Гости съезжались в Заречную рощу. Лия Акимовна и Нюра хозяйничали там с полудня и, как водится, не успевали. Надо было развешивать цветные бумажные фонарики, готовить костры, студить четверти с квасом, колоть сахарные головы.

В довершение неприятностей небо хмурилось и мог пойти дождь.

Несмотря на отчаянные возражения Лии Акимовны, гости послали Нюру за виновником торжества и за забытыми граммофонными иголками, а сами весело принялись помогать.

Роман Гаврилович взялся крутить мороженницу. Начальник дистанции Павел Захарович Поляков закинул удочку-самоделку. Его приемный сын Герасим отправился собирать сушняк.

Один только Иван Васильевич был в мрачном настроении и бездельничал. «Очевидно, по службе неприятности», — решила Лия Акимовна и подошла к профессору Прессу обсудить погоду.

Профессор плотно сидел грузным низом под осиной, сложив ножки калачиком, и сооружал бутерброд из масла, крутого яйца и шпротинки. Поскольку профессор приехал из Ленинграда, ему было разрешено выпить и закусить, не дожидаясь Славика.

Он заведовал кафедрой, носил длинный, безупречно черный сюртук с черными шелковыми пуговицами, носил узкие французские усики, но, выезжая в провинцию, почему-то изъяснялся с туземцами, нажимая на «о», и изображал из себя кухаркиного сына. Он важно успокоил Лию Акимовну тем, что перед дождем у него должно ныть левое колено, и стал доходчиво растолковывать преимущество коленной чашечки перед барометром анероидом. Но дослушать его не удалось: приехали Затуловские. Лия Акимовна надеялась, что они привезут только Соню (она училась в одной школе со Славиком). Но прибыло все семейство — инженер с женой, Соня и три прожорливых мальчишки.

— А Сонечка-то, Сонечка! Вытянулась! — восклицала Лия Акимовна, целуя скучную жену Затуловского. — Берегите мужей, граждане!

Затуловский подвел дочку к профессору и дернул ее за руку.

Соня сказала грубо:

— Здравствуйте, — и покраснела.

Профессор медленно дожевывал бутерброд.

— Здравствуй, — отозвался он наконец. — Тебя как величать?

— Соня.

— Соня? — Он удивился. — Дрыхнешь небось долго. Потому и Соня.

Она промолчала.

— Перешла в седьмую группу, — объяснил отец. — Первая ученица.

— Ну, папа! — Соня покраснела еще сильней.

— Первая? — Профессор снова удивился. — Ты что же, красавица, хочешь стать второй, как ее… мадам Кури, кажется… или Прикури… А? Как правильно?

Соня знала, что она не красавица, что у нее толстые губы и прыщи и что профессор притворяется, будто забыл фамилию знаменитой ученой.

— Ты что, немая? — спросил отец.

Она тупо смотрела на шелковые, похожие на заклепки пуговицы на профессорском сюртуке и ждала, когда ее кончат мучать.

— У тебя что, язык отсох? — прошипел отец.

Она молчала, упрямо выпятив прыщавый лобик. Ей было невыносимо.

— Больше никуда не поедешь! Так и заруби на носу!

В отдалении, у самого берега, лежал наполовину в воде старый осокорь. Он был завален молнией, но все еще выбрасывал свежие зеленые ветки. Соня устроилась между толстыми сучьями и твердо решила просидеть здесь до конца.

Ей было тринадцать лет, и чувство человеческого достоинства у нее еще не замозолилось.

Притаившись среди ветвей, она заметила Ивана Васильевича. Он лежал у самого берега, в траве, и смотрел на реку.

Он думал про Ольку. Недавно рассказывали, как вызвали ее к доске доказывать теорему о сумме трех углов треугольника. Доказательства она не выучила. Подумала немного, начертила прямоугольник, провела диагональ и говорит: «Вот и все». И действительно: в прямоугольнике четыре прямых угла — триста шестьдесят градусов. Диагональ раскалывает его на два одинаковых треугольника. Значит, на долю каждого треугольника остается сто восемьдесят градусов. Рабфаковцы гордились: «Вот наша, рабочая комсомолка, из инструменталки, а заткнула за пояс самого Евклида…»

В тот вечер, когда они натолкнулись на Славика с ирисками, Ивану Васильевичу все-таки удалось уломать Ольку побыть с ним немного. И они отправились в Заречную рощу, он впереди, она — саженей на десять позади его, как обычно.

