Низко над головой Славика на белом выгнутом потолке трепетал солнечный зайчик. Сперва Славик подумал, что залетел на своей кроватке под самые небеса, но скоро догадался, что лежит на верхней полке и над ним выгибается потолок вагона с жалюзи и лампионом. Нижняя половина окна была задернута шелковой шторкой, а через верхнюю половину виднелась пустая желтая степь и ястреб, как будто приколотый для красоты к скучному желтому небу.

Поезд стоял. Вагон качало ветром.

Внизу разговаривали.

— Вы бы сами, Иван Васильевич, послушали, как он распинался, — говорил чужой голос. — «Отцы, — говорит, — не добили, мы, — говорит, — добьем. И тебе, — говорит, — ноги повыдергиваем». Это мне, значит, ноги он повыдергивает!

— Все равно, — сказал папа металлическим голосом. — Это не оправдание затевать драку. Ты комсомолец — должен быть образцом.

— Он на меня подковой замахивается, а я буду образцом стоять? — воскликнул папин собеседник, и Славик узнал голос Герасима. — Он мне пуговицу оборвал! Пуговицу оборвал да еще подковой замахивался. На кого замахивается, дурила! На мой загривок по два куля клали… Таких Мотрошиловых я троих в один узел увяжу.

— Придется Павла Захаровича попросить, пусть взыскивает. Мы тебя сюда не драться взяли.

Папа немного помолчал. Потом спросил:

— Где Павел Захарович?

— Поехал на разъезд с начальством ругаться. Все равно часа три стоять. Кривую рихтуют.

— На паровозе?

— На паровозе.

— Напрасно поехал.

— Как же, Иван Васильевич! То вы начальник перевозки фермы, то он начальник перевозки. Некрасиво.

Окончательно проснувшись, Славик вспомнил, что папа взял его с собой на перевозку фермы и что он едет в служебном вагоне, в так называемом вспомогательном поезде, и вслед за вспомогательным поездом особый паровоз «овечка» везет ферму.

Мама ни в коем случае не пустила бы Славика на вспомогательный поезд. Но в последние дни на нее напала страшная головная боль, и упросить ее было просто. Перед отъездом она позвала Славика к себе в темную спальню, велела самому собрать в дорогу самое необходимое, опасаться скорпионов, поцеловала в лоб и прошептала: «Несчастный ребенок».

Из самого необходимого Славик взял в дорогу барабан.

Поздно ночью его уложили на верхнюю полку. Он дал слово не пропустить момент погрузки фермы на тележку и тут же заснул. И вот, проснувшись, он услышал странную новость: папа почему-то уже не начальник перевозки, а помощник. А начальником перевозки назначили Павла Захаровича.

— Как принесли депешу, что отца вместо вас ставят, Мотрошилов с лица сменился, — сказал Герасим.

— Вот как! Не думал, что он за меня.

— Тут, Иван Васильевич, другое. Мы пришли к выводу, что этот Мотрошилов большого козла вам подложить собирался.

— Какого же, если не секрет?

— Конечно, вы будете смеяться, но мы считаем за факт. Он собирался ферму под откос завалить.

— Тебе бы, Герасим, романы писать.

— Не смейтесь, Иван Васильевич. Вы человек сугубо гражданский, а Павел Захарович два года партизанил и работал в ЧК. Как думаете, зачем Мотрошилов подкову везет? Нет, нет, не смейтесь, к чему у него в кармане подкова? Партизаны в гражданку знаете как поезда с рельсов сбивали? Не знаете? То-то и есть, что не знаете. Прилаживали на головку рельса подкову — и паровоз набок.

— Сказки, — сказал папа устало. — Сказки, Герасим, сказки.

— А почему он зубами захрустел, когда вас с начальников сняли? Ферма завалится — начальнику крышка. И вдруг вы не начальник и подкова ни к чему.

— Вот видишь. Нет худа без добра.

— Вы, Иван Васильевич, его опасайтесь. У нас там у каждого по ходу дела у кого лом, у кого выдерга. Конечно, не мое дело вас учить, а Мотрошилова лучше бы услать. Без него уладимся. Дрезина в город пойдет, с ней и услать бы.

