Славик так и не понимал — гордиться ему своим отчаянным поступком или раскаиваться. Правда, Митя стал поглядывать на него уважительно и два раза назвал его не Огурцом, а просто Славкой. Но стоило Славику представить, как нога срывается с желоба и как они с Тараканом, сцепившись, медленно летят на выпуклые камни мостовой, дыхание у него захватывало и противная дрожь продирала до самых пяток.

Только барабан утешал Славика.

Когда взрослые уходили на службу, он запирал черный ход на крюк и учился барабанить в коридоре. Конечно, приятнее было бы пройтись по двору, похвастать хотя бы перед Машуткой, но выходить из квартиры было невозможно. Таракан третий день ждал его, чтобы «вывернуть наизнанку».

Впрочем, через несколько дней выйти все-таки пришлось. Вожатая дала ему неотложное задание: навестить больную Ольку.

Сначала Славик решил идти один и, если придется, безропотно принять муки. Но в последний момент он смалодушничал и упросил Митю проводить его хотя бы до угла.

Митя согласился. Не сразу, но все-таки согласился.

Они пошли торопливо, благополучно миновали арку ворот, и в тот момент, когда у Славика совсем отлегло от сердца, откуда-то с неба раздалось:

— Огурец! Стой-ка!

Славик ссутулился и застыл, как под мушкой винтовки: на краю крыши стоял Таракан.

— Куда поканал? — спросил Таракан страшно доброжелательно.

— В больницу.

— В какую?

Славик оправился от первого испуга и схитрил:

— В центральную.

На самом деле Олька лежала в железнодорожной больнице.

— Отец, что ли, загинается? — спросил Таракан.

— Нет.

— Мамка?

— Нет.

— Тогда нечего тебе там делать. Топай сюда.

— Зачем?

— Разговор есть. Лезь. Не пожалеешь.

— К сожалению, я сейчас не могу, — проговорил Славик. — Во-первых, меня послали в больницу.

— Ну, гляди. Придется мне самому слазить. Митька, подержи-ка его.

Митя поглядел наверх, прикинул время, за которое Таракан спустится по пожарной лестнице и выбежит на улицу, и сказал дерзко:

— А чего его держать? Я не нанимался.

— Что-о? — удивился Таракан.

— A то-о! — передразнил Митя и добавил тихо, чтобы Таракан не услышал: — Больно раскомандовался!

Но Таракан имел собачий слух.

— Огурец, — сказал он спокойно. — А ну, врежь ему по сопатке. За мой счет.

Славик оглянулся. По обоим тротуарам равнодушно, как будто ужасного Таракана не существовало в природе, в равные стороны шли люди. По мостовой проехал легковой мотор горисполкома, с сигнальной клизмой и с рычагами снаружи.

— Врежь, не сомневайся, — повторил Таракан добрым голосом. — Я отвечаю.

Было ясно, что за послушание Таракан забудет случай на крыше и Славик снова сможет без опаски появляться во дворе. Понял это и Митя. Он покорно взглянул на Славика большими, синими глазами и зажмурился. У Славика сам собой сжался кулачок и рука сама собой отмахнулась для удара. Но он вовремя спохватился, покраснел от стыда, и вдруг бешенство, такое же, как тогда, на крыше, нахлынуло на него:

— Ничего я не врежу! — закричал он визгливо. — Выйди только на двор, мы тебя так изобьем, болдуин паршивый, что своих не узнаешь! Мало тебя Кулибин-сын накосмырял, еще получишь!

Крыша загремела.

— Бежи! — посоветовал Митя.

И они побежали.

Славик должен был навестить Ольку в больнице и передать ей что-то завернутое в газету.

Когда приятели удрали настолько далеко, что о Таракане можно было на некоторое время забыть, Митя уговорил Славика развернуть сверток. В газете оказалась сущая чепуха: пачка печенья, круглое зеркальце и книжка под названием «Обзор мероприятий по борьбе с чумой в — ской губернии» Книжка была библиотечная, изданная в 1911 году и наполовину неразрезанная. Размышляя о том, зачем Ольке понадобилась книга, которую с 1911 года никто не читал, ребята дошли до больницы.

