Небольшие повести

Антонов Сергей Петрович

В книгу входят избранные повести: «Первая должность», «В тихой станице», «Порожний рейс» и «Разорванный рубль». Они рассказывают о молодых людях, наших современниках, делающих первые шаги в трудовой жизни.

 Художник Лев Петрович Дурасов.

 

 

ПЕРВАЯ ДОЛЖНОСТЬ

Сразу после окончания института Нина Кравцова получила назначение на строительство высотного дома. Она жила вместе с родителями в одном из тихих, мощённых булыжником московских переулков. Хотя через несколько дней после защиты дипломной работы Нина отпраздновала своё двадцатитрехлетие, но и после этого при первом знакомстве многие считали, что она учится на первом или втором курсе и давали ей не больше двадцати лет. Трудно сказать, отчего это происходило. Может быть, оттого, что за всё время, проведённое в институте, она так и не отвыкла полностью от школьных повадок и называла усатых студентов «наши мальчики», а может быть, людей путали её большие, широко расставленные доверчивые глаза и маленький тупой нос со следами детских веснушек. И только хорошо знавшие Нину с удивлением замечали, как быстро созрели её ум, сообразительность и практическая смётка.

О высотном доме в тресте Нине сказали: «Объект недавно начат и неполностью ещё укомплектован инженерно-техническими работниками. Мы надеемся на вашу помощь, инженер Кравцова», - и в последних словах Нина уловила знакомые ей нотки снисходительной насмешливости взрослого человека, разговаривающего с девочкой. Но на этот раз Нина не обиделась.

«Ничего, - думала она, возвращаясь из треста домой. - Вот начну работать, тогда разговаривать со мной станут по-иному. Начальник строительства ждёт меня через месяц. Он будет доволен, что я отказалась от своего последнего студенческого отпуска».

На следующее утро она надела светлое шёлковое платье, босоножки, взяла свою белую сумочку, первый раз в жизни наняла такси и поехала на стройку. В белой сумочке лежали документы: комсомольский билет, обёрнутый в целлофан, паспорт, в котором была устаревшая надпись «учащаяся», и новенький инженерный диплом с шестизначным номером и красным оттиском «с отличием».

Стальной каркас высотного дома, похожий на огромную этажерку, был виден издали, но ехать пришлось долго, по разным улицам, то приближаясь, то словно удаляясь от него.

- Вы там работаете? - спросил шофёр.

- Да, - подумав, ответила Нина.

- Много этажей будет?

Этого Нина ещё не знала.

- Двадцать шесть, - сказала она небрежно, но, спохватившись, что шофёр, может быть, задал вопрос, чтобы проверить её, добавила: - Не считая башни.

Наконец они подъехали, и Нина направилась к воротам. На стройку въезжали тяжёлые самосвалы, шли женщины в брезентовых штанах. У ворот её остановил дедушка в коротком пиджаке, отдал честь и виновато проговорил, что посторонним входить нельзя. Немного обидевшись, Нина объяснила, что она не посторонняя, и показала диплом.

- Такой документ для нас недействительный, - вздохнул дедушка. - Пройдите в проходную, возьмите пропуск.

«Все идут без пропусков, а мне обязательно пропуск», - ещё больше обиделась Нина.

- Мне к начальнику строительства, - сказала она с неумелой строгостью.

- Всё одно. Хоть к начальнику, хоть куда, а надо пропуск, барышня, - грустно сказал дедушка. - Звоните по тридцать седьмому

Через полчаса ей дали розовый талончик, и она вошла на строительную площадку с совершенно испорченным настроением.

Высоко в небо уходил стройный металлический каркас, состоящий из горизонтальных стальных балок-ригелей и вертикальных колонн. Отсюда, снизу, он уже совсем не был похож на этажерку; величественная, словно вычерченная в воздухе, стройная громада уходила ввысь, в синее небо. По небу плыли облака, и от этого казалось, что огромный каркас медленно заваливается. Гремя стальными кузовами, в разные стороны ехали самосвалы с песком, бетоном, контейнерами, грузовики с железобетонными плитами и чугунными трубами. Над головой Нины щёлкнул репродуктор, и женский голос с украинским акцентом проговорил: «Начальник третьего участка, немедленно дайте заявку на транспорт. Повторяю. Иван Павлович, главный инженер требует заявку на транспорт. Повторяю. Иван Павлович, пожалуйста…» - но что ещё повторял репродуктор, не стало слышно: где-то на большой высоте по колонне начали бить кувалдой, и каркас загудел, как гитара. Множество людей что-то делали, куда-то торопливо шёл парень с красным сигнальным флажком, а за ним монтёр с контрольной лампочкой, ввёрнутой в патрон и словно сорванной вместе с проводами. А возле забора стояла девушка с медными серёжками и прибивала сделанный по трафаретке плакат, на котором было написано: «Монтажник проверь рабочее место», и после слова «монтажник» не было запятой. Нина в душе пожалела девушку за то, что на таком интересном строительстве она выполняет такую пустяковую работу, и пошла к конторе.

Начальника на месте не оказалось. Молоденькая секретарша довольно равнодушно посоветовала Нине пройти в отдел кадров - третья дверь налево - и заполнить анкету. Начальник отдела кадров встретил Нину тоже без особого удивления. Он достал из несгораемого шкафа бланки анкеты, предупредил, что прочёркивать, зачёркивать и писать «нет» нельзя, и попросил завтра принести фотокарточки, на которых видно два уха. «Ничего нет особенного, - старалась утешить себя Нина. - Сюда каждый день поступают люди. Почему, действительно, ко мне должно быть какое-то исключительное отношение?» Потом она сидела в приёмной, ожидая начальника до тех пор, пока секретарша не посоветовала ей зайти к главному инженеру Роману Гавриловичу.

- Может быть, вы доложите обо мне? - спросила Нина, значительно поджав губы.

- Зачем о вас докладывать? Идите так.

Кабинет главного инженера был так же беден мебелью, как и приёмная. На совершенно пустом письменном столе лежал кирпич - обыкновенный розовый строительный кирпич с дырками. Сидящий за столом высокий сухощавый человек с тонкими загорелыми руками говорил по телефону. Чёрные волосы его были замусорены сединой, как сеном. «Нервный», - подумала Нина, увидев на столе скрепки для бумаг, сцепленные цепочкой.

- А теперь найдите чертёж ка-эр двести семьдесят два, - внимательно разглядывая Нину, говорил кому-то главный инженер хрипловатым голосом. - Побыстрее. Нашли? Видите, там слева, у оконного проёма, цифра двенадцать сорок. Ну вот, прибавьте высоту стойки - это и будет отметка ваших лесов. Нет, ниже нельзя. И на десять сантиметров нельзя. - Главный инженер сдвинул мохнатые брови, взгляд его остановился на белой сумочке, и Нина мысленно поругала себя за то, что взяла её с собой. - Как же так не к чему подмоститься? Надо самому соображать, дорогой мой! Найдите-ка чертёж ка-эр двести двадцать один… Вот, вот, выпустите консоли… подложите подушечки…

Главный инженер положил трубку и удивлённо спросил:

- Вы ко мне?

- Да… - Нина хотела назвать его по имени-отчеству, по забыла отчество. - Я направлена к вам на работу

Он раскрыл диплом и углубился в чтение оценок по предметам.

- Диплом без пятнышка, - сказал главный инженер. - Надеюсь, он всегда останется таким?

- Надеюсь, - солидно ответила Нина.

- Это не так просто. - Главный инженер мельком взглянул в анкету и повторил: - Это не так просто, Нина Васильевна! У нынешних молодых образованных людей много законных претензий. На одном месте не нравится одно, на другом - другое. И, естественно, такой молодой человек начинает бегать с работы на работу и всюду предъявляет диплом с отличием… Ну бывает, захватают, запачкают…

- Я думаю, что… - начала было Нина.

- Где вы проходили преддипломную практику? - бесцеремонно прерывая её, спросил главный инженер, и но тону его Нина поняла, что она уже подчинённая, а он уже начальник.

- В Ярославле, - ответила она. - Мне надо было собирать материалы для дипломной работы, поэтому на ответственную должность я просила меня не назначать. И мне поручили дело, не имеющее отношения непосредственно к строительству… даже стыдно сказать…

- Что вам поручили?

- Технику безопасности.

Позвонил телефон. Главный инженер сказал: «Звоните позже. Я занят», - повесил трубку и заметил:

- Это очень кстати.

- Что кстати? - не поняла Нина.

- Видите ли, на должность инженера по технике безопасности мы обычно назначаем людей с опытом. Седых и лысых. Но наш инженер на днях заболел, и у нас нет выхода - придётся на это дело посадить вас.

- Развешивать плакаты с грамматическими ошибками?

- В частности, и это. Только без ошибок. Вообще, как вы понимаете, на такой должности ошибки совершенно недопустимы.

«Если сейчас же решительно не отказаться от этой работы, - подумала Нина, - то чем дальше, тем труднее будет пробиваться к настоящей строительной деятельности». Она сжала в руках сумочку и, сразу сбившись с официального тона, проговорила:

- Ой, нет, что вы!.. На эту работу я не хочу.

- Почему? - спросил главный инженер, почти вплотную сдвигая брови, и стал быстро перебирать длинными тонкими пальцами цепочку скрепок.

- Ну сами посудите, что это за работа, Роман Гаврилович! - Нина вспомнила его имя-отчество, но от волнения даже не заметила этого. - Меня учили строить, и я хочу строить. А на такой работе - только портить отношения с людьми. Нет, нет, я не хочу!..

- Ну, вот и претензия номер один. - Главный инженер устало усмехнулся. - Тогда я вам предлагаю компромисс: пока наш старик в больнице - вы поработаете на его месте. А за это время присмотритесь, выберите себе дело по вкусу, и я обещаю учесть ваши склонности. Кстати, этих склонностей пока мы не знаем. Вы пока что для меня - кот в мешке. Впрочем, и для себя тоже.

- Вы не забудете своё обещание?

- Мы с вами не в детском саду, Нина Васильевна.

Они вышли на площадку. Стараясь не занозить руку о перила стремянки, Нина поднялась вслед за главным инженером в огромный зал, почти не имевший потолка. Подёрнутые свежей ржавчиной, тянулись к небу двутавровые колонны. Во всех направлениях шли провода в смолистой изоляции, в разных местах лежали кучи сырого песку. Тут же стоял высокий ящик, покрытый толем, со множеством предупреждающих надписей: «верх», «не кантовать», «осторожно». В углу виднелась наскоро сколоченная из горбыля будочка; на дверцах её был нарисован череп и чернела надпись: «Смертельно! Высокое напряжение». К главному инженеру подошёл человек в шляпе, сдвинутой на затылок, удивлённо взглянул на Нину и спросил:

- Как же, Роман Гаврилович, с бетономешалкой?

- Возьмите трайлер и тащите её сюда, - сказал главный инженер.

Нина остановилась возле железного сундучка на колёсах и взглянула вверх, в головокружительную высоту, туда, где на тросах крана покачивалась и медленно плыла колонна. Вдруг сундучок затрещал и забился, как в лихорадке. Нина вздрогнула и отошла.

- Не бойтесь, - улыбнулся главный инженер, - это сварочный трансформатор. Когда сварщик варит, трансформатор включается - только и всего.

- Я нисколько не боюсь, - слукавила Нина. - Я просто отошла, вот и всё…

- Это зал для банкетов, - продолжал главный инженер, охватывая широким жестом и кучи песка и ржавые колонны. - Вон там будет оркестр. Отсюда станут носить замороженное шампанское и прочие вкусные вещи. Это наш центр работы - третий участок…

Нина услышала тихий свист, и какой-то предмет с силой пробил крышку ящика.

- Что это такое? - удивлённо спросила она.

- Это сказывается отсутствие инженера по технике безопасности, - сказал главный инженер. - Видите, на отметке шестнадцатого этажа работает сварщик? Ну вот - он сжёг электрод, а огарок бросил вниз.

- Но так можно убить человека!..

- Пожалуй… Нам на время придётся прекратить разговор, Нина Васильевна. Такие случаи надо пресекать сразу.

- Вы к сварщику?

- Нет, к начальнику участка.

- А я тогда - к сварщику. Хорошо?

Нина разыскала лестницу и побежала наверх. Ступени, сделанные из толстой металлической сетки, звенели под её ногами, лестница казалась прозрачной, и было хорошо видно, кто идёт внизу. «Наверное, я проскочила шестнадцатый этаж», - спохватилась она и остановилась отдышаться. Навстречу, напевая себе под нос, шла девушка с медными серёжками.

- Это какой этаж? - спросила Нина

- Девятый. А вам какой надо?

- Шестнадцатый. Там работают сварщики?

- На шестнадцатом только Арсентьев работает.

Откуда-то с небес загремел репродуктор: «Начальник третьего участка, в вашей конторе вас ожидает главный инженер. Повторяю. Иван Павлович, немедленно идите в свою комнату - вас требует главный инженер…»

Считая этажи, Нина поднялась до шестнадцатого и остановилась на узкой площадке.

В расстоянии двух пролётов от неё верхом на ригеле сидел парень в куртке и штанах, сшитых из толстого брезента. Под ним, между колоннами, летали птицы. Лицо его, словно забралом, было покрыто щитком с окошечком, и, внимательно склонившись над узлом, он «прихватывал» сваркой горизонтальные косынки. Опоясавшись широким монтажным поясом и прицепившись крюком-карабином за серьгу колонны, парень, видимо, чувствовал себя на этой высоте как дома: кепка его висела на одном болту колонны, сумка с электродами - на втором.

- Здравствуйте, - сказала Нина.

Парень поднял забрало, и Нина увидела его прищуренные серые глаза, тонкие, нетерпеливо сжатые губы, подвижные ноздри, нечёсаные волосы. Парень насмешливо осмотрел Нину и ответил:

- Здравия желаю. Вы что, к нам на экскурсию?

- Нет, не на экскурсию. Как ваша фамилия?

- Петров.

- Имя и отчество?

- Пётр Петрович. С двадцать восьмого года. В белой армии не служил, не судился…

- Если так будете продолжать работать, товарищ Арсентьев, придётся, возможно, вам и судиться, - сказала Нина, стараясь сдвинуть брови так же, как это делал главный инженер. - И ваша биография станет не такой героической.

- А вы кто такая? - удивлённо спросил Арсентьев и положил на балку электродержатель.

- Возьмите это… - Нина не знала, как называется инструмент, и замялась… - Возьмите эту ручку. Если она упадёт кому-нибудь на голову - кто будет отвечать?

- Да вы кто такая? - ещё больше удивился Арсентьев.

- Неважно, кто. Я инженер по технике безопасности.

- А-а-а!.. Вот вы и будете отвечать, - спокойно проговорил сварщик. - Сетки надо вешать.

- Ну конечно, - почему это я буду отвечать?! Во-первых, я работаю первый день, - начала было Нина, но, спохватившись, что переходит на извинительный тон, резко закончила, - а во-вторых, вы будете отвечать за то, что бросили вниз огарок электрода.

- Не может быть!

- Огарок пролетел в полуметре от головы главного инженера.

- Не может быть! - снова сказал Арсентьев. - Я все огарки складываю в сумку.

- Значит, вы считаете, что он упал с неба?

- Скорее всего. У меня все огарки в сумке. Идите пересчитайте, если не верите.

«Он думает, что я никогда не решусь пройти по этой балке, - бледнея от возмущения, догадалась Нина. - Ну ладно!» И она ступила на узкую полосу ригеля.

При других обстоятельствах Нина, конечно, не сделала бы по ригелю, под которым летали птицы, и двух шагов, но она была вспыльчива, а ироническое отношение сварщика к серьёзному происшествию окончательно вывело её из себя. Она прошла первый пролёт, быстро обогнула колонну, прошла по второму ригелю и спохватилась только тогда, когда далеко-далеко внизу, словно в перевёрнутый бинокль, увидела маленькую машину, гружённую кирпичиками, и маленького дедушку, отдающего кому-то честь. У неё сразу закружилась голова, и она обхватила обеими руками колонну. «Обратно мне не пройти, - была её первая мысль. - Не пройти до тех пор, пока здесь не настелют полы».

- Не прислоняйтесь к колонне, - предупредил сварщик, - выпачкаетесь.

- Не беспокойтесь, - услышала Нина свой голос.

Она решила привыкнуть к высоте и заставила себя смотреть вдаль. Она увидела множество крыш - красных, чёрных, зелёных, серебряных, и тысячи выбеленных извёсткой труб, и яркую зелень между домами, и чисто выметенные делянки дворов, и серебряную тюбетейку Планетария. От моста шла кривая широкая улица, разлинованная белыми полосками, и Нина узнала ту улицу, куда каждый день ходила покупать батоны. По улице двигались троллейбусы с яично-жёлтым верхом, и длинная процессия грузовиков тянулась за город. Иногда из-за углов выползали трамваи, казавшиеся отсюда почему-то чёрными, и медленно-медленно пересекали улицу, и на перекрёстках стайками скоплялись «Победы». На мосту Нина увидела трайлер, наверное тот самый, который поехал за бетономешалкой, и недалеко от моста - ослепительно блестевшую стеклянную крышу вокзала. А далеко за вокзалом, за домами, за заводами, словно нарисованное на краю неба, виднелось белое здание университета. Смотреть вдаль было не страшно и даже интересно. Но как только Нина видела ворота, проходную, дедушку, у неё начинала кружиться голова, ужас высоты охватывал её, и она закрывала глаза.

Между тем Арсентьев снял сумку с болта и достал несколько электродов.

- Вот смотрите, товарищ инженер, - сказал он, - было взято со склада двадцать пять штук, можете свериться по накладной. Осталось целых вот сколько… - Он стал пересчитывать, а Нина, не открывая глаз, думала: «Как же всё-таки я доберусь до лестницы?»

- Видите, девятнадцать штук, - проговорил Арсентьев, - а огарков пять. Смотрите: раз, два, три, четыре, пять. Один в держалке. Сальдо-бульдо, ажур.

- Откуда же упал огарок? - спросила Нина.

- Не знаю. Может, Митька уронил, - и Арсентьев посмотрел вверх.

Этажом выше сидел рыжий парень в кепке, надетой козырьком назад, и тоже варил узел.

- Митя! - позвал Арсентьев.

Парень поднял щиток и посмотрел вниз. Нина увидела его широкое добродушное лицо с широким носом, с широко расставленными, немного припухшими, как у всех сварщиков, глазами.

- Чего тебе? - спросил он.

- Ты огарки в начальство кидаешь?

- А что?

- А то, что вот из прокуратуры пришли. - Арсентьев подмигнул Нине. - Вот обожди, сейчас она пойдёт вниз, сообщит куда следует, и отрубят у тебя лет десять. Будешь тогда аккуратней…

- Я извиняюсь, конечно, - сказал Митя, поняв, что его приятель шутит. - Бывает, забудешься за работой. Вот в прошлом году, ещё на том вон доме, работал у нас монтажник-высотник дядя Ефим. Так он говорил: «Когда на высоте работаю, с меня всё осыпается, как с гнилого дерева». И хотите верьте, хотите нет: кепка у него ниткой привязана, карандаш привязан, носовой платок привязан, спички и папиросы привязаны. Весь, как ёлка в игрушках. Вот вы ругаетесь - огарок упал. А у человека на высоте, если вы хотите знать, переключается внимание. Он следит только за работой и за собой. Если на каждую деталь отвлекаться, можно загреметь на низ. А чтобы ничего не падало, надо сетками пролёты перегораживать. Об этом руководство должно думать.

- Вы сейчас на низ? - спросил Нину Арсентьев.

- Не знаю ещё…

- Будете на третьем участке, скажите про сетки.

- Хорошо.

- Или прямо главному инженеру.

- Хорошо, Пётр Петрович.

- Меня Андреем зовут. Это я так… А вас как спросить, если придётся?

- Нина Васильевна.

- Будем знать. А я думал, вы к нам на экскурсию. Но когда вы сюда пришли, сразу понял, что нет. По нашим-то панелям редко кто ходит… Так не забудьте про сетки… - напомнил он ещё раз, опустил лёгким движением головы щиток и принялся за работу.

«Что же мне теперь делать? - подумала Нина. - Можешь не можешь, инженер Кравцова, а надо идти… Обо мне даже и приказ, наверное, не успели написать». Она посмотрела вниз, страшно завидуя ходящим по земле людям, и, собрав всю свою волю, попыталась оторваться от колонны. Но сразу же у неё закружилась голова, защекотало в пятках, и она поняла, что не сможет сделать ни шагу.

А вокруг обычным, спокойным порядком шла работа; глубоко внизу сигналили машины, гремела арматура, раздавалась барабанная дробь пневматических ломов, и метрах в десяти от Нины, в стеклянной комнатке подъёмного крана, молоденькая синеглазая девушка двигала рычаги, и тень огромной сквозной стрелы, как тень самолёта, мелькала по колоннам.

- Вы ещё здесь? - спросил Арсентьев, поднимая щиток.

- Она, если ты хочешь знать, боится! - крикнул сверху Митя и засмеялся. - Извиняюсь, конечно…

- И ничего в этом нет смешного, - с отчаянием проговорила Нина.

- Я и сам знаю, что ничего смешного. Тут надо одно: считать, что ты на низу, - и тогда всё в порядке. Вот один американец проложил между небоскрёбами доску, сказал, что пройдёт по ней на спор с завязанными глазами. «Не вижу, говорит, разницы. Если у меня завязаны глаза, мне всё равно, где доска, - на земле лежит или висит на высоте двухсот метров». Ну, завязали глаза и пошёл. И, конечно, загремел оттуда…

- Высказался? - сердито спросил Арсентьев.

- А что?

Арсентьев растерянно посмотрел на Нину, подумал и проговорил:

- Долго вы так думаете простоять?

- Не знаю.

- Вот ещё новое дело. На руках, что ли, вас донести до лестницы?

- Нет, нет. Не надо!.. Придумайте что-нибудь, пожалуйста.

- Я понёс бы, да дело серьёзное. Не могу брать на себя такую ответственность. Ты вот байки только рассказываешь, - обратился он к Мите, - людей пугаешь. А ты посоветуй что-нибудь.

Они долго молча смотрели друг на друга.

- Ребята, я сейчас упаду, - сказала Нина, пытаясь закрыть дрожащие веки.

- Если бы настлано было, она прошла бы, - наконец проговорил Митя.

- Высказался? - снова оборвал его Арсентьев, но вдруг встрепенулся, встал и закричал синеглазой девушке, сидящей в рубке крана: - Маруся! Попроси сигналиста срочно подать в мой пролёт две плиты пятый номер! Спущусь - прорабу объясню.

Нина увидела, что девушка кивнула, поговорила по телефону, двинула рычаги, в небе проплыла огромная стрела, и вскоре прямоугольная железобетонная плита закачалась над головой Арсентьева.

- Майне, ещё майне! - кричал он, поднимая руку.

Плита осторожно легла на ригеля, и Нина вдруг очутилась на широком бетонном полу, на котором навеки застыли следы чьей-то большой подошвы. Минут через пять такая же плита была уложена во второй пролёт, и, стараясь не смотреть на Арсентьева, Нина побежала вниз по прозрачной лестнице.

«Сейчас же обязательно ещё поговорю с главным инженером, - думала она, - и, пока не поздно, откажусь от этой работы».

Но внизу, на твёрдой, надёжной земле, люди занимались делом, никто нe обращал на неё внимания, а в прохладном коридоре уже висел приказ, в котором говорилось, что инженер Кравцова Нина Васильевна зачислена исполняющей обязанности инженера по технике безопасности с месячным испытательным сроком.

* * *

Почти весь следующий день Нина потратила на ознакомление с проектом организации работ, с длинной пояснительной запиской и с десятками огромных чертежей, которые было легко разворачивать и трудно складывать. Главный инженер, прекратив приём посетителей, долго рассказывал ей об опасности открытых проёмов, «пьяных» лесов и неисправных такелажных приспособлений; и Нине поначалу показалось несколько преувеличенным значение, которое он придавал её работе. Но к концу разговора, когда главный инженер пожал её руку и заметил: «Надеюсь, на вашей совести не будет ни одного калеки», - Нина вдруг поняла, что её заботам поручаются жизни сотен людей, и даже испугалась, поняв это.

А ещё через день она получила в канцелярии казённый блокнот и карандаш и начала свой первый обход участков.

На втором этаже, в том самом помещений, где будет зал для банкетов, она увидела сбитые на скорую руку леса. Судя по тому, что рядом возился с проводами Арсентьев, леса предназначались для сварщиков. С устройством лесов и подмостей Нина хорошо познакомилась ещё на практике и теперь сразу же заметила непорядок. Возле лесов стояли начальник третьего участка Иван Павлович и плотник, только что заколотивший последний гвоздь в это шаткое деревянное сооружение. «Подходить или не подходить? - подумала Нина, боясь, что насмешливый Арсентьев не удержится, чтобы не намекнуть о позавчерашнем случае на шестнадцатом этаже. - В конце концов не сегодня, так завтра мне придётся встретиться с ним. Надо подойти», - решила она и, остановившись, спросила Ивана Павловича строго:

- Что это такое?

- Вспомогательное сооружение под названием «леса», Нина Васильевна, - снисходительно объяснил начальник участка. - Вот стойки, вот раскосы…

- Это жёрдочки, а не раскосы, - сказала Нина, стараясь не встречаться взглядом с Арсентьевым.

- Какие же жёрдочки! - похлопывая но самому толстому горбылю, так же снисходительно возразил Иван Павлович. - Сечение согласно проекта.

- Вот жёрдочка. И вот… - всё больше и больше раздражаясь от снисходительного тона, сказала Нина и отметила крестами негодные раскосы. - Прошу заменить.

- Да что вы, Нина Васильевна, вы ещё не в курсе дела!

- И стойки не вертикальные. Совсем «пьяные» леса.

- Где же вы увидели не вертикальные стойки?

- А вот - посмотрите отсюда.

- Это отсюда. А если взглянуть с другой стороны, то очень даже вертикальные.

Арсентьев и плотник, собравшиеся было уходить, со строгими лицами ожидали, чем кончится разговор начальства.

- Как хотите, - сказала Нина. - Если кто-нибудь полезет на эти леса, запишу нарушение.

- Нет, зачем же писать? - быстро проговорил Иван Павлович, сразу сделавшись серьёзным. - Поправим, всё исправим. Что же это ты, Вася, жёрдочек наколотил?

- Какой материал дали, из того и сбивал, - хмуро объяснил плотник.

- Надо требовать материал согласно проекта. Что это у тебя за стойки? Разве это стойки? Чтобы через час всё было исправлено!

Плотник начал отбивать раскосы, а Арсентьев спросил тоскливо:

- А мне что этот час делать?

Нина ушла. Проводив её глазами, Иван Павлович подошёл к плотнику и тихо сказал ему:

- Погоди.

Плотник посмотрел на него из-за плеча с недоумением.

- Забей обратно. На всякое чиханье не наздравствуешься. Арсентьев, лезь наверх.

Через полчаса Нину по радио вызвали во второй этаж. Возле злополучных лесов стояли главный инженер и Арсентьев.

- Вы были здесь? - спросил главный инженер Нину.

- Была.

- Смотрите, - он легко сломал ногой тоненький раскос. - На такие вещи надо обращать внимание.

- Что же это вы, товарищ Арсентьев? - растерянно спросила Нина. Она всегда терялась, когда видела, что её обманывают.