Они пришли не на это место, а немного подальше — пожалуй, с версту отсюда, — к заливчику, окаймленному розовой, обожженной солнцем осокой. Осока росла густо, невозможно было разобрать, где кончается берег и начинается вода. На полянке стоял киргизский приземистый стог, туго обжатый слегами.

Они сели в пахучее сено. Он обнял ее.

Когда Олька задумывалась, не только глаза, но и все ее красивее, загадочно-неподвижное лицо казалось египетским, и Ивану Васильевичу приходило на ум, что она видит не то, что есть, а то, что будет. В тот вечер она была странно, по-взрослому, печальна. Иван Васильевич пытался развлечь ее. Как только перевезут ферму, он разведется и увезет Ольку куда-нибудь на тихий степной разъезд. Должность начальника дистанции его не страшит. Живет же Павел Захарович Поляков со своей Маргаритой Михайловной в степи, в кирпичном доме железнодорожного ведомства. В одной половине — контора, в другой — квартира. Олька выучится работать на ключе, станет помогать ему, принимать и передавать депеши.

Обыкновенно, когда об этом заходил разговор, Олька оживлялась, расспрашивала про домик — будут ли во дворе сарайчики, и чем топить, кизяком или дровами.

Теперь она не соглашалась и не возражала, погруженная в смутные, темные думы.

Часов в одиннадцать по берегу кубарем прокатился черный клубок, наверное заяц. И вслед за ним из орешника выскочил волк. Волк остановился, поглядел, сгорбившись, на Ивана Васильевича, на Ольку и неловко, как стреноженный, повернул назад.

Иван Васильевич похвалил Ольку за то, что не испугалась, но ее бесчувственность все больше тревожила его.

Он походил вдоль берега, разыскал ветхую плоскодонку и, хотя Олька отговаривалась, что поздно, заставил ее кататься.

Кругом было тускло, печально. Высоко висела одинокая звездочка десятой величины. Справа чернел высокий городской берег. На воде полосами стоял туман, такой густой, что его можно было отодвигать, как занавеску…

Олька молчала или спрашивала ни с того ни с сего:

— А ты, Ваня, чувствуешь, когда про тебя думают? Я, примерно, в депо вспоминаю тебя, а ты где-нибудь на линии, на разъезде чуешь. А? Бывает?

Он вышучивал суеверия, россказни о внушениях и телепатии. А она спрашивала, не дослушав:

— А у тебя не бывало, что ты идешь незнакомым местом, примерно в лесу, первый раз, и вдруг тебе кажется, что ты тут бывал когда-то?.. Давно, давно… Может, еще до рождения…

— Ты комсомолка или кто? — строго напоминал он.

Она умолкала, механически вычерпывала воду…

Подошла Лия Акимовна, обряженная в кружева и пелерины, словно кардинал на пасху.

— Иван, я начинаю беспокоиться. Девятый час, а Славика нет…

— Надо было не Нюру посылать, а ехать самой.

— Как же я могла ехать от гостей?

— Так что же, мне ехать?

— О боже! Терпенье, говорил генерал Куропаткин!..

…Так, до самого конца, Олька и не открыла причины своей печали. «Если бы был замешан мужчина, она сказала бы, — подумал Иван Васильевич. — Она бы не пощадила меня. Она бы сказала…»

— Может быть, она не может найти граммофонные иголки? — спросила Лия Акимовна.

Иван Васильевич поморщился. Что за привычка задавать дурацкие вопросы?

— Я же ей толковала, — продолжала Лия Акимовна. — Коробка на трюмо.

Ветер поднялся снова и дул капризно, в разные стороны. Вдали за Форштадтом глухо прогремел гром. По низкому небу тащились черные тучи, цепляясь друг за друга, словно убогие слепцы.

Иван Васильевич чувствовал, что жена молча стоит за его спиной, и проговорил, не оборачиваясь:

— Никуда твой Славик не денется. И нельзя мучить гостей. Герасим хочет есть.

— Ты считаешь, начинать без Славика?

— А что такого?

— Несчастный ребенок! — вздохнула Лия Акимовна.

Он посмотрел, как неловко она переступает на французских каблуках по кореньям, услышал ее возглас: «Разбойнички! Собирайтесь! Начинаем кутить!» — и его передернуло.

Гости стали располагаться вокруг скатерти. Тост в честь хозяина было предложено произносить специалисту по этой части, инженеру Затуловскому.

Инженер Затуловский был завистливый неудачник.

