось и блестящим владением русским языком у Пушкина):
«…Сравнительно с «Капитанской дочкою» все наши романы и повести кажутся приторною размазнею. Чистота и безыскусственность взошли в ней на такую высокую степень, что сама действительность кажется перед нею искусственной и карикатурною. В первый раз выступили истинно-русские характеры: простой комендант крепости, капитанша, поручик; сама крепость с единственною пушкою, бестолковщина времени и простое величие простых людей, все – не только самая правда, но еще как бы лучше ее. Так оно и быть должно: на то и призвание поэта, чтобы из нас же взять нас и нас же возвратить нам в очищенном и лучшем виде».
Но, сказав о не вполне русском языке Гоголя, Андрей Белый восхищается: «Что за слог!… Такова одна сторона гоголевской стилистики, перебиваемая подчас грубым (даже не грамматическим) оборотом речи или совершенно грубым, нелепым и даже пошлым приемом. Такие ничего не говорящие эпитеты, как «чудные», «роскошный», «очаровательный», пестрят слог Гоголя и сами по себе ничего не выражают; но в соединении с утонченнейшими сравнениями и метафорами придают особое обаяние слогу Гоголя. Как не помнить поразительной повести о капитане Копейкине; но потрудитесь вглядеться, в чем технический фокус этого приема: совершенно банальное изложение злоключений несчастного капитана перебивается буквально через два слова вставкой выражений «изволите ли видеть», «так сказать» и т. д.
Именно этим грубым приемом достигает Гоголь ослепительной выразительности. Слог Гоголя одновременно и до-культурный, и вместе с тем превосходит в своей утонченности не только Уайльда, Рембо, Сологуба и других «декадентов», но и Ницше подчас».
«Мелкий помещик и не взлетал в «свет», – продолжает Андрей Белый, – разве – трудом и упорством, не брезгающим средствами, достигал он служебных успехов; не делался и предпринимателем; чаще всего оседая все ниже….
Гоголи, выйдя из низших сословий, были, так сказать, «мещанами во дворянстве» (не по быту, а по происхождению) среди помещичьей знати… да и сам «Никоша» Гоголь, притянувшийся к писарям и дьячкам в силу уз крови, как позднее притягивался к землякам в силу национального родства; великороссийский аристократ, «боярин» по крови, был наиболее чужд Гоголю; в кругу дьячков чувствовалась непринужденность; здесь можно было и «назиднуть», и блеснуть «светом»… в пику тем, кто утирает носы полою, изумить всех тем, что вынуть «опрятно сложенный белый платок…и, исправивши, что следует, складывать его снова… в двенадцатую долю и прятать».
Паныч поздней разругался с кружком, дернув в Питер, где град неудач заставил почувствовать бессилие своего выдвиженчества в «высшем свете», где, не владея образованием, языками, средствами, манерами, умением танцевать и свободно болтать с золотой молодежью, надо было скромно усесться в угол… «незадачник» читал свои первые опыты в кругу приживалок.
Личная обида сидела невынутою занозой; отсюда позднее самозащита при помощи оригинальничанья, потом докторальности, выросшей в гидру самомнения, в каприз «гения», с которым возились взапых представители того сословия, среди которого Гоголь некогда появился «гадким утенком»… «На балы… едете… позевать в руку», коли не умеешь пройтись мазуркою, остается… «зевать в руку»; вспомните, с каким благодушием описывает Толстой танцы: мазурки Денисова, Николая Ростова, вальс князя Андрея с Наташей, Анну Каренину на балу; воздух бала был свойственен его сословию.
Гоголь же отзывается – на гопак… Гоголь обсмеивает салоны с «Индиями и Персиями» позолоченными; но и простые его отношения с родными «делаются все менее… искренними».
Особенно трудно складываются отношения с матерью. Владимир Набоков нашел этому такое объяснение:
«Он так ясно сознавал, какой у нее дурной литературный вкус, и так негодовал на то, что она преувеличивает его творческие возможности, что, став писателем, никогда не посвящал ее в свои литературные замыслы, хотя в прошлом и просил у нее сведений об украинских обычаях и именах. Он редко с ней виделся в те годы, когда мужал его гений. В его письмах неприятно сквозило холодное презрение к ее умственным способностям, доверчивости, неумению вести хозяйство в имении, хотя в угоду самодовольному, полурелигиозному укладу он постоянно подчеркивал свою сыновнюю преданность и покорность – во всяком случае, пока был молод, – облекая это в на редкость сентиментальные и высокопарные выражения». Вообще «читать переписку Гоголя – унылое занятие».
«Так – с одной стороны; а с другой – стоит вспомнить, как в самые страшные минуты жизни обращается он к матери с просьбой помолиться за него и верить в чудо молитвы, как в свою последнюю святыню и спасение, – чтобы почувствовать, чем для него была мать…»
Это добавление совсем не отменяет сказанного выше. Ведь не Гоголь молится о матери, а он просит мать в трудную минуту для него помолиться за него. Обычная ситуация для эгоистической личности, занятой исключительно собой и своим творчеством. Возможно, именно поэтому Виктор Ерофеев на основании переписки с матерью и высказал мнение, что Гоголь – идиот.
Еще несколько строк из книги Андрея Белого, касающихся личности Гоголя:
«Расщеп в Гоголе – во-первых: смешение кровей, впитанное с молоком матери; во-вторых: признаки подымающейся борьбы классов; сквозь усилия «оморалить» мелкопоместную жизнь чувствуется тяга к мещанскому сословию и снюханность с бытом писцов и поповичей.
Позднее «великороссиянин» Гоголь с великоруссами и мудрил, и хитрил: едва отвечал на вопросы, засыпал или открыто зевал в восхищенно раскрытые на него рты Аксаковых; встретив же украинца, часами отдавался с ним «хохлацки-бурсацким» замашкам; позднее, став знаменитостью, европейцем, шокирует он манерами дурного тона представителя света, сетующего на Смирнову за то, что она покидает свой круг для выскочки Гоголя. Подчеркивают безвкусицу пестрых жилетов его, ярких галстуков, бледно-голубой фрак с золотыми пуговицами; и подстриженными висками, и хохолком, и претенциозностью производит он неприятное впечатление на С. Т. Аксакова: при первом знакомстве.
А чего стоит тон писем молодого Гоголя! Из письма к Жуковскому 1831 года: «О, с каким бы… восторгом стряхнул власами головы моей прах сапогов Ваших… возлег бы у ног Вашего превосходительства и ловил бы жадным ухом сладчайший нектар из уст Ваших». Из письма к Дмитриеву (1832 г.): «Я вижу в Вас нашего патриарха поэзии… упрашивая не переменять драгоценного Вашего расположения ко мне»; в более своем кругу выражается он иначе; о Пушкине (про которого пишет Жуковскому: «Пушкин, как ангел святой»): «он протранжирит всю жизнь свою» (Данилевскому); о Крылове (Погодину): «этот блюдолиз… летает, как муха, по обедам». Чувства его изменны: «что значит не встретить отзыва» – пишет отзывчиво Погодину он; а бежит через несколько лет из его особняка: отвязаться от дружбы; заискивая у Белинского, конфузится общения с ним…
Между гопаком и «позой» искала равновесия измученная личность; но неравновесие было предопределено: неравновесием социальных условий, породивших Гоголя; гопакующий писарь себя защищал величием дворянина; а «дворянчик» лез в генералы наставлять «их высокопревосходительств»: «огромно, велико мое творение…»
Исследователи мало обращали внимания на удивительное сочетание в Гоголе неуклонного стремления к одной единственной цели – служению человечеству – и в то же время раздвоенности. Это подметил Дмитрий Мережковский:
«Жизнь и смерть Гоголя свидетельствуют о том, какая страшная искренность была в этой детской мечте его. И вот, однако, в это же самое время, среди глубокого обдумывания «нового бытия», уже стремясь в Петербург на великое служение, он пишет туда же о другой столь же пламенной и заветной мечте своей – о модном фраке и панталонах». Творец, всецело преданный своему писательскому поприщу, и прагматик (хотя и не вполне удачливый) странным образом сочетались в Гоголе.
Антирусская направленность «Вечеров» и «Петербургских повестей»
И практически в то же время, когда он работал над «Вечерами», Гоголь в письме передает свои впечатления от Петербурга. Сразу по приезде в столицу она поразила его: всюду, кроме центра, грязь и нищета, а также бездуховность. (Вспоминается ехидное ерофеевское про Ленина: «Европа после Шушенского, само собой, дерьмо собачье».) По словам Владимира Набокова, «двадцатилетний художник попал как раз в тот город, который был нужен для развития его ни на что не похожего дарования; безработный молодой человек, дрожавший в туманном Петербурге, таком отчаянно холодном и сыром по сравнению с Украиной (с этим рогом изобилия, сыплющим плоды на фоне безоблачной синевы), вряд ли мог чувствовать себя счастливым… Пропущенный сквозь восприятие Гоголя, Петербург приобрел ту странность, которую приписывали ему почти столетие; он утратил ее, перестав быть столицей империи. Главный город России был выстроен гениальным деспотом на болоте и на костях рабов, гниющих в этом болоте: тут-то и корень его странности – и его изначальный порок… болотные духи постоянно пытаются вернуть то, что им принадлежит… Но странность этого города была по-настоящему понята и передана, когда по Невскому проспекту прошел такой человек, как Гоголь».
Петербург – это город, где «никакой дух не блестит в народе, все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах да коллегиях, все подавлено, все погрязло в бездельных, ничтожных трудах, в которых бесплодно издерживается жизнь их». В том, что «в северной столице нашего обширного государства случается «необыкновенно странное происшествие», «виноват петербургский климат». В этом городе «охватывает одиночество», там «с площадей огонек «будки кажется на краю света», а ветер дует сразу с четырех сторон, и чиновнику вмиг надувает «жабу», так что он «весь распух и слег в постель». «Холодный, пахнущий ветер»; «лунное сияние на крышах»; «все… тихо»; лишь долетает «дребезжанье дрожек извозчика»; «деревянные домы, заборы; нигде ни души»; в пустыре стоит «будочник и, опершись на… алебарду», глядит на… мертвеца. Неудивительно, что такой город породил и ужас, и бред: гоголевских героев; потом – Гоголя-«Никоши».
Средоточие бреда – Санкт-Петербург, изображенный мороком. «Петербург разбил Гоголя; и он уцепился за иронию, как за средство самозащиты; доминирует же не смех, а страх: «Не верьте Невскому»; самый смех здесь – выражение ужаса», напоминающего ужас колдуна из «Страшной мести».
В самом начале творческого пути Гоголя заявлена эта тема, противопоставление прекрасной Украины, где кипит настоящая жизнь, и мрачной, холодной России, где прозябают чиновники, пьет горько мастеровой люд и творят бестолковые дела крестьяне – дяди Митяи и дяди Миняи.
Казаки называли себя дворянами, на иногородних и прочую мелюзгу смотрели свысока. Еще ниже стояли жид-шинкарь и жидовка-шинкарка. Уже упоминавшийся Данило Бурульбаш сетует: «Жидовство угнетает бедный народ». Впрочем, подобных высказываний у героев Гоголя немало. Кинорежиссер Владимир Бортко объясняет это так:
«Так исторически сложилось. Антисемитизм был не только у казаков. Он был и в Польше, он был и у нас – он был везде. Дело в том, что евреи были вообще лишены возможности заниматься чем-либо, кроме ростовщичества – со всеми вытекающими отсюда последствиями. Это было бедой народа, а не какой-то национальной особенностью. Казачество же было, мягко говоря, не склонно заниматься экономической деятельностью. Все это не замедлило сказаться на отношениях казаков с евреями».
Но еще ниже еврея стояли москали, то есть русские, великороссы: Веселые украинские хуторяне-балагуры не врали, а «москаля везли», а если и подчас и ругались, то только выкрикивая «сучый москаль!». «Когда черт да москаль украдут что-нибудь – то поминай, как и звали». Москалей еще называли и кацапами (похожими на козла: «как цап»). И украинский помещик Григорий Сторченко уверял Ивана Шпоньку: «Проклятые кацапы… едят даже щи с тараканами». Долго потом ездил Гоголь с Чичиковым по Руси, но так и не нашел столь же восхитительных картин природы, как на Украине, а тем более – симпатичных русских людей. Грязь в деревнях, грязь на помещичьем дворе, по которой щеголяет вся дворня Плюшкина в единственной на всех паре сапог, непролазная грязь на дорогах… Тогда как в Миргороде и лужа на центральной площади – это не грязь, а что-то вроде местной достопримечательности, своего рода визитная карточка, приглашение: «Милости просим в наш славный город!»
Та же тема получила развитие и в «Петербургских повестях» Гоголя.
В «Невском проспекте» эта улица рисуется как «единственное место, где показываются люди не по необходимости, куда не загнала их надобность и меркантильный интерес, объемлющий весь Петербург… Это единственное развлечение бедного на гулянье Петербурга», не то, что в Диканьке. Между тем в других произведениях Гоголя говорится, что жизнь в Петербурге приятна тем, что там можно пойти в театр, его регулярно посещают и Хлестаков, и Поприщин. И даже слуга Хлестакова Осип понимает, что жизнь в Питере «тонкая и политичная». Он тоже имеет представление о «кеатре», как и о заведениях, где «собаки тебе танцуют». Даже на Невском проспекте в известные часы «неприлично ходить дамам, потому что русский народ любит изъясняться такими резкими выражениями…». Вероятно, разговоры обитателей Диканьки по сравнению с этим – верх политеса, образцы которого – едва ли не на каждой странице «Вечеров»:
«Чтоб ты подавился, негодный бурлак! Чтоб твоего отца горшком в голову стукнуло! Чтоб он подскользнулся на льду, антихрист проклятый! Чтоб ему на том свете черт бороду обжег!»
«Что за черт! Куда вы мечетесь как угорелые?»
И это не считая непечатных выражений, о которых можно судить хотя бы по легендарному письму запорожцев турецкому султану.
Петербург настолько мрачен, что даже само существование в нем художников кажется каким-то парадоксом: «Художник петербургский! Художник в земле снегов, художник в стране финнов, где все мокро, гладко, бледно, серо, туманно». А ведь в Петербурге не только живут художники, но и работает Академия художеств, награждающая лучших своих выпускников продолжительными поездками в Италию (как хотя бы будущего приятеля Гоголя Александра Иванова). И многие соотечественники Гоголя учились в этой Академии, преподавали в ней и, как правило, оставались жить в мрачном Петербурге, а отчего-то не спешили возвращаться на свою солнечную, цветущую родину. Объективности ради замечу, что на большинстве территории Украины зимой бывают и снежные бури, и морозы стоят приличные. Недаром казак Чуб, войдя в хату к Солохе, просит: «дай теперь выпить водки. Я думаю, у меня горло замерзло от проклятого мороза…»
Мрачен Петербург и потому, что там квартальный запросто «увещевает по зубам глупого мужика, наехавшего со своею телегою как раз на бульвар». А ни в чем не повинный в приключении с носом майора Ковалева «мошенник цирюльник на Вознесенской улице сидит теперь на съезжей», ибо квартальный «давно подозревал его в пьянстве и воровстве…». Зато превосходно чувствует себя в столице поручик Пирогов. (Этот Хлестаков, уже выпоротый немецкими ремесленниками, но еще не выехавший в имение отца в Саратовской губернии и потому не попавший в славный город, где владычествует Антон Сквозник-Дмухановский.)
Предоставляю читателям оценить всю глубину оценки творчества Гоголя Юрием Кирпичевым («ЛР», № 29. 24.07.2009):
«Увы, пик Гоголя не достиг ожидаемой высоты, оборвал свой рост и перешел в плато морализаторства, ставшее, впрочем, фундаментом золотого века больших писателей – и имперской идеологии. Разумеется, не он заразил россиян их болезненным чувством величия: великий народ, великая страна, великая литература. Но, кажется, именно он первым и громко заговорил об особом величии русского народа, о необыкновенной широте его души, о превосходстве над всеми иными народами, что не только дает ему право, но и возлагает на него прямую обязанность править миром Божьим предначертанием. Через сто лет подобную идею доведет до логического конца Гитлер и всем крепко перепадет, но он был плохим писателем и его юбилей мало кто отмечает…
Величие – это хорошо! Pax Romana, Третий Рим, Deutschland über alles, American dream, Москва для москвичей. Но если только и говорят, что о величии, стоит принюхаться – запахнет казармой и портянками! Человек – да, он может быть велик, как бы ни смеялся Лукулл над Помпеем Магном, но великие люди обычно обходятся дорого своему народу. И все же нынешняя ситуация, когда их нет и даже нет в них необходимости, когда народ прекрасно без них обходится, но только и думает, что о своем величии, симптоматична». (Выделено мной. – МЛ.)
Нужно обладать весьма специфическим мировосприятием, чтобы Гоголя, всегда принижавшего русского человека и русское государство, представить основоположником российской имперской идеологии (и даже, с другой стороны, предшественником Гитлера!). Впрочем, это не удивительно, если для Ю.Кирпичева великая русская литература обозначена тремя вершинами: «Словом о полку Игореве» (подлинность которого, несмотря на сотни доказательств, для многих остается сомнительной), Михаилом Булгаковым (все величие которого – в показе ничтожества советского человека) и Веничкой Ерофеевым (вряд ли нуждающимся в характеристике). И очень удачно выбрал он время, чтобы насмехаться над идеалами величия: именно сейчас, когда душа русского народа, как никогда, жаждет образа героя – настолько, что за неимением такового в жизни готова принять за него какого-нибудь ловкого криминального авторитета типа Япончика (Иванькова).
Русские писатели потеснились и сразу же отвели новичку почетное место в первом своем ряду. А Пушкин даже подарил ему сюжеты двух главных произведений. Белинский же еще при жизни Пушкина назвал Гоголя главой русской литературы. Думаю, это один из частых в жизни великого критика перехлестов: Гоголь стал не столько главой, сколько поприщинским королем, «Фердинандом VIII русской литературы».
«Гоголь в 1828 году понесся из Нежина, как в некую «Индию раззолоченную», – в Петербург; и так же в 1836 году, из Петербурга, едва живой, – вынесся: «я устал и душою, и телом… Никто не знает моих страданий… Я хотел бы убежать… Пароход, море и другие, далекие небеса – могут одни освежить меня»; «забросило русскую столицу на край света»; «воздух подернут туманом; на… серо-зеленой земле обгорелые пни…»; «хорошо… что… поющие и звенящие тройки духом пронесут мимо»; так написавши, едва живой, выносится… за границу.
Игорь Золотусский заметил, что Гоголь превратил «Мертвые души» (о них ниже будет сказано подробнее) в своеобразный суд над всемирной историей. Впрочем, и сам автор поэмы не скрывал этой своей задушевной мысли уже и от читателей первого тома: «Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги избирало человечество, стремясь достигнуть вечной истины, тогда как перед ним весь был открыт прямой путь к великолепной храмине, назначенной царю в чертоги». Но смеялись предыдущие поколения над этим прямым, зато «узким» путем и валили по «широкой» дороге к погибели (здесь слова «узкий» и «широкий» берутся в том значении, в каком они употреблены в Евангелии – Мф 7:13—14). Так и не извлекло человечество надлежащих уроков из этого трагического заблуждения, и «смеется текущее поколение и самонадеянно, гордо начинает ряд новых заблуждений, над которыми также потом посмеются потомки».
Гоголь полагал, что он и был призван поучать Россию и человечество, как, еще будучи гимназистом, поучал в письмах родную мать. И в Петербург он явился максималистом, с уже сложившимися убеждениями и с явным намерением изменить жизнь мира, где так много «в человеке бесчеловечья!».
России Гоголь не знал, что станет ему ясно позднее и о чем он сам с горечью писал на склоне дней, русского человека не понимал и все время пытался навязать ему свои, вывезенные с Украины и чуждые русским, духовно-нравственные и общественно-политические идеалы. Идеал (к сожалению, в прошлом) – это жизнь казаков Запорожской Сечи. Отражение того идеала в настоящем – это вечера близ Диканьки. Идеал будущего – может, через двести лет и появится русский человек в полном его развитии (примером которого он считал Пушкина), а пока… (Выработал он и еще один идеал – христианина, отшельника в миру, но об этом чуть позже.) Современная Гоголю русская жизнь казалась ему пошлой и унылой, ибо «дрянь и тряпка стал теперь всяк человек». Между тем Россия была страной, переживавшей «золотой век» свой культуры, быстро наращивавшей экономическую мощь. Вдобавок, она еще была «жандармом Европы» или, лучше сказать, гарантом стабильности на континенте. Бывало, иные европейские государи ездили в Петербург едва ли не так же, как русские князья ездили в Орду за ярлыком на княжение. «Россия – государство военное, и ее назначение – быть грозою свету», – говаривал Николай I (тут он, правда, несколько промахнулся).
Составить панораму жизни такой пошлой России не смог бы, видимо, ни один русский писатель. Тут требовался именно русскоязычный «инородец».
«…Гоголю предстояло высмеять Русь, то есть выполнить задачу, непосильную человеку исконно русскому. Наверное, по той же причине, и величальную песню, когда для этого наступит час, предстоит сложить поэту-«инородцу». Это – райская задача. А Гоголь был обречен нести адскую ношу – смеяться над родиной», – пишет Камиль Тангалычев в статье «Кто-то незримый пишет передо мною» («ЛР», № 12, 2009)…
И далее (прошу извинения за обширную цитату): «Жуковскому Гоголь писал из Парижа: «Вся Русь явится в нем (в тексте «Мертвых душ». – К. Т.). Это будет первая моя порядочная вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро в прибавление к завтраку вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день…» Но в том же письме написано: «И мне сделалось страшно скучно. Меня не веселили мои «Мертвые души»…
Без смеха Гоголя не могла обходиться история России… Гоголь намеревался поехать в солнечную Италию, где, наверное, было бы удобнее взахлеб смеяться над Россией, но «в Италии бушевала холера…».
Кто же его, столь угрюмого от природы, так настойчиво смешил, кто щекотал до полусмерти? Не вселенский ли леший заигрывал с ним? Заигрывал – заставляя смеяться над великой родиной? Не от лукавого ли получал Гоголь вдохновение? Ведь когда заканчивалось наваждение смеха, когда наступало озарение, когда ничьи длинные игривые пальцы не касались его души, Гоголю становилось плохо, обострялись все его болезни, перед его взором возникала беспросветность, и он вновь и вновь начинал искать спасения в Боге, цепляться за незримую соломинку молитвы, скрываться от лукавого преследования в церкви, искать общения со старцами. Однако ничто не могло его спасти. И молитвой противореча своей сущности и призванию, Гоголь мог достигнуть только юродства.
Сущность брала свое. И Гоголь, тщательно скрываясь от посторонних глаз, будто бы возвращался к мучительному списыванию текстов с незримых демонических свитков. «Мертвых душ» не быть не могло, как не могло не быть заготовленного в тайниках стихий урагана, горного обвала, извержения горящей лавы.
В то же время Гоголь признавался: «Прямо скажу: все мои последние сочинения – история моей собственной души. Я стал наделять своих героев, сверх их собственных гадостей, моей собственною дрянью. Вот как это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом звании и на другом поприще, старался изобразить его себе в виде смертельного врага, нанесшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобою, насмешкою и всем, чем ни попало. Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы точно содрогнулся».
Уж не падшего ли ангела, превратившегося в птицу и питавшегося мертвыми душами, преследовал в себе Гоголь?
Пушкин четко улавливал все движения в стихии, которая обрела смысл бытия в метафоре, предчувствовал неизбежность горного обвала, вызванного неизбежным громким смехом. Видимо, счел нужным упреждать и контролировать. Именно Пушкин, осознав, что из себя представляет Гоголь, отдал ему собственный сюжет, «из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому».
Пушкин, должно быть, говорил правду. Он понимал, чего от него самого требовала история, но чего он не в силах был осуществить столь хладнокровно, оставаясь тем единственным Пушкиным. Да и Гоголь понимал, на что он идет перед лицом вечности: «Огромно велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ. Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом…» Пушкин хотел написать поэму, ничего другого не оставалось сделать и Гоголю.
Видел и Пушкин это вещее письмо перед собою, видел завершенность «Мертвых душ» в истории, видел вознесение этого пласта в горнюю мастерскую. Но эта огромная глыба отечественных пороков, которой суждено сорваться с небесной горы и вызвать вековечный обвал, могла задавить самого Пушкина, изуродовать его памятник. И только Гоголь – единственная птица, прилетевшая в русскую литературу, – мог добраться до этой глыбы, скатить ее по склону, оставшись при этом невредимым.
Пушкин, давая простор Гоголю, изгонял из своей души тень, чтобы навеки остаться прозрачным поэтом. И об этом ему было необходимо самому позаботиться на земле.
Каторжный труд сулила Гоголю судьба – насмехаться над людьми, над Россией. Гоголь был обречен на это. Откровенно одно из писем, написанное в июле 1845 года: «Вы коснулись «Мертвых душ» и говорите, что исполнились сожалением к тому, над чем прежде смеялись. Друг мой, я не люблю моих сочинений, доселе бывших и напечатанных, и особенно «Мертвых душ». Но вы будете несправедливы, когда будете осуждать за них автора, принимая за карикатуру насмешку над губерниями так же, как были прежде несправедливы, хваливши. Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет «Мертвых душ». Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех… раскрыться в последующих томах, если бы Богу угодно было продлить жизнь мою… Была у меня, точно, гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я, гордость будущим шевелилась в груди, – тем, что представлялось мне впереди, – счастливым открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек»…
Лучше того, «чем есть человек», может быть только птица, о чем Гоголь не мог не помнить с перворождения. Потому и мучительно пытался свить своей душе на земле то единственно достойное гнездо, которое помнилось ему с незапамятных времен. И «он так писал, – вспоминает граф Сологуб, – и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий, светлый ум постепенно туманился в порывах к недостижимой цели».
Далее у Тангалычева идут рассуждения о демоническом и райском текстах «Мертвых душ», что, на мой взгляд, ближе не к литературоведению, а к богословию, причем не христианскому, а потому остальную часть его статьи я опущу, приведу лишь ее окончание:
«Мертвые души» – можно сказать, самый адский труд Гоголя. За оставшийся первый том поэмы он на земле же испытал муки ада; а там, в вечном мире, он за сожжение второго тома, возможно, получил освобождение…
Гоголь появился на Руси, чтобы смеяться над ней, высмеять ее перед всем миром. И, наверное, заботясь о покое для своей души, Гоголь в завещании просит Россию не ставить памятника над его могилой, заверяет, что он сжег все свои бумаги. «Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа…»
Просьба Гоголя вряд ли достигла вышины. Вышина внимала его уже незабвенной поэзии…» (Выделено мною. – М.А.)
Естественно, при таком состоянии общества поэт-пророк и мог только воскликнуть: «Скучно на этом свете, господа!» Он обязан был вооружить заблудшее человечество идеалом героя.
Любил ли Гоголь Россию? Безусловно, он об этом говорил и писал многократно (хотя и приврать, и польстить он был мастер). Но в основном Гоголь с Россией мирился лишь «из прекрасного далека»; его приезды в Россию кончались недоумением: «Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр, все это снилось». (Из письма 1837 года.) В 1840 году он пишет из Москвы: «Какой тяжелый сон… О, мой Рим!»; «как тягостно мое существование в моем отечестве» – пишет он Максимовичу в 1842 году и – к Балабиной (того же года): «с того времени, как… ступила моя нога в родную землю… как будто очутился я на чужбине»; «Исповедь» полна недоумений: в России Россию нельзя понять: у каждого в голове своя Россия; в России не говорят о России, не знают России, не хотят России». Словом, Гоголь любил выдуманную им Россию, «исправленную» в соответствии с его казачьим идеалом, а не подлинную Россию, которой он не знал, а по мере того, как узнавал ее, ужасался.
Как писал Василий Розанов в своей книге «Легенда о великом инквизиторе», «Гоголь был великий платоник, бравший все в идее, в грани, в пределе (художественном); и, разумеется, судить о России по изображениям его было бы так же странно, как об Афинах времен Платона судить по отзывам Платона… в портретах своих, конечно, он не изображает действительность, но схемы породы человеческой он изваял вековечно; грани, к которым вечно приближается или от которых удаляется человек… Мертвым взглядом посмотрел Гоголь на жизнь, и мертвые души только увидал он в ней. Вовсе не отразил действительность он в своих произведениях, но только с изумительным мастерством нарисовал ряд карикатур на нее: от этого-то и запоминаются они так, как не могут запомниться никакие живые образы. Рассмотрите ряд лучших портретов с людей, действительных в жизни, одетых плотью и кровью, – и вы редкий из них запомните; взгляните на очень хорошую карикатуру, – и еще много времени спустя, даже проснувшись ночью, вы вспомните ее и рассмеетесь. В первых есть смешение черт различных, и добрых и злых наклонностей, и, пересекаясь друг с другом, они взаимно смягчают одна другую, – ничего яркого и резкого не поражает вас в них; в карикатуре взята одна черта характера, и вся фигура отражает только ее – и гримасой лица, и неестественными конвульсиями тела. Она ложна и навеки запоминается. Таков и Гоголь. И здесь лежит объяснение всей его личности и судьбы. Признавая его гений, мы с изумлением останавливаемся над ним, и когда спрашиваем себя: почему он так не похож на всех.
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» можно, в сущности, найти все данные для определения внутреннего процесса его творчества… «Я уже от многих своих недостатков избавился тем, что передал их своим героям, их осмеял в них и заставил других также над ними посмеяться… Тебе объяснится также и то, почему я не выставлял до сих пор читателю явлений утешительных и не избирал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь.
Пока не станешь сам сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, – мертвечина будет все, что ни напишет перо твое». Здесь довольно ясно выражен субъективный способ создания всех образов его произведений: они суть выдавленные наружу качества своей души, о срисовке их с чего-либо внешнего даже и не упоминается. Так же определяется и самый процесс создания: берется единичный недостаток, сущность которого хорошо известна из субъективной жизни, и на него пишется иллюстрация или иллюстрация «с моралью». Ясно, что уже каждая черта этого образа отражает в себе по-своему этот только недостаток, ибо иной цели рисуемый образ и не имеет. Это и есть сущность карикатуры…
Он (Гоголь) был до такой степени уединен в своей душе, что не мог коснуться ею никакой иной души: и вот отчего так почувствовал всю скульптурность наружных форм, движений, обликов, положений. О нем, друге Пушкина, современнике Грановского и Белинского, о члене славянофильского кружка в лучшую, самую чистую пору его существования, рассказывают, что «он не мог найти положительного образа для своих созданий»; и мы сами слышим у него жгучие, слишком «зримые» слезы по чем-то неосуществимом, по каком-то будто бы «идеале». Не ошибка ли тут в слове и, подставив нужное, не разгадаем ли мы всей его тайны? Не идеала не мог он найти и выразить; он, великий художник форм, сгорел от бессильного желания вложить хоть в одну из них какую-нибудь живую душу. И когда не мог все-таки преодолеть неудержимой потребности, – чудовищные фантасмагории показались в его произведениях, противоестественная Улинька и какой-то грек Костанжогло, не похожие ни на сон, ни на действительность. И он сгорел в бессильной жажде прикоснуться к человеческой душе…
Гениальный художник всю свою жизнь изображал человека и не мог изобразить его души. И он сказал нам, что этой души нет, и, рисуя мертвые фигуры, делал это с таким искусством, что мы в самом деле на несколько десятилетий поверили, что было целое поколение ходячих мертвецов, – и мы возненавидели это поколение, мы не пожалели о них всяких слов, которые в силах сказать человек только о бездушных существах. Но он, виновник этого обмана, понес кару, которая для нас еще в будущем. Он умер жертвою недостатка своей природы, – и образ аскета, жгущего свои сочинения, есть последний, который оставил он от всей странной, столь необыкновенной своей жизни. «Мне отмщение и Аз воздам» – как будто слышатся эти слова из-за треска камина, в который гениальный безумец бросает свою гениальную и преступную клевету на человеческую природу». (Выделено мной. – МЛ.)
По мысли Розанова, все последующее развитие русской литературы второй половины XIX – начала XX века было отталкиванием от мертвечины Гоголя, преодолением его мертвящего взгляда на жизнь.
«Что не сознается людьми, то иногда чувствуется ими с тем большею силою. Вся литература наша после Гоголя обратилась к проникновению в человеческое существо; и не отсюда ли, из этой силы противодействия, вытекло то, что ни в какое время и ни у какого народа все тайники человеческой души не были так глубоко вскрыты, как это совершилось в последние десятилетия у всех нас на глазах? Нет ничего поразительнее той перемены, которую испытываешь, переходя от Гоголя к какому-нибудь из новых писателей: как будто от кладбища мертвецов переходишь в цветущий сад, где все полно звуков и красок, сияния солнца и жизни природы. Мы впервые слышим человеческие голоса, видим гнев и радость на человеческих лицах, знаем, как смешны иногда они бывают: и все-таки любим их, потому что чувствуем, что они люди и, следовательно, братья нам».
Но, страшась увиденной им России, Гоголь при этом призывал и себя, и читателей не пугаться, не унывать по поводу «страхов и ужасов России», а верить в ее славное будущее, едва ли не предсказанное ему свыше. Пока он был здоров, он умел тонко польстить нужному ему человеку. Возможно, льстил он подчас и целой России. Но вот почувствовал он приближение смерти… Уж не попытался ли Гоголь представить неопровержимое доказательство его любви к России, совершив мужественный акт, когда он сжег второй том «Мертвых душ»? (Может быть, он не желал, чтобы Россию отождествляли с выведенными им уродами, и тем самым он давал бы поводы русофобам всех мастей порочить нашу страну.) А еще раньше призывал публику не читать и первый том, от которого сам отрекся.
Сам Гоголь не раз говорил, что не знает, какая у него душа – русская или хохлацкая. Но это и не казалось ему важным, ибо русские и украинцы – два народа, которые дополняют друг друга и созданы, чтобы жить вместе. Только вместе они могут явить «нечто совершеннейшее в человечестве». При этом Гоголь никогда не отрекался от того, что он украинец. (А Пыпин в «Истории русской литературы» добавил: «Гоголь был малороссом до мозга костей…».)
Но не следует думать, что Гоголь был украинским националистом. Живи он в наши дни, он гневно осудил бы политиков вроде Ющенко или Тимошенко, а тем более националистов-западенцев. Гоголь не мыслил «незалэжной» Украины, оторванной от России. Провинция, отделенная от столицы, показалась бы ему совершеннейшей глухоманью. Нет, он мечтал о присоединении «оказаченной» России к матери-Украине, то есть он был, скорее, украинским экспансионистом. Когда-то Сталин высмеивал западных политиков, предлагавших присоединить Советскую Украину к Закарпатской Украине (тогда еще не входившей в состав СССР). По его словам, эти «геополитики» мечтают о присоединении слона (обширной Советской Украины) к букашке (крохотной Закарпатской Украине). Гоголь тоже мечтал о воссоединении Великороссии – ядра величайшего государства того времени – Российской империи – не просто с гораздо меньшим территориальным образованием, а с давно уже не существующим, вымершим, оставшимся только в истории да в казацких песнях. Вот и получилась бы Новая Запорожская Сечь размером в одну шестую часть земной суши. Неприятие украинского сепаратизма определило и отношение Гоголя к Тарасу Шевченко: «Дегтю много, и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Нам надо писать по-русски, надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Я знаю и люблю Шевченко, как земляка и даровитого художника. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту».
«В начале своей литературной деятельности, – заступается за гения Сергей Гупало, – Николай Гоголь очень увлекался Украиной, но вскоре охладел к ней как художник. В 1833 году о своих «Вечерах на хуторе близ Диканьки» он говорил: «Черт с ними! Я не издаю их вторым изданием; и хотя денежные приобретения были бы нелишние для меня, но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами». В то же время он жил надеждой написать многотомную историю Малороссии. Это свело его с профессором Михаилом Максимовичем, который готовил к печати «Украинские народные песни». Их дружба была очень крепкой, вдвоем они собирались ехать в Киев, где открылся университет. «В Киев, в древний, прекрасный Киев! Он наш, но не их (то есть не русских. – М.А.), – не правда? Там или вокруг него деялись дела страны нашей. Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра», – писал Николай Гоголь своему земляку. Но Николаю Васильевичу предложили в Киевском университете лишь должность адъюнкта, и он отказался от поездки.
В 1834 году писатель еще мечтал купить в Киеве, где-то на возвышенности, домик с видом на Днепр. Летом 1835 года он побывал в Киеве, когда ехал в Москву из Крыма, остановился у Михаила Максимовича. Это была фатальная поездка на родную землю. Уже через два года писатель начнет отождествлять Украину с Россией, а родиной души, «где его душа жила, пока он не родился на свет», назовет Рим. (Ясно, что не Москву или Петербург. – М.А.). Вернувшись из Италии, Николай Гоголь поедет в Москву, а не на Полтавщину. В 1844 году писатель скажет: «…Сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская…»
Во время работы над вторым томом «Мертвых душ» у Гоголя исчезло былое восхищение казацкой Малороссией, а понятие родины приобрело иной смысл. Только незадолго до смерти писатель начнет посещать родную Васильевку (Кстати сказать, родных своих он сторонился, чем немало их огорчал. – М.А.) Осенью 1851 года писатель навсегда покидает Сорочинцы и Васильевку и снова приезжает в Москву… Свои повести, в которых описана Украина, Николай Гоголь называл слабенькими, это были для него лишь упражнения, он их не ценил и даже отказывался от них».
Да, это тоже трагедия: любовь к Украине стала менее пламенной, ибо провинциализм ее бил в глаза писателю, пожившему и в Петербурге, и в Москве, и в десятке стран Западной Европы. Но и Россия так и не стала для него второй Родиной, в Москву он ехал, чтобы или завершить второй и третий тома «Мертвых душ», или окончить свою жизнь. А благословенная Италия, в особенности «вечный Рим», оставались уже недоступными. В России он так и остался русскоязычным писателем.
Поэтому я не во всем согласен с теми, кто утверждает, что Гоголь осмысленно принижал русского человека, противопоставляя ему героя – запорожского казака. Восприятие Гоголем русских было естественным для человека его происхождения и воспитания, особенной религиозной экзальтации и пр. Какой Гоголь видел Россию и русских через призму своего застопорившегося на казачестве сознания, таким он их и описывал. Поэтому следует проанализировать, что такое казачество – в представлении Гоголя и на самом деле. А пока краткий вывод о взаимоотношениях Украины и России (которые для нас важнее, чем отношения с любой другой страной мира).
То, что всестороннее сотрудничество русских и украинцев крайне желательно, у меня не вызывает сомнений. Но то, что это два народа-брата «не разлей вода», как раз крайне сомнительно вследствие громадной разницы в их менталитетах и геополитических устремлениях. Россия сдвигается к Азиатско-Тихоокеанскому региону – будущему центру мировой деловой активности, Украина, в соответствии с ее давними стремлениями, рвется в умирающую Европу. И не так уж невероятна мысль о возможном серьезном конфликте между Украиной и Россией. Будущее покажет, какой из этих народов устремлен в будущее, а какой – в прошлое.
За какую Русь и за какую веру боролись и умирали казаки
Доказательством русского патриотизма Гоголя принято считать повесть «Тарас Бульба» (по мнению Александра Привалова, самое устаревшее из произведений писателя). В ней, принятой с восторгом едва ли не всеми как произведение героическое и патриотическое, Гоголь выразил свой идеал: это – запорожские казаки (сам Гоголь писал: «козаки»). Повесть многократно экранизировалась на Западе, а недавно по ней был снят фильм и у нас, получивший немало как восторженных, так и отрицательных отзывов.
Горячий прием повести именно русскими основан на полнейшем недоразумении. Да, сердцевиной будущей украинской нации стало казачество. Сердцевиной духовной, а не этнической. Ведь казачество – это сборище лиц разных этносов, в Запорожской Сечи встречались не только малороссы, но и великороссы, и поляки, и татары-разбойники, и армяне, и лица совсем уж экзотических для этих мест этносов – венгры, потомки черных клобуков и даже турки. Часто это были разоренные беглецы, преступники, авантюристы. Значительная часть сечевиков в этническом отношении не имела ничего общего с малороссами, тогда преимущественно крестьянами.
Итак, кто же такой казак в первоначальном значении этого слова? Слово «казах» «означает в тюркских языках вольного наездника…» (Мавродин В.В. Происхождение русского народа. Л., 1978. С. 149). Конкретнее, это – человек (чаще конный), добывающий свое пропитание оружием. О том, как казак даже в XIX веке относился к людям других этносов, в том числе и к русским, можно прочитать в повести Льва Толстого, которая так и называется «Казаки». А ведь в ней речь шла уже о совсем других казаках, служивых людях. Но Запорожская Сечь была принципиально антигосударственным образованием. Эта единственная в своем роде казацкая республика, находясь между Россией, Польшей, Крымским ханством и Турцией, воевала то с одним, то с другим своим соседом и жила тем, что добывала во время набегов на coceдей (регулярной хозяйственной деятельности она не вела и в принципе не могла вести).
Вот как сам Гоголь описывал возникновение казачества и обусловленный этим характер казаков:
«Бульба был упрям страшно. Это был один из тех характеров, которые могли только возникнуть в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена до тла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объявился древле-мирный славянский дух, и завелось казачество – широкая, разгульная замашка русской природы… Это было, точно, необыкновенное явленье русской силы: его вышибло из народной груди огниво бед. Вместо прежних уделов, мелких городков, наполненных псарями и ловчими, вместо враждующих и торгующих городами мелких князей, возникли грозные селения, курени и околицы, связанные общей опасностью и ненавистью против нехристианских хищников. Уже известно всем из истории, как их вечная борьба и беспокойная жизнь спасли Европу от сих неукротимых стремлений, грозивших ее опрокинуть… Кончился поход, – воин уходил в луга и пашни, на днепровские перевозы, ловил рыбу, торговал, варил пиво и был вольный казак… Не было ремесла, которого бы не знал казак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу и, в прибавку к тому, гулять напропало, пить и бражничать, как только может один русский, – все это было ему по плечу». А кроме рейстровых казаков, «считавших обязанностью являться во время войны», можно было набрать добровольцев, кликнув по рынкам и площадям сел клич: «Ступайте славы и чести рыцарской добиваться!.. Пора доставать казацкой славы!» (Выделено мной. – МЛ.)