- Это он вас должен спрашивать: «Что же это вы?» - сказал главный инженер. - Надо быть внимательней. От вашей внимательности зависит его жизнь. Понимаете?

- Понимаю, - тихо ответила Нина.

- Разрешите объяснить, товарищ главный инженер, - начал Арсентьев, но Нина не дала ему договорить.

- Главному инженеру не надо ничего объяснять, - проговорила она сердито. - Всё и так достаточно ясно. Пойдите к начальнику участка и предупредите, что через час я приду проверять леса.

* * *

С трудной должностью Нина освоилась быстро. Правда, она считала своё положение временным и ничего не меняла на письменном столе, принадлежавшем больному инженеру, не трогала даже его «шестидневки», исписанной давнишними заметками, и только возле чернильницы поставила стаканчик с цветами. Однако ожидание перемены должности не мешало ей трудиться, как говорили про неё, «на полную железку».

Кабинет, в котором работал прежний инженер, представлял собой маленькую, в одно окно, комнату. Окно выходило на стройку и, высунувшись из него, можно было видеть весь каркас до самого верха. Но Нина почти не сидела за столом, и начальники, даже не пытаясь звонить ей по телефону, сразу заказывали диспетчеру, чтобы её вызывали по репродуктору. В кабинете Нина не засиживалась, потому что никому не соглашалась доверить проверку исполнения своих распоряжений, и ещё потому, что её раздражал Ахапкин - техник отдела снабжения, каждый день заводивший разговор об облицовочных плитках N 92, до сих пор не присланных харьковским заводом. Недели через две она прочно вошла в должность и, проходя по лестницам стройки, машинально загибала торчащие в проходах концы проволоки.

Однако к концу второй недели Нина чувствовала себя на стройке такой же одинокой, как и в первый день, - друзей у неё не появилось. Начальники участков относились к ней как к временному неудобству, которое кончится так же, как кончается дождь или ветер, посмеивались над тем, как она ходит по ригелям, и снисходительно поругивали её на оперативках. А рабочие, понимая это, откровенно не подчинялись Нине и за глаза называли её не по имени-отчеству, а просто: «техника безопасности». Несмотря на это, Нина добилась того, что все проёмы были ограждены перилами, а люки и отверстия перекрыты сетками или временным настилом.

Впрочем, количество мелких травм не уменьшалось. Несколько раз Нина ездила в рабочее общежитие, пытаясь собрать молодёжь на беседу по правилам техники безопасности, но, несмотря на нажим комсомольской организации, почти никто на такие беседы не приходил. Нина возмущалась, обвиняла ребят в недисциплинированности, просила воспитателя рабочего общежития Ксению Ивановну принять меры. Ксения Ивановна только грустно улыбалась, качала головой и говорила, что Нина не видала ещё здесь настоящей недисциплинированности, за которую действительно приходится взыскивать, - иногда даже писать письма от имени бытового совета на родину молодых строителей, их отцам и матерям: этого ребята не любят больше всего. В конце разговора Ксения Ивановна советовала устроить вечер танцев и, когда ребята соберутся, провести беседу.

Нина сердилась и доказывала, что техникой безопасности должны заниматься без всяких приманок, и уезжала домой. Ничего не добившись от Ксении Ивановны, Нина решила развесить на строительстве плакаты с короткими выдержками из инструкций. По этому поводу она завела разговор с Ахапкиным: объяснила ему, что плакатов явно недостаточно, да и те, которые есть, неряшливо сделаны. Плакаты должны быть прочными, из жести, буквы должны быть написаны масляной краской, текст нужен броский, запоминающийся. «Может быть, даже в стихах», - неуверенно добавила она.

- Сколько вам надо таких плакатов? - спросил Ахапкин.

- Самое малое - триста пятьдесят штук.

- Сколько?!

- Триста пятьдесят.

- Вы что, смеётесь?.. Вы знаете, сколько будут стоить ваши плакаты? - Он вырвал из блокнота листок бумаги и, быстро бормоча: «жести - сто листов, олифы… краски тёртой… рабсила… транспорт… накладные расходы…», составил калькуляцию и сказал: - Тринадцать рублей будет стоить один плакат.

- А сколько стоит человек? - спросила Нина.

- Какой человек?

- Сколько стоит человек в нашем государстве?

- Я не знаю, сколько стоит человек, а триста пятьдесят по тринадцать - это около пяти тысяч рублей! Никто вам не разрешит тратить на всякую чепуху такие деньги.

Нина взяла калькуляцию и пошла к главному инженеру. С Романом Гавриловичем договориться удалось. Он не разрешил только составлять стихотворные тексты. И через несколько дней девушка с медными серёжками, по имени Нюра, развешивала красивые плакаты, но не на заборе, а на указанных Ниной рабочих местах. Надписи, над которыми две ночи сидела Нина, обложившись инструкциями, получились короткие и лаконичные: «Неисправный инструмент коварен и опасен», «Не смотри на огонь электросварки»…

Однако скупая рука отдела снабжения дала себя всё-таки знать: вместо трёхсот пятидесяти плакатов изготовили всего пятьдесят, и на каждом из них, в нижнем углу, видимо по специальному указанию Ахапкина, маленькими буквами было написано: «Цена 13 рублей».

На следующее утро после того, как развесили плакаты, Нина отправилась обходить участки. Её уже не пугала высота, но ходить по ригелям она опасалась. На седьмом этаже она заметила рыжую голову Мити. В этот день он производил газосварочные работы.

- Когда кончите, не оставляйте остатки карбида в генераторе, - предупредила Нина.

- Я никогда не оставляю, Нина Васильевна. - Митя обернулся к ней.

- Ой! А почему вы работаете без очков, Яковлев?

- Сломались, - ответил Митя и улыбнулся. - Лежали утром в кармане, а я забылся, сунул туда же плоскогубцы - стекло и кокнулось… Вот, пожалуйста.

Он достал из кармана очки-консервы. Одно стекло было немного надтреснуто.

- Вполне можно работать, - осмотрев их, сказала Нина.

- А вдруг стекло в глаз попадёт, - возразил Митя. - Ведь сами знаете: неисправный инструмент - он коварный и опасный.

Нина вспыхнула. До каких же это пор, в конце концов, все её предложения будут считать чепухой, а замечания поднимать на смех?!

- Если вы боитесь за свои глаза, так должны давно бы сбегать на склад и сменить очки, - сказала она, стараясь казаться спокойной. - Без очков запрещаю работать.

- Куда же мне с седьмого этажа ходить да обратно на седьмой!.. А план? А выработка?

- Доложите прорабу, что я вас сняла с работы. - Мина достала записную книжку и стала записывать нарушение.

- Зачеркните, Нина Васильевна…

- Нет, не зачеркну. У вас уже два нарушения. Если так будет продолжаться дальше, я… я напишу вашим родителям, как вы ведёте себя на стройке.

- А я вам адреса не дам.

- Ничего, найду в отделе кадров.

Нина, конечно, и не думала писать родителям Мити и не понимала, как эти слова сорвались у неё с языка, но репродуктор из поднебесья вдруг заговорил: «Через десять минут - оперативное совещание… Повторяю…», и она побежала в контору третьего участка, где стоял динамик и где можно было всё услышать.

По пути она обогнала незнакомую быстроглазую девушку. Не отрывая руки от перил, девушка потихоньку поднималась по металлической лестнице, часто останавливаясь и глядя на движущуюся стрелу крана. «Наверное, из новеньких», - подумала Нина, пробегая вперёд.

В конторе, временно разместившейся на четвёртом этаже высотного здания, в неизменной своей шляпе, заломленной на затылок, сидел начальник участка Иван Павлович. Шляпа совсем не шла к его широкому, грубоватому, покрытому бурым загаром лицу и даже казалась мала ему, но он и в конторе не снимал её, каждую минуту готовый сбежать на участок от надоедливых бумажек и телефонных звонков.

Перед начальником стоял Арсентьев, и оба они были сердитыми и утомлёнными.

Нина с опаской взглянула на Арсентьева, ожидая, что он намекнёт на их знакомство на шестнадцатом этаже. Но сварщику было не до этого.

- Нам бы четырёх человек, и был бы ажур… - говорил он начальнику участка.

- Ну где я тебе возьму людей? - спрашивал Иван Павлович тоскливым голосом. - Ну где?..

- Да нам не надо квалифицированных. Нам хотя бы таких матрёшек, чтобы ходили по указанию сварщиков на низ, если надо принести что-нибудь, за трансформаторами смотрели, провода проверяли. Чтобы сварщик сам не бегал - не терял время.

Дверь приотворилась, и в контору заглянула девушка, которую Нина обогнала на лестнице.

- Может, вам и бутерброды носить? - спросил Иван Павлович Арсентьева.

- А чего особенного. И бутерброды, - спокойно ответил тот.

- Можно? - снова приоткрыв дверь, спросила девушка и, не дождавшись ответа, вошла и остановилась возле письменного стола.

- Вы что, хотите, чтобы у вас прислуга была? - спрашивал Иван Павлович, не обращая на неё внимания. - Где я тебе возьму людей?

- Я бы на вашем месте сидел, так нашёл бы.

- А ты садись. Я уступлю.

- Что я, дурной, что ли…

Иван Павлович задумался, крутя в руках карандаш. Видимо, думы его были невесёлые, потому что он решил перебить их и, остановив усталые глаза на девушке, спросил:

- Ну, а вам что?

- Я сюда на работу направлена. Чего мне делать?

- A-a-a, на работу! Это хорошо. Как ваша фамилия?

- Родионова. Лида Родионова.

- Хорошо, Лида Родионова. Посидите вон на диване, отдохните.

- Устала я отдыхать, - сказала Лида, - и так два дня отдыхаю. Как с поезда слезла, так и отдыхаю.

- Эту беду мы поправим… Ну как, нравится наш домик?

- Ничего. Больно высокий только. Кабы не упал.

- Не упадёт. На века строим.

- Так как же насчёт людей, Иван Павлович? - снова спросил Арсентьев.

Но тут включился динамик, и хрипловатый голос главного инженера произнёс: «Начинаем оперативное совещание. Начальник первого участка на месте?» И голос начальника первого участка ответил: «На месте». В ответ на такой же вопрос другие голоса, мужские и женские, отвечали: «Здесь» или «На месте». Когда очередь дошла до Ивана Павловича, он тоже проговорил: «Я на месте, и Нина Васильевна здесь», - и подул в трубку.

Лида подошла к канцелярскому шкафу и, смотрясь в стекло дверцы, поправила косыночку.

- У вас тут позавтракать можно? - спросила она Арсентьева.

- Тут только вопроса решить нельзя, а остальное всё можно, - с досадой сказал он и сел рядом с ней на диван.

Лида достала из чемодана лепёшки-пряженики, сыр, расстелила на коленях косынку и стала есть.

- Из Сибири? - спросил Арсентьев.

- А вы почём знаете?

- Наши сибирские пряженики не дадут соврать. Из какой области?

- Из Омской. Недалеко от Ишима живу. А вы?

- Я из Новосибирской.

С любопытством и грустной завистью Нина прислушивалась к их разговору

«Вот уже две недели я работаю на стройке, - думала она, - а ко мне относятся как к чужой и рабочие и инженеры. А эта Лида пришла сюда первый раз и сразу расположилась как дома… И, наверное, завтра у неё появятся подруги и приятели. Скорее бы перевестись с этой несчастной должности и начать делать что-нибудь настоящее!..»

- Говорят, новосибирские загару не принимают, - говорила между тем Лида. - А ты вон какой закопчённый.

- А чего же. Мы, сварщики, ближе к солнышку, чем ваш брат. На самой верхотуре. Курсы какие-нибудь кончала?

- Нет.

- В строительной технике разбираешься?

- Нет.

- На сварке работала?

- Нет.

- Значит, ничего не понимаешь?

- Ничего ещё не понимаю.

- Вон какой ты ценный работник! Я тебя к себе возьму. Пойдёшь?

- Я не знаю. Куда начальство поставит, там и буду… А чего у тебя делать?

- Ничего особенного. Бывает, надо что-нибудь снизу принести, так вот ты и будешь наша… как бы это сказать… уполномоченная, ходить да носить, чтобы нам не отвлекаться.

- Я чего-то не пойму. Это, значит, такая уполномоченная, чтобы вниз-вверх бегать? - спросила Лида.

- А ты что хочешь. Сразу проекты подписывать?

- Обутки дадут?

- И обувь дадут и комбинезон.

- Не знаю. Тебе на это дело матрёшек надо, а меня Лидой звать. Лучше погляжу, куда начальство поставит…

Дальше Нине почти ничего не удалось расслышать, потому что Иван Павлович сильно раскричался в трубку.

- Кран таскает кирпичи, а монтажники по целому часу ждут секции колонн! - кричал он, грозя динамику. - Площадки первого участка завалены кирпичом, а на главных работах монтажники простаивают из-за отсутствия деталей… Пусть главный инженер скажет, что это - порядок?

- А нам, первому участку, что, товарищи, без кирпича сидеть? - послышалось в ответ. - И так Иван Павлович считает себя главнокомандующим центрального крана.

- Подождите, первый участок, острить, - раздался хрипловатый голос Романа Гавриловича. Разверните-ка лучше график организации работ. Развернули?

И хотя это не касалось Ивана Павловича, он тоже достал из ящика письменного стола график.

- Найдите точки установки кранов, - продолжал главный инженер. - Нашли? Номер два нашли? Почему до сих пор вы не освободили место для установки полуторатонного крана номер два у левого фасада?

- Куда же я бункер дену? - заговорил первый участок. - Хотел на угол поставить, Нина Васильевна не разрешает… Запрещает бункер ставить.

- Да, запрещаю, - сказала Нина, взяв трубку из рук Ивана Павловича. - Почитайте инструкцию, товарищ Решетов. Под поднимаемым грузом работать запрещено.

- Подождите, Нина Васильевна, - резко прервал её главный инженер. - Товарищ Решетов, почему вы до сих пор не докладывали об этом? Достаньте-ка чертёж о-эр двенадцать. Смотрите. Почему вы не можете поставить кран в середину здания, вон туда, в осях пе-эр и десять-одиннадцать? А это уж вы сами подумайте, как установить раму. А центральный кран полностью передать в ведение начальника третьего участка.

Иван Павлович щёлкнул пальцами, подмигнув изумлённой Лиде, сказал: «Порядок!»

- А начальнику третьего участка, - продолжал главный инженер, - следует учесть, что через двадцать дней мы спросим с него готовый каркас. Ясно?..

Иван Павлович дунул в трубку, как в самовар, и закричал:

- Роман Гаврилович, Роман Гаврилович, я же вам докладывал: за двадцать дней мы кончить не сможем!

- Это ваше мнение?

- Все так говорят. Любого рабочего спросите. Вот, пожалуйста, тут у меня случайно Арсентьев… А ну-ка, сообщи начальнику свои соображения, - тихо добавил он, передавая Арсентьеву трубку.

- По-честному сообщить?

- Конечно. Не бойся. Раз невозможно, так что уж тут.

- Арсентьев, как вы думаете? - спросил главный инженер,

Арсентьев взял трубку:

- Если руководство участка учтёт наши требования, сделаем.

«А он молодец всё-таки!» - подумала Нина, а поражённый Иван Павлович даже сел от неожиданности.

Оперативка окончилась, и Нина пошла к себе в кабинет. Там она увидела Митю. Ожидая её, он разговаривал с Ахапкиным.

- Как же я сейчас в отпуск поеду? Из-за нас строительство отстаёт, а я уеду. Дело-то ведь государственное,

- Не беспокойся. Ты о себе заботься, а государство о себе как-нибудь позаботится, - сказал Ахапкин.

- Нет, я так не согласен, чтобы я - о себе, а государство - о себе. Лучше я о государстве, а государство пускай обо мне.

- Почему вы не на обеде? - спросила Нина.

- Ещё успею, - сказал Митя. - У меня к вам дело.

- Какое дело?

- Будете матери писать - не пишите, что я на высоте работаю.

- Почему?

- Не пишите, и всё, - потупившись, потребовал он. - Вам разве не всё равно, что писать? Мать не виновата.

- Я что-то не понимаю вас, Митя…

- Чего же тут не понять? Она и так в войну пуганная, спит плохо. Узнает, что я на высоте работаю, вовсе спать перестанет. Будет ей невесть что мерещиться.

- У вас отца нет? - тихо спросила Нина.

- Нет отца. Мать одна себя и троих ребят оправдывает. Больная, скоро совсем сносится. Вот они у меня на карточке сняты. - Митя вынул бумажник, достал фотографическую карточку с обтрёпанными краями. - Вот она, мать, в колхозе работает, на сортоучастке, вот она - Люська, вот он - Васька, вот она - Алёнка, самая младшая. - Дети были худенькие и от этого все похожие друг на друга. - Я им помогаю, сколько могу, себе оставляю только на столовку да на кино, а на одежду и то не беру - бюджета не хватает… Со следующего снижения цен буду на одежду оставлять.

- Ничего я не стану писать, Митя, - сказала Нина. - Я пошутила.

- Ну и ладно. А за меня вам нечего беспокоиться: если человек на низу твёрдо ходит, он и наверху не оступится.

Нина не заметила, как ушёл Митя. Она сидела за своим письменным столом, глядя на стаканчик с цветами, и ей представлялись Митины брат и сёстры, такие же рыжие, как и он, и его мать, потерявшая мужа во время войны, представлялось, как Митя ходит на почту заполнять бланки переводов.

- Когда будут остальные триста плакатов? - спросила она Ахапкина так внезапно, что он вздрогнул.

- Когда жесть будет, тогда и плакаты будут.

- Слушайте, товарищ Ахапкин, для кого строится это здание? - спросила она снова, едва сдерживая негодование.

- Для Моссовета.

- Для людей, а не для Моссовета. Вы любите людей, товарищ Ахапкин?

- Смотря каких людей. Директор харьковского завода не даёт девяносто второго номера, что, по-вашему, и его я должен любить?

- Я говорю не о такой любви. Я говорю о любви к человеку в общем, о заботе о человеке - о том, что и вы, и я, все мы должны заботиться о людях.

- Не кричите на меня!

- Я не кричу. Когда будут плакаты?

- Я сказал вам: когда будет жесть, тогда будут и плакаты.

- Хорошо. Я передам это главному инженеру.

Как раз в это время зазвонил телефон. Роман Гаврилович вызывал Нину к себе.

Она быстро пошла по коридору, собираясь сейчас же рассказать и о Мите, и о его матери, и о волынке отдела снабжения с изготовлением плакатов, и о своём тяжёлом положении на строительстве.

Роман Гаврилович был чем-то озабочен.

Он рассеянно пригласил Нину сесть и, вертя в руках продолговатую печать, долго читал небольшую бумажку.

- Вы там, я слышал, опять кого-то спустили вниз, - сказал он, закончив чтение. - Учтите, Нина Васильевна: хорошая работа инженера по технике безопасности должна помогать строителям увеличить производительность труда… Увеличить, - повторил он так, словно оттиснул это слово своей продолговатой печатью.

- Я считаю, что лучше, если они сойдут, чем упадут на землю, - волнуясь, возразила Нина, - а насчёт производительности труда - это вы правильно говорите, только до сих пор я ни от кого не вижу помощи. И от вас не вижу. Сколько раз просила собрать рабочих на беседы, сделать плакаты… и ещё…

- Ну, что ещё? - спросил главный инженер, внимательно посмотрев на Нину.

На глазах её показались слёзы, и она отвернулась. Роман Гаврилович вышел из-за стола, подошёл к ней. Она отвернулась снова.

- Трудно? - спросил Роман Гаврилович.

Нина стояла молча, повернувшись к нему спиной.

- И мне нелегко, Нина Васильевна, - продолжал он. - Я вот тут посчитал, как обстоит дело с каркасом. Получаются тоскливые цифры. На сегодняшний день отстаём на неделю. Просил начальство добавить монтажников и сварщиков, получил бумажку - отказали. А тут ещё вы их каждый день с работы снимаете.

- Я не буду снимать, - проговорила Нина.

- Да нет, я не к тому. Вы не снижайте требований… Да, и ещё. Я бы на вашем месте поостерёгся по балкам ходить.

- Вы тоже ходите.

- И мне не следует. Увидите - гоните меня оттуда, сказал Роман Гаврилович и резко закончил: - А вам по балкам ходить запрещаю.

Нина кивнула головой и, не сказав больше ничего, вышла из кабинета.

* * *

Постоянные жители столицы, да и те, кто навещал Москву в последние годы, не один раз любовались высотными стройками. Они видны со многих улиц, видны и днём, и вечером, и ночью. И все, кто смотрел на них поздним вечером, когда затихает шум работ и замирают подъёмные краны, когда стройная громадина словно дремлет под гудки автомобилей, - все, конечно, обращали внимание на электрический свет, одиноко горящий в окне где-нибудь на восьмом или девятом этаже недостроенного дома. Ещё только до половины высоты поднялись необлицованные кирпичные стены, темнеющие пустыми проёмами окон, над стенами тянется сквозной металлический остов, а одно застеклённое окошко светится до поздней ночи. Что это за свет? Может быть, забыл выключить лампочку прораб, уходя домой, или какой-нибудь мастер остался заканчивать срочные работы, или нетерпеливые строители отделали одну из бесчисленных комнат, чтобы посмотреть, каким будет здание в недалёком будущем?..

В один из вечеров такой свет можно было видеть и на третьем этаже дома, на котором работала Нина Кравцова. Свет этот горел в будущем двухкомнатном номере, временно оборудованном комсомольцами под красный уголок. Строители имеют обыкновение по-хозяйски использовать неготовые ещё помещения для своих нужд, и, бродя по первым этажам, часто можно встретить среди штабелей труб или растворных ящиков новую дверь с надписью «буфет» или «контора 3-го участка»; и будущий житель гостиницы вряд ли подумает, что не так давно в его номере шофёры покупали молоко и лимонад или прорабы проводили оперативное совещание.

В красном уголке в этот вечер собирались комсомольцы обсуждать вопрос о социалистическом соревновании. Нина пришла минут за десять до начала собрания и села в уголок. Никого ещё не было. Девушка с медными серёжками принесла графин, скатерть, стакан и вышла. Через некоторое время красный уголок стал наполняться людьми. Ребята входили по трое, по четверо, парни - отдельно, девчата - отдельно, весёлые и горластые, но, увидев Нину, начинали говорить тише, издали здоровались с ней и садились в отдалении. Нина с грустью вспомнила, как в прошлом году в институте, вот так же, со стайкой весёлых подруг, ходила она на комсомольские собрания, и все вокруг были её друзья, и все звали её сесть рядом.

Вошёл Арсентьев, встал у входа, осмотрелся, небрежно поздоровался с Ниной и прошёл в первые ряды. Хотя в красном уголке становилось тесно, несколько мест справа и слева от Нины так и оставались незанятыми. И только Лида Родионова, протиснувшись вперёд, села рядом с ней. «Через неделю и она будет сторониться меня, - с грустью подумала Нина. - Её научат».

- Это вы за рабочими следите? - спросила Лида, усаживаясь поудобнее на узкой скамейке.

- Я слежу. А что?

- А где вы по-настоящему работаете?

- Как по-настоящему?

- Ну как бы вам сказать… Ну, что вы делаете? Или на каркасе, или на бетонном заводе, или на кирпичной кладке.

- Я занимаюсь только техникой безопасности, - несколько смутившись, ответила Нина. - Слежу, чтобы не было несчастных случаев.

- Смотрите-ка, какая у вас работа! - с сожалением проговорила Лида и замолчала.

К столу подошла секретарь комсомольской организации, девушка-украинка, та самая, которая работала в диспетчерской и говорила в репродуктор «повторяю», и собрание началось. Быстро выбрали президиум, и двое парней бросились к столу, каждый стараясь занять председательское место и избежать скучной обязанности вести протокол. Тот, кому посчастливилось стать председателем, пошушукался с украинкой и объявил, что на собрании присутствуют гости - представители соседнего высотного дома. Они пришли вызывать коллектив на соревнование. Все встали и захлопали в ладоши и, сильно смущаясь, к президиуму прошли два парня и девушка. Парни встали по бокам, а девушка прочла текст обязательства. Обязательство содержало несколько пунктов, среди которых были пункты о качестве работ, о количестве рационализаторских предложений, о выполнении норм на сто двадцать - сто тридцать процентов.

- Вопросы есть? - спросил председатель.

- Есть, - раздался голос Мити. - Сколько вам платят за метр потолочного шва?

Девушка ответила.

- И у нас столько же, - разочарованно проговорил Митя.

- Ещё есть вопросы? - снова проговорил председатель. - Только по существу.

- Как у вас ночные работы контролируются? - спросила крановщица, и все почему-то засмеялись.

- Это вопрос не по существу, - сказал председатель и предложил начать прения.

Первым выступил Арсентьев. Он сказал, что вызов, конечно, надо принять, тем более что пункт о рационализаторских предложениях уже выполнен, и, в пику гостям, предложил давать сто сорок процентов нормы. Все, кроме Нины, ему бурно захлопали.

- У меня есть вопрос к Арсентьеву, - обратилась она к председателю, дождавшись тишины.

Все обернулись в её сторону.

- Почему, товарищ Арсентьев, вы назвали цифру сто сорок, а, например, не сто пятьдесят или сто шестьдесят?

- Да разве сто шестьдесят сделаешь! - зашумели комсомольцы. - Это легко только говорить - сто шестьдесят…

- Ну, хорошо, - продолжала Нина. - Тогда почему не сто десять?

Собрание озадаченно молчало.

- Вот мы принимаем на себя красивые обязательства, - сказала она, - и совершенно не думаем о том, что по графику последняя колонна каркаса должна быть установлена через девятнадцать дней. И прежде чем принять нам эти сто сорок процентов, надо посчитать, хватит ли их для окончания монтажа каркаса в срок.

- А если не хватит? - спросил Арсентьев насмешливо.

- А если не хватит, надо работать ещё лучше. Вы, товарищ Арсентьев, с апломбом заявили, что берёте сто сорок процентов. Вы уверены, что выполните сто сорок, вот и берёте. А обязательство надо брать не для того, чтобы показать, какой вы герой, а для того, чтобы закончить строительство в срок.

- Это неправильно! - закричала крановщица. - Начальство должно заботиться обеспечить стройку рабочей силой. Тогда вовремя кончим.

- Хватает у нас рабочей силы, - поднялась девушка-украинка. - Если бы все работали с самого начала в полную силу, не надо было бы нам и ста сорока процентов. По-моему, правильно говорит Нина Васильевна. Если понадобится двести процентов, надо взять двести. Как думаешь, Андрей?

- Надо изучить этот вопрос.

- Дипломатически отвечаешь. Как на ассамблее.

- А что же ты думаешь? Я газету не для курева покупаю.

- Выходит так, - прервала его Нина, - обязательство выполним, а дом в срок не построим. Эго не обязательство, а болтовня, товарищ Арсентьев.

- Болтовня? - Арсентьев встал и вышел к столу. - Тогда дайте-ка я ещё поболтаю. Если проследить по нарядам нашу работу за последние две недели, то получится, что выработка высотников снизилась. Какие были к этому причины? Много было причин, но основная, я считаю, заключается в том, что о нашем здоровье последнее время стали проявлять чересчур много гуманизма, чересчур сердечную заботу, вроде того как в санатории.

Все молчали. Чуть побледневшая Нина стояла у стены.