Не без труда — Славик никак не желал выпустить из рук пакет — дежурная нянечка натянула на него халат, и обряженный шиворот-навыворот в белую хламиду Славик отправился вслед за ней по лестнице с каменными балясинами.

Коридор во втором этаже был тихий и очень длинный. «Вот бы где барабанить», — подумал Славик. Но обдумать как следует эту возможность ему не удалось. Нянечка шепнула: «Поклонись, доктор» — и дернула его в сторону.

Навстречу по самой середине серого половика, никого и ничего не видя вокруг, шел маленький лохматый человек в развевающемся халате, весь в болтающихся тесемках и завязках. Негромко напевая: «…веселый грач был женихом, невестой — цапля с хохолком», доктор промчался, как дрезина, и бесшумно исчез в конце коридора, словно надел шапку-невидимку. Славик успел только заметить, что из носа у него растут седые волосы.

Нянечка ввела Славика в длинную, как вагон, палату. Как в вагоне, поперек комнаты стояли одинаковые кровати под номерами. И табуретки, и тумбочки, и железные спинки кроватей, и шпингалеты на окнах, и стены — все было густо вымазано белой блестящей краской. Четыре кровати были незастланы, с голыми панцирными сетками. На пятой, у окна, что-то лежало.

— Гляди, без фулиганства, — сказала нянечка. — Главный ходить. — И ушла.

Лежащее у окна существо перекатило голову по подушке, и Славик увидел смоляные египетские глаза.

— Не узнал? — Олька выпростала узкую, как бамбуковая палка, руку со вспухшим локтевым шарниром и взяла сверток.

— Нет, узнал… — сказал Славик. — Что вы тут делаете?

— Лежу. Чего же делать? Это правда — на перевозку шведики взять позабыли?

— Нет, почему… Ферму хорошо поставили.

— Нет, я знаю, — она вздохнула. — Не взяли шведики. Не нашли… А они у меня под ящиком спрятаны…

Она достала из свертка зеркальце и стала смотреться.

— Вон какая невеста! — Она слабо улыбнулась, и лицо ее по-старушечьи сморщилось. — Все кости наружу. Доктор говорит, оставайся, мол, у нас: «Поставим тебя в вестибюле за место вешалки. Кепки будут вешать…» Садись, чего стоишь? Как голуби?

— Не знаю, — сказал Славик. — Я на барабане учусь. Мне в отряде барабан присудили. За рассказ про революцию. И я теперь барабаню.

— Получается?

— Получается. Только, говорят, слишком громко.

— На то и барабан, чтобы громко… А ты давай громче, не стесняйся. Вчера лежу, слышу — за окном пионеры. Барабан дробит, горн играет — так хорошо… Никакой музыки не надо. Куда-нибудь на субботник идут. Так мне стало тепло, уютно. Закрыла глаза и вижу: вышагивают ребятишки по нашим улицам, и у нас, и в Москве, и в Ленинграде, и в Тифлисе шагают, и во Владивостоке… По селам и деревням… Вся Россия поднялась, понимаешь… И шагают под знаменами, в белых блузах и красных галстуках… А пилсудские там всякие, чемберлены притаились за своими кордонами, слушают наши барабаны… Одна я лежу, дура, — добавила она неожиданно.

— Ничего, скоро и вы встанете, — сказал Славик.

— Встану! Меня самый главный врач лечит. Сам Карпов.

— А я его видел. Он песню пел. Про цаплю.

— Ну вот он и есть. Доктор Карпов. Ему все равно, хоть ты живой, хоть мертвый, все поет. Чудной, спасу нет! — она повернулась к Славику, как здоровая, и спросила: — Помнишь письмо, которое нашли в ванной?

— Нет, — сказал Славик, — не помню.

— Ну, как же не помнишь! Письмо, которое писал полковник Барановский своей мамзели. Мы с Танькой тебе показывали.