Он поддерживал затею Ивана Васильевича с перевозкой фермы только потому, что предчувствовал аварию.

Впрочем, он презирал себя за грязные мысли и, подняв рюмку, расхваливал Ивана Васильевича особенно долго и красиво.

— Ох, как скучно, — сказала жена Полякова, Маргарита Михаиловна.

— А ты, мать, выпей чарку, будет весело! — посоветовал Павел Захарович и пошел проверять удочки.

Павел Захарович Поляков принадлежал к неистребимому племени российских самородков. В гражданскую войну он партизанил в Сибири, потом стал начальником дистанции, выдумал двухотвальный снегоочиститель, сам рассчитал узлы, сам вычертил эскизы, сам придумал название «Носорог». Иван Васильевич помог ему только оформить чертежи как полагается. С Иваном Васильевичем они дружили.

У Поляковых было трое детей. Кроме того, Павел Захарович взял к себе жить сына своего погибшего на гражданской войне друга, и теперь этот парень, Герасим, учился в Москве и получал семь рублей стипендии. Летом Герасим приехал на геодезическую практику, и Павел Захарович привез его на пикник — похвастать, что получилось из бывшего грузчика.

— Возьмите меня, Иван Васильевич, на перевозку, — просился Герасим. — На любую работу. Я не забоюсь.

— А что? — подхватил Поляков. — Возьмем? Парень толковый.

— Бери. Все равно.

— Ты что как в воду опущенный? Захворал?

— Нет. Ничего.

…Иван Васильевич велел Ольке обязательно позвонить ему на работу сегодня утром. Ожидая звонка, он не ходил ни в буфет, ни на диспетчерское совещание. Но звонка не было ни утром, ни днем. Иван Васильевич до того извелся, что к концу работы дерзил без всякого повода. Она так и не позвонила.

Что с ней случилось? Чем он перед ней провинился? Ну, подтрунивал немного, когда катались на лодке, ну, повздорили, когда вернулись на берег и Иван Васильевич хотел еще немного посидеть в сене. Она возразила, что поздно, просилась домой. Иван Васильевич настаивал. Олька, обыкновенно послушная и снисходительная к нему, на этот раз уперлась: «К завтраму надо решать задачки по физике». Он упрямо сидел в сене. Она причесывалась шагах в двадцати от него, ждала, когда он поднимется. И, не дождавшись, пошла одна, и ему пришлось догонять ее, как мальчишке.

Потом они шли рядом по пустым улицам и почти не разговаривали.

Они дошли до дома, в котором уже четвертый месяц Олька снимала комнату. Иван Васильевич хотел зайти. Она не позволила. «Уже поздно. К завтраму надо решать задачки по физике».

— Ну смотри, — отпустил Иван Васильевич дурацкую шутку, — не стану квартплату вносить. (Три месяца назад он настоял, что будет оплачивать ее комнату).

— И не надо, — сказала Олька серьезно.

— Другого кассира нашла? — спросил он.

— Да, — сказала она бесчувственно. — Нашла другого.

И только когда за ней захлопнулась дверь, он понял, что они поссорились.

Он крикнул в темноту:

— Олька!

Она не вернулась, но остановилась на темной площадке лестницы.

— Не дури, Олька! — крикнул он. — Завтра утром обязательно позвони! На работу, слышишь?

Она не ответила, стала подниматься.

Было слышно, как она постучала на втором этаже, как щелкнул запор и хлопнула дверь.

Иван Васильевич перешел на другую сторону улицы, встал наискосок к дому так, чтобы его не было заметно, и ждал, сам не знал чего. В ее окне вспыхнул свет и минуты через три погас. «Решает задачки по физике», — саркастически усмехнулся Иван Васильевич.

Он не уходил и все ждал чего-то. По улице проехал грузовик, в упор осветив левой фарой беленую стену Олькиного дома, и по стене сытыми котами стали выгибаться тени. Медленно прошел дряхлый, согнутый в дугу ночной сторож. В руке его сама собой билась колотушка.

«Но позвонить-то она могла в конце концов!» — подумал Иван Васильевич…

— Иван, — ворвалась в его думы Лия Акимовна. — Что же будем делать? Я уверена, со Славиком что-то случилось.

— Сама посуди, что с ним может случиться?

— Но уже девять.

— Что ты от меня хочешь!

Он встал и пошел к берегу, стал помогать Роману собирать валежник.

— Выпьем, сосед, под рыбку? — предложил Роман.

— Что-то не пьется. Почему Клашу не привез?