- Если подсчитать, - продолжал Арсентьев, - сколько раз от этого гуманизма нашим ребятам пришлось на низ бегать, если подсчитать, сколько мы теряем времени, когда по всяким пустякам закрывают работы и мы спускаемся на низ с шестнадцатого этажа, а потом забираемся обратно наверх, получится несколько рабочих дней. Я думаю так: если у человека есть талант на санаторную работу, ему и надо наниматься в санатории. Там и глядели бы, чтобы никто на крыши не забирался. А тут - агитируют за выполнение плана, а сами… Да что говорить!.. - Арсентьев сел и, уже сидя, закончил: - У меня всё.

- Вредная профессия, - услышала Нина чей-то отчётливый голос.

Ребята зашумели. Слова попросил Митя.

- Вот когда меня перебросили сюда с того дома, - начал он, - так я сперва здесь работал, эти балки варил. - Он указал на потолок, и все посмотрели на балки. - Один раз варю шов, вижу - идёт дяденька, сивенький такой, в калошах. Подошёл и спрашивает, у какого я работаю прораба. Я, конечно, сказал. Он что-то записал в свою книжечку и пошёл дальше. Часа через три меня на другой этаж перебросили; тогда порядка ещё не наладили, перестанавливали нас раз по пять на день. Работаю на другом этаже - гляжу, обратно дяденька в калошах. Смотрит на меня и спрашивает: «Вы у какого прораба работаете?» Я, конечно, снова сказал. И третий раз перед самой шабашкой, когда я на низу варил, то же самое: подошёл дяденька в калошах, спрашивает: «Вы у какого прораба работаете?»

- Закругляйся, - сказал председатель. - Это ты врёшь, что он тебя третий раз не признал.

- Хотите верьте, хотите нет. Кончил я работу. Подходит ко мне прораб Иван Павлович: «Так и так, говорит, мне из-за вас записано три замечания по технике безопасности. Трое, говорит, сварщиков работали сегодня с оголёнными проводами. Странное, говорит, совпадение». Вот это был инженер по технике безопасности! - вздохнул Митя. - Никогда к рабочим не приставал, даже фамилию не спрашивал, а нажимал в основном на начальство. А Нина Васильевна недопонимает свои функции. Я думаю, она учтёт это.

- У вас есть что-нибудь? - спросил председатель Нину.

- Да, есть, - сказала она и прошла сквозь строй скамеек к столу президиума.

- Кроме того, что я предложила, я прошу в наше обязательство включить пункт о полной ликвидации производственных травм на всех участках. Выполнение этого пункта я беру на себя… - сказала она дрожащим голосом и, глядя на Арсентьева, закончила: - Вот и всё.

* * *

Андрей и Митя, так же как и большинство других молодых строителей высотных зданий, жили в общежитиях, километрах в пятнадцати от Москвы. И каждый день, часов с семи до десяти вечера, в широкие вагоны электрических поездов, стоящих у Киевского вокзала, шумной ватагой влетали весёлые парни и девушки и, не обращая внимания на недовольную воркотню дачников, пробирались к окнам, теснились в проходах, занимали места для опаздывающих приятелей или бесцеремонно усаживались на чужие занятые места. Девушки устраивались вместе, вынимали вязанья, шушукались о своих делах, читали друг другу письма, полученные из дому, и, обычно проехав полпути, засыпали, уронив головы на плечи подружек или незнакомых соседей. Парни хохотали на весь вагон, донимали девчат солёными шутками и, услышав голос продавца: «А вот брикет, рубль двадцать пять штука - твёрдый, как лёд, сладкий, как мёд», - покупали сразу по шесть штук и щедро наделяли своих приятельниц. Контролёры по каким-то им одним известным признакам безошибочно узнавали строителей, не спрашивали у них билетов и на последнем перегоне будили заспавшихся. Впрочем, многие не нуждались в этом и за пять минут до выхода просыпались сами, как от звонка, торопливо поправляли кепки, платки и причёски, засовывали в сумочки рукоделие, загибали углы в книжках, доставали папиросы «Беломор» или «Ракету» и в затылок друг другу выстраивались в проходе.

Собрание по поводу договора на социалистическое соревнование затянулось, и комсомольцам пришлось ехать домой одним из последних ночных поездов. Пассажиров было немного. В темноте проплывали освещённые окна невидимых домом и фонари подмосковных станций. Митя скучал в одиночестве. Потомившись немного, он встал и отправился к соседней скамейке, где, надвинув на глаза кепку, дремал Андрей. Против Андрея сидела Нюра и вязала салфетку. Митя часто видел Нюру в этом же, третьем от хвоста, вагоне, на этом же месте, за этим же рукоделием.

- К пятьдесят четвёртому году довяжете? - спросил Митя, усаживаясь рядом с ней.

- Если бездельщики со счёту сбивать не будут, довяжу, - ответила Нюра.

- Подумаешь, она разговора не переносит! Если бы я тебя за нитку дёргал, а то, гляди, разговоры ей помешали! Вот ты послушай, как мы, сварщики, работаем.

- Восемь, девять, десять… - шептала Нюра.

- Позавчера, утром шестнадцатого, собрался я наверх, косынки приваривать, - продолжал Митя. - Надел монтажный пояс, зацепил карабин за кольцо, цепь, как шашка, по боку стучит. Вдруг слышу, зовут: «Товарищ Яковлев». Я, конечно, правое плечо кругом. Гляжу - стоит наша «техника безопасности» в новом комбинезоне, кармашки белой ниткой прошиты - ровно собралась сниматься на карточку. «Сейчас, думаю, начнёт проводить среди меня воспитательную работу». Так и есть! «Простите, говорит, товарищ Яковлев, подойдите, пожалуйста, сюда». А сама стоит, вот так вот, как от нас до двери. «Так, думаю, сейчас очки проверять будет». А у меня, как нарочно, двое очков в кармане: одни для себя, другие для Андрея Сергеевича. И так я заторопился от радости, что номер у неё не пройдёт, да побег, что нога в цепь попала, - я и кувырк ей в ноги. Ну, встаю. Она говорит: «Как вы думаете, товарищ Яковлев, отчего это у вас получилось?» Я говорю: «Ноги у меня короткие. Это, говорю, у меня с детства: живот растёт пропорциональный, руки тоже, а ноги не растут. Наверное, говорю, от сидячей жизни».

- Восемь, девять, десять, - шептала Нюра.

«Нет, товарищ Яковлев, - говорит «техника безопасности», - это получилось оттого, что вы не зацепили карабин за кольцо, как положено по инструкции». И тут начала читать лекцию, что, мол, если бы я так забрался наверх, да пошёл бы по ригелю, да зацепился бы за цепь, да загремел бы на низ… Разговаривает она разговоры, разыгрывает строгость, а время идёт, и работа, между прочим, стоит. Я слушал её, слушал, а конца всё нет. «Ну что вы к нашей бригаде прилепились? - говорю. - Хотите, мы все вам расписку дадим, что, мол, в смерти просим технику безопасности не винить?» Она как крикнет: «Товарищ Яковлев!» Я цепь в кольцо - и ходу наверх, как мартышка. Это к чему я говорю? Да! Вот ты распыхтелась, что тебе разговоры мешают петли считать, а тут нам план не дают выполнять, на низу держат - мы и то ничего… Вот к чему я говорю!

- Это ты про Нину Васильевну? - спросила Нюра.

- Про неё. Она, конечно, ещё молодая, нигде не работала. Ну, вот на нас и учится. Конечно, каждому охота свою зарплату оправдать… Одни строят, другие ломают, третьи работать мешают. Кому что назначено. Много она нам навредила. Одно дело - план не выполняем, а другое - получка не та. В эту получку мне триста шестьдесят три рубля вывели. И всё из-за неё… Как тут с ней быть, прямо не знаю!..

- Вы шарахаетесь от неё, ровно она заразная. А ты попробуй заведи с ней дружбу - вот тебе и вся техника безопасности кончится.

- Ты что, смеёшься?

- Никакого тут смеха нет. Пригласил бы её по-культурному в кино или на танцы… Бестолковые вы тут все.

- Я думал, ты чего-нибудь деловое предложишь, - с досадой сказал Митя. - Разве она со мной пойдёт? Первое дело - рыжий. Второе - ноги коротки, ростом ниже её. Танго, например, прикажет танцевать - разве у меня получится танго?

- Не обязательно танго, - сказала Нюра. - Рассказывал бы ей что-нибудь. Когда не надо, так голова шумит от твоего разговора.

- Разговор у нас тоже с ней не выйдет. Она такие слова произносит, что и не поймёшь не пообедавши. На собрании сегодня сказала «апломб». А ты знаешь, что такое апломб?

- Апломб - это когда дурак считает себя сильно умным, - вдруг сказал Андрей.

- Вот кому с ней надо дружбу завести, - встрепенулся Митя. - Правда, Андрей Сергеевич. Парень ты рослый, слова знаешь…

- Ты это всерьёз? - спросил Андрей.

- Конечно, всерьёз. Андрей Сергеевич, мы всем нашим коллективом будем тебя просить.

- Прекрати эти разговоры, - оборвал его Андрей и ещё ниже надвинул на глаза кепку.

Но разговор в вагоне Андрею пришлось вспомнить через несколько дней, когда постройком организовал культпоход молодёжи в цирк. Строителей пошло много, и когда стали рассаживаться, получилось так, что места Андрея и Нины оказались рядом. Было ясно, что перед выдачей билетов Митя провёл солидную организационную работу. «Ладно, завтра я с ним поговорю!..» - подумал Андрей.

Представление началось. На арене бегали сытые лошади, гулко стуча ногами о парапет и забрасывая зрителей первого ряда опилками. Дирижёр махал палочкой, смотря вниз, и в паузах музыканты переворачивали валторны и вытряхивали из них слюни.

Андрей рассеянно смотрел то на оркестр, то на людей в униформе, то на рыжую голову Мити, сидевшего далеко, во втором ряду, чувствовал запах духов, исходящих от Нины и настойчиво молчал.

- Что вы такой хмурый? - спросила она.

- Есть с чего хмуриться: заваливаем план. К этому трудно привыкать… - сердито ответил он и снова замолк.

На арену вышел человек во фраке и сказал: «Антракт». Нина сразу поднялась и пошла к проходу. «Наверное, совсем уходит, - подумал Андрей. - Не надо бы мне так грубить». Минут через пять подошёл Митя и нахально спросил: «Ну как?» - «Никак», - ответил Андрей, и Митя, хитро ухмыльнувшись, удалился. Прозвучал первый звонок, потом второй, а Нины всё не было. Наконец, когда дали третий звонок, она появилась, держа в руках белый фунтик. Добравшись до своего места, она улыбнулась и сказала:

- Будем есть прямо из кулька. Хорошо?

В фунтике оказались конфеты - клюква в сахарной пудре. Андрей съел несколько штук, чтобы показать, что он перестал сердиться.

- Вы тоже живёте в общежитии? - спросила Нина.

- Да.

- Учитесь?

- На втором курсе заочного. Скоро сопромат начнётся. Говорят, самый трудный предмет. Остальное всё ерунда.

- Когда я училась, наши студенты говорили: «Кто сдал сопромат, тому можно жениться», - и хотя она сказала это без всякой задней мысли, Андрей почувствовал, что ей вдруг стало неловко, и разговор потух. Так они молчали до самого конца представления, и, только глядя, как крутятся на никелированных трапециях мужчины в матросских костюмах, Нина проговорила: «Интересно, часто ли здесь проверяют подвеску тросов?» И Андрею стало жаль её.

Когда они вышли на улицу, Андрей спросил:

- Можно я провожу вас?

Они пошли по Цветному бульвару. Держа её под руку, Андрей чувствовал, какая она лёгкая, и ему казалось удивительным, как это её не сдувает ветер с узких ригелей. Они молча свернули на Садовое кольцо. Над домами темнело беззвёздное небо. У большого дома министерства, во всех окнах которого горел свет, наискосок к тротуару стояли лакированные «ЗИМы» и «победы». Дожидаясь полуночных своих начальников, шофёры настроили приёмники в машинах, распахнули дверцы и слушали последние известия. Кравцова жила в переулке недалеко от площади Маяковского. Переулок был тёмный, и только над воротами светились жестяные фонарики, в которых были прорезаны номера домов.

- Что это за ящик висит? - спросила Нина.

- Это постовой телефон, - ответил Андрей. - По субботам у нас в общежитии самодеятельность. Приезжайте.

- Приеду как-нибудь. А зачем постовой телефон?

Андрей понимал, что они разговаривают только потому, что неудобно всё время идти молча, и Нина чувствовала, что он понимал это, и оба ощущали неловкость.

Дом, в котором жила Нина, был старенький, трёхэтажный, с облупившейся штукатуркой. На первом этаже помещалась прачечная.

- Когда отходит ваш поезд? - спросила Нина.

Андрей посмотрел на часы.

- Через час двадцать минут приблизительно. Сейчас электричка ходит редко.

- Ну так заходите ко мне. Зачем вам столько времени сидеть на вокзале?

- А можно?

- Если вас приглашают, значит, можно, - назидательно сказала она.

В комнате, куда они вошли, под абажуром со стеклянными слёзками горела яркая лампочка, освещая накрытый для ужина круглый стол. На свежей скатерти симметрично стояли три тарелки и на подставочках лежали ножи и вилки. На самой середине стола блестела ваза с яблоками. «Вон как люди-то живут!» - подумал Андрей, увидев возле каждого прибора салфетку, продёрнутую в кольцо.

- Ниночка, ты одна? - раздалось из соседней комнаты.

- Нет, у меня гость, мама. В дверях показалась маленькая седая женщина и, ещё не видя Андрея, но уже улыбаясь, стала отыскивать его близорукими глазами.

- Меня звать Ирина Максимовна, - проговорила она радостно. - Хотите вымыть руки? Сейчас будем пить чай.

Вслед за ней появился только что вернувшийся с работы отец Нины, Василий Яковлевич, высокий и мрачный, ничему не удивляющийся мужчина в расстёгнутом коверкотовом кителе с железнодорожными погонами. Он сел за стол, отодвинул локтями тарелки, ножи и вилки, сразу нарушив красивую симметрию, и спросил Андрея отрывисто:

- Вместе с ней работаете?

«Видно, строгий у Нины Васильевны батька. Если бы знал, что она у нас творит, здорово бы ей досталось», - подумал Андрей и ответил осторожно:

- Вместе, да не рядышком. Она наше начальство.

- Ну и как она? Действует? - снова спросил Василий Яковлевич так, словно Нины не было в комнате.

Нина с беспокойством посмотрела на Андрея.

- Ещё как действует! - ответил он, успокаивая её своим взглядом. - У нас в Сибири про таких говорят: не согнёшь, не сломишь…

- Слава богу, хоть отца не подводит, - сказал Василий Яковлевич.

- Она у нас всегда хорошо училась, - заметила из соседней комнаты Ирина Максимовна.

- Довольно, мама, - раздражённо проговорила Нина, и Андрей с удивлением заметил: в её характере есть отцовская непреклонность. - Диплом и производство разные вещи… Почему вы из Сибири уехали, Андрей Сергеевич?

- Учиться хотел, а бабка не велела. Книг не велела покупать. Бывало, куплю книжку, номерок поставлю, будто из библиотеки взял - тогда ничего… А потом и про это догадалась и всё пожгла, только «Спутник сварщика» оставила. Переругался я с ней, зашил деньги в подкладку, стащил на кухне буханку хлеба и пошёл на станцию.

- Правильно сделал, - сказал Василий Яковлевич, разламывая яблоко пополам сильными пальцами.

- Ну, пришёл на станцию - до Москвы нормальных билетов нет. Есть одни мягкие. Распорол подкладку - все деньги на билет отдал.

- У вас решительный характер, - сказала Нина. - Вам, наверное, нравится там, наверху?

- Каждого человека характер направляет на свою работу. Ведь вам почему достаётся? Потому что ваш характер под нашу работу немного не подлаживается.

- А всё-таки достаётся? - усмехнулся Василий Яковлевич.

- Бывают и у неё, как и у всех, недостатки, - поправился Андрей. - Но ведь её работа тяжелей нашей. У неё совсем особая работа. Вот мы недавно брали обязательства, чтобы план выполнить - у нас о плане забота, а она взяла такое обязательство, чтобы мы ни разу на гвоздь не напоролись. Кому - план, а кому - гвозди.

- Как же вы всё-таки в Москву без денег ехали? - спросила Нина, стараясь увести разговор от неприятной темы.

- Так я же сказал, - у меня буханка хлеба была. Ну а потом пассажиры помогли. Утром просыпаюсь, слышу, внизу беседуют: вербовщик жалуется на свою профессию. Спрыгнул я вниз, вижу - сидит вот такой дяденька, кабачковые консервы зубами открывает. А вечером, когда я «Спутник сварщика» достал, он сразу понял, что я за птица, и стал меня в свою организацию привлекать. Златые горы сулил. Не то что хлеба давал - кипяток сам носил. И так до самой Москвы. Но я не пошёл к ним. Уж больно здорово расписывал. Думаю: чего-нибудь здесь не так. Ну, приехал в Москву…

- Чайку, пожалуйста, - проговорила Ирина Максимовна, входя в комнату с чайником.

Тут только Андрей вспомнил про поезд, посмотрел на часы и заторопился.

Нина проводила его до двери.

- Через порог не прощаются, - сказал Андрей.

- Да всё равно, - махнула рукой Нина, - хуже не будет.

«А всё-таки трудно ей живётся, - подумал Андрей, - хоть и салфетки в кольцах».

- А вы не теряйтесь, - проговорил он, переступив обратно в коридор. - Никакой беды в этом нет. Хорошая работа, как хороший конь, - не сразу к человеку привыкает. Ну, до свиданья!.. А за своими ребятами я сам стану приглядывать.

Нина заперла за ним и стояла в коридоре, удивляясь внезапно нахлынувшей на неё непонятной тоске, стояла до тех пор, пока не замер стук шагов по ступенькам, пока не хлопнула тяжёлая парадная дверь. Потом она вошла в столовую, принялась за ужин и, дождавшись, когда родители легли спать, уселась на подоконник, на своё любимое с детства место, и, глядя в чёрное небо, украшенное редкими разноцветными звёздами, задумалась. В комнате было тихо, только тоненько позвякивали слёзки абажура, когда проезжал грузовик, да на стене тикали часы, медленно и солидно. Время шло. Чтобы отвлечься, Нина решила составить проект приказа, который Роман Гаврилович просил представить ему завтра. Она села за письменный столик, за которым когда-то зубрила таблицу умножения, плакала над задачками, не сходящимися с ответом, делала курсовые проекты, обмакнула ручку в фарфоровую «непроливайку» с переводной картинкой, написала: «…во время уборки мусора в цокольном этаже центральной части здания произошёл несчастный случай с бригадиром разнорабочих», задумалась и вдруг поняла причину своего плохого настроения. «Ну, конечно, это оттого, что Арсентьев сегодня пожалел меня и из-за этой жалости лгал отцу, будто я хорошо работаю. А я своим молчанием поощряла и одобряла эту ложь. Теперь он станет думать, что я только трусливая девчонка и больше ничего… И правильно станет думать». И Нина почувствовала приближение одной из тех минут отчаяния, когда ничто не мило на свете.

- Ну а мне-то какое дело, что он обо мне будет думать? - сказала она вслух. Но хотя сказано это было очень решительно, Нина понимала, что с сегодняшнего дня мнение о ней Андрея стало для неё важнее, чем мнение давнишних друзей-студентов, Романа Гавриловича и даже отца.

«В субботу, пожалуй, действительно надо съездить в общежитие, - подумала она, печально рисуя на проекте приказа треугольники и кружочки. - Интересно, что у них там за самодеятельность?..»

* * *

В той комнате мужского общежития, где жил Андрей, после посещения цирка долго не ложились спать.

За столом сидел Митя и, нарезая на газете колбасу, ужинал. У окна, на постели лежал монтёр и, заложив руки под голову, тоскливо смотрел в потолок.

- Нет, я тебе скажу, это неверно, - говорил Митя, обмазывая и колбасу и хлеб горчицей. - Если ты хочешь знать, я после цирка за ними шёл два квартала. Сперва они шли так, потом он её взял под ручку. Тогда она сказала, что он идёт не с того бока, и он зашёл с другого бока и обратно взял её под ручку.

- Ты скоро свет будешь тушить? - спросил монтёр.

- Сейчас поужинаю и потушу. И ещё одна деталь: почему его до этих пор дома нету? Ты думаешь, он один на Садовом кольце дежурит? Второй час ночи, а его нет.

- Это ещё ничего не доказывает, - сказал монтёр. - Туши свет. - А вот увидишь: на работе снова будет полный порядок. Она теперь полностью переключится на Андрея Сергеевича. Хочешь на спор?

Но монтёр вздохнул и отвернулся к стене. Митя посидел, подумал, собрал остатки колбасы, хлеба, перочинный нож, банку с горчицей, свернул всё это в один пакет и спрятал в шкафик. Потом умылся, разделся, внимательно осмотрел свои зубы в маленькое зеркальце и потянулся было к выключателю, но, услышав шаги в коридоре, бросился в постель.

Тихо вошёл Андрей и сел пить чай. По его виду ничего нельзя было понять. Несколько минут Митя притворялся спящим, но, не выдержав, приподнялся на локте и спросил:

- Ну как, Андрей Сергеевич?

- Если ты про Нину Васильевну скажешь хоть слово, - размеренно проговорил Андрей, - скину с кровати… И комнату надо прибрать. Абажур, что ли, купить бы… Люди зайдут - совестно.

- Вы скоро свет потушите? - снова спросил монтёр.

- Дай человеку чайку напиться, - заступился за Андрея Митя и, закутываясь в одеяло, тихонько добавил: - Я же тебе говорил, что всё в порядке…

* * *

Соревнование верхолазов двух высотных зданий привлекало всё большее внимание строителей.

Однажды, проходя в контору, Нина увидела народ, толпившийся у доски показателей.

- Что тут за митинг? - спросила она.

- Ждём, когда вчерашний процент выведут, - ответила Лида. - Больно тихо ваша контора работает, Нина Васильевна.

Нина сказала об этом главному инженеру, и со следующего дня девушка с украинским акцентом стала передавать сводки выполненных работ - сначала о своём доме, а потом о доме, с которым соревновались комсомольцы; и во время таких передач к репродукторам стягивался народ, а шофёры останавливали свои самосвалы и открывали дверцы кабин. «Как будто футбол передают», - улыбалась Нина, глядя сверху на строительную площадку.

С каждым днём монтаж каркаса шёл быстрее, и Роман Гаврилович как-то сказал Нине по секрету, что появилась возможность дотянуться до нужной отметки на день раньше планового срока.

Действительно, за неделю каркас сильно вырос, и у строителей уже не было сомнения, что работы будут закончены вовремя. Дело теперь заключалось в том, чтобы обогнать комсомольцев соседнего дома, показать более высокую выработку и мастерство.

Арсентьев и его друзья приходили по утрам в прекрасном настроении, и, заражаясь этим настроением, Нюра и Лида, которых начальник третьего участка всё-таки передал в распоряжение сварщиков, быстро проверяли провода, бегали к трансформаторам и, приходя в буфет, объявляли, что Арсентьеву требуется ситро, и их пропускали без очереди.

Опасения Нины по поводу отношения к ней Арсентьева не оправдались. Наоборот, после похода в цирк он стал внимателен к ней, разговаривал без тени насмешки и, что больше всего радовало Нину, не забыл своего обещания - присматривать за тем, чтобы ребята соблюдали требования техники безопасности. Как-то, проходя по перекрытиям, Нина услышала, как он отчитывал Митю за неисправную монтажную лестницу. Вместо того чтобы сходить за другой лестницей, Митя упрямился, доказывал, что и эта хороша. Нина остановилась в отдалении и стала наблюдать, чем всё это кончится. Арсентьев спорил недолго. «Тебе трудно за лестницей сходить, - сказал он, - так я сам тебе принесу». И ушёл. Сконфуженный Митя посмотрел ему вслед и проговорил с философской покорностью - Выходит, не он над техникой безопасности власть взял, а она над ним. Ещё хуже, чем было, стало. Они вдвоём-то совсем нас зажмут, - и, поглядев на Нюру, добавил: - Эх вы, советчики!..

- А ты на других не вали, - возразила Нюра. - Билеты-то в цирк ты раздавал.

- А кто надоумил? Забыла, что городила в электричке? Вязала бы себе да молчала.

- Мало что тебе скажут!..

Хотя Нина не поняла, что означают фразы о билетах и советчиках, чувство признательности к Арсентьеву поднялось в её душе, и, когда через несколько дней он пришёл к ней с метеорологической сводкой, предвещавшей сильный ветер, и попросил сделать как-нибудь так, чтобы верхолазы не простаивали, она ответила:

- Сделаем, Андрей Сергеевич. Обязательно сделаем!

Впрочем, сказать это было гораздо легче, чем действительно что-нибудь сделать. По инструкции при шестибалльном ветре краны должны быть остановлены и колонны и ригеля наверх подавать будет нечем. Нина долго думала, как быть, и сказала, чтобы сварщики и монтажники выходили на работу, как обычно. На следующий день действительно подул ветер, на соседнем высотном здании монтаж каркаса был приостановлен, и монтажников отпустили домой. Но Нина созвонилась с метеорологическим управлением, узнала, что сила ветра не достигла ещё и четырёх баллов, и разрешила высотникам работать, предупредив, чтобы они сразу же шли вниз, как только она объявит об этом по репродуктору.

Целый день через каждые пять минут Нина связывалась с метеорологами, и, хотя монтажникам дважды пришлось спускаться вниз, несколько колонн и ригелей всё-таки было установлено. А вечером Нине приказом по строительству была объявлена благодарность, и монтажники один за другим приходили поздравлять её. Пришёл поздравить и Арсентьев. «Это, конечно, хорошо, благодарность, - усмехнулся он. - Главное - мы их почти догнали, - кивал он на здание, виднеющееся вдали. - Ещё один день нормальной работы, и мы обгоним».

Нина чувствовала, что, говоря «мы», он на этот раз подразумевал и её, и, пожалуй, впервые за всё время работы на строительстве ей стало радостно и легко.

* * *

По пути домой Нина вспомнила, что сегодня суббота, что в общежитии строителей в этот день выступает самодеятельность, и замедлила шаг. Потом она перешла дорогу и отправилась на вокзал, оправдывая своё внезапное решение тем, что ей необходимо побеседовать с девчатами, которые работают у монтажников.

Нина не знала, где живут девчата, но, выйдя из электрички, сразу встретила Лиду и попросила свести её к Нюре.

Комната, в которой жила Нюра, отличалась почти неестественной аккуратностью. Вдоль стен тесно стояли четыре прибранные по-разному узкие кровати: кровать Нюры была украшена маленькими подушками с аппликациями и кружевными занавесками на спинках; на другой кровати тщательно, но просто, почти по-солдатски, было заправлено казённое одеяло и на подушке лежало свёрнутое конвертиком полотенце; возле третьей, застланной вместо покрывала свежей простынёй, на стене висел детский коврик с медвежатами, а у четвёртой, покрытой широким жарким, сшитым из разноцветных треугольников одеялом, теснилось такое множество фотографий, что верхние, прибитые почти под потолком, разглядеть было совсем невозможно.

Нюра сидела на табуретке и так же, как в вагоне, занималась бесконечным своим вязаньем.

- Вы теперь со сварщиками работаете, Нюра? - спросила Нина.

- Да. Я работаю и вот она, Лида.