— Роман уверял, что отобрал лучших из лучших, — возразил папа. — У нас нет оснований ему не верить. А зачем посылают дрезину?

— Скавронов ключи какие-то позабыл.

— Вот растяпы!

— Ничего не сделаешь. Неприятность там у них. Деваха из инструменталки отравилась. Запутались без нее. Шведики позабыли.

— А не говорят, отчего отравилась? — спросил папа быстро.

— Я думаю, от любови. У них это быстро.

— Что ты думаешь, меня не интересует. Что говорят люди?

— Разное болтают. Мотрошилов из-за нее рехнулся. Лазил, говорят, в больницу. Через окно. Милицию вызывали.

— Что он сказал? Как она?

— Разве к нему подступишься? Она расписалась с ним, а потом выпила эссенцию. Испортила медовый месяц. Ничего, бабы долго не хворают. Оживет.

— Оживет, — подтвердил Славик. — Алина с соседнего двора три раза травилась, а ходит.

— Ты не спишь? — спросил папа.

— Нет.

— Вставай. Проспишь царство небесное. Пойди прогуляйся.

Славик попросил папу застегнуть лифчик, оделся, нацепил на шею барабан и вышел в тамбур. Далеко расстилалась ровная, как будто глаженная утюгом, степь. Справа поднимались невысокие желтые отроги Уральских гор. По отрогу сползала отара овец, плотная, как булыжная мостовая. Последняя ступенька вагона висела высоко над землей. Славик, закусив губку, спрыгнул, и песок набрался в его сандалии.

Очутившись в степи, он первым делом проверил, нет ли где-нибудь скорпиона. От укуса скорпиона человек синеет, раздувается — словом, становится такой, как Павел Захарович, и умирает в страшных судорогах. Поблизости скорпионов не было. Славик забарабанил и зашагал по треснутому, сложенному будто из плиток, солончаку.

Кругом сухо свиристело и стрекотало, будто всю степь перепиливали лобзиками. Славик посмотрел на пустое, белесое небо, и ему показалось, что он когда-то ходил здесь, хотя этого никак не могло быть: лето и зиму он безвыездно жил в городе и только один раз в жизни ездил на папину родину, в Тверскую губернию. Да и там пробыл недолго. Мама прожила в деревне вместо двух месяцев всего несколько дней: там не было уборной.

Наконец он догадался, что летал сюда во сне на кроватке. Именно здесь бродили динозавры со змеиными шеями и здесь он выручал Таню.

Все было так же, как тогда. Не хватало только Тани да клубящихся первобытных туч. Славик забарабанил и подумал: «Тучи — ладно, а хорошо бы, если бы появилась Таня».

И только он это подумал, его окликнул милый хрипловатый голос:

— Огурчик!

Он обернулся и увидел ее.

Она стояла одна на самой середине степи, и велосипед нахально облокачивался на нее. И юнгштурмовка была с засученными рукавами. И волосы свисали по бокам, как буденовка.

Это было до того волшебно, что Славик улыбнулся.

— С ума сойти! — засмеялась Таня. — Ты куда направился?

Он взял себя в руки и свысока ответил:

— Куда надо, туда и направился.

— Куда же тебе надо? — спросила Таня и застегнула пуговицу у него на штанах. — Как ты здесь очутился?

— Мы ферму перевозим. Не видите, что ли?

Ветерок надувал ей на глаза волосы, и она смотрела как через сетку.

— А вы чего тут? — спросил Славик грубо.

— Я к вашему начальству ездила. Лопатку просить.

— Зачем вам лопатка?

— Да не мне. Яше.

— А где он?

— Он вот где, — ответила Таня, прижимая руку к груди. — Он здесь навеки, Огурчик.

И счастливо засмеялась.

Славик решил, что в кармане юнгштурмовки лежит Яшина карточка, и спросил снова:

— Нет, сам он где. Правдашный.

— Правдашный Яша выкапывает скелет. Уже второй день. У него сломалась лопата, и он просил найти новую. Едва выпросила. Жадюги ваши железнодорожники, так и доложи своему папе. Лопатки им жалко. Поехали к Яше?

— А далеко?

— Версты три. Не помрешь. Поехали!

Славик вцепился в горячий сверкающий руль и, совсем как во сне, поплыл в глубину степи в Таниных полуобъятьях.