— Она у меня чудная. Угорает, когда много говорят. А тут вон какая конференция.

— Скучаешь?

— А то нет, — просто ответил Роман. — Конечно, скучаю.

— Хорошая она у тебя.

— Да. Хорошая хозяйка. И у тебя Лия Акимовна хорошая, — добавил он деликатно. И они выпили за своих жен.

А шум у костра стоял такой, что угореть могла не только Клаша.

— А каких цацек вы от наших спецов дожидаетесь? — нападал профессор на Полякова. — Оболтус и с дипломом под мышкой останется оболтусом до скончания дней своих.

— Вот именно, — вставил Затуловский, с почтительной робостью внимая приезжей знаменитости.

— Вот я, — продолжал профессор, — торчал в институте восемь лет. Мамкин сынок был, либерал. «Дубинушку» пел. А получил диплом с царским орлом — глядь, уже сижу на шее у трудового мужика… Долго еще нам замаливать грехи перед простым народом! Да и сумеем ли замолить?

— Но ведь не всякий же инженер… — начал было Роман Гаврилович, но Пресс подсек его вопросом:

— Вы инженер, молодой человек?

— Нет.

— Вот и хорошо, что нет. Потому что наше сословие инженеров как было паразитами, так и осталось. Инженерские мозги, начиненные стандартами, аксиомами, да константами, да прочей чепухенцией, по самому нутру своему враждебны революции.

— Конечно, за некоторыми исключениями, — осторожно добавил Затуловский.

— Мало что бывает. Бывает, и кура петухом поет. Разве об этом речь! У меня служит, говоря на нашем гнилом жаргоне, коллега, а проще сказать — ученый оболтус. На десятом году революции Ленинград называет Петроградом. А Октябрьскую железную дорогу величает Николаевской. А инженер! Дипломированный! Накрутили ему хвоста — стал выражаться иначе: «Дорога, которая ведет от нашего города до Москвы». Эдак-то! И Ленинград обошел, и Николаевская в уме. Вот вам и коллега! А читает лекции в советском втузе, учит рабочий молодняк! Творит консерваторов и оппортунистов по образу и подобию своему! Тьфу, и я по-латыни заговорил! Вот зараза!.. Нет, я своих балбесов до втуза на пушечный выстрел не подпущу! У меня двое сыновей. Я их на Днепрострой отправлю. Пускай тачки катают. Потом сами спасибо скажут.

Профессор соорудил бутерброд с балычком и икрой, отправил в рот и промокнул румяные губы.

— А меня во втуз записали, — сказал Герасим. — При всех объявляю: только из уважения к Павлу Захаровичу учусь.

— Не век же тебе мешки грузить, — проговорил Поляков несколько виновато. — Будешь красный командир производства. Никакого позора нету.

— Как это нету? Кто я такой был? Базис. Пролетарский крючник. А во втузе чего из меня лепят? Гнилую интеллигушку? Таблички с косинусами учат читать. На кой черт мне это нужно?

— Дело не в базисе, — сказал Роман Гаврилович. — А в том, кому ты своими знаниями служишь.

— А кому я могу служить, когда я консерватор? Слышали? — он кивнул на профессора.

— А ты читал, какие стройки нам с тобой поручает республика? — продолжал Роман Гаврилович. — Ты читал, что нам с тобой придется ставить самую колоссальную электростанцию во всем мире — Днепрострой, Туркестано-Сибирскую магистраль тянуть, канал от Волги к Дону копать? А ты говоришь, на кой таблички…

— Копать надо лопатами, а не табличками… — возразил Герасим хмуро.

— Верно! — подхватил профессор. — Египетские фараоны не носили фуражек с топорами да якорями, а пирамиды закатывали такие, что нам и не снится! Владыка мира — труд, дорогой коллега.

— Вот это правильно, — проговорил Затуловский с чувством.

Роман Гаврилович оглянулся, ища сочувствия.

— И лошадь трудится! — заметил Иван Васильевич.

— Пирамиды складывали не люди, а рабы! — подхватил Роман Гаврилович. — Это там, за кордоном, что рабочий, что бык под ярмом — одна цена. А свободный человек тем и свободный, что запускает мозги на полную силу! Разве при царском режиме Павел Захарович придумал бы снегоочиститель «Носорог»? А этот «Носорог» заменяет двести человек с лопатами!

Герасим молчал.

— Твой отец завещал, чтобы я тебя вывел в люди, — твердо сказал Поляков. — И я выполню его волю. Втуз ты кончишь. И никаких гвоздей!