- Так вот, слушайте, девочки. Как только на каркасе начали нагонять план, ребята вошли в азарт. Сегодня это было особенно заметно. Если вы увидите, что сварщики не прицепляются или работают без поясов, сразу извещайте меня… Только всё это между нами, хорошо?

- Яковлеву хоть говори, хоть не говори! Как об стену горох, - сказала Нюра.

- А кто работает с Арсентьевым? - спросила Нина с едва заметным смущением.

- Я работаю с Арсентьевым, - ответила Лида. - Да он всегда цепляется. И что вы так за нас хлопочете, прямо не знаю… Что вам за дело?..

- Если Нюра упадёт сверху, будет вам до этого дело?

- Так ведь Нюра - подруга!

- Когда вы проработаете здесь месяц или два, многие станут вашими друзьями и подругами… Это что? - спросила вдруг Нина почти с испугом.

- Где? А-а, разве не знаете? Соска. У нас ребёнок есть.

- Какой ребёнок?

Нюра сняла накидку, и Нина увидела между спинками двух соседних кроватей младенца, спящего на широкой пуховой подушке.

- Он чей?

- Наш, - принимаясь за прерванное вязанье, объяснила Нюра. - Нашей комнаты. А родила Маруся - она сейчас с работы придёт. У нас для таких организована «Комната матери и ребёнка». А мы постановили не отдавать его. У нас родился, мы и воспитаем. Из четверых у нас одна всегда дома… Ты вот, Лида, гляди, легче с парнями. Гулять, гуляй, да не загуливайся.

- Ладно тебе! Пора на вечер собираться.

- Погоди, сейчас Маруся придёт. - Нюра критически оглядела наряд Лиды и спросила: - Ты так и собралась идти?

- Так. А чего?

- Больно косынка у тебя скучная…

В это время вошла худенькая девушка лет восемнадцати. Это была та самая крановщица, которая подавала плиты на шестнадцатый этаж, чтобы Нина могла дойти до лестницы. Ни с кем не здороваясь, она сразу прошла к ребёнку, наклонилась над ним и спросила:

- Всё кашляет?

- Да нет, вроде лучше, - ответила Нюра. - Мы сейчас на вечер пойдём, У тебя косынку взять можно?

- Бери, - разрешила Маруся. - Я своё отгуляла…

Она села на кровать и стала кормить ребёнка, глядя в окно, на вершину одинокого дерева. А Нюра, тихонько напевая и уже настраиваясь на весёлый лад, переоделась и начала пудриться.

- А отец его бывает у вас? - спросила Нина.

- Отца на канатах тянуть ни к чему. Без него управимся, - ответила Маруся, всё так же глядя в окно. - Вы там скажите, чтобы легче топали.

- Я бы ему глаза повыкалывала! - подумав, сказала Лида.

- Зачем это всё? Я уже запахала свою любовь, - возразила Маруся, прислушиваясь к весёлому шуму, доносившемуся из красного уголка.

- Не нужен он нам, - добавила Нюра. - Без него справимся. Вот Андрей Сергеевич помог, чтобы их у нас оставить…

- Арсентьев помог? - удивилась Нина.

- Ну да, он в бытовой совет выбран. Пелёнок у нас не хватало, так он пошёл к коменданту и говорит: «Завёлся у вас пятый жилец, так и ставьте его, как всех, на полное вещевое довольствие». Ну, выдали нам простыни на пелёнки… - говорила Нюра тихим, спокойным голосом.

Внезапно звук гармони и взрывы смеха стали доноситься явственней. Вероятно, в красном уголке открыли все окна.

- Ты бы пошла, развеялась, - сказала Лида Марусе. - Дай его мне, я закачаю.

В дверь постучали. Вошёл Арсентьев.

- Вот ты где, - заговорил он, увидев Лиду - Идём на вечер. Там козули какие-то пляшут. Смотреть неохота. Покажи им нашу «подгорную». А, и вы здесь, Нина Васильевна. Пойдёмте все!

Вслед за Арсентьевым и Лидой Нина вошла в просторную и, несмотря на открытые окна, душную комнату. Людей было очень много. Арсентьев провёл Лиду вперёд, туда, где две девушки пели и отплясывали под гармонь.

- Ну-ка, давай «подгорную», - сказал он, положив на мехи гармони руку.

- А что это за «подгорная»? - спросил гармонист.

- Напой ему, Лида.

Лида уселась рядом с гармонистом и начала напевать ему на ухо, и он, напряжённо вслушиваясь, стал медленно шевелить гармонь.

Арсентьев вернулся к Нине и строго сказал парням, сидевшим на лавке:

- Освободите место. Не видите, что ли?

Нина села.

Арсентьев встал позади неё.

Совладав с несложным мотивом, гармонист приник щекой к мехам, и Лида, словно заворожив его, осторожно поднялась и остановилась, подёргивая плечами и становясь стройней с каждой секундой. Она дождалась начала такта и двинулась, но спуталась, и, досадливо махнув головой, снова стала ждать разрешающего аккорда и, наконец, легко взметнувшись в воздух, топнула каблуками, выбила привычную дробь и, нисколько не заботясь о том, что делать дальше, стала поправлять косынку, а равномерный ветер музыки подхватил её и плавно понёс мимо людей, столов, стен, газет и плакатов.

Хотя Арсентьев стоял за спиной Нины, хотя она ни разу не оглянулась на него, она отчётливо чувствовала, как он захвачен танцем и музыкой, как взгляд его послушно следует за Лидой, и что-то похожее на зависть шевельнулось в её душе, и ей захотелось, чтобы Лида устала, чтобы скорей прекратилась эта бесконечная пляска.

Но, подчиняясь уже не Лиде, а чудесной власти родной «подгорной», руки её плавно раскидывались в стороны и соединялись на груди, и ноги бежали по воздуху вслед за музыкой, касаясь пола только для того, чтобы топнуть, и губы шептали «быстрей!» гармонисту, и даже ситцевое платьице, собираясь летучими складками, казалось, танцевало само по себе.

Гармонист резко рванул последний аккорд, и Лида вдруг смутилась, словно впервые ощутив свою красоту, и бросилась за двери.

- Вот это и есть наша «подгорная», Нина Васильевна, - сказал Арсентьев таким тоном, будто танцевал сам. - Хорошо?

- Ничего, только немножко однообразно, - ответила Нина и подумала грустно: «Как это мне взбрело в голову тащиться сюда?!»

Но потом, когда Арсентьев проводил её на станцию, настроение у неё исправилось, и, сидя в электричке, она подумала, улыбнувшись: «Уж не ревновала ли я? Какая глупость!»

* * *

Через несколько дней случилась беда: геодезист забраковал девять колонн, поставленных во время ветра не точно по вертикали. И хотя в спешке, с которой в последние дни шли работы, этого можно было ожидать, все переполошились, расшумелись, стали искать виновных. До исправления колонн вести работы дальше было нельзя. После работы Арсентьев собрал девчат и велел завтра приходить пораньше, проверить, везде ли подвешены провода, не лежат ли они на перекрытиях. «Завтра, - закончил он, - будем нагонять, и нагоним во что бы то ни стало».

На следующее утро с семи часов сильно палило солнце. День обещал быть душным и жарким. Лида и Нюра пришли на стройку одними из первых, сделали своё дело и сели у лестницы на площадке двадцать второго этажа дожидаться сварщиков.

Арсентьев появился сумрачный и решительный.

- Ты свистеть умеешь? - спросил он Лиду.

- Нет. А что?

- Тогда на, возьми ключ. Как увидишь - снизу идёт Нина Васильевна, стучи по колонне.

- Зачем это?

- Сказано стучи - значит стучи. Ясно?

- Ясно. Это работа немудрёная, - ответила Лида.

Она села на площадке и задумалась, следя, как голубая электрическая искра с треском бьётся возле Арсентьева.

Когда Лида первый раз подходила к высотному дому, ей казалось, что такой дом могут построить только необыкновенно сильные и мудрые великаны. Она была почти уверена, что её направили сюда по ошибке и не позже, чем через неделю, переведут на другое место. Но, проработав немного, она увидела таких же, похожих на неё, простых, нормальных людей, таких же девушек, и даже нашла земляков. Она повеселела и иногда в обеденный перерыв бродила по этажам и расспрашивала Митю, куда идут трубы и зачем на двери будки нарисован скелет.

Она увидела множество неизвестных ей машин: бетонный насос с такими же, как у паровоза, рычагами, проталкивающий бетон вверх до седьмого этажа по толстым трубам. Когда работал этот насос, настил вокруг него дрожал, как во время бури. Она увидела подвесные вагонетки, гружённые строительными материалами. Вагонетки пролетали над её головой в глубь здания, не касаясь электрических проводов, словно были наделены силой и разумом.

Однажды на восьмом этаже Лида увидела проволочную клетку, похожую на клеть лифта. Как только она подошла к клетке, дверца открылась, изнутри выдвинулись какие-то железные руки и осторожно поставили контейнер, наполненный кирпичом. Контейнер подъехал по наклонным роликам прямо к работающим и остановился на полу. Железные руки убрались в клетку, сложились там и с лёгким свистом провалились куда-то вниз.

- Это чего это такое? - спросила Лида.

- Подъёмник, - ответил каменщик. - Ты бы не крутилась. Вот защемит ногу, тогда будешь знать!.. Не нарвалась ещё на инженера по технике безопасности.

Лида побежала вниз и забралась по железной лесенке на площадку, где находился пульт управления подъёмником. На пульте против цифры, обозначающей номер этажа, на котором требовался материал, зажигались лампочки, и неразговорчивая, сосредоточенная женщина приказывала загрузить подъёмник, нажимала кнопку, и контейнер с кирпичом устремлялся вверх.

- Он сам, где надо, остановится? - спросила Лида.

- Конечно, остановится, - отвечала женщина. - Иди отсюда. Кругом провода высокого напряжения. Вот обожди, увидит тебя Нина Васильевна - так шуганёт, что и фамилию свою позабудешь…

Разговоры о Нине Васильевне Лида слышала всюду. Разговоры были разные, но чаще всего насмешливые или сердитые. И постепенно у Лиды сложилось убеждение, что Нина Васильевна мало приносит пользы строительству, очень придирается и часто отрывает людей от дела по пустякам. «Непонятно только, чего это Андрей с ней такой вежливый», - думала Лида.

- Здравствуйте! - вдруг услышала она над собой голос и, подняв голову, увидела Нину.

Лида машинально схватила ключ, но было уже поздно.

- Вы забыли, о чём я просила вас, - говорила Нина. - Смотрите. Арсентьев работает без монтажного пояса. Это правильно?

- Неправильно, да он не велел говорить.

- Значит, вы его больше слушаетесь, чем меня?

- А что мне всех, что ли, слушаться? - отрезала Лида.

Нина посмотрела на неё, ничего не ответила и направилась к Арсентьеву. Он заметил её только тогда, когда поднял щиток, чтобы поменять электрод, и сразу бросил сердитый взгляд на Лиду.

- Как же так, Андрей Сергеевич, опять без пояса? - спросила Нина.

- Жарко, - ответил он, - нет никакой возможности работать с поясом. Хуже, чем в шубе.

- Тогда прекращайте работу.

- Да что вы, Нина Васильевна! Вы же понимаете, сегодня за вчерашний день надо нагонять.

- Я это отлично понимаю. Но надо надеть пояс, Андрей… Неужели вас надо уговаривать?

- Хорошо, надену. На тот ярус спущусь - и надену. Он там у меня и висит, - примирительно пообещал Арсентьев.

- Нет, сейчас наденьте, - сказала Нина, но он уже опустил щиток и начал варить. - Вы что, хотите поссориться со мной?

Нина шагнула к нему по ригелю и потянула за электродержатель. Арсентьев резко поднял щиток и проговорил угрожающе:

- Как бы вам не упасть… Здесь ещё не скоро полы настилать будут…

Наверху засмеялся Митя.

- Смотрите, и ваш приятель тоже без пояса, - возмутилась Нина. - Лида, идите вниз и скажите, что я приказала выключить ток.

Лида вопросительно взглянула на Арсентьева.

- Не ходи, - опустив глаза, сказал он.

- А я ей предлагаю идти, - повторила Нина бледнея.

- Вы ей не можете предлагать, - также не поднимая глаз, сказал Арсентьев. - Она подчиняется мне.

Нина понимала, что от того, что сейчас произойдёт, может рухнуть с таким трудом налаженная дружба, может навсегда рухнуть и что-то ещё более для неё важное, что уже возникло и чему она ещё не смела верить. Но, сжав в руке свой потрёпанный блокнотик, она холодно повторила:

- Идите, Лида.

Лида снова посмотрела на Арсентьева, встретила его ледяной взгляд и тихо, но твёрдо ответила:

- Не пойду.

Но Нюра, со страхом наблюдавшая за этим разговором, вздохнула и проговорила:

- Не надо, ребята, спорить. Я сбегаю.

Нина вернулась на площадку и остановилась, нервно теребя блокнот. «Пусть только попробует выключить ток», - поглядывая на неё, думала Лида. Прошло минут десять, и все огни сварки погасли. Арсентьев отбросил электродержатель, поднял щиток и, не глядя на Нину, раздражённо спросил неизвестно кого:

- Ну что ты будешь с ней делать?

- Вот в прошлом году, - начал Митя, - на том доме поставили в воротах нового вахтёра. И на другой день машины недовыполнили задание. Оказывается, этот вахтёр каждый раз в воротах у шофёра и у грузчиков удостоверение спрашивал и с паспортами сверял. «А ну, говорит, Иван Иваныч, давай поглядим твой пропуск. Да ты его не там ищешь. Он у тебя прошлый раз в левом кармане лежал». Тоже не придерёшься - действовал по инструкции, а получился вред делу…

- Мне, товарищ Яковлев, поручена забота о людях, - сказала Нина.

- Нигде не написано, чтобы забота о людях шла во вред делу! - крикнул Арсентьев.

- Забота о людях никогда не может повредить делу.

- Так вредит же. Что вы, не видите!

На площадку поднялся Роман Гаврилович, отёр пот со лба и спросил отрывисто:

- Кто выключил ток?

- Она выключила, - кивнул Арсентьев на Нину, нарочно не называя её по имени. - Увидела, я без монтажного пояса сидел, и выключила.

- Не сидели, а работали, - поправила Нина.

- Сейчас же наденьте пояса и вы, и вы, Яковлев, - жёстко сказал главный инженер и начал спускаться вниз, но на второй ступеньке остановился и добавил: - А вас, Нина Васильевна, прошу зайти ко мне, когда освободитесь, - и голос его не предвещал ничего доброго.

* * *

Домой Нина вернулась совсем разбитая. В комнатах был беспорядок. Василий Яковлевич готовился ехать в командировку и собирал вещи.

В гардеробе он ничего не мог найти и сердился на Ирину Максимовну, с обеда застрявшую в магазинах. Нина попробовала помочь ему, но вещи у неё валились из рук, и когда она стала пересчитывать носки, получилось сначала семь штук, а потом девять.

- Ты что, заболела? - спросил Василий Яковлевич.

- Нет, папа, просто устала. Скорей бы возвращался настоящий инженер по технике безопасности! Не могу больше.

- Не справляешься?

Нина села за стол, подставила кулачки под подбородок и, помолчав немного, сказала, глядя мимо отца:

- Да, не справляюсь, папа.

- Вот тебе и диплом с отличием!.. - заметил он только, но эти слова его были для неё тяжелей самого тяжёлого наказания.

«Кончено! - думала она, утирая слёзы. - С завтрашнего дня буду работать так, как работал прежний инженер. Буду делать замечания только прорабам и начальникам участков. Пусть они сами принимают меры. В конце концов, что мне до Яковлева, до его матери, до Арсентьева?.. И откуда у меня такое беспокойство за совершенно чужих, за посторонних людей? Очень мне это нужно?..»

Утром ей очень не хотелось вставать. Но она пересилила себя и с тяжёлым чувством пошла на работу. Так же, как и всегда, у ворот её встретил дедушка и, не спрашивая пропуска, отдал честь. Горько улыбнувшись, Нина вспомнила, с каким нетерпением и радостью проходила она эти ворота в первые дни, как она собиралась удивить начальника строительства своими знаниями и энергией. «Даже обиделась, что пропуск потребовали, дурочка», - печально усмехнулась она. Возле доски показателей стоял расстроенный Митя. Против обыкновения он не поздоровался с Ниной, а, надвинув на глаза кепку, отправился к лестнице. В графе вчерашнего дня была выведена жирная двузначная цифра. «Даже ста процентов не сделали, - подумала Нина. - Провалили соревнование. Совсем провалили». По привычке она решила сразу же сходить наверх и проверить работающих. В большом зале второго этажа, за колонной, разговаривали люди.

- Конечно, начальство виновато, - узнала Нина голос монтёра. - Если бы она хоть где-нибудь работала, тогда с неё можно спрашивать. А то прямо от тетрадок. Чего с неё возьмёшь?.. Ей бы сперва в десятниках походить.

«Это про меня», - догадалась Нина, и ей вдруг стало так безразлично всё вокруг, что она повернулась и пошла обратно, дав себе слово не выходить сегодня из кабинета до конца работы.

День был ещё более жаркий и душный, чем вчера. Мелкая горячая пыль неподвижно висела в знойном воздухе. Девчата в платьях и косынках окачивали друг друга из брандспойтов с ног до головы. У машин охрипли сигналы. Многие шофёры ездили, подняв капоты двигателей. И от этой редкой для Москвы жары Нина стала ещё безучастней ко всему, как-то даже бесчувственней. И когда Ахапкин, взглянув на неё, тоже не поздоровался, она приняла это как должное и не огорчилась.

За пустым письменным столом сидеть было скучно и глупо.

- Когда будут остальные плакаты? - спросила Нина только для того, чтобы не сидеть без дела.

- Не будет остальных плакатов, - ответил Ахапкин, не отрываясь от своих накладных.

- Не будет - и не надо, - равнодушно сказала Нина.

Дверь распахнулась, и в кабинет вбежала Лида. Лицо её было мокрое от слёз.

- Нина Васильевна!.. - закричала она. - Скорее, Нина Васильевна!..

- Что случилось?

- Скорее пойдёмте… Нина Васильевна… Андрей повис.

- Как повис?!

- Так… Сорвался и повис на цепи… И мы никто не знаем, чего делать…

Уронив стул, Нина выбежала из конторы. От дальнего угла здания, громко разговаривая и размахивая руками, расходились в разные стороны рабочие. Капризно сигналя и переваливаясь на ухабах, ехала белая машина скорой помощи с шёлковыми занавесками, странно выглядевшая среди самосвалов, бетономешалок и контейнеров. Нина бросилась к лестнице, слыша, как за её спиной громко, по-деревенски, плачет Лида, но в это время рядом с ней раздался голос Мити:

- Не бегите, Нина Васильевна. Всё в порядке. Он, если вы хотите знать, уже в санчасти…

Возле санчасти толпились рабочие, заглядывали в окна. Седая сестра с мокрыми руками впустила Нину.

На кровати, возле открытого окна, лежал бледный Арсентьев, обёрнутый мокрой простынёй.

- Солнечный удар, - сказала сестра, - перегрелся.

Тяжело дыша, Нина почти упала на стул. Вошёл врач скорой помощи, осмотрел умными глазами комнату, Нину, спросил сестру, усмехнувшись: «Кто же здесь пострадавший? Он или она?» - и, не ожидая ответа, подсел к Арсентьеву и стал считать пульс.

- А у вас тут с охраной труда слабо, - предупредил он сестру. - В такую жару надо следить, чтобы в кепках работали… Через полчаса он будет в полном здравии. - Последние слова он сказал почему-то Нине и, попрощавшись с сестрой, вышел.

- Идите-ка отдохните, Нина Васильевна, - ласково посоветовала сестра. - Смотрите, на вас лица нет.

- Какой тут отдых! - встрепенулась Нина. - Надо сейчас же проверить, как там, наверху…

И чувствуя, как всё её тело наливается прежней молодой силой, она выбежала из санчасти и, не отдыхая на площадках, стала взбегать по лестнице наверх.

«Сейчас я заставлю их всех работать, как полагается, - возбуждённо шептала она. - И пусть хоть сам Роман Гаврилович упрекает меня, пусть насмехаются надо мной монтажники, я всё равно не отступлюсь, ни на шаг больше не отступлюсь от своих требований!.. Забота о людях совсем не лёгкое и не простое дело. И когда-нибудь Арсентьев поймёт это… А может быть, и не поймёт… А я всё равно не отступлюсь!»

Так она бежала, не останавливаясь, вплоть до двадцатого этажа. И только здесь, на двадцатом этаже, она опомнилась и остановилась, и услышала за своей спиной всхлипывания. Вслед за ней поднималась Лида.

- Ой, как вы быстро, - сказала Лида, - прямо, вас не догнать… Спасибо вам, Нина Васильевна!..

- За что?

- За Андрея! - и Лида обняла её и спрятала залитое слезами лицо у неё на плече.

«Ну вот, так я и знала!» - устало подумала Нина, поглаживая Лиду по спине и чувствуя, как прежняя слабость и безразличие охватывают её.

- Я сперва пугалась его, не хотела с ним никуда ходить… - торопливо говорила Лида. - Напугали меня наши девчата. А вчера не стерпела, думаю: «Будь что будет!» - пошла с ним в кино. Он хороший такой парень… Очень хороший. Такой парень, прямо я не знаю!.. - и она снова заплакала и приникла к Нининому плечу.

Чувство враждебности и вместе с тем какой-то материнской нежности к этой девушке овладело Ниной, и, со страхом ожидая, какое из этих двух чувств возьмёт верх, она стояла, держась за поручень и глядя в пустоту широко раскрытыми глазами. Чувство враждебности стало усиливаться, но в это время зазвенела железная лестница, на площадку поднялся Митя и крикнул:

- А инженер-то вернулся, Нина Васильевна!

- Какой инженер? - не поняла Нина.

- Тот, который в больнице лечился.

- Ну вот, наконец-то кончились мои мучения! - сказала она и тут же почувствовала, что слова эти не доходят до её сознания. - Ну вот, кончились мои мучения, - раздельно повторила она. - Теперь можно выбирать настоящую строительную работу. - И с удивлением поняла, что не может испытать от этого долгожданного известия никакой радости.

Опасение за судьбы Мити, Андрея, Нюры, Лиды зашевелилось в её душе, и она не могла представить, как можно доверить всех этих непослушных людей кому-то другому. «Ну вот, - рассердившись на себя, подумала она, - столько дней ждала, ждала, а теперь на попятную! Здесь не детский сад, Нина Васильевна».

- Что это вы задумались? - спросила Лида.

- Ничего, ничего, Лидочка. Мне придётся перейти на другую работу, так ты смотри…

- Вы уходите от нас?

- Нет. Пришёл прежний инженер по технике безопасности, которого я временно заменяла. Пожилой, опытный мужчина. Не то что я - сразу от тетрадок… Только он вряд ли станет подниматься сюда. Так я тебя прошу: ты сама последи за ребятами. В жаркие дни, чтобы работали в кепках. И за собой следи. Вот так нельзя - облокачиваться на перила. И на провода наступать нельзя. Мало ли что…

И, утирая мокрое от Лидиных слёз лицо, Нина пошла вниз в контору.

За письменным столом сидел хмурый старик в чёрных сатиновых нарукавниках. Стаканчик с цветами был переставлен на подоконник. Старик листал дело с приказами, выпущенными в его отсутствие. Он поднял на Нину светлые глаза, оценивающе осмотрел её всю и только после этого, с трудом приподнявшись со стула, поздоровался и назван себя.

- А приказы-то вы не в то дельце подшивали, Нина Васильевна, - сказал он.

Направляясь в контору, Нина собиралась рассказать ему о сложности обстановки на строительстве, о том, что надо немедленно назначить общественных инспекторов на участках, хотела предложить кандидатуры этих инспекторов, хотела рассказать о непорядках с такелажными приспособлениями, о недостатке плакатов, но вместо всего этого, неожиданнодля себя, произнесла: - Жаль мне уходить с этой работы…

- Да, пожалуйста, не уходите! - обрадовался старик. - Если вы сможете уговорить начальника, я вам буду бесконечно обязан. У него давно лежат две моих просьбы о переводе в технический отдел.

Они отправились к начальнику, но молоденькая секретарша сказала, что он уехал на совещание и будет только после восьми часов вечера. Нина позвонила домой, чтобы её не ждали к обеду, и осталась на стройке на вторую смену.

При свете прожекторов продолжались работы по монтажу

Нина предупредила диспетчера, чтобы её вызвали но репродуктору, как только вернётся начальник, и пошла наверх, на площадку двадцать второго этажа.

«Оставят меня или не оставят на этой работе? - думала она, поднимаясь но звонким ступенькам. - Если начальник станет возражать, я напомню ему, что при мне не произошло ни одного по-настоящему несчастного случая. А если он скажет, что на меня жаловались, что из-за меня тормозились работы по монтажу, так это неверно, и сам Роман Гаврилович не велел снижать требований… Начальник может сказать, что у меня мало опыта, но я отвечу, что многому научилась за это время, познакомилась со строителями, знаю их характеры и что дальше мне будет гораздо легче… И потом я скажу, что если меня переведут на другую работу, я всё равно буду беспокоиться за своих высотников, у меня всё время будет болеть за них душа…»

И вдруг Нина удивилась: почему она рвётся к работе, которая доставила ей столько неприятностей, к работе, которая помешала даже её любви.

«А может быть, и лучше, что всё это кончилось?» - подумала она, поднимаясь на самый верх.

Отсюда была хорошо видна ночная Москва.

Всюду, до самого горизонта, трепетали маленькие и большие огни. Казалось, звёздное небо опустилось на землю, и, присмотревшись, Нина различила созвездие Пушкинской площади, созвездия вокзалов, падающие звёздочки, высекаемые дугами трамваев, «млечный путь» Парка культуры и отдыха, красные звёзды на вершинах высотных зданий, алое созвездие Кремля. А далеко за горизонтом поднималось голубое зарево других огней, и казалось, нет конца этому прекрасному земному небу.

И, глядя, как уютно, словно самые маленькие звёздочки, светятся бесчисленные окна домов, Нина отчётливо представила себе весь этот город, скамейки, расставленные у газонов в Парке культуры и отдыха, рекламу картины «Мы - за мир» на Пушкинской площади, стройные высотные здания, в которых уже постланы ковры и расставлена мебель, - представила заботливый, гостеприимный город и поняла, что ничего не кончилось и что всё самое хорошее в её жизни только начинается.

 

В ТИХОЙ СТАНИЦЕ

Вечером к Василисе Михайловне зашел побеседовать Никодим Павлович, низенький человек в габардиновой гимнастерке, с неровно подстриженными усами и пухлым белым лицом. Василиса Михайловна понимала, что ходит он из-за ее внучки Люды, примеряется ее сватать. Гулять на людях Никодиму Павловичу поздно, вот он и ходит в избу, потихоньку приучает Люду к своему характеру. Примеряется и к хозяйству. Когда Люда накрывает на стол, он говорит строго: «А скатерть можно бы и не стелить: укапаешь вареньем - испортится скатерть». На это Люда отвечает, что для такого гостя не жалко никакой скатерти, и в голосе ее слышится откровенная насмешка.