Его несло все дальше и дальше, длинные Танины волосы нежно щекотали его виски, твердое Танино колено ритмично трогало его ногу, горячий запах юнгштурмовки кружил ему голову.

— Хорошо? — тихо спросила Таня.

— Подумаешь, — сказал он презрительно.

А история случилась такая. Несколько дней назад, бродя по базару, Яша увидел девчонку-казашку. Девчонка продавала каймак. Как беркут, набросился на нее Яша. Произошел скандал. Откуда ни возьмись, сбежались родственники девчонки — братья, отец, мать. Когда шум поутих, Яше удалось объяснить, в чем дело. В монисте торговки была монетка с именем великого каана Менгу — величайшая редкость времен монголо-татарского ига. После долгих переговоров, вскриков и взвизгиваний было установлено, что монетка найдена у норки суслика, верстах в тридцати от города.

Яшу охватило состояние, похожее на горячку. Он не сомневался, что в том месте, где суслик копал свои ходы и вытолкнул вместе с грунтом монетку, был похоронен князек-завоеватель — какой-нибудь нойон или нукер. Такие погребения обнаруживались чрезвычайно редко. В отличие от половцев-кипчаков монголо-татары не насыпали над покойниками курганов. Они хоронили свою знать секретно и над свежей могилой гоняли табуны, чтобы потревоженное место стало неотличимым от вековечной степи.

Яша забыл про письмо Барановского, для разгадки которого поднял на ноги массу народа, и добился от казахов обещания вместе искать сусличью нору.

Когда Таня и Славик подъехали, Яша закопался уже так глубоко, что его не было видно. Только серые грудки земли взлетали над степью. Дожидаясь Таню, Яша копал сломанной саперкой. Он лоснился от пота, и веки его были красные, как у голубя.

Лопате, которую привезла Таня, Яша очень обрадовался. Это была настоящая, добротная, хорошо заостренная штыковая лопата.

Работы оставалось много. Как только обнаружатся кости, придется осторожно углубляться вокруг покойника. А когда скелет окажется как бы на столе, придется со всей возможной деликатностью очищать его от земного праха, и, уж конечно, не лопатой, а щеточками и метелками, а может быть, и кисточками, чтобы не упустить ни одной самой малюсенькой бусинки. Может оказаться, что один покойник лежит на другом. Во времена ига был обычай класть под умершего властителя живого раба. Раб задыхался, закапывали обоих. То было удивительное время: живые позволяли угнетать себя даже трупам.

— Вы не знаете, что Чингисхан считал главным наслаждением человека? — выкликал Яша из ямы. — Этот фаршированный психопат считал главным наслаждением ограбить врага до нитки, видеть дорогих ему людей в слезах, ездить на его лошадях, целовать его дочерей и жен!.. — Он бросил копать и утер пот. — Если вдуматься, жалкая программа. Высшее удовольствие Чингисхана — унижать. А унижать можно только высокое… Чингисхан как бы признает превосходство врага — и моральное, и всяческое иное…

— Как же они словчились нас завоевать? — спросила Таня.

— Надо в музей ходить! — кричал Яша. — В том и состоит парадокс рабства, что рабы от сотворения мира сами позволяли и даже помогали угнетать себя. Рабы плели нагайки, которыми их стегали, рабы ковали цепи и кандалы, в которые их заковывали, рабы делали мечи и ятаганы, которыми сами же отрубали друг другу головы, рабы стерегли друг друга, чтобы не убегали, и рабы ловили беглых рабов…

— Лучше умереть, чем плести для себя плетку, — сказал Славик.

— Это не так просто, мальчик! Человек всегда найдет уловку, чтобы выжить. На Руси такой уловкой был боженька. Боженька призывал к страданию и смирению. Ведь если страдание — добродетель, умирать разве можно?

— Религия — опиум для народа, это дважды два, — сказала Таня. — Но все же вера облегчала им жизнь.

— Вера никогда не облегчает человеческую жизнь! — закричал Яша. — Глупости! Вера облегчает не всякое существование! Вера облегчает только рабское существование! Рабство и слепая вера всегда гуляют под ручку! Надо ходить в музей!

