Первую беседу Степана Ивановича я услышал случайно. Однажды, заступив на дежурство по кухне, я задержался на складе, перевешивая продукты. Время уходило не даром: воин должен сполна получать норму, которая ему положена. Закончив с продуктами, я пошел проверить гигиену и посмотреть, все ли находятся на своих постах.

Из помещения для разделки доносился голос Степана Ивановича. Я вошел. Проворно действуя ножами, курсанты вырезали из картофелин глазки и порченые места. Степан Иванович сидел на табурете, разбирал сельдерей и рассказывал какую-то байку.

Я, как положено, сделал замечание: одному — по поводу заправки, другому — за небритую личность; при этом не забыл и пошутить, справедливо заметив, что было бы полезнее почитать Устав или, в крайнем случае, газету, чем слушать старые сказки.

Курсанты начали выражать недовольство. Как человек выдержанный, я не стал вступать в пререкания и вышел, запомнив, однако, наиболее недисциплинированных, чтобы учесть на дальнейшее. Только прикрыл дверь, слышу, начал Степан Иванович:

— Вот вы, ребята, его критикуете; больно вам интересно, что он, по вашему мнению, поступил не так как надо. А веселого здесь ничего нет. Вы того не забывайте, что если, например, война, так он вас в бой поведет. Или вы не понимаете, что человек молодой, не старше вас, и тоже не полностью определился. Вот я прошлый раз хвалил нашего командира батальона товарища Алексеенко. Так ведь он тоже не таким родился, а таким сделался. Характер его укрепила окружающая обстановка: и военные обстоятельства, и товарищи, и в том числе мы, солдаты. Командир, конечно, отвечает за солдата, но и солдат своим поведением отвечает за командира — это вы имейте в виду.

Помню, как пришел к нам в батальон товарищ Алексеенко: наружность у него была генеральская — полный, дородный такой, высокий дяденька, на лице — строгость; очень, между прочим, гордился, что у него бас. Пожилой был — после обеда всегда распускал ремень. Назначили его командиром батальона, а меня приставили к нему посыльным. Работал он раньше где-то в Дорпроекте в Ленинграде и никогда на военной службе не бывал. Пришел к нему первый раз и вижу: стоит он возле табуретки, положил возле себя памятку и учится по ней портянки заматывать; там, если помните, это подробно описано. И даже чертежи есть. Увидел меня командир батальона, законфузился, побыстрей, кое-как обулся. Долго он про-сидел на канцелярской работе: когда читает, очки надевает, когда на тебя смотрит — очки скидает. От военного у него и были только гимнастерка, бриджи да портупея, а остальное все свое носил: под гимнастеркой — фуфайка, домашняя, вязаная, а исподнее — шелковый трикотаж. В общем, только снаружи военный, а внутри — самый что ни на есть гражданский человек. Это теперь у вас обученные командиры, а в войну, бывало, и таких брали. Бывало, как-нибудь неточно выполнишь его указание, он никогда выговора не сделает, а только обидится. Обидится и не разговаривает: молчит и сопит, как малое дитя. Прямо жалко было на него глядеть, деликатный был человек. Инженер, между прочим.

Однако дело свое он знал на отлично. Прикажут, к примеру, построить мост, так он тут тебе на любом подручном клочке бумаги в момент нарисует схему и размеры проставит; под какую требуется нагрузку — без всяких справочников и чертежей — все в уме вычертит, да еще скажет, сколько пойдет на строительство лесу и сколько гвоздей. Научный был человек.

Ну, наши ротные командиры народ бывалый — быстро раскусили своего нового начальника — и началась в нашем батальоне путаница. На офицерских собраниях спорят, как на базаре. Сижу, бывало, за дверью, слушаю их и тошно становится. Тут бы товарищу Алексеенко встать, хлопнуть рукой по столу и сказать: «Приказываю, мол, так-то и так-то», — и делу конец. А он все «позвольте» да «простите», и нет этим «позвольте» да «простите» ни конца ни края. Наконец разойдутся все, а он сядет за стол, голову руками обхватит и задумается. Долго так сидит — голова в руках. Так мне стало при нем печально, что я собрался рапорт писать, чтобы направили меня куда-нибудь в другую часть, а то я тут все нервы израсходую. И если бы не подоспел в ту пору особый случай, не остался бы я с ним.