Никодим Павлович, как он сам себя называет, «командировочный». Работает он в райцентре, в какой-то заготовительной организации, в станицу приехал по делам и живет уже больше месяца у садовода Петрищева. К своей работе он относится презрительно и с умилением вспоминает, как раньше служил где-то под Ярославлем, где обучают овчарок, и дело его заключалось в том, чтобы, надев комбинезон из плотной резины и сетку на голову, бегать от собак. Они нагоняли его, валили на землю, грызли комбинезон.

Приходя в гости, он иногда приносил гостинец.

На этот раз принес раков.

- В кипяток их, щелкунов, - сказал он, кладя на стол шевелящийся узелок. - В эту пору в них самый вкус…

- Сами наловили? - поинтересовалась Василиса Михайловна.

- Я, как вам известно, охотник.

- Вы только на раков охотник? - спросила Люда, щуря глаза, но Никодим Павлович оставлял без внимания такие вопросы и продолжал, обращаясь к Василисе Михайловне:

- Рак тогда имеет свой вкус, когда его изловили в месяце с буквой «эр», в марте, в апреле или, как сейчас, в сентябре. Каждой животной назначен свой срок, когда она наилучшим образом угождает человеку. К примеру, рыбец самый лучший - мартовский. В марте у него спина вот такая, - и он показал два сложенных вместе белых пальца.

Говорил Никодим Павлович всегда поучающим тоном и никого не любил слушать. А когда приходилось все-таки что-нибудь выслушивать, он грустно и снисходительно улыбался, словно ему было наперед известно, что ему скажут, и еще что-то сверх этого, чего никто не понимает, да и понять никогда не сможет. И Василиса Михайловна почитала его умным человеком.

Сели ужинать. Василиса Михайловна разлила борщ, припасенный на завтра.

Никодим Павлович поел немного и сказал:

- Красный бурак класть в борщ не рекомендуется. Надо класть такой бурак, - он пошевелил пальцами, - красный с белыми поясками, муаровый… А от красного бурака борщ воняет бураком.

После этого он молча доел борщ.

- Говорят, весной к нам море подойдет? - спросила Василиса Михайловна. - Плотину возле Кумшацкой горы насыпать кончают.

- Море, конечно, будет, - сказал Никодим Павлович, с треском разламывая раковый панцирь, - только до какого места оно разольется, это еще вопрос. Положено ему, к примеру, до вашего куреня дойти и остановиться, а оно не остановится. Вода - это стихия.

- У них все высчитано, что вы… - немного испугавшись, возразила Василиса Михайловна.

- Расчет - дело ненадежное. В расчете один нолик пропусти, зальет ваш курень, одна скворешня будет торчать. Сейчас вы, к примеру, раков едите, а тогда раки вас станут есть… А зальет или не зальет - все одно. Из науки известно, что земля упадет на солнце, и все, что на ней есть, сгорит к чертовой матери. Знаете, Василиса Михайловна, что такое солнце?

- Нет, - испуганно ответила она. - А что?

- Солнце - это расплавленное железо. Что от вас останется, если вас, к примеру, кинуть в расплавленное железо?

- Так это еще когда будет…

- Когда бы ни было. Да что там солнце, - атомная бомба, и та сжигает так, что от вас на земле останется одно пятнышко, одна ваша фигура в форме тени.

Василиса Михайловна со страхом посмотрела на свою тень и проговорила:

- Да такую бомбу наши не дадут кинуть.

- А они, думаете, спрашивать станут? Вон вчера в газетах был напечатан меморандум.

- Что? - еще больше пугаясь, спросила Василиса Михаиловна.

- Меморандум, - таинственно повторил Никодим Павлович и, обтерев руки платком, в котором были принесены раки, поднялся из-за стола. - Ну, мне пора. Кажется, дождик?

Все трое молча прислушались, глядя в темные окна. По крыше стучал дождь.

Никодим Павлович надел фуражку, попрощался и, уверенный, что Люда после сегодняшнего вечера стала еще больше удивляться его учености, пошел в сени.

Накинув пуховую шаль, Василиса Михайловна проводила его до крыльца, предупредила, чтобы он нагнул голову, потому что во дворе развешаны веревки для сушки белья, и остановилась у порога, слушая осторожные, удаляющиеся шаги. Вечер был темный. Тихо и печально шумел дождь. Вдалеке хлопнула дверь, шаги смолкли. «Кис-кис-кис», - позвала Василиса Михайловна, кутаясь в шаль, и ей казалось, что с кошкой случилось что-то недоброе и что кто-то чужой стоит за плетнем. Наконец мокрая кошка прошмыгнула в сени. Василиса Михайловна заперла дверь на крюк и задвижку и пошла спать.

- Хоть и ученый человек, а всю душу бередит своими разговорами, - сказала она внучке с досадой. - Скорей бы порешали вы с ним.

- Неужели ты все еще думаешь, что я пойду за него? - ответила Люда. - Ох ты, бабушка, бабушка. Ты уж не хлопочи за меня. Я большая стала.

Все-таки сердечная у Василисы Михайловны внучка, хоть и любит на людях насмешничать. Да и насмешничает не со зла, а когда ей немного совестно или стеснительно.

Василиса Михайловна легла с тревогой на сердце. Раньше спокойно было в станице, тише: до ближней станции надо было идти сто верст. А в прошлом году провели до самого Дона железную дорогу, понаехали всякие люди, ходят с трубами, вымеряют, многих переселили на новые места. Хоть и сказали Василисе Михайловне, что ее курень оставят на месте, а кто его знает. А тут еще повадился этот «командировочный» со страшными историями… Василиса Михайловна заснула, и ей снилось, что по всему двору разлилась вода и никак невозможно было пройти к корове, а на скворешне сидел Никодим Павлович и спрашивал, что такое солнце.

Ночью к ним постучали. Василиса Михайловна села на кровать и перекрестилась.

Украдкой, словно стараясь не разбудить спящих, в листьях акаций шуршал дождь, тот самый тягучий дождь, который зарядил еще вчера вечером. Шум дождя в листве был похож на торопливый беспокойный шепот, и казалось, по палисаднику все время ходят на цыпочках. Стояла такая темень, что в комнате не было видно окон.

Постучали снова. В сенях упала уздечка.

- Бабушка, стучат, - сказала Люда, проснувшись.

Было слышно, как ветер шевелил тонкую струйку воды, текущую с желоба в кадушку, и звук этой струйки все время менялся, словно ее настраивали. Где-то далеко у плотины трескуче просигналил мотовоз.

- В позапрошлом годе к соседям так-то вот, среди ночи, напросились со строительства ночевать, а утром шубу унесли, - проговорила Василиса Михайловна. - А может, со скотного двора дежурная прибегла… Прямо не знаю - откликаться или нет…

- Конечно, надо спросить - кто, - сонно пробормотала Люда, забираясь глубже под одеяло. - Дождь ведь. Там мокро.

- Сарай у нас замкнут?

Люда не ответила - наверное, заснула.

Не зажигая света, Василиса Михайловна накинула пальто, приотворила дверь, ведущую в сени, и спросила издали:

- Кто это?

- Я, - послышался мужской голос. - Крепко же вы спите, мамаша.

Голос был простуженный, хрипловатый, и Василиса Михайловна не могла понять, старый или молодой человек стоит на крыльце.

- Да кто вы будете? - спросила она снова.

- Гидромеханизатор.

- Кто?

- Столяров. Старший прораб по намыву. Слыхали?

«Видно, тоже со строительства, - подумала Василиса Михайловна. - Не стану отмыкать, хоть ты тут об косяк разбейся».

- А у вас документы есть? - спросила она, поджимая губы и строго глядя в темноту.

- У меня полная планшетка документов. До утра не перелистаете.

«Гляди-ка, уж и ноги обтирает. - Василиса Михайловна со страхом прислушалась. - Ровно к себе домой пришел».

Действительно, неизвестный человек строгал тяжелыми сапогами по доскам крыльца с такой силой, что в сенях шевелились половицы.

- Вы не беспокойтесь, - сказал он, словно его приглашали к столу. - Ни чайку, ничего такого не надо…

- Да у нас и дров-то нет, батюшка. Какой там чаек… Холодно.

- Это неважно… В шесть утра мне на карту идти…

- Где же их наберешься, дров, - продолжала Василиса Михайловна. - В нашем степу если какую щепку найдешь, так и ту велят назад положить… Глядите, какую грудку привезли на всю зиму…

И то ли оттого, что она заговорилась, то ли потому, что у человека был обыкновенный, дневной голос, Василиса Михайловна, забывшись, отодвинула засов и спохватилась только тогда, когда кто-то мокрый и холодный, царапая полой плаща стену, прошел в сени.

Она торопливо нащупала выключатель и зажгла свет.

Посреди сеней стоял парень лет двадцати трех, высокий и крутоплечий. На голове его лежала маленькая выгоревшая кепка с пуговкой, с покоробившимся картонным козырьком. Загоревшие скулы его, до глянца начищенные степными ветрами, отражали свет лампочки.

- А нас двое, - сказал он и вытащил из-за пазухи черного щенка. - На дороге подобрал. Наверное, выбросил кто-нибудь. - Парень вытер дождевые капли с твердых губ и улыбнулся, показывая чистые зубы.

- Мне, батюшка, и положить тебя негде, - проговорила Василиса Михайловна, перестав бояться.

- А мы вот тут и ляжем, - сказал парень, со скрипом стянул плащ, сразу нашел, куда его повесить, и подставил под него лохань, чтобы на пол не натекла лужа.

«Ровно год тут живет», - подумала Василиса Михайловна.

- Квартиру я, мамаша, снимаю в Соколовке, - объяснил он, быстро и ловко постилая в углу ватник. - А сейчас туда, в гору, машины не идут. Грязь, - подумав, он снял пиджак и, свернув его наподобие подушки, положил к стене. - Отправились было мы с Александром Егоровичем пешком в Соколовку, а ноги ползут в другую сторону. Темно - земли не видно. Да что земля - Александр Егорович в темноте потерялся. Сейчас, наверное, тоже где-нибудь в двери скребется…

- Ты обожди-ка, не ложись, я сейчас, - сказала Василиса Михайловна, пошла в горницу и разбудила Люду.

- Механизатор какой-то пришел… Молоденький, - зашептала она. - Я ему застелю здесь, на диване, а мы с тобой вместе поспим. Все равно до свету часа четыре осталось.

Сердитая со сна Люда натянула платье и пошла в спальню искать чистые простыни и наволочку, а Василиса Михайловна позвала ночного гостя, попросив его снять в сенях сапоги. Он вошел, осмотрелся. Видно, от усталости лицо его выглядело капризным. На рубахе виднелись темные сырые пятна, вода пробралась сквозь плащ, телогрейку и пиджак.

- Гляди-ка, промок весь, батюшка, - сказала Василиса Михайловна.

- Ничего. Мы каждый день с водой дело имеем. Дамбу намываем. Электростанцию на Дону ставим.

- Не на Дону ее ставят, а на берегу. Я видала.

- А мы его к ней передвинем.

- Кого это?

- А Дон… - сказал парень.

«Ровно скамейку собрался передвигать», - подумала Василиса Михайловна, глядя на его большие руки с аккуратно подстриженными ногтями.

- Звать-то тебя хоть как? - спросила она.

- Владимир.

Из спальни вернулась Люда, начала перестилать.

И Василиса Михайловна заметила, что Владимир, напустив на лицо безразличное выражение, поглядывал украдкой на внучку.

- На учительницу выучусь, куплю кровать с шарами, - сказала Люда.

- Далеко больно загадываешь.

- Это хорошо, что далеко загадывает, - проговорил Владимир, - а так проживать день за днем - скучно. Только небо коптить.

- Я вот не загадываю, - немного обиделась Василиса Михайловна, - а живу себе да работаю на ферме. И люди не жалуются.

- Загадывай не загадывай, - добавила Люда с усмешкой, - а все равно, как Никодим Павлович говорит, земля упадет на солнце.

- Ничего, - сказал Владимир. - Придет время, ликвидируем и эту опасность.

«Вот ведь - ни о чем не задумается, - Василиса Михайловна начала сердиться. - Уж и землю куда хочешь направит».

Пошли спать. Прислушиваясь, как гость ворочается, привыкает к дивану, Василиса Михайловна думала о том, что было время - и она загадывала далеко вперед, а ничего из загаданного так и не получилось. Было их в семье шестеро - все девчонки. Как отца убили под Цусимой, так мать стала отдавать дочерей замуж без разбора - лишь бы кто взял. Василисе Михайловне достался проезжий лесничий. Вышла она за него и загадала - хозяйство налаживать, да года не прожила, забрали мужа на войну в Галицию; вернулся он в шестнадцатом году больной - легкие сожгло газами, все, что было нажито, пошло на леченье, а проку не было: покашлял-покашлял - да и помер. И осталась Василиса с младенцем, сыном, одна в самые трудные, голодные годы. Но и тут загадала - выучить его, сделать человеком. Намучилась, натерпелась всего, а своего добилась. Сын выучился и женился на образованной, стал работать в Ленинграде, стал переводы слать, по сто двадцать рублей в месяц. Будто все наладилось, а тут снова война, Ленинград окружили фашисты - и погибли оба: и сын и его жена. Пришлось ихнюю дочку Люду взять к себе. Все войны Василиса Михайловна помнила не по годам, а по родным: японская война - когда отца убили, империалистическая - когда муж помер, Отечественная - когда сын с женой погибли. И как только не стало любимого сынка, так и махнула Василиса Михайловна рукой, перестала думать наперед и хозяйство вела кое-как, даже дыру в плетне не хотелось заделывать, и полы кое-как натирала желтилом, и Люду воспитывала кое-как, вот и растет насмешница… «Утром расскажу ему это в назидание, - думала она, засыпая, - чтобы понял, что хорошо этак мечтать, пока молодые… А как жизнь начнет тебя с бока на бок переворачивать, так ты и поймешь, чего стоят твои загадки…»

Проснулась Василиса Михайловна рано, но парень уже ушел. И только мокрый плащ его по-прежнему висел в сенях. Плащ был тяжелый, сшитый из такого же толстого брезента, из какого делают ведра, чтобы поить лошадей. Василиса Михайловна покачала головой и повесила сушить плащ на плетень. Из-за облачка поднималось солнце.

Дня через два пришел Никодим Павлович. Василиса Михайловна наизусть выучила его характер и по тому, что он ничего не принес, поняла, что гость не в духе. Сейчас начнет чаевничать, да примется наворачивать такие страхи, что и сам потом на улице станет оглядываться.

Никодим Павлович повесил фуражку на угол зеркала, загладил волосы набок, чтобы не видно было лысины, и, оглядевшись, заметил плащ. Василисе Михайловне пришлось рассказать про ночного посетителя.

Выслушав ее, Никодим Павлович загадочно покачал головой, подумал и стал примерять плащ. Поглядев, как он затягивается, Люда прыснула и убежала на кухню.

За чаем Никодим Павлович, против обыкновения, молчал и только вздыхал изредка и загадочно покачивал головой. Выпив стакан, поднял палец и сказал: «А плащ-то не зря оставлен», и попросил еще чая. Чуя недоброе, Василиса Михайловна смотрела, как он отхлебывает чай и поглядывает после каждого глотка, сколько осталось в стакане. Наконец Никодим Павлович напился, утер усы и проговорил:

- А вы задавались вопросом, Василиса Михайловна, почему он оставил плащ?

- Нет, - быстро ответила она. - А что?

Но он не сразу объяснял, о чем его просили, а обыкновенно заводил разговор в сторону, чтобы слушатели имели время поломать голову и убедиться, что до того, до чего дошел своим умом Никодим Павлович, им никогда не дойти. И поэтому он спросил помолчав:

- Спал-то этот полуношник у вас где?

- На диване.

- Не надо бы класть на диван. Сотрется обивка… Пружины согнутся…

- Да он не толстый, - заметила Люда, щуря глаза. - Если бы вас положить, тогда правда пружины поломались бы…

- А плащ оставлен не по забывчивости, а со значением, - продолжал Никодим Павлович, пропуская, по обыкновению, ее слова мимо ушей. - Вот он высмотрел, где что лежит, и пошел. А теперь нагрянет среди ночи, скажет, за одеждой пришел, и вы обязаны ему открыть. А с ним, может, еще двое или трое…

- Ну что уж вы говорите, - поежилась Василиса Михайловна.

- Живете вы на краю, крика вашего не слыхать.

Василиса Михайловна посмотрела в окна. Вечер был ясный, и на фоне светлого лунного неба неподвижно чернели ветви одиноких тополей, и черные тени, как нарисованные, лежали на дороге. Луна светила ярко, и во дворе, казалось, можно было читать газету. На улице послышались шаги. В дверь постучали.

- Ну вот. Я вам говорил, - сказал Никодим Павлович, встал и почему-то надел фуражку.

- Иди-ка ты, Люда, - торопливо заметила Василиса Михайловна, - скажи, чтобы днем приходил. Скажи, что спать ложимся…

- Сейчас я его пугну, - усмехнулась Люда и пошла в сени. Вскоре там послышался разговор, смех.

- Смотри-ка, пустила, - растерянно развела руками Василиса Михайловна. - Вовсе не слушается девка…

Вошел Владимир, на этот раз в пиджаке и без кепки.

- Хотите чайку? - спросила Люда, поглядывая то на Никодима Павловича, то на бабушку и едва сдерживая смех.

- Не откажусь, - Владимир сел напротив Никодима Павловича и стал рассказывать, что плащ был мокрый и его неохота было тащить с собой.

- Вы на строительстве? - спросил Никодим Павлович.

- На строительстве. Здесь через год кончим, в другие места поедем.

- Вон вы какой быстрый, - снисходительно усмехнулся Никодим Павлович. - В Новочеркасске собор с молитвой закладывали, и то два раза обваливался. Сто лет строили…

- У нас не обвалится, - перебил Владимир. - Нам некогда допускать такую роскошь. Здесь кончим, поедем на Волгу, а потом, может, на Обь или Енисей.

- Вон у тебя, батюшка, как складно все расписано, - не удержалась Василиса Михайловна. - Ты, я вижу, и правда далеко глядишь.

- Сильно далеко глядеть - зрение испортишь, - заметил Никодим Павлович.

- Кто за зрение боится, тому надо рыбий жир пить, - ответил Владимир. - Нам нельзя вперед не глядеть. Господь бог, когда мир сотворял, поторопился, накидал навалом горы, леса да пустыни. Без всякого порядка. А нам теперь приходится все по местам расставлять: море - на свое место, горы - на свое, как мебель в доме, чтобы уютнее было.

Никодим Павлович слушал, разглядывая полустертые цветочки на блюдцах, будто ему все давным-давно известно, и по лицу его было видно, что толку от таких разговоров он не видит никакого.

- Вы моря перестанавливать думаете, - сказал он со вздохом, - а моря-то сохнут покамест. Ученые сделали открытие, что Каспийское море и то сохнет. Высохнут все моря да реки, вот тебе и все. Природа свое возьмет, ее не перебороть.

- Вы не то говорите, - возразил Владимир. - Количество влаги на земле не уменьшается. Уровень Каспия действительно падает, но на это есть разные причины.

- Какие же это причины? - спросил Никодим Павлович.

- Много разных причин. Даже от количества тракторов Каспий мелеет.

- Как же он мелеет от тракторов, разрешите узнать? - устало улыбнулся Никодим Павлович.

- А очень просто. Чем больше у нас тракторов, тем больше пашни. А чем больше пашни, тем больше воды задерживается в почве и меньше стекает в Волгу. А Волга, как известно, впадает в Каспийское море.

- Интересно, - сказала Люда.

- А вот ничего интересного-то и нет. Это давно известная аксиома, что Каспий мелеет, - недовольно проговорил Никодим Павлович. - На то существует наука, чтобы все это изучить. Вот вы, наверно, учились где-нибудь. В техникуме? Пускай в техникуме. А вы думаете, обучили вас всем наукам до самого конца? Вот - нолик. Вы, наверное, думаете: нолик, он нолик и есть. А пропустите в расчете нолик, и все у вас получится наоборот. Каждое число имеет свое значение. Это не зря люди поняли, что тринадцать - несчастное число. А, например, шестьсот шестьдесят шесть - число звериное.

«Ну, теперь опять ночь не спать», - подумала Василиса Михайловна, но тут Владимир внезапно перебил Никодима Павловича:

- А вы знаете таблицу умножения на девять? - спросил он.

Никодим Павлович только поморщился, показывая, что не любит, когда его перебивают. Но Владимир не унимался:

- Вы, я вижу, крупный специалист по части цифр. Сколько будет, например, девятью два?

- Восемнадцать, - ответил Никодим Павлович снисходительно.

- Правильно, восемнадцать. Результат состоит из двух цифр. Единицы и восьмерки. Если сложить эти цифры - сколько получится?

- Ну, девять, - ответил Никодим Павлович настораживаясь.

- Хорошо. Теперь - девятью три. Двадцать семь. Сложите-ка двойку и семерку.

- Опять девять, - удивился Никодим Павлович и забормотал: - Девятью четыре - тридцать шесть, три да шесть - девять, девятью пять - сорок пять, четыре да пять - девять… - Это его поразило.

- Интересно, - сказала Люда.

А Василиса Михайловна, не знавшая таблицы умножения, но довольная, что страшные разговоры кончились, оживилась и стала потчевать Владимира чаем.

Но он посмотрел на часы и стал собираться уходить.

- Вы снова в Соколовку? - спросила Люда.

- В Соколовку. Сейчас хорошо идти. Светло и сухо.

- А то ночуйте у нас, - предложила Люда, посмотрев на бабушку. - Зачем вам в такую даль идти.

Василиса Михайловна закивала головой, и Владимир остался.

А еще через день он переселился в курень Василисы Михайловны со всем своим имуществом: с двумя незапирающимися чемоданами, с щенком и с маленькой подушкой, вышитой «болгарским крестом». В чемоданах оказалось множество книг. Владимир сразу же расставил их между цветами на подоконниках.

- Это кто вышивал? - спросила Люда, рассматривая подушку.

- Мама вышивала, - ответил Владимир и улыбнулся.

С Василисой Михайловной они подрядились так, что он будет жить и столоваться у них до конца строительства, а платить два раза в месяц, как принесет зарплату. И получилось хорошо: Владимиру стало ближе ходить на работу, а Василиса Михайловна почти перестала бояться: все-таки мужчина в доме, - привыкла к нему и за ужином уже называла Володей. А Люда повязала щенку на шею ленточку и любила смотреть, как он, дрожа от нетерпения, лакает молоко. Имя щенку Володя дал Монитор и объяснил, что есть у них на строительстве такая машина - гидромонитор, которая струей воды может размыть любую гору. Работа у него, видно, была интересная: на заливных придонских лугах возле Кумшака делал он дамбу высотой чуть ли не в сорок метров и длиной больше двенадцати километров. И землю на эту дамбу возили не тачками, не подводами и даже не грузовиками, а подавали ее по трубам со дна Дона, перемешанную с водой. Вода несла землю по трубам версты на две, а то и на три, укладывала, где надо, уминала лучше всяких трамбовок и даже, говорил Володя, сама отделяла мелкий песок от крупного. Дамба растет, и трубы приходится переставлять все выше и выше.

- У вас, наверное, вода и трубы переставляет? - спросила Люда, выслушав это.

- Пока еще до этого не додумались, - серьезно ответил Володя, - но скоро и это будет.

Так прошло четыре дня. Никодим Павлович ни разу не появлялся, наверно, рассердился. Но Василиса Михайловна тревожилась не из-за Никодима Павловича. Ее обижало, что Володя не очень-то обращает внимания на внучку. Вся станица на нее засматривается, а этот техник придет - и словно ее дома нет. А девку бог не обидел: статная, кареглазая, казацкая полукровка. Правда, Володя сильно уставал, говорил, что основные работы на дамбе надо кончать обязательно до морозов, а они отстают, не поспевают. Но Василиса Михайловна ходила как-то к Кумшаку, видела эту дамбу. Растет гора прямо на глазах, быстрее уже невозможно работать… Володя приходил поздно, раскладывал бумаги да книги, считал да писал или, задумавшись, ходил из угла в угол, словно вымерял комнату широкими шагами, а за ним, как маятник, мотался Монитор.

Но Василиса Михайловна, видно, всего не углядела. В субботу, пока Володя еще не вернулся, Люда прибежала домой с фермы и стала гладить платье с короткими рукавами, пестрое шелковое платье, которое берегла и надевала всего два раза. Ей надо бы поесть да бежать на занятия, - она училась на курсах поливальщиков, - но она забыла и суп подогреть, и занятия пропустила.

- Ты куда собираешься? - строго спросила Василиса Михайловна.

- Сегодня кино в Сосновке… Получила приглашение от одного красивого блондина, бабушка.

- Холодно будет с голыми руками.

- Ничего, бабушка. Наше дело такое: дрожи, а фасон держи.

Люда переоделась, села у окна и стала глядеть в ту сторону, откуда приходил Володя. Она сидела в своем красивом платье, то поглядывая в окно, то листая книжки, в которых были нарисованы непонятные чертежи и значки.

«Хоть бы Никодима Павловича не угораздило сейчас явиться, - вздохнула Василиса Михайловна, - прямо беда». И только она это подумала, вошел Никодим Павлович с гостинцем в платочке. Монитор подбежал к нему ласкаться. Никодим Павлович отодвинул его ногой, посмотрел на чемоданы, на книги и сказал грустно:

- А собака, обождите, вырастет, все тряпки у вас погрызет.

- Они у нас недолго жить будут, - усмехнулась Люда, - только до конца строительства.

- Куда собрались?

- В кино. В Сосновку.

- Ненадежный он человек, - подумав, сказал Никодим Павлович, обращаясь к Василисе Михайловне. - Так и будет по свету бегать со своими чемоданами. Никакого хозяйства не наживет… Сегодня по радио передавали, залетел к нам американский самолет…

- А девять умножить на двадцать шесть, получается двести тридцать четыре, - перебила его Люда, - два, три да четыре - опять девять. Почему это, Никодим Павлович?

Он помолчал, барабаня по столу белыми пальцами, потом вдруг резко поднялся и, не попрощавшись, пошел в сени. Через минуту вернулся, взял со стола гостинец и пошел снова, но, дойдя до порога, остановился и сказал:

- А девять на одиннадцать - девяносто девять. Дурак он по самые уши.

Только после ухода Никодима Павловича Люда спохватилась, что времени уже много и кино в Сосновке, наверное, началось. Но она все сидела у окна, глядя на розовое от вечерней зари займище, на пересохшую старицу Дона и гладила Монитора. Монитор повизгивал на ее коленях, скучал по хозяину, и Василисе Михайловне было жалко и внучку и щенка. Наконец, когда на улице совсем стемнело, Люда сняла платье, бросила его на спинку кровати и легла спать.

- И хорошо, что он не пришел, - сказала она бабушке, - погода плохая, до Сосновки пять километров. Пусть этот шагающий экскаватор один ходит.

Но по голосу ее Василиса Михайловна поняла, что внучке очень обидно.

Ночью пришел Володя, принес какой-то камень, положил на стол. Василиса Михайловна не стала его расспрашивать ни про камень, ни про то, почему задержался; только поджала губы, чтобы показать свое неудовольствие, и пошла на кухню подогревать борщ. Возле печки она возилась долго, стучала рогачом и думала: «Пусть посидит да прочувствует свою вину». Но, войдя в камору, она увидела, что Володя спал сидя за столом, положив голову на руки. Рядом с ним на скамейке спал Монитор. Услышав ее шаги, Володя проснулся.