— Значит, по-твоему, я не должна ни во что верить?

— Конечно! Ты должна мыслить, даже если ты не какая-нибудь Спиноза. Раб не обязательно тот, кого приковывали к галерам. Рабом становится тот, кто конфузится мыслить.

— Загибаешь, Яшка. Веры бывают разные. Ты в коммунизм веришь?

— Коммунизм не нуждается в вере! Коммунизм — наука! Коммунизм — это человеческое достоинство, самостоятельность мысли. Товарищ Глеб писал перед смертью: «Не хочу быть двуличным». Это что значит? Это значит — не могу быть рабом, не могу терять человеческое достоинство! Сколько понадобилось столетий, сколько духовной работы народа, чтобы после монголо-татарского забытья выросли такие Глебы, и не один, а тысячи и миллионы, чтобы они поняли, что они люди и сознательно поднялись на революцию.

— Царя свергал пролетариат Питера, — дразнила его Таня. — А у нас тут как были куроеды, так и остались. Как при татарах.

— Ты просто несознательная дура! — кричал Яша. — Тебе кругом мерещатся куроеды. Почему ты не видишь, как у нас до некоторой степени колоссально выросли люди? Спроси в очереди: «Кто последний?» Что тебе скажут? Тебе ничего не скажут, тебе обидятся. У нас нет последних! Может, отдельные единицы вроде тебя…

Таня спрыгнула в яму и обняла Яшу.

Велосипед упал.

— Ах, отстань, отлепись, пожалуйста! — сердился Яша.

— Ты меня любишь?

— Да. Только отлепись!

Таня обнимала его крепко, но он все-таки умудрялся копать.

— А любишь — поцелуй, — приставала она. — Я же тебе лопату достала.

— Как все-таки не совестно. — Яша показал глазами на Славика.

— Он ничего не понимает, — засмеялась Таня. — Огурчик, вы проходили про тычинки-пестики?

— Нет, — произнес Славик печально.

— Ну вот, видишь. Целуй — не отравишься.

У Славика закружилась голова.

— До свидания, — с трудом выговорил он дрожащими губами, но Таня его не услышала.

Он пошел к железной дороге, и длинная степная тень с острой головой тащилась за ним. Он попробовал барабанить, но ничего не получилось. Палочка натыкалась на палочку.

Две рабочие теплушки, служебный вагончик, две платформы со шпалами, лебедками и рельсами стояли без паровоза, как потерянные. За коротким вспомогательным поездом к огромной мостовой ферме был подцеплен несчастный, крошечный паровозик с откидной крышкой на трубе.

Славик шел и шел. Из-под ног у него стреляли кузнечики. А вагончики оставались такими же крошечными, словно он передвигал ноги на одном месте.

Славик дал себе слово не оглядываться, но все-таки оглянулся. Велосипедное колесо крутилось, взблескивая спицами. Над степью подпрыгивали грудки земли. «Все-таки безобразие, — подумал Славик. — Если ее назначили вожатой, она не имеет права целоваться».

Железная дорога внезапно оказалась совсем близко, будто ее пододвинули.

Под служебным вагоном спасался от солнца парень в коротких брезентовых штанах. Славик попросил его подсадить.

Парень странно, по-птичьи щебетнул горлом и спросил:

— А ты здешний?

Он поднял Славика на высокую ступеньку и полез вслед за ним. Они прошли коридор, спальные купе и оказались в салоне с зеркальными окнами. Тяжелые стулья с железнодорожными гербами окружали привинченный к полу полированный стол. Кожаный роскошный диван занимал всю поперечную стену, украшенную медными крючками и кнопками. В торце была дверь на балкон.

— Вот это да! — бормотал парень, заглядывая в купе. — Вот это ездят! — И при этом щебетал горлом. — А это зачем?

— Это пепельница, — объяснил Славик.

— Вот это да! Пепельница! — удивлялся он, как маленький. — Едут, значит, на диванах и покуривают?

Парень был коренаст и курнос. Его серые, как полынь, волосы были подстрижены ножницами. Ворот косоворотки отваливался углом.

— А это зачем? — спрашивал он каждую минуту.

Он был совсем молодой, симпатичный и простодушным любопытством походил на Коську.