Гоголь, восхищавшийся казачеством, все же вынужден был описать крайнюю жестокость, даже зверства казаков, которые не просто убивали свои жертвы, а и вырезали младенцев из чрева матерей. Жестокость в людях часто соединяется с сентиментальностью, которой окрашены, например, многие казацкие песни.
Еще один важный штрих к характеристике Тараса Бульбы: «Тогда влияние Польши начинало уже сказываться на русском дворянстве. Многие перенимали уже польские обычаи, заводили роскошь, великолепные прислуги, соколов, ловчих, обеды, дворы. Тарасу было это не по сердцу. Он любил простую жизнь казаков и перессорился с теми из своих товарищей, которые были наклонны к варшавской стороне, называя их холопьями польских панов. Неугомонный вечно, он считал себя законным защитником православия» Его «враги были бусурманы и турки, против которых он считал во всяком случае поднять оружие во славу христианства». Он желал посмотреть на первые подвиги своих сыновей «в ратной науке и бражничестве, которое почитал тоже одним из главных достоинств рыцаря». Сам он говорил о «чести лыцарской».
И вот общая картина Сечи:
«Сечь не любила затруднять себя военными упражнениями и терять время; юношество воспитывалось и образовывалось в ней одним опытом, в самом пылу битв, которые оттого были почти беспрерывны… все прочее время отдавалось гульбе – признаку широкого размета душевной воли. Вся Сечь представляла необыкновенное явление. Это было какое-то беспрерывное пиршество…»
Но пиршествовать можно было только до тех пор, пока были деньги. Значит, за пиршеством должен был наступать военный поход за добычей. И те, кто возвращались из похода живыми, могли снова пировать. А на место тех, кто погиб, из похода не вернулся, приходили новые любители такой разгульной жизни, не обремененной производительным трудом и житейскими заботами. Казачество было особым образом жизни, совершенно не схожим с оседлым хлеборобским бытием малороссов. Вот таким был «жизненный цикл» казачества: пир, грабеж, снова пир и т. д. Редко кто из сечевиков доживал до старости. Но, как отмечал один критик, «как это ни парадоксально в контексте грабительско-паразитическо-го образа жизни, однако до официального присоединения к России, которому оно способствовало как никто, казачество не только считало себя, но и действительно являлось… мужественнейшими защитниками православной веры и культуры на Украине. Особенно во время польского владычества… А что уж говорить об отношении к крымскому ханству и туркам! Походы против них считались делом в прямом смысле святым».
Казак, столь романтично представленный Гоголем, а уж тем более – реальный, как идеал русским совсем не подходил. Гоголь, живописуя это сообщество анархистов, сам замечает, что оно умело «только гулять да палить из ружей». Для казаков «все равно, где бы ни воевать, только бы воевать, потому что неприлично благородному человеку быть без битвы». Если же ее нет, можно отвести душу в ссоре и драке куреней с куренями. В общем, казаки вели себя совершенно так же, как и западноевропейские благородные рыцари, искавшие себе чести и славы, или как викинги (варяги), промышлявшие разбоем и предававшиеся потом гульбе. И Гоголь воспел «то поэтическое время, когда все добывалось саблею». Кинорежиссер Владимир Бортко, поставивший фильм «Тарас Бульба», видел аналогию казака в японском самурае:
«Важно понять психологию казаков того времени. Для них не было другого смысла жизни, кроме войны с врагом… «путь воина – это путь к смерти» – закон самураев. И у казаков та же философия. Мечта любого из них – прославиться, умереть героем, чтобы потом о нем бандуристы пели на весь мир. Тогда царило абсолютно другое мышление, непонятное в наше гуманистическое время». Это не была война за Родину, как Великая Отечественная война: «Нет, Великая Отечественная война предполагала защиту Родины, а потом мирную жизнь. А казаки, пока могли сидеть в седле, воевали. Вы пытаетесь найти в этом рациональное зерно, а оно в другом. Это не рационализм нашего современника, для которого мир лучше войны, а жизнь дома с женой лучше военных лишений. Тарас говорит сыну: «Не слухай жинку, бо вона баба». И это не шутка, а жизненная позиция. Ты самурай! И с ляхами та же история. Польский пан, который пропил все имение, деньги, челядь, перед сражением одалживал злотые. Почему? А потому, что если его убьют, то противник возьмет деньги как законную добычу. Чтобы потом не считал, что бился с холопом, быдлом» («Комсомольская правда», 26.03.2009).
Казаки, как принято считать и как были уверены сами, защищали православную веру и готовы были умереть за нее, но их «символ веры» был прост: «Веровать во Христа и в Святую Троицу, ходить в церковь».
Вот как сам Гоголь описывал порядок приема новичков в Сечь:
«Пришедший являлся только к кошевому, который обыкновенно говорил: «Здравствуй! Что, во Христа веруешь?» «Верую!» отвечал приходивший. «И в Троицу Святую веруешь?» «Верую!» «И в церковь ходишь?» «Хожу!» «А ну, перекрестись!» Пришедший крестился. «Ну, хорошо», отвечал кошевой: «ступай же, в который сам знаешь, курень». Этим заканчивалась вся церемония. И вся Сечь молилась в одной церкви и готова была защищать ее до последней капли крови, хотя и слышать не хотела о посте и воздержании».
Вот и все, остальное нужно было доказывать в боях. Можно ли ожидать иного от этих вечных воинов, если и православие украинцев вообще, например, священник и богослов Георгий Флоровский считал в значительной мере «окатоличенным». Во времена моего детства мальчишки нашего двора часто играли в «казаков-разбойников». Видно, название этой игры укоренилось не случайно. Видеть в «казаках-разбойниках» из повести Гоголя, когда они разделились на два отряда, чтобы и не оставлять осады вражеского польского города, и вызволить «однополчан», попавших в плен к иноземцам, исполнителей евангельской заповеди «положить душу своя за друзей своих», можно только при пылком воображении.
Интересно, что Тарас, выражая общую волю казаков, призывал выпить за то, чтобы по всему свету разошлась и была бы одна святая православная вера, «и все, сколько ни есть бусурманов, все бы сделались христианами!». Вот такие были они крестоносцы или суперэкуменисты на основе их «казацкого православия»! Предчувствуя скорую свою гибель, казаки думали о том, что не пропадет казацкая слава, будет петь о них старик-бандурист, «и пойдет дыбом по всему свету о них слава, и все, что ни народится потом, заговорит о них».
«Бульбу» «проходят» в школе, поэтому повесть издается в усеченном виде, и редко кто перечитывал ее полный текст, будучи уже взрослым. Щадят издатели чувства читателей, опускают сцены чудовищной жестокости, проявляемой казаками.
Порой казаки устраивали погромы, швыряя еврейских торговцев в волны Днепра. А как расправлялись они с поляками (так сказать, на взаимной основе)! Сжигали деревни, угоняли или убивали скот, отрезали груди у женщин, кидали в пламя матерей вместе с младенцами. Не случайно, – говорит кинорежиссер Федор Бондарчук, – при попытках экранизации повести всякий раз «смягчают» жесткий гоголевский сюжет, экранизировать повесть «в чистом виде» никто не решается, и серьезное ее кинопрочтение еще впереди.
Но повесть написана так, что завораживает. Вряд ли был в России, на Украине и в Белоруссии хоть один юноша, который, читая «Тараса Бульбу», не переживал бы за таких казаков, как Кукубенко:
«Казаки, казаки! Не выдавайте лучшего цвета вашего войска! Уже обступили Кукубенка, уже семь человек только осталось из всего Незамайновского куреня; уже и те отбиваются через силу; уже окровавилась на нем одежда. Сам Тарас, видя беду его, поспешил на выручку. Но поздно подоспели казаки: уже успело ему углубиться под сердце копье прежде, чем были отогнаны обступившие его враги. Тихо склонился он на руки подхватившим его казакам. И хлынула ручьем молодая кровь, подобно дорогому вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги, подскользнулись тут же у входа и разбили дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в жизни, чтобы, если приведет Бог на старости лет встретиться с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе с ним прежнее, иное время, когда иначе и лучше веселился человек… Повел Кукубенко вокруг себя очами и проговорил: «Благодарю Бога, что довелось мне умереть на глазах ваших, товарищи! Пусть же после нас живут еще лучшие, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!» И вылетела молодая душа. Подняли ее ангелы под руки и понесли к небесам. Хорошо будет ему там. «Садись, Кукубенко, одесную меня!» скажет ему Христос: «ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал Мою Церковь»…
Описание Сечи у Гоголя слишком романтическое. Но есть и более трезвые исследования этого феномена. (Наверное, самое свежее из них – вышедшая в 2008 году в издательстве «Алгоритм» книга Александра Андреева, Максима Андреева и Антона Мастерова «Запорожская Сечь».) Сечь была передвижной (менявшей местоположение в зависимости от складывающейся обстановки) столицей некоей орды. Эта орда не была ни государством, ни рыцарским орденом, а сообществом любителей легкой, но и опасной жизни воинов-грабителей. При относительном демократизме среди казаков было имущественное неравенство. Например, кошевой атаман Сирко имел табун лошадей в 15 000 голов. Уже были выработаны формы неявного угнетения рядовых казаков верхушкой казачества. Многие авторы рисуют непривлекательный духовный облик казаков. Клятвопреступление, двоедушие, изворотливость, ложь, бегство с поля боя, дезертирство, стяжательство, жадность, поиски виновных среди безвинных, доносы и оговоры не были редкостью. И тут нечему удивляться: рядом жили, ели из одного котла часто люди, еще вчера не знавшие друг друга, и неизвестно, останется ли вчерашний пришелец в Сечи или завтра уедет искать другое место для житья и поиска наживы.
Гетманы (в том числе и возведенные впоследствии в герои) и казацкая верхушка постоянно метались к полякам, татарам, туркам… Даже после Переяславской рады гетман Выговский, сменивший скончавшегося Богдана Хмельницкого, дважды присягнувший на верность московскому царю, взял курс на поглощение украинских земель Польшей ради того, что лично ему были обещаны различные блага. Он зверски расправился с теми, кто был недоволен его новым курсом. Когда русские войска под командованием князя Трубецкого пошли на помощь тем украинцам, которые не хотели возврата под иго католической Польши, Выговский, вступив в союз с крымским ханом Мухаммед-Гиреем, нанес русским поражение под Конотопом. Но всенародное восстание украинцев в сочетании с наступлением армии Трубецкого заставило Выговского бежать в Польшу, где он был вскоре расстрелян. По словам журналиста Сергея Макеева, «Гетманы всегда предавали Россию в самый трудный момент. При этом и речи не шло о «незалэжности» и «самостийности»: только о смене подданства и о временных выгодах для гетмана и его окружения, так обстояло дело и в случае с Мазепой. Никогда не было действительно народной республики, защищавшей «чернь» от наглой польской шляхты, турецко-татарских поработителей и русских бояр. Они были изредка и только в зародышах, хотя воевали казаки со всеми соседями постоянно. Зато у бедноты остались воспоминания о казаках как о «лихих людях». Так что Гоголь и тут вводил русских читателей в заблуждение. (А еще собирался написать многотомную «Историю Малороссии»!)
Оторвемся на время от милой сердцу Гоголя Запорожской Сечи и взглянем на северо-восточный край Русской земли. Владимиро-Суздальская (затем Московская) Русь, подвергшаяся ордынскому нашествию, еще в XIII—XIV веках сложилась в рамках улуса Джучи как часть великой империи Чингисхана. Русские князья, совершавшие поездки в столицу империи Каракорум, видели безбрежные просторы и в то же время прекрасно организованное государство с почтовыми трактами, армию, связанную строжайшей дисциплиной, демократию (выборы главы империи на курултае), законность, веротерпимость и пр. Города Орды повидали многие тысячи русских мастеров. И после этого загнать их мировоззрение в пределы крохотных уделов было уже невозможно. Русский народ уже в то время сложился как народ евразийский (не в том пошлом понимании этого слова, какое господствует в современной политологии). А области вокруг Киева (будущие украинские) вскоре вошли в состав Польско-Литовского государства и до XVII века жили мечтой о независимости и восстановлении Великой Руси (то есть Киевщины), не обращая особого внимания на своего северного соседа, как не имеющего отношения к проблеме «вильной Украины». Москва же крепла и возвышалась, присоединяя земли в Сибири, много большие, чем Украина, а в южных степях слепые кобзари пели бесконечные думы о казацкой славе.
Не упускали казаки возможности пограбить не только ляхов или басурман, но и северного соседа, когда для этого появлялись подходящие условия. Особенно буйствовали они на российской земле во время Смуты начала XVII века. В 1618 году гетман Сагайдачный возглавил поход 20-тысячного войска на Москву, помогая Польше посадить королевича Владислава на Московский престол. Войско Сагайдачного сожгло и разграбило Елец, Ливны, Ярославль, Переславль, Романов, Каширу, Касимов, а также осадило Москву. Нередко их зверства не уступали по жестокости деяниям поляков. Не стеснялись они и грабить православные храмы, похищать оттуда золото и серебро – и священные сосуды, и оклады икон (есть немало свидетельств фактического безверия многих казаков). До того казаки Сагайдачного успешно захватили Варну, где взяли добра на 180 тысяч злотых, ограбили Кафу в Крыму и выиграли сражение с турками под Хотином.
Казаки составляли ударную силу самозванцев и предводителей крестьянских войн в России – Ивана Болотникова, Степана Разина и Емельяна Пугачева, войн, которые потрясали самые основы Российского государства.
Украинские историки любят напоминать о жестокости русских воинов. Так, Меншиков, взяв столицу гетмана Мазепы Батурин, расправился с ее защитниками, казнив несколько тысяч украинцев. Война редко ведется по законам благородства (если вообще когда-нибудь так ведется), и жестокими оказываются едва ли не все стороны конфликтов, и вряд ли можно кого-то оправдывать. Но данную ситуацию следует пояснить. В Батурине были сосредоточены запасы продовольствия и подкрепления для войск Мазепы, и потому к этому городу спешили Карл XII и Мазепа. Промедление с взятием города было для русских смерти подобно. На предложение Меншикова сдаться гарнизон крепости ответил отказом, пришлось брать ее штурмом. Держать пленных было негде, охранять их было некому. Пленные же были не простые, среди них были и сердюки – воины из личной охраны Мазепы. Как поется в известной песне, «печальная история…». Но ненависть безродной верхушки казачества к москалям, возникшая много раньше этого эпизода, отмечается многими историками.
Весьма популярный в XIX веке писатель Михаил Загоскин в своем романе «Юрий Милославский» так рисовал «доброго», положительного казака, который не раз спасал героя романа, русского боярина, от неминуемой гибели:
«Кирша был удалой наездник, любил подраться, попить, побуянить; но и в самом пылу сражения щадил безоружного врага, не забавлялся, подобно своим товарищам, над пленными, то есть не резал им ни ушей, ни носов, а только, обобрав с ног до головы и оставив в одной рубашке, отпускал их на все четыре стороны. Правда, это случалось иногда зимою, в трескучие морозы; но зато и летом он поступал с ними с тем же самым милосердием и терпеливо сносил насмешки товарищей, которые называли его отцом Киршею и говорили, что он не запорожский казак, а баба. Вечно мстить за нанесенную обиду и никогда не забывать сделанного ему добра – вот правило, которому Кирша не изменял во всю жизнь свою».
На фоне такого доброго казака легко представить себе нравы его менее добрых товарищей.
Еще одна любопытная деталь: об одном из главных персонажей своей повести «Нос» Гоголь говорит: «Иван Яковлевич, как всякий порядочный русский мастеровой, был пьяница страшный». И его супруга ругает его, повторяя: «пьяница!» А между тем казаки дуют горилку (не водку, а почти чистый спирт!) чуть ли не ведрами, но это нисколько не омрачает их благородный облик рыцарей. «Что позволено Юпитеру, не позволено быку»… Ни в одном произведении Гоголя нет ни единого светлого образа русского человека, тогда как казаки предстают образцами благородства (в казацком же понимании).
Читателей подкупало то, что казаки погибали в боях со словами: «Пусть же стоит на вечные времена православная Русская земля и будет ей вечная честь!» Вот и Тарас, сжигаемый врагами на костре, кричит: «… подымется из русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..»
Только не знали читатели, что в XV—XVI веках Русью в тех местах называли Киев и его окрестности, бывшие южнорусские княжества. Владимир Мавродин говорил «о наименовании Русью, Русской землей только области среднего Приднепровья… города Киев, Чернигов и Переяславль (Русский, Южный», в отличие от Переяславля-Залесского» (Цит. соч., с. 163). Жителей же Московского государства западноевропейцы называли московитами, а казаки – москалями. И, конечно же, говоря о русских, о русской земле и ее царе, Бульба вовсе не имел в виду москвичей или вологжан. И сам исполнитель роли Тараса Бульбы в фильме Бортко Богдан Ступка играл героя Украины. Многие украинские интеллектуалы считают: «Для нас Украина и Русь – тождественные понятия…. Петр І в начале XVIII века заменил «Государство Московское» на «Государство Российское». Это мы изначально были Русью, русичами, и жили на русской земле… При жизни Гоголя в нем видели только хитроватого хохла. Это потом он стал классиком русской литературы» («Комсомольская правда», 31.03.2009).
Русский человек – служивый человек, государственник, его идеалом никак не могли быть гульба, пальба и анархия (разве что в свободное от службы время). Но и казаку жизнь служивого русского человека (прозаическая на вид, но часто исполненная героизма и, во всяком случае, чувства долга) должна была казаться скучной и унылой. Гоголь с его идеалом казацкой вольницы, предназначавшимся для России, тут, что называется, попал пальцем в небо.
Но написана повесть изумительным языком, это – самое живописное произведение Гоголя: ведь речь идет о казаках, прежних, славных украинцах. Как переживает читатель за Кукубенко и за других погибающих в битве с врагом храбрых запорожцев! Не удивительно, что и многие русские воспринимали автора повести как своего, русского писателя.
Были попытки и с социологической точки зрения обосновать выбор Гоголем казака в качестве идеала. Так критик Виктор Виноградов в книге «Гоголь и натуральная школа» утверждал:
«Тяготение Гоголя уйти от знакомых, мелкопоместных сюжетов и характеров в мир фантастических грез о малорусско-казацкой жизни вытекало из той психологии тоски и разочарования, которая рождалась в лучших людях поместного класса в эпоху распада поместно-патриархальных устоев под влиянием денежно-меновой культуры».
Но вернусь к XVII веку. Тогда гнет польских панов и опустошительные набеги крымских татар становились невыносимыми, и казачьи вожди не раз обращались к России с просьбой о присоединении к ней. Наконец, Земские соборы 1651 и 1653 годов дают добро на этот шаг, и Россия вступает в 14-летнюю войну с Польшей – в ущерб своим интересам. (У нее тогда наметился союз с Польшей против Швеции, что давало возможность решить давний «ливонский вопрос», и от него пришлось отказаться.) Сознавая невозможность сохранить независимость Украины в тех исторических условиях, гетман Богдан Хмельницкий выбрал как наименьшее из зол союз с Россией. По его инициативе Переяславская рада приняла решение о воссоединении Украины (это была тогда сравнительно узкая полоска земли на левом берегу Днепра) с Россией. Польша бросила все силы против России, и это позволило казакам очистить от панов всю Украину.
А дальше произошло то, что не раз случалось с народами, «облагодетельствованными» Россией. Новые гетманы призывают к «самостийности» и, вступив в союз то с крымским ханом, то с поляками, наносят русским войскам тяжелые поражения. Победа «самостийности» оборачивается новым подчинением Польше, которая признала привилегии казацкой старшины, чтобы вернуть под панский гнет рядовых казаков и крестьянство. А крымские татары уже безнаказанно грабили украинские города и села, уводя каждый раз тысячи пленников-рабов. (Украинские историки называют это время «руиной».)
И тогда украинские города просят русского царя принять их страну под свою высокую руку и править ею «по всей его государевой воле». А в России как раз в это время складывается новый курс – на расширение государства преимущественно на юг, через славянские и греческие земли к Царьграду («тишайший» царь Алексей Михайлович был одержим идеей стать государем всех православных стран, ради чего пошел и на церковную реформу, породившую раскол). Так, поэтапно, пролив немало крови своих воинов, Россия присоединила к себе всю Украину. А Екатерина II решила избавиться от очага бунтовщиков в центре империи и ликвидировала Сечь, запорожских же казаков переселила на Кубань, наделила землей и поставила на охрану южных рубежей государства. Существовали планы перевести казаков в крепостное состояние, но казацкие атаманы убедили Николая I не делать этого. Так окончательно сформировалось сословие казаков – земледельцев и воинов. В итоге как бы частично осуществилась в новой форме идея Александра I, осуществление которой царь тогда поручил Аракчееву, о создании военных поселений, обитатели которых были бы солдатами, но кормили бы себя сами.
И Гоголь родился уже на этой Украине, ставшей частью Российской империи. Он был воспитан в традициях казацкой славы и, получив известность в России как писатель, возродил в своей повести уже исчезнувший с исторической арены идеал казака как совершенного человека, противостоящего «дряни и тряпке» – русскому (да и западноевропейскому, вообще современному Гоголю) человеку. Правда, выработал он и еще один идеал – христианского подвижника (как его понимали многие в православной, да отчасти и в католической церкви, особенно монахи), образец которого он вывел сначала в повести «Портрет» (о ней – чуть ниже).
Гоголя многие, несмотря на очевидную несостоятельность этого взгляда, продолжают считать не украинским, а русским писателем. Это в большой мере объясняется совершеннейшим незнанием большинством россиян истинной, а не придуманной «русскими патриотами» истории взаимоотношений Украины и России. Поэтому есть смысл остановиться на одной частной стороне этих отношений.
Украинцы покоряют Москву и Петербург
«Когда Русь была мононациональным (не путать с моноэтническим) государством, столицей был Киев. Это была типичная конструкция восточнославянского государства, входящего в сферу духовного влияния Византии… Потом последовало иго, раздробленность, и от татар Русь восприняла новый имперостроителъный импульс.
Московское царство стало радикально иным геополитическим образованием. Это было более не национальное государство, а Евразийская империя с православной идеологией византизма и ордынским хозяйственным, военно-стратегическим централизмом, – пишет Александр Дугин. – Геополитическая роль Киева существенно изменилась. Малороссия, колыбель государственности русских, стала Окраиной, Украиной. Причем по ряду обстоятельств часть малороссийских земель – особенно западных – попала под устойчивое геополитическое влияние Средней Европы… Начиная с определенного момента Киев становится проводником западнических тенденций».
Дугин, как и практически все современные исследователи, считает началом Русского государства Киевскую Русь, тогда как в действительности великорусская народность образовалась в XII веке в пределах Ростово-Суздальского княжества (с середины XII века – Владимиро-Суздальского великого княжества). «В представлении суздальцев киевский князь, возвращавшийся из похода в Ростово-Суздальскую землю к себе в Киев, едет «в Русь». Для суздальского летописца «Русь» – Юг, Приднепровье, Киев, а он сам – житель земли Суздальской» (Мавродин В.В. Происхождение русского народа». Л., 1978. С.163). И дело здесь не в каком-то областном патриотизме, а в понимании того, что возникло государство нового типа, созданное великим князем Андреем Боголюбским. В этом государстве на смену анархической вольнице удельных князей возникло единодержавие, позднее преобразившееся в православное самодержавие – эту идейную основу великоруской государственности. Андрей завоевал еще и титул великого князя киевского. После заговора бояр, приведшего к гибели Андрея, на престол вступил его брат Всеволод Большое Гнездо. Он подчинил себе Киев, Чернигов, Рязань, Новгород. При нем Владимиро-Суздальское княжество достигло наивысшего расцвета и стало самым могущественным из всех княжеств на территории прежней Киевской Руси. И уже письменные источники того времени отметили такое обособление Северо-Западной Руси как шаг к образованию самостоятельного великорусского государства. А позднейшие исследователи прозевали становление как великорусской, так и самобытной украинской цивилизации. Но на этом пункте я здесь останавливаться не буду.
Возрождение Украины началось в XVII веке. Московское государство было к тому времени разорено польско-литовско-шведской интервенцией и внутренними неурядицами, а Киев стал вновь, как и при Ярославе Мудром, очагом восточноевропейской образованности, с церковной Академией, где преподавание было поставлено на хорошем европейском уровне. Студентов там учили не только богословию и греческому и латинскому языкам, но и стихосложению. И, едва избавившись от опасности опустошительных казацких набегов, Россия (Великороссия) при первых царях из династии Романовых надолго подпадает под духовную оккупацию поляков, малороссов и иных носителей западнославянской культуры. «Будучи европеизированы в большей степени, чем великороссы», они оказались «учителями русских» в научении именно западным, польско-латинским ценностям, ценой отказа от своих русских (великоросских и украинских), как, например, уже в XVII веке было заброшено (и к традициям которого обращался «не модный» в своем веке Артемий Ведель) дивное древнерусское церковное пение ради непонятно даже чем прельстившего (кроме разве что импортной наклейки) даже на Западе тогда не очень совершенного партесного», – пишет один публицист.. В украинских наставниках не видели иностранцев, и, например, «с иностранным засильем боролись, но с немецким, а не с украинским!»
При Алексее Михайловиче главным идеологом двора, основателем придворного театра, законодателем мод в литературе и воспитателем царских детей (рожденных от Милославской: Алексея, Софьи и Федора) становится монах Симеон Полоцкий (в миру – Самуил Гаврилович Петровский-Ситнянович). По мнению исследователя истории русской богословской мысли и культуры протоиерея Георгия Флоровского, «довольно заурядный западнорусский начетчик, или книжник, но очень ловкий, изворотливый, и спорый в делах житейских, сумевший высоко и твердо стать в озадаченном Московском обществе <…> как пиита и виршеслагатель, как ученый человек для всяких поручений». Родился он в Полоцке, который в то время входил в Великое княжество Литовское в составе Речи Посполитой. Учился в Киево-Могилянской коллегии. Возможно, во время обучения в Виленской иезуитской академии Симеон Полоцкий вступил в греко-католический орден святого Василия Великого. Вернувшись в Полоцк, принял православное монашество. При посещении этого города Алексеем Михайловичем, Симеону удалось лично поднести царю приветственные «Метры» (стихи) своего сочинения, которые были благосклонно приняты. Затем он отправился в Москву. Царь поручил ему обучать молодых подьячих Приказа тайных дел. Симеон активно участвовал в подготовке, а затем и проведении Московского собора по низложению патриарха Никона.
По уполномочию Восточных Патриархов, приехавших в Москву по делу Никона, Симеон произнес перед царем орацию о необходимости «взыскати премудрости», то есть повысить уровень образования в Московском государстве. Он был назначен придворным поэтом. Благодаря тому, что Симеон был учителем у Федора Алексеевича, этот царь получил отличное образование, знал латынь и польский, писал стихи. Симеон Полоцкий составлял речи царя, писал торжественные объявления. (О нем и о его творчестве в 2011 году вышла в Минске книга Бориса Костина, которая так и называется: «Симеон Полоцкий».)
Но еще до Симеона Полоцкого в Москве появились украинские просветители русских. В XVII веке в Московском царстве не было высших учебных заведений, а, следовательно, и образованных людей – кроме украинцев, греков и западноевропейцев. «Немцы» оказались искуснее в военном деле, ремеслах и торговле, греки сведущи в делах веры, а малороссы взялись за развитие официального и книжного языка на основе церковнославянского языка, киевского и московского наречий. Москва широко открыла двери перед образованными выходцами с Украины, желавшими попробовать себя на поприще приобщения царских подданных к высотам мировой культуры.
Первые школы после окончания Смуты создавались украинцами, ими же были написаны учебники, по которым обучались и украинцы, и русские. «Словенска грамматика» Мелентия Смотрицкого вышла в 1619 году; «Лексикон» Памвы Берынды – в 1627-м и др. По этим и другим книгам, написанным украинцами, учился позднее поморский юноша Михайло Ломоносов. Даже название нашей страны поменялось благодаря ученым-малороссам. Сначала украинские ученые внесли идею преемства московского престола от киевского (что было исторической натяжкой), и московский царь стал именоваться «царем Великия, и Малыя, и Белыя Руси». Затем вместо «Русь» стали писать «Россия».
Как показал российский ученый Кирилл Фролов («НГ», 30.07.1998), в результате воссоединения 1654 года уроженцы Киева и Львова сделались хозяевами положения на научном, литературном и церковном поприще России. Идеология национально-политического единства Южной и Северной России была выработана в большей мере в Киеве. Венцом ее стал знаменитый киевский «Синопсис», написанный предположительно Киево-Печерским архимандритом Иннокентием Гизелем (во второй половине XVII века). Эта книга переиздавалась около 30 раз и стала первым учебным пособием по русской истории. Согласно «Синопсису», «русский», «российский», «славянороссийский» народ – един. Он происходит от Иафетова сына Мосоха (имя последнего сохраняется в имени Москвы), и от «племени его» весь целиком… Россия – едина. Ее начальный центр – царственный град Киев, Москва – его законная и прямая наследница в значении общего «православно-российского» государственного центра.
Подыгрывая царю Алексею Михайловичу в его стремлении овладеть Константинополем (подзуживали его на это провокаторы-иезуиты, желавшие втравить Русь в войну с Турцией, чтобы тем самым уменьшить силу натиска турок на Священную Римскую империю германской нации), киевские монахи унифицировали духовную литературу на Руси. Это после изменения части церковной службы и обрядности патриархом Никоном привело к расколу в Русской Церкви, идеологическое и кадровое обеспечение которого обеспечивали выходцы с Украины. Оно также привело к маргинализации московской культуры. Все те духовные богатства, которые Русь накапливала в течение пяти веков, после такой «реформы» надолго оказались в забвении.
Приезжие просветители были поражены невежеством москалей, которые не проходили в школах ни тривиума, ни квадривиума (так именовались на Западе две ступени средневекового обучения «семи свободным искусствам») и не слыхивали о понятиях «тезис» и «антитезис». Самобытная русская культура, тогда процветавшая, была им чужда, и они ее попросту не заметили, как и высокий уровень грамотности (что было утрачено в имперский период и потому объявлено историками как бы не бывшим). Русские в свою очередь не вполне понимали своих просветителей, ибо уже привыкли к тому, что истина не рождается в диалектических диспутах с тезисами и антитезисами, а просто объявляется на Соборной площади царским указом. Но чужеродные правила стихосложения, например, усваивали. Только плоды их выглядели часто просто чудовищно, можно привести тому множество примеров.
«Все это дало повод, – продолжает Кирилл Фролов, – известному русскому философу Николаю Трубецкому утверждать, что «та культура, которая со времен Петра живет и развивается в России, является органическим и непосредственным продолжением не московской, а киевской, украинской культуры», что русская культура XVIII—XIX веков – это русская культура в ее малороссийской редакции.
При Петре I, нуждавшемся в образованных на западный образец помощниках, главным идеологом становится украинец («дважды выкрест», как писали о нем недоброжелатели) Феофан Прокопович, архиепископ, создатель «Духовного регламента», насаждавший совместно с Петром протестантские воззрения и тенденции в Русской Церкви. В церковной иерархии перед и непосредственно после упразднения патриаршества в России ведущее положение занимают малороссы, преимущественно воспитанники Киево-Могилянской академии. Главный противник Прокоповича епископ Стефан Яворский, выступавший против протестантистского засилья в Церкви, зато сам находившийся под сильным влиянием католицизма, стал в 1700 году митрополитом Рязанским и Муромским; в 1701 году – экзархом (блюстителем патриаршего престола), а в 1721 году – Президентом Духовной коллегии (Святейшего Правительствующего Синода). Митрополит Димитрий Ростовский (в миру казак Даниил Туптало), составитель собрания излюбленного чтения грамотных россиян «Жития святых», поражался невежеству великороссов, в том числе и священнослужителей, и задавался вопросом: кого сначала просвещать – паству или пастырей. Епископ Иоанн (Максимович) был поставлен митрополитом Тобольским и всея Сибири. (Его епархия простиралась от Северного Ледовитого океана до Китая и от Урала до Камчатки). Его преемниками также были малороссы Филофей (Лещинский) и Павел (Конюскович). Словом, как пишет Андрей Окара, произошла «украинизация церковной жизни в России». Немало украинцев заняло места и в других сферах управления государством. «В определенном смысле, – пишет тот же Окара в другой своей работе, – Российская империя образовалась путем синтеза московской системы власти и киевской образованности, а импероосновательной мистерией для нее стала Полтавская битва, значительно пошатнувшая положение украинской государственности». Вообще украинцев отличали гораздо более тесные, чем у русских, земляческие связи. Специалисты отмечают, что близкие ко двору и ведающие просвещением русских украинцы того периода оказали большое и не всегда благотворное влияние на развитие русского языка и литературы, и понадобились немалые усилия Ломоносова, Державина, Пушкина, чтобы отчасти выправить этот крен.
Не всегда малороссы попадали в высшие сферы российской государственности в силу своей более высокой, чем у русских, образованности. Порой их возвышение объяснялось игрой случая. Не могу отказать себе в удовольствии привести разительный пример этого.
Тайным мужем императрицы Елизаветы Петровны был малороссийский пастух Алексей Разумовский (Розум), попавший в Петербург в церковный хор и поразивший тогда еще царевну приятным голосом и красотой. Как говорится в его биографии, в день восшествия Елизаветы на престол он был пожалован «в действительные камергеры, поручики лейб-кампании с чином генерал-аншефа и вслед за тем получил звание обер-егермейстера, ордена Святой Анны и Святого Андрея Первозванного и несколько тысяч душ крестьян». Достигнув столь быстро и неожиданно высших государственных чинов и важного значения при особе государыни, Алексей Григорьевич Разумовский прежде всего вспомнил о своих родных, которые жили в небольшом хуторе Лемеши, где мать содержала шинок, а брат Кирилл пас скотину. Алексей Григорьевич поспешил вызвать их к себе. Мать Алексея была назначена статс-дамой, но она не захотела оставаться при дворе и вскоре уехала с дочерьми на родину. Алексей оставил при себе брата и занялся его воспитанием, приставив к нему лучших учителей. Когда тот был достаточно подготовлен, Алексей отправил его за границу на обучение. Кирилл Григорьевич пробыл за границей 2 года – учился в Кенигсберге, потом в Берлине и, наконец, во Франции. Возвратившись в Петербург, он, как учившийся в университетах и усвоивший светские манеры, вскоре был назначен президентом Академии наук. Позднее он получил также специально для него восстановленную должность Малороссийского гетмана.
Гетманство Разумовского ознаменовалось для Малороссии многими полезными событиями: избавлением украинцев от тягостных крепостных работ, внутренних пошлин и разных сборов, разорительных для народа; разрешением свободной торговли между Великой и Малой Россией и пр.
Любопытна такая подробность. УК. Г. Разумовского были шестеро сыновей и пять дочерей, отличавшихся редким, даже по тем временам, высокомерием и спесивостью. Попытки гетмана образумить свое потомство оказывались тщетными, а от одного из сыновей он получил широко повторявшийся современниками ответ: «Между нами громадная разница: вы – сын простого казака, а я – сын русского фельдмаршала». Этим высоким воинским званием К. Г. Разумовский был награжден пришедшей к власти (не без помощи заговорщиков, среди которых был и он) Екатериной II, испытывавшей к нему известную слабость. Отсюда характеристика из екатерининских записок: «Он был хорош собой, оригинального ума, очень приятен в обращении, и умом несравненно превосходил своего брата, который также был красавец». Неплохую карьеру сделали и дети Кирилла Разумовского.
При Елизавете семилетним мальчиком, благодаря своему чудному голосу, был принят в Придворную певческую капеллу в Петербурге украинец Дмитрий Бортнянский, ставший одним из первых основателей классической российской музыкальной традиции. Ему, как особо одаренному музыканту, назначают художественную стипендию – «пансион» для учебы в Италии. После возвращения в Россию Бортнянский был назначен учителем и директором Придворной певческой капеллы. Звуками его произведений наполнялись храмы и аристократические салоны, его сочинения звучали и по случаю государственных праздников. До сих пор Бортнянский справедливо считается одним из самых славных украинских композиторов, гордостью и славой украинской культуры, которого знают не только на родине, но и во всем мире.
Менее удачно сложилась судьба другого украинца – композитора, сына казака, Максима Березовского. Он получил высшее образование в Киево-Могилянской академии. За исключительные вокальные данные был послан в Петербург, где стал солистом в Придворной певческой капелле князя Петра Федоровича. 9 лет жил в Италии, куда был направлен для совершенствования. Согласно легенде, в Италии был связан с княжной Таракановой. После ареста последней был возвращен в Россию и зачислен на скромную должность в Придворную капеллу. Постоянная нужда, невозможность найти применение своим творческим силам привели Березовского к душевному кризису. Оскорбленный, униженный, терпя бедность, нужду и всяческие неудачи, Березовский заболел горячкой и в возрасте 32 лет скончался. Есть версия, что композитор покончил с собой. Березовский – автор духовных концертов, являющихся выдающимися образцами мирового хорового искусства XVIII века. Особенно широко известен его концерт «Не отвержи мене во время старости».
Недолго блистал и Артемий Ведель – украинский композитор (автор многоголосной церковной музыки) и певец (тенор), умерший в 38 лет. Более всего прославился своими 29 пышными хоровыми концертами, которые исполняются и поныне.
Украинцы внесли и весомый вклад в становление светской русской живописи.
Сын священника Дмитрий Левицкий учился изобразительному искусству у отца и у живописца А. П. Антропова, затем переехал в Петербург. Учился, а позднее и преподавал в Академии художеств. Показал себя первоклассным мастером парадного портрета. Вершиной творчества Левицкого – и всего русского портрета XVIII века – стала серия портретов воспитанниц Смольного института благородных девиц. Серия «Смолянок» – шедевр мирового искусства. А на портрете Екатерины II она представлена величественной, мудрой и просвещенной законодательницей. Художник также создал уникальную портретную галерею деятелей русской культуры.
Владимир Боровиковский, сын казака из Миргорода, писал образа для местных храмов. Расписал интерьер дома в Кременчуге, предназначавшийся для приема. Екатерины II. Она отметила работу художника и повелела ему переехать в Петербург, где он приобрел славу выдающегося портретиста.
И после Разумовских немало украинцев сделало головокружительную карьеру на русской государственной службе.
Сын украинского казака Александр Безбородко был одним из ближайших сподвижников Екатерины II, был возведен в графское достоинство, сохранил свое положение и при Павле I, стал канцлером и светлейшим князем.
«Украинцы чрезвычайно индивидуалистичны, – пишет украинский журналист Александр Кривенко. – Американские негры, китайцы, русские – мальчики, если сравнивать их с эгоизмом украинцев. Каждый украинец убежден, что является самодостаточной личностью, остальные на порядок ниже» («НГ», 26.01.2000). Это не мешает им держаться на чужбине, в том числе и в России, некими кланами. Украинцы – хорошие хозяева («АиФ», № 32, 1997). Точнее бы сказать: украинцы – народ хозяйственный, русские – народ политический.
Журналист Игорь Малашенко признает: «Даже такой близкий русским этнос, как украинцы, обладает совсем иной национальной психологией…. По своему этнопсихологическому складу украинцы более европейцы, чем русские, которым, в общем-то, чужд пафос собственного противопоставления другим этносам» («НГ», 21.11. 1991). Образованные украинцы в большинстве своем всегда были носителями прозападных воззрений. Они с момента вхождения Украины в состав России и до наших дней в большинстве своем сначала неосознанно, а затем и открыто стремились к отделению от империи и вхождении в ряды «цивилизованных стран», то есть государств Западной Европы. А Киев стал проводником западного влияния в России.
Гоголь к числу таких «цивилизованных малороссов» не принадлежал, Европу он повидал и уже предвидел ее скорую духовную смерть (за исключением, может быть, любимой Италии, – см. его отрывок «Рим»). Он хотел единства Украины с Россией на украинской основе. В этом его отличие от своего современника Тараса Шевченко. Как отмечали критики, для Шевченко столица России Петербург – это этический полюс абсолютного зла, город-упырь, болотный Ад, противопоставляемый «городу на холмах» – Киеву-Иерусалиму Гностически-манихейское отношение Шевченко к Российской империи как к носительнице метафизического зла в значительной степени будет определять ценностные ориентиры послешевченковского украинского национализма. Однако именно в отношении к Петербургу как к городу-мороку, городу-призраку Гоголь с Шевченко сходны абсолютно.
Большинство украинских интеллигентов согласны с выводом Владимира Петрука, автора книги «Страна Великочудия» (так он называет Россию): «русские с украинцами только соседи, но ни в коем случае не родственники и тем более не братья». Так же оно убеждено в том, что «Гоголь – прежде всего украинский писатель (тогда как украинка Анна Ахматова – совершенно русская)» («АиФ», № 32, 1997).
Вернусь к статье Дугина, с цитаты из которой этот раздел начал:
«…Киев является символом национального государства, региональной державы, а Москва – символом Империи, евразийского интеграционного ансамбля.
Киев – это прошлое, Москва – настоящее и будущее.
Важно, что сами великороссы образовались именно как евразийский интеграционный этнос, не просто как самая восточная ветвь славян, а как уникальное культурно-религиозное, этногосударственное образование, вбирающее в себя на этническом уровне не только собственно славянский, но и татарский и финно-угорский элемент. Великоросская (московская) идея не просто идея какой-то национальности – как, например, украинская идея. Великоросская идея и миссия великороссов – то есть подлинных русских – в том, чтобы утвердить колоссальный планетарный идеал, великую Правду, осознанную как Евразийская Империя Солнца, Империя Справедливости.