- Что это за булыга? - спросила Василиса Михайловна.

- Это зуб мамонта. Выкинуло вместе с землей… Люде подарок. Она, наверное, обиделась на меня. Я сейчас снова на карту иду, так вы скажите ей, что никак не мог прийти вовремя. Неприятность у нас там… Иловатый грунт в дамбу пошел, негодный… Ночью не уследили. Около тысячи кубов надо заменять…

- Как же теперь?

- Ничего. Выправим положение.

- Тут Никодим Павлович приходил, - нерешительно проговорила Василиса Михайловна. - Самолет, говорит, заграничный к нам залетел.

- Ну и что? - спросил Володя, аккуратно зачищая тарелку.

- Кабы войны не было.

- Не бойтесь, бабушка…

Володя встал тихонько, чтобы не разбудить Монитора, надел ватник.

- Гляжу я на тебя, - сказала Василиса Михайловна, - и не понять мне, с чего ты такой спокойный. Или у тебя горя не было?

- Горе у нас у всех было. А мы его вот этими вот руками с себя смахнули, - и он покачал перед ней своими большими тяжелыми руками.

Он ушел и пропадал на стройке почти двое суток. Люда ничего не спрашивала о нем, выбросила мамонтов зуб во двор, но Василиса Михайловна видела, как она украдкой гладит Монитора и задумывается.

Василиса Михайловна несколько раз пробовала объяснить внучке, что в насыпь попала негодная земля и ее надо выкидывать, и на это дело нужно время, но Люда говорила: «Да ладно тебе, бабушка», и не слушала. Набросив на плечи шаль, Василиса Михайловна выходила к плетню, который давно ждал починки, и смотрела вдаль, за одинокие черные вербы, откуда должен появиться Володя. Наконец он пришел, мокрый, довольный. Люда не сказала ему ни слова, взяла заступ и ушла на огород, хотя перекапывать гряды можно было и на следующий день.

- Поставили две трубы сечением по двести пятьдесят миллиметров, - говорил Володя Василисе Михайловне, - направили их открытыми торцами вроде пушек на иловатый грунт, пустили пульпу и отжали всю дрянь хорошим грунтом. Здорово, бабушка?

Василиса Михайловна кивала головой и тихо радовалась, хотя мало понимала суть дела.

Ужинать Володя захотел на кухне. Из кухни окно выходило на огород. Было видно, как между подсолнечными будыльями и колышками, увитыми засохшими стеблями, ходит Люда в полинявшем красном платье.

- Может, позвать ее? - несмело предложила Василиса Михайловна.

- Пусть работает, - сказал Володя. - Я люблю смотреть, когда работают. На работе человек красивей всего.

На улице был ветер. Прутья виноградников упруго изгибались в разные стороны.

Люда ходила против ветра гордая, стройная, и красное платье трепетало на ней.

- Вы были похожи на знамя, - сказал Володя, когда она вернулась.

- На переходящее? - насмешливо отозвалась Люда.

Володя стал объяснять, почему не мог прийти, и Василиса Михайловна слышала, как среди разговора он предложил внучке в следующую субботу пойти с ним на вечер самодеятельности строителей в рабочий поселок и обещал зайти за ней точно в назначенное время. Люда говорила, что ничуть на него не обижается, но идти в рабочий поселок наотрез отказалась: каждую субботу пропускать занятия из-за какой-то самодеятельности - дело накладное. Володя долго убеждал ее, шагая по привычке из угла в угол, и Монитор, стуча коготками, бегал за ним.

- Отступись ты от нее, - сказала Василиса Михайловна, когда Люда пошла доить корову. - Ее нипочем не переговоришь.

- Уговорю, - ответил Володя и улыбнулся.

И правда, уговорил: в субботу Люда снова гладила платье с короткими рукавами.

Солнышко стало опускаться за вербы и уже светило в кухне. Скоро должен воротиться Володя. Чтобы не мелькать у них перед глазами, Василиса Михайловна пошла во двор, принялась чинить плетень. Заплетая одна за другой лозины, она заметила, что работается ей в охотку: появился вкус налаживать хозяйство. С тех пор как стоит у них Володя, почему-то легче стало на душе, словно с десяток лет сорвалось с ее плеч. Василиса Михайловна так увлеклась работой, что не сразу заметила парнишку, маленького и худенького.

- Через полчаса я не нашел бы вашего куреня, - сказал он. - Володя дал мне такой ориентир: дыра в плетне.

- А вы кто? - спросила Василиса Михайловна с удивлением.

- Александр Егорович. Володя просил передать, что вернется поздно. У нас там трубу забило, по которой с насыпи сбрасывается вода. Наверху - целое озеро стоит. Если вода прорвет валик, будет авария. Весь откос размоется.

- И как же теперь?

- Ничего. Выправим положение, - сказал Александр Егорович таким же тоном, каким говорил Володя.

Василиса Михайловна закончила несложное свое дело, пошла в камору. Люда сидела у окна и читала Володину книжку. «Ну как ей сказать, - подумала Василиса Михайловна, - опять расстроится на целую неделю». Но все же она объяснила внучке, как могла, и про трубу и про валик. Люда все внимательно выслушала, не обиделась и не огорчилась, только качнула плечами и снова стала читать. И, может быть, все бы обошлось хорошо, если бы как раз в эту пору не занесло к ним Никодима Павловича.

- Куда собралась? - спросил он Василису Михайловну, кивнув на Люду.

- В кино, в Сосновку, - ответила Люда весело.

- Опять с ним?

- Нет, с вами. Пойдемте?

И они ушли, а удивленная Василиса Михайловна долго стояла посреди комнаты, глядя на неплотно прикрытую дверь так, будто дверь сейчас ей объяснит, что же такое получилось.

Не больше чем через пятнадцать минут после того, как они ушли, вернулся с работы Володя, мокрый и довольный, стал смотреть в разные стороны, заглянул на кухню.

На душе у Василисы Михайловны стало так тошно, что она не могла с ним говорить, вышла на крыльцо и принялась звать кошку. Солнце уже зашло. Далеко за займищем, там, куда раньше гоняли пасти коров, беспокойно стрекотали по рельсам колеса вагонов. А в другой стороне царила глубокая тишина, и по этой тишине в темноте угадывался Дон.

«Кис-кис-кис, - позвала Василиса Михайловна, кутаясь в шаль и слушая, как удаляется поезд. - Кис-кис-кис».

Кошка медленно прошла в сени. Василиса Михайловна замкнула двери, пошла ставить чай. Разглаживая блестящую шерстку Монитора, Володя посмотрел на нее вопросительно. И она рассказала про Люду, про Никодима Павловича и в конце рассказа совсем расстроилась.

- Ничего, бабушка, - сказал Володя, внимательно выслушав ее. - Сейчас она вернется. Подождем, - и положил на стол свои тяжелые руки.

 

ПОРОЖНИЙ РЕЙС

(Из блокнота начинающего журналиста)

 

1

В Усть-Курте мне не повезло. Начальника строительного района, к которому я летел на самолете из Москвы, ехал на поезде из Иркутска и тащился на розвальнях, на месте не оказалось. За день до моего приезда он отправился в управление на совещание, и по такой погоде раньше чем через неделю его не ждали.

Я сидел за алюминиевым складным столом на алюминиевым складном стуле в станционном буфете и думал, что делать.

Народу было много, мест мало. Крупный, мрачного вида бородач сел за мой стол. Весь он с головы до ног был в мехах, как Робинзон Крузо, и косолапо двигался в грузной своей одежде.

Он достал из кармана кусок мороженого мяса, самодельный - из шинного железа - неровно сточенный нож со следами звериной крови на черенке и велел принести графин пива. Потом положил меховую ушанку на пол, взглянул на мои сардельки и сказал простуженным голосом:

- Не то ешь. Заехал в Сибирь - отведай вот строганины.

Я принял себе за правило возможно реже выдавать свою профессию: журналисту следует больше наблюдать и меньше расспрашивать. И даже не расспрашивать, а разговаривать, а еще лучше - беседовать или болтать на разные посторонние темы. При этом желательно не вытаскивать из кармана блокнот и ручку и не «фиксировать» ничего на людях. А вечером, перед сном, нужно вспомнить самое интересное, что произошло за день, и записать. Это не гак трудно, как кажется. Я знаю журналистов, которые с первого чтения запоминают текст короткого документа слово в слово.

Впрочем, на этот раз таиться от случайного собеседника не было смысла. Тем более, он уже определил, что я «из России». Пришлось объяснить, что приехал собирать материал о строителях железной дороги и писать очерк.

- Про них писать где хошь можно, - сказал бородач. Он присыпал на край стакана соль, отхлебнул пиво и продолжал:- Здешний путеец ничем от российского не отличается. И «однако» не говорит и кедровый орешек не грызет. Вот бы к нам в тайгу завернул - другое дело! Продернул бы наших хозяев как полагается. Не дают рабочему лесорубу ни нормального жилья, ни культуры - хоть ты с ними что хочешь делай!

Звали его Терентий Васильевич. Он работал в приречье Лены в леспромхозе кем-то вроде вербовщика и душевно страдал, когда ребята, которым он по долгу службы обязан был сулить молочные реки и кисельные берега, поносили его последними словами за холодные общежития и постный харч.

- И ребяты у нас хорошие, - продолжал он. - Такие хорошие ребяты!.. А никому дела нету. Полтора плана дают, а бытовое житье никуда не годится…

По правде сказать, таежная наружность Терентия Васильевича повлияла на мое решение больше, чем что-нибудь другое, и вскоре мы с ним мотались над сопками в холодном самолетике.

На место мы прибыли днем.

К нижнему складу пришлось шагать пешком по берегу, а потом через реку; на нижнем складе с трудом поймали попутную. На попутной приехали к верхнему складу, а оттуда стали спускаться в деревню.

Спустились мы в деревню только к вечеру.

Заколдованная стужей тайга была прекрасна. На пнях высились пышные боярские шапки снега. Черноствольная северная березка, прогнувшись дугой до самой земли, застыла под снежной тяжестью. Радужные на морозе солнечные лучи, пробиваясь сквозь кроны кедрачей, зажигали розовыми огнями сугробы. Все было разукрашено пушистым, сверкающим куржаком: телеграфные провода, ресницы людей, ворс рукавиц; каждая веточка кедрача и елки сверкала и искрилась.

На делянках неподвижно стояли матовые от мороза газогенераторные тракторы с заведенными моторами. Глушить их было запрещено: при здешних морозах остывший двигатель завести невозможно. День был актирован. Рабочие сидели по домам.

Подбадриваемые стужей, мы с Терентием Васильевичем быстро шли по визиру, и под нашими ногами крахмально хрустел свежий, недавно выпавший снег. Случайно я наступил на что-то твердое. Это был замерзший воробей, твердый, как камушек.

- Ну мороз!.. - пробормотал я.

- Это еще не мороз, - ответил Терентий Васильевич.

После того как я очутился на лесопункте, он считал свою задачу выполненной и перестал баловать меня разговорами.

 

2

Такой уж у меня, очевидно, органический недостаток: пока не вижу человека, олицетворяющего тему, не могу написать ничего путного. По-моему, заметка о холодных общежитиях лесорубов требует героя так же, как очерк идущий под рубрикой «Герои семилетки». Можно, конечно, описать щели между половицами и проехаться насчет коменданта, не нашедшего в дремучей тайге дров, но насколько сильней прозвучит материал, если написать о парне, который по милости бездушного головотяпа схватил в холодном общежитии воспаление легких!

Впрочем, найти героя будущего очерка совсем не та к просто. Но уж если посчастливится - благодарите судьбу! Все вокруг оживает, сами собой появляются композиции и сюжет, определяются границы отбора материала, фантазия смело соединяет факты, слова складываются в строки, и вы, еще не начиная писать, видите, какого размера будет очерк и как он встанет на газетной полосе.

Ночевать меня взял к себе Терентий Васильевич. Он жил в маленькой деревеньке у верхнего склада. Отсюда на берег реки к нижнему складу возили длинномер, фанерные и спичечные кряжи, кедр, идущий на карандаши, спецсортименты. Весной, когда вскроется река, лес поплывет на стройки.

Как сейчас вижу темные бревенчатые стены горницы Терентия Васильевича, украшенной веерами из хвостов глухарей и рябчиков, крыльями уток. Спал я на широком топчане, на подушке, от которой пахло кислыми щами (Терентий Васильевич иногда накрывал ею еду, чтобы не остыла). Надо мной висели зимние мохнатые рога козла, а на полу была расстелена сохатиная половинка.

После утомительного дня я заснул быстро, и мне снилась пересеченная электрическими проводами обжитая тайга, ледяные дороги, тракторные пути, окутанные теплым паром тракторы, костры, порубочные остатки и сучкорезные секиры, похожие на топорики древнеримских ликторов.

И когда я проснулся, мне стало ясно, что ограничиться короткой заметкой о холодном общежитии непростительно. Заметка, конечно, нужна, никто не спорит. Но разве не интересно попытаться рассказать о самом значительном, что здесь происходит, - о людях, меняющих лицо Сибири? И крепкий, спокойный, не боящийся ни стужи, ни работы лесоруб - покоритель тайги - уже мерещился в моем воображении. Пока что он вырисовывался смутно, неопределенно, и только одна подробность казалась почему-то обязательной: покоритель тайги носил заячий малахай, и наушники не были опущены, а завязаны наверху и сдвинуты назад, на затылок.

Мой хозяин принес из сеней замороженное, как эскимо на щепке, молоко и, глотая заправленный молоком чай, сыпал соль на край кружки.

- Вкусно с солью? - спросил я.

Терентий Васильевич промолчал. Он оказался удивительно неразговорчивым человеком.

Позавтракав, я отправился к нижнему складу, где, как говорили, легче всего было найти директора или технорука.

Вез меня шофер по имени Виктор. Он перевозил уголь и был чумазый, как трубочист.

- А вы меня случайно не запачкаете? - сострил он, блеснув белыми глазами, когда я садился к нему в кабинку.

Он выглядел совсем молоденьким мальчиком и кусал заусеницы на пальцах.

Перелистывая свой блокнот, я нахожу так много записей о Викторе, что они могут составить целый рассказ. Его называли «Витька-премиальный», потому что Терентий Васильевич чуть не силком затащил его в леспромхоз, чтобы дотянуть до премии, которую получал за количество завербованных. Оформившись на работу, восемнадцатилетний Виктор, всем на удивление, сразу женился, даже не оглянувшись, - взял разметчицу, специалистку по раскряжевке, девушку на пять лет старше его, сибирячку, за которой ухаживали несколько парней.

Как-то я спросил его, сколько он получает.

- Манька, - крикнул он, - сколько я получаю?

- Тысяча пятьсот, тысяча шестьсот-вот так вот, - откликнулась супруга.

- А не много она приврала? - спросил я.

- Не много, - озорно ухмыльнулся Виктор. - За прошлый месяц тыщу семьсот вывели.

Приехали мы на склад нежным холодным утром. Тут и там у штабелей горели красные, цвета киновари костры. Противоположный берег едва виднелся в полупрозрачной, как студень, морозной дали. Вдоль берега тянулись вмерзшие в лед боны. За ночь холод уменьшился, и машины возили хлысты к разделочной эстакаде. Было, по-видимому, около сорока градусов.

Я подошел к цепной бревнотаске, где веселые парни и девчата разделяли по сортиментам тяжелые «челенья» хлыстов.

Пока я любовался их работой, подъехала машина, и из кабинки вышел водитель лет двадцати трех - двадцати пяти, с худощавым, вылепленным словно из тугого пластилина лицом и странными серо-зелеными глазами. Среди закутанных мужчин и женщин он казался легко и даже несколько щегольски одетым. Синий комбинезон с прошитыми двойной строчкой накладными карманами и телогрейка были в самый раз на его ладную фигуру. Ослепительно белое шелковое кашне, небрежно заправленное за расстегнутый ворот, открывало угол шеи кирпичного цвета. На нем был заячий малахай. Пушистые наушники были завязаны наверху и сдвинуты назад, на затылок.

Почему я решил, что именно этот человек будет героем моего очерка, сказать трудно. Может, какую-то роль сыграл малахай - кто знает… Во всяком случае, когда из украшенной красными звездами кабинки с кокетливой ленцой сошел ладный, презирающий мороз водитель, я обрадовался сразу.

Потом в партбюро мне сказали, что я не ошибся и этот парень действительно достоин быть отмеченным в печати. О нем уже писали два раза в областной газете.

Пока я соображал, как с ним познакомиться, водитель неторопливо наладил костер, но греться не остался. Девчата распутывали пачку хлыстов, и он пошел помочь.

Закутанная в три платка учетчица остановила его и развернула ведомость. Множество одежек делали ее похожей на старуху, но быстрые смолисто-черные глаза молодо и весело сверкали из-под платков. Положив ведомость на ее плечо, водитель расписался, сунул листок глубоко за пазуху ее полушубка и, пожалуй, дольше, чем необходимо, задержал там руку. Потом он направился дальше и даже не обернулся, когда учетчица изо всей своей девичьей силы стукнула его по спине.

Взбрыкивая комлями, длинные бревна покатились с машины. Ничего не подозревающий персонаж моего будущего очерка копался в моторе.

Я спросил, куда пойдет лес.

- На стройку, - ответил он и назвал строительство, о котором много писали.

Начало было положено. Водителя, по-видимому, совершенно не интересовало, кто я такой.

- Что тут у вас с жильем? Неужели вы сами не можете навести порядок?

- Нам, друг, некогда. План гнать надо.

- А как, кстати, с планом?

- Кстати или некстати, а перевыполняем. Меньше ста сорока процентов не признаем.

- Все?

- Все, как один.

- Вон у вас какие орлы!

- Одни смотрят, какие орлы, - медленно проговорил он. - Другие - какой план.

Тут он впервые взглянул на меня, и темная усмешка мелькнула в его серо-зеленых грустноватых глазах.

- Ты что, Колька! - закричала, подходя, учетчица.- Дядя Леша едет. Освобождай место!

- Обожди, - сказал водитель. - Видишь, с человеком беседую.

- А кто этот очкарик? - спросила она, стрельнув по моему короткому пальто наискосок черными глазами.

- Не видишь кто? Из газеты.

От изумления я оступился.

- Вам интервью надо? Что ж, давайте, - сказал между тем шофер, утирая руки. - Фамилия моя Хромов, звать - Николай. Для оживления материала можете записать хохму: ребята зовут Николай Первый. У нас два Николая. Вернулся я сюда, в родные края, из армии с правами шофера и с большой мечтой - работать в леспромхозе.. Чего же вы не фиксируете?- спросил он меня недоуменно. - Что мне, на воздух говорить?

- Ничего, продолжайте. Я запомню. Видите - мороз. Долго не попишешь. Дома вечером запишу слово в слово.

Николай посмотрел на меня с некоторым интересом.

- А не врешь? - спросил он.- Ну, тогда давай слушай. На чем мы остановились? На большой мечте? Так вот, решил после армии поработать, как говорится, на переднем крае. Где нужней,

- Молодец, - сказал я.

- Все хочешь, как лучше… - усмехнулся он. - Таков уж, как говорится, характер советского человека. Ты заводную ручку можешь вращать? - спросил он внезапно. - Давай-ка потихоньку… Так вот… Мой характер складывался в годы послевоенных пятилеток, когда наши люди одерживали победы и яркие звезды спутников устремлялись в далекие небеса…

- Вы женаты? - перебил я его.

- Что? А зачем это?

- Так.

- Ты давно в газете работаешь? - спросил Николай, подумав.

Я признался, что недавно.

- Оно и видно. Вот что. У меня вырезка есть - я тебе завтра ее доставлю. Там про меня складно написано. Переписывай своими словами - и порядок! А то напишешь про жену да про тещу - и материал получится безыдейный. Карточку надо? - спросил он по-деловому.

- Желательно.

- Возьмем у Аришки, - кивнул он на учетчицу и закричал сразу: - Аришка! Карточку, где я у машины в полный рост, отдашь вот ему… А ну, крутани-ка помаленьку, на пол-оборота…

Минут через пять он подрегулировал зажигание, завел мотор и уехал.

 

3

Прошло три дня.

Поздно вечером Терентий Васильевич точил нож и чинил ремни на охотничьей доске - поняге.

- Куда собираетесь? - спросил я.

Он ничего не ответил и ушел в баню.

Когда я проснулся, за окном было еще черно. Терентий Васильевич натягивал на ноги суконные арямужи. Я вскочил и стал одеваться.

- А тебе что не спится? - проворчал он.

Стараясь придать голосу возможно больше решительности, я напомнил, что он обещал взять меня на охоту.

- Куда тебе!.. Я далеко пойду, за вышку. На двое суток иду зверовать… А ты, гляди, хозяевай как следует. Дверь запирай на нутряной замок.

Я продолжал одеваться. Терентий Васильевич молча наблюдал за мной.

- На лыжах стоять можешь? - спросил он наконец.

Я промолчал.

- Ну, дело твое. Только гляди: ночевать ляжем в лесу. У нас тут так: где дым, там и дом.

Еще теплый со сна я вышел на крыльцо. Острый мороз охватил меня. Была еще ночь. Деревня спала, только окна пекарни светились. Услышав запах ружья, две тунгусские лайки Терентия Васильевича, бросив еду, заметались и зафыркали.

Терентий Васильевич встал на широкие лыжи, подал мне палку - сбивать с веток снег, чтобы не сыпался за ворот,- и мы стали подниматься.

Луна светила. Большая Медведица непривычно висела ковшом книзу. Окоченевшая от стужи тайга была загадочно неподвижна. На сугробах вспыхивали лунные звездочки. Терентий Васильевич ходко шлепал на лыжах, изредка постукивая палкой по веткам, за ним, утопая по брюхо в снегу, прыгали умные лайки. Вот он остановился, послушал скакавшую верхним следом белку и сказал, не оборачиваясь:

- Сытая. Ускоки короткие.

И снова ружье, висящее книзу дулом на его спине, и поняжка маячили впереди, между соснами.

Не прошло и получаса, а мне стало ясно, что я не дойду не только до вышки, а вряд ли дотяну и до соседней сопки. Однако упрямство и стыд гнали меня вперед. «Подумаешь, журналист! - урезонивал я себя. - Вон Михаил Кольцов в Испании был, в республиканских войсках, Евгений Рябчиков- в экспедиции в Антарктиде… А ты не можешь сопку перейти. И правда, очкарик».

Уже развиднелось, когда мы достигли вершины сопки. Поверху узкой гривкой росли красавцы кедры. С гольца стало видно окутанное морозным туманом восходящее солнце. А в распадке, откуда мы вышли, и у берега было еще по-ночному темно; поблескивали огоньки деревни, двигались фары машин у верхнего склада.

Кедрач кончился, пошла лиственница, потом сосняк, елка. Вот у опушки на лесную залысинку выбежала от угнетающего ее краснолесья березка, вся, от ствола до самой тонкой веточки, сотканная из куржака, такая молоденькая, что летом на ней, наверное, легко пересчитать листики. А вот-огромная сосна, с мускулистым витым стволом, с кривыми мощными ветвями, легко держит на своих лапах длинные горбатые сугробы. Вбок, в чащобу, прямой струной уходил свежий лисий след. Лиса прошла тихонько угадывая задними лапками точно в следы передних - коготок в коготок.

На мою беду, идти вниз оказалось труднее, чем подниматься. Лыжи проваливались, цеплялись за валежины, корни, гнилые прутья, цепляясь внезапно и крепко, словно попадали в капкан. Тяжело без привычки ходить по тайге. Тяжело, даже если бывалый охотник ведет тебя обхоженной, хотя и невидимой, тропкой.

Я едва передвигал ноги, а ничего не подозревающий Терентий Васильевич как нарочно разговорился.

- Талант у него был на зверя, - не оборачиваясь и словно разговаривая с елками, говорил он. - Молодой был парень, а зверей знал, как кумовьев, кто где и кто что - ровно они ему анкеты писали… Помню, повадился шатун. Одного мужика насмерть задрал: шкуру с черепа снял, на глаза повесил. Медведь чего-то глаза человеческие не переносит… Ну, так вот и приходит,ко мне Хромов.

- Кто?! - воскликнул я. - Николай?

- Какой там Николай? Николая тогда еще и в задумке не было. Это я отца его вспомнил - Федьку. Приходит, значит, Федька и говорит: «Давай, говорит, Терентий, возьмем того шатуна, пока мужики не схватились. Он тут рядом бродит». Ну ладно, снарядились, пошли. А лет нам тогда едва по пятнадцать сровнялось. Дошли аккурат до этого места, глядим - следы. Ну и лапа!.. Я обеими ногами в след встал, и еще место осталось. «Давай-ка, говорю, Федька, домой от греха. У нас с тобою ружьишко-централка, а медведь, сказывают, коли отведал человечины, страшен. Людоед». - «Как, говорит, хочешь». Воротился я домой, а вскорости и пожалел.

Все ж таки взял Федька того шатуна. Зверь был - с места не стащишь! Во какая головизна! Федька говорил - четыре заряда пришлось стратить. Стрельнул раз - а он идет. И ревет так, что тайга раздается. Стрельнул второй, - а он все идет, как заговоренный. Только с четвертого раза лег. Теперича встанет - ничего. Только маненько поправить. Подошел, глядит - нет, заснул. Стали шкуру сдирать - в лобатине пулю нашли давнишнюю, плющенную… Слабы были прежде ружья, однако…

У меня такое правило: собирая материал, нужно не гнушаться самых, казалось бы, незначительных подробностей. Чтобы понять человека и хорошо выписать его, нужно внимательно прослушать,, что говорят о нем родные и знакомые, подруги и товарищи, подчиненные и начальники, друзья и недруги. И где-то на пересечении всех этих мнений находится истина характер…

В течение трех дней я часто беседовал с Николаем Хромовым. Мы вместе ездили по «клеткам» на нижний склад, и Николай не .пропускал случая, чтобы не похвастаться тайгой. От него я узнал, что лиственница так крепка, что в нее не забить гвоздя, что непропитанные лиственничные шпалы служат .дольше, чем пропитанные .сосновые, что кедровые орешки употребляются в медицине, химии и в легкой промышленности… Шелковое кашне, оказывается, подарила ему Арина. Любили они .друг друга или :нет, понять я не мог. Как только разговор касался этого предмета, в :голосе Николая слышаласъ темная усмешка, и невозможно было понять, шутит он или говорит серьезно. Что-то было в его душе непонятное, закрытое от меня и от всех.

И вот теперь Терентий Васильевич рассказывает о его отце. Я уже знал, что выговаривается он только на ходу, чтобы скоротать время, а дома от него не добьешься! ни слова. Так разве можно отстать от него? Разве можно потерять такой случай? Несколько раз я хотел попросить его передохнуть, но всякий раз не решался: было совестно.

- Атлет был мужик;.. - говорил Терентий Васильевич.- Неусидистый, беспокойный. Девки за него косы друг у дружки выдирали. Хоть и недолго мы его видали, а много он тут делов наделал. У меня невесту отбил, сам женился. Женился- поехал учиться. Выучился на военного - ромбу повесили. По-теперешнему - генерал. Загордился, стал много об себе понижать: «Куда, мол, мне, этакому кавалеру, чалдонка». И обидел бабу; кинул ее с Колькой. Уехал куда-то в Приморье: нашел, видно, там себе по чину. А эта осталась одна - ни ему, ни людям… Но деньги он на Кольку слал как следует- это надо правду сказать. Потом и деньги кончились. Слухи пошли, будто взяли его. За что - неизвестно. Взяли - и вся сказка. Прежде была у меня к нему претензия, а тут стали мы потихоньку его забывать, как забывают покойничков…

Мы добрались до вершины следующей сопки, стали спускаться снова. Колени мои ныли, и с каждым шагом, становилось труднее выволакивать ноги из снега. Но я все-таки шел, шел, стиснув зубы, чтобы не застонать, шел, согнувшись, упираюсь ладонями в колени.