— Это графин. Воду пить, — объяснил Славик.

Парень налил стакан и выпил.

— А это зачем?

— Это выключатель. Для нормального света и для синего. — Славик подумал и спросил: — Как вы думаете, прилично целоваться при посторонних?

Парень так и застыл с рукой, протянутой к выключателю.

— Ты кто такой? — спросил парень.

— Я Славик.

— Какой такой Славик? Фамилия?

— Русаков.

— Ага! Вон ты кто! — Парень щебетнул. — Так и знал… Целовать ему надо, товарищи! На людях ему надо… Русаковское семя. Сразу видать. У тебя билет есть?

— Мне не надо билета. Это папин вагон.

— А почему это получается, что ты в мягком вагоне едешь, а я в твердом?

Славик промолчал. Он давно свыкся с тем, что, будучи сыном инженера Русакова, совершил какую-то пакость, а после Таниного вероломства ему вообще было все безразлично.

— Значит, это папин вагон? — приставал парень. — За какие такие заслуги ему назначили вагон с диваном?

— Он перевозит ферму. Ему и дали. А вы лучше уходите. А то он придет и вас выгонит.

— Меня? Да ты знаешь, кто я такой! Я главный контролер курьерских путей первого класса! — продекламировал он. — Вот кто я такой! Я по вагонам зайцев ловлю. Кто без билета. У меня закон короткий, товарищи! Билета нет — отрезаю ухо. Видал — по базару пацаны без ушей бегают?

— Видал, — сказал Славик, чтобы не спорить.

— Ну вот. Всех я словил. У меня дома ихние уши, как грибы, на нитке сушатся. А ну, подойди.

Славик подошел.

— Предъяви провизионку.

— У меня нету.

— Ага, нету! — Парень достал из кармана перочинный нож, дунул, вытянул лезвие и поточил о колено. — Скинь барабан! Стань передо мной, как лист перед травой!

Славик понимал, что парень шутит, но ему было обидно, что его считают за дурачка; на душе его было тошно. Он вспомнил маму, вспомнил свою погибшую любовь и заплакал.

— Ну, будет, будет! — испугался парень. — Другой раз будешь без билета ездить? Это что, барабан? Дай-ка.

Парень нацепил тесемку на шею. Барабан оказался у него под самым подбородком. Он попробовал стукать палочками.

В коридоре послышались точные шаги, и в салон вошел папа.

— Это что такое? — спросил он, нахмурившись. — Мотрошилов? Почему не на работе?

Парень растерялся.

— Ну? — ждал папа.

— Имею нужду переговорить с вами, товарищ начальник, — тихо и даже почтительно начал Мотрошилов. — Переговорить чинно-благородно, безо всякого шума по обоюдному вопросу. Прошу не побрезговать и переговорить, — он щебетнул горлом. — поскольку я давно по причине невозможности…

Папа не дослушал и пошел умываться.

— Чинно-благородно, по обоюдному вопросу… — торопливо повторил Мотрошилов. — Ты что морду воротишь! — закричал он, срывая барабан. — Недорезали вас, белогвардейцев! Ну, погоди!

Отец вернулся с полотенцем и сказал безучастно:

— Пошел вон отсюда!

— Ты надо мной не командуй. — Мотрошилов угрожающе замотал пальцем. — Ты кто такой, чтобы надо мной командовать? С начальников тебя скинули? Обломали рога? Так что извиняемся. Теперь ты ноль без палочки. Вот ты кто! — Он вроде бы опомнился, положил барабан на стол и снова перешел на почтительный, по-видимому давно продуманный, тон. — Я, товарищ начальник, человек против вас, конечно, неученый. Что у нее раньше было — я во внимание не беру, прощаю, а с вами требуется переговорить чинно-благородно и окончательно.

— Сейчас не время, — сказал папа. — Надвинем ферму, тогда пожалуйста.

— А живую красу губить было время?! — снова взвился Мотрошилов. — Было место? Такую девку суродовал!.. Думаешь, в мягком вагоне от меня уедешь? Не-ет! Никуда ты от меня не уедешь, господин хороший!

— Ты был у ней? — тихо спросил папа.