— Ах да… Просто удивительно, как оно оказалось в подвале.

— В каком подвале? — спросила Олька.

— Ни в каком не в подвале… — Славик немного вспотел. — Я хотел сказать, что в колонке, а получилось — в подвале. Вы больная, вот вам и послышалось почему-то, что в подвале…

Олька молчала.

— Я его и в колонку не клал. Честное пионерское.

Славик украдкой выглянул в окно. Митя сидел в садике и упражнялся плевать на дистанцию.

— А полковник Барановский был больной, тучный дядька. — сказала вдруг Олька. — Пузо еле таскал. На лошадь забраться не мог. Зимой его возили в санках, летом — в пролеточке.

— Называется полковник, — усмехнулся Славик.

— И пользовал его, лечил, значит, этот самый доктор Карпов… Представляешь, умора: щупает полковника, а сам поет: «А утка свахою была, у молодой чулок сняла»… Смехотура… Ты письмо хорошо помнишь?

«Опять письмо, — поежился Славик, — надо бы идти».

— Там вроде бы написано так: «Про меня узнаете у доктора Дриляля». Верно?

— Да, — сказал Славик. — Так написано.

— Ну вот. А теперь слушай. Доктор Дриляля — это и есть доктор Карпов… Ты не смейся.

— А я и не смеюсь.

— А Танька не верит. Я ей дело говорю, а она температуру велит мерить. Смотри сам. Доктор старенький, и песенка у него старинная, еще царского времени. Нянечка говорит — спокон века поет. А припев такой:

Ди-дри, ляля, ди-дри, ляля, Ди-дри ляля, ляля.

Олька сказала припев шепотом и посмотрела на Славика долгим взглядом.

— Вот какой припев. Понятно? Вполне возможно, и ничего нет смешного, что Барановский насмехался над доктором и прозвал — его Дриляля. Бывает у вас так? Только не смейся.

— Я и не смеюсь, — сказал Славик. — Вполне может быть. Он же белогвардеец Вполне понятно, что дразнится.

— Ну вот! А если Дриляля и есть доктор Карпов, понимаешь, что из этого следует?

— Понимаю. А что?

— А то, что доктор Карпов знает женщину, которой написано письмо. Там сказано: «Про меня узнаете через доктора Дриляля». Значит, доктор и она были знакомые, а может, и служили вместе…

— Как вы хорошо придумали…

— Да не придумала, а так и есть, — безнадежным, слабым голосом проговорила Олька. — Танька тоже обзывает фантазеркой… А я не фантазирую. Я мечтаю…

— Конечно, — поспешно согласился Славик. — Когда дома никого нет, я тоже мечтаю. Хожу по коридору, играю на барабане и мечтаю, как будто я не в коридоре, а на улице и как будто за мной идет длинный отряд. Мы идем, а все остановились и смотрят: и автобусы, и извозчики, и люди — все стоят… А мы идем…

— Вот я лежу и думаю, — прервала его Олька. — Как бы выведать у доктора, что это за женщина…

— Какая женщина?

— Да та, которой писал Барановский!

— А вы спросите у доктора.

— Кабы так просто. Он не скажет.

— Почему не скажет? Скажет. Чего ему, жалко?.. А вообще, барабанить легче, когда идет много народу. И стучать надо не так просто, а на мотив. Надо твердить потихоньку под левую ногу: «Старый барабанщик, старый барабанщик крепко спал, крепко спал. Он проснулся, перевернулся, всех фашистов разогнал». Тогда получится хорошо…

— А мне знаешь что кажется, — остановила его Олька. — Что эта женщина — та самая Леночка, про которую начала было рассказывать Клюкова.

— Какая женщина?