И в знак того, что решение обжалованию не подлежит, выпил чарку водки.

— Институт ты кончишь, — повторил он. — А там — как хочешь. Одолеешь науку — подавайся обратно в крючники.

— И пойду. Хоть дети будут иметь пролетарское происхождение. А тут они что в анкете станут писать? Произошли от обезьяны?

— Ты комсомолец? — спросил Роман Гаврилович.

— Ну, комсомолец.

— А кому было сказано: «Учиться, учиться и учиться»?

Герасим упрямо промолчал.

— Не мудри, Герасим, — подошел к нему Иван Васильевич. — Погляди на нас с Павлом Захаровичем. Оба мы интеллигенты. Меня сделали интеллигентом в институте, а твой Павел Захарович стал интеллигентом сам. И каяться ни он, ни я не намерены.

— Профессор имел в виду неполноценную интеллигенцию, — пояснил Затуловский.

— А по-моему, басенку о неполноценной интеллигенции придумали сами интеллигенты, — сказал Иван Васильевич весело. — Как считаешь, Роман Гаврилович?

— Конечно. Причем неполноценные, — уточнил Роман Гаврилович.

И Соня увидела, что он оглянулся на ее папу.

Затуловский давно жалел, что приехал. Беседа принимала скользкий характер. В довершение неприятностей Затуловский отсидел ногу. Он крутился и так и эдак, ложился на бок, упирался на локоть, садился на корточки, но так и не мог найти удобного положения. Он решительно не умел сидеть без стула.

— Пролетариату не нужны интеллигенты, а нужны интеллигентные рабочие, — сказал он, но спохватился, что, пожалуй, слишком поддакивает профессору, и решил завернуть фразу так, чтобы не обижать своего непосредственного начальника, Ивана Васильевича.

— Именно поэтому, — продолжил он, — мне кажется, профессор не совсем прав, когда нападает на втузы. В наше время втузы служат пролетариату…

— А вот втузы профессор ругнул правильно, — перебил Иван Васильевич. — Надо учить по-новому. Нынешний молодняк хочет, чтобы его учили не зубрить, а мыслить.

— А почему вы знаете, что хочет нынешний молодняк? — спросил Герасим.

— Знаю… — Иван Васильевич вспомнил Ольку и смутился. — Предполагаю, во всяком случае.

— Мы, например, в нашей группе мечтаем, чтобы скорее кончалась ученая талмудистика и чтобы нас скорее отправляли на линию. А наши девчонки — у нас их четверо — спят и видят, как бы у какой-нибудь тетери отбить мужа с кошельком.

Иван Васильевич испытующе посмотрел на студента. Герасим поджаривал над углями наколотые на прутик куски окуня. Настойчивый взгляд инженера он понял по-своему, улыбнулся и проговорил:

— Сейчас угощу. Обождите.

— Зубрить, конечно, нужно, — басил Поляков. — На то она и теорема Пифагора, чтобы ее зубрить. Однако зубрежка — полдела. Другой раз слушаешь мудреца: слова длинные знает, а подогнать их путем друг к дружке не может.

— Это не ново, — возразил Затуловский. — Об этом еще древние греки толковали.

— Вон я какой! — удивился Поляков.

— И Сократ в том числе.

— А кто он будет — Сократ?

— У вас как с образованием? — тонко улыбнулся Затуловский.

— Образование у меня ускоренное, — Поляков вздохнул. — Кочегарил на паровозе. Когда машинист напивался, я становился за регулятор. Потом курсы. Тоже ускоренные. И все. Теперь только и дорвался до книги. Маркса прорабатываю. «Капитал».

— Вам, я думаю, достаточно усвоить основы, — съязвил Затуловский. — С машиниста не спрашивают, как Стефенсон додумался до локомотива.

— A y нас с вами локомотив-то какой, позабыли? — Поляков подмигнул. — Не маневровая «овечка». Наш паровоз — вперед лети! В коммуне остановка!

— На одном Сократе сейчас далеко не уедешь, — добавил Иван Васильевич.

— Это который Сократ? — напирая на «о», спросил Поляков. — Который бегал нагишом по Греции и кричал «Эврика»?

— Ну, граждане, если мы путаем Сократа с Архимедом, — возразил Затуловский с достоинством, — то уж действительно мы дошли до нес плюс ультра.

— Что на языке родных осин означает: «Дальше ехать некуда», — перевел заметно подвыпивший профессор.

И все засмеялись.