- Ночью, слышу, кто-то в окошко поклевывает,- продолжал Терентий Васильевич. - Впустил-он. Словчился - убег из зоны. Худущий - по всем статьям каторжный. Голова рубцом стрижена, ножницами, кое-как. На шее - чирьян. Налил ему граненый стаканчик - пить не стал, даже не поглядел, «Сбегай, говорит, Терентий, до моей бабы, попроси, чтобы Кольку мимо окон провела… А я через задергушечку погляжу. Дали, говорит, мне двадцать пять, и мне, говорит, показаться возле них невозможно. Кабы не было им неприятностей…» А она, дура, как услыхала, что он тут, так, и прыснула через всю деревню, зимой, без шубейки, так и летит, так и: наливает… Вот это была любовь так. любовь - прямо завидно!.. Обхватила его руками, и не отцепить ее было ни-каким путем… Ну, чего нюхтишь? - спросил вдруг Терентий Васильевич собаку.

Остановившись, он вскинул ружье и выстрелил с поворота. Считая сучья, в сугроб полетела белка. С веток печально полились снежные струйки.

Радуясь передышке, я опустился на выворот кедра.

- И на что я ее стрелил? - проворчал Терентий Васильевич, оглядывая оскаленную тушку. - И целил кое-как, только шкурку испортил.,.

Он нанизал белку через глаза на сыромятный ремешок, Перекинул на понягу и тут увидел меня.

- Сейчас, - сказал я и попробовал подняться. Но с ногами случилось что-то странное. Они отказывались разогнуться. Малейшее движение вызывало режущую боль в суставах.

- Вот так, парень, и стал жить беглый Федька со своей женой во второй раз, - сказал Терентий Васильевич, словно ничего не заметил. - А что это была за жизнь, сам небось понимаешь. Хоть и сытый, устиранный - все не то. Сидел тайком в избе и дрожал, как мышь в мышеловке. Все ждал - постучатся. Колька к тому времени вырос - лет семь было,- мог проболтаться. Но все ж таки жил. Началась война, немец к Москве шел - не до него, видно, было…

Продолжая говорить, он пошел в чащу и зашел, видимо, далеко. Голос его я еще слышал, но слов уже не мог разобрать.

Вскоре он появился с охапкой валежника и стал раскладывать костер.

- Стучит, значит, милиционер, - говорил он, подкладывая в огонь березовую губку, - а Федька с заднего хода - на двор, да к сиверу, да куда-то в пади и в мари. Как был босой, так и убег по снегу навеки. Скорей всего, в тайге успокоился. А милиционер попросил напиться и поехал по своим делам… Случайно зашел, значит… Что-то заморочало, парень. Долго-то не сиди. Пороша будет. Побокуй немного возле костра да ступай помаленьку. Спички есть? Ну, тогда -до свиданья. Гляди, дома на нутряной замок запирайся. И сними там рубахи на дворе - я позабыл.

До дому было не так далеко: перевалить сопку, пройти падью, перевалить другую сопку, а там и берег, зимник, и ходят машины.

Отдохнув, я поднялся на ближайший голец. Во все стороны, одна за другой, однообразные и одинаковые, как облака под самолетом, белели сопки. На склонах виднелись бурые шеренги хвойного леса, а кое-где, на обрывах, где все сбривается снежными обвалами, белели проплешины. На вершинах темнели гривы кедрача. В разложинах стоял туман.

Довольно долго казалось, что я возвращаюсь тем же путем, каким шел с Терентием Васильевичем. Однако в ту минуту, когда надо было показаться в распадке деревне, внезапно открылись совершенно незнакомые места. По отлогому склону тянулась широкая полоса давнего пала. Ни звуков лесопилки, ни шума машин - ничего не было слышно. Я заблудился.

Черными столбами торчали из-под снега жалкие остатки когда-то роскошного хвойного леса. Снег лежал печальным, нетронутым покрывалом; одного взгляда было достаточно, чтобы понять, как давно сюда не забегал зверь и не залетала птица. Даже кустарник не рос на опаленной огнем земле. Вокруг было тихо, безнадежно; черные застывшие палки напоминали о безмолвном, заброшенном кладбище. Где-то поблизости лесосклад, люди, машины, скованная морозом река, но где - неизвестно.

«Не торчать же тут целый день», - подумал я и повернул обратно. У нас, в России, легко ориентироваться по растительности: обыкновенно с южной стороны у деревьев больше ветвей, чем с северной. Но здешние елки и кедры этому закону не подчинялись. Я залез в такую чащобу, что потерял всякое представление, как выбраться и куда идти.

Ветер становился жестче. Таежная глухомань обступала со всех сторон. Колени заболели снова. Я остановился и закричал. Надеяться, что услышит Терентий Васильевич, было глупо, но я все-таки закричал. Впрочем, довольно скоро мне стало совестно; я сел на поваленную бурей сосну и - может быть, читатель не поверит, - засмеялся над собой, как над совершенно чужим человеком.

Вскоре в небе послышался шум. Царапая лицо, я стал выбираться на лесную поляну. Неужели самолет? Самолеты в этих местах летают невысоко и всегда вдоль реки. Река, как и все северные реки, течет с юга на север, в Ледовитый океан, и служит летчикам отличным ориентиром.

Я выбрался на маленький солнцепек и увидел серебристый биплан. Удивительно медленно, словно сознательно указывая направление реки, он пролетел слева направо и расплавился в солнечных лучах.

Я пошел напрямик по солнцу. Но недаром говорил Терентий Васильевич: по тайге напролом не ходят.

На склоне сопки, пересекая путь, тянулся отвесный обрыв- по-местному «прижим». Высота его была метров тридцать, а может быть, и все пятьдесят. На дне застыл ручей. Если знать наверняка, что он впадает в ту реку, на которой стоит лесосклад, можно было бы пойти вдоль ручья, поверху до устья. А может, двинуться вверх - поискать безопасный переход? Как бы снова не заблудиться.

Я стоял и думал. Мысли все медленней ворочались в голове; и казалось, давным-давно где-то далеко, на другой планете, видел я быстрого на ходу Терентия Васильевича, его старую деревянную понягу и его резвых лаек.

Внезапно неподалеку послышался рокот автомобильного двигателя. Я вообще люблю шум мотора и готов часами слушать слитные взрывы горючей смеси, представлять, как порхает в цилиндрах искра, подчиненная человеческому разуму. Можете представить, какую песню пел мотор на этот раз в глухой, безлюдной тайге!

Между деревьями мелькнула машина. Она лихо попятилась к обрыву и остановилась у самого края как вкопанная, громыхнув цепями. Я не видел водителя, но по мертвым, отлично отрегулированным тормозам сразу догадался, кто он,

Так и было: медлительный Николай Хромов, в шелковом кашне, в малахае со сдвинутыми на затылок ушами, с кокетливой ленцой вышел из кабины, встал у машины на колено, как рыцарь перед королевой, что-то там подвинтил внизу и стал сбивать варежкой снег с комбинезона.

- Коля! - воскликнул я.

Он резко обернулся. Мне показалось, что он растерялся. Он стал оглядываться по сторонам, будто пытаясь увериться, нет ли здесь еще кого-нибудь, кроме меня.

Чего он испугался? Зачем заехал к пустынному обрыву? Почему кругом сильно запахло бензином? Эти вопросы возникли позже. А в ту минуту не было никаких вопросов-‹ хотелось созорничать, забросать Николая снежками.

- Думал, так далеко зашел, что живой души не встречу!- закричал я, подбегая к нему.

- А ты что, не знал разве, - сказал Николай, все еще машинально постукивая по ноге варежкой, - у нас тут сто рублей - не деньги, сто лет - не старуха, сто верст - не расстояние.

Пока я сбивчиво и весело рассказывал, что произошло, Николай даже не делал вида, что слушал. Глаза его то и дело стреляли вбок, словно промеряли расстояние от меня до обрыва.

- Как только раздался шум мотора, - говорил я, - мне почему-то сразу подумалось о тебе. У меня было такое предчувствие.

- А больше у тебя никакого предчувствия не было? - спросил Николай, медленно придвигаясь.

Я стоял на голыше у самого обрыва. Он подошел вплотную- я услышал запах табака из его рта - и наступил ногой на тот же самый голыш. Гладкий красивый лоб его покрылся потом.

Глубоко внизу виднелся закованный льдом ручей и маленькая, вмерзшая в лед лодка, похожая с высоты на скорлупу подсолнуха. У самого берега - то ли из проруби, то ли выше родника, отсюда было не видно, - клубился густой белый пар, и вокруг плохо уложенной стопкой блинов поднималась наледь.

- Что это? - спросил я. - Дым?

- Не дым, а пар. Целебный источник.

- Горячий?

- Горячий. Окунешься - все болячки заживут, - проговорил Николай, все так же напряженно смотря на меня.- Доктора приезжали. Грозятся курорт открыть… Видишь, у нас чудес сколько?

Как сейчас слышу я его голос, как сейчас вижу странно серьезное лицо, на котором словно затвердела темная ухмылка, вижу мокрый от пота лоб с налипшими волосами, хищный, ставший совсем зеленым глаз, сдвигающийся, прищуривающийся, как глазок радиоприемника. Но в тот момент, захмелев от радости, я болтал без передышки:

- Знаешь, Николай, очерк, который я напишу про тебя, будет моей первой настоящей работой. Первый раз у меня такое ощущение, что я вижу своего героя насквозь, до самого донышка… Я могу написать не только то, что ты думаешь сейчас, но и то, что будешь думать завтра, послезавтра…

Загадочная ухмылка отчетливей заиграла на лице Николая. Он взглянул на меня с откровенной насмешкой и спросил:

- Ты вот что, друг: когда домой?

Я стал объяснять, что мне осталось решить одну последнюю задачу: толково и вместе с тем художественно объяснить, каким образом добивается Хромов успехов. Каким образом удалось Николаю гонять сто тысяч километров без ремонта и сохранить машину новенькой, с иголочки - это пока что не совсем ясно. Надо посидеть в леспромхозе еще денька три-четыре, поговорить, пополнить записи.

- Езжай завтра, - бесцеремонно прервал Николай. - Факты собрал - и порхай отсюда. А то, гляди, волк укусит. Или под обрыв загремишь. А потом скажут: Хромов спихнул. Хлопот не оберешься… Езжай! - Он встал на подножку, вдвинулся в кабинку и закричал раздраженно: - Давай - скидай лыжи! Еще ждать тебя!..

Мы проехали минут двадцать, свернули налево, и внизу открылась наша заснеженная деревенька, изба Терентия Васильевича и ломкие задубевшие рубахи во дворе, которые он забыл снять после стирки.

Рубахи под ветром стучали друг о друга, как фанера.

- Ты вот что, - сказал Николай. - Про то, что возле дома заплутался, помалкивай. У нас тут народ колючий. Первая Аришка засмеет. Не говори, что у Горячего ручья встретились. Давай слазь. Топай ножками, будто не видал меня.

- Спасибо, - сказал я. - Молодец ты!

- Да ведь все хочешь, как лучше! - усмехнулся Николай и захлопнул дверцу.

 

4

Я все-таки прожил еще двое суток и только на третий день, когда вернулся Терентий Васильевич, отправился на аэродром.

Крутила пурга. В деревьях гудел ветер, снег больно хлестал по лицу. Во избежание несчастных случаев инспектор по технике безопасности приостановил валку леса.

Хотя и не хотелось признаваться себе, но я знал: Николай в моем описании получился примитивней, чем он есть на самом деле. До сути его характера так и не удалось докопаться. И не потому, что он такой уж необъяснимый. Просто надо было твердо следовать первой заповеди журналиста: прежде чем понять героя, пойми работу, которой он занимается.

И правда: в нашей стране не узнаешь человека, если не поймешь дела, которому он отдает время и душу. Недаром у нас трудовой человек носит красивое имя - трудящийся.

А на лесопункт я заехал случайно и даже не знал, что такое «чокер». Заготовка леса, автодело, эксплуатация автотранспорта, тонно-километры, недожог, пережог - все то, что заполняло мысли Николая Хромова, для меня было книгой за семью печатями.

Узкая, расчищенная бульдозерами полоса вдоль берега между рекой и цепочкой лысых сопок, носившая пышное название аэродрома, тянулась километрах в десяти от нижнего склада.

Редкие, разбросанные по откосам строения и службы тонули в снежном тумане. По такой погоде здесь можно было проплутать сутки, но мне повезло, и я довольно быстро наткнулся на бревенчатое помещение.

Просторную комнату разделяла беленая перегородка с фанерной дверью. В перегородке были вырезаны два окошка с табличками «Касса» и «Дежурный». Оба окошка были заперты. На фанерной, запертой на замок двери был наклеен плакат: «ТУ-104», взмывающий в голубое крымское небо. Рядом висел телефон с ручкой.

- Есть кто-нибудь? - спросил я громко.

Никто не отозвался. Раскаленная до малиновой прозрачности печурка гудела в углу. Вокруг печурки в толстых плахах пола падающими угольками были выжжены черные лунки.

Когда я перелистывал старые, без обложек, журналы «Китай», «Спутник агитатора», наружная дверь распахнулась, и на пороге появился маленький кривоногий старичок с охапкой поленьев. В коротком, осыпанном снегом пиджачке, с лицом, заросшим мягким желтоватым пухом, старичок выглядел древним, несмотря на то что на маленькой голове его парадно блестела золотыми разводами фуражка летчика.

Лягнув кривой ногой дверь, холодный и быстрый, он прошел в угол и вывалил у печурки промерзшие, звонкие, как хрусталь, поленья.

- Где тут дежурный, дедушка? - спросил я.

- А ты кто, слепой? - отозвался он тонким бабьим голосом.- Форму не понимаешь? - и поправил на голове фуражку.

Я спросил, когда будут продавать билеты до Усть-Курта.

- «Билеты, билеты»! - проворчал старичок, присаживаясь у печурки на корточки. - Погода, вишь, пургливая… На билете не улетишь… - Он достал кисет и стал сворачивать цигарку. - И чего их берет охота летать? Ну, летчик ладно. Ему деньги дают, шоколадом кормят. А вольных, не пойму, чего в небеса тянет? Ровно па земле тесно.

Он приложил к раскаленному боку печурки бумажку. Бумажка вспыхнула. Он прикурил и вдруг спросил неожиданно:

- Написал заметку-то?

- Нет еще. Не написал.

- А про них и писать нечего. Хавос у них там библейский, и больше нету ничего. Начальство приезжает - запускают циркульную пилу, чтобы шумела шибче. Чтобы слышимость была. А начальство улетит - опять тихо. Что я, не знаю, что ли? И чего у них дело не идет? Какие могут быть причины? И машины им выделяют, и продукты дают, и денег каждому платят, хоть каменный дом ставь… И власть у них та же самая, советская, а дело не идет… Обожди-ка, я погоду узнаю.

Дедушка подошел к телефону, поправил на голове фуражку и стал звонить. Звонил он долго, с ожесточением крутил ручку, кричал, ругался, дул в трубку, но промежуточных коммутаторов было так много, что дозвониться у него не хватило терпения.

- Вот меня бы ты описал - это да! - сказал дедушка, усаживаясь на прежнее место. - Я бывалый мужик. Я и в Братском бывал, и в Заярске бывал, и до Тайшета чуть не дошел. Вот я какой! С меня цельный роман списать можно. Чего я не знаю, что ли? Терентий-то хоть принес чего из тайги?

Все больше и больше удивляясь его осведомленности, я перечислил богатую добычу Терентия Васильевича и сказал, что, по-моему, он очень хороший охотник.

- Ничего,- согласился дедушка. - Терентий ничего бьет. А вот я был охотник гак охотник! Он одну белку сшибет - я две. Он две сшибет - я пять. А тогда, до перевороту, за белку полтинник давали. Водка - сорок копеек, а за белку - полтинник. Вишь, как оно было, - добавил дедушка озадаченно и после долгого раздумья спросил: - Куда ходил-то Терентий, не сказывал?

- Далеко. Куда-то за вышку.

- Вон куда! Это, значит, на делянку Ерофеева купца ходил. Вот они куда ходят! Теперь все глаза выстегаешь, пока след отыщешь. Тут строят, там строят, там машина шумит, там бензин льют… Загудела тайга. Распугали зверя… А было время, ко мне медведь сам в окошко стучал. Выйдешь на приступочку и стреляй на все стороны… Кругом богатство… Вон у меня в революцию ничего не было - ни чего поесть, ни денег. Валенок и тех не было на зиму припасено. А была винтовка-трехлинейка. Их в переворот много накидали, и я взял одну. А патронов нету, и взять негде. И пошел я тогда на хитрость. Ходили в ту пору возле нас партизаны. Одним словом, красные. Атаман у них был Михей Хромов - с нашей деревни. Я к нему. Присягнул, кому было велено, - и выдали мне четыре обоймы. Запрятал я свои четыре обоймы куда подальше, дождался вечера - да в тайгу. Пришел в тайгу - гляжу, белка. Стрельнул - свалил. А осень была, стрелять белку грех. А мне что! Молодой был, глупый… Слышу, по ту сторону ручья идет кто-то. Идет - палочкой по веткам постукивает. У меня - душа в пятки… Понял я, кто это идет, хорониться не стал. Все равно отыщет.

- Кто же это, дедушка?

- Тайги хозяин, вот кто, - произнес дедушка шепотом и поглядел на окно. - Конечно, наружность он принял хромовскую: думает, видать, что я дурак. А я - нет. Чего я, не знаю, что ли? Вышел на бережок, погрозил на меня вот этак пальцем и пошел себе. Знак дал, чтобы, значит, я белку не трогал в неурочное время. Знак дал и ушел. Идет и стучит палкой, ровно в тридцать второй калибер похлопывает, и кричит жалостно: «Эй-эй!..» Ладно, думаю, все одно темно, стрелять некуда. Обночую у гуливана - там видно будет. На заре проснулся - белка сидит. Вот так вот, как ты, близко сидит, на нижних суках, ноздрей дергает. Только я ее увидел, она и говорит: «Убей меня, пожалуйста».

- Что?

- «Убей», - говорит.

- Кто?..

- Да белка. Кто же еще, - сказал дедушка с досадой и поправил свою форменную фуражку. - Я цоп винтовку, да, слава богу, вспомнил тайги-то хозяина, перепугался. Махнул рукой: не нужна, мол, ты. Ступай с богом. Белка мелкими ускоками выше, выше, а все кричит хрипатым голосом «убей» да «убей». И так раз двадцать. «Как же тебя убить, коли тебя не видать?» - подумал я. И только подумал - она опять тут, на нижних суках. И так она меня вконец раздразнила, стерва, так я на ее осерчал, что вскинул винтовку и прищурился. Только тронул крючок - она на вершок сдвинулась, а сидит. Ну, ладно, - как я трахну!.. А она сидит. Я в другой раз ударил - она сидит. Тут я давай палить. Палил, палил… И тогда только опомнился, когда все патроны истратил. А белка посидела, посидела и пошла наверх по лесине. Вот как он меня проучил, тайги-то хозяин… Так ничего не принес и без ничего остался. Иду домой по тайге и тоскую. А кругом белки бегают, дразнятся. На каждой ветке по десятку. Хошь палкой ее бей, хошь руками лови. А у меня уж и силы нету. Иду - плачу. А белки в ту осень было страсть сколько. Урожайный был год на кедровую шишку - вот и белки много. Шишка нас, народ, тоже кормит. Наши молодухи-то кедровые орешки грызут не хуже белок. До перевороту надо было кедровую шишку добыть - вон какую лесину валили. Серый был народ, дикий. По осени, бывало, выходят добытчики с колотами. Колотуха такая тяжелая из лиственницы, навроде кувалды, - называется колот. Стукнет этаким колотом по кедру - шишка дождем сыплется, только поспевай собирать… Николая Хромова небось знаешь? Так вот его родного деда - партизана Михея - беляки таким же вот колотом уничтожили.

Поставили на карачки и тукнули колотом по черепу. А нас, деревенских, согнали глядеть на эта кино. Они, беляки, над ним долго измывались, нагайками по глазам били. А он молчал как каменный. Только как Федьку увидал в толпе, сказал: «Надень, сынок, шапку. Простынешь». После этого его колотом и прикончили… Партейный был человек. Красный - одним словом. И рыбак был хороший. У нас в деревне два рыбака славились- он да я. Он, конечно, тоже хорош был рыбак, но против меня куда ему… Вот я был рыбак так рыбак! Он одного хариуса вынет, я - двух. А хариус, я тебе скажу, рыба деликатная. Мясо у нее нежно, как масло, - хошь на хлеб мажь, хошь так ешь. Теперича у нас тут ничего нету, кроме мышей, а тогда и хариус был. Лес рубят… Моторы шумят… Бензин льют… Ребята с леспромхоза тоже моду взяли - бензин в реку спущать…

- Какой бензин? - насторожился я.

- Из машин. Обыкновенный…

- Зачем?

- Видать, так положено…

Дедушка бормотал еще что-то, но я уже не слушал его: мне все настойчивей вспоминался запах бензина у крутого откоса, потный лоб Николая Хромова, его требование - не говорить, где мы с ним встретились.

 

5

Неужели действительно так? Неужели, вместо того чтобы честно выполнять производственные задания, комсомолец Николай Хромов нагоняет фиктивный километраж, подкручивая спидометр, а бензин, который должен быть израсходован на этот километраж, сливает в ручей?

Я вспоминал лицо Николая, его умный, проницательный взгляд, его загадочную улыбку и не мог поверить в это чудовищное предположение. Нет, тут что-то не так…

А через минуту вспоминались высокие проценты, шуточки Николая по поводу перевыполнения норм, вспомнилась его новенькая машина, вид которой никак не соответствовал длинному пробегу, дружба Николая с учетчицей Ариной, и… я знал, что не уеду, пока не выясню все до конца. До сих пор я имел дело только с так называемыми положительными материалами. Непривычная роль следователя пугала меня.

Поразмыслив, я решил поговорить с Ариной: ведь ей приходится вести учет тонна-километров и количества перевезенных грузов. Как она сводит концы с концами? Конечно, расспрашивать ее впрямую было бессмысленно: она ничего не скажет, особенно о Николае. Но, может быть, удастся что-нибудь выведать во время обычной посторонней беседы.

За все время я ни разу не разговаривал с ней, если не считать нескольких слов, которыми мы перебросились, когда я брал у нее фотографию Николая. Я не умею знакомиться с женщинами. А тут ведь надо разговаривать долго, терпеливо, на деликатную тему - о человеке, которого Арина, кажется, любит. Я просто не представлял, как незнакомец ввалится в комнату девушки и начнет расспрашивать ее о человеке, чувства к которому она скрывает даже от себя самой.

Но на этот раз я твердо решил побороть застенчивость и, дождавшись вечера, пошел, надеясь по пути придумать какой-нибудь повод. Я еще и не постучался, сбивая на крыльце снег с валенок, а она уже открыла и встала на пороге, зябко запахиваясь в цветной халатик. До сих пор я видел ее только на работе, закутанную платком, в ватных шароварах, заправленных в валенки, в полушубке, затянутом широким ремнем с бляхой ремесленного училища, толстую и неповоротливую, как кубышка. Сейчас передо мной стояла, освещенная со спины, тонкая, статная сибирячка в цветастом поплиновом халатике, со смуглым цыганским румянцем и с голыми пушистыми, как персики ногами.

- Вы куда? - спросила она.

- К вам, - сказал я. - Можно?

- Взойдите.

Арина провела меня в небольшую, жарко, до одурения, натопленную комнату, увешанную разноцветными аппликациями. Здесь были тирольские охотники с усиками, голая дама в чулках и с бокалом, цветы, лоси на водопое, витающие в небесах ангелы. Вышивалось, видимо, все, что попадалось под руку, лишь бы занять пустое время. Это была выставка тщательно и со вкусом исполненных пошловатых сюжетов.

Николай сегодня не был: пепельница стояла на столе пустая и чистая. Еще я успел заметить, что зима в этих местах наступает рано: окно было заклеено газетами, датированными концом сентября.

За окном гудела пурга. На печке пищал чайник.

- У меня к вам, собственно, нет никакого дела, - начал я, спохватившись, что не придумал никакого повода. - Я скоро уезжаю, и вряд ли мы снова когда-нибудь встретимся.

Арина стояла у стены, исподлобья поглядывала на меня и дожидалась, когда я перестану молоть чепуху и заговорю о том, зачем пришел.

- Как только выйдет очерк о Николае, я пришлю вам номер газеты…

Она насмешливо смотрела на меня.

- У меня это первая крупная работа. О нашем человеке, о герое нашего времени, - сказал я и тут же понял, что Арина чувствует не хуже меня фальшь этой фразы. - Может быть, прочитаете и напишите, как понравилось…

- Вы пришли-то зачем? - спросила она и взглянула на меня с презрением.

Чайник кипел, но она не снимала его, чтобы не приглашать меня к столу. Я рассердился. И спросил в упор:

- Как вы думаете, каким образом Николай добивается рекордных показателей?

Вопрос был слишком поспешен, я сразу понял это.

Арина долго смотрела на меня, прищурившись.

А вы сами как думаете? - спросила она наконец.

- Видите ли, мне не цифры нужны, - заговорил я. - Не техника… Я хочу подойти к этому вопросу - как бы вам сказать? - изнутри… Понять, что он любит, какие читает книжки, о чем мечтает… В общем, хочу выяснить его душевные данные.

- Душевные, - усмехнулась Арина. - Вот вы бы мне про него объяснили - я бы вас отблагодарила.

- Я тут пять дней. А вы, я слышал, дружите с ним.

- Кто это вам сказал?

- Во всяком случае, вы его больше, чем я, знаете.

- Не больше, а дольше, - проговорила Арина. - Если он со мной время проводит - это еще ничего не обозначает. Скушно у нас. Вот и играемся друг с дружкой. Как он говорит- «в жмурки».

- Это значит - не всерьез?

- Кто его знает, что у него всерьез, что не всерьез. Больше всех парень той врет, с которой гуляет. Это тоже его изречение.- Она вздохнула и, словно спохватившись, закончила решительно: - Ничего я не знаю.

Во время разговора она так и не села. Ей явно хотелось избавиться от меня.

Так мы неподвижно стояли в разных углах, как на дуэли.

И вдруг мне почудилось, что в комнате поскрипывают половицы.

Я насторожился.

Действительно, половицы явственно скрипели, будто между нами ходило привидение.

- Что это? - спросил я.

- Технорук ходит… - односложно ответила Арина.

Оказывается, длинные доски пола были пропущены через две квартиры, за стеной жил Аким Севастьянович - технорук леспромхоза. Он и вышагивал сейчас по своей комнате.

- Ходит и ходит целыми ночами, - сказала Арина.- Думает всё. Шут его знает, чего он думает!.. Вот к нему вам и надо. Он вам все разъяснит. А я что. Я учетчица. У меня образования не хватает, - сказала она уже с откровенной издевкой.

Я достал из кармана фотографию Николая и бросил на стол.