— Ты что, нарошно? Та самая, которую найти надо. Ну? Которой писано письмо. А почему я думаю, что она та самая, про которую говорила Клюкова? Во-первых, потому, что Леночка — фельдшерица…

— А я и тревогу дробить тренируюсь, — вспомнил Славик. — Когда никого дома нет, подворачиваю потуже барашки и выбиваю дробь, как будто война… Как следует потренируюсь, и меня запишут в головную колонну. Впереди пойдем мы, барабанщики, потом — знаменосцы, а уж потом простые люди — без барабанов. — Он спохватился, что невежливо перебил Ольку. — А вы доктора все-таки спросите.

— Я бы спросила, да не знаю, как подступиться. Какой ему интерес признаваться, что лечил махрового беляка. Сейчас у них там, в райздраве, чистки.

— Если он беляка лечил, его в тюрьму надо, — сказал Славик.

— Ишь ты, какой прокурор! Человека надо судить в целом, а не по прыщику на носу. Доктор он настоящий. Меня из могилы вынул. Вот какой доктор… На чуму ездил в летучке, невесту бросил. Вот тебе и Дриляля. Тут про него написано, — она показала книжку про чуму и спрятала под подушку. — Почитаю, изучу, что за человек… Знали бы мы фамилию этой Леночки — все бы выведали! Сказала бы доктору: родня, мол, я Ленке… Крестная, мол, или племянница… Разговорила бы его… Помешал ты мне тогда, у Клюковых-то, фамилию спросить… Быстрый больно…

Славик надулся и опустил глаза.

— Ладно, ничего. Я не порицаю. Мне ли тебя порицать? Сама невесть что натворила. Видишь, койки голые? Это я виновата. Дуром стонала, соседкам спать не давала. Доктор приказал их в другие палаты перевесть. Сколько хлопот понаделала. Лежу теперь одна, так мне и надо.

— А вы не можете сказать, зачем вы пили уксусную эссенцию? — спросил Славик.

— Затем, что дурочка. Больно мои глазки кой-кого морочили. Решила отойти в сторонку, чтобы люди спокойно работали и не волновались по пустякам. А как положили меня сюда, как забегали профсоюзники и комсомольцы, поняла я тогда по-настоящему, до конца осознала, что живу не в старом режиме, не сама по себе, никому не нужная, а что я вроде бы часть большого живого тела — понимаешь, — которому больно от моей глупости… И так мне стало досадно, что я тут лежу, такой нужной стала мне жизнь, такими родными люди… — Она утерла глаза уголком простыни.

— Вас скоро вылечат, — сказал Славик.

— Скоро-то скоро, а время идет… Послушай, Огурчик, ты любишь отца?

— Люблю.

— Так вот учти. Если мы не узнаем фамилию Леночки, ему будет худо.

— Почему?

— А потому. Исполнишь мою просьбу?

— Конечно. Какую?

— Сходи, пожалуйста, в Форштадт, туда, где мы были, к Клюковым. Сегодня или завтра сходи. Выведай как-нибудь фамилию Леночки.

— А зачем?

— Трудно с тобой говорить. Огурчик. Ослабла, объяснить не могу.

— Нет, я понимаю, конечно. Об этом, я думаю, никому нельзя рассказывать?

— Конечно! У меня законный супруг имеется!

Славик мало понимал, к чему сюда затесался еще и законный супруг, но спросил небрежно:

— Это Мотрошилов, что ли?

— Все-то тебе знать надо! — Оля вздохнула. — Если станет известно, что я за инженера Русакова хлопочу, он меня… У-ух! — Она посмотрелась в зеркальце. — И за дело!

— Вы его не бойтесь. Я папе скажу, он ему задаст.

— Да ты что! Ой, с тобой раньше времени выпишешься! И не думай ничего говорить никому… Не думай… А фамилию запиши на бумажку и передай… поаккуратней… Таньке…

Олька устала. Eё клонило в сон.

Славик обещал исполнить поручение как можно лучше и попрощался.

На лестнице ему снова встретился лохматый доктор.

Доктор поднимался на второй этаж и напевал:

Все разошлись, лишь сыч остряк Остался допивать коньяк.

Славик прижался к каменной перилине и стал слушать, какой будет припев.

Но доктор шел быстро и скрылся за стеклянной дверью еще до припева.