Контора правления помещалась в жилой избе. Большая горница была разделена дощатой переборкой. В одной половине жил кладовщик с семьей, а в другой решались колхозные дела. Хотя многие отстроились, но жилья все-таки не хватало. А была деревня Шомушка до войны дворов на сто, вся в яблоневых садах; одним концом упиралась она в реку, а другим тянулась вплоть до изволока. Фашисты спалили весь левый порядок и половину правого, а яблони кое-где остались, и прошлой осенью страшно было слушать, как по ночам в заброшенных пустырях стукается оземь, падает белый налив.

Павел Кириллович, Мария Тихоновна, тетя Даша и мать Лены, Пелагея Марковна, заседали. На дворе было уже серенько. Вечерело. В кузне перестали стучать, на улице все смолкло, и в неподвижной тишине послышались вечерние звуки: шорох льдин на реке, далекое-далекое похлопывание движка на пристани, крики диких уток иа озере, и от этих еле слышных звуков мир казался просторным, раздольным.

В конторе было неуютно. Кроме стола с тремя крашеными и одной белой ножкой, скамьи и табурета, никакой мебели не было. Лист картона, вдоль и поперек исписанный похожими на мурашей цифрами, лежал на столе. Правление обсуждало вопрос о пересмотре обязательств бригад.

А за переборкой плакал ребенок, мерно поскрипывал шест зыбки и задумчивый женский голос тянул:

Баю-баюшки-баю, А я песенку спою, Моя дочка маленька, Чуть поболе валенка…

И по голосу чувствовалось, что женщина дремлет, дремлет…

— Так вот, — говорил Павел Кириллович, собирая бумаги в стопку. — Совещание считаю закрытым. Давно надо было вот так, по душам поговорить. А то думаем одно, а как записать, так со страховкой пишем. Перед кем страховаться? Перед собой?

Тетя Даша кивнула. Мария Тихоновна сидела строго и неподвижно, словно ее снимали на карточку.

Баю-баюшки-баю… А я песенку спою, —

слышался за переборкой женский голос.

— И учтите, — продолжал Павел Кириллович, — завтра к нам на собрание придет товарищ Дементьев. Нужно собрание провести чинно, чтобы был порядок. Чтобы все не лезли, а подымали руку. Выступать только про урожайность. А то у нас, как соберутся, так ровно базар. У кого что болит, тот про то и говорит. Вот — Анисим. Уже который раз выйдет, начинает благодарствие приносить за то, что ему избу поставили. Надо его не выпускать на этот раз. Перед товарищем Дементьевым совестно.

— Его не удержишь, — сказала тетя Даша.

— Тогда и звать его не надо. Без него управимся.

— Ты бы потише, Павел Кириллович, — послышалось из-за переборки. — Ребенку не уснуть.

— У него животик схватило, — сказала Мария Тихоновна. — Слышь, Нюра, ты бы положила ему на животик тепленького пшена, что ли.

Председатель сбавил голос.

— Теперь о выступлениях. Начну я. Коротко. Потом Пелагея. Потом ты, Мария Тихоновна, как бригадир. Потом от комсомольцев. Они сейчас это дело обсуждают. Только чтобы говорить как следует. Поскладней. Вы бы на бумажке записали.

— Я и так скажу, — возразила Мария Тихоновна. — Чего мне записывать!

— Так ведь ты на людях говорить не можешь. Ну что ты будешь говорить?

— Ясно что. Скажу, что соберем двадцать четыре центнера с гектара.

— А дальше?

— А чего еще? Все.

— Ну вот. Первая бригадирша в колхозе, а говорить не можешь. Ты своим выступлением должна народ поднять! Ты все-таки напиши.

— Не стану. Нет мне времени писать.

— Хочешь, я тебе напишу?

— И чего ты упрямишься, Мария! — сказала Пелагея Марковна. — Пусть, коли хочет, пишет.

— А чего он напишет?

— Чего я напишу? — сказал Павел Кириллович и встал. — Вот слушай: я напишу тебе, что мы соберем осенью великую силу хлеба и отменим к чертовой матери карточки. Я напишу тебе, что мы поднимем землю нашу на радость трудовому народу, чтобы не только сыны и дочки наши, а мы с тобой увидели, что такое есть полный коммунизм… и так далее, — вдруг сказал Павел Кириллович и сел.

— Гляди-ка, как складно, — проговорила Мария Тихоновна. — Ну пиши, шут с тобой.

Наступил синий вечер. Ребенок за переборкой заснул, а тихий женский голос все напевал:

Будешь в туфельках ходить, Платье шёлково носить… —

и под потолком мерно поскрипывал шест зыбки.