— А то не был! Лежит на коечке, как смерть все равно. — Голос его задрожал. — Кабы вас не было…

— Как она… Как… ее самочувствие?

— Самочувствие тебе надо! — Мотрошилов внимательно посмотрел на папу. — Ты что, опять ее дожидаешься? Нет уж! Поигрался, хватит. Не видать ее тебе больше… Кабы не ты, она бы со мной бы спервоначалу… — Он щебетнул горлом. — И как вас, ядовитых гадов, земля носит. Как стукну по кумполу! — Он схватил графин за горлышко, замахнулся.

— Разобьешь мне голову, она тебя и полюбит, — сказал папа печально. Он без усилия вынул из руки Мотрошилова графин, поставил на место и повторил: — Что с ней? Как она? Я совсем извелся. Понимаешь?

— Ara! Извелся?! А если я тебе ничего не скажу, чего ты мне сделаешь? Ничего ты мне не сделаешь! Она моя законная супруга. Имею я полное право не говорить? Имею. Уйду, и не узнаешь ты ничего… — и он загоготал вдруг совсем, как Коська.

— Ей легче?

— А ничего не скажу! Мое дело. Может, в «Ампир» поведем, а может, на погост потащим. А ты покрутись покедова.

По вагону ударило. Радостно заиграли буфера. К составу прицепляли паровоз.

— Кстати, — вспомнил папа. — Где у тебя подкова?

Мотрошилов щебетнул.

— Неужели ты действительно ферму хотел под откос пустить? Поразительно. Ведь ты рабочий человек. При чем тут ферма? Я тебе дорогу заслонил, меня и бей. А фермы не касайся.

Мотрошилов поглядел на него с удивлением.

— Да вы что? Да разве я до этого допущу?.. Эту подкову я с собой… вроде бы на счастье… Для Олечки…

Он замолчал.

В вагон, сопя, забирался Павел Захарович.

— Будьте добры, подождите меня у вагона, — сказал папа Мотрошилову. — Я через минуту к вам выйду.

— Ты с ним осторожней, — заметил Павел Захарович, когда Мотрошилов вышел.

— Я и так осторожно, — папа усмехнулся. — Чего же ты меня не предупредил, Захарыч? Паровоз угнал, как при военном коммунизме. Начальство застал?

— Застал. Все были на проводе, все мозги им простучал, и все без толку.

— Начальство морзянкой не проймешь.

— Подложил же ты мне хавронью, Иван Васильевич. Во какую! Рабочих совестно. Задумка твоя, а тут пожалуйте — самозванец.

— Пустяки, Захарыч! Зато у тебя теперь звание роскошное: «Начальник перевозки фермы». Сокращенно «начперфер».

— А ты не хорохорься! — Павел Захарович стал синеть. Когда его раздражали, он синел, как индюк. — Я бы на твоем месте остановил работы и отбыл в управление. Ставь вопрос ребром: в чем дело?

— Не до этого мне, Захарыч.

Павел Захарович поглядел на него, как на больного, покачал головой.

— Толковый ты мужик, Иван Васильевич, а есть в тебе червоточина. Заразили тебя в императорском институте гонором и барским чистоплюйством. Никакой выгоды от этой заразы не будет ни тебе, ни детям твоим, помянешь меня потом.

Папа молча глядел в окно. Павел Захарович подошел, крепко шлепнул его по плечу.

— Давай уговоримся, — сказал он. — Командуй по-прежнему, а я — твоя передаточная инстанция. Сыграю, как сумею, начальника, а на досуге разберемся.

— Как хочешь…

Папа вышел.

Павел Захарович и Славик видели в окно, как папа и Мотрошилов пошли в степь, но не в ту сторону, где рабочие рихтовали кривую, а в другую. Они ушли довольно далеко, оглянулись назад и пошли дальше.

— Куда это они пылят? — спросил Павел Захарович.

— Не знаю, — ответил Славик. — Кажется, драться.

— Драться?!

— А вы не бойтесь. Папа его побьет. — И, увидев, что лицо Павла Захаровича стало синеть, Славик заговорил быстрее: — Папа знаете какой сильный! Передвигал буфет. Мама говорит, надорвешься, сейчас я позову Нюру. А пока ходили за Нюрой, папа сам передвинул. Даже все ахнули!