Киевская идея – более ограниченная, более европейская, менее универсальная, менее глобальная. В мессианском идеале Москвы последовательные малороссы, малороссы не по этническим признакам, а по идеологии, видят лишь имперские амбиции и колониализм. Свой же идеал – малоросский идеал – они видят, напротив, в довольно усредненной форме. Как «мелкобуржуазный» идеал «благополучия», «достатка», рачительности» и т. д.»
Или, как писал Алексей Плотицын, Россия является отдельной цивилизацией, подобно исходно католической Европе, исламскому миру, Индии или Эфиопии. Этот мир (Россия) ощущал и определял сам себя через оппозицию и ненависть к «латинству», то есть к Европе. Даже отношение к «бесерменству» (исламскому миру) носило значительно более миролюбивый характер.
Эта цивилизация считала (да и продолжает считать), что несет в себе некий свет и надежду для всего человечества, некий палладий – будь то православие, крестьянская община или марксизм-ленинизм. Содержание не так важно – важно противопоставление Западу.
Осчастливливание, утверждение Истины – вот важнейший (хотя и не всегда четко осознаваемый) стимул к расширению империи. Впрочем, имперская идея обладает и завораживающей самоценностью. «Третий Рим» первоначально был претензией на наследство кесарей – законную власть над Ойкуменой. Как тут не вспомнить Тютчева, который в одном из стихотворений провозглашал естественными границами России Эльбу, Нил и Ганг» («НГ», «Особая папка», № 5, 29.09.2000). Украинцы же стремятся к Западу. Окара признает, что «малороссийская идентичность исходит из представления об украинской культуре как культуре «домашнього вжитку». Если же их ультранационалисты и говорят о придуманной ими древней Украине, господствовавшей почти над всем миром, то она мыслилась только как государство столь же мифических «укров» (из среды которых якобы вышли и Матерь Божия, и Иисус Христос), то есть опять-таки как государство одной национальности.
«Портрет» как автопортрет Гоголя
Этот раздел я хотел бы предварить цитатой из работы Александра Привалова «Иван Александрович Хлестаков и его Автор» («Эксперт online», №12, 2009):
«Теперь сюжеты. Сколько-нибудь сложных – у Гоголя (за вычетом «Тараса Бульбы») вроде и нет: во всех основных шедеврах сюжетами служат одноходовые анекдоты. Человек с заслуженно прославленной зоркостью на мелочи мог бы, кажется, разглядеть в Божьем мире что-нибудь и позатейливее, да, верно, не пожелал. То же и с героями. Развивающихся по ходу повествования персонажей опять-таки нет – ну, разве Поприщин, поскольку распад тоже есть развитие. По мне, эти наблюдения подтверждают гипотезу о писании большей частью изнутри, исходящем от собственных неподвижных душевных черт, в достаточно косвенной связи с реальностью.
(Тут можно бы попытаться показать, что связь с реальностью, соотнесение себя с реальностью вообще шли у Гоголя почти исключительно через – или хотя бы с помощью – Пушкина; поэтому гибель последнего и стала для младшего коллеги таким страшным, в прямом смысле слова непереносимым ударом. Но это означало бы слишком далеко отойти от избранной темы. Сложнейшие отношения двух поэтов были никак не идиллическими: так, Гоголь написал Хлестакова в том числе и как пародию на Пушкина – и Пушкин это понимал…)
И здесь все-таки стоит добавить самоочевидное. Любого на свете автора бегло перечисленная выше дефектура: и того-то у него нет, и другого – вбила бы в землю по макушку, но сияющей славы Гоголя она даже не задевает. Как до подобных придирок, так и после них человек, открывший наугад «Нос» или «Ночь перед Рождеством», забудет, куда только что спешил, и будет читать дальше и дальше. Потому что Гоголю дана была власть, о которой мы, за неимением лучшего определения, говорим: «великий писатель». Секрета его величия не знает, кажется, никто, хотя блестящие умы писали о Гоголе, и много изумительно точных слов сказано о нем. Так, мы знаем, что он умел поразительно ясно выражать в своих текстах бескрайний простор – степь ли, пространство ли «Мертвых душ» – Россию. Но как он это делал – неизвестно. Мы знаем, что в его вещах «форма, то, как рассказано, – гениальна до степени, недоступной решительно ни одному нашему художнику, по яркости, силе впечатления, удару в память и воображение»… Вот только не очень знаем почему».
Так ведь не обязательно углубляться в далекую историю, чтобы столкнуться с подобным феноменом. Посмотрите на список книг, издаваемых ныне в России наибольшими тиражами. Любой мало-мальски образованный человек скажет, что в большинстве своем они бессодержательны, но форма как раз та, что нужна «массовому читателю». Другое дело, что через пару десятков лет никто эти книги и в руки брать не будет, а Гоголя читают более полутораста лет и, видимо, будут читать еще долго, причем не только в России.
Теперь несколько кратких замечаний по отдельным произведениям.
Повесть «Портрет» – самая автобиографическая, даже пророческая вещь Гоголя, хотя сам он вряд ли это осознавал. (В этом разделе я использую материалы внимательного читателя – Михаила Саяпина.) Герой повести художник Чартков упорным трудом, терпя бедность и иные лишения, взращивает свое мастерство. Но временами его, видящего успехи модных художников, постигает мысль: надо скорее схватить счастье за хвост, заработать капитал. Он этого добивается благодаря одному странному случаю, но за временный, конъюнктурный успех расплачивается потерей таланта.
«В «Портрете»… Гоголь поставил перед собой идеологическую сверхзадачу: показать мелкость великорусского человека. Для достижения этой цели он выбрал определенный художественный метод: концентрация внимания на бытовых мелочах как на крупных явлениях, чем достигался необходимый комический эффект. Сходным образом, например, можно сфотографировать крупным планом морщины и поры на лице сколь угодно достойного человека, так что получится неожиданно и где-то даже смешно».
Но почему Гоголь прибегал к подобному приему, который ведь, очевидно же, не мог привести к созданию полнокровного художественного образа, а лишь карикатуры или маски? Он сам это объясняет так:
«Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее и которого точно нет у других писателей».
Дмитрий Мережковский весьма сочувственно комментирует это признание Гоголя:
«Зло видимо всем в великих нарушениях нравственного закона, в редких и необычайных злодействах, в потрясающих развязках трагедий; Гоголь первый увидел невидимое и самое страшное, вечное зло не в трагедии, а в отсутствии всего трагического, не в силе, а в бессилии, не в безумных крайностях, а в слишком благоразумной середине, не в остроте и в глубине, а в тупости и плоскости, пошлости всех человеческих чувств и мыслей, не в самом великом, а в самом малом. Гоголь сделал для нравственных измерений то же, что Лейбниц для математики, – открыл как бы дифференциальное исчисление, бесконечно великое значение бесконечно малых величин добра и зла. Первый он понял, что черт и есть самое малое, которое лишь вследствие нашей собственной малости кажется великим, самое слабое, которое лишь вследствие нашей собственной слабости, кажется сильным». (Выделено мной. – М.А.).
Что ж, вполне допускаю, что Гоголь сделал великое открытие в «литературной математике». Но он, наверное, не знал, что дифференциальное исчисление в математике может успешно применяться во многих случаях лишь в сочетании с интегральным исчислением. Мало найти смешную сторону в человеке, надо взглянуть на него «объемно», чтобы получился его цельный образ. Но Гоголь, видимо, о необходимости сочетать анализ с синтезом не слыхал и таковой способностью не обладал. Он просто делал (невольно) описываемых им персонажей – русских людей – смешными или жалкими.
Но мало и создать цельный образ персонажа – надо еще вдохнуть в него душу. Гоголь, так много говоривший о своей душе и так заботившийся об ее спасении, кажется, и не предполагал наличия души у других людей. Русские люди в его произведениях не только однобоки, но и бездушны.
Вот и получалось, что Гоголь старательно (можно спорить – сознательно или невольно) «опускал» русское общество. Подобный метод изображения российской действительности многими современниками Гоголя был воспринят как клеветнический – и недаром.
Откуда происходило это бездушие образов его персонажей, можно судить по тому, как даже ближайшие друзья Гоголя характеризовали его личные качества, в особенности – самолюбие, честолюбие, гордость (сам Гоголь, знавший, что эти качества – греховны, старался их не показывать).
Погодин с дружеской откровенностью называет Гоголя «отвратительнейшим существом». «Вообще в нем было что-то отталкивающее», – замечает Сергей Аксаков. «Я не знаю, – заключает он по этому поводу, – любил ли кто-нибудь Гоголя исключительно как человека. Я думаю – нет; да это и невозможно… Я вижу в Гоголе добычу сатанинской гордости… Я признаю Гоголя святым; это – истинный мученик христианства». В сущности же для Аксакова так и осталось навсегда неразъясненным, что такое Гоголь – сумасшедший или мученик, плут или святой. Степан Шевырев, тоже старый друг и даже отчасти ученик его, видит в нем «неряшество душевное, происходящее от неограниченного самолюбия». Таких отзывов современников о Гоголе множество, а воспоминаний о нем как о душевном, внимательном, бескорыстном человеке практически нет. Отталкивало друзей от Гоголя то, что в мнительности своей он доходил до безумия. Будучи совершенно здоровым как на вид, так и по объективным показателям, он вдруг ощущал себя больным, причем смертельно, менял место жительства, обращался к докторам (что обходилось в немалую копеечку), писал завещание. Во время одного такого приступа депрессии он обратился к знаменитому французскому кардиологу, но тот, обследовав пациента, нашел, что сердце пациента абсолютно здорово, и посоветовал лечить подрасшатавшиеся нервы. И после ободряющих заключений врачей Гоголь преображался. По рассказам очевидца, после долгих месяцев болезни, уныния, страха, именно в то время, когда этого, казалось, можно было всего менее ожидать, овладевали Гоголем «порывы неудержимой веселости; – в эти редкие минуты он болтал без умолку, острота следовала за остротой, и веселый смех его слушателей не умолкал ни на минуту». Он казался вдруг совсем здоровым; так же внезапно исцелялся, как внезапно заболевал: точно «припадки» здоровья, чрезмерной силы жизни – обратно-подобные припадкам.
Андрей Белый по-своему объясняет особенность видения мира Гоголем, его умение схватить мелочи и на них строить образы:
«Я не знаю, кто Гоголь: реалист, символист, романтик или классик. Да, он видел все пылинки на бекеше Ивана Ивановича столь отчетливо, что превратил самого Ивана Ивановича в пыльную бекешу: не увидел он только в Иване Ивановиче человеческого лица. Да, видел он подлинные стремленья, чувства людские, столь ясно глубокие разглядел несказанные корни этих чувств, что чувства стали уже чувствами не человеков, а каких-то еще не воплощенных существ; летающая ведьма и грязная баба; Шпонька, описанный как овощ, и Шпонька, испытывающий экстаз, – несоединимы; далекое прошлое человечества (зверье) и далекое будущее (ангельство) видел Гоголь в настоящем. Но настоящее разложилось в Гоголе. Он – еще не святой, уже не человек. Провидец будущего и прошлого зарисовал настоящее, но вложил в него какую-то нам неведомую душу. И настоящее стало прообразом чего-то… Но чего?»
Вопреки представлению о Гоголе-бессребренике, многих отталкивал его прагматизм. Гоголь, конечно, не гнался за деньгами или за славой, хотя денег просил и получал их. За «Ревизора» ему заплатили 2500 рублей. По ходатайству друзей, находясь за границей, Гоголь получил от императора 500 червонцев. Шли к нему деньги и от друзей. Последних он еще и нагружал своими делами – следить за изданием его сочинений и распоряжаться гонорарами за них по его указаниям. При этом он, например, поручал друзьям передать часть гонорара в фонд помощи бедным студентам, но не спешил отдавать взятые у этих друзей в долг деньги. Хотя друзья были люди не бедные (если говорить о помещиках, а не о сыне крепостного крестьянина, хотя и академике, Михаиле Погодине), но и не миллионщики, и часто им недоставало тех денег, которые Гоголь не торопился им отдавать.
Как писал автор книги о Гоголе «Ярмарочный мальчик» Юрий Нечипоренко, Николай еще мальчиком любил посещать ярмарки, торговаться с продавцами, и это послужило основой его «невероятной изощренности в управлении людьми… Несмотря на то, что он не ставил перед собой узкокорыстных целей, все, чего он хотел, он через знакомых людей добивался. У него чуть ли не на посылках были Жуковский, Плетнев, и даже Пушкин ходил к министру Уварову, чтобы ему (юнцу Гоголю, не обремененному ни изданными трудами, ни специальными познаниями) дали профессора. Он заставил всех печься о себе, и это было сделано не без умения ярмарочного торговца управлять ситуацией» («Завтра», № 14, 2009).
Один из товарищей Гоголя отмечал, что тот умел проникнуть в сердце человеческое, чтобы играть им как мячиком. Надежда Горлова напомнила, что, Гоголь, «добиваясь желаемого, умел и польстить, и схитрить, и сжульничать. В первый раз Гоголь отправился в заграничное путешествие на деньги, полученные от матери для внесения в опекунский совет… В конце 1829-го или в начале 1830 года Гоголь пришел к Булгарину со стихами, в которых Булгарин восхвалялся и сравнивался с Вальтером Скоттом. Булгарин походатайствовал за Гоголя перед управляющим Третьим отделением, и Николай Васильевич получил место, не смущенный репутацией учреждения. Впрочем, на место службы Гоголь явился лишь однажды – за жалованьем» («ЛГ», № 14, 2009). О том, как лебезил молодой Гоголь перед нужными людьми в письмах к ним, говорилось выше. Правда, Горлова добавляет несколько сомнительную фразу: «Гоголь, как все гении, соединял в себе «небесное» и до крайности земное… Гоголь ревностно, даже до мелочности, интересовался помещичьим хозяйством в родной Васильевке». Конечно, и гении нуждаются в том, чтобы есть и пить, но вряд ли можно утверждать, что все они соединяли в себе стремление к небесному и усиленное попечение о земном. Многие из них были настоящими аскетами, иные испытывали нужду, даже голодали, но не оставляли своего дела ради того, чтобы заработать на хлеб насущный. Белинский, нуждавшийся всю жизнь, во время одной дискуссии считал даже невозможным ее участникам идти обедать, пока не решен еще вопрос о существовании Бога. Гоголь, при всем своем идеализме, не был лишен прагматизма. Вот что писал по этому поводу Розанов:
«…главная забота, откуда бы получить денежек, через Жуковского исходатайствовать от Двора; и где бы позднее стать, в профессоры…
Очень хорош был как профессор. Подвязывал щеку и говорил, что зубы болят, не зная, как читать и о чем читать. Зачем ему надо-то было в профессоры».
Справедливости ради надо заметить, что умер Гоголь нищим, все оставшееся после него имущество было оценено в жалкие копейки.
«Да еще, – продолжает Розанов, – кому бы прочитать рацею. Даже мамаше еще учеником уездного училища писал поучительные письма.
За всю деятельность и во всем лице ни одной благородной черты.
Все действия без порыва («благородный порыв»), какие-то медленные и тягучие. Точно гад ползет. «Будешь ходить на чреве своем».
Хотя главные творческие муки Гоголя, пытавшегося измыслить положительного героя «Мертвых душ», были еще впереди, создается впечатление, что он их если не предвидел, то предчувствовал и отразил в «Портрете». В этой повести есть как бы внутренняя повесть, в которой выведен художник, который написал портрет страшного ростовщика, принесший потом несчастья множеству сменявшихся его обладателей. Художник решает искупить свою вину и уходит в монастырь. Ибо только «трудом и великими жертвами он должен прежде очистить свою душу», чтобы иметь право писать иконы. Он, «изыскивал, казалось, все возможные степени терпенья и того непостижимого самоотверженья, которому примеры можно разве найти в одних житиях святых». Этот его подвиг принес ожидавшиеся плоды. И «вся братия поверглась на колена пред новым образом, и умиленный настоятель произнес: «Нет, нельзя человеку с помощью одного человеческого искусства произвести такую картину: святая высшая сила водила твоею кистью, и благословение небес почило на труде твоем». Известно, что творческим кредо Гоголя и стало убеждение, что нельзя стать настоящим писателем и создавать образы положительных героев, если предварительно не добиться чистоты души и не выработать в себе сонм христианских добродетелей.
Специалисты по иконописи, вероятно, скажут, что художник из той повести был совершенно прав. Но Гоголь не был иконописцем, он жаждал достичь вершин словесного мастерства, чтобы написать светское литературное произведение, которое перевернуло бы мир. Однако великие художники и писатели часто создавали свои шедевры, вовсе не подвергая себя столь суровым испытаниям, не обременяя себя чрезмерными постами и молитвами, и даже были не чужды мирских наслаждений, порой на грани греховных поступков. Не был постником Рафаэль, так высоко ценимый Гоголем. Не блистал религиозными подвигами и Пушкин, перед которым Гоголь преклонялся (хотя подчас и посмеивался над ним, пародируя его). Даже первая попытка Гоголя лично познакомиться со своим кумиром окончилась неудачей: слуга сообщил ему, что барин еще спит, потому что всю ночь играл в карты (и, уж конечно, не на щелчки). И в дальнейшей своей жизни Пушкин увлекался женщинами и вообще не всегда был воплощением добродетелей. Не случайно впоследствии священник Матвей Константиновский потребует, чтобы Гоголь отрекся от «безбожника Пушкина» (этот взгляд на поэта был довольно широко распространен в церковной среде). А главное, – видимо, вовсе не обязательно очищение себя постом и молитвой приводит художника к созданию гениальных творений. Дан человеку талант от Бога – он его реализует или нет, но обрести талант, которого нет, вряд ли и самая усердная и искренняя молитва поможет. Господь лучше знает, кого каким талантом одарить. Иначе получается, что не Бог – Господин для человека, а человек – господин для Бога и может вынудить у Него любой талант. Это уже не христианство, а некая «христианская йога». А Гоголь сделал ставку именно на то, что он вымолит более высокий талант, чем тот, что был ему дарован свыше, – и проиграл. Гениальные произведения он создал еще до того, как вступил на путь аскезы, и они получились совсем не в том духе, в каком он их замышлял. А величавые образы русских людей, о которых он мечтал, вступая на путь аскетических подвигов, у него так и не получились.
Гоголь поставил перед собой (вероятно, неосознанно) идеологическую сверхзадачу. А подчинение искусства заранее поставленной цели убивает прекрасное. И выбранный им метод изображения российской действительности впоследствии сыграет злую шутку со своим создателем.
Не обошлось в повести и без лести самодержцам: «Великодушная государыня… полная благородства души, украшающего венценосцев, произнесла слова… что не под монархическим правлением угнетаются высокие… движения души, что истинные гении возникают во время… могущества государей».
Но впечатление повесть производит сильнейшее. Когда я в отрочестве впервые прочитал «Портрет» поздно вечером, я не мог заснуть до самого утра. Да и как тут уснешь: герой «усталый дотащился к себе… в Пятнадцатую линию»; «взобрался… по лестнице, облитой помоями и украшенной следами кошек»; бросился на узкий, оборванный диванчик, «о котором нельзя было сказать, что он обтянут кожею»; «свет месяца озарил комнату»; «страшно сидеть одному в комнате»; «кто-то другой станет ходить позади»; портрет старика – «открыт… и глядит… к нему во внутрь»; он «вдруг уперся в рамку обеими руками, приподнялся на руках и, высунув обе ноги, выскочил из рамы».
В ряде других повестей Гоголь высмеивает страсть русского человека к подвигу. Герой повести «Коляска» (Александр Привалов и его относит к числу предшественников Хлестакова), выпив, приглашает всех на хлеб-соль, но, естественно, тут же забывает об этом, а протрезвев, при приходе званых гостей удирает в кусты, т. е. в коляску. (Вот так. А туда же! Тоже, наверное, в молодости мечтал о подвигах!)
Герой «Записок сумасшедшего» Поприщин тоже не может примириться со своим скромным существованием в канцелярии, мучается над вопросом, почему ему отказано в праве быть кем-то великим, наконец, объявляет себя испанским королем и… окончательно сходит с ума. Вот здесь весь Гоголь.
Чтобы подтвердить свою мысль, Михаил Саяпин проводит сравнение образов Гоголя с героями Есенина и Шукшина, с одной стороны, Достоевского и Булгакова – с другой, но в данной работе я этих параллелей практически не касаюсь.
Буквально два слова о гоголевской «Шинели». Дмитрий Храмцев так описал ее героя:
«У Акакия Акакиевича нет внутреннего мира, единственная его мысль: «Ну, эти французы! что и говорить, уж ежели захотят что-нибудь того, так уж точно того», он схема, модель литературного типа «маленького» человека (его составляющие: низкая должность, постоянные унижения, бедность, одиночество, отчужденность), а не живая личность, хотя бы потому, что он лишен рефлексии. И живет он в таком же абсурдном, схематичном мире».
А насчет того, будто все мы вышли из гоголевской «Шинели», вот что раскопал писатель Герман Смирнов (см. его книгу «Русский сфинкс». М., 2010. С. 401—402):
«Сколько раз за последние годы доводилось нам слышать фразу Ф.М.Достоевского, что, мол, все мы вышли из гоголевской «Шинели». А спроси оратора, кто же, по его мнению, эти «все мы» – и он, ничтоже сумняшеся, ответит: «Это все мы, русские люди. Федор Михайлович имел в виду, что в каждом русском человеке сидит мелкий, трепещущий человечек. И каждый русский в какой-то тайной части своей души – Акакий Акакиевич».
А ведь совсем не это хотел сказать Достоевский. Его современник, писатель Д.В.Григорович, давным-давно все это разъяснил:
– Все тогдашнее молодое поколение, – писал он, – было увлечено Гоголем; почти все, что писалось в повествовательном роде, было отражением повестей Гоголя, преимущественно «Шинели».
Выходит, «все мы» – это не все русские люди, а небольшой кружок писателей 40-х годов!»
Повесть «Нос». История ее публикации и толкований подчас кажется не менее фантастичной, чем сам текст ее.
В 1835 году журнал «Московский наблюдатель» отказался напечатать эту повесть, назвав ее «грязной, пошлой и тривиальной». Но Пушкин уговорил Гоголя отдать ее в свой «Современник», ибо нашел там «так много неожиданного, фантастического, веселого и оригинального». О «Носе» существует множество исследований, но вот в наши дни Николай Кокухин, перечитав повесть, не понял ее. Тогда он обратился к гоголеведу профессору Владимиру Воропаеву с вопросом: «О чем эта повесть?» «Не знаю», – ответил профессор, всю жизнь занимавшийся изучением творчества Гоголя.
Тогда Кокухин решил заново перечитать всего Гоголя, и только тут открылся ему религиозный смысл как всего творчества великого писателя, так и повести «Нос».
Оказывается, нос у майора Ковалева пропал потому, что этот чиновник жил без Бога в душе. Но нос, ставший самостоятельной личностью, зашел в Казанский собор и молился там «с выражением величайшей набожности», причем произошло это в праздник Благовещения Пресвятой Богородицы. Кроме того, по мнению Кокухина, важно то, что оба слова – «нос» и «Бог» – состоят из трех букв. И утром нос оказался на месте, на лице майора: «Так бывает с человеком, который обрел в душе Бога…»
В чем же, по Кокухину, выразилось это преображение Ковалева? В том, что «с тех пор прогуливался как ни в чем не бывало и на Невском проспекте, и в театрах, и везде… И после того майора Ковалева видели вечно в хорошем юморе, улыбающегося, преследующего решительно всех хорошеньких дам» и т. д. Согласитесь, не самая лестная характеристика человека преобразившегося, вдруг обретшего Бога в душе!
Тем неожиданнее общий вывод Кокухина:
«Николай Гоголь – писатель православный, глубоко религиозный, укорененный в вере, со своим собственным духовным опытом. Все его творчество освещено Евангельским светом, сочинения наполнены глубинным религиозным смыслом. Читатели и критики, которые не знакомы с Евангелием, не знают Нагорной проповеди и Апостольских посланий, а самое главное, живут вне Церкви, читают Гоголя весьма и весьма поверхностно» («ЛГ», № 30, 2011). Это и гоголевская бесовщина освещена Евангельским светом, и те уроды, каких он только и сумел отыскать (точнее, измыслить из своей головы) на Руси?
А вообще-то вместо разбора повестей Гоголя «Нос» и «Шинель» я не мог отказать себе в удовольствии привести остроумнейшую пародию на них Александра Хорта «Нос. Приквел». Мне кажется, ей порадовался бы и сам Гоголь, если бы ему довелось прочитать ее в «ЛГ» (№ 17, 2009). А уж Пушкину, который напечатал «Нос» в своем «Современнике», и подавно.
Итак, «Нос. Приквел»:
«Читателям прекрасно памятно начало гоголевской истории про самостоятельные странствия носа майора Ковалева. Автор подробно описывает, как цирюльник Иван Яковлевич пытался избавиться от постороннего носа. Какое-то время он мыкался с ним по городу, покуда не наткнулся на квартального надзирателя. Тому, видите ли, не понравилось, что цирюльник долго стоял на мосту. Прицепился к нему как банный лист, мол, изволь-ка рассказать, бестия, что ты там делал?
Чем окончилась их перепалка, для читателей остается тайной. Автор так и пишет: «Но здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно ничего не известно».
Действительно, раньше это не было известно. Зато сейчас, когда полицейские архивы доступны для всех желающих, туман над этой историей постепенно рассеивается. Известно, например, что надзиратель пристал к Ивану Яковлевичу с расспросами. Цирюльник держался как кремень, своей стойкостью довел надзирателя до белого каления, и тот решил отвести его в околоток. Иван Яковлевич сопротивлялся этому, во время потасовки ковалевский нос выпал из его кармана и убежал, после чего случились известные читателям события. Что действительно мало кто знает, так это почему нос оказался у цирюльника. А ведь было возбуждено дело, и хотя это оказался чистой воды «висяк», кой-какие подробности сохранились.
Все началось с того, что в один прекрасный день майору Ковалеву захотелось изменить форму собственного носа. Увидел, как одна знакомая дама сделала себе две пластические операции, убрав второй подбородок и установив силиконовый бюст, и тоже вознамерился похорошеть.
Внимательно рассмотревши себя в зеркале, майор пришел к выводу, что нужно сделать новый нос. Старый порядком поизносился, был уже с фиолетовыми прожилками, да и форма оставляла желать лучшего. Как выразился один знакомец, его нос напоминал пробку от шампанского. А майору хотелось иметь классический точеный нос с едва заметной горбинкой посередине.
Первым делом Ковалев сунулся в институт красоты, однако там заломили такую цену, которая была ему не по карману. Бежал оттуда без оглядки. А менять надо – уже настроился.
Ковалев каждую неделю брился у некоего Ивана Яковлевича. И слышал от излишне болтливого цирюльника, что его сосед делает на дому пластические операции. Официально тот работает в клинике лазерной медицины, где операции стоят дороговато. Дома же, по старинке – скальпелем, даже без заморозки, делает по дешевке.
Иван Яковлевич поговорил с Григорием Петровичем, так звали хирурга, и тот назначил Ковалеву время для визита.
Григорий Петрович долго рассматривал ковалевский нос, крепко зажав его своими пальцами с изуродованными ногтями. Затем, покачав головой, сказал:
– Нет, нельзя поправить, плохой нос!
У Ковалева при этих словах екнуло сердце:
– Отчего же нельзя, Петрович? – произнес он почти умоляющим голосом ребенка. – Ведь только и всего, что убрать лишнее по бокам да укоротить.
– Нет, – сказал Петрович решительно, – ничего поправить нельзя. Менять надо. Новый ставить.
– Ну, если бы пришлось новый, сколько это будет стоить?
Григорий Петрович, как обычно, был несколько подшофе, поэтому цену назвал достаточно либеральную. Майор согласился. Протерев скальпель водкой и сделав пациенту обезболивающий укол, хирург тотчас срезал орган обоняния и пообещал, что завтра днем на его место будет прикреплен новый.
– Мне как раз обещали привезти хороший импортный нос.
– Не из Китая? – робко поинтересовался Ковалев.
– Нет, греческий. А денек походите без носа.
В те времена стукачество еще не расцвело пышным цветом, однако первые ростки уже пробились на свет Божий, и как раз в тот день кто-то из тайных недоброжелателей Петровича сообщил в компетентные органы, что хирург занимается на дому частной практикой, старательно уклоняясь от уплаты налогов.
Когда в воскресенье утром к нему нагрянули из охранки с обыском, его супруга Алевтина Игнатьевна собиралась печь хлебцы, до которых муж был большой охотник. Тесто уже было готово и порциями покоилось на табуретке в нескольких кружках. Завидев незваных гостей, хирург-надомник быстро сунул в одну из них опасную улику – прежний Ковалевский нос.
Предъявив ордер на обыск, оперативники пригласили двух понятых, одним из которых оказался цирюльник Иван Яковлевич, и принялись было за дело.
В те времена стукачество, как уже говорилось, было развито слабо. А о борьбе с коррупцией вовсе не слышали. Поэтому хозяева предложили людям из органов обильное угощение, от чего те не нашли сил отказаться. Алевтина обещала приготовить пирожков с вязигой. Их оперативники дожидаться не стали. Похлебали борща с пампушками, отведали бараний бок с гречневой кашей, сдобрив это знатной порцией горилки с перцем, и отбыли восвояси.
Надобно сказать, что Петрович пил наравне с незваными силовиками, которые потом преспокойно удалились по своим правоохранительным делам. В отличие от них, не обладая столь тренированным организмом, Петрович едва дошел до дивана, рухнул на него и вырубился.
А Алевтина Игнатьевна продолжила кухарить, то есть печь хлебцы. Один из понятых, видя, что угощения не обломится, деликатно удалился, проклиная жлобских хозяев, а второй, цирюльник Иван Яковлевич, делал вид, что надобность в нем не отпала, продолжал торчать в коридоре, в глубине души надеясь на угощение, поскольку уж такой аромат шел от готовых хлебцов, что дух захватывало. Однако Алевтина Игнатьевна была женщина мудрая и смекнула, что замасливать соседа вовсе не обязательно.
Потоптавшись в коридоре, Иван Яковлевич понял, что ему ничего не обломится. Однако возвращаться с пустыми руками страсть как не хотелось. Поэтому, улучив момент, когда хозяйка отлучилась в гостиную, цирюльник схватил одну из стоявших на табуретке кружек с тестом и был таков. Придя же домой, вручил тесто своей супружнице Прасковье Осиповне, строго-настрого наказав, чтобы та утром испекла хлеб.
Надобно ли добавлять, что именно в этой кружке и был спрятан орган обоняния, который хирург отхватил намедни с Ковалевского лица.
Утром Иван Яковлевич с неодолимой жадностью принялся есть свежеиспеченный хлеб и наткнулся на инородное тело, то бишь нос.
Положение возникло из предурацких. Признаваться в том, как он попал в их дом, нельзя, поскольку обвинят в воровстве. А он подобных инсинуаций терпеть не мог. Такой уж у этого строптивца был характер. Еще могли подумать, что это он, неловко орудуя бритвой, по неосторожности отхватил нос клиента. Обвинение же в непрофессионализме еще хуже воровства. Поэтому Иван Яковлевич решил избавиться от носа, что сделал, правда, недостаточно ловко, что и привело к инциденту с квартальным надзирателем, во время которого нос благополучно сбежал.
Постепенно таинственное происшествие забылось, и только пластический хирург Петрович знал истину. Знал, да помалкивал, чтобы не позориться. Тем более подобный казус был далеко не первым в его практике. Что нос! Был случай, когда он отхватил клиенту целую голову, не уследил, и та, улучив момент, сбежала. Ее потом Пушкин описал. В «Руслане и Людмиле».
Выше уже приводилось суждение Владимира Набокова о том, что «абсурд был любимой музой Гоголя». Вследствие этого проза Пушкина трехмерна; проза Гоголя по меньшей мере четырехмерна… Его произведения, как и вся великая литература, – это феномен языка, а не идей». Добавлю: и уж тем более не критического осмысления реальной действительности, общественного строя и пр.
Осмеяние пороков или основ государства?
Жизнь и творчество Гоголя – это ни на минуту не прекращавшаяся трагедия. То, что было ему особенно дорого, проповедь, в которой он видел свою миссию и свое призвание, ему не удавалось и внимание широких кругов читателей не привлекало, а в конце жизни даже основательно его скомпрометировало в общественном мнении. А те его гениальные творения, которыми восхищалась читающая Россия, а впоследствии и многие ценители прекрасного во всем мире, он почитал за мелочи, недостойные его таланта, и намеревался отречься от них. Увы, многие литературные критики ныне возводят на пьедестал слабые стороны наследия гения и обходят стороной его подлинные заслуги. Это, в общем-то, не удивительно, ибо такова сегодняшняя Россия, таковы ее духовные, точнее, идеологические предпочтения, на что есть свои серьезные причины, но о них позже.
Все творчество Гоголя – это восхищение возможным совершенством и величием человека и скорбь о его нравственном несовершенстве и недостойном бытии. Но, – остроумно заметил Розанов, – Гоголь сначала приземлил человека, а затем скорбел о его несоответствии идеалу. Гоголь стремился создать «идеал прекрасного человека… тот благостный образ, каким должен быть на земле человек…» Тут он, кажется, стал жертвой идеала обожения, имевшего хождение в кругах монашества (о том, что и в этих кругах он был ложным, писал выдающийся русский богослов конца XIX – начала XX века Михаил Тареев). Однако Господь призывал человека стать совершенным («как совершен Отец ваш Небесный»), но не превращаться в бесплотного ангела.
Кроме того, считал Гоголь, «нельзя устремить общество или даже все поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости…». Если сначала вызвать у читателей чувство ужаса и омерзения от современного строя их жизни, то можно будет пробудить у общества в целом и в каждом отдельном индивиде желание стать лучше, приблизиться к идеалу. Но путь к идеалу должен проходить через осмеяние пороков современного Гоголю русского человека, прежде всего – чиновника. Этой цели послужила комедия «Ревизор», в которой Россия чиновников была представлена как царство их произвола и лихоимства.
Розанов писал:
«План «Мертвых душ» в сущности, анекдот; как и «Ревизора» – анекдот же. Как один барин хотел скупить умершие ревизские души и заложить их; и как другого барина-прощелыгу приняли в городе за ревизора. И все пьесы его, «Женитьба», «Игроки», и повести, «Шинель», – просто петербургские анекдоты, которые могли быть и которых могло не быть. Они ничего собою не характеризуют и ничего в себе не содержат.
Поразительна эта простота, элементарность замысла. Гоголь не имел сил – усложнить план романа или повести в смысле развития или хода страсти – чувствуется, что он и не мог бы представить, и самых попыток к этому – в черновиках его нет.
Что же это такое? Странная элементарность души. Поразительно, что Гоголь и сам не развивался; в нем не перестраивалась душа, не менялись убеждения. Перейдя от малороссийских повестей к петербургским, он только перенес глаз с юга на север, но глаз этот был тот же».
Гоголь сам признавал, что в смысле общей устремленности своего творчества он не изменялся от юности до смерти:
«Внутренно я не изменялся никогда, – писал он уже в зрелые годы. – С 12-летнего, может быть, возраста я иду тою же дорогою, как и ныне, не шатаясь и не колеблясь никогда во мнениях главных». «Вы в заблуждении, подозревая во мне какое-то новое направление. От ранней юности моей у меня была одна дорога, по которой иду».
Можно спросить Розанова: но чем же объяснить необычайный успех комедии и вообще творчества Гоголя? Его ответ прост:
«Успех» Гоголя (такого никто у нас не имел, – Пушкин и тени подобного успеха не имел) весь и объясняется тем, что, кроме плоско-глупого по содержанию, он ничего и не говорил, и, во-вторых, что он попал, совпал с самым гадким и пошлым в национальном характере – с цинизмом, с даром издевательства у русских, с силою гогочущей толпы… В сущности, Гоголь понятен: никакого – содержания, и – гений (небывалый) формы».
Но ведь «вся борьба, которая идет (начнется, – я думаю) в Европе, будет борьбой за благородное. До сих пор царил фетиш гения… Ведь они писали про пошлость и пошлое. Мы поклонялись до сих пор форме. Все это – формальные гении, все это – гении формы. Нужно поклониться прекрасному не по форме, а прекрасному по содержанию. А прекрасное в сути и содержании – это святое.
Это – человек, а не обезьяна.
Это – не корыто, а – подвиг.
Это – холод, голод, нужда. Но – с хорошей душой.
Господа! Будем искать хорошую душу и поклонимся ей».
«Ревизор» можно назвать в известной степени и черновиком «Мертвых душ». Какая его главная идея (в трактовке самого Гоголя)? Жить надо по заповедям Христа. Если же ими пренебрегать, то, сколько ни хитри, ни воруй, ни обманывай, рано или поздно придет неумолимый Ревизор – Смерть, а далее последует Страшный суд, когда уже ничего в своей судьбе не изменить. (Потому-то в конце пьесы и следует немая сцена.)
А комедия получилась блистательная. Это, кажется, единственное произведение Гоголя, может быть, еще цикл петербургских повестей, которое живет и будет жить долго. Если даже в наши дни, когда «Ревизор» воспринимается как сцены из далекого прошлого, он пользуется неизменным успехом у зрителей, то что же сказать о реакции зала в те времена!
Люди состоятельные, в солидных чинах, присутствовавшие на премьере спектакля, кипели от возмущения. Но Николай I от души хохотал, а потом аплодировал артистам, поскольку сам давно говорил, что в России правит не император, а чиновник. По его словам, от писателя досталось всем, но больше всего ему, самодержцу всероссийскому. (Может быть, он хотел свалить на чиновников вину за то, что не проводятся реформы, в особенности отмена крепостного права?) Но с того времени произведения Гоголя одними воспринимались с восторгом, другими – как клевета на Россию.
Несмотря на одобрение пьесы, царь остался невысокого мнения о творчестве Гоголя. «У Гоголя много таланта, – сказал однажды Николай I, – но я не прощаю ему выражения и обороты слишком грубые и низкие».
Сам Гоголь, хотя и получил большой гонорар за «Ревизора», был обескуражен реакцией зрителей. Он уверял, что изложенный выше смысл его пьесы (сколько ни хитри, ни воруй…) никем не был понят. Гоголь даже дополнительно написал (в двух редакциях) «Развязку к «Ревизору», где прямо говорилось:
«Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Будто не знаете, кто этот ревизор? Что прикидываться? Ревизор этот наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза, взглянуть на себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что по именному высшему повеленью он послан, и возвестится о нем тогда, когда уже и шагу нельзя будет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же, такое страшилище, что от ужаса подымется волос. Лучше ж сделать ревизовку всему, что ни есть в нас, в начале жизни, а не в конце ее». И т. д. Но этого объяснения Гоголя никто, по сути, всерьез не принял. Щепкин умолял Гоголя оставить «Ревизор» в той трактовке, в какой его восприняли и актеры, и зрители. К тому же автор был настолько увлечен живописными мелочами и подробностями, благодаря которым достигался необыкновенный комический эффект, что главная его мысль, если она была такой, какой он ее представлял в замысле и повторил в «Развязке», просто потерялась. Гоголь продолжал высмеивать страсть русского человека к подвигу. И его подвыпивший Хлестаков, из которого вырвалось на свободу чувство, что он достоин большего, чем унылая судьба коллежского регистратора, – это еще довольно безобидная насмешка по сравнению с другими ситуациями в творениях Гоголя. Возможно, тут был просчет в самом замысле. Увы, у Гоголя такое происходило не раз.
Что ж, Пушкин и рассказал Гоголю сюжет «Ревизора» как анекдот. Гоголь и не собирался сочинять роман или повесть, а задумал комедию, чтобы собрать все мерзкое на Руси и посмеяться над всем сразу. Если говорить конкретнее, то чтобы посмеяться над русским человеком. Он сам писал после постановки пьесы об образе Хлестакова:
«Это лицо должно быть так много разбросанного в разных русских характерах, но которое здесь соединилось случайно в одном лице, как весьма часто попадается и в натуре».
Но почему же в русском характере? Тартарен из Тараскона был русским? А барон Мюнхгаузен? А украинцы меньше самозабвенно врали? Александр Привалов утверждает, что и сам Гоголь бывал Хлестаковым:
«…в некотором смысле Хлестаков – сочинитель, однотипный со своим создателем. Для обоих внешние обстоятельства суть только повод или личина, все же настоящее содержание своих творений они черпают из самих себя. Гоголь подчеркивал это свое свойство не раз и не два…
Ведь куда бы то ни было вовне Гоголь, судя по его писаниям, вообще смотрел не часто – или, лучше сказать, не настойчиво. Перечтите любой его портрет (кроме карикатур) – поэтические восклицания, сверх которых: глаза такие-то, губы такие-то, шея, лоб… А то даже и так: Взглянувши на грудь и бюст ее, уже становилось очевидно, чего недостает в груди и бюстах прочих красавиц. Не увидено – сочинено. Ладно, спишем это, скрепя сердце, на эпоху. Теперь сюжеты. Сколько-нибудь сложных – у Гоголя (за вычетом «Тараса Бульбы») вроде и нет: во всех основных шедеврах сюжетами служат одноходовые анекдоты…»
Мало того, что Гоголь собрал в Хлестакове (он сам подчеркивал, что этот персонаж – не просто враль, а человек вполне «комильфо», светский) разные пороки русских людей. Он еще подобрал в уездном городке целый сонм чиновников-уродов. По отдельности в разных городках можно было встретить и лихоимца-городничего, и судью, откровенно признающегося, что берет взятки, и сверхлюбопытного почтмейстера, читающего чужие письма вместо художественной литературы, и попечителя богоугодных заведений, у которого в больнице пациенты «выздоравливают, как мухи». Но собрать такой букет уродов и поднести его зрителю, – на такое, видимо, тогда был способен только Гоголь. Мне как-то довелось читать об одном адмирале, который (дело было еще перед Октябрьской революцией) комплектовал личный состав кораблей однофамильцами. И командир миноносца взорвался, когда к нему поступил на корабли лейтенант Иванов – 17-й… В России от гоголевского «букета» никто не взорвался, хотя недовольных было много.