А дело было зимой, в сорок первом году. Стояли мы тогда, если помните, на Карельском фронте. Морозы наступили трескучие. Хлеб привозили застывший — буханки рубили топором. В рот положишь кусок и сосешь, как ледышку. А помещений для жительства вдоль дороги было недостаточно, точнее сказать, вовсе не было. Дорога шла тайгой да озером по льду, а где в тайге и на льду помещения? Только в самом конце трассы, километрах в десяти от передовой, стояла деревня. Впрочем, одно название, что деревня; как говорится, три избы — шесть улиц. Было там два дома без крыш и одна маленькая банька с каменкой — вот и вся деревня. Потом, помню, доставили нам сборную халупу из фанеры — и по размеру и по расположению точно как железнодорожная теплушка — с двойными нарами. Удобная была халупа: на полозах, куда хочешь можно перевозить. В баньке стоял штаб нашего батальона, а в избах — другие части. А народа в ту пору возле нас стояло много. Кого там только не было! И авто рота стояла, и регулировщики, и девчата с полевой почты, даже банно-прачечный отряд — и тот возле нас стоял. Но эти, постоянные, еще ничего — нарыли землянок, накрыли избы брезентом вместо крыш и живут. Больше беспокойства причиняли проходящие части. То одна часть придет, то другая, и все, конечно, бегут в избы подремать да погреться. А избы — они не резиновые: один взвод примешь, второй примешь, а третий уже не лезет. Почти каждую ночь шум стоял в нашем расположении. Один раз какие-то фронтовые командиры до того переругались, что стали друг возле друга пистолетами махать. Что сделаешь — каждому командиру своих солдат погреть охота.

Вот узнало про эти дела высшее командование и приняло такое решение: во избежание беспорядка назначить начальником гарнизона командира дорожно-строительного батальона товарища Алексеенко, поскольку наш батальон был самым постоянным жильцом в тех местах. Ну вот, как узнал я про это решение, так и отставил рапорт писать. Разве можно было комбата бросать в такой ситуации? Остался я при нем. И началась у нас не жизнь, а каторга. И старшины, и полковники, и шофера — все к нам, как в жакт идут: давай жилплощадь — и точка. Выкопали мы в свободное время две землянки, специально для проходящих частей; не успели оглянуться — их авторота заняла. Сделали в избах трехэтажные полати — под самую крышу подобрались — пришли на другой день, а там уже связисты лежат. Напишет, бывало, товарищ Алексеенко приказание командиру автороты — принять на ночлег столько-то человек, а командир автороты бежит и доказывает, что некуда. Уговаривает его товарищ Алексеенко, уговаривает, потом махнет рукой и обращается в другую часть. А в другой части то же самое положение. И кончалось тем, что наш комбат предоставлял для ночевки свой штаб, а если командир понапористей, так и койку свою ему уступал, а сам ложился на пол.

Однажды приходит какой-то шустрый интендант, просит разместить команду в шестнадцать человек на сутки. А деть их было в ту ночь совершенно некуда. Все помещения были забиты до невозможности. Объясняет товарищ Алексеенко обстановку, а интендант кричит:

— У меня срочное задание фронта, а какое задание, я сказать не могу, потому что оно секретное. Вы будете отвечать, если поморожу людей! Самому командующему буду телефонировать!

В общем, берет интендант товарища Алексеенко на пушку.

И поддался комбат: велел всем освободить помещение, рассовал писарей в землянках и поместил всю эту секретную команду в нашей баньке. А сам оделся и пошел на дорогу. Я за ним пошел:

— Куда вы, говорю, товарищ командир?

— Трассу, говорит, погляжу. Ночь, говорит, как раз светлая. Очень удачно.

А сам усталый такой, замученный. Откинул я тут все воинские дистанции и говорю ему, как отец сыну:

— Нельзя, говорю, вам так себя держать, товарищ Алексеенко. Твердость надо проявлять. А при такой вашей слабости скоро вас совсем на нет сведут.