«Зачем они смеются над папой, — думала Соня. — И Поляков и Иван Васильевич смеются. А я, дурочка, учила поздравительные стихи. Не буду говорить Славику никаких стихов».

Она подошла к костру и сказала:

— Мама, я хочу домой.

— Батюшки! — спохватился Поляков. — Хороши кавалеры! Про барышню позабыли!

Он взял у Герасима палочку с наколотым куском окуня и опустился на колено перед Соней.

Губки ее дрогнули.

— А еще Маркса прорабатываете, — сказала она громко и отвернулась.

Возникло неловкое молчание.

Затуловский приблизился вплотную к дочке и, страшно мигая, прошептал:

— Ты сейчас же пойдешь к Павлу Захаровичу и попросишь прощения. Или… или… я не знаю, что с тобой сделаю.

Соня не двинулась. Он замахнулся.

— Ну-ну-ну, — Иван Васильевич крепко обнял его за плечи. — Мы с вами члены общества «Друг детей».

— И черт с ней! — кричал Затуловский. — Видеть ее не хочу! Вырастила урода! Вот оно, твое воспитание!

Соня увидела, как испуганная мама торопливо, по-кроличьи дожевывала кусок. Это было непереносимо. Она бросилась в темную чащу.

— Зачем вы ее так? — проговорил Поляков с упреком.

Прислушались. Мучительно набирая силу, загудел гудок лесопилки. Больше ничего не было слышно.

— Сейчас я ее приведу, — сказал Иван Васильевич.

Он отыскал девочку далеко в лесу. Она рыдала бесшумно, как взрослая.

— О чем плачем? — спросил Иван Васильевич.

— Я не буду стихи… Уходите…

— Какие стихи?

— Читать стихи… Славику… Не буду… Уходите… Ваш Славик противный. Я убегу.

— Зачем убегать. Я тоже не люблю стихов. «На добра коня садяся, в путь-дорогу снарядяся…» Чепуха, правда?

Соня засмеялась сквозь слезы.

— Пойдем.

Она брезгливо отвернулась.

— Имей в виду, сюда забегают волки.

— И пусть.

Он улыбнулся украдкой. Много в новом укладе непонятного, а все-таки правильно скинули царя Николашку. Россия тронулась с места. Поднимается молодая поросль, немыслимая при старом режиме, растет племя, которое не переносит унижения и не понимает, что значит лебезить и подлаживаться. Толстогубая, колючая девчонка. Вот бы Славик вырос таким…

Листва зашумела. Ветер принес теплый запах сена. Иван Васильевич встрепенулся и полез напролом, как лось, сквозь папоротник и прутья орешника. Да, это было то самое место: ночная поляна, осока, киргизский стог, утонувшая наполовину плоскодонка. Пустая консервная банка, которой Олька вычерпывала воду, плавала между лавочками. Никто со вчерашнего дня сюда не заходил. Плоскодонка была привязана к пеньку Олиными руками.

Иван Васильевич вспомнил, что Олька не позвонила, помрачнел и пошел обратно.

Дело было плохо. Прислуга Нюра вернулась без Славика.

— А вам, Лия Акимовна, в глаза скажу! — кричала она пронзительным, частушечным голосом. — Я такой человек! Дитя пропало, а вы тут гульбище затеяли, хлебным вином заливаетесь! Ивану Васильевичу простительно, у них мужской пол, им ништо, а родной матери стыдно! Мыслимо ли дело: к сапожнику кинулась — ничего не знает, к Клашке кинулась — ничего не ведает!

Пока бегала, иголки потеряла, давай по второму разу скакать! А у меня главный нерв в расстройстве! Так и воротилась без иголок! Высчитывайте с жалованья, сколько хотите берите, я такой человечек! Я бы еще прошлый год ушла, сманивали меня: давали кровать с сеткой, обедать вместе с хозяевами. Меня люди уважают! Не как вы! У меня голова не для платка!

На этих словах кусты зашелестели, и из гущи орешника появился грязный, оборванный Славик. Он остановился, осмотрел всех по очереди и нерешительно прошествовал к костру.

Нюра взвыла на полуслове и села на землю.

— Где ты был? — спросила Лия Акимовна тихо.

— А что? — Славик открыл треугольный ротик. — Я опоздал разве?

Лия Акимовна заплакала. Но подскочил веселый Герасим, вскинул мальчишку на плечо и козлом заскакал вокруг костра. Все зашумели, засмеялись, стали корить Нюру, и все перепуталось.