Гоголь, работая над «Ревизором», видимо, не думал о том, что смех – страшное орудие разрушения, ибо то, что осмеяно, уже не страшно.
Вряд ли Гоголь понимал, что одно дело – борьба со злоупотреблениями чиновников, а другое – полная дискредитация чиновничества, этой опоры государства Российского во все времена. А для Гоголя чиновничество было абсолютным злом, и борьба с ним выливалась в борьбу с «империей зла». Поэтому вклад Гоголя (неосознаваемый, невольный) в становление сил, работавших на разрушение империи, весьма значителен. В итоге, как писал Николай Бердяев, в восприятии многих в «Ревизоре» получилась «Россия харь и морд», с ее «ограниченным русским свинством». И, видимо, не так уж был далек от истины Розанов, когда писал: «Нигилизм – немыслим без Гоголя и до Гоголя».
«Ревизор» еще тем выделяется из других творений Гоголя, что изображенные в нем ситуации вызывают у зрителей действительно смех, веселый смех. А вообще о смехе в произведениях Гоголя Андрей Белый писал:
«Самая родная, нам близкая, очаровывающая душу и все же далекая, все еще не ясная для нас песня – песня Гоголя.
И самый страшный, за сердце хватающий смех, звучащий, будто смех с погоста, и все же тревожащий нас, будто и мы мертвецы, – смех мертвеца, смех Гоголя!»
Непонимание гения обывателем – явление частое. Не понимала публика самые глубокие произведения Пушкина, позднее Чехова… Но эти гении не стремились проявить себя в социальной или религиозной области. Гоголь же и в литературе выступал как социальный писатель, а позднее становился религиозным проповедником. Поэтому его неадекватность была более заметной.
Коренную причину всех неудач Гоголя Мережковский видел в его раздвоенности, в том числе и религиозной (о чем будет сказано ниже). С одной стороны, Гоголь с юности мечтал служить благу отечества и человечества. Сначала ему казалось, что он сделает карьеру чиновника, но и самый первый опыт этой службы показал ему, что это не его путь. Тогда он решил стать просветителем народа, для чего добивался звания профессора. Но и труд ученого и учителя юношества оказался ему не по плечу. И тогда он связал все свои надежды с трудом на поприще литературном. Здесь он добился огромных успехов, которые его не только не радовали, но и причиняли ему невероятные страдания: у него все время получалось не то, что он хотел бы написать и передать людям, обществу.
С другой стороны, – пишет Мережковский, – отправляясь в Петербург, чтобы служить, Гоголь расспрашивает знающих людей, какая одежда сейчас самая модная. Одевался он, правда, безвкусно, но старался приобрести вещи модные, что стоило недешево. «У Гоголя даже в этой мелочи, в неумении одеваться, обнаруживается основная черта всей его личности – дисгармония, противоречие. Щегольство дурного вкуса».
К чему привела его эта раздвоенность, по Мережковскому, будет сказано ниже.
И вот Гоголь, как позднее и Розанов, возжаждал найти «хорошую душу». Сначала он заглянул на другой полюс чиновничества и разработал в «Шинели» (из которой якобы «все мы вышли») тему униженности «маленького человека» (добавив еще элемент сентиментальности), что стало началом «натуральной школы» в русской литературе. Затем вместе с Чичиковым Гоголь поехал по Руси.
В мире мертвых душ
Гениальнейшим творением Гоголя принято считать первый том поэмы «Мертвые души». Принято считать, что в нем нарисована широкая картина русской жизни середины XIX века, что, разумеется, ничуть не соответствует действительности. Гоголь сам писал: «занятием моим стал не русский человек и Россия, но человек и душа человека». К тому же он понимал, что Россия его времени представляла собой вовсе не собрание уродов, которых он изобразил, не «Россию харь и морд» (Бердяев), а страну, переживавшую «золотой век» своей культуры, быстро наращивавшую экономическую мощь.
Повторю, что сюжет «Мертвых душ», как и «Ревизора» был подсказан Гоголю Пушкиным, но рассказан как анекдот. Хотя анекдот и был тогда широко известен, реальной основы под ним не имелось. Ни одного реального случая покупки «мертвых душ» в России не было, но Гоголь намеревался растянуть этот анекдот на целых три тома (на 33 главы)! История с носом майора Ковалева была невероятной, но о ней все же, вслед за автором, можно сказать: «Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете; «редко, но бывают». А тут – ни единого случая, но «прогрессивная» часть читающей России смаковала первый том «Мертвых душ» и восхищалась. Чем? Небывальщиной! (Ведь есть такой разряд литературных произведений – не научной фантастики, а именно небывальщины.)
Сравните в этом отношении «Мертвые души» Гоголя и «Капитанскую дочку» Пушкина. Допустим, Петра Гринева не было в действительности. Он не участвовал в описываемых событиях. Но такое могло бы быть. Пушкин объездил места, связанные с восстанием Пугачева, беседовал с теми, кто помнил события того времени. Наставление, какое дает Гринев-отец сыну, оправляя его на службу, почти дословно совпадают с наставлением, какое давал своему сыну известный государственный деятель петровских времен Василий Татищев. То есть отношения в семье Гриневых, их понимание долга вполне соответствовали духу эпохи. Да и устройство и быт Белогорской крепости описаны вполне достоверно. По сравнению с таким пушкинским реализмом гоголевские «Похождения Чичикова» – это растянутый на сотни страниц анекдот, сдобренный забавными сценами встреч главного героя с другими персонажами да лирическими отступлениями автора, льстящими русскому читателю, но по сути бессмысленными.
И откуда было взяться образам помещиков? «Гоголь не знал помещика и русской провинции (до окончания I тома «Мертвых душ»); он 8 часов просидел в Подольске на постоялом дворе и 7 дней в Курске (без интереса к Курску); все остальное в России увидел – мимолетом, из почтовой кареты… у Гоголя гипербола сидит на гиперболе; не может быть речи о натурализме «русских» красок у Гоголя; он знал Миргород, Нежин, Полтаву; «натура» Гоголя – украинский провинциальный быт; сквозь него – формирующийся быт мирового мещанства; украинская натура плюс узренный мещанский «интернационал», деленные на два, породили – гомункула, «ни то, ни се», влепленного в центр провинциальной России…» «Ворона в павлиньих перьях закаркала с «Собрания сочинений Гоголя».
Никакого описания России, как и картин русской жизни и типов русских людей, в поэме Гоголя нет. Владимир Набоков лучше других понял, что для Гоголя это была игра (хотя писать он собирался нравоучительный трактат):
«Гоголь в этой первой части своей поэмы наслаждается, играет, то отдается великолепному полету фантазии (при этом, разумеется, раз тридцать перечеркивая каждую строку, но ведь в этом и есть игра), то искусным, незаметным движением направляет ее туда, куда требует стройность целого, – наслаждается, играет, летит, совершенно не заботясь о том, что именно найдет в его поэме пошлая мораль и недалекая общественная мысль. Ни тени публицистики, рассудочности, сарказма, желанья что-то доказать, обличить, выявить – ничего такого, конечно, в этой первой части нет и быть не могло. Единственное, что можно назвать рассудочным, это постоянно повторяющиеся намеки на вторую часть «Мертвых душ»: туманные, почти мистические обещания, связывающие будущее России с будущим гоголевской книги».
Конечно, сочиняя, Гоголь отталкивался от чего-то увиденного или услышанного (хотя запас реальных впечатлений от России был у него крайне скуден), но в целом «город Н.», в который въехал Чичиков, был только созданием воображения писателя, как, впрочем, и сам Чичиков, и его афера с покупкой мертвых душ».
Розанов свидетельствовал, что и спустя более полувека после выхода первого тома «Мертвых душ» шли споры о том, «был ли реалист Гоголь?». «Такой натуральный писатель», – твердили со времен Чернышевского. А на гоголевском празднике в Москве вдруг выступил яростный тезис, поддержанный почти школою (множеством голосов): «Гоголь был фантаст, не знавший действительности, даже ею не интересовавшийся»… Спорили «до зубов».
Розанов сравнивал сцены из произведений Гоголя, с одной стороны, и Тургенева, Гончарова, Льва Толстого и Достоевского – с другой: «те же деревни, поля и дороги, по которым, может быть, проезжал и герой «Мертвых душ», и те же мелкие уездные города, где он заключал свои купчие крепости. Но как живет все это у него (Тургенева), дышит и шевелится, наслаждается и любит. Те же мужики перед нами, но это уже не несколько идиотов, которые, чтобы разнять запутавшихся лошадей, неизвестно для чего влезают на них и колотят их дубинами по спинам. Мы видим дворовых и крепостных, но это не вечно пахнущий Петрушка и не Селифан, о котором мы знаем только, что он всегда бывал пьян. Какое разнообразие характеров, угрюмых и светлых, исполненных практической заботы или тонкой поэзии.
Всматриваясь в черты их, живые и индивидуальные, мы начинаем понимать свою историю, самих себя, всю окружающую жизнь, – что так широко разрослась из недр этого народа. Какой чудный детский мир развертывается перед нами в грезах Обломова, в воспоминаниях Неточки Незвановой, в «Детстве и отрочестве», в сценах «Войны и мира», у заботливой Долли в «Анне Карениной»: и неужели все это менее действительность, чем Алкид и Фемистоклюс, эти жалкие куклы, злая издевка над теми, над кем никто не издевался? А мысли Болконского на Аустерлицком поле, молитвы сестры его, тревоги Раскольникова и весь этот сложный, разнообразный, уходящий в безграничную даль мир идей, характеров, положений, который раскрылся перед нами в последние десятилетия, – что скажем мы о нем в отношении к Гоголю?
Каким словом определим его историческое значение? Не скажем ли, что это есть раскрытие жизни, которая умерла в нем, восстановление достоинства в человеке, которое он у него отнял?»
Но и этот надуманный первый том поэмы, хотя и вызвал ажиотаж в обществе, был понят публикой еще менее, чем «Ревизор». Даже и критики, понимавшие, что у Гоголя – не картина Руси, а творения его фантазии на эту тему, спорили, почему он разместил главы об отдельных помещиках в таком, а не в ином порядке. Андрей Белый усмотрел в этом идею: «Посещение помещиков – стадии падения в грязь; поместья – круги дантова ада; владетель каждого – более мертв, чем предыдущий; последний, Плюшкин, – мертвец мертвецов». (Ну, нет, мертвецы мертвецов – это у Гоголя в «Страшной мести»!) Вокруг этого вывода критика завязалась нешуточная дискуссия.
Вот и в наше время, скажем, герой рассказа В. Шукшина «Забуксовал» совхозный механик Роман Звягин в недоумении говорит школьному учителю: «… летит тройка, все удивляются, любуются, можно сказать, дорогу дают – Русь-тройка!.. А кто в тройке-то? Кто едет-то? Кому дорогу-то? Так это Русь-то – Чичикова мчит? Это перед Чичиковым все шапки снимают?» Ведь в тройке-то шулер, мошенник, прохиндей, хмырь, который мертвые души скупал – какая же тут гордость?
Михаил Булгаков изобразил похождения воскресшего Чичикова в условиях свободного предпринимательства, открывшихся в начале нэпа, и тоже не нашел иного определения для Чичикова, кроме как «мошенник». Ну, а в эпоху «развитого социализма» и позднее Чичикова клеймили как типичного героя первоначального накопления капитала. Ныне же в нем подчас видят либо героя нашего времени, времени приобретателей, либо чуть ли не предтечу Антихриста.
Все эти трактовки в корне расходятся с замыслом самого Гоголя. Видимо, главная причина этого прочного непонимания поэмы – в том, что первый том «Мертвых душ» рассматривался (да часто и до сих пор рассматривается) как законченное произведение, тогда как Гоголь считал его лишь введением к главному действию.
Поэма должна была состоять из трех томов. В первом томе явился бы мир воистину «мертвых душ» – чичиковы, собакевичей и пр. Во втором томе – под действием высоких облагораживающих идей и встречи с идеальной личностью происходило бы пробуждение главного героя к новой, достойной жизни. А в третьем томе были бы показаны образы вполне совершенных людей, причем возрожденными к новой жизни появились бы и персонажи первого тома. Многие исследователи проводили аналогию между замыслом «Мертвых душ» Гоголя и «Божественной комедией» Данте. Но тогда получается, что современная Гоголю Россия (как она им изображена), Россия Ноздревых и Собакевичей – это ад. Россия, где преобразится Чичиков – это чистилище. А Святая Русь, где преобразятся все россияне, в том числе и герои первого и второго томов поэмы – это рай. Но вот Белинский-то знал о плане Гоголя и все же видел в Чичикове «человека гениального в смысле плута-приобретателя, но совершенно пустого и ничтожного во всех других отношениях».
Такой задачи – показа полнейшего преображения человека, – какую поставил перед собой Гоголь, не ставил ни один великий писатель за всю историю мировой литературы. Удивляться тут нечему, писатели понимали, что это не их сфера. А Владимир Набоков, убежденный в то, что Гоголь не мог справиться с такой задачей, прямо писал, что Чичиков – плут и лгун, дьявольский «фантом», который совершенно не способен к исправлению. Несколько раз ему представлялась возможность обогатиться и, казалось бы, начать новую, честную жизнь, но он неизменно соскальзывал на прежнюю дорогу мошенничества. В советском кинематографе тоже была предпринята сходная попытка: герой фильма «У семи нянек» Афанасий Полосухин был взят бригадой рабочих из детдома на воспитание. Но он на каждом шагу обманывал своих наставников, воровал, лгал, пойманный на лжи – изворачивался; и хотя по законам соцреализма он должен был бы стать честным и достойным гражданином, вопрос о возможности такого его преображения в фильме оставался открытым. Мошенников, для которых их занятие – либо проявление неискоренимого сребролюбия, либо вид художественного творчества, исправить невозможно. Я не уверен, что Остап Бендер, решивший после краха своих начинаний «переквалифицироваться в управдомы», смог бы стать рядовым, умеренным в своих желаниях советским служащим. А Гоголь целых десять лет трудился над «исправлением неисправимого». Насколько же он достиг своей цели и как оценили его творение читатели?
Он не только не достиг цели, ибо это было принципиально невозможно, но и надорвался сам. «Гоголь, обещав воплотить в себе невоплотимое, стал синицею, поджигающей море…» Читатели в массе своей опять его не поняли.
Гоголь призывал читателя «найти в себе» и убить в душе зародыши Чичикова и Собакевича, а публика поняла это как обличение не имеющих к ней отношения чичиковы и собакевичей (грубо говоря, «бей собакевичей!»). Впрочем, Гоголь сам предсказал, что читатель не захочет спросить самого себя наедине: «А нет ли во мне какой-нибудь части Чичикова?» Нет, он увидит своего знакомого, «имеющего чин не слишком большой, ни слишком малый, и скажет своему соседу, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вот Чичиков, Чичиков пошел». Не захочет читатель принять на свой счет обличение пустоты, мертвенности души человека, подменившего высокие идеалы пошлыми идейками и предавшегося низменным страстям. Но в этом повинен и сам Гоголь. Ну, хорошо, допустим, человек обнаружил в себе зародыш Собакевича. Но ведь с таким же успехом он может найти в глубине своей души также зародыши и Ноздрева, и Коробочки. Опять-таки нужно художнику рисовать цельный характер, личность, пусть и не блещущую достоинствами, но не абстрактное воплощение какого-нибудь одного порока! А читатель, столкнувшись с таким пороком на двух ногах, постарается истолковать его как обличение системы, общественного строя, эпохи, забывая, что система и эпоха – в значительной мере такие, каковы сами люди, их созидавшие и в них живущие. Да ведь природа человека мало изменилась за известный нам исторический период, и люди наших дней не так уж, в сущности, отличаются от людей далеких эпох. Те пороки, которые бичевала Библия, и ныне не только не исчезли из жизни людей, но, как подчас кажется, как раз достигли своего «расцвета». Именно этим и объясняется злободневность произведений классиков прошлого.
Скажу больше: природа человека оказалась гораздо сложнее, чем это представлялось писателям, психологам, богословам и религиозным проповедникам. Люди живут громадными стаями-государствами, между которыми время от времени возникают конфликты и даже кровопролитные войны.
Известный историк профессор Наталия Басовская говорит: наша цивилизация – это цивилизация войны. Мир – это миф.
В пору наступающего периодически ожесточения людей (как отдельных индивидов, так и громадных людских масс, армий, государств) оказывается, что тонкий покров их культурности и цивилизованности прорывается. И тогда открыто проявляется их обычно скрываемая или сдерживаемая нормами морали звериная сущность, и они прибегают к таким зверствам, пыткам и истязаниям, до каких ни один зверь не в состоянии додуматься. Благородные порывы, самоотверженные поступки случаются, но не они определяют общий облик эпох. Плоды научно-технического прогресса используются в первую очередь в военных целях, для создания все более совершенных орудий истребления «живой силы и техники противника». Во время Второй мировой войны люди нанесли самим себе, человеческому роду, природной среде неизмеримо больший урон, чем все стихийные бедствия и катастрофы за всю известную нам историю. А наши мирные деяния? Катастрофа на Чернобыльской АЭС была страшным ударом по всему живому на Земле, а теперь оказывается, что авария на АЭС в Фукусиме в десять раз опаснее, и еще неизвестно, перенесет ли человечество и эти «мирные» удары. Похоже, сбывается пророчество знаменитого ученого Ламарка: человечество, видимо, идет к своей цели – самоуничтожению, предварительно сделав непригодной для жизни среду собственного обитания. Стихия потребительства, этого всесветного и универсального обжорства, опасного не просто для здоровья, но и для самой жизни рода человечества, охватила мир, и, кажется, встань сегодня из могилы Александр Радищев, он повторил бы свою гневную филиппику. Обратив ее уже не против помещиков, а против всего рода людского: «Звери алчные, пьявицы ненасытные!» И, видимо, человек в эйфории от своих успехов, хотя они подчас и оборачиваются для него впоследствии бедами, слишком рано присвоил себе звание «человека разумного». Исторический процесс, творцами которого считают себя люди, идет стихийно, причем итог его будто бы уже предопределен, будущее уже существует, почему и позволено его видеть избранным ясновидящим, прозорливцам и пророкам. Глуповатые существа люди, если говорить не об индивидуумах, а о том, во что превращаются они, собранные в массу. И эти существа перевоспитать силой примера свято живущей личности? Не перевоспитали их ни Иоанн Креститель, ни Сам Христос, указавший путь к спасению, кажется, до сих пор людьми не понятый. Гоголю ли было справиться с такой задачей?
Гоголь сам предупреждал о живучести своих персонажей: «Ноздрев долго еще не выведется из мира. Он везде между нами и, может быть, только ходит в другом кафтане; но легкомысленно-непроницательны люди, и человек в другом кафтане кажется им другим человеком».
Но ведь речь должна идти не только о Чичикове или Ноздреве. Мчится тройка с Чичиковым, но летит и Тройка-Русь, которой Гоголь пропел столь возвышенный гимн. А кто же едет в этой-то сказочной Тройке? А весь паноптикум уродов, которых Гоголь вывел в первом томе. Почему же должны сторониться другие народы и государства, чтобы дать дорогу этой Тройке? От страха или от отвращения? Ибо уважения такая Тройка с такими седоками никак не заслуживает.
«Царство трупов – вся русская действительность… Гоголь оправдывался: «Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно». Но если бы Пушкин предвидел последствия своего совета, воскликнул бы он: «Голубчик, Николай Васильевич, делайте, что хотите! Пойте, пляшите, смейтесь, осмеивайте, – только: не придавайте такого значения моим словам!»
Одни критики восторгались первым томом «Мертвых душ», другие злобно порицали книгу. Константин Аксаков сравнил Гоголя с Гомером. Чернышевский впоследствии даже написал «Очерки гоголевского периода русской литературы», где громогласно объявил, что Гоголь открыл нам самих себя: дескать, мы до того и не знали, что такое хлестаковщина или маниловщина. (Вот уж, пожалуй, хрестоматийный пример того, как и гениальные критики столь грубо ошибаются.) Как писал Владимир Набоков, «по невероятному стечению обстоятельств, один из величайших мировых ирреалистов был произведен в какого-то столоначальника русского реализма». А Владимир Панаев утверждал, что «Гоголю надо запретить писать, потому что от всех его сочинений пахнет тем же запахом, как от лакея Лаврушки». Возмущало недовольных то, что писатель в целом губернском городе (точнее – во всей России) не увидел ни одного благородного человека, ни одного светлого явления. Но изобразил этот город в такой высокохудожественной форме, что читатели воспринимали эту выдуманную им Россию более реальной, чем действительно существовавшую. Задачу показа «пошлости пошлого человека» он решил блестяще, но что дальше, во имя чего эта картина? Некоторые критики говорят, что именно с этого момента русская литература все больше отделялась от действительности и все больше отходила от реальности, и более всех преуспела в этом, как это ни странно, именно «натуральная школа», принципом которой, казалось бы, должна была стать именно верность «натуре».
Думается, неправы были и те, и другие. Вклад Гоголя в русскую литературу огромен. И прежде блистали в ней молдаванин Кантемир, немец Фонвизин, но малоросс Гоголь превзошел всех «пришельцев». Однако в образах, созданных воображением Гоголя, нелепо видеть воплощение человеческих типов, в особенности типов русского человека, и реальных общественных отношений в тогдашней России. Ни Собакевича, ни Манилова даже нельзя было назвать персонажами. Это нечто вроде экспонатов музея восковых фигур. Они очень похожи на персон, которых представляют. В принципе, наверное, можно сделать их даже движущимися. Но жизни в них не было и нет. Лучше всех это понял Розанов:
«Гоголь копошится в атомах… «Элементы», «первые стихии» души человеческой: грубость (Собакевич), слащавость (Манилов), бестолковость (Коробочка), пролазничество (Чичиков). И прочее. Все элементарно, плоско… Нет жизни. «Мертвые души». Отсюда сразу такая его понятность. Кто же не поймет азбуки?.. Отсюда-то его могущество. Сели его «элементы» на голову русскую и как шапкой закрыли все. Закрыли глаза всем. Ибо Гоголь ее (сила таланта) «нахлобучил на нас». «Темно на Руси». Но это, собственно, темно под гоголевской шапкой». Таким, как у Гоголя, может быть русский человек, когда у него «души нет»… «Мертвые души» и «Ревизор» – лубок. Лубочная живопись гораздо ярче настоящей… Сразу всем понятно… Сразу никакое художество не может стать всем понятно: оно слишком полно, содержательно и внутренно для этого. Ведь Гоголь – он весь внешний. Внутреннего – ничего… Ничего праведного, любящего, трогательного не пошло от Гоголя».
И еще: «…весь Гоголь, весь – кроме «Тараса» и вообще малороссийских вещиц, – есть пошлость в смысле постижения, в смысле содержания. И – гений – по форме, по тому, «как» сказано и рассказано.
Он хотел выставить «пошлость пошлого человека». Положим. Хотя очень странная тема. Как не заняться чем-нибудь интересным. Но его заняла, и на долго лет заняла, во всю зрелую жизнь, одна пошлость. Удивительное призвание». Продолжение я цитировать не рискую, желающие могут посмотреть его сами. (Розанов В.В. Т. 2. Уединенное. М., 1990. С.315.) Но последнюю фразу все же приведу: «Никогда более страшного человека… подобия человеческого… не приходило на нашу землю». Это «демон, хватающийся боязливо за крест» (перед смертью). Ибо Гоголь не был «религиозным лицом», и его «страх перед религией – страх перед темным, неведомым, чужим».
Ну, Русская земля видела людей или подобия людей и пострашнее. А вот при суждениях о влиянии Гоголя на последующее развитие русской литературы к мнению Розанова стоит прислушаться. Розанов, говоря о Гоголе, задавался вопросом: «Откуда эта беспредельная злоба?» И иллюстрировал свой вопрос строками из Пушкина:
Во всяком случае – в России. В дорогой его сердцу Италии он найдет немало прекрасного, заслуживающего уважения и почитания (сошлюсь опять-таки на его «Рим»).
Андрей Белый сходным образом характеризует творческую манеру Гоголя:
«Такого величия в изображении мелочей не знала мировая литература; его неуловимо тонкий прием охарактеризую при помощи грубой модели: соедините «все» с «ничего»; получится «что-то», «в некотором роде…» и т. д.; в итоге таких приблизительностей, дающих и перелет, и недолет (мимо цели), предмет излучает специфический колорит: «ни то, ни се»; предмет не «неверно изображен»; вместе с тем: он не показан; он – в полутенях атмосферы, а кажется выпуклым в своем тусклом ничтожестве…»
И все же, пусть только и чтобы создать волшебную форму, нужно иметь огромный талант. Розанов признавался:
«Перестаешь верить действительности, читая Гоголя. Свет искусства, льющийся из него, заливает все. Теряешь осязание, зрение и веришь только ему». А Розанову было с кем сравнивать Гоголя, уже владел умами русской интеллигенции Салтыков-Щедрин. Однако с точки зрения Розанова, «Щедрин около Гоголя – как конюх около Александра Македонского. Да Гоголь и есть Алекс. Мак. Так же обширны и велики завоевания. И «вновь открытые страны». Даже «Индия» есть». Поэтому «ни один политик и ни один политический писатель в мире не произвел в «политике» так много, как Гоголь». С Гоголя в литературе все больше крепнет та линия, которая увлекается игрой слов и все в меньшей степени становится орудием познания действительности и самопознания человека и народа.
Не просто невысоко оценил, а прямо пригвоздил наиболее известные творения Гоголя такой выдающийся русский критик и эстет, как Константин Леонтьев. В статье «Два графа» он отметил «…мрачный призрак… Гоголя «Мертвых душ» и «Ревизора»; призрак некрасивый, злобно-насмешливый, уродливый. Выхолощенный какой-то, но страшный по своей принижающей силе».
Из этого серого мрака едва-едва «высвобождаются» потом последующие русские писатели. «Больше всех от гоголевского одностороннего принижения жизни освободился… Лев Толстой… Только у Толстого действительность русская во всей полноте своей возвращает свои права со времен серых «Мертвых душ» и серого «Ревизора»… Да, литература часто отрывается от действительной жизни, но именно начиная с Гоголя, этот отрыв становится всеобъемлющим.
«Было время, когда о мужике, например, у нас никто не писал; писали о военных героях; потом явился Гоголь, – и запретил писать о героях (разве о древних, вроде Бульбы), а о мужиках позволил. И все стали писать даже не о мужиках, а о «мужичках». Гоголь разрешил также писать о жалких чиновниках, о смешных помещиках и о чиновниках вредных… И множество молодых русских… стали рвать на себе волосы, звать себя прямо из Гоголя «дрянь и тряпка» (болваны!) и находить себя ни на что не годными…. Впрочем, что и говорить о людях бездарных, когда даже и у таких умных писателей, как Глеб Успенский, Немирович-Данченко… Помяловский и т. д., – Гоголь так и дышит из каждой строки! Все не грубое, не толстое, не шероховатое, не суковатое им и не дается… Сами в жизни они, вероятно, слишком опытны и умны, чтобы не видеть иногда и нечто другое, но как писатели – как же могут они высвободиться из тисков той сильной, но в своей силе неопрятной и жесткой руки Гоголя… когда ни Достоевский, ни Писемский, ни Гончаров не могли не подчиниться ей, один так, другой иначе?.. И у Льва Толстого можно найти… следы этой гоголевщины…»
Принижающая сила, разрушительный характер творчества Гоголя – вот в чем, по Леонтьеву, заключается крайне вредное его влияние на литературу и общество.
Обидно почитателям Гоголя? Да. Но ведь никто не сможет отрицать, что названные герои Гоголя – маски. Потому-то они и стали нарицательными. И Гоголь пополнил мировую коллекцию таких масок, служащих для обозначения определенных страстей и пороков человеческих. Сложнейшее существо – человек – сведен им к одной черте характера. А иного у Гоголя и не могло получиться, он сам признавал, что создавал эти образы, выискивая отрицательные черты самого себя (то есть каждую черту в отдельности) и доводя их до логического конца. Даже если он списывал своих героев с конкретных людей, он не в состоянии был нарисовать их портреты в силу удивительной однобокости своего таланта. Гоголь был комик, он обладал редким талантом комического актера, что доказывал блестящим исполнением различных (в том числе и женских) ролей в пьесах, которые ставились учащимися Нежинского лицея, где он учился. Когда ему потребовалось отдохнуть от зубрежки и получить некоторое свободное время, он симулировал психическое заболевание, да так, что и врачи признали его заболевшим и поместили в больницу (возможно, этот опыт пригодился ему впоследствии при работе над «Записками сумасшедшего»). Не зря преподаватели лицея характеризовали Гоголя кратко: «туп, слаб, но резов». Таким комиком он и оставался: «Ведь ты, братец, сам делаешься комическим лицом!» – говорит ему Погодин. «Я именно комик, – соглашается Гоголь, – и вся моя фигура карикатурна». (Давно замечено, что комики – писатели и актеры, умеющие рассмешить читателей или зрителей, в повседневной жизни нередко бывали угрюмыми и нелюдимыми.)
Гоголь просто не умел видеть человека целиком, или, как деликатно высказывается Александр Привалов: «Ведь куда бы то ни было вовне Гоголь, судя по его писаниям, вообще смотрел не часто – или, лучше сказать, не настойчиво. Перечтите любой его портрет (кроме карикатур) – поэтические восклицания, сверх которых: глаза такие-то, губы такие-то, шея, лоб…» Гоголь схватывал какую-нибудь одну смешную или забавную черту в человеке – и этого ему было достаточно, чтобы нарисовать комический (а иногда и восхитительный) образ. Попробую показать это на примере, когда Гоголь описывал самую красивую девушку, поразившую его, как ни одна другая женщина, – и тут он вынужден был ограничиться двумя-тремя чертами, после чего переходил на восклицания, выражающие восхищение. Речь идет о героине не написанного Гоголем романа «Рим», называемого просто «отрывком». Началом романа отрывок можно считать потому, что он начинается восторженным гимном красоте альбанки Аннунциаты, затем идет жизнеописание молодого князя (безымянного), далее рассказывается, как князь был ошеломлен красотой Аннунциаты, мельком увидев ее проезжающей во время карнавала. Князь призвал человечка для разных поручений, чтобы тот помог ему найти Аннунциату Видимо, дальше должен был развернуться роман Аннунциаты с князем. Но князь, зачарованный красотой Рима и его окрестностей, кажется, забыл, зачем вызвал порученца, и на этом отрывок (менее 50 страниц) кончался.
Кстати сказать, почему-то все, пишущие о «Риме», называют Аннунциату албанкой. Розанов, пораженный красотой увиденной им однажды албанки, даже пустился в изыскания и в конце концов удовлетворился утверждением, что албанцы – это чистые греки, избежавшие смешения с другими этносами и потому сохранившие красоту и изящество классических форм. Но в действительности Аннунциата была чистокровной итальянкой, видимо, родом из городка Альбано близ Рима. Гоголь сам упоминает об альбанских горах, о других альбанских горожанках (которые, разумеется, не смеют сравниться красотой с Аннунциатой), а также о дороге, ведущей из Альбано в Кастель-Гандольфо (это все места в окрестностях Рима, в Кастель-Гандольфо располагается также летняя резиденция папы римского).
Итак, вот «самый лучший портрет женщины», вышедший из-под пера (кисти) Гоголя:
«Попробуй взглянуть на молнию, когда, раскроивши черные как уголь тучи, нестерпимо затрепещет она целым потоком блеска. Таковы очи у альбанки Аннунциаты. Все напоминает в ней те античные времена, когда оживлялся мрамор и блистали скульптурные резцы. Густая смола волос тяжеловесной косою вознеслась в два кольца над головой и четырьмя длинными кудрями рассыпалась по шее. Как ни поворотит она сияющий снег своего лица – образ ее весь отпечатлелся в сердце. Станет ли профилем – благородством дивным дышит профиль, и мечется красота линий, каких не создавала кисть. Обратится ли затылком с подобранными кверху чудесными волосами, показав сверкающую позади шею и красоту невиданных землею плеч – и там она чудо. Но чудеснее всего, когда глянет она прямо очами в очи, водрузивши хлад и замиранье в сердце. Полный голос ее звенит, как медь. Никакой гибкой пантере не сравниться с ней в быстроте, силе и гордости движений. Все в ней венец созданья, от плеч до античной дышущей ноги и до последнего пальчика на ее ноге. Куда ни пойдет она – уже несет с собой картину: спешит ли ввечеру к фонтану с кованой медной вазой на голове – вся проникается чудным согласием обнимающая ее окрестность…» И так еще полторы страницы.
Впечатление достигнуто, образ ангела во плоти читатель воспринял, но нарисован ли портрет этой красавицы? Полна или худощава, каков овал ее лица, какие у нее губы и т. д. Даже о цвете ее глаз приходится догадываться, хотя их взгляд и сравнивается с молнией. Над тем, как описана грудь Аннунциаты, иронизировал уже Александр Привалов, напомню эту фразу: «Взглянувши на грудь и бюст ее, уже становилось очевидно, чего недостает в груди и бюстах прочих красавиц». А Розанов по поводу фразы «Аннунциата была высока ростом и бела, как мрамор», заметил: «такие слова мог сказать только человек, не взглянувший ни на какую женщину, хоть «с каким-нибудь интересом».
Вот почему Гоголь, не умевший создать реалистические цельные образы, вынужден был их упрощать и сводить к носителю определенного порока или комического свойства. Но и этого мало. Найдя в человеке что-либо достойное осмеяния, он еще (как сам признавался) нагружал его образ собственными гадостями, недостойными качествами. Ясно, что вышли из-под его пера только персонажи-маски, уже не имевшие с прежним прототипом почти ничего общего. Мы не замечаем этой «непортретности» Гоголя, скажем, в «Мертвых душах», наверное, благодаря замечательным графикам Агину и Вернадскому, создавшим классические иллюстрации к его поэме и давшим нам цельные портреты персонажей, которых в самом произведении нет.
По этой причине я не любитель разбирать достоинства и недостатки гоголевских персонажей, но иногда это делать приходится. Михаил Саяпин обличает Гоголя в преднамеренном принижении своих героев. Вот цитата из его анализа гоголевского творчества:
«Вот Манилов – образцовый офицер, прекрасный семьянин. Собакевич – крепкий хозяйственник, заботящийся о крестьянах. И как они все называются? Правильно, «мертвые души»! Нет у них, видите ли, стремления к чему-то высокому! Да, Плюшкин, конечно, настоящая «прореха на человечестве», но все же с точки зрения безобидности для человечества он, небось, получше будет Пацюка или Солохи?
Итак, вне зависимости от желания автора все подряд хохлы для него – свои; в России же сплошь мертвые души.
Справедливости ради надо отметить, что мертвые души наблюдаются и в Малороссии. Но это омоскаленные хохлы: Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, втянутые в ужасную трясину москальской бюрократической судебной машины; Шпонька, начавший свою жизнь со служения далекому Белому Царю, выпавший из жизни, боящийся даже мысли о будущей жене и т. д… в 1-й части «Мертвых душ» действуют уроды-русские, а во 2-й части положительный образец – то ли грек, то ли турок.
А Гоголь подло (как и Достоевский – так, чтобы нельзя было схватить за руку) высмеивает страсть русского человека к подвигу. И его подвыпивший Хлестаков, из которого вырвалось на свободу чувство, что он достоин большего, чем унылая судьба коллежского регистратора, – это еще довольно безобидная насмешка. Куда хуже «Коляска»: выпив, герой приглашает всех на хлеб-соль, но, естественно, тут же забывает об этом, а протрезвев, тут же удирает в кусты, т. е. в коляску. (Вот так. А туда же! Тоже, наверное, в молодости мечтал о подвигах!)…
Поприщин тоже не может примириться со своим скромным существованием в канцелярии, мучается над вопросом, почему ему отказано в праве быть кем-то великим, наконец объявляет себя испанским королем и… сходит с ума.
Вот здесь весь Гоголь».
Действительно, у Гоголя Манилов, «когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером», обзавелся привычкой курить трубку. Ну, насчет образованности тогдашних русских чиновников и помещиков у Гоголя была своя мерка. Помните, в губернском городе чиновники были, «более или менее, люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские Ведомости», кто даже и совсем ничего не читал». Манилов после выхода в отставку зажил в своем имении, стал добрым семьянином, гуманным помещиком, – и как же он мог вдруг стать воплощением «маниловщины»? Или взять Собакевича. Ну, ладно, в разговоре с Чичиковым он мог называть все губернское общество мошенниками. Но как представить себе его в обществе? Только как съевшим в один присест громадного осетра да обзывающим Плюшкина в собрании чиновников «собакой, мошенником», который всех людей (своих крепостных, конечно, а не весь род человеческий) переморил голодом?
Александр Курилов в статье «Мертвые ли души у героев «Мертвых душ»?» призывает «посмотреть на гоголевских героев непредвзято», и тогда мы «увидим следующее»:
Манилов человек «обходительный», он «мягок и либерален по отношению к своим крестьянам» и т. д. При характеристике Коробочки Гоголь берет сторону Чичикова, но в чем же ее «дубинноголовость»? Это не «дубинноголовость», а естественная реакция продавца, которому предлагают продать то, что до того он не только не считал «товаром», но даже не подозревал о самой возможности существования такового. Однако в человечности ей не откажешь. Она хорошая, заботливая хозяйка. Крестьянские избы в ее деревушке показывали довольство обитателей…
На Собакевича Гоголь также глядит глазами Чичикова. А вот заботой о своих крестьянах Собакевич ничуть не уступает, если не превосходит Коробочку, прекрасно сознавая, что его благополучие во многом зависит от их благополучия.
Мобилен, подвижен, душа нараспашку – Ноздрев…
Даже у Плюшкина душа не столько «омертвевшая», сколько «очерствевшая». Что же касается самого Чичикова, то со своей неунывающей натурой, неустанной деятельностью, предпринимательской изобретательностью он в поэме вообще «живее всех живых». И т. д., идет разбор персонажей первого тома, будто те не маски, а действительно портреты реальных помещиков и чиновников.
«И все-таки была одна сторона жизни, – продолжал Александр Курилов, – одна ее составляющая, относительно которой души гоголевских персонажей были действительно «мертвы» – это общественные интересы. Где у гоголевских героев «интересы общие, живые?», – вопрошал Герцен (которому Курилов и приписывает авторство термина «мертвые души» применительно к персонажам поэмы)… Но вправе ли упрекать писателя, что в его произведении нет того, чего еще нельзя встретить в жизни?» Это критики-то крепостного права, обсуждения внешнеполитических вопросов и пр. Нет, и Герцен, и Плетнев вправе были критиковать Гоголя за отсутствие в поэме того, чем жило русское общество, кроме того, что воровало, жуировало, интриговало, объедалось и опивалось.
Но Гоголь же знал, что он не просто прославленный, но и подлинно великий писатель, а значит, должен был быть готовым к самым суровым оценкам своего творчества. Завиден, но и непомерно тяжел удел великого писателя. Монументы, цветы к ним, юбилейные речи – все это приходит потом, чаще всего после смерти. А при жизни ему приходится испытывать непонимание (или, что подчас еще хуже – неправильное понимание) со стороны окружающих, зависть и клевету процветающих бездарностей, житейскую неустроенность, гонения, да и заканчивается она чаще всего преждевременной, а то и трагической смертью. Все это испытал и Гоголь. Он пророчески писал о судьбе писателя, подобного ему самому (кстати сказать, в тех же «Мертвых душах»): «Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество».
Чичиков – типичный русский человек?
Естественно, что критиками не был понят и образ главного героя поэмы – Чичикова. Гоголю не могло быть присуще понимание Чичикова как носителя космополитического начала и «наполеонизма», преклоняющегося перед «земным кесарем» и презирающего идеальность и духовность и пр. (трактовка Михаила Лобанова). Кто-кто, а уж Гоголь-то хорошо понимал заветную мысль Пушкина: «…нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви». Он и сам писал, что только в соединении с любовью к добру, к светлому в человеке страсть к искусству «может просветлить… и творящего, и тех, для кого он творит. Иначе и сами ангелы на его картинах будут смотреть дьявольскими глазами». Гоголь и пытался посмотреть на Чичикова глазами, полными любви, сострадания и сочувствия, думая при этом о судьбах всей Руси, всего человечества. И каким же он его увидел?
Читатель «Мертвых душ» не может не заметить, что Гоголь, хотя и видит в Чичикове «приобретателя» (а этот общественный тип был ему отвратителен, хотя принимать подношения писатель любил), все же относится к нему как к человеку с неизменной симпатией, совсем не так, как к другим персонажам, действительно мертвым душам. Писатель старается показать, как, в силу каких причин этот неглупый и по-своему порядочный человек встал на путь темных махинаций. А главное – он никогда не терял веры в возможность его духовного возрождения. Кто знает? Разве мало в истории примеров, когда неисправимый злодей по милости Господней едва ли не в свой смертный час получал прощение и спасение?
В поэме подчеркивается: Чичиков – «русский человек, да еще в сердцах»; он «задумался так, само собою, как задумывается всякий русский… когда замыслит о разгуле русской жизни». О купленных им умерших и беглых крепостных он думает совсем не так, как думал бы холодный приобретатель: «сердечные мои», «мои голубчики»; «эх, русский народец, не любит умирать своей смертью». Разговор Чичикова с хозяйкой трактира – это именно разговор двух русских людей, какой никогда не мог бы состояться, скажем, между двумя англичанами через пять минут после их первой встречи. Не только двух англичан немыслимо представить в такой ситуации – не мог бы так говорить с трактирщицей или тем более с трактирным слугой ни Манилов, ни Собакевич. На службе в таможне Чичиков показал «прямо русскую» изобретательность, к исполнению замысла с покупкой мертвых душ он приступает, «перекрестясь по русскому обычаю»; он любит быструю езду – как и всякий русский человек. Он возмущается тем, что светское общество слепо перенимает западные обычаи (завело привычку устраивать балы и пр.), пренебрегая нашими национальными традициями. И т. д., и т. п.