Думал, сейчас он меня поставит на место, но все равно не вытерпел и сказал. А он вздохнул только и отвечает:

— Что сделаешь, Степан Иванович, гражданским человеком я родился, гражданским, наверное, и скончаюсь. Сам вижу, что иначе надо поступать, а переломить себя не могу.

И начал: мы, мол, тыловики, а они на фронт идут, на передовые, им надо оказывать внимание и заботу…

Неделя прошла — приезжает большое начальство. Увидало наше положение и оттянуло почти все части назад. Стало нам жить просторней. Но не надолго. Прошла еще неделя, и понаехали новые части. «Ну, сказал я сам себе, если что-нибудь не надумаю — прежняя карусель пойдет». И стал проводить свою политику.

Политика, впрочем, была простая. Помню, первый раз так случилось: приходит ко мне в предбанник командир прожекторной роты и велит доложить о нем начальнику гарнизона. Иду к товарищу Алексеенко. Потоптался там немного, выхожу обратно.

— Обождать, говорю, велено. Заняты.

Командир садится, начинает беседовать для сокращения времени.

— Начальник гарнизона, говорит, прислал к нам на постой десять человек. А где я их помещу? Места-то нету.

— Надо бы поместить, — говорю я. — Тоже ведь люди.

— Люди-то люди, а свои бойцы мне дороже, я за своих бойцов отвечаю в первую голову.

— Это правильно, говорю, только сомневаюсь, что вы это докажете товарищу Алексеенко. Он у нас такой — ни за что не сменит решения. Сказал — как отрубил!

— Да что ты?!

— Ей-богу. Сколько я около него ни живу, ни разу не видел, чтобы он приказание переменил. Не человек — железо. Хоть идите к нему — хоть нет — одинаково будет.

Вижу, подтягивается командир прожекторной роты, проверяет заправку и делает серьезное лицо. Подготовил, значит, я его таким способом и допустил до товарища Алексеенко. Слышу:

— Разрешите доложить!

— Пожалуйста.

— Принять людей нет никакой возможности.

Дальше начинает товарищ Алексеенко тянуть, как обыкновенно, мочалу:

— Вот, мол, беда… Значит, никак не сможете? Значит, нет у вас нисколько свободного места?

Ну, думаю про себя, вся подготовка пропала. Зазря старался.

И только так подумал — слышу голос командира прожекторной роты:

— Хорошо. Как-нибудь потеснимся. Разрешите выполнять?

То ли он подумал, что товарищ Алексеенко смеется над ним, то ли испугался, что проверять пойдет — не могу по сей день понять, — а только вижу — стук, стук каблуками и, как положено, строевым шагом выходит командир прожекторной роты. Товарищ Алексеенко даже немного растерялся. Вышел на порог и глядит ему вслед. Потом подумал и сказал сам себе с удивлением:

— Вот это действительно — дисциплинированный командир.

С тех пор стал я со всеми приходящими проводить в предбаннике обработку. Чего я только не говорил про товарища Алексеенко: и что он слова поперек не терпит, и взыскания накладывает только на полную катушку… И знаете — наладился порядок. Недели через две сам товарищ Алексеенко стал удивляться, когда слышал какое-нибудь возражение.

Как-то поднимает он меня ночью, велит сходить я расположение второй роты и срочно вызвать командира. Метель тогда, помню, мела, холодно было. Я по старой памяти отговариваюсь:

— Может, утра дождемся, товарищ Алексеенко… И вы бы спать ложились. А то не едите путем, не спите. Так совсем на нет можно сойти.

Как он тут вскочит, да как закричит на меня своим басом:

— Какой я вам товарищ Алексеенко! Как надо отвечать? Повторите приказание!

Повторил я, конечно, приказание и пошел. Обидно мне стало до невозможности. Ругаю его последними словами, а себя — еще крепче.

Вот, думаю, наладил ему характер на свою голову А потом, когда пробежался по заметухе да сдуло с меня дурь холодным ветерком, весело мне стало. Как ни говорите, а каждый солдат любит, когда командир не мочалу тянет, а выказывает ясность и твердость.