Чичиков – приобретатель, но это, по Гоголю, не Гобсек и не папаша Гранде, тем более не пушкинский Скупой Рыцарь, для которого деньги – цель жизни, демоническое орудие для достижения мирового господства. Нет, в Чичикове «не было привязанности собственно к деньгам для денег: им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им, ему мерещилась впереди жизнь при всех довольствах», он при первой же возможности завел себе и хорошего повара, и тонкие голландские рубашки, и фрак с искрой: «оказалось, что он всегда не был чужд разных наслаждений».
Накопление для него не цель, а лишь средство стать помещиком-хлебосолом, отцом семейства, пожить всласть, воспитать и обеспечить будущих и желанных детей. По своей русской доверчивости Чичиков открывает тайну своего способа приобретательства Ноздреву, хотя и знает его как болтуна и любителя бескорыстно, из одного удовольствия, подгадить ближнему, и эта оплошность приводит приобретателя к краху всей его эпопеи. Он увлекается, полагается на русское авось: заработав на таможне контрабандой чуть не полмиллиона, все теряет из-за ссоры с компаньоном, завязавшейся между ними по пустяковому поводу. Увидев на балу губернаторскую дочку, почувствовал себя «чуть-чуть не гусаром», наивно пытался угадать сочинительницу полученного им анонимного любовного письма, в подпитии почувствовал себя и взаправду херсонским помещиком и даже читал Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте. Он по-своему честен и возмущается, если кто-то сомневается в его благородстве. Он оправдывает себя, уличенный в махинациях на таможне: «Я не ограбил вдову, я не пустил никого по миру… брал там, где всякий брал бы; не воспользуйся я, другие воспользовались бы». В какой-то мере ему не чуждо и сострадание, и он не мог пройти мимо нищего, не подав ему медный грош.
Чичикову присущи многие хорошие качества: предприимчивость, терпение, готовность снова подниматься после полного краха и начать опять свое дело, – и все это с соблюдением благопристойности, ибо даже и находясь в грязном обществе, он «в душе всегда сохранял чистоту», хотел, чтобы все было «благородно». Никогда не позволял он себе в речи «неблагопристойного слова», был чистоплотен по своей натуре.
Чичиков у Гоголя – не просто русский, а, как это ни странно прозвучит с непривычки, «средний, типичный» русский человек. Он – «господин средней руки» – и по чину, и по наружности, и по возрасту, и по манерам, а это очень важно. Ведь Гоголь считал отличительной особенностью именно русского ума «разумную середину, примиряющий третейский суд», «тот верный такт… который, умея выразить истинное существо всякого дела, умеет выразить его так, что никого не оскорбит…». Однако при всем обилии «русских черт» у Чичикова он никак не может считаться типичным русским человеком. Русский человек – служивый, а именно это Гоголь и считал недостатком великороссов. Как ни плохи изображаемые Гоголем чиновники, они, при всей их вороватости и при прочих недостатках, все же в глубине души ощущали себя государевыми слугами и плохо ли, бедно ли, но исполняли свои обязанности, благодаря чему и держалась Русская Держава, совсем не склонная к «пальбе, гульбе и анархии». Чичиков – единственный более или менее живой человек во всей поэме. Мы знаем кое-что из его детства, эпизоды его службы, видим зарождение его замысла покупки мертвых душ. Да поэма только на нем и держится. Переезды Чичикова от одного персонажа-маски к другому такому же и составляют сюжет поэмы, а заодно и дают Гоголю возможность разразиться очередными лирическими отступлениями, которыми он особенно покорял доверчивых читателей.
Но Чичиков – русский человек недюжинных дарований, в котором «все оказалось… что нужно для этого мира» – в отличие от «того света», «идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание…». Он – человек этого мира, забывший о другом мире, о котором непозволительно забывать никому, и потому избравший ложный идеал, в принципе чуждый, по Гоголю, природе русского человека, – в этом писатель убедился и по опыту жизни за границей, где, в отличие от России, приобретательство стало уже второй натурой человека, чертой национального характера. У нас же, говорит Гоголь на основе опыта многих родов, после смерти разбогатевшего основателя наследники «спускают, по русскому обычаю, на курьерских все отцовское добро». Но, опять-таки, не в этом главное отличие русского человека от западноевропейца, в особенности от англосакса.
Надо полагать, одной из величайших своих заслуг Гоголь считал то, что он показал, как подчас мельчайшая уступка пороку приводит к гибели всего человеческого в человеке, заставляя его «позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое».
Но почему же тогда Гоголь, отказавшись от показа «добродетельного человека», сам называет Чичикова «подлецом» и рисует его школьные годы и первые шаги на службе в довольно неприглядном свете? Для Гоголя Чичиков, употребляя более современное выражение, «сукин сын, но все же свой сукин сын». Писатель хотел показать, как исковеркала жизнь неглупого мальчика отцовская заповедь: «больше всего береги и копи копейку… Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой». Но Чичиков-младший, по Гоголю, намеревался, достигнув известного положения в обществе, отказаться от того образа жизни, какой был навязан ему беспросветной бедностью.
Именно средний человек частенько идет на сделки с совестью, успокаивая себя тем, что это он сегодня, в силу необходимости, отступает от нравственных норм, а уж завтра-то будет во всем поступать, как должно. Но приходит это завтра, и оно ничем не отличается от вчера, сама логика жизни заставляет продолжать ее, как она сложилась. И новая, чистая жизнь так и не наступает. Вот и Чичикова увлекла эта стихия приобретательства, и он не смог остановиться тогда, когда, казалось бы, фундамент для новой жизни был уже заложен и вроде бы настало время жить достойно.
Чичиков избрал ложный идеал и стал «приобретать» то, что плохо лежит, зная, что иначе это украдут другие, а он, по господствующим представлениям, останется в дураках. Он, следовательно, пошел в жизни не «узким путем» христианского подвига, а «широким путем», по которому идет толпа и который ведет к погибели (Мф 7:13,14), и в этом – истоки его трагедии, причина гибели его дарований. Так Гоголь, даже не упомянув имени Христа, хотел показать сущность Его учения гораздо яснее, чем проповеди штатных проповедников, да и его собственная проповедь в написанной несколько позднее книге «Выбранные места из переписки с друзьями». Это не частый в литературе случай, когда художественное произведение, правильно осмысленное, призвано было стать проповедью самого светлого и благодатного нравственного учения, способной помочь читателю выбрать достойный путь в жизни. Иначе говоря, «Мертвые души» для Гоголя были нравственным трактатом, облеченным в форму подобия плутовского романа. Но и эта проповедь художественными средствами Гоголю не удалась. Чтобы понять, почему не удалась, надо оставить на некоторое время Чичикова и обратиться к упомянутой новой книге Гоголя.
Выбраненные «Выбранные места»
Гоголя удручало положение современной ему России, произвол, взяточничество и казнокрадство чиновников, забвение дворянством своих обязанностей перед родной страной и народом, в первую очередь перед крестьянством, низкопоклонство светского общества и интеллигенции перед Западом. Глубоко огорченный тем, что читающая публика не понимает сокровенного смысла его художественных творений, Гоголь решается выступить перед ней с открытым публицистическим произведением. Так появились на свет его печально знаменитые «Выбранные места из переписки с друзьями».
Кажется, еще не выходило до того в России другой книги, которая произвела бы такой шум и вызвала такую бурю возмущения, как «Выбранные места». В далекие времена, когда я учился в школе, учителя нам объясняли, что Гоголь был умным человеком и выдающимся писателем, когда создавал «Ревизор» и «Мертвые души», но потом сошел с ума и написал эту книгу. В действительности «Переписка» – по-своему замечательное произведение, раскрывшее талант Гоголя с новой, до того неведомой миру стороны. Просто надо было подойти к оценке этой книги именно как к литературному, публицистическому произведению, но эта мысль тогда, кажется, никому не приходила в голову (возможно, потому, что все ожидали обещанного второго тома поэмы).
Прежде всего, здесь Гоголь опубликовал несколько писем, в которых изложил свой взгляд на развитие русской литературы и на творчество наших выдающихся писателей, и многие из этих оценок не утратили значения до сих пор. Но эта сторона книги почти никого не заинтересовала. Бурю возмущения вызвали письма, где Гоголь высказывался по животрепещущим вопросам общественной жизни – от положения женщины в обществе, роли Церкви, значения театра и до отношений помещиков и крестьян и места России в мире.
В стране господствовал официальный взгляд на Россию как на страну всеобщего благоденствия. В противовес ему Гоголь заявлял о всеобщем недовольстве, когда в «криках на бесчинства, неправды и взятки» послышалось «не просто негодованье благородных на бесчестных, но вопль всей земли…». (Замечу, что книга вышла в России с большими купюрами, и цензурная правка значительно снизила пафос гоголевских обличений.) А причины этих неустройств – в господстве эгоистических настроений, когда «всякий думает только о себе и о том, как бы себе запасти потеплей квартирку…», в продажности правительства – этой огромной «шайки воров», в происках зарубежных недоброжелателей, которым «хотелось заварить в России кашу, среди которой можно было бы и самим сыграть какую-нибудь роль». Но он, хорошо знавший опыт Запада, не верил в благотворность революции для России своего времени, но не верил и в успех вынашивавшихся правительством планов постепенной европеизации страны. Ведь он хорошо знал, что на Западе «все друг друга готовы съесть». Не принимал он всерьез и стремления консерваторов повернуть Россию вспять, к допетровским порядкам.
Гоголь не принадлежал ни к одному из двух лагерей, на которые в его время раскололось просвещенное русское общество, – ни к западникам, сторонникам европеизации России, ни к славянофилам, ратовавшим за самобытный путь развития родной страны. Он признавал, что славянофилы были ближе к истине, но считал, что они чаще смотрели назад, чем вперед. Гоголь был убежден в том, что России предстоит выработать собственный путь развития, который в конце концов окажется магистралью дальнейшего движения всего человечества. (Думал ли он «оказачить» не только Россию, но и всю планету, неизвестно.) Поэтому России нужно как никогда мудрое слово (в том числе и его, Гоголя), которое могло бы примирить спорящие между собой лагери, каждый из которых видит лишь одну сторону истины, не замечая другой:
«Всякий из них уверен, что он окончательно и положительно прав и что другой окончательно и положительно врет». Гоголь обличает извечную человеческую слабость – односторонность воззрений: «Односторонние люди и притом фанатики – язва для общества, беда той земле и государству, где в руках таких людей очутится какая-либо власть. У них нет никакого смирения христианского и сомненья в себе; они уверены, что весь свет врет и одни они только говорят правду… Друг мой, храни вас Бог от односторонности! Глядите разумно на всякую вещь и помните, что в ней могут быть две совершенно противоположные стороны, из которых одна до времени вам не открыта». Самой необходимой для России того времени фигурой Гоголь считал примирителя:
«Знаете ли, как это важно, как это теперь нужно России, и какой в этом высокий подвиг! А миротворцу у нас поприще повсюду. Все перессорились…» – дворяне, крестьяне, честные и добрые люди. А примирителю его высокая миссия непременно должна удаться, ибо в природе человека, и особенно русского, есть чудное свойство: как только заметит он, что другой сколько-нибудь к нему наклоняется или показывает снисхождение, он сам готов чуть не просить прощения… если только станет среди тяжущихся истинно благородный, уважаемый всеми и притом еще знаток человеческого сердца».
Выход писатель видел во всенародном порыве к правде, как это бывало, по его мнению, в 1612 и 1812 годах, в подвиге всенародного нравственного очищения, когда «брат повиснет на груди у брата, и вся Россия – один человек». Вот на это и должен быть направлен труд настоящего писателя: пробудить в душе русского человека самые благородные чувства, показать нам нашу русскую Россию так, чтобы мы все сказали: «Это наша Россия; нам в ней приятно и тепло, и мы теперь действительно у себя дома, под своей родной крышей, а не на чужбине».
Но для этого, как полагал Гоголь, нужно, чтобы преобразился каждый, ибо общество слагается из единиц. «Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою… Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство». Быть нравственным в безнравственной среде, не брать взяток там, где все их берут, – это своего рода богатырство, и вот к такому богатырскому подвигу звал Гоголь и всю Россию, и каждого русского человека: «Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?» В России теперь на всяком шагу можно сделаться богатырем. «Всякое званье и место требует богатырства. Каждый из нас опозорил до того святыню своего званья и места (все места святы), что нужно богатырских сил на то, чтобы вознести их на законную высоту».
Богатыри-одиночки, светочи, примеры того, что по правде жить можно, никогда не переводились на Руси, но они оставались редкими маяками в море неправды и одни не в силах были изменить строй народной жизни. Гоголь же звал к подвижничеству целый народ, то есть каждого, и в первую очередь – среднего человека, ибо масса, которая пойдет за светочем, – это и есть совокупность средних людей. И Гоголь видел свою задачу в том, чтобы показать путь к духовно-нравственному возрождению именно среднего, типичного русского человека, в силу устремленности к ложному идеалу оказавшегося во власти многих низменных страстей и пороков. Чичиков и был таким средним русским человеком, на примере которого Гоголь хотел показать путь к спасению и духовному возрождению России.
Здесь важно подчеркнуть разницу в постановке проблемы у Гоголя и некоторых последующих русских писателей, задумывавшихся над судьбами русского человека и России. Так, покойный В.А.Солоухин комментировал известные заповеди Христа следующим образом. Да, – писал он, – я всецело поддерживаю эти нормы жизни, но при условии, что действительно все люди станут с сегодняшнего дня их придерживаться. Но ведь достаточно того, чтобы их нарушил хоть один мерзавец, и все: либо нам надо будет давать ему отпор, либо всем ему подчиниться. Гоголь тоже как будто говорит о том, что стать богатырем, борцом за правду должен каждый русский человек, но в то же время поясняет: богатырство в том и заключается, чтобы не отступать от правды там, где все вокруг живут неправедно. Иными словами, он ставил вопрос о воспитании русской духовной элиты, которой неоткуда было взяться, кроме как из среды обыкновенных русских людей, осознавших серьезность положения Родины и свой долг перед ней. И те новые русские богатыри, которые образовали бы эту элиту, не ставили бы вопрос так: я согласен на подвиг, если все поступят так же. Нет, богатырь пойдет богатырствовать независимо от того, все ли последуют за ним или лишь авангард народа (или даже если никто за ним не пойдет). Строго говоря, весь народ и никогда не поднимается на борьбу за лучшее будущее, наше выражение «всенародный подвиг» – в известной мере дань традиции. На деле даже, скажем, в Великую Отечественную войну, справедливо считающуюся высшим взлетом нашего народа в XX веке, наряду с массовым героизмом были и проявления шкурничества, дезертирства, мародерства и пр. Живут в каждую эпоху все ее обитатели, но войдут в историю, придадут эпохе свой неповторимый отпечаток лишь те, кто окажется героями своего времени, пусть даже и рядовыми.
Гоголь думал о путях решения задачи воспитания элиты. В его представлении рядовой боец этой новой элиты России должен был пройти через множество испытаний в обычной жизни, чтобы постигнуть тщету всякого рода «приобретательства», и под влиянием встречи со светочем для окружающих переродиться, стать богатырем. Эти мысли стали основой и книги Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», и второго тома «Мертвых душ».
В социальном плане «Выбранные места» были полнейшей утопией. Противоречия между правящей элитой России и основной массой народа уже давно стали культурно-цивилизационными. Необычайно обострились социальные противоречия. Крестьянство не хотело мириться с крепостным своим положением, участились крестьянские бунты, случаи убийства помещиков. А Гоголь занял неверную общественную позицию. Он считал, что нужно лишь, чтобы появился в России миротворец, потому что «все перессорились…» – дворяне и крестьяне, славянофилы и западники, честные и добрые люди. На самом деле в стране сосуществовали «малый народ» «верхов» и «большой народ» «низов», привести которые к согласию не смог бы никакой примиритель. Сама роль примирителя была бы уместна, скажем, в попытках положить конец судебной распре Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, но и та, как мы знаем, не удалась. Но в серьезном социальном конфликте, к тому же исторически усиливавшемся, примиритель становился смешным, да к тому же подвергался бы ударам и с той, и с другой стороны, что отчасти показала и полемика вокруг «Выбранных мест»… К тому же придать публичности частную переписку (на основе которой он и построил свое новое творение) Гоголя с известными людьми (с легко раскрываемыми именами) тогда еще считалось делом не вполне приличным. Много было в книге и иных огрехов, раздражавших публику.
И еще одна необычная идея содержалась в злополучной книге:
«В «Переписке» нам слышится именно конец, совершенство, «неповторяемость» Пушкина, то есть конец всей русской литературы и начало того, что за Пушкиным, за русской литературой, – конец поэзии – начало религии». Дескать, хватит, господа литераторы, заниматься пустяками, игрой в слова и образы, становитесь-ка в ряды религиозных просветителей народа (хотя они к этой роли совершенно не были готовы).
Незавидна судьба писателя-сатирика: «Стоит передо мною человек, который смеется над всем, что ни есть у нас… Нет, это не осмеяние пороков: это отвратительная насмешка над Россиею», может быть, не только над Россией, но и над всем человечеством, над всем созданием Божиим, – вот в чем оправдывался, а, следовательно, вот чего и боялся Гоголь. Он видел, что «со смехом шутить нельзя». – «То, над чем я смеялся, становилось печальным». Можно бы прибавить: становилось страшным. Он чувствовал, что самый смех его страшен, что сила этого смеха приподымает какие-то последние покровы, обнажает какую-то последнюю тайну зла. Заглянув слишком прямо в лицо «черта без маски», увидел он то, что не добро видеть глазам человеческим: «дряхлое страшилище с печальным лицом уставилось ему в очи», – и он испугался и, не помня себя от страха, закричал на всю Россию: «Соотечественники! страшно!.. Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия… Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся»…
Почти вся читающая Россия подвергла книгу жестокой критике (наверное, «Выбранные места» поэтому можно было бы назвать «Выбраненными местами»). Ругали нещадно того самого Гоголя, в котором еще недавно, после первого тома «Мертвых душ», видели пророка, которому открыто то, что сокрыто от других. Но никто даже не попытался разобрать злополучную книгу, показать, что в ней удалось автору, а что нет. Лишь немногие (например, В.А. Жуковский, П.А. Вяземский, С.П. Шевырев, А.О. Смирнова-Россет) оценили ее положительно, но они не высказывали своей оценки публично, в печати). Немногие критики пошли дальше этого. Так, если Чернышевский после прочтения первого тома «Мертвых душ» выделил особый, гоголевский период в развитии русской литературы, то литературный критик и поэт, в то время ректор Петербургского университета Петр Плетнев не просто достойно оценил ее как гениальную книгу. Как он выразился, «она, по моему убеждению, есть начало собственной русской литературы. Все, до сих пор бывшее, мне представляется как ученический опыт на темы, избранные из хрестоматии». (И это тот самый Плетнев, которому Пушкин посвятил первую главу «Евгения Онегина»? Уму непостижимо!) За это старика Плетнева критики назвали «старым колпаком». Мережковский, который дал свою трактовку мировоззрения Гоголя, обратился даже к авторитету брата женщины, которую он (Гоголь? Пушкин?) любил, – А.О. Россет, так что и здесь опять, как в отзыве Плетнева, звучит как бы загробный голос самого Пушкина: «Какой господствующий тон книги? Тон болезненной слабости телесной, напуганного воображения, какого-то уныния… Мне кажется, что, представляя христианство в его настоящем духе, в духе света, крепости и силы, ныне скорее обратишь человека ко Христу. Когда церковь просветлит или высветлит всего насквозь человека, – человек этот выразится в противоположной вам форме… Он покажет примером, что человек может жить в мире Христом и для Христа – без уныния и без страха, ибо «любовь изгоняет страх». В одном только ошибался Россет, именно в том, что видел причины «этой слабости, уныния и страха» в личных свойствах Гоголя, а не в общих свойствах всего исторического христианства, всего «католичества восточного», так же как и западного.
А хулители заполонили все журналы. Даже такой преданный друг Гоголя, как С.Т.Аксаков, и тот написал ему горькое и обидное письмо (в чем потом раскаивался), но вершиной всего стало знаменитое письмо Белинского, ходившее по всей России в списках, хотя за одно только чтение его, как известно, грозили суровые кары – вплоть до смертной казни.
Один из самых известных современных исследователей творчества Гоголя, Юрий Манн, так ответил на вопрос, как он относится к «Выбранным местам из переписки с друзьями»:
– Это удивительная книга. Она очень наивна – и в то же время очень глубока. Главное ее достоинство (если быть схематичным): Гоголь понимает – а это ведь не все понимают! – что переустройство общества необходимо начинать с себя. Что оно невозможно без соответствующего воспитания (по Гоголю – христианского) каждого человека.
Я не без страха смотрю на расцвет тенденции… не хочу называть конкретных имен… махровой, якобы патриотической (хотя, по-моему, от патриотизма тут и тени нет), псевдо-российской. Тем более: на попытки сделать Гоголя союзником. Посмертно.
…А у него и монархизм был особого рода: Гоголь строго спрашивал с людей, облеченных властью. В том числе, между прочим, и с императора.
Гоголь хорошо относился к Николаю I. Но требовал, чтобы и император неукоснительно исполнял свою должность. Проходил свое поприще, как он любил говорить. «Должность», «поприще», «долг» – ключевые слова Гоголя 1840-х. И «Выбранных мест из переписки с друзьями». Министр —поприще, прокурор – поприще, и дворянин, и крестьянин… И путь замужней женщины, и роль красавицы – все поприща.
Некорректно видеть в «Выбранных местах…» типичную утопию: Гоголь ведь не переносит действие в некое идеальное царство, где происходят поучительные события аллегорического толка. Его волнует эта страна, эти люди 1840-х – но преображенные.
Как ни серьезно он относился к своему поприщу, но был способен и к самоиронии. Он говорил: «Я размахнулся таким Хлестаковым» – именно по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями».
Гоголь хорошо понимал: мало показать «образцы людей» (хотя и это ему не удалось), надо наметить и пути к ним из реальности. Одна из причин сожжения первого варианта второго тома «Мертвых душ» в 1845 году – в этом. Найденные им самим пути казались автору схематичными… А указать другие он не смог. И судил себя, карал себя строго».
Да нет, не судил он себя и не карал, а приходил в ужас от того, что ничего из задуманного у него не получается, и вместо обещанных величавых образов русских людей из-под пера его выходят либо уроды, либо безжизненные схемы.
Блистательные образцы полемики
В своем страстном письме, которое мы «проходили» еще в школе, и потому его можно считать всем известным, Белинский с возмущением отвергал этот новый взгляд Гоголя на проблемы российской жизни.
Гораздо меньше известно ответное письмо Гоголя. И об этом нельзя не пожалеть, потому что эти два письма принадлежат к числу лучших полемических произведений в истории русской литературы.
С незапамятных времен ведут между собой спор два направления. Одно, к которому принадлежал Белинский, утверждает: «Жизнь общества ненормальна, и потому большинство его членов порочны; надо изменить к лучшему общественный строй – и люди станут совершенными». Второе, которого придерживался Гоголь, резонно возражает: «Но если люди скверны, как же смогут они установить новый, более совершенный строй?» Вот лишь несколько примеров того, как по-разному наши полемисты смотрели на одни и те же явления.
Белинский утверждал, будто русский народ настроен атеистически и вообще – Христос первым провозгласил учение о свободе, равенстве и братстве, а церковь исказила это учение. «Что тут говорить, – отвечал ему Гоголь, – когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих русскую землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих…»
Белинский утверждал, что выступает от имени народа. Гоголь в этом усомнился. Но не сомневался в том, что у него у самого на то больше прав. К тому же, полагал Гоголь, его оппонент недостаточно образован, не знает «истории человечества в источниках», воспитан не на трудах глубочайших знатоков человеческой души, а на поверхностных переводных брошюрах социалистов-утопистов. Он советовал Белинскому оставить занятия журналистикой, иссушающей ум и сердце, посвятить оставшуюся жизнь служению прекрасному, заняться самообразованием, а тогда они смогут обмениваться мнениями уже на равных.
Когда письмо было уже написано, Гоголь, видимо, подумал, как убийственно оно должно будет подействовать на больного, по сути уже умирающего Белинского. Поэтому он свое письмо порвал (но не выбросил), а Белинскому послал коротенькую примирительную записку. Дескать, я погрешил в одну сторону, а вы – в другую… Получив эту записку, Белинский сказал, что Гоголь – очень несчастный человек, и его ярость по поводу злосчастной книги улеглась. Обе спорившие стороны как бы примирились, хотя каждый остался при своих убеждениях.
Между тем уже в наши дни была предпринята попытка взглянуть на «Выбранные места» по-другому, чем в то время, когда книга вышла, а именно, как на чисто литературное произведение, лишенное религиозно-поучительного значения. Смысл этого нового прочтения приблизительно таков. Отчаявшись создать художественный образ совершенного русского человека, Гоголь решил написать ряд писем в духе когда-то существовавшей в «ЛГ» рубрики «Если бы директором был я…». Вот он, поставив себя на место «директора Российского государства», стал давать советы губернатору, как управлять губернией. Или жене губернатора, как вести себя в губернском свете и распоряжаться семейным бюджетом и т. п. Советы были, естественно, утопическими, ибо Гоголь никогда не управлял даже маленьким подразделением государственной машины, его личный (слово «семейный» тут вряд ли подходит) бюджет без пополнения извне вряд ли можно было свести без дефицита, да и в свете он, по сути, не бывал. Но в литературном отношении письма представляют собой образцы эпистолярного жанра и содержат много ценных замечаний, оценок творчества русских поэтов и прозаиков и здравых мыслей. В этом смысле можно сказать, что гоголеведы проглядели действительно выдающееся творение Гоголя.
Кого дальше повезет «Птица-тройка»?
Осознав (правильно или неправильно – другой вопрос) свою новую роль в духовной жизни России – роль всеобщего примирителя, Гоголь продолжил работу над своим главным произведением.
Именно качествами примирителя и наделил Гоголь Чичикова во втором томе «Мертвых душ». У Чичикова из первого тома есть только задатки благородных качеств, их развитие, – предупреждал писатель, – в двух последующих томах («две большие части впереди» – обещал он читателю), где «почуют в священном трепете величавый гром других речей». И в конце поэмы должны были предстать образы совершенных русских людей, «предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать в мире, со всей дивной красотой русской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мертвыми покажутся перед ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга перед живым словом! Подымутся русские движения… и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов…»
Но и Владимир Набоков, влюбленный в первый том «Мертвых душ», задается труднейшим вопросом:
«Кто виноват, что вторая часть «Мертвых душ» так ужасно бледна и нестройна? Критика ли, принявшая художника за публициста, или новое теченье духовной жизни автора, или просто упадок творческих сил, простительная усталость гения? Трудно сказать. Одно совершенно ясно. Гоголь стал рассуждать, ему захотелось показать что-то такое, что, по мнению общества, было бы, как говорится, светлым явлением, – и если непонятно, как художник гоголевского размаха мог захотеть этого, то зато совершенно понятно, почему этот самый художник сжег свой труд. Не живут, пресно добродетельны и нехудожественно прекрасны эти новые «хорошие» помещики, благополучные резонеры Костанжогло и Муразов».
Почему же не удалось Гоголю создать образы положительных героев? Потому что он много раз признавался (соответствующие цитаты приводились выше), что отрицательные персонажи он сочинял, показывая и доводя до предела собственные недостатки. Следовательно, чтобы нарисовать положительного героя, надо в себе найти высокие добродетели и их также довести до состояния перла творения. А этих добродетелей-то в писателе и не оказалось, их в нем не было изначально, а зачатки тех, что были, вследствие постоянного высмеивания русского человека были окончательно заглушены. Тогда он решил, что надо их воспитать в себе, перевоспитать самого себя. Это человеку-то, приближающемуся к сорокалетнему возрасту! Возможно, такие примеры и есть в истории, но они крайне редки, и часто причиной преображения становился какой-нибудь несчастный случай, потрясение или иное неординарное событие. Может быть, это не лучший пример, но вот что пришло мне на память. Рыболов, ловивший осетра, в повести Виктора Астафьева «Царь-рыба», попав на собственные крючки и много часов лежавший в холодной воде рядом с заарканенным им гигантским осетром, уже мысленно попрощался с жизнью и перед ее концом вспомнил все свои грехи. Особенно виноватым почувствовал он себя перед девушкой, которую он опозорил. И тут неожиданно пришло спасение. И спасенный пошел к той девушке, теперь уже женщине, над которой когда-то надругался, попросил у нее прощения, и вообще с того времени переменил жизнь, будто стал другим человеком.
А Гоголь истязал себя, пытаясь воспитать из себя «ангела во плоти», чтобы потом перенести образ этого земного ангела на бумагу. Но ангела из него никак не получалось. Пожалуй даже, чем больше он усердствовал, тем дальше оказывался от идеала. Но ведь вроде бы известно: что невозможно для человека, то возможно Богу. Отсюда усиленные молитвы к Богу, посты и всякое иное воздержание. Увы, ничто ему не помогало. Видимо, Господь знал, что Гоголю нужен не тот талант, какого тот себе выпрашивает.
Эта неудача Гоголя не помешала ему считать, что настало время пробуждения человечества от своих вековечных заблуждений, и первым народом, который осознает эту необходимость, будет русский народ. Одолеет он два величайших порока века, более всего отравляющие жизнь, – гордость своим умом и гордость своей чистотой, одолеет растущую в мире злобу, ибо уже «все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!». Но перемены близко, и «праздник Светлого воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!». Поруками в том выступают историческая молодость нашего народа и готовность русских людей, несмотря на наличие у них больших недостатков, к великодушным общенародным порывам в критические моменты истории: «Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму: еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней». Залог тому – начала святого братства «в самой нашей славянской природе», почему «побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства». А также не присущая другим народам способность «сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все позорящее высокую природу человека», не пожалев имущества, оставив всякие раздоры, стать одной семьей, все отдать для счастья Отчизны. Вот на этот-то великий подвиг примирения других и одновременно облагораживания себя, несмотря на всевозможные искушения и падения, и направляет Гоголь своего главного героя Чичикова (во втором и – в замысле – в третьем томах поэмы). Потому-то и нет ничего страшного в том, что в конце первого тома звучит гимн Руси-тройке, тогда как в тройке сидит приобретатель Чичиков (что, напомню, смутило Романа Звягина). Да, сегодня Чичиков – приобретатель, и вся Русь больна приобретательством и прочими нравственными недугами. Но мчится она в неизведанное грядущее, а завтра потребуется все отдать для счастья родной земли – и не узнать тогда Павла Ивановича! Этот русский человек, хотя и запятнал себя в прошлом делами не вполне благовидными, но он способен к такому духовному возрождению и высокому подвигу, на какой давно уже не способны закосневшие в своекорыстии западноевропейцы и американцы! (Напомню, Н.А.Бердяев считал, что в России легче найти святого, чем честного в западном смысле этого слова.)
На протяжении всего второго тома (насколько можно судить об этом по сохранившимся черновикам и по воспоминаниям слышавших чтение законченных глав) Гоголь усиливал в Чичикове черты «русскости» и заставлял героя самому их осознавать: «И сам Чичиков чувствовал, что он русской». Все отчетливее звучит тема русского характера вообще. Так, «генерал Бетрищев, как и многие из нас, заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты – великодушие, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбие, самолюбие и те мелкие личности, без которых не обходится ни один русской, когда он сидит без дела». Но и портрета Бетрищева Гоголь не сумел нарисовать, схватив лишь одну черту, которая должна была свидетельствовать о генеральском чине персонажа: «Генерал рассмеялся… И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы и поныне носили густые эполеты».
Все острее становится у Гоголя сатира на тех, кто, как полковник Кошкарев, хотел бы завести на Руси западноевропейские порядки. Этот отставной полковник, теперь помещик, изложил Чичикову свою «программу возрождения России». Он стал «рассказывать о том, скольких трудов ему стоило возвесть имение до нынешнего благосостояния; с соболезнованием жаловался, как трудно дать понять мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляет человеку просвещенная роскошь, искусство и художество; что баб он до сих пор не мог заставить ходить в корсете, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано; что, однако же, несмотря на все упорство со стороны невежества, он непременно достигнет того, что мужик его деревни, идя за плугом, будет в то же время читать книгу о громовых отводах Франклина, или Виргилиевы Георгики, или Химическое исследование почв». А прежде всего «необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии… комитетов».
Образ этот явно карикатурный, а о том, для чего он нужен, сказал гений хозяйственной практики помещик Костанжогло, которого Чичиков избрал себе в наставники. Поскольку именно в этом дельце Чичиков увидел образец хозяина имения, следует несколько отступить от последовательности изложения и ознакомиться с «философией хозяйства», преподанной ему новым наставником. Это, по-видимому, уместно сделать, поскольку, как мне довелось не раз убеждаться, редко кто из читателей добирался до второго тома поэмы, от которого да нас дошли лишь несколько глав, да и те не всегда полностью и, возможно, не в последней редакции. Поэтому я счел возможным воспроизвести содержание беседы Чичикова и Костанжогло.
Политическая экономия Константина Костанжогло
Кошкарев, – говорит Костанжогло, – «нужен затем, что в нем отражаются карикатурно и видней глупости всех наших умников, – вот этих всех умников, которые, не узнавши прежде своего, набираются дури в чужи. Вон каковы помещики теперь наступили; завели и конторы, и мануфактуры, и школы, и комиссию, и чорт знает, чего не завели… Было поправились, после француза двенадцатого года, так вот теперь все давай расстроивать сызнова. Ведь хуже француза расстроили… Вон шляпный, свечной заводы, из Лондона мастеров выписали свечных, торгашами поделались. Помещик – этакое званье почтенное – в мануфактуристы, фабриканты. Прядильные машины… кисеи шлюхам городским, девкам».
На эту филиппику приехавший вместе с Чичиковым Платонов заметил:
«Да ведь и у тебя же есть фабрики».
«А кто их заводил? Сами завелись: накопилось шерсти, сбыть некуда – я и начал ткать сукна, да и сукна толстые, простые; по дешевой цене их тут же на рынках у меня и разбирают, – мужику надобные, моему мужику. Рыбью шелуху сбрасывали на мой берег в продолжение шести лет сряду промышленники, – ну, куды ее девать – я начал из нее варить клей, да сорок тысяч и взял. Ведь у меня все так… Да и то потому занялся, что набрело много работников, которые умерли бы с голоду. Голодный год, и все по милости этих фабрикантов, упустивших посевы. Этаких фабрик у меня, брат, наберется много. Всякой год другая фабрика, смотря по тому, от чего накопилось остатков и выбросков. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, всякая дрянь даст доход, так что отталкиваешь, говоришь: не нужно. Ведь я не строю для этого дворцов с колоннами да с фронтонами».
Вот кто вызвал у Чичикова настоящее восхищение: «Экой чорт», думал Чичиков, глядя на него в оба глаза: «загребистая какая лапа». А вслух сказал:
«Это изумительно. Изумительнее же всего то, что всякая дрянь дает доход!»
Высказался Костанжогло и по поводу того, как российские помещики, посещая европейские страны, учатся там вести хозяйство:
«Если бы только брать дело попросту, как оно есть; а то ведь всякой механик, всякой хочет открыть ларчик с инструментом, а не просто. Он для этого съездит нарочно в Англию, вот в чем дело. Дурачье… И ведь глупей всотеро станет после того, как возвратится из-за границы».
Жена напоминает Костанжогло, что он опять рассердился, а для него вредно.
«Да ведь как не сердиться? Добро бы это было чужое, а то ведь это близко собственному сердцу. Ведь досадно то, что русской характер портится. Ведь теперь явилось в русском характере донкишотство, которого никогда не было.
Просвещенье придет ему в ум – сделается Дон-Кишотом просвещенья, заведет такие школы, что дураку в ум не войдет. Выйдет из школы такой человек, что никуда не годится; ни в деревню, ни в город, только что пьяница, да чувствует свое достоинство. В человеколюбье пойдет – сделается Дон-Кишотом человеколюбья: настроит на миллион рублей бестолковейших больниц да заведений с колоннами, разорится да и пустит всех по миру: вот тебе и человеколюбье».
Чичикову не до просвещенья было дело. Ему хотелось обстоятельно расспросить о том, как всякая дрянь дает доход. А Костанжогло продолжал свои желчные речи:
«Думают, как просветить мужика. Да ты сделай его прежде богатым да хорошим хозяином, а там он сам выучится. Ведь как теперь, в это время, весь свет поглупел, так вы не можете себе представить. Что пишут теперь эти щелкоперы! Пустит какой-нибудь молокосос книжку, и так вот все и бросятся на нее. Вот что стали говорить: «Крестьянин ведет уж очень простую жизнь; нужно познакомить его с предметами роскоши, внушить ему потребности свыше состоянья». Что сами, благодаря этой роскоши, стали тряпки, а не люди, и болезней чорт знает каких понабрались, и уж нет осьмнадцатилетнего мальчишки, который бы не испробовал всего: и зубов у него нет, и плешив как пузырь – так хотят теперь и этих заразить. Да слава богу, что у нас осталось хотя одно еще здоровое сословие, которое не познакомилось с этими прихотями. За это мы просто должны благодарить бога. Да, хлебопашец у нас всех почтеннее; что вы его трогаете? Дай бог, чтобы все были хлебопашцы».
«Так вы полагаете, что хлебопашеством доходливей заниматься?» – спросил Чичиков.
«Законнее, а не то, что доходнее. Возделывай землю в поте лица своего, сказано. Тут нечего мудрить. Это уж опытом веков доказано, что в земледельческом звании человек нравственней, чище, благородней, выше. Не говорю не заниматься другим, но чтобы в основание легло хлебопашество, вот что. Фабрики заведутся сами собой, да заведутся законные фабрики, – того, что нужно здесь, под рукой человеку на месте, а не эти всякие потребности, расслабившие теперешних людей. Не эти фабрики, что потом, для поддержки и для сбыту, употребляют все гнусные меры, развращают, растлевают несчастный народ. Да вот же не заведу у себя, как ты там ни говори в их пользу, никаких этих внушающих высшие потребности производств, ни табака, ни сахара, хоть бы потерял миллион. Пусть же, если входит разврат в мир, так не через мои руки. Пусть я буду перед Богом прав… Я двадцать лет живу с народом; я знаю, какие от этого следствия».
«Для меня изумительнее всего, – вставил реплику Чичиков, – как при благоразумном управлении, из останков, из обрезков получается, что и всякая дрянь дает доход».
«Гм! политические экономы!», – говорил Костанжогло, не слушая его… «Хороши политические экономы. Дурак на дураке сидит и дураком погоняет. Дальше своего глупого носа не видит. Осел, а еще взлезет на кафедру, наденет очки… Дурачье!»
Чичиков вновь пытается вернуть разговор на тему быстрого и притом законного, праведного обогащения:
«Слушая вас, почтеннейший Константин Федорович, вникаешь, так сказать, в смысл жизни, щупаешь самое ядро дела. Но, оставив общечеловеческое, позвольте обратить внимание на приватное. Если бы, положим, сделавшись помещиком, возымел я мысль в непродолжительное время разбогатеть так, чтобы тем, так сказать, исполнить существенную обязанность гражданина, то каким образом, как поступить?»
«Как поступить, чтобы разбогатеть?» подхватил Костанжогло. «А вот как…»
Тут у Гоголя небольшой пропуск, где, видимо, речь шла об имении, которое Хлобуев намеревался продать Чичикову.
«Именье, за которое если бы он запросил и 40 тысяч, я бы ему тут же отсчитал».
Но Чичиков спросил: «А отчего же вы сами не покупаете его?»
«Да нужно знать, наконец, пределы. У меня и без того много хлопот около своих имений. Притом у нас дворяне и без того уже кричат на меня, будто я, пользуясь крайностями и разоренными их положеньями, скупаю земли за бесценок. Это мне уж, наконец, надоело… Не можете себе представить! Меня иначе и не называют, как сквалыгой и скупцом первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я», говорит, «конечно промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни, поощрял промышленников, мошенников то есть, которые 1 нрзб, а этак, пожалуй, можно прожить свиньей, как Костанжогло».
«Желал бы я быть этакой свиньей!» – сказал Чичиков.
«И все это ложь и вздор. Какие высшие потребности? Кого они надувают? Книги хоть он и заведет, но ведь их не читает. Дело окончится картами да пьянством. И все оттого, что не задаю обедов да не занимаю им денег. Обедов я потому не даю, что это меня бы тяготило, я к этому не привык. А приезжай ко мне есть то, что я ем, – милости просим. Не даю денег взаймы – это вздор. Приезжай ко мне в самом деле нуждающийся, да расскажи мне обстоятельно, как ты распорядишься с моими деньгами. Если я увижу из твоих слов, что ты употребишь их умно и деньги принесут тебе явную прибыль, я тебе не откажу и не возьму даже процентов… Но бросать денег на ветер я не стану. Уж пусть меня в этом извинят!.. Он затевает там какой-нибудь обед любовнице, или на сумасшедшую ногу убирает мебелями дом, или с распутницей в маскарад, – юбилей там какой-нибудь в память того, что он даром прожил на свете, – а ему давай деньги взаймы…»
«Позвольте мне, досточтимый мною, обратить вас вновь к предмету прекращенного разговора», – сказал Чичиков «Если бы, положим, я приобрел то самое имение, о котором вы изволили упомянуть, то во сколько времени и как скоро можно разбогатеть в такой степени…»
«Если вы хотите разбогатеть скоро, так вы никогда не разбогатеете; если же хотите разбогатеть, не спрашиваясь о времени, то разбогатеете скоро… Надобно иметь любовь к труду. Без этого ничего нельзя сделать. Надобно полюбить хозяйство, да. И, поверьте, это вовсе не скучно. Выдумали, что в деревне тоска – да я бы умер, повесился от тоски, если бы хотя один день провел в городе так, как проводят они в этих глупых своих клубах, трактирах да театрах. Дураки, дурачье, ослиное поколенье! Хозяину нельзя, нет времени скучать. В жизни его и на полвершка нет пустоты, все полнота. Одно это разнообразье занятий, и притом каких занятий! – занятий, истинно возвышающих дух. Как бы то ни было, но ведь тут человек идет рядом с природой, с временами года, соучастник и собеседник всего, что совершается в творении. Рассмотрите-ка круговой год работ: как, еще прежде, чем наступит весна, все уж настороже и ждет ее: подготовка семян, переборка, перемерка по амбарам хлеба и пересушка; установленье новых тягол. Весь год обсматривается вперед и все рассчитывается в начале. А как взломает лед, да пройдут реки, да просохнет все и пойдет взрываться земля, – по огородам и садам работает заступ, по полям соха и бороны; садка, севы и посевы. Понимаете ли, что это? Безделица! грядущий урожай сеют. Блаженство всей земли сеют. Пропитанье миллионов сеют. Наступило лето… А тут покосы, покосы. И вот закипела вдруг жатва: пошла рожь, а там пшеница, а там и ячмень, и овес. Закипело все, кипит; нельзя пропустить минуты; хоть двадцать глаз имей, всем им работа. А как отпразднуется все, да пойдет свозиться на гумны, складываться в клади, да зимние запашки, да чинки к зиме амбаров, риг, скотных дворов, и в то же время все бабьи работы, да подведешь всему итог и увидишь, что сделано, – да ведь это… А зима! Молотьба по всем гумнам, перевозка перемолотого хлеба из риг в амбары. Идешь и на мельницу, идешь и на фабрики, идешь взглянуть и на рабочий двор, идешь и к мужику, как он там на себя колышется. Да для меня, просто, если плотник хорошо владеет топором, я два часа готов пред ним простоять: так веселит меня работа. А если видишь еще, что все это с какой целью творится, как вокруг тебя все множится да множится, принося плод да доход. Да и я рассказать не могу, что тогда в тебе делается. И не потому, что растут деньги. Деньги деньгами. Но потому, что все это дело рук твоих; потому, что видишь, как ты всему причина, ты творец всего, и от тебя, как от какого-нибудь мага, сыплется изобилье и добро на все. Да где вы найдете мне равное наслажденье?» – сказал Костанжогло, и лицо его поднялось кверху, морщины исчезнули. Как царь в день торжественного венчания своего, сиял он весь, и казалось, как бы лучи исходили из его лица. «Да в целом мире не отыщете вы подобного наслажденья. Здесь именно подражает Богу человек. Бог предоставил себе дело творенья, как высшее всех наслажденье, и требует от человека также, чтобы он был подобным творцом благоденствия вокруг себя. И это называют скучным делом!»
Как пенья райской птички, заслушался Чичиков сладкозвучных хозяйских речей.
Костанжогло и Чичиков остались довольны друг другом: «Гость не глупый человек, – думал хозяин, – степенен в словах и не щелкопер». И Чичикову сделалось так приютно, как не бывало давно. Точно как бы после долгих странствований приняла уже его родная крыша и, по совершеньи всего, он уже получил все желаемое и бросил скитальческий посох, сказавши: «довольно!».
«Сладки мне ваши речи, досточтимый мною Константин Федорович, – произнес Чичиков. – Могу сказать, что не встречал во всей России человека, подобного вам по уму».
Но нет предела совершенству. И Костанжогло сказал Чичикову:
«Нет, уж если хотите знать умного человека, так у нас действительно есть один, о котором, точно, можно сказать: умный человек, которого я и подметки не стою».
«Кто ж бы это такой мог быть?» – с изумленьем спросил Чичиков.
«Это наш откупщик Муразов… Это человек, который не то, что именьем помещика, целым государством управит. Будь у меня государство, я бы его сей же час сделал министром финансов».
«И, говорят, человек, превосходящий меру всякого вероятия: десять миллионов, говорят, нажил».
«Какое десять! перевалило за сорок! Скоро половина России будет в его руках».
«Что вы говорите!» – вскрикнул Чичиков, вытаращив глаза и разинув рот.
«Всенепременно. Это ясно. Медленно богатеет тот, у кого какие-нибудь сотни тысяч, а у кого миллионы, у того радиус велик: что ни захватит, так вдвое и втрое противу самого себя. Поле-то, поприще слишком просторно. Тут уж и соперников нет. С ним некому тягаться. Какую цену чему ни назначит, такая и останется: некому перебить».
«Господи боже ты мой», – проговорил Чичиков, перекрестившись. Смотрел Чичиков в глаза Костанжогло, – захватило дух в груди ему.
«Уму непостижимо! Каменеет мысль от страха. Изумляются мудрости промысла в рассматриваньи букашки; для меня более изумительно то, что в руках смертного могут обращаться такие громадные суммы. Позвольте спросить насчет одного обстоятельства: скажите, ведь это, разумеется, вначале приобретено не без греха?..»
«Самым безукоризненным путем и самыми справедливыми средствами».
«Невероятно. Если бы тысячи, но миллионы…»
«Напротив, тысячи трудно без греха, а миллионы наживаются легко. Миллионщику нечего прибегать к кривым путям. Прямой дорогой так и ступай, все бери, что ни лежит перед тобой. Другой не подымет: всякому не по силам, нет соперников. Радиус велик, говорю: что ни захватит – вдвое или втрое противу самого себя. А с тысячи что? Десятый, двадцатый процент».
«И что всего непостижимей, что дело ведь началось из копейки».
«Да иначе и не бывает. Это законный порядок вещей, – сказал Костанжогло. – Кто родился с тысячами и воспитался на тысячах, тот уже не приобретет, у того уже завелись и прихоти, и мало ли чего нет. Начинать нужно с начала, а не с середины, с копейки, а не с рубля, снизу, а не сверху. Тут только узнаешь хорошо люд и быт, среди которых придется потом изворачиваться. Как вытерпишь на собственной коже то да другое, да как узнаешь, что всякая копейка алтынным гвоздем прибита, да как перейдешь все мытарства, тогда тебя умудрит и вышколит так, что уж не дашь промаха ни в каком предприятьи и не оборвешься. Поверьте, это правда. С начала нужно начинать, а не с середины. Кто говорит мне: «Дайте мне 100 тысяч, я сейчас разбогатею», я тому не поверю: он бьет наудачу, а не наверняка. С копейки нужно начинать… И непременно разбогатеете. К вам потекут реки, реки золота. Не будете знать, куды девать доходы».
К сожаленью, о политической экономии Муразова Гоголь ничего нам не рассказал.
И даже, отходя ко сну, Чичиков обдумывал, как сделаться помещиком не фантастического, но существенного имения. После разговора с хозяином все становилось так ясно. Возможность разбогатеть казалась так очевидной. Трудное дело хозяйства становилось теперь так легко и понятно и так казалось свойственно самой его натуре! Только бы сбыть в ломбард этих мертвецов, да завести не фантастическое поместье. Уже он видел себя действующим и правящим именно так, как поучал Костанжогло – расторопно, осмотрительно, ничего не заводя нового, не узнавши насквозь всего старого, все высмотревши собственными глазами, всех мужиков узнавши, все излишества от себя оттолкнувши, отдавши себя только труду да хозяйству. Уже заранее предвкушал он то удовольствие, которое будет он чувствовать, когда заведется стройный порядок и бойким ходом двигнутся все пружины хозяйственной машины, деятельно толкая друг друга. Труд закипит, и подобно тому, как в ходкой мельнице шибко вымалывается из зерна мука, пойдет вымалываться из всякого дрязгу и хламу чистоган да чистоган. Чудный хозяин так и стоял пред ним ежеминутно. Это был первый человек во всей России, к которому почувствовал он уважение личное. Доселе уважал он человека или за хороший чин, или за большие достатки. Собственно за ум он не уважал еще ни одного человека. Костанжогло был первый.
А величавых героев по-прежнему нет
Кажется, во втором томе Гоголь в последний раз попытался то ли нарисовать свой автопортрет, то ли посмеяться над своими планами переустройства Руси. Вот его герой Тентетников: «За два часа до обеда уходил он к себе в кабинет затем, чтобы заняться сурьезным сочинением, долженствовавшим обнять всю Россию со всех точек – с гражданской, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность, словом – все так и в том виде, как любит задавать себе современный человек. Впрочем, колоссальное предприятие больше ограничивалось одним обдумыванием».
И вот что примечательно: чем больше стремился Гоголь наделить Чичикова русскими чертами характера, тем менее этот герой становился похожим на русского. Тут Гоголя подвело тогда, по сути, всеобщее убеждение (особенно распространенное среди близких Гоголю славянофилов и панславистов), что русские – это славянский народ, старший брат в семье славянских народов. Между тем, русские давно уже выделились из океана славянства и стали единственным в мире евразийским народом, сохранившим от своего славянского прошлого в основном язык, да и тот приобрел имперское звучание, приблизившись в этом смысле к латинскому. Русские неуклонно шли на Север и на Восток, как бы предчувствуя, где будет в грядущем центр мира. А остальные славянские народы в большей или меньшей степени стремились к Западной Европе. Это подметил еще Константин Леонтьев, который хорошо изучил южных и западных славян, когда служил русским консулом в Константинополе (точнее, в Стамбуле, а земли южных славян в значительной степени входили в состав Османской империи). А в наши дни приходится сплошь и рядом просто краснеть от стыда за славянские страны, готовые ради вхождения в Европу идти на самые немыслимые уступки, вплоть до выдачи своих национальных героев суду Гаагского трибунала.
Я бы даже сказал, что Чичиков из второго тома даже менее русский, чем был Чичиков в первом томе, зато его хищнически-паразитическая сущность проявляется еще более ярко – даже в мелочах. Вот он в поисках возможных продавцов «мертвых душ» знакомится с Тентетниковым, который великодушно предлагает ему погостить в его усадьбе.
«Чичиков, с своей стороны, был очень рад, что поселился на время у такого мирного и смирного хозяина. Цыганская жизнь ему надоела. Приотдохнуть, хотя на месяц, в прекрасной деревне, в виду полей и начинавшейся весны, полезно было даже и в гемороидальном отношении». А на дворе весна! «Рай, радость и ликованье всего! Деревня звучала и пела, как бы на свадьбе. Чичиков ходил много. Прогулкам и гуляньям был раздол повсюду». Но о своем деле он не забывал ни на минуту, заводил знакомства со всеми лицами, которые могли бы помочь ему уяснить состояние хозяйства Тентетникова и выяснить, сколько могло бы быть у него «мертвых душ». При этом он питал к приютившему его хозяину отнюдь не дружественные чувства: «Какая, однако же, скотина Тентетников! Такое имение и этак запустить. Можно бы иметь пятьдесят тысяч годового доходу!»
В имении Петуха Чичиков знакомится с соседним помещиком Платоновым, которого уговаривает отправиться с ним в путешествие. ««Право, было бы хорошо. Можно даже и все издержки на его счет; даже и отправиться на его лошадях, а мои бы покормились у него в деревне».
И так во всем, в мелочах, не говоря уж о подлинно преступных деяниях и аферах. Тут и подделка завещания, и много всяких иных преступлений. Не выбраться бы ему из тюрьмы, если бы дело не взял в свои руки адвокат – чуть ли не само воплощение дьявола.
И вот этому «становящемуся все более русским» (по представлениям Гоголя) Чичикову якобы все чаще приходит мысль бросить свои авантюры и заделаться заправским помещиком, отцом своим крепостным крестьянам, душой хозяйственного созидания, в котором должно проявиться богоподобие и истинное призвание человека. И от этих мыслей «самое лицо Чичикова как бы стало становиться лучше». Но этот потенциальный поворот ко благу в его личной судьбе выглядит нелогично. Ведь Чичиков видел, что Тентетникову, желавшему облагодетельствовать своих крестьян, облегчить их жизнь и рассчитывавшему на их благодарность в виде добросовестного труда на барина, ничего этого добиться не удалось. Уроки Костанжогло вряд ли могли пойти ему на пользу: ведь тот экономический гений прошел среди народа жизненный путь, насыщенный общением с разными слоями населения, в том числе и с крестьянами. А с чего это Чичиков, никогда ранее не сталкивавшийся с сельским хозяйством, решил, что из него получится и добрый барин, и «эффективный менеджер»?
Во втором томе Чичиков – свершитель многих добрых дел (опять-таки, как это представлялось Гоголю), примиритель Тентетникова с Бетрищевым, Платонова с Леницыным. Но в своем стремлении к праведной жизни он еще не устоял и влипает в такие авантюры, по сравнению с которыми скупка мертвых душ кажется мелкой шалостью, вследствие чего и попадает в тюрьму.
Еще раз напомню: Гоголь сам говорил, что часто лепил образы персонажей, персонифицируя собственные душевные качества. Но если в первом томе он воплощал в персонажах свои недостатки, то во втором щедро наделяет героев качествами, которые сам считает достоинствами, вкладывает в их уста собственные, часто заветные мысли. Он сам мечтал стать примирителем раскалывавшейся на враждебные лагери России – и делает в поэме примирителем Чичикова. Он сам мечтал призвать всех русских людей к всенародному единению ради спасения страны, как в давние грозные для нее годы (Гоголь сам воспитывался в среде, где хорошо помнили 1612 год), – и вкладывает эти страстные призывы в уста Тентетникова и генерал-губернатора. Но призывы типа «Брат повиснет на груди у брата…» звучали не очень убедительно: повиснуть на миг можно, но нельзя же висеть на груди у другого всю жизнь.
Но чем больше старался Гоголь облагородить Чичикова и найти новых героев, менее уродливых, чем персонажи первого тома, тем очевиднее становились его неспособность создавать полнокровные литературные образы, непонимание главной доминанты в характере русского человека, отрыв от реальной жизни России, а рисуемые образы получались совсем уж безжизненными. Словно подтверждая слова Розанова о том, что Гоголю из женских образов удаются только покойницы, он в качестве идеала рисует образ Улиньки. Рисует он его по той же схеме, что и образ Аннунциаты, о котором шла речь выше. Ввиду важности темы приведу все, что можно прочесть об этой девушке у Гоголя. Вот как явилась она Чичикову:
«В кабинете послышался шорох… дверь отворилась… и… явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч; как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет генерала.
Трудно было сказать, какой земли она была уроженка. Такого чистого, благородного очертания лица нельзя было отыскать нигде, кроме разве только на одних древних камейках. Прямая и легкая, как стрелка, она как бы возвышалась над всеми своим ростом. Но это было обольщение. Она была вовсе не высокого роста. Происходило это от необыкновенно согласного соотношения между собою всех частей тела. Платье сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собой, как бы получше убрать ее. Но это было также обольщение. Оделась как сама собой; в двух-трех местах схватила игла кое-как неизрезанный кусок одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг нее в таких сборах и складках, что если бы перенести их вместе с нею на картину, все барышни, одетые по моде, казались бы перед ней какими-то пеструшками, изделием лоскутного ряда. И если бы перенести ее со всеми этими складками ее обольнувшего платья на мрамор, назвали бы его копиею гениальных».
Гоголю, видно, очень хотелось наделить этот единственный у него (насколько можно судить по дошедшим до нас рукописям) светлый женский образ всеми мыслимыми добродетелями. И вот что у него получилось: Улинька – «существо дотоле невиданное, странное… Если бы кто увидал, как внезапный гнев собирал вдруг строгие морщины на прекрасном челе ее и как она спорила пылко с отцом своим, он бы подумал, что это было капризнейшее создание. Но гнев ее вспыхивал только тогда, когда она слышала о какой бы то ни было несправедливости или дурном поступке с кем бы то ни было. Но никогда не гневалась и никогда не споривала она за себя самое и не оправдывала себя. Гнев этот исчезнул бы в минуту, если бы она увидела в несчастии того самого, на кого гневалась. При первой просьбе о подаянии кого бы то ни было она готова была бросить ему весь свой кошелек, со всем, что в нем ни было, не вдаваясь ни в какие рассуждения и расчеты. Было в ней что-то стремительное. Когда она говорила, у ней, казалось, все стремилось за мыслью – выраженье лица, выраженье разговора, движенье рук; самые складки платья как бы стремились в ту же сторону и, казалось, как бы она сама вот улетит вслед за собственными словами. Ничего не было в нее утаенного. Ни перед кем не побоялась бы обнаружить своих мыслей, и никакая сила не могла бы ее заставить молчать, когда ей хотелось говорить. Ее очаровательная, особенная, принадлежащая ей одной походка была до того бестрепетно-свободна, что все ей уступало бы невольно дорогу. При ней как-то смущался недобрый человек и немел; самый развязный и бойкий на слова не находил с нею слова и терялся, а застенчивый мог разговориться с нею, как никогда в жизни своей ни с кем, и с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее и как бы эти самые черты ее ему уже где-то виделись, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то одном доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того становился ему скучным разумный возраст человека».
Вот она вступила в разговор о неприятном и кажущемся ей непорядочном человеке:
«Болезненное чувство выразилось на благородном, милом лице девушки: «Ах, папа, я не понимаю, как ты можешь смеяться. На меня эти бесчестные поступки наводят уныние и ничего более. Когда я вижу, что в глазах совершается обман в виду всех и не наказываются эти люди всеобщим презреньем, я не знаю, что со мной делается, я на ту пору становлюсь зла, даже дурна: я думаю, думаю…» И чуть сама не заплакала.
И что же? Явилась ли русская девица, каких не сыскать нигде более на земле? Просто удивительно, что этот перл творения и воплощение всех мыслимых добродетелей, несмотря на стремительную походку, так же безжизненна, как и прочие герои «Мертвых душ». Розанов не без ехидства пишет:
«Замечательно, что нравственный идеал – Уленька – похожа на покойницу. Бледна, прозрачна, почти не говорит, а только плачет. «Точно ее вытащили из воды», а она взяла да (для удовольствия Гоголя) и ожила, но самая жизнь проявилась в прелести капающих слез, напоминающих, как каплет вода с утопленницы, вытащенной и поставленной на ноги».
Особенно остро некоторые читатели рукописи второго тома критиковали сцену, в которой некий князь, посланный правительством в губернию с полномочиями генерал-губернатора для наведения там порядка, сталкивается там с бесчисленными проявлениями воровства и прочими безобразиями, но особенно возмутило его дело Чичикова. Однако князю противостоит адвокат – гений зла. Его принцип – все запутать так, чтобы никаких концов нельзя было найти. Князь потому и оказался бессилен, что, во-первых, столкнулся с круговой порукой чиновников. А во-вторых, с таким ходом следствия, «когда горят шкафы с бумагами и, наконец, излишеством лживых посторонних показаний и ложными доносами стараются затемнить и без того довольно темное дело…»
Убедившись в невозможности искоренить взяточничество и другие преступления, он обращается к чиновникам, взывая к их совести, чуть ли не со словами «братья и сестры!»:
«Теперь тот самый, у которого в руках участь многих и которого никакие просьбы не в силах были умолить, тот самый бросается к ногам вашим, вас всех просит. Все будет позабыто, изглажено, прощено; я буду сам ходатаем за всех, если исполните мою просьбу. Вот моя просьба. Знаю, что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаньями нельзя искоренить неправды, она слишком уж глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать взятки сделалось необходимостью и потребностью даже и для таких людей, которые и не рождены быть бесчестными. Знаю, что уже почти невозможно многим идти противу всеобщего теченья. Но я теперь должен, как в решительную и священную минуту, когда приходится спасать свое отечество, когда всякий гражданин несет все и жертвует всем, я должен сделать клич хотя к тем, у которых еще есть в груди русское сердце и которым понятно сколько-нибудь слово благородство… Дело в том, что пришло (время) нам спасать нашу землю, что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже, мимо законного управленья, образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, все оценено, и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как ни ограничивай он в действиях дурных чиновников приставленьем в надзиратели других чиновников. Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народ вооружался против врагов, так должен восстать против неправды. Как русской, как связанный с вами единокровным родством, одной и тою же кровью, я теперь обращаюсь к вам… Я приглашаю вспомнить долг, который на всяком месте предстоит человеку. Я приглашаю рассмотреть ближе свой долг и обязанность земной своей должности…»
Действительно, весьма странный пассаж. Думается, если бы Гоголю удалось опубликовать это свое творение, не миновать бы ему равелина Петропавловской крепости. Император узнал бы из этой страстной речи, кроме того, что в России правит не он, а чиновник (это он и сам говорил), еще и то, что кроме его, императора, правительства возникло тайное параллельное правительство, гораздо более сильное. И получается, что он, император, вовсе не «хозяин земли русской» (как называл себя один его потомок), а некая пешка в руках могущественных сил, о которых он не имеет даже понятия.
Хуже того, «князь был в это время озабочен множеством других дел, одно другого неприятнейших. В одной части губернии оказался голод. Чиновники, посланные раздать хлеб, как-то не так распорядились, как следовало. В другой части губернии расшевелились раскольники. Кто-то пропустил между ними, что народился антихрист, который и мертвым не дает покоя, скупая какие-то мертвые души. Каялись и грешили и, под видом изловить антихриста, укокошили неантихристов. В другом месте мужики взбунтовались против помещиков и капитан-исправников. Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать. Нужно было прибегнуть к насильственным мерам». Ну, если бы царь услышал от князя, что в каком-то месте империи мужики хотят стать помещиками, а помещиков сделать мужиками, то, думается, не поздоровилось бы и князю. Отсюда, кажется, уже недалеко и до прокламации «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон!» (так она называлась, если мне не изменяет память?).
И еще одна нестыковка. Князь обращается к чиновникам перед своим отъездом в Петербург, где он надеется получить полномочия решать дела о взяточничестве в губернии не обычным порядком гражданского судопроизводства, «не формальным следованьем по бумагам, а военным быстрым судом, как в военное время……
Ну, и чем же грозит бесчестным чиновникам этот скорый военный суд, и насколько эффективна будет эта мера, как будет расчищена почва от взяточничества? «Само по себе, что главным зачинщикам должно последовать лишенье чинов и имущества, прочим отрешение от мест. Само собой разумеется, что в числе их пострадает и множество невинных. Что ж делать? Дело слишком бесчестное и вопиет о правосудии. Хотя я знаю, что это будет даже и не в урок другим, потому что на место выгнанных придут другие, и те самые, которые дотоле были честны, сделаются бесчестными, и те самые, которые удостоены будут доверенности, обманут и продадут, несмотря на все это, я должен поступить жестоко, потому что вопиет правосудие».
Но с чего вдруг этот герой Гоголя ударяет в набат и призывает к всенародному подвигу? Разве случилось новое нашествие на Русь двунадесяти языков? (Это случится лишь через год после смерти Гоголя.) Или тайное незаконное правительство, более сильное, чем законное, подготовило (или даже уже совершило) государственный переворот, и надо поднимать народ на защиту богоданной власти?
Нет, ничего подобного в стране не происходило. После подавления восстания декабристов и разгрома кружка петрашевцев в России до конца царствования Николая I не было никаких серьезных проявлений революционного движения. Император Николай Павлович ходил и разъезжал по Петербургу открыто и без какой-либо охраны, не опасаясь покушений на свою жизнь.
Гоголь хотел поразить читающую Россию тем, что в стране процветают взятки, казнокрадство, равнодушие чиновников к судьбам страны? Так ведь то же было и прежде. С этим самой властью велась борьба традиционными методами.
Да, чиновники воровали. Когда Николай посетил выстроенную Брестскую крепость и узнал, во что это удовольствие обошлось казне, он подумал, что если бы цитадель была сооружена из чистого золота, и то, верно, стоила бы дешевле. И он в сердцах сказал наследнику престола Александру Николаевичу: «кажется, в России не воруют только два человека – я и ты». О том, как воровали военные инженеры-строители (и что случалось с теми из них, кто отказывался участвовать в воровстве), можно прочитать в повести Николая Лескова «Инженеры-бессребреники». А о том, как Николай наказывал проворовавшихся, так рассказано в повести Льва Толстого «Хаджи-Мурат»:
«Николай был уверен, что воруют все. Он знал, что надо будет наказать теперь интендантских чиновников, и решил отдать их всех в солдаты, но знал тоже, что это не помешает тем, которые займут место уволенных, делать то же самое. Свойство чиновников состояло в том, чтобы красть, его же обязанность состояла в том, чтобы наказывать их, и, как ни надоело это ему, он добросовестно исполнял эту обязанность.
– Видно, у нас в России только один честный человек, – сказал он.
Чернышев (военный министр) тотчас же понял, что этот единственный честный человек в России был сам Николай, и одобрительно улыбнулся.
– Должно быть, так, ваше величество, – сказал он».
Как видим, император смотрел на перспективы борьбы со взяточничеством чиновников почти так же пессимистически, как и князь в описанной выше сцене, и говорил об этом почти в тех же выражениях. Николай боролся с мелкими взяточниками, наказывал интендантов, но знал (или хотя бы догадывался), что главные воры – вокруг его трона, и имел основания полагать, что лишь сам он – честный человек. (Упомянутого министра Чернышева, если верить Толстому, император считал подлецом и терпел только потому, что пока его некем было заменить.) Никакой чрезвычайной ситуации в воровстве и казнокрадстве Николай не видел, а гоголевский князь, человек, очевидно близкий к императору, вдруг увидел в этих пороках угрозу самому существованию государства, равнозначную нападению могущественного внешнего врага. Гоголь и тут оказался неадекватен реальности. А монолог князя сегодня можно было направить в комитеты по борьбе с коррупцией или прямо в Администрацию президента как образец риторики, которому надлежит следовать при составлении очередной декларации о борьбе с этим злом.
Но вернемся к Чичикову. Его возрождение, по замыслу Гоголя, не могло быть прямолинейным движением от пороков к совершенству. Он проходит через соблазны, искушения и падения, и лишь в критических обстоятельствах осознает правоту обращенных к нему слов Муразова: «…какой бы из вас был человек, если бы так же, и сильно и терпеньем, да подвизались бы на добрый труд, имея лучшую цель! Боже мой, сколько бы вы наделали добра!.. Не то жаль, что виноваты вы стали перед другими, а то жаль, что пред собою стали виноваты – перед богатыми силами и дарами, которые достались в удел вам. Назначенье ваше – быть великим человеком, а вы себя запропастили и погубили».
Напомню: Гоголь считал Чичикова не великим, а средним русским человеком. А мысль его такова: всякий, даже самый средний наш человек – велик, если не забывает о своем высоком человеческом призвании (мысль эта потом станет достоянием русской литературы – вспомним хотя бы думы Гурова в чеховской «Даме с собачкой»; но как тонко она преподнесена у Чехова!). В этом – существенная сторона гоголевского замысла. Ведь, по мысли писателя, сбилось с прямого пути все человечество. И какой же будет толк в том, что несколько из ряда вон выходящих гениев отыщут правильный путь, а все остальные люди, идя по «широкой дороге», попадут в погибель (наш современник, философ В.Н.Тростников, напоминает: спасутся, обретут вечную жизнь только святые, все остальные пойдут, так сказать, в отходы). Нет, спасение не только России, но и всего человечества – в пробуждении благородного, подлинно человеческого именно в среднем человеке – в таком, каков, например, Чичиков. Это, строго говоря, аксиома для деятелей русской культуры за все века нашей писаной истории. От «Слова о законе и благодати» Илариона, «Повести временных лет» преподобного Нестора, «Поучения» Владимира Мономаха и до лучших писателей и художников наших дней идет из России вопль к Богу: «Да, Господи, мы знаем, что спасутся только праведные, что в рай не войдет ничто нечистое, но мы постараемся стать лучше, чем есть ныне, и молим Тебя о спасении всей Русской земли!»
И вот в конце второго тома Чичиков уже осознал бесплодность прежней своей жизни, но в его руках снова заветная шкатулка с немалыми деньгами, рождающими новые соблазны. Можно догадаться, что тюрьмы Чичикову удалось избежать, и, скорее всего, он должен, наконец, встать на путь честной жизни и службы. Но после всего пережитого у него вряд ли остались на это силы…. Ибо «это был не прежний Чичиков. Это была какая-то развалина прежнего Чичикова. Можно было бы сравнить его внутреннее состояние души с разобранным строением, которое разобрано с тем, чтобы строить из него же новое: а новое еще не начиналось, потому что не пришел от архитектора определительный план, и работники остались в недоуменьи».
Игорь Золотусский писал: «Как нетрудно заметить, архитектор этот – Гоголь. И план возведения нового зданья на месте старого и из материалов старого отложен им на следующую часть. Идея второй части (или второго тома) и состоит в том, чтобы поколебать нерушимые, кажется, основы строения Чичикова и разрушить его – разрушить во имя иного строительства. (Но, может быть, критик ошибается, и Архитектором служит Сам Господь? – МЛ.) Процесс разрушения и составляет сюжетную канву второго тома, соответствующую его идейной канве…»
Да, на то, чтобы описать процесс разрушения Чичикова, таланта Гоголю хватило, а насчет возрождения своего героя и сам автор, видимо, «остался в недоуменьи».
И тут Гоголь прибегает к помощи «святых отцов». Не случайно, под влиянием сочинений преподобного Исаака Сирина, которые он читал во время пребывания в скиту Оптиной пустыни, Гоголь во втором томе отказался от изложенного в первом томе понимания некоторых человеческих страстей как врожденных. Нет, все порочные страсти одолимы человеком, когда он осознает необходимость их искоренения. Тогда-то Чичиков и стал тем средним человеком, воплощением заблудшего человечества, на примере которого и предполагалось показать путь подъема от «человека падшего» к «тому благостному образу, каким должен быть на земле человек».
Чичиков – не «избранный для спасения» («много званых, а мало избранных» – Мф 20:16). Кальвинисты, например, считают, что Бог изначально предопределил одних людей к спасению, а других к погибели. При этом признаком избранности для них служит успех, независимо от того, какими средствами он достигнут, а конкретнее – величина банковского счета. Путь возрождения, полагают русские православные люди, не закрыт никому, даже и Плюшкину – этой «прорехе на человечестве». И все-таки Чичикову в показе этого универсального, всемирного процесса, каким его видел Гоголь, отводится первостепенная роль. «Полюби нас чернинькими, а белинькими нас всякий полюбит» – эти слова Чичикова, выражающие заветное убеждение Гоголя, не были новшеством в русской литературе. У нас всегда знали, что и в самом презренном, падшем человеке сохранились какие-то начала человечности, и никогда не следует отчаиваться ни в каком человеке, ибо он может возродиться буквально «из ничего» и даже в последние мгновения жизни. «Все требует к себе любви…», – говорит якобы пробуждающийся для добра Чичиков.
Таких фраз, которые должны были передать этот процесс преображения Чичикова, во втором томе много, но они оставались только фразами. Никакого «механизма» этого преображения, процесса изменения души этого своего героя Гоголь показать не смог. Интересно, что, пока Чичиков обращался в среде «мертвых душ», его образ выписан необыкновенно живо. Стоило Гоголю навязать своему герою надуманную задачу, как образ этот становится бледным и нежизненным.
Как писал тонкий критик Юрий Лебедев, «Гоголь признавался, что в процессе творчества он прислушивался к высшему зову, требующему от него безусловного повиновения. Вслед за Пушкиным он видел в писательском призвании Божественный дар. В изображении человеческих грехов, человеческой пошлости Гоголь более всего опасался авторской гордыни. Ведь писатель – человек, он подвержен тем же грехам, что и люди, им изображаемые. Но в минуты творческого вдохновения он теряет свое «я», свою человеческую «самость». Его устами говорит уже не человеческая, а Божественная мудрость: голос писателя превращается в пророческий глас» («Советская Россия», 12.08.1999). Увы, не всякий писательский голос претерпевает подобное превращение, и Гоголь в число счастливых избранников не попал.
И можно себе представить всю глубину разочарования, даже отчаяния, когда Гоголь, повинуясь, как ему казалось, Божественному гласу, лихорадочно набрасывал все новые и новые повороты в судьбе Чичикова и других персонажей поэмы, а потом, перечитывая написанное, убеждался в том, что все им только что сочиненное ни на что не годится. Не помогали ни жаркие молитвы, ни посты, ни душеполезное чтение. Десятилетие изматывающего труда ни к чему не приводило, и все новые варианты произведения бросались в пылающий камин или в горящую печь. Тут впору было усомниться и в своем призвании, и в своей способности услышать глас свыше.
Неслучайно Розанов замечает:
«Гоголь все-таки пугался своего демонизма. Гоголь между язычеством и христианством, не попав ни в одно».
Гоголь был убежден в том, продолжает Лебедев, что «внешняя организация жизни – отражение внутреннего мира человека. И если в человеке помрачен его Божественный первообраз, никакие изменения внешних форм жизни не в состоянии уничтожить зло.
Гоголь бичевал социальное зло в той мере, в какой видел коренной его источник. Он дал этому источнику имя – «пошлость современного человека». Такого понятия не существует в европейских языках. Какой смысл оно несет? «Пошлым» является человек, утративший духовное измерение жизни, являющееся стимулом его роста и совершенствования. Когда помрачается образ Божий в душе, человек превращается в плоское существо, замкнутое в себе самом, в своем эгоизме. Человек становится пленником своих земных несовершенств и погружается в болото бездуховного «ничто», вязнет в трясине мелочей.
Смысл существования сводится для него к потреблению материальных благ, которые тянут душу вниз – к расчетливости, хитрости, лжи.
Гоголь пришел к мысли, что всякое изменение жизни к лучшему надо начинать с преображения человека. «Мысль об «общем деле» у Гоголя была мыслью о решительном повороте жизни в сторону Христовой правды – не на путях внешней революции, а на путях крутого, но подлинного религиозного перелома в каждой отдельной человеческой душе» – писал русский мыслитель Василий Зеньковский».
Вот тут не знаешь, чему удивляться: некритичности ли критика, формализму ли мыслителя (и священника) Зеньковского, поведению ли друзей Гоголя. Неужели в окружении писателя не нашлось человека, который сказал бы ему: не может быть в нашем мире такого состояния, когда каждая человеческая душа вдруг обратится к Христу. «Не бойся, малое стадо!» – говорил Христос Своим ученикам. Он знал, что Его стадо будет малым, и вопрошал, найдет ли Он веру на земле во Второе Свое пришествие. Евангелие – это не свод правил поведения святых в среде святых, а путь к правильному поведению стремящихся к праведной жизни в мире неправедности. Неужели никто так и не объяснил Гоголю (притом, что все его окружение было основательно начитано в части богословия), что эта его надежда на всеобщее обращение русских людей к Христу противоречит учению Христа? Как же, стоя на такой ложной позиции, можно было изображать процесс преображения Чичикова и рисовать образ идеального русского человека?
И еще одна цитата из статьи Лебедева:
«Чичиков у Гоголя – русский человек, а потому в его действиях сохраняется тот же самый «перехлест», в который никак не укладывается буржуазная, предпринимательская энергия. То тут, то там проскальзывает игра случая, обнаруживается «прореха» в самом неподходящем месте – и все, задуманное Чичиковым, рушится… Есть во всех предприятиях Чичикова выход за нормы буржуазной добропорядочности, рядового мещанского стяжательства. Не от русского ли задора идет его нетерпение, неуемное желание рискнуть, но уж взять разом весь капитал?.. Крах авантюры Чичикова с «мертвыми душами»… это событие большого масштаба и исторической значимости, это свидетельство отторжения русской жизнью того пути, буржуазный дух которого пытался утвердить гоголевский герой».
Чичиков должен был преобразиться к лучшему не сам по себе, а под влиянием встречи с прекрасным человеком, носителем высшей духовности. Осознав в конце жизни, что без светлого начала его поэма превращается в картину сплошного мрака, Гоголь пытается создать образы положительных героев, но с ужасом убеждается, что он на это не способен. Никакие попытки «воспитания самого себя в христианском духе» не помогли (потому что самый этот дух он понимал ложно). Отсюда его трагедия, сожжение второго тома и странная смерть. В ранее опубликованных статьях я сделал некоторые открытия, которые позволили полнее осветить эти повороты его творческой и жизненной судьбы.
Русский мыслитель Николай Федоров, создатель «Философии общего дела», считал таким общим для всего человечества делом воскрешение умерших предков. Он знал, что в день Страшного суда Бог воскресит всех умерших, чтобы воздать каждому по делам его. Но Федоров предлагал человечеству, так сказать, принять «встречный план», – пойти навстречу Божьему замыслу и еще раньше воскресить умерших на основе достижений науки. А Гоголь, как полагала самобытный пушкиновед и гоголевед Кира Викторова, захотел воскресить «мертвые души» силой лишь своего писательского таланта, и его крах стал наказанием за такую дерзкую и смехотворную идею.
«А те, которым в дружной встрече он главы первые читал» (главы второго тома), были убеждены: «Нет, не погиб талант писателя, писавшего второй том своей поэмы, как утверждали многие, а обернулся новой, непривычной для читателя тех лет стороной». Так, Сергей Аксаков 29 августа 1849 года сообщал своему сыну Ивану: «Не могу больше скрывать от тебя нашу общую радость: Гоголь читал нам первую главу 2-го тома «Мертвых душ». Слава Богу! Талант его стал выше и глубже». 19 января следующего года Сергей Тимофеевич напишет сыну о последующем чтении второго тома: «Такого высокого искусства показать в человеке пошлом высокую человеческую сторону нигде нельзя найти. Теперь только я убедился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу…»
Крушение надежд на второй том
По мысли Гоголя, главной задачей второго тома «Мертвых душ» было показать путь к Христу, чтобы этот путь был ясен каждому читающему. К сожалению, многое во втором томе не понравилось отцу Матвею Константиновскому, который в последние годы был духовным наставником писателя. Отец Матвей просил сжечь только отдельные главы второго тома, а Гоголь сжег все. И этот акт не был приступом сумасшествия, как трактуют многие. Ведь писатель сжигал все, что ему не нравилось, а потом писал сызнова. Гоголь считал, что в этом плане был чист перед Богом: «Хозяин, заказывающий это, видел. Он допустил, что она сгорела. Это Его воля. Он лучше меня знает, что для Него нужно».
По мнению современников и поклонников Гоголя, второй том был гораздо более светлым, чем первый, он был весь устремлен к будущему и проникнут убеждением в том, что оно у России станет счастливым. Он затрагивал вопрос о судьбах всего человечества. А впереди еще был третий том, где должны были воскреснуть к достойной жизни герои первого и второго томов, даже Плюшкин, – можно ли было бы тогда сомневаться в способности Чичикова к возрождению?
Увы, то, что дошло до нас от второго тома, не подтверждает лестных его оценок слушателями. Выведенные им персонажи не обладают яркостью образов отрицательных типов вроде Плюшкина или Собакевича, но не несут в себе и живых черт реальных людей, тем более – положительных героев. Если в первом томе выступали герои – воплощение определенных отрицательных качеств и пороков, то во втором предстали только безжизненные схемы. И величавые образы новых героев, обещанные в первом томе, так у Гоголя и не появились. Они и не могли появиться, им неоткуда было взяться. У Гоголя не было понимания русского человека, как не было и таланта для создания его образа.
Не тот талант, не по Сеньке была шапка. И возрождение Чичикова не состоялось. Оно было Гоголем отложено на третий том. Однако провал второго тома похоронил и надежду Гоголя на третий том.
А как же Белинский, назвавший Гоголя великим русским писателем, первым взглянувшим смело и прямо на русскую действительность, а первый том «Мертвых душ» – великим произведением? Он прав. И Гоголь – гений, и первый том «Мертвых душ» – великое художественное произведение. С присущим ему юмором, через мелочи, Гоголь так показал Русь, что читатели смогли через комическое увидеть ужасы крепостничества, и это сделало Гоголя в глазах Белинского не только первым в стране поэтом, но и вождем на пути прогресса. И вообще там, где речь идет о творчестве, игре фантазии, создании иллюзии, Гоголь велик. Но к познанию Руси и русского человека это не имеет никакого отношения. К тому же Белинский, как известно, изменил свое мнение о Гоголе, прочитав его «Выбранные места».
Конечно, Гоголь создавал утопию, но ведь нотки утопии встречались у Пушкина и Лермонтова, Льва Толстого и Чехова, Достоевского и Чернышевского и у многих других «властителей дум» русского народа. Есть ведь такие утопии, которые двигают человечество вперед лучше самых реалистических проектов и творений! Повторяю: русские писатели с незапамятных времен знали апокалипсические представления о конце «мира сего»: «земля и все дела на ней сгорят!», каждый получит воздаяние по делам своим. И все же они не переставали не только обращаться к Господу с мольбой о спасении родной страны, но и убеждать людей: живите по-человечески, праведно, и да минует нашу землю предсказанная ужасная участь! Как тут не вспомнить слова гениального русского педагога К.Д.Ушинского: «Утописты, мечтающие о быстрой реформе рода человеческого, не знают истории человеческой души; но сами утописты необходимы: только их пламенным рвением движется этот медленный процесс, и новая идея, хотя медленно и трудно, но все же входит в характер человека и человечества. Без этих утопистов мир только бы скрипел на своих старых, заржавленных основах и, сживаясь все более и более со своими закоренелыми предрассудками, уходил бы в них все глубже и глубже, как в топкое болото». И Гоголь хотел нарисовать утопическую картину воскрешения мертвых душ еще в середине XIX века!
Гоголь призывал читателей к чистой жизни, к шествию в ней по единственно правильному прямому (хотя и «узкому») пути, а не по бесчисленным ложным дорогам, ведущим к погибели. Его наставления сохранить благородство порывов юности, не отдать в жертву беспощадной старости ни одного достойного человека движения сердца были искренними. Его предупреждения о страшной тине мелочей, опутывающей жизнь человеческую, заставляли читателей задуматься. Наконец, он мог надеяться оказать на них воздействие и своим личным примером бескорыстного служения литературе, которой он пожертвовал буквально всем. Но это были, так сказать, декларации о намерениях, никак не вытекавшие из созданных им художественных образов и не подкрепленные личным духовным опытом, как и образом жизни писателя. Нельзя было считать Гоголя и образцом кристально чистых отношений с ближними. При всей своей устремленности к идеалу Гоголь показал себя прагматиком, который неплохо устроился в жизни и, как признает И.Золотусский, заставлял работать на себя весь круг своих знакомых, оберегая себя от грубой прозы жизни, поскольку он – Поэт.
Трудно сказать, выполнима ли вообще была чисто художественными средствами та воистину великая сверхзадача, какую поставил перед собой в своей поэме Гоголь. Во всяком случае, ему она не удалась. Вот тут и наступил финал трагедии: писать Гоголь уже не мог, а жить без этого не хотел.
Судьба второго тома и смерть Гоголя
О тайне второго тома «Мертвых душ» я в 1990 году написал статью «Гоголь и Оптина Пустынь», напечатанную тогда в «Учительской газете» (№ 22). Перескажу кратко ее содержание.
До нас не дошла глава, в которой появляется главный положительный персонаж второго тома, и под влиянием этой благодатной личности начинается преображение Чичикова. Мне удалось установить, что прообразом этого положительного героя послужил знаменитый старец Оптиной пустыни схииеромонах Макарий (в миру дворянин Михаил Николаевич Иванов), с которым писатель не раз встречался во время двух своих поездок в прославленный монастырь и переписывался, когда напряженно работал над вторым томом. Но сначала несколько слов о том, что привело Гоголя в Оптину.
Полемика (с Белинским) полемикой, а надо дело делать. У Гоголя же второй том не подвигался. Он писал – и жег, снова писал – и снова сжигал. Не выходило у него задуманное, как он все больше убеждался, из-за того, что неясен был образ положительного героя.
Многие убеждены в том, что положительный герой – это крепкий хозяин и удачливый коммерсант Костанжогло, у которого «всякая дрянь дает доход». Но это, конечно, неверно, торгаш или предприниматель, идеал для Чичикова, не мог быть положительным героем у Гоголя.
Может показаться странным, что Гоголь не смог создать нужный образ, используя впечатления от замечательнейших людей своего времени, с которыми он был дружен или близко знаком. Среди них были (как их нам часто представляют) солнечный Пушкин и ангельски добрый Жуковский, глубокий мыслитель Чаадаев и кроткий Плетнев, эрудит Шевырев и остроумный Вяземский. Гоголю нужен был герой, сочетающий мудрость и человеколюбие, воплощающий гармонию ума и сердца… Вот почему он внял совету одного из знакомых – съездить в Оптину Пустынь – монастырь, славившийся своими монахами-наставниками, именовавшимися старцами.
Те, кого заинтересует, как практика старчества попала в Россию, могут прочитать это в моей упомянутой статье. Старцы развивали науку о самоусовершенствовании человека, которую они почитали как науку наук и художество художеств, то есть как высшее из всех знаний, доступных людям. У теоретиков старчества все человеческие пороки и слабости (а соответственно – и пути их преодоления) были расположены в соответствии с законами духовной жизни в определенной последовательности, образовав как бы ступени некоей «лестницы», ведущей к совершенству. Недаром монах Иоанн, написавший книгу «Лествица», вошел в историю под именем Иоанна Лествичника.
В книгах типа «Лествицы» можно встретить такие глубины постижения тайн человеческой души, каких не достигали и величайшие писатели мира.
Но иметь хорошие книги, учебники по самоусовершенствованию, мало. Ведь люди очень разные, различны их физические и духовные силы, способности к восприятию учения… Вот почему в дополнение к книгам-учебникам практика монашества выработала еще систему духовного руководства начинающими со стороны опытных воспитателей – старцев. Наиболее известными старцами в России были духовные наставники монахов в Оптиной Пустыни.
Впервые Гоголь посетил Оптину летом 1850 года, когда ехал на Украину. Писателя встретили с почетом, поселили не в монастырской гостинице, как иных гостей, а в скиту, в большом доме, сохранившемся до сих пор и именуемом «домом Гоголя» (мне дважды довелось останавливаться в этом особняке).
Гоголь, по-видимому, еще не вполне оправился от того потрясения, какое испытал, получая одно за другим ругательные письма по поводу его «Переписки». Обескураживало прежде всего то, что его просто ругали, но никто не пытался разобрать книгу объективно, отметить ее сильные и слабые стороны.. Ну, а уж в Оптиной-то, среди ушедших от мира иноков, думал он, вряд ли кто о ней и слышал.
К его удивлению, старец о. Макарий не только оказался в курсе дела, но достал из ящика стола переписанную его рукой рецензию на нее (написанную, как позднее выяснилось, будущим святителем Игнатием Брянчаниновым), в которой отмечались как положительные стороны книги, так и ее недостатки, связанные с особенностями духовного склада писателя. Оценка книги была строгой, но тон рецензии – сочувственный. Рецензент соглашался с одними положениями книги и не соглашался с другими и при этом проявлял интерес к внутреннему миру автора.
Но дальше Гоголя ждал еще больший сюрприз.
Много лет назад я, читая пьесу К.Паустовского «Наш современник (Пушкин)», обнаружил там такую сцену. Поэт, заблудившись в лесу, нечаянно вышел в расположение артиллерийской части. А офицер, командовавший батареей, приказал дать салют в честь великого русского поэта. Помню, тогда мне эта сцена показалась надуманной. Но, оказывается, такой случай действительно был. Офицер, устроивший салют в честь Пушкина, впоследствии стал монахом и жил в оптинском скиту. Он, монах Порфирий, сохранил пламенную любовь к русской литературе и, естественно, с восторгом принял Гоголя, часто с ним беседовал и горячо уговаривал его продолжить служение Родине художественным словом.
Гоголь был поражен всем увиденным и услышанным в обители. Он как бы попал в совершенно новый для него мир, который воспринял как мир святости, чистоты и самоотверженной любви к людям. Прежде он мог предполагать, что такой мир существует, но теперь, казалось ему, увидел его воочию. Но более всего его поразил сам старец, который десятилетиями нес добровольный крест, совершая незримый для общества подвиг бескорыстного служения людям. Вот тогда-то писатель и обрел давно и до того безуспешно отыскиваемый идеал человека. Он решил, что это – как раз то, чего ему не хватало для завершения второго тома.
По возвращении в Москву Гоголь очень быстро написал второй том поэмы, состоявший, как и первый, из одиннадцати глав. И героем, оказавшим решающее благотворное влияние на Чичикова, стал священнослужитель. Но у этой редакции второго тома оказалась трудная судьба.
В числе писем, полученных Гоголем после выхода в свет «Переписки», было сердитое письмо священника из Ржева Матвея Константиновского, не соглашавшегося с его суждениями о роли театра в духовной жизни народа. Завязавшаяся переписка привела к личному знакомству.
Отец Матвей произвел на Гоголя сильнейшее впечатление своей несокрушимой верой и изумительным – не интеллигентским, а народным – красноречием. О его проповеди один из современников говорил: «Так в старину гремели златоусты!» Гоголя восхищали в нем преданность своему делу, бескорыстие, аскетизм, изумительный дар проповедника и такое великолепное знание народного русского языка, какое почти не встречалось в среде литераторов. А Гоголь задумывал второй и особенно третий тома как пророческие книги, пророческому их характеру должен был отвечать и пророческий язык, в овладении которым, думал Гоголь, ему и поможет общение с о. Матвеем. Вот почему он и выбрал о. Матвея своим духовным отцом.
Тут надо заметить, что среди прочих принципов отношений между старцем и учеником были два существенных для дальнейшего изложения. Во-первых, старец не навязывался ученику в наставники, тот сам его выбрал. Поэтому совет старца ученику равнозначен приказанию. Во-вторых, если совет старца ученику не по душе, нельзя обращаться к другому старцу в надежде на рекомендации более приемлемые.
Трагедией для Гоголя стало то, что идеал человека он увидел в старце Макарии, а своим духовным отцом он сам еще раньше избрал о. Матвея, который, как и многие православные священнослужители того времени, не понимал и не принимал старчества. Закончив второй том «Мертвых душ», Гоголь принес рукопись о. Матвею с просьбой прочитать и дать совет. О. Матвей сначала отказывался от этой чести, но вняв просьбам писателя, прочитал – и остался рукописью недоволен. Более того, в образе монаха, не замкнувшегося в стенах монастыря, а постоянно находящегося среди людей, облегчая их душевные страдания и давая благие советы на все случаи жизни, о. Матвей увидел «нечто католическое». Вдобавок он, зная, насколько Гоголь к нему привязан, подумал, что положительный герой второго тома списан с него самого, но с искажением образа. И получалось, что сам о. Матвей «не вполне православный священник», а это его весьма обидело. Отсюда недалеко было до мысли, что этот образ навеян Гоголю воспоминаниями о католических патерах. А писателя и без того упрекали в том, что он за годы заграничной жизни подпал под влияние католицизма. Все это о. Матвей прямо высказал Гоголю и по совокупности этих и многих других причин посоветовал сжечь рукопись, во всяком случае те главы, где действует непривычный для тогдашнего русского читателя священнослужитель. Как православный священник, о. Матвей будет требовать, чтобы Гоголь отрекся от Пушкина: «Он был грешник и язычник». Гоголь молчал, но знал, что Пушкин хоть и «язычник», послан России Богом и от него отречься невозможно.
Гоголь последовал совету о. Матвея и рукопись уничтожил. Однако в глубине души он считал (может быть, впервые за последние годы), что создал произведение, достойное его гения. И, будь на месте о. Матвея старец Макарий, второй том, вероятно, получил бы одобрение и благословение.
Вдумаемся в трагедию, которая разыгралась в душе Гоголя. Он сам избрал для себя старцем о. Матвея, а тот едва терпит его литературные труды. Знает он также, что оптинские монахи Макарий и Порфирий глубоко интересовались его творчеством, как делом благородным и богоугодным. И вот, увидев, что О.Матвей не тот, кто мог бы быть его понимающим наставником, зная, что всего в двухстах с пятьюдесятью с небольшим верст от Москвы есть подлинный старец – Макарий, и сознавая, что менять духовного руководителя он не имеет права, Гоголь не в состоянии разрешить трагическое противоречие.
Потребность вновь побывать в Оптиной и посоветоваться со старцем Макарием (в такой форме, чтобы не нарушить обязательства перед о. Матвеем) все более становилась для Гоголя насущной. Как поступить?
И тут писатель получает от сестры письмо, в котором она сообщает, что скоро выходит замуж и приглашает его на свадьбу. Против такой поездки о. Матвей не мог возражать.
И вот, отправившись в сентябре 1851 года будто бы на свадьбу сестры, Гоголь, не испрашивая благословения о. Матвея, поехал не прямой дорогой, а окольной, через Оптину Во время этой, второй, встречи Гоголя с о. Макарием произошел эпизод, немало потешивший еще современников писателя, а в 1980 году смешно изложенный в очерке Владимира Солоухина «Время собирать камни».
Гоголь несколько раз спрашивает совета у старца по, казалось бы, пустяковому вопросу: продолжать ли ему путь на свадьбу сестры или вернуться в Москву?
Потешаясь над Гоголем, В.Солоухин восклицает: «Нашел о чем спрашивать! Ну, был бы вопрос о том – жить или не жить на свете дальше? Жечь или не жечь «Мертвые души»?»
Но эта насмешка лишь свидетельствует о том, насколько мало мы, люди иного века, понимаем проблемы духовной жизни и как плохо знаем то, что волновало Гоголя, но о чем он не мог спросить прямо.
Писатель, видимо, действительно приехал к Макарию, чтобы по ответам старца на не прямо высказанные суждения решить для себя те самые роковые вопросы: жить или не жить дальше на свете? Жечь или не жечь «Мертвые души»?
Не мог же Гоголь сказать Макарию: «Отец Матвей посоветовал мне сжечь второй том, а я хочу знать ваше мнение на сей предмет». Старец просто отказался бы с ним разговаривать, его никто не ставил судить о. Матвея. Просто по тону беседы Гоголь, видимо, понял, что Макарий по-прежнему сочувственно относится к его творчеству. А у Гоголя уже снова созрел замысел новой редакции второго тома. Поэтому его на первый взгляд странный вопрос на деле был вполне оправданным. Если старец одобряет его творчество, надо поскорее возвращаться в Москву и воплощать новый замысел, а не тащиться на Украину, не сидеть за праздничным столом, не кричать: «Горько!»
Конечно, есть обязанности по отношению к сестрам и матери. И с этой стороны колебания Гоголя понятны. За смешным для постороннего глаза эпизодом скрывалась глубокая душевная драма Гоголя, а второй приезд в Оптину призван был разрешить самые жгучие его сомнения относительно своего творчества.
Так или иначе, но в целом беседы и обмен письмами с о. Макарием были для Гоголя приятными и полезными. И на этот раз он вернулся в Москву успокоенным и умиротворенным, каким его и увидели по возвращении близкие люди.
Новая поездка в Оптину ускорила работу Гоголя над поэмой. Буквально за три месяца он не только переделал главы, не понравившиеся о. Матвею, но и переписал полностью законченный второй том (и это параллельно с созданием другого крупного произведения – «Размышления о Божественной литургии»).
Современники, вопреки позднейшим суждениям, свидетельствовали о полноте творческих сил Гоголя незадолго до его смерти. А Александра Смирнова-Россет, слышавшая в авторском чтении весь второй том, писала, что первый том поблек перед ним, ибо здесь «юмор возведен был в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух». Не могу спорить с почитательницей творчества Гоголя, так как не был на ее месте при чтении Гоголем его рукописи, но смею выразить сомнение в правильности ее оценки.
Возможно, талант Гоголя действительно был в полном расцвете: пейзажи, нарисованные во втором томе, были более красочные, чем в первом, призывы вроде «Русские, вперед!» зажигательны. Но это был тот же самый талант, какой проявился и в первом томе, и юмор того же рода, но ничего похожего на «величавые образы» в сохранившихся материалах не обнаруживается. Главную задачу, которую Гоголь ставил перед собой, он, видимо, не решил – и не мог решить.
Последние дни Гоголя были омрачены новыми размолвками с О.Матвеем, требовавшим от своего ученика, чтобы тот отрекся от безбожника Пушкина. А Гоголь хорошо знал, какой переворот произошел в мировоззрении великого русского поэта незадолго до его гибели. В глазах Гоголя Пушкин был не просто воплощением русского человека в полном его развитии, а посланцем из вечного мира красоты и гармонии на грешную землю.
Гоголь знал, что в Оптиной почитают и любят Пушкина, а монах Порфирий с восторгом передает свои воспоминания о встрече с поэтом.
И мысли писателя вновь и вновь обращаются к Оптиной, которую ему больше не суждено было увидеть.
После нескольких очень тяжелых разговоров с о. Матвеем Гоголь сжег и последнюю рукопись второго тома, после чего вскоре умер.
Россия преждевременно потеряла великого русскоязычного писателя, а его последнее творение в целостном виде так и не дошло до нас.
Во многом иную, псевдорелигиозную трактовку трагедии Гоголя предложил Мережковский. Однако надо иметь в виду, что этот поэт, прозаик, ученый и критик был основоположником (вместе со своей женой Зинаидой Гиппиус) учения о «Новом христианстве Третьего Завета». Согласно этому учению, Первый (названный впоследствии Ветхим) Завет дал Бог Отец, и он основан на Законе. Второй (Новый) Завет дал Бог Сын, и главное в нем – Любовь. Но христианский мир воспринял Новый Завет формально, учение Христа не стало основой образа жизни так называемых христиан, которые вне храма, в повседневной жизни оставались, по сути, язычниками. И вот настало время появиться Третьему Завету, в котором главным станет Свобода. (Насколько я могу судить, это учение «третьезаветников» было признано Церковью еретическим.) С этих позиций Мережковский и рассматривает взаимоотношения Гоголя и о. Матвея. Это и надо иметь в виду при чтении его трактовки последнего этапа трагедии Гоголя.
По концепции Мережковского, беда Гоголя «была в том, что он первый заболел новой, никому на Руси до тех пор неизвестной, страшной болезнью, слишком нам теперь, после Л. Толстого и Достоевского, знакомой, – болезнью нашего религиозного раздвоения… Он почувствовал до смертной боли и до смертного ужаса, что христианство для современного человечества все еще остается чем-то сказанным, но не сделанным, обещанным, но не исполненным. «Церковь, – говорит он, – созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь». – «Христиане!.. Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, на место того, чтобы призвать его в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане». (Это – цитата из «Выбранных мест». – М.А.) Гоголь «действительно, хотя и в очень редких, но самых светлых точках религиозного сознания своего противополагал свой собственный взгляд на Христа всему историческому христианству, как западному, так и восточному…» Гоголь «не противопоставляет ни христианства просвещению, как славянофилы, ни просвещения – христианству, как западники, – он соединяет эти «два начала» в одно. Гоголь с такой силой, как никто из людей современной Европы, почувствовал, что первая и последняя сущность христианства – не мрак, а свет, не отрицание, а утверждение мира, не распятие, а воскресение плоти, не бесплотная святость, а святая плоть»…
Не умерщвление для воскресения, а умерщвление без воскресения. Не страх к веселию сердца, а только страх к страху, один бесконечно-растущий страх: «страшусь всего», – определяет сам Гоголь источник всего христианства.
Если бы у Гоголя не было вовсе прозрений в новое христианство, он мог бы остановиться и успокоиться на старом. Но слишком стремительно рванулся он вперед. Слишком многое увидел для того, чтобы это прошло для него безнаказанно. Движение назад равно было движению вперед. Не достигнув сверхисторического, он упал ниже, чем историческое христианство. Не найдя будущего в будущем, стал искать его в настоящем и в прошлом.
Отсюда – оправдание крепостного права, как учреждения глубоко народного и христианского.
И вот тут выяснилась трагическая несовместимость духовного отца и его духовного сына:
«О. Матфей для Гоголя не человек, а священник – только, но зато и во всей полноте – священник… О. Матфей весь един; Гоголь весь раздвоен.
В чем же, собственно, главная мысль о. Матфея, его исходная точка?
Это – главная мысль всего уединяющего, монашеского, «черного» христианства. Мысль самого Гоголя: «жить в Боге значит жить вне самого тела»; святость значит бестелесность; плоть значит грех; дух противополагается плоти, как одна абсолютная сущность другой, столь же абсолютной, как начало божеское началу бесовскому, как вечное добро вечному злу – в неразрешимом противоречии. Отсюда вывод: «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей; ибо все, что в мире – похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего. Весь мир лежит во зле». Можно подумать, «будто бы, христианство внушено ему не духом, а плотью, не Богом, а дьяволом?»
И вот началась смертельная борьба между духовным отцом и его духовным сыном:
«Чем уступчивей Гоголь, тем требовательней о. Матфей. Когда же он высказал, наконец, свое последнее, ужасающее, но, в сущности, для него логически-неизбежное требование, чтобы Гоголь «бросил имя литератора и пошел в монастырь», тот возразил ему так, что это возражение, несмотря на свою внешнюю почтительность, было для о. Матфея опять, как острый нож в сердце: «Признаюсь вам, я до сих пор уверен, что закон Христов можно внести с собой повсюду», даже и занимаясь литературным творчеством.
«Ежели сущность христианства – умерщвление плоти, бесплотная духовность (а ведь именно так и была понята эта сущность всеми веками односторонне-аскетического христианства от Исаака Сирина до о. Матфея), то искусство не может быть святым в христианском смысле, потому что всякий художественный образ есть все-таки не бесплотная духовность, а одухотворенная плоть или воплощенный дух. Гоголь не сознавал с ясностью (и в этом недостатке сознания заключается главная причина его гибели), только смутно прозревал в искусстве начало религии, начало святой плоти.
Но этого-то и не мог понять о. Матфей, который так же, как и все стоявшие за ним века, подменил святую плоть бесплотной святостью…
Надо понять всю глубину вопроса, который поднят был здесь между мирянином и священником, между миром и церковью.
Нельзя в мире уйти от мира, утверждает Гоголь. Если это так, то одно из двух: или христианство невозможно; или оно вовсе не требует, чтобы мы ушли от мира в том смысле, как этого требовал о. Матфей…
Гоголь отрекался от «вселенского учительства»; но одно мгновение, одна точка религиозного пути его имеет действительно вселенское значение; действительно стоял он, по выражению Аксакова, перед «исполинскою задачей, которой не разрешили 1847 лет христианства». Он предчувствовал, что христианство остается доныне словесным, отвлеченным, что оно уходит от мира и не возвращается в мир. Он утверждает, что праздник Светлого Христова Воскресения нигде еще не празднуется как следует – почему это так, он не мог бы сказать, он только смутно прозревал, что тайна воскресения плоти не открывается в «черном» христианстве и что окончательное откровение тайны этой предстоит лишь будущему «белому», воистину вселенскому христианству.
Здесь, может быть нечаянно, коснулся Гоголь той оси, на которой держится и от колебания которой зависит мировой поворот христианства от первого ко второму пришествию; сдвигал тот камень, на котором зиждется вся крепость церкви неподвижной».
И еще: «Одно лишь ясное сознание правоты могло спасти Гоголя. Чувство правоты у него было, но сознания не было. То положение, в которое он поставил себя «Перепиской», требовало силы героя, «богатыря», как он сам выражался. А по природе своей он был мученик, но не герой».
«Они сошлись: вода и камень…» – можно было бы сказать словами Пушкина об этих двух личностях.
«О. Матфей и Гоголь (не совсем в сознании, а только в своем пророческом ясновидении) – это неподвижность и движение, предание и пророчество, прошлое и будущее всего христианства – в их неразрешимом противоречии. О. Матфей преступил завет апостольский: духа не угашайте, когда требовал, чтобы Гоголь отрекся от искусства; он «угашал дух», умерщвлял духовную плоть во имя бесплотной духовности. В анафеме над Гоголем и Пушкиным устами о. Матфея историческое христианство произносило анафему над всею русской литературой, над всем «просвещением», «светом», «миром», анафему над всей плотью, анафему над всей тварью, еще не избавленной, но «совокупно стенающей об избавлении».
Спор о. Матфея с Гоголем был таков, что между обеими сторонами не могло быть никакой середины, никакого примирения: ежели один был в абсолютной истине, то другой – в абсолютной лжи; ежели за одним была «воля Божия», то за другим воля, ведущая против Бога.
С Богом ли он, или против Бога в этом споре, – Гоголь не имел силы решить окончательно: не только вся история, но и собственное сознание Гоголя были слишком на стороне о. Матфея. И потому, что Гоголь не имел силы этого решить, он погиб.
«Не писать для меня совершенно, значило бы то же, что не жить». Отречение от литературы для Гоголя было не только самоумерщвление, но и самоубийство.
О. Матфей потребовал от него этого самоубийства… все – тлен, все – прах, все – грех. Беги же от мира, брось имя литератора и будь монах»…
Гоголь предвидел, что если бы он не согласился, то о. Матфей сказал бы ему то, что святой схимник говорит колдуну в «Страшной мести»: «Иди, окаянный грешник! не могу о тебе молиться – нет тебе помилования! Еще никогда в мире не было такого грешника!» Этой анафемы, которая носилась над Гоголем всю жизнь и преследовала его в вещих снах, он так боялся, что готов был на все.
Голос о. Матфея был для него голосом Церкви, всего христианства, самого Христа. Ему предстояло одно из двух – или жить вне Церкви отступником, или совсем не жить. Он выбрал последнее.
Таково душевное настроение Гоголя до приезда о. Матфея; через две недели после его отъезда Гоголь умер. Конечно, то, что произошло между ними, было причиной смерти».
Возможно, Мережковский был здесь тенденциозен, о. Матфей отрицал, будто он запрещал Гоголю заниматься литературным трудом. Но то, что произошло на самом деле между духовным отцом и его духовным сыном, останется тайной уже навсегда.
И последнее замечание Мережковского, имеющее отношение к образу Чичикова. Как уже отмечалось выше, по мнению Мережковского, вся жизнь и все творчество Гоголя были борьбой с чертом. Гоголь хотел посмеяться над чертом и сделать так, чтобы и читатели видели в черте лишь осмеянного им карлика. И он полагал, что преуспел в этом занятии. Но все оказалось иным.
«Гоголь… не увидел или только не хотел, не посмел увидеть в Чичикове своего черта, может быть, именно потому, что Чичиков еще меньше «отделился от него самого и получил самостоятельность», чем Хлестаков. Тут правда и сила смеха вдруг изменили Гоголю – он пожалел себя в Чичикове: что-то было в «земном реализме» Чичикова, чего Гоголь не одолел в себе самом. Чувствуя, что это во всяком случае необыкновенный человек, захотел он его сделать человеком великим: «Назначение ваше, Павел Иванович, быть великим человеком», – говорит он ему устами нового христианина Муразова. Спасти Чичикова Гоголю нужно было во что бы то ни стало: ему казалось, что он спасает себя в нем.
Но он его не спас, а только себя погубил вместе с ним. Великое призвание Чичикова было последней и самой хитрой засадой, последней и самой соблазнительной маской, за которой спрятался черт, подлинный хозяин «Мертвых душ», подстерегая Гоголя».
Лишь «когда Гоголь, не умея отделить святое от грешного в своем искусстве, в своей плоти, от всего отрекся, проклял все, сжег все, – тогда вдруг почувствовал, что исполнил волю не Божию, совершил преступление, кощунство, которому нет имени, – похулил в святой плоти Дух Святой: «Вот, что я сделал! хотел было сжечь некоторые вещи, а сжег все. Как лукавый силен! – вот он до чего меня довел».
С нечистой силой лучше не связываться, тем более не играть с нею, как сыграл (причем удачно, прибегнув к помощи Божией) один из героев «Вечеров». Гоголь, пытавшийся смеяться над чертом, потерпел крах. Черт вовсю посмеялся над ним.
А завершил Мережковский свое исследование творчества Гоголя вопросом, на который, как я представляю, даже некому ныне отвечать:
«Будьте не мертвые, живые души» – это последний завет Гоголя всем нам, не только русскому обществу, но и русской Церкви.
Что же нам делать, чтобы исполнить этот завет? Одни говорят: нельзя быть живым, не отрекшись от Христа, другие: нельзя быть христианином, не отрекшись от жизни. Или жизнь без Христа, или христианство без жизни. Мы не можем принять ни того, ни другого. Мы хотим, чтобы жизнь была во Христе и Христос в жизни. Как это сделать?
Гоголю на вопрос этот Церковь ничего не ответила. Может быть, тогда еще не исполнились времена и сроки. Но теперь они исполняются.
Пусть же Церковь ответит. Мы спрашиваем».
Ну, и под конец признание самого Гоголя в том, что «Мертвые души» – это карикатура и его собственные выдумки, не имевшие ничего общего с действительностью. Известен, например, рассказ Гоголя о том, как он читал Пушкину первые наброски «Мертвых душ», для коих все персонажи прямо слепились из собственных отрицательных свойств автора. Пушкин сначала очень смеялся, но под конец чтения сделался мрачен: «Боже, как грустна наша Россия!» Гоголь продолжает: «Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя выдумка!» По поводу последней фразы Александр Привалов добавляет: «Ну, что заметил и чего не заметил Пушкин – особь статья (на иной-то взгляд, чтобы написать о Пушкине приведенную фразу, нужна была какая-то совсем уж младенческая наивность), но гоголевские персонажи, кажется, и вправду высмотрены автором внутри себя».
Гоголь, Чичиков и христианский идеал
Гоголь с юности мечтал стать великим человеком (что естественно для романтически настроенного юноши), хотя долго не знал, на каком именно поприще он осуществит свое призвание. Иной раз рисовалась ему карьера чиновника, который принесет великую пользу Отечеству. Не менее привлекательной казалась ему и судьба писателя, но не какого-то сочинителя пошлых и развлекательных романов, а учителя народа или даже всего человечества, которое, как он был убежден, идет неправильным путем, хотя прямой и ясный путь очевиден, но почему-то упорно не замечается людьми на протяжении тысячелетий. С годами у юношей, столкнувшихся с реальностью, мечты о великих деяниях проходят (вспомним «Обыкновенную историю» Гончарова). Не то у Гоголя. Он приехал в Петербург хотя и молодым, но уже сложившимся человеком (многие современники утверждали, что он, взрослея, внутренне не менялся), и юношеские мечты для него оставались путеводной звездой до конца дней. Он хотел спасти Россию от, казалось ему, страшной опасности, и слова генерал-губернатора и князя, которые я приводил ранее, с призывом к всенародному подвигу спасения Отчизны, выражали и мысли Гоголя. Короткий опыт служения Отечеству в качестве чиновника не только показал, что это поприще не для него, но и породил в Гоголе стойкую неприязнь к чиновничеству. Оставалось поприще писателя.
Как отмечал Александр Привалов, Нежинский лицей, который окончил Гоголь, был, по сути, почти обыкновенной гимназией и не давал таких познаний, как лицей Царскосельский. Но все же у его выпускников было представление о главных героях европейской и только еще становящейся русской художественной литературы, – героях, которые, при всех их слабостях и падениях, несут в себе возвышенные, благородные начала. В лицее была библиотека, в которой находились и книги авторов, не входившие в школьную программу, и любознательные юноши при желании могли их читать.
Когда Гоголь задумал и все более глубоко осмысливал свою поэму, ему, вероятно, казалось, что образ Чичикова достоин встать в один ряд с всесветно известными литературными героями. С теми, которые пробуждают и вечно будут пробуждать лучшие человеческие чувства и воспитывать благороднейшие качества в сердцах читателей.
Конечно, Чичиков – не Гамлет и не Фауст, не Дон-Кихот и не благородные герои Шиллера. Но у него есть и преимущества перед теми героями. По замыслу Гоголя, Чичиков, с детства воспитанный в духе идеи о всепобеждающей силе копейки, запутавшийся в махинациях с «мертвыми душами» и в гораздо более тяжких проступках, подчас на грани уголовного преступления, затем под влиянием встречи с положительным героем, человеком святой жизни, преображается. Он сам становится праведником, а далее и светом для других, начиная «цепную реакцию» добра. Как Чичиков после беседы с Костанжогло уже грезил о праведной жизни помещика, мудро ведущего свое хозяйство и наставляющего своих крепостных уму-разуму, выполняя тем самым обязанности дворянина перед государством и христианина перед Богом, так и Гоголь уже видел своего героя на пути к преображению. Можно ли было бы тогда, в случае должного воплощения авторского замысла, считать, что образ Чичикова – это один из самых глубоких образов мировой художественной литературы? Не в том качестве, в каком он уже таковым является, как персонаж в основном отрицательный – обходительный, благопристойный мошенник. А в совсем ином – как всеобщий примиритель, самого себя переделавший в христианском духе и помогающий проделать такой же путь от мрака к свету другим? А Гоголь обещал, что он покажет, наконец, миру не только преображенного Чичикова, но и целый сонм других героев, величавые образы русских людей, доблестных мужей, богатырей, исполненных благородных качеств, девицы невиданной душевной и телесной красоты.
Случаи полной переоценки героев литературных произведений не так уж редки. Обломов долго воспринимался просто как лентяй, предпочитавший валяться на диване, а не заниматься делом. Но в давних дневниках Михаила Пришвина, а затем в книге Юрия Лощица «Гончаров» (серии ЖЗЛ) я прочитал, что Обломов – вовсе не лентяй, это натура героическая: если он загорится великой идеей, то пойдет на любой подвиг ради нее и совершит удивительные дела. А если великой идеи нет, то заниматься теми делишками, каким предается большинство обычных людей, ему не интересно, уж лучше тогда на диване поваляться.
К.Леонтьев считал: Обломову противопоставлен в романе Штольц, всегда занятый делом, точнее, приобретательством. Но Штольц – немец, и ему такая деятельность вполне подходит. Чичиков, если хотите, это русский Штольц, тоже занятый приобретательством. Но если Штольца никакая идея с пути приобретательства не повернет, то Чичиков, кажется, и в пылу погони за выгодой будто ждет какого-то дела, более достойного.
Гоголь считал себя прежде всего поэтом, стремившимся создать «идеал прекрасного человека… тот благостный образ, каким должен быть на земле человек…». Однако, считал он, «нельзя устремить общество или даже все поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости…». Если сначала вызвать у читателей чувство ужаса и омерзения от современного ему общества, то можно будет пробудить у общества в целом и в каждом отдельном индивиде желание стать лучше, приблизиться к идеалу. А как Гоголь представлял себе этот идеал? Ведь он хотел представить читателям «русскую Россию». Разумеется, это у него не получилось и не могло получиться по причинам, о которых говорилось выше.
В последние годы жизни Гоголь все чаще задумывается над тем, чтобы уйти в монастырь, стать монахом. Он принял близко к сердцу мысль, широко распространенную тогда среди монашествующих: «монах для мирянина – это как ангел для монаха». Я не богослов, но закрадывается подозрение, что это грубейшее искажение христианского идеала. Можно спасти свою душу, праведно живя в миру, и можно погубить ее, неподобающе проживая в монастыре. Христос не случайно напомнил предупреждение пророка Исайи: «…приближаются ко Мне люди сии устами своими, и чтут Меня языком, сердце же их далеко отстоит от Меня; но тщетно чтут Меня, уча учениям, заповедям человеческим» (Мф 15:7 – 9). Опыт истории свидетельствует: увы, слишком часто место Божественных заповедей в жизни людей занимали доморощенные учения человеческие. И в монастыре подчас многим насельникам, как и мирянам вне монастырских стен, оказывается трудно соблюсти главное условие святости жизни: «если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною, ибо кто хочет душу (жизнь) свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретет ее…» (Мф 16:24—25).. У Бога могут быть Свои критерии святости людей, не совпадающие с нашими представлениями, и в конце света «будут двое на поле: один берется, другой оставляется…» (Мф 24:40). Не будем забывать евангельсую притчу «О неимеющем одеяния брачна» (Мф 22:1 – 14).
В то же время одному из его корреспондентов, «занимающему важное место», который тоже хотел стать иноком, Гоголь рекомендует оставить подобные мысли и продолжать служить государству. Почему? Потому что «наш монастырь – Россия». Вот в этом борении двух устремлений – спасать свою душу в монастыре или спасать Россию от неминуемой беды, и прошел последний период жизни писателя.
С точки зрения той цели, которую ставил перед собой Гоголь, его жизнь прошла бесплодно: того, что он считал главным, ему так и не удалось написать. А то, что во всем цивилизованном мире считают гениальными творениями писателя, Гоголь считал недостойным своего таланта и был готов отречься от них.
Не знаю, в чем секрет нынешнего всплеска внимания к творчеству автора «Мертвых душ» на Западе. То ли в том, что там нутром чувствуют: в поэме Гоголя кроется что-то очень важное для постижения той тайны «славянской души», над которой ломают головы европейские авторитеты вот уже столько веков. То ли, напротив, образы уродов, созданные Гоголем, должны подтвердить убеждения людей Запада, что от России и впредь нельзя ожидать ничего хорошего. Русским же людям новое, более глубокое понимание образа Чичикова, которым восхитились современники и почитатели Гоголя, думается, не грозит. Если Россия одолевает нынешнюю смуту и готовится сказать то спасительное для человечества слово, которое, как считают многие, лучшие люди мира от нее ждут, то это будет не слово Гоголя. И прозвучит оно не от имени возродившегося к новой жизни Чичикова. Хотя не следует пренебрегать предостережением Гоголя от «страшной, потрясающей тины мелочей, опутавших нашу жизнь», если оно звучит от имени писателя, построившего все свое творчество именно на обыгрывании мелочей. Как и предостережением от пустоты «холодных, раздробленных, повседневных характеров», каковые Гоголь и изображал. Ну, а его призывы устремить души людей к высокому, светлому и прекрасному остались благим пожеланием, не подкрепленным ни художественными образами, ни личными данными писателя.
Почему же эти замыслы писателя остались неосуществленными?
Михаил Саяпин противопоставил Гоголя Есенину. Есенин был величайшим певцом революции: его знаменитая «кабацкая лирика» – это символическое выражение состояния опьяненности подвигом души русского человека, впервые за столетия вышедшего на широкую историческую дорогу (вот почему так люто ненавидели его Бунин с одной стороны и Бухарин с другой). А Гоголь, как уже отмечалось, высмеивал страсть русского человека к подвигу, хотя и заявлял постоянно о своей любви к России. Поэтому я бы назвал его «любящим недоброжелателем России».
Важнейший пробел в русской литературе
Гоголь, как уже отмечалось, не создал ни одного живого, светлого образа русского человека, а человеком более или менее деятельным у него оказывались приобретатели типа Чичикова и Костанжогло. Это было и личной трагедией Гоголя, и следствием некоторых особенностей русской классической литературы XIX – начала XX века.
Эта литература справедливо считается одним из самых существенных вкладов русского народа в сокровищницу мировой культуры. Один западноевропейский мыслитель писал, что писатели Запада напоминают ему детишек, делающих куличики в песочнице у ног двух гигантов – Льва Толстого и Достоевского. Но, конечно, этот перечень русских гигантов далеко не полон. Разве Пушкин, Тургенев и Чехов не под стать той паре? Однако и у этой великой литературы были свои слабые места.
Русских классиков упрекали в том, что они не создали ярких образов творцов, созидателей, и этот упрек во многом справедлив. А не создали они этих образов потому, что не осознавали истинного положения своей страны, того, что Россия практически сразу же после Смуты начала XVII века все более превращалась в криптоколонию (скрытую колонию) Запада, или, как называл ее публицист Борис Кагарлицкий, в «периферийную империю». Уже с царствования Анны Ивановны страна находилась под немецкой крипто-оккупацией (если выражаться в стиле Дмитрия Галковского).. Цари, затем императоры России династии Романовых стремились ввести Россию в ряд «цивилизованных (западноевропейских) стран, европеизировать русский евразийский народ, нередко не останавливаясь перед самыми крутыми мерами, чтобы сломить его сопротивление этому надругательству.
Первые Романовы испытывали сильное польское влияние (передававшееся, в том числе, и через деятелей – выходцев из западных областей и из Малороссии – Симеона Полоцкого и др.), о чем говорилось выше. Петр I подпал под обаяние маленькой, но могущественной тогда морской державы Голландии и вознамерился превратить Россию в большое подобие Голландии. В царствование Анны Ивановны в России хозяйничали немцы. Елизавета Петровна чуть было не вышла замуж за французского короля, Россия воевала на стороне Франции в Семилетней войне, французское влияние в России заметно усилилось. Петр III даровал русскому дворянству «вольность» (то есть разрешение не служить государству), но оставил за ним земли и крепостных крестьян (которые за службу и давались). В беседе с Михаилом Ломоносовым этот мимолетный царь изложил свой взгляд на то, как он собирается превратить русского мужика в цивилизованного европейского бауэра. Екатерина II подтвердила указ о вольности дворянской, а, приняв участие в разделе Польши, переняла из этой разделенной страны самые свирепые формы крепостного права, на что народ ответил крестьянской войной, потрясшей самые основы государства. Екатерина вновь раскрыла двери России перед немцами, в том числе и перед немецкими колонистами, но одновременно вела переписку с французскими энциклопедистами и вообще старалась сделать свой двор космополитическим и самым блестящим в Европе, превзойдя пышность Версаля. Образовались в России и круги англоманов.
Александр I, как победитель Наполеона, взявший Париж, ввел Россию в ряд самых могущественных государств Европы, где господствовали французский язык и французская культура. Однако засилье немцев в российских верхах было столь сильным, что русский генерал на вопрос царя, как его наградить за подвиги, попросил «произвести его в немцы». Николай I, царствование которого началось с подавления восстания декабристов, среди которых оказались представители наиболее аристократических родов русского дворянства, сделал своей опорой немцев, в особенности остзейских баронов. Эта картина сохранялась до конца правления Романовых. Представительство немцев в рядах высшей бюрократии, в руководстве вооруженными силами и при дворе императора было превосходящим, совершенно непропорциональным доле немцев в населении России.
До конца XIX века русская литература создавалась преимущественно дворянами – представителями наиболее европеизированного сословия русского общества. Пушкин гордился своим 600-летним дворянством, но воспитывался в Царскосельском лицее – этом рассаднике космополитических идей, был камер-юнкером и входил в высший свет. Пушкинистка Кира Викторова доказала, что отношение Пушкина к Романовым, особенно к Петру I, Екатерине II и Александру I, было очень скептическим, но он, опасаясь сурового наказания (вряд ли тут дело ограничилось бы ссылкой в Бессарабию или даже на Соловки), так зашифровал свои суждения, что ей понадобились десятилетия труда на разгадку этих ребусов. (Свою книгу об этом ей удалось опубликовать лишь незадолго до смерти.) Мог ли Пушкин в этих условиях выступить против засилья немецких криптооккупантов в России? И все русские классики, вплоть до Толстого и Достоевского, получали образование и воспитывались на западный манер, и тем из них, кому удалось преодолеть поставленные им в юности рамки, это далось большим трудом.
Вот наглядный пример того, что ожидало тех, кто осмеливался хотя бы намекнуть на немецкое засилье в России. Молодой Юрий Самарин написал брошюру «Письма из Риги», где говорилось о бедственном положении крестьян и всех слоев населения при владычестве немцев в российской Прибалтике и высказывалось негодование по поводу антирусских действий нового начальника края князя Суворова. Брошюра ходила в рукописи. И что же? Самарин был арестован и доставлен в петербургскую тюрьму. Допрашивал его сам Николай I. Он считал, что Самарин гораздо более опасный преступник, чем декабристы, ибо покусился на опору трона – на немцев. Но почему же именно немцы стали опорой императора? Николай пояснил: «Русское дворянство служит России, а немцы служат династии». Правда, после покаяния Самарина он был отпущен, выслушав отеческое наставление царя. Был арестован и Иван Аксаков за резкие выражения в письмах к родным, вскрытых тайной полицией. Николай и от него потребовал объяснений. Прочитав «ответы» Аксакова, царь удовлетворился этим и приказал выпустить арестанта на свободу. Но до смерти Николая, оба они, как и почти все другие славянофилы, находились под подозрением. Вот и попробовал бы в такой обстановке кто-нибудь из русских классиков, даже если бы он и осознал, что страна оккупирована, выступить против наглых пришельцев!
Ну, а если режим антинародный, то откуда же взяться тогда в России деятельному человеку, творцу истории, созидателю? Путь приобретательства, который избрал Чичиков, был органичен для обрусевшего немца Штольца, но русскому дворянину уподобиться купцу, торгашу? Пушкин был первым поэтом в России, который жил на доходы от своих стихотворений, до того и это считалось дурным тоном. Стихи слагались для души, для преподнесения властвующим особам, для украшения альбомов светских дам, в общем, не корысти ради. Можно было стать чиновником, но ведь это означало быть сотрудником колониальной администрации. И даже если это не осознавалось, все же чиновники в большинстве своем служили не ради укрепления мощи Отечества, а ради карьеры как таковой – ради продвижения по служебной лестнице, окладов, орденов (как в «Анне Карениной» честно служил Каренин).
Это не означает, что в России не было вообще деятельных людей, героев, самоотверженно служивших Родине. Еще «птенцы гнезда Петрова», русские моряки и казаки, преодолевая подчас немыслимые трудности, осваивали моря Северного Ледовитого океана и берега Охотского моря, позднее дошли до Амура и Сахалина. В 1803—1806 годах русские моряки совершили первое для них кругосветное путешествие. Освоение Сибири и Дальнего Востока – это целая эпопея, исполненная героизма. Русские путешественники сделали множество открытий и на южных рубежах России, а позднее и в других странах (как Александр Булатович в Эфиопии или Пржевальский в Монголии и Тибете). Но эти деятели оставались вне поля зрения литераторов (хотя Пушкин писал историю Камчатки). Русские воины проявляли чудеса храбрости на войнах, которыми судьба Россию не обделила, этим повезло больше, особенно героям Отечественной войны 1812 года. Да и нет такой области народной жизни, где русские не проявили бы чудеса героизма. И все же ярких типов героев созидательного направления дореволюционная русская литература не создала.
Западная литература в этом смысле отчасти богаче, там есть типы созидателей промышленных и банковских империй и т. п., но все это в рамках буржуазного общества, главное там – не собственно герои, а способы их обогащения и достижения общественного признания. И потому советский опыт положил начало новой эпохе в мировой литературе.
Михаил Саяпин считал, что «феномен Обломова абсолютно непонятен советскому человеку. Если бы нам в школе не объясняли, что, как и почему, то мы бы воспринимали это образ как патологию: «Больной, наверное…»
Советская эпоха открыла в русском человеке волю – и столько воли, что ее можно отправлять на экспорт (недаром курдские партизаны зачитываются Николаем Островским, а в Китае с триумфом проходил многосерийный фильм по книге того же Н. Островского «Как закалялась сталь»). Но старая Россия, Россия угнетенная, полуколониальная, бесконечно сетовала на безволие своих подданных. И это, наверное, лучшая иллюстрация к чудовищной деморализации русских людей во времена «Российской империи»». Но снова напомню: еще Михаил Пришвин, а позднее Юрий Лощиц высказывались в том смысле, что Обломов вовсе не лентяй, это натура даже героическая: позови его на великое дело – и он жизни ради него не пожалеет. А если нет великого дела, есть лишь «делишки», то и мараться участием в них не стоит, уж лучше тогда валяться на диване. В колониальной стране, «верхи» которой не осознавали национальных интересов и были чужды духу народа, великих дел не было и не предвиделось. Поэтому Обломов, видимо, был все же для того времени жизненным типом, не случайно возникло понятие «обломовщина», и в литературе и обществе завязалась целая полемика по поводу того, что это такое.
Но ведь были же еще при жизни Гоголя русские писатели, которые создавали образы не просто «лишних людей», но и сверхчеловеков. Михаил Саяпин так характеризует Лермонтова:
«Лермонтов – это предтеча экзистенциализма с его известным принципом: «порок столь же абсурден, как и добродетель». Точнее, экзистенциалист-романтик (последнее уже дань времени). В центре его творчества – сверхчеловек, вырывающийся из царства необходимости в царство свободы. Необходимость уютна и жалка, свобода неистова и смертельно опасна. Наиболее отчетливо это проявилось в «Герое нашего времени»: типичный обитатель сферы необходимости – Максим Максимович, а сферы свободы – разумеется, Печорин. Но зачем же нужно прорываться наверх, в царство свободы? А затем, чтобы понять, что жизнь бессмысленна! Благо понять это можно только там. Точнее даже, что жизнь противоосмысленна: ее тайная цель – посмеяться над достойнейшими из человеческого рода, вплотную подступившими к разгадке тайны жизни, вырвавшимися из круга обыденных представлений. Служака-обыватель каждой клеточкой мозга ощущает глубокую осмысленность своего жалкого существования, а ирония автора выражает его позицию по отношению к этой примитивной уверенности; только один Печорин оказывается достойным познать, что жизнь – это ничто. Арбенин на голову выше своего пошлого круга – и что же? Только то, что он удостоен осознать игру всесильного рока в жизни, воплощенного в Неизвестном. Жизнь создана для того, чтобы губить лучших своих детей – таков пафос и в «Песне про купца Калашникова» и в пр.».
Гоголь тоже давал оценку творчеству Лермонтова. Как поэт, Лермонтов «уже с ранних пор стал выражать то раздирающее сердце равнодушие ко всему, которое не слышалось еще ни у одного у наших поэтов. Безрадостные встречи, беспечальные расставанья, бессмысленные любовные узы, неизвестно зачем заключаемые и неизвестно зачем разрываемые, стали предметом стихов его и подали случай Жуковскому весьма верно определить существо этой поэзии словом: безочарование… В его сочинениях прозаических гораздо больше достоинства. Никто еще не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой».
Я привел эти строки не для того, чтобы «поссорить век нынешний и век минувший». Мне кажется, что у Лермонтова и Гоголя есть еще одно общее свойство. Лермонтов тоже, как и Гоголь, видел и изображал демонов, а затем утверждал: «И в небесах я вижу Бога», обращался к Божьей Матери как к «теплой заступнице мира холодного». А ровной, теплой, спокойной веры, как и Гоголь, он, кажется, не имел.
Вернусь еще раз к «Мыслям» Михаила Саяпина, который сравнил «Живые мощи» Тургенева и «Сталь» Николая Островского:
«Русскую классическую и советскую литературы трудно сравнивать: советская действительность не знала усадебной жизни, а русская литература – производственных романов.
Но есть одна занятная точка пересечения их (по тематике). Это «Живые мощи» и «Как закалялась сталь».
В сравнении их, как мне представляется, прекрасно видны достоинства и недостатки той и другой.
«Живые мощи» – глубина, философичность, христианский гимн всепобеждающей слабости (сквозная тема Тургенева) и любви к жизни.
Казалось бы, «Сталь» не тянет на сравнение с «Мощами». Но есть и у нее свои «эксклюзивные» достоинства.
«Сталь» – это гимн деятельному русскому человеку, творцу истории – типу, которого не знала русская классика. Корчагин за немногие годы прожил жизнь, насыщенную событиями на несколько жизней; он был хозяином истории, ее творцом. И вот он тоже превращается в «живые мощи» и, лежа в неподвижности, слушает – не «как растет трава» (Тургенев), а как гудит стронутый с места им, Павкой, вал Истории.
Удивительно, но литература XIX в. не отразила героев, преодолевающих свою немощь. Хотя примеры были: слепой поэт Козлов или тот безрукий-безногий калека, что сумел стать известным богомазом. Но литература предпочитала изображать обломовых и «лишних людей».
А Корчагин – это еще одно подтверждение наблюдения Бердяева о том, что в эпоху индустриализации сам антропологический тип русского человека в очередной раз изменился. (Сомневающимся в этом рекомендую взять фотографию т. Кирова и, перерыв дореволюционные альбомы, найти хоть что-то похожее.)»
И выходит, что советская литература, о которой в среде эстетствующих интеллигентов принято отзываться снисходительно-пренебрежительно, – это великая литература, в отображении человека-творца истории ставшая вершиной мирового литературного творчества и имеющая непреходящее всемирно-историческое значение.
Кто и за что ценит Гоголя?
Так почему же в современной России снова больше чтят Гоголя как примирителя и религиозного писателя, проповедника духовно-нравственных ценностей, а не как обличителя язв николаевской России? Потому что сегодня ситуация cложилась во многом схожая с той, что была до Октябрьской революции. Снова в России стали необычайно острыми противоречия между богатыми и бедными, между либералами-западниками у власти и большинством народа. И либералам снова понадобился примиритель, чтобы хотя бы оттянуть момент неизбежного их позорного конца. Они в силу традиции Гоголя продолжают почитать не как художника, а как носителя и проповедника духовно-нравственных ценностей, о которых он в действительности и понятия не имел (он признавался, что пришел к Христу «протестантским путем» и, по сути, так и остался протестантом). Те лирические отступления и публичные признания в любви к людям и к России, которые воспринимаются как проявления его высокой духовности, в действительности были либо «декларациями о намерениях», либо бледными перепевами ярких высказываний Отцов и Учителей Церкви, современных Гоголю ярких духовных пастырей. С православной точки зрения, насколько я могу судить, это – в большей или меньшей степени дискредитация христианства. Но то понимание России, которое представил Гоголь, востребовано нынешними либералами у власти и потому поддерживается ими. Впрочем, оно по душе и многим служителям Церкви, поскольку Гоголь вел себя как образцовый прихожанин, молился, соблюдал посты, регулярно исповедовался и причащался.
Почитают Гоголя и как проповедника якобы патриотической, на деле ложной идеи единства двух братских славянских народов – русского и украинского. И никакие провалы российской политики в отношении Украины не могут убедить наших либералов в том, что «незалэжная» необратимо сделала свой, исторически и цивилизационно оправданный, выбор в пользу Запада и против (или хотя бы в ущерб) России.
«Демократы» и диссиденты славят Гоголя как обличителя власти чиновничества (номенклатуры) в России и потому как одного из первых «демократов» и диссидентов. К тому же Гоголь отчасти оказался пророком – по крайней мере, в двух отношениях. Во-первых, он предсказал появление Плюшкина – знаменитого коллекционера, в собрании которого было свыше миллиона экспонатов, но в беспорядке – рядом с шедеврами (которые потом стали ценнейшими музейными сокровищами) находились вещи, интереса не представляющие. Многие посетители галереи этого коллекционера как раз и сравнивали ее собрание с кучей всякой всячины в комнате гоголевского Плюшкина.
Во-вторых, Гоголь обратился с призывом: «Где же тот, кто бы на родном языке русской души умел бы сказать нам это всемогущее слово «вперед»? Веки проходят за веками, полмильона сидней, увальней и болванов дремлет непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произнести его, это всемогущее слово…» Сегодня Гоголь мог бы порадоваться: в России объявился муж, который произнес: «Вперед, Россия!» И даже написал статью под таким названием.
Пожалуй, в нравственном отношении ценность гоголевского наследия этими двумя моментами и ограничивается, хотя в художественном отношении творения его фантазии, если только не принимать их за изображение России и русского человека, переживут века.
Но если «Мертвые души» и другие его произведения – не поэма о России и о русском человеке, то что же это такое? Гоголь сам в поэме же и ответил на этот вопрос: это трактат на нравственную тему, наставление, обращенное к каждому из читателей, чтобы русские люди обрели «идеал прекрасного человека… тот благостный образ, каким должен быть на земле человек…» Только трактат этот преподан в художественной форме.
Но почему же трактат-то – коллекция «свиных рыл»? А потому, что Гоголь был убежден: «нельзя устремить общество или даже все поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости…» В принципе и такой метод допустим (как лекцию о путях воспитания идеально здорового человека могут начать с показа того, к чему привели некоего бедолагу пьянство, курение и развратный образ жизни). Другой вопрос – насколько он эффективен.
Трактат у Гоголя не получился, во всяком случае, никто его так не воспринял. Но художественная форма была столь великолепна, что начнешь читать сочинение с таким странным, даже пугающим названием, – и не можешь оторваться. Гениальный художник, ничего не скажешь. Но не пророк, не мыслитель, не исследователь русской души, даже не проповедник (или неудачный проповедник).
Гоголь исказил образ Пушкина, представив его как заурядного пошляка. И хотя Пушкин смеялся, слушая чтение комедии «Ревизор» автором (на ее премьере он не присутствовал в связи с трауром по случаю смерти матери), вряд ли такой «диалог» с Хлестаковым был ему приятен. Тут Гоголь показал, что он, по пословице, ради красного словца не пожалеет и мать-отца.
Так что же, Гоголь был злоумышленником, который «подсуропил», по выражению Романа Звягина, русским, подсунув вместо героев прохиндея и враля?
Ни в коем случае. Гоголь сознательным врагом России не был. Тут просто проявилась его натура малоросса, «казака», смотревшего свысока на крестьянина, на занимающегося хозяйством барина или на чиновника.
Гоголь и был призван поучать Россию и человечество. И таким всеобщим учителем он останется до конца дней. Из 14 томов академического собрания его сочинений пять составляют письма. И большинство их – это либо поручения заняться его делами (достать денег, хлопотать об издании его сочинений и пр.), либо поучения, наставления, «рацеи». А Гоголь велик тем, что сделал как художник, и приписывать ему несуществующие заслуги нет никакой необходимости.
Есть и еще один момент, важный для оценки степени актуальности произведений Гоголя для современных россиян.
В обстановке того системного кризиса, который переживает ныне Россия, деморализации ее народа, особенно русского народа, чрезвычайно важно восстановить достоинство русского человека. А его, это чувство достоинства, всячески стремятся подорвать мощные силы как за рубежом, так и внутри страны. Но эта непрекращающаяся кампания началась не сегодня и не вчера, к ней были причастны, подчас неосознанно, и те деятели культуры прошлого, которых продолжают подымать на пьедестал и в наши дни. Среди них не последнее место занимает гениальный русскоязычный писатель из Малороссии Николай Васильевич Гоголь.
Никакие экономические, социальные и политические преобразования в России не увенчаются успехом, если не будет соблюдено главное условие: надо в русском человеке, ныне, как никогда за всю историю нашего народа, униженном и оскорбленном, возродить его честь, совесть и собственное достоинство. Не стану приводить примеров страшного нравственного падения значительного слоя наших соотечественников, они у всех на слуху. Могут ли такие действительно «мертвые души» воспрянуть, стать настоящими людьми и патриотами своей Отчизны? Вот это сегодня, действительно, вопрос вопросов, ибо Россия станет такой, каким будет русский человек. А Гоголь все свое творчество посвятил как раз исследованию человека и, прежде всего, как он сам полагал, исследованию русского человека. Все творчество Гоголя – это восхищение возможным совершенством и величием человека и скорбь о его недостойном бытии.
Розанов сказал о России удивительные слова: «Русская жизнь и грязна, и слаба, но как-то мила… Может быть, народ наш и плох, но он – наш народ, и это решает все». А Гоголь этого не понимал и не чувствовал, потому что русский народ не был для него своим народом. И его повествования о чужом ему русском народе вплелись в тот поток, которому суждено было сыграть заметную роль в нашей истории:
«Дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков, – писал Розанов… Это пришел Гоголь. За Гоголем все. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы. «Лишние люди». Тоскующие люди. Дурные люди.
Все врозь. «Тащи нашу монархию в разные стороны». – «Эй, Ванька, ты чего застоялся, тащи! Другой минуты не будет».
Горилка. Трепак. Присядка. Да, это уж не «придворный менуэт», а «Нравы Растеряевой улицы…».
Розанов очень любил свою жену (вторую, мать его детей), с которой он вынужден был жить вне церковного брака, потому что первая жена, Аполлинария Суслова, более известная, как любовница Достоевского, не давала ему развода. Жена, пожалуй, была для Розанова идеалом человечности, и у нее был очень добрый характер. И все же она очень не любила читать Гоголя, ненавидела его за то, что он осмеивал «подлецов» (Чичикова и др.) Если и бывают подлецы, – говорила она, «вы их и не знайте. Если я увижу, тогда и… скажу «подлец». Но зачем же я буду говорить о человеке «подлец», когда я говорю с вами. Когда мы здесь, когда мы что-нибудь читаем или о чем-нибудь говорим, и – слово «подлец» на ум не приходит, потому что вокруг себя я не вижу «подлеца», а вижу или обыкновенных людей, или даже приятных».
Мне хотелось бы добавить одно замечание к следующему заключению Михаила Саяпина: «Выполнив отрицательную часть своей работы по «исправлению» Великороссии на украинский манер, Гоголь решил приступить к части положительной: созданию идеала русского человека. Но… во время этой работы он с ужасом понял, что привычка к измельчению стала его второй натурой, что он безнадежно заземлил свой талант… и в страшных мучениях умер».
А мне думается, что трагедия Гоголя не в том, что он заземлил свой талант привычкой к измельчению создаваемых им образов. Гоголь как человек, естественно, с годами менялся, но как художник оставался таким же, каким впервые приехал в Петербург. У него был именно такой талант, какой он полностью и реализовал, нарисовав полные бесовщины картины жизни украинцев и пытаясь обратить анекдот из русской жизни в высокое художественное произведение. То есть он замахнулся на творения, к которым у него таланта от роду не было, и никакая «работа над собой» с постами и молитвами этого таланта дать ему не могла.
Андрей Белый так определял значение Гоголя:
«Тот, кто осознал себя «великим», был мал, мелок, малокультурен; тот же, кто в Гоголе себя «великим» не сознавал, – тот огненно сотрясал проходящим сквозь него током, взрывавшим все, защищаемое «мещанином во дворянстве»; тот открыл глаза всей России на ее действительность; и тот учил до желания «поучать».
Довгочхунов изобразил Гоголь-художник в их настоящей, мещанской участи; Герцен уже был близок к формуле мирового мещанства. Гоголь же до него в образе дворянина дал образ… мирового мещанина…»
И вот его понимание образа Чичикова:
«Чичиков приколот к Наполеону, выразителю господства сословия, передовой фалангой которого оказались приобретатели-спекулянты. Чичиков вынесся во второй том из первого: получить науку жизни у безродного Костанжогло, имеющего миссию: оборвать в провал ту Россию, которую хотел спасать Гоголь; Гоголь не понял для него страшной динамики капиталистического процесса, сметающего помещиков, пролетаризирующего крестьян, перерождающего его генерал-губернатора в куклу, которую за ниточку дергают: Костанжогло и миллионщик Муразов. Гоголь ощупал лишь в Чичикове голодного червя-солитера, метающегося и туда и сюда (между «все» и «ничто») со своей страшной тройкой в поисках за его ожидающим «колдуном», способным научить выгону деньги из рыбьих чешуй» (как это делал Костонжогло)… «бред вмешался в прогноз роли капитализма, который, по Гоголю, спасет-де Россию; от гибнущего и пепельного переднего плана – к фону, воспринимаемому и с ужасом, и с восторгом («поперечивающее себе» «бесовски-сладкое» чувство отщепенцев Гоголя) – полет русской тройки: «Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа». Дадим ответ мы: от Плюшкина к… Костанжогло; такова диалектика образов независимо от четкого сознания, которого в Гоголе нет… И мечта Гоголя во всей второй половине его жизни – совершенное отречение от мира, монашество».
О Гоголе можно писать всю жизнь и так и не исчерпать этой темы. Ограничусь сказанным, для подтверждения моей главной мысли этого, на мой взгляд, достаточно.
Будем благодарны Гоголю за творения его буйной фантазии, за художественные шедевры, но не станем приписывать ему то, чего у нет и не могло быть: постижение характера русского человека и судеб России.
Не станем также отнимать у Украины ее важную часть национального достояния – ее великого писателя только на том основании, что он писал о России и на русском языке.
Гоголь был и остается гениальным украинским русскоязычным писателем, и спасибо украинскому народу за то, что он взрастил такого гения, принадлежащего к вершинным фигурам художественного наследия человечества.
Уроки Пушкина, или Каким надо стать русскому человеку
Пушкин и наши дни
Великие исторические события и деятели подобны звездам переменной яркости. Они светят ровным светом сквозь века, но вдруг в определенные моменты вспыхивают с небывалой силой, давая целым народам возможность разобраться во мраке окружающей действительности. И когда мы чтим их память, отодвигаются на второй план даже самые «горячие» события текущей политической жизни. Так, День Великой Победы мы каждый год отмечаем как единственный праздник, объединяющий всех нас, независимо от политических взглядов, уровня культуры или вероисповедания. А 6 июня всех нас так же объединяет память о нашей путеводной звезде, Пушкине, о котором давно сказано коротко и ясно: «Пушкин – это наше все».
Ну, а сейчас, когда в стране наступили нелегкие времена, настало самое время всем нам вместе задуматься над тем, кем же стал для нас Пушкин, какое место занял он в нашей жизни в это переломное для России время. Мой ответ на эти вопросы будет кратким: Пушкин – это не только сладкозвучный «небом избранный певец», но и учитель, посланный России судьбой, который порой преподает нам прямые уроки для назидания на примерах воплощений добра и зла, а чаще высказывает лишь «намек, добрым молодцам урок».
Сколько веков ждать русским расцвета?
Напомню всем известные слова Гоголя, написанные еще в 1832 году: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, каким он, может быть, явится чрез 200 лет». Но 200-летие со дня рождения Пушкина мы отметили в 1999 году, да и до 200-летия со дня гибели поэта – по большому счету рукой подать. А что-то не похоже на то, что русский человек обрел тот свой гигантский потенциал, о котором говорили все наши великие патриоты, что он продемонстрировал полноту своего развития. Скорее наоборот, вряд ли когда прежде за эти два столетия русский народ – и «верхи», и «низы» – падал так низко, был так унижен и деморализован, как в наши дни. Во власти перевелись великие люди, государственные деятели мирового масштаба, которых и в стране, и в мире могли любить или ненавидеть, но в их громадном историческом значении отказать им не могли. Народ в значительной своей части превращается в дебилов и люмпенов, интеллигенция, особенно так называемая творческая, все больше подтверждает, что она представляет собой отнюдь не мозг нации…
Сам Пушкин, «по расчисленью философических таблиц», относил перспективы расцвета России, по крайней мере, в отношении развития производительных сил, комфорта и преодоления одной из «двух главных бед России», на сроки более отдаленные: «лет чрез пятьсот…»
Другой пророк русской интеллигенции, Достоевский, в своей знаменитой пушкинской речи, приведя слова Гоголя о том, что Пушкин – явление чрезвычайное, добавил: «и пророческое». И сделал вывод, ошеломивший и приведший в восторг слушавших его интеллигентов:
«…назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только… стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите… Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей… О, народы Европы и не знают, как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и воссоединяющей, вместить в нее с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!»
Десятилетия спустя после речи Достоевского русские стали участниками двух мировых войн, объектом агрессии со стороны Запада, жертвой бесчисленных провокаций с его стороны, и никакого изменения отношения к нам со стороны «цивилизованного мира» как к варварам не наблюдается. Россия превращена в криптоколонию Запада, высасывающему из нее все соки (при посредничестве туземных наших олигархов – как русских, так и не очень). И хотя верящих в то, что Россия скажет миру спасительное для всех слово у нас (среди пишущих) немало, пока оно, это слово, не произнесено, да при нашем колониальном положении и вряд ли может быть высказано. Сегодня впору бы обратиться к русским людям не с призывом обниматься с европейцами, а, напротив, с предупреждением, что «товарищ волк» (выражаясь словами Владимира Путина) ходит вокруг наших границ едва ли с добрыми намерениями. Да и внутри страны пока еще далеко от гармонии в межнациональных отношениях, и власть принимает закон за законом против экстремизма и ксенофобии, преимущественно защищая другие этносы от агрессии русских, а не наоборот.
С известными ограничениями можно признать правоту предвидения еще одного пророка, много сделавшего для раскрытия величия гения Пушкина (которого он, правда, вряд ли адекватно понимал), – Белинского:
«Завидую внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году, стоящую во главе образованного мира, дающую законы и науке и искусству и принимающую благоговейную дань уважения от всего просвещенного человечества…»
Это предвидение в большой мере сбылось именно к 1940 и особенно к 1945 году, когда советский народ (стержнем которого был русский народ) спас мир от нацистской чумы. Русского советского человека той поры, когда он ощущал себя победителем вселенского зла и верил, что на свете нет препятствий, каких он не мог бы одолеть, по праву можно было бы назвать «джентльменом XX века». Но, разумеется, принимал он «благоговейную дань уважения» не от всего «просвещенного» человечества, а лишь от его «прогрессивной» части. Напротив, ненависть реакционной части к русским росла по мере успехов и роста влияния Советской России. Но Россия сама разрушила советский строй, который давал ей силу и могущество, а гражданам СССР – невиданные в истории социальные блага, и сегодня, при взгляде на современное состояние русских, слова Белинского можно принять едва ли не за насмешку.
К слову сказать, что если Пушкин явил собой редчайший пример всеобъемлющего творческого гения, то в повседневной жизни, в быту, в поведении в обществе он вовсе не подходил на эталон «русского человека в полном его развитии». Но это так, попутное замечание.
Так какие же уроки можем мы извлечь из творческого наследия Пушкина, если иметь в виду задачу формирования характера русского человека начала XXI века?
Русский кодекс чести
Каждый самобытный поэт – это философ, потому что он создает свой, неповторимый образ мира. Пушкин же – философ вдвойне: он раскрыл нам нашу сокровенную внутреннюю природу и оставил предостережения, смысл которых мы только сейчас начинаем осознавать. Мне сегодня в пределах небольшой статьи можно остановиться лишь на современном смысле двух-трех его вершинных произведений.
Прежде всего тут вспоминается его «Капитанская дочка». Андрей Петрович Гринев не захотел, чтобы его сын Петр служил в Петербурге, в лейб-гвардейском Семеновском полку, в который был записан:
«Петруша в Петербург не поедет. Чему научится он, служа в Петербурге? Мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон…» И отправил Петра служить в Оренбургскую губернию, тогдашнюю глухомань, но недалеко от границы России, где возможны были опасные ситуации. И вот какой наказ дал он сыну при расставании:
«Прощай, Петр. Служи верно, кому присягнешь; слушайся начальников; за их лаской не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье снову а честь смолоду».
В книге это наставление занимает всего три строчки, а сколько в нем смысла! В нем, таком аскетическом, по сути, изложен целый кодекс чести русского служивого человека. Примечательно, что это не выдумка Пушкина, – подобные наставления встречались не раз в произведениях русских писателей и государственных деятелей XVIII века. Почти в таких же выражениях обращался в поучении сыну российский историк и видный чиновник Василий Татищев. И Петр Гринев, которому всего-то пошел семнадцатый год, хотя и попадал по молодости в неловкие положения, остался верен отцовскому наказу, неписаному закону русской службы Отечеству.
Люди русского характера
Я не собираюсь писать трактат о творчестве Пушкина, а обращу лишь внимание читателей на значение образов его положительных героев для нашего времени. Отец и сын Гриневы, капитан Миронов и его жена, да и сама капитанская дочка – это люди с твердым сознанием долга. Этих людей можно обмануть, объегорить, можно воспользоваться в корыстных целях их простодушием, но ИХ НЕЛЬЗЯ СЛОМИТЬ. Капитан Миронов мог бы купить жизнь, признав (как Швабрин) Пугачева великим государем, но он, оставаясь верным долгу, и стоя у виселицы, твердо отвечает: «Ты мне не государь, ты вор и самозванец, слышь ты!» Петр Гринев легко мог бы оправдаться перед следственной комиссией, призвав в свидетельницы Марию Миронову, но самая мысль о том, что эта бесконечно дорогая ему девушка может быть втянута в судебное разбирательство, показалась ему настолько ужасной, что он предпочел бы любой приговор такому бесчестью. И можно не сомневаться: если бы Маше не удалось добиться его оправдания (что легко могло бы случиться, не встреть она государыню), Петр и самую казнь смертную принял бы так же мужественно.
Почему это так важно подчеркнуть именно сегодня? Потому что корень всех нынешних бед России – не столько в нынешнем общественном строе и конкретных лицах у кормила власти, даже не столько в распределении собственности и стихии всеохватывающего воровства, сколько в отсутствии у большинства русских людей наших дней ПОЛИТИЧЕСКОЙ ВОЛИ И НРАВСТВЕННОГО СТЕРЖНЯ В ХАРАКТЕРЕ. Возможно, сегодня достаточно было бы иметь два десятка таких людей, как Петр Гринев, объединенных идеей служения России, чтобы изменить ситуацию без каких-то сверхъестественных усилий и потрясений. Ведь суть нынешнего кризиса в России – не в экономике, не в политике (хотя они тоже способствуют его углублению), а в мировоззренческом, духовном и нравственном провале. Идея социализма скомпрометирована, идея капитализма окончательно дискредитирована самими ее носителями, а идея русской цивилизации едва начинает пробивать себе дорогу. Коммунисты утверждают, что «Россия исчерпала лимит на революции» именно тогда, когда идеологическая и мировоззренческая революция стучится в дверь. И можно представить, что могли бы сделать два десятка Гриневых, объединившихся наподобие французских энциклопедистов XVIII века.
Но их нет, этих Гриневых, или же они есть, но разбросаны, живут в разных местах, не зная друг о друге, и скорбят поодиночке о бедственном положении страны. Вспомним, почему кучка большевиков смогла взять власть в Октябре 1917 года, хотя им противостояла вся государственная машина недавней могущественной империи? Только потому, что она была сплочена единой волей и пониманием единственно возможного пути выхода страны из кризиса, тогда как их политические противники со всей армией и репрессивным аппаратом были безыдейны и деморализованы.
Это – пример урока Пушкина на положительных образах (я говорю о Гриневе). А теперь – пример обратного свойства, поясняемый на образах «Пиковой дамы», вещи философской, мировоззренческой, глубоко полемической. В чем же ее смысл?
Бог и бессознательные богоборцы
Одним из важнейших откровений христианства (а Пушкин был христианин, хотя и невысоко ставил тогдашнюю Русскую Православную Церковь) является концепция личностного Бога. Бог – это Личность, живая, со своими пристрастиями и предпочтениями (при этом совершенно справедливая и всеблагая). И это Существо повелевает миром. Впрочем, и человек может стать Его соправителем – надо только подружиться с Ним. (Ведь Христос в последний вечер Своей земной жизни, на Тайной вечери, назвал Своих учеников уже не рабами, а друзьями, – Ин 14:14). Но чтобы стать другом Бога, нужно Его полюбить. А это не просто – Бог ревнив и требует любви полной: «Аз есмь Господь Бог твой, да не будут тебе бози инии разве Мене» (кроме Меня). Для христианина Господь и Бог наш Иисус Христос – это высшее воплощение красоты, благородства и святости, и Он принимает только такую всеохватывающую любовь: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, недостоин Меня, и кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня» (Мф 10:37—38). Такая любовь не всякому дана, иногда, чтобы обрести ее, нужен нравственный подвиг. А у человечества всегда есть соблазн добиться своего без таких усилий, например, отыскать «сверхзаконы природы», конечные, «объективные», которым и подчиняется мир. А, следовательно, и Бог. Древние греки, например, поступали просто: они за сверхзакон принимали Рок, которому были вынуждены подчиняться и сами боги вплоть до Зевса (что с такой сверхчеловеческой силой выражено в знаменитом хоре из «Антигоны» Софокла). Но и фетишизация научного, «сциентистского» мировоззрения тоже приводит к такому уклону: для одних ученых мир – это «волновая функция», для других – программа, которую надо прочитать. А в конечном счете получается богоборчество.
Вот чем занимается Германн, задавшись целью отыскать «три карты»! Он внутренне всегда был уверен в том, что есть какой-то магический шифр, который может открыть тайну мироздания. И вроде бы этот шифр он получает. Но проигрывается. Почему?
Несмотря на огромную работу по осмыслению своего провала, проделанную им в «17-м нумере Обуховской больницы», причина этого так и осталась для него непонятной. Куда хуже, что она оказалась непонятной и для пушкинистов (Ходасевич, например, считал, что Германн просто «обдернулся», и все тут – с кем не бывает!)
А между тем ответ ясен: последнее условие было ловушкой, которую Германн не заметил: «ты должен жениться на Лизавете Ивановне». Жениться? Что ж, ради трех карт можно пойти и на такое! Но ему и на миг не пришло в голову, что для женитьбы нужно согласие двоих.
Но Лизавета Ивановна никогда не даст согласия: ее вынесли без чувств с похорон графини после того, как она окончательно увидела суть души Германна (человек, у которого нет никаких нравственных правил и ничего святого!) и, как в триллере, осознала ту пропасть, у края которой находилась.
Германн не понял, что миром управляет свободная воля – свободная воля людей так же, как и Бога. Нет и не может быть никаких «трех карт»: если бы они были, подлость оставалась бы ненаказанной, а противостоящая рациональности добродетель – не вознагражденной.
«Германны» наших дней
Пушкин предвидел многие коллизии современного мира, корни которых кроются в этом неосознанном богоборчестве ученых, литераторов, политиков, высоколобых интеллектуалов. Это богоборчество проявилось, например, в фетишизации генетики, которая якобы нашла свои «четыре карты» – аминокислоты, из которых состоит ДНК, и вот-вот вроде бы даст ответы на все вопросы. Хотя она не может даже членораздельно объяснить, как это из совершенно одинаковых клеток получаются многоклеточные организмы, в которых клетки строго специализированы. А дальше «евгеника», наука о выведении породы «лучших людей», клонирование человека и другие потуги на переустройство мира по собственному разумению.
Другим проявлением «сциентистского богоборчества» стала гонка вооружений с «урановыми рудниками» и полигонами (и никто из ее устроителей, наверное, не вспомнил пушкинское стихотворение «Анчар»). А что ожидает мир, если его судьбы будут решать «цивилизованные германны», можно видеть на примерах «гуманитарных акций» НАТО в Югославии и в Ираке, в Афганистане и Ливии.
Но, пожалуй, самым ярким проявлением богоборчества в общественных науках и в политической жизни стала позиция российских либералов, которые, исходя из корыстного собственного интереса и желания навязать свою волю мирозданию, решили повернуть ход истории и построить в нашей стране капиталистическое общество по западному образцу. У них объявились свои «три карты» – «свобода личности», «права человека» и «гражданское общество». И как Германн, не получив от старухи-графини желанный ему ответ о тайне трех карт, направляет на нее пистолет, так и либералы, не встретив сочувствия в народе, показали, что готовы «переломить через колено» не понимающую их страну. Хочу кратко пояснить эту мысль, поскольку идея либералов стала основой политики ельцинской (да во многом и после-ельцинской) России.
Дружба с Богом вообще несовместима с эгоизмом и паразитизмом, а капиталистическое общество, так желанное либералам, – это воплощение того и другого. Коренная ошибка либералов и всех прочих антисоветчиков заключается в непонимании ими того, что 70 лет Советского периода нашей истории – это не какой-то непонятный зигзаг мирового процесса, а всемирно-исторический поворот, происшедший не без воли Бога, хотя осуществлявшие эту революцию русские люди могли считать себя безбожниками. Здесь ярко проявилась жизненность евангельской притчи о двух сыновьях, как рассказал ее Сам Христос:
«А как вам кажется? У одного человека было два сына; и он, подойдя к первому, сказал: сын! пойди сегодня работай в винограднике моем. Но он сказал в ответ: не хочу; а после, раскаявшись, пошел. И подойдя к другому, он сказал то же. Этот сказал в ответ: иду, государь, и не пошел. Который из двух исполнил волю отца?» (Мф 21:28—31).
Либералы убеждены в том, что «нормально» лишь такое общество, где царит традиция «священной и неприкосновенной частной собственности», и только они поэтому могут быть «хозяевами жизни», хотя им совершенно чужды понятия правды и справедливости. А монархисты, мечтающие о возврате к еще более далекому прошлому, тоже о правде не заботились, но вдобавок еще носили нательные крестики и выстаивали молебны, а потому были уверены в своей «богоизбранности». Словом, и те и другие, как второй сын из притчи, сказали Господу: «иду», – и не пошли. А простые русские люди, осознавшие несправедливость прежних порядков, не поднимая на щит заповедь Божию, восстали против них и водворили правду, как ее понимали, и этого их всемирно-исторического завоевания никому надолго не отнять. Вот почему нынешний либеральный курс обречен, его не спасут никакие комбинации и махинации. Он осужден народом, историей и Богом. Либеральные ценности даже обсуждать нет смысла – они уже труп.
Правда, и противники либералов, назвавшие себя патриотами, – это тоже «германны», только на свой лад. У них есть свои «три карты»: красное знамя, портрет Сталина и колбаса за два двадцать. Их ошибка – в том, что они считают, будто достаточно вступить в партию патриотов, как человек уже становится патриотом и может направлять развитие страны к «счастливым временам застоя», тогда как подлинный патриотизм непременно требует подвига, деятельного участия в решении тех задач, которые история поставила перед страной. А история требует, чтобы Россия из страны индустриальной эпохи превратилась в страну эпохи информационной (парадокс в том, что нам, из-за гибельного курса либералов, приходится пройти через фазу почти до-индустриальной эпохи). При этом история идет только вперед – и никогда вспять, даже тогда, когда, по-видимому, делает такой зигзаг.
Быть ответственными!
Словом, «германнов» всякого рода у нас ныне хоть пруд пруди, и, увы, они своими манипуляциями с «тремя картами» увлекают очень многих наших легковерных соотечественников. Значит, очередной урок Пушкина очевиден: русским людям нужно перестать быть слишком доверчивыми, надо воспитывать себя в духе ответственности за свои слова и дела и строго спрашивать со своих вождей в случае серьезных поражений. А ныне ведь привычна такая картина: либералы уверяли, что стоит отпустить цены, те возрастут в два – три раза, зато «развернется конкуренция» между товаропроизводителями, товары станут дешеветь, а на каждый ваучер россияне получат по две «Волги». Но цены выросли в 10 000 раз, затем поднялись еще выше, ваучеры обернулись пустыми бумажками. И никто за этот обман не понес ответственности. В свою очередь «народно-патриотические» вожди уверяют, что победа близка, – стоит лишь выиграть президентские выборы. Выборы проиграны – не беда: вот объявим президенту импичмент. Импичмент провалился – и снова словоблудие насчет грядущей победы, а безответственные вожди остаются все те же.
Убивать «германнов» смехом!
Еще важно отметить два качества пушкинского Германна. Первое: «непреклонность его желаний и беспорядок необузданного воображения». Второе: «имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков». Чтобы противостоять германнам с такими пороками, надо вырабатывать и воспитывать, широко распространит, ту особенность русского менталитета, которую Пушкин определил как «веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться» (или, как говорил В.О.Ключевский, «самый дорогой дар природы веселый, насмешливый и добрый ум»). И тогда новоявленных германнов будут убивать смехом. Мы, к сожалению, знаем «Пиковую даму» скорее по опере Чайковского, которая представляет собой гениальное музыкальное творение, но, по сути, не имеет с повестью Пушкина ничего общего, а потому уроки поэта до нас плохо доходят.
Изучать Пушкина по его творениям, а не по спектаклям
Наконец, два слова о бесконечно дорогом всем нам «Евгении Онегине». Рассказывают, будто раз А.Ахматова и Ф.Раневская решили пофантазировать, как бы выглядел конфликт Ленского и Онегина в наше «неромантичное» время. Раневская разыграла сценку, в которой Ленский порывался набить морду Онегину, затем они мирились и шли выпивать. Считавшаяся солидным исследователем Пушкина Ахматова от души смеялась; ей и не пришло в голову, что пафос пушкинского эпизода ссоры двух друзей как раз в том, что Пушкин был бы рад, даже если бы она разрешилась столь комичным образом. Ведь он рассказал о покалеченной иностранной модой молодежи (да-да, у нас, под влиянием опять-таки оперы Чайковского, Онегина представляют зрелым мужем, тогда как на самом деле он такой же юнец, как и Ленский), об англомане и германофиле, которые, под влиянием модных представлений о чести, начали стреляться по первому пустяковому поводу. И Онегин (само имя которого Евгений означает «благородный») убил своего друга, не замышляя и не имея против того ничего плохого по существу (правда, рискуя быть убитым этим другом).
Дорогу – самоотверженным!
И, главное, Пушкин говорит нам о необходимости избавиться от эгоизма, от взгляда на людей только как на средство для достижения наших целей: «Все предрассудки истребя,/ Мы почитаем всех нулями,/ А единицами – себя./ Мы все глядим в Наполеоны;/ Двуногих тварей миллионы/ Для нас орудие одно…» Но великая цель не может быть достигнута, если в народе не возобладают люди самоотверженного склада.
Но Пушкин – это не поэт философов. Он выявил, показал глубины национального подсознания, неосознанного русского мировоззрения, которое давно бы уже дало миру свои ответы на многие вопросы нашего времени, если бы оно было не так засорено чужеземным влиянием, если бы оно было проявлено до конца. Как и всякий другой национальный гений, Пушкин явился «магическим кристаллом», в котором в концентрированном виде изобразился породивший его народ. И этот образ оказался родным и узнаваемым. («И долго буду тем любезен я народу…»)
Услышим же призывы Пушкина, усвоим его уроки, в них – залог успехов в нашем служении России. И уроки Пушкина особенно важны сейчас, когда начинает развертываться национально-освободительная борьба русского народа как продолжение Октябрьской революции, а либералы, дрожа от страха перед неминуемым возмездием, предпринимают отчаянные попытки через «десталинизацию» остановить неумолимый ход истории.