- Не надо? - спросила Арина.

- Не надо.

- Не надо так не надо.

Она взяла фотографию, сунула под скатерть и посмотрела на меня.

А я не уходил.

Чайник гремел крышкой, клокотал, и делать вид, что она не замечает этого, было уже невозможно.

- Чаю хотите? - предложила она сердито.

Я сказал, что хочу.

Мы сели к столу. Потом пили чай долго и молча: она из красивой чашки, я из стакана. Пили и со злостью поглядывали друг на друга. Стакан был горячий. Я обжигал пальцы и губы, а Арина со злорадством поглядывала на меня. Когда я допил, она усмехнулась и предложила еще. Я согласился, но попросил налить в чашку. Она достала из буфета чашечку тонкого, прозрачного фарфора, легкую, как бабочка, такую же, как у нее.

- У вас целый сервиз? - спросил я.

- Он подарил, - кивнула Арина. - На Восьмое марта.

- Дорогой подарок.

- А ему что? Дорого ли, дешево… Что ему деньги.

- Где же он достал такой сервиз?

- В Усть-Курт летал. На самолете… - Она позабылась, и снова глаза ее стали грустными. - Чайник, молочник, полоскательница, сахарница, шесть блюдец, шесть чашек было… Одна разбилась…

- На счастье.

- Нет. В пути разбилась. Когда обратно летел. Вынужденная посадка была.

- Далеко?

- Километров семьдесят отсюда сели. Лоб разбил, чашку кокнул. Пешком шел, принес…

- Ну вот, видите…

- А чего - видите? - проговорила Арина, раздражаясь.

Она достала большой чайник от сервиза и поставила его передо мной. На боку чайника было выведено:

Любимой Арине от любимого Коли.

Любовь - это бурное море, любовь - это злой океан, любовь - это шутка и горе, любовь - это только обман.

- Это как понимать? - спросила Арина. - Всерьез или в насмешку? Что это обозначает? Бывают же люди… Не угадаешь за улыбочкой, что сотворят… Может, ракету выдумают, а может - человека убьют…

Она открыла створку буфета и стала аккуратно составлять сервиз на полку, чайник посередине - к стене надписью, а чашечки полукругом возле него, ручками в одну сторону - так ей казалось «красивей. Она долго стояла ко мне спиной, составляя сервиз, и фарфор нежно щебетал под ее руками.

Внезапно мне стало пронзительно жалко эту девушку. И желание выведать у нее что-то плохое о человеке, которого она любит, показалось до того подлым, что я вскочил со стула, торопливо попрощался и вышел.

Пурга не утихала. Ветер свистел в ушах и забивался за воротник. Мимо неслись машины с зажженными фарами.

За спиной послышались торопливые шаги. Я обернулся. Простоволосая в полушубке, из-под которого виднелся цветастый халатик, осыпанная снегом, -бежала Арина.

- Послушайте, вы!.. - закричала она издали. - Вы чего приходили? Зачем?

- Как зачем? Я не только к вам… и к другим ходил… Собираю материал о Хромове…

Ода смотрела на меня подозрительно.

- Вы что хотите выведать? - спросила она требовательно.- Чего в пряталки играете?

Я собрался возражать, но она перебила меня:

- Так вы учтите! Ничего про него не знаю! Понятно вам? Ничего не знаю. Не знаю - и все!..

Глупая девушка! Если бы она не погналась за мной, может быть, я и уехал бы ни с чем и не стал бы писать о Хромове. Но теперь все было ясно.

 

6

Не стану подробно рассказывать, как в течение всей следующей недели распутывалось это грязное дело. Вот страница блокнота, на которой технорук Аким Севастьянович собственноручно изобразил схему подъездных путей. Между сопками извиваются дороги, огибая заболоченные пади. Пересекая многочисленные дороги, уверенно прочерчена красным карандашом дуга. Это зимник - зимняя трасса, разведанная и проложенная в прошлом году Николаем Хромовым напрямик через распадки и застывшие болота.

Расстояние от «клеток» лесного массива до нижнего склада по зимнику Хромова сокращалось почти в два раза. Рассказывая о заслугах Николая, технорук не забывал и эту дорогу. По беглым подсчетам получалось, что экономия на перевозках зимой ежемесячно достигала нескольких десятков тысяч рублей.

Правда, в плохую погоду, которая здесь не редкость, рискованным путем Николая отваживались ездить далеко не все. Снежные обвалы, заносы, затяжные подъемы и спуски требовали от водителей опыта, недюжинной выносливости и физической силы. Большинство шоферов боялись зимника и предпочитали спокойную, проверенную длинную трассу.

В моем блокноте сохранился список «патриотов зимника», которые пробивались к нижнему складу в любую погоду. Это был сам Хромов, два дружка, недавно выпущенные по амнистии, странный, стиляжеских повадок парень по имени Эрик, окончивший десятилетку и зарабатывающий право поступления в институт, и тихий, безучастный ко всему дядя Леша.

В первом варианте очерка про дорогу Хромова и ее «патриотов» я писал много доброго и хорошего.

А позже вся схема была перечеркнута одним только словом: «Туфта».

Слово это означало вот что: несмотря на» то что расстояние по зимней дороге было вдвое короче, дальность возки в путевках «патриотов» показывалась по летнему километражу, то есть в два раза больше действительной.

Как только я внимательно просмотрел и сверил путевки, дело выяснилось окончательно. Шофер ехал короткой дорогой, накручивал на спидометре фиктивные километры, сливал лишний бензин у Горячего ручья и отправлялся получать премию за перевыполнение плана.

Трудности зимника служили шоферам некоторой лазейкой для совести, однако, как ни верти, налицо было преступление. Это для меня было ясно. Однако удовлетворения я не испытывал. Иногда данные достаточные для следователя, недостаточны для журналиста. Мне было непонятно главное: по какой причине умный, сильный, по-своему честный парень втянулся в грязную авантюру, длившуюся вот уже около двух месяцев.

Может быть, когда-нибудь я разобрался бы и в этом, но срок поездки давно истек, нужно было возвращаться домой.

И когда я в последний раз толкнул знакомую, обитую, как матрац, дверь кабинета Акима Севастьяновича, настроение у меня было неважное.

За письменным столом в неизменной кожаной тужурке сидел технорук Аким Севастьянович и чистил перочинным ножом свои красивые ногти. Ему не было еще и тридцати лет, но поседевшие, аккуратно зачесанные виски на приятном, покрытом гладким зимним загаром лице несколько старили его.

- Скоро едешь? - спросил он и улыбнулся.

У него была такая привычка - невпопад улыбаться. И когда он улыбался, во рту у него блестел зуб из нержавеющей стали.

- Садись. - Он кивнул на стул и некоторое время, сглатывая слюну, продолжал чистить ногти. - Садись, садись,- повторил он, хотя я уже давно сидел против него.- А то один сидит, другой стоит. Неловко получается. Чего ты там у завгара скандалил?

- Мне нужны были путевки, а он не давал.

- Небось матерком пустил?

- Нет, не пускал.

- Некрасиво получается. Солидный товарищ, прибыл из Москвы, а пускает матерком в присутствии подчиненных.

О своих подозрениях я рассказывал Акиму Севастьяновичу и раньше. Сначала он не верил, изумлялся, потом похвалил меня и посоветовал действовать аккуратней и никому ни о чем не говорить, чтобы раньше времени не спугнуть преступников. И последние подробности, о которых я рассказал, не были для него неожиданностью.

Он спокойно дочистил ногти, защелкнул ножик, аккуратно сдул обрезки ногтей со стола и спросил:

- У тебя все?

Потом вышел из-за стола и стал молча шагать по скрипучим половицам.

- Писать будешь? - спросил он наконец и улыбнулся.

- Собираюсь.

- Не рекомендую.

- Чего не рекомендуете?

- Замкни-ка дверь, чтобы рабочий класс не мешал… Тебе известно, какие задачи поставлены перед лесной промышленностью? Громадные задачи поставлены. Молодых нужно в лес загонять - холостежь в основном. Такая установка. Теперь лагерей нет: часовых ликвидировали, проволоку поснимали. Теперь, если что не так, рабочий класс и тросом в лесу не удержишь. Так и сверкают отсюда и вербованные и коренные. Две тыщи ему не выведешь - никакие воспоминания детства его тут не удержат. А ты, вместо того чтобы отобразить нашу работу, собираешься перемазать всех подряд дегтем. К нам и так народ не загонишь, а после твоей заметки сюда и собака добровольно не забежит. Ты что, мне план сорвать хочешь?

- Какой? Бумажный?

- Конечно, в газете сидят проверенные люди. Они хорошее решето прошли, пока их на газету поставили. Они тебе не позволят леспромхоз марать. Кому от этого польза? Никому, кроме врага. При нынешнем международном положении…

- А как вы думаете, бензин можно выливать в овраг при нынешнем положении?

- Эх, ты! Правильно про вас на каждом повороте указывают, что вы отсталые от жизни. Верно указывают. Ну, допустим, есть отдельные уроды - уничтожают бензин. А почему ты передовиков не увидел? У нас, к твоему сведению, передовая механизация погрузки. Вот, пожалуйста, сводка: Попов-181, Седых-152, Морозов-176… Тут такое творится, а вы видите только черный ход. Бородавки видите. Мажете всю действительность черной краской… Ты к этой ходил, как ее?.. К Аришке? - спросил он внезапно.

- Ходил. А что?

- А у меня есть сведения, что ходил. А она за тобой бежала по улице и кричала в голос… Как там у тебя по моральной линии? Все в порядке?

- Я у нее о Хромове спрашивал.

- Ты хоть женатый? - спросил он и улыбнулся.

- Нет.

- С какого сам года? Небось двадцать пять есть?

- Двадцать три.

- Ну вот. Двадцать пять лет, а неженатый. А пора бы тебе упорядочить свою жизнь… Некрасиво получается. Заметный человек, из Москвы, а сачкует… Ты как ехать собирался?

- На самолете.

- Какой в такую погоду самолет! Ты давай-ка вот что. Пережди денька два-три. Хочешь, за наш счет. Обсудим эту историю. Докопаемся до корней. Напишем вместе куда следует.

- Нет, не могу, Аким Севастьянович. Надо ехать. На самолете нельзя - буду у вас машину просить…

- Машина - не вопрос. А вот куда я горючее спишу? А? Порожний рейс. Меня за дальний порожняк по головке не погладят. Знаешь, сюда нам горючку доставляют с какими трудностями… Особенно в зимний период. А тут - порожний рейс. - Аким Севастьянович встал и начал шагать по скрипучим половицам. - Ну да ладно. Организуем машину. А ты учти на будущее: человек должен помогать ближнему. А если беспрестанно кусать друг друга, так лучше и не жить вовсе.

 

7

В день отъезда я поднялся рано и стал приводить в порядок свои заметки. К концу работы всегда открывается множество мелких прорех: там перепутал название речки, тут забыл записать фамилию бригадира.

Минуло семь часов утра, а за окном чернела густая ночь. По утрам в здешней сети почему-то слабое напряжение - даже радио не работает. А у лампочки едва заметный накал, и приходится зажигать свечку.

Терентий Васильевич только что затопил и пошел в сени. Сырые дрова стреляли и шипели в печи, в трубе свистел ветер, дым загоняло обратно в избу. За окном стонала пурга. В горнице было зябко, неуютно.

Перед отъездом откуда бы ни было мне всегда становится не по себе. А на этот раз в черном северном утре и в вое пурги стало совсем грустно.

Сквозь вой метели слышались далекие сигналы: кто-то сослепу заехал в сугроб и звал на помощь, - и однообразные звуки гудка совсем пропадали, когда ветер менял направление и летел в тайгу.

Ветер был такой силы, что весь дом поскрипывал и вздыхал, будто его двигали то туда, то сюда, и запертая на тонкий крючок форточка беспрестанно дергалась. Собак Терентий Васильевич по случаю непогоды пустил в избу. Они лежали, присмирев, посреди горницы, свернувшись бубликами, и по-человечьи тоскливо вздыхали.

О-о-о!.. - стонала пурга. О-о-о!..

Снегу намело во все дыры, и когда в сенях ходил Терентий Васильевич, там хрустело, будто он не ходил, а грыз сахар-рафинад.

Я занимался записями, когда мне показалось, будто снаружи стучат по стеклу. Сначала я не придал этому значения: форточка дергалась, ветер шумел - мало ли что может почудиться в такую пору. Но торопливый стук повторился явственно и настойчиво.

Сквозь стекла, плотно запаянные морозом, ничего видно не было. Я забрался на скамейку, сбросил крючок с форточки. Створка мгновенно вырвалась из рук и чуть не сорвалась с петель. В глаза ударила пригоршня острого снега.

- Кто там? - крикнул я, зажмурившись.

- Это я! - послышался голос Арины.

Она была в своем дубленом полушубке, накинутом прямо на цветастый поплиновый халат. Она оглянулась, попыталась сказать что-то, но ветер взвизгнул, и воротник полушубка хлопнул ее по губам. Арина раздраженно мотнула головой и крикнула:

- Вы когда едете?

- Сейчас.

- Если за баранку посадят Николая, не соглашайтесь! Пускай другого дают! Требуйте другого!

- Почему?

- Ничего не знаю! Если Николай - не садитесь!

- Подожди, Арина…

Я выбежал на крыльцо, но она была уже далеко. Мне показалось, будто она еще раз крякнула: «Ничего не знаю!» - и исчезла, словно пурга унесла ее на своих белых крыльях.

Я вернулся, закрыл форточку и сел думать. Предположение, что Аким Севастьянович назначит в «порожний рейс» того самого Николая Хромова, который совершал уголовное преступление, казалось мне невероятным. Да и Николай вряд ли согласится везти человека, который, по существу, написал на него обвинительное заключение. Конечно, он может попытаться отделаться от меня в пути, но в таком случае ему достанется втройне, - он не может не понимать этого.

Обдумав обстоятельства со всех сторон, я простился с Терентием Васильевичем и вышел.

Окна конторы были освещены. Работа уже шла.

В сплошной снежной каше появилось светлое пятно. Оно становилось ярче и светлей, и, наконец, явственно проступили зажженные фары, плывущие словно сами по себе вдоль белых сугробов.

Когда машина стала видней, у меня и вовсе отлегло от сердца. Это был видавший виды бортовой грузовик с деревянным обшарпанным кузовом и с фанеркой вместо стекла на боковой дверце. А у Хромова - щеголеватый «ЗИЛ» со звездами на новых створках. Нет, это не машина Хромова.

Я вышел на дорогу и остановился под светом фар.

Дверца кабины открылась. Водитель стал одной ногой на ступеньку и, не выпуская баранки, крикнул:

- А ну, садись!.. Еще ждать тебя!..

Это был голос Николая. Ошеломленный, я полез в кабинку и, видно, так неловко ворочался, что задел кнопку сигнала.

Машина рявкнула.

- Кому сигналишь? - усмехнулся Николай. - Никто не услышит. Видишь, какая заметуха.

И мы поехали.

 

8

Приключения этой удивительной поездки отпечатались в моей памяти так глубоко, что, кажется, через много-много лет - стоит только закрыть глаза - я увижу и тесную кабинку, и сиденье, обитое холодной, как лед, клеенкой, и фанерный листок, вставленный в дверцу взамен разбитого стекла, и едва приметную щелку, сквозь которую нестерпимо острый луч ветра резал, как ножом, щеку. Машина принадлежала Витьке, и внутренность кабины точно отражала беззаботный нрав восемнадцатилетнего молодожена: показатель температуры врал, стрелка наполнения бака неизменно стояла на нуле, для включения света почему-то был привинчен комнатный выключатель. Между прочим, Витька позаботился и о красоте: возле щитка была наклеена цветная открытка, изображающая парк в Гурзуфе, кипарисы, море и синее небо.

- По трассе поедем или вёршей дорогой? - спросил Николай. - Как желаешь?

«Вёршей дорогой» он называл свой зимник.

- Пуржит. Опасно, пожалуй.

- Ничего. Скоро притихнет. Последки выдувает.

И вот мы поехали вдоль «прижима». Я с детства боюсь высоты и долгое время не подозревал, в какой опасной близости от края обрыва двигался наш грузовик. Фанерка сослужила хорошую службу: й ничего не видел. Пурга густо залепляла ветровое стекло, «дворники» останавливались, теряли силу, Николай сгребал снег рукавицей, но через минуту мы снова ехали почти вслепую. Машина пробуксовывала в глубоких сугробах, сползала вбок, лихорадочно тряслась, и белый цилиндрик спидометра метался в разные стороны.

Чем дальше мы ехали, тем больше казалось, что Николай ничего не подозревает о моих намерениях. Держался он ровно, насмешливо-спокойно - в общем, был таким, каким я знал его в первые дни знакомства.

А вскоре я еще больше убедился, что Николай не таит против меня ничего дурного. На одном из крутых подъемов он резко посадил машину на тормоза и велел мне выйти.

- Только осторожно, - сказал он. - Гляди под ноги!

Я открыл дверцу - и ахнул.

Наш грузовик стоял наискосок к дороге, и крайний задний скат висел над обрывом. Стоило только подать машину чуть назад - и она полетит вниз. Почувствовав опасность, Николай не пожелал рисковать моей жизнью и решил выпутываться из беды один. Каким-то чудом он выровнял машину, и мы поехали дальше.

На одном из поворотов я узнал место, где Николай сливал бензин.

И именно здесь он спросил:

- К тебе Аришка бегала утром?

- А тебе что? - сказал я, насторожившись.

- Зачем?

Я промолчал.

- Может, она тебе карточку принесла? - не отставал Николай. Он ухмыльнулся своей темной, загадочной ухмылкой и продолжал: - Тебе же для статьи моя карточка требуется.

Теперь было ясно. Он знал все и издевался. И странно: как только я удостоверился в этом, мне стало спокойней.

Я взглянул на него и сказал:

- Нет, Хромов. Твоей карточки мне не надо. Потребуется- снимут и в фас и в профиль.

Он оглянулся на меня с любопытством. А я, чтобы поставить, как говорят, точки над «и», спросил:

- Почему это ты такую даль ездил бензин сливать? Можно было бы и поближе.

- Ближе нельзя, - сказал Николай. - Там сохатый воду пьет… - И, усмехнувшись, добавил:- Ведь все хочешь как лучше.

Некоторое время мы снова ехали молча.

- Мы тут столько бензину вылили, что уж и не растет ничего, - сказал Николай и спросил, подумав: - Значит, материал на меня везешь?

- Не только на тебя.

- На всех нас? На пятерых?

- На всех.

- Та-ак… - протянул он беззлобно. - Ишь ты, какой молодец! Прямо скрозь землю видишь. А если я тебя, например, скину сейчас, домой дорогу найдешь?

Я промолчал.

- Навряд ли, - продолжал Николай. - А мне скинуть - хоть бы что!.. Тут что хочешь делай, тайга не скажет. Тут у нас медведь - прокурор.

Я взглянул на него.

- А ты не бойся, - сказал он.

- Я и не боюсь.

- Не бойся. Ничего не сотворю. Довезу до самой станции. Кончать надо с нами так или эдак. А то самому тошно.

Метель утихала. Видно становилось дальше. Мы выехали на реку, и машина, как конь, с которого сняли путы, весело помчалась по гладкой поверхности, и «дворники» быстро заскользили по стеклу. Река была большая - шириной с километр; один берег виднелся в морозной дали, а другой, низкий, вообще не был бы заметен, если бы не зубастые ледяные торосы и тесные пятна кустов, протянувшиеся по далекой береговой полосе. Однообразная белая пустыня тянулась перед нами. Редко торчали вешки, отмечающие ледяную трассу. По льду курилась поземка.

- Про Аришку тоже будешь писать? - спросил Николай.

- Это мое дело.

- А я не советую. Она в этом вопросе - крайняя. Ясно?.. Про меня давай пиши, хоть заглавными буквами. А про Аришку забудь. Учти: я тебя где хочешь найду… Стукну - и глаз на столе… Ясно?..

Николай хотел продолжать, но что-то более важное, чем Аришка, отвлекло его внимание.

 

9

Мы не проехали и полпути, а продрог я основательно. Один раз я попросил Николая высадить меня и бежал километра полтора, чтобы согреться. И вскоре после этого случилась беда.

Помню, я еще ничего не подозревал, а Николай тревожно вслушивался в работу мотора. Он был сверхъестественно чуток к работе механизмов и смутно предчувствовал катастрофу, но не мог еще сообразить, откуда она идет. Напряжение его нервов незаметно передалось мне, и, когда мотор забарахлил, я нисколько не удивился.

Машина пошла медленней. Прикусив губу, Николай подтянул подсос. Машина послушно набрала скорость, но через минуту, словно выбившись из сил, снова замедлила ход и пошла, дергаясь, толчками. Николай со злостью забрякал педалью акселератора и снова рванул подсос. Выхлопная труба стрельнула, и мотор заглох.

В наступившей тишине стал явственно слышен шелковый свист поземки.

Я вопросительно взглянул на Николая. Он думал, машинально включая ключиком зажигание. Потом пробормотал что-то сквозь зубы и вышел на мороз, с размаху захлопнув дверцу. Он попытался поднять капот голыми пальцами, но, едва коснувшись промороженных металлических зацепов, отдергивал руки, словно его било током высокого напряжения.

Пока он продувал трубки, я тоскливо смотрел на ленивую, как папиросный дым, февральскую поземку. Над гольцами стыло не греющее в морозном пару круглое солнце.

Николай обтер руки снегом и мрачно уселся в кабину.

- Большой мороз, как думаешь? - спросил я.

- Полсотни пять, полсотни шесть. Вот так вот, - ответил он. - Пальцы кусает… В чем дело, не пойму!..

Некоторое время он сидел молча, уставившись на бесцельно работающий «дворник».

- А ну, слезай! - приказал он внезапно.

Потом поднял сиденье, и гладкий лоб его покрылся мелкими каплями пота, совсем так же, как тогда, у «прижима».

- Что такое? - спросил я, испугавшись.

- Так и есть! - проговорил Николай, не обращая на меня внимания.

Оказалось, бензиновый бак, который должен лежать на кронштейнах, по вине беспечного Витьки был положен неправильно, небрежно. Одним краем он свешивался вниз и с самого начала пути касался кардана. Вращаясь, вал протер в баке дыру, и весь бензин вытек.

Мы оказались в тяжелом положении. В радиусе пятидесяти километров не было ни жилья, ни зимовья. Идти пешком в страшный, шуршащий мороз, когда слышно, как пар шелестит возле уха, по снегу без лыж, особенно в моей не очень-то теплой одежде, было бы глупо. Надежды на проходящую машину не было почти никакой: разъезжать в такую стужу здесь некому и некуда.

- У Витьки, как женился, вовсе ума не стало, - сказал Николай.

- А вроде деловой: суетится, бегает.

- Ну и что? Курице вон голову отруби - она тоже бегает.

К чести Николая, надо сказать, что он только один раз помянул безалаберного Витьку. Потом начисто забыл про него, и я увидел прежнего Николая - делового, энергичного и насмешливого.

- Пожевать чего-нибудь захватил? - спросил он.

- Нет.

- Это ничего. Не в еде дело. Застынем раньше, чем проголодаемся. До ужина застынем, - успокоительно заметил он.

- А может, будет машина?

- Навряд ли. В такую погоду умные дома сидят. А дуракам до нас не доехать.

Он открыл краник и слил из радиатора воду. Вода застывала быстро, как расплавленное олово. Я подошел было к мотору, от которого заманчиво тянуло теплом, но Николай сунул мне в руки пешню и велел пробивать лунку.

- Если, на наше счастье, появится машина и дадут бензин, надо сразу заливать воду, - объяснил он. - Будем долбить по очереди.

Потом я понял: Николай заботился только о том, чтобы я возможно дольше не замерз. Ему было известно, что толщина льда здесь не меньше моего роста и добраться до воды мы вряд ли сможем.

Я работал изо всех сил. Ветер был небольшой, но каждое дуновение его пронизывало насквозь мое пальто, пиджак, свитер и три нижних рубашки, надетых одна на другую, будто вся одежда была сшита из марли.

Николай попросил бумагу и, пока я выбивал пешней скользкие льдинки, написал, как потом оказалось, два письма: одно - техноруку, другое - Аришке. Он аккуратно исписывал страницы и засовывал листок за листком под крышу кабинки.

А я все бил и бил неподатливый лед. Работа была трудная, неспорая. Казалось, что я стучу пешней давным-давно, а лунка остается совсем мелкой. Когда я позволил себе взглянуть на часы, оказалось, что прошло всего семнадцать минут.

- Устал? - спросил Николай.

Я смущенно оглянулся. Его наконец тоже пронял мороз. Уши малахая были спущены и завязаны у подбородка, ватник застегнут на все пуговицы, так что не стало видно ни белого шарфа, ни кирпичной шеи.

- Э-э, да ты застыл весь! - воскликнул он, и зачерпнув широкой ладонью снег, стал натирать мое лицо, напихивая сухой, режущий, как рашпиль, снег в ноздри, в рот, в уши, так, что я почти задохнулся.

- Не лезь! - крикнул он, увидев, что я направляюсь к кабине. - Ходи, а то уснешь!

Мы менялись несколько раз: то Николай бил пешней лед, а я ходил вокруг машины, то я брался за пешню, а он мелко трусил по кольцевой, умятой нашими ногами тропинке. Наконец Николай выругался длинно и витиевато - так же, как и меня, его раздражала бесцельная работа и надоедливая ходьба.

- Пойду на берег, - сказал он. - Может, добуду валежины. Если не вернусь, пусти письма по адресу.

Он взял топор и пошел, отпечатывая на нетронутом насте глубокие следы. Пройдя метров сто, он остановился и прислушался. Я тоже насторожился. Издали донесся явственный шум мотора.

- Слышишь? - крикнул Николай.

- Слышу! Машина! - закричал я что есть силы.

Спотыкаясь в собственных следах и падая, Николай бросился обратно и одним махом взлетел в кузов. Я подбежал тоже, скрипя валенками.

- Тише! - крикнул он раздраженно.

Я затаил дыхание. Мы смотрели долго, до рези в глазах, но ничего не было видно. Только мертвая снежная равнина блестела под морозным солнцем.

Слышишь? - спросил Николай упавшим голосом.

- Не пойму: то будто слышу, то нет.

- Худо дело, - сказал он. - Так и психануть недолго.

Как ни странно, звуковой мираж как-то расслабил меня.

И сколько ни кричал Николай, сколько ни ругался, сколько ни совал в руки пешню, я как ошалелый тащился в кабинку. Ему надоело со мной возиться, он стащил с радиатора толстый ватный фартук, воняющий бензином, плотно укутал мне ноги и оставил меня в покое.

Помню, как тупо и бессмысленно смотрел я на цветную открытку, изображающую море и кипарисы, слушал мерные удары пешни, чувствовал, что замерзаю. И почему-то думал, что человек на девяносто процентов состоит из воды. Медленно и сонно ползли мысли, и я дремал. И мне привиделась Москва, кабинет редактора, толпа народу в кабинете. Я говорю про Николая, про махинации со спидометром, про вылитый бензин, а сотрудники смотрят на меня и хохочут, и никто не верит, что Николай способен на такие вещи, а я стараюсь доказать что-то, выхожу из себя, а мысли все труднее и медленней ворочаются в голове.

- Эй, слушай! - раздается возле моего уха. - Эй!..

Николай приваливается ко мне. Я боюсь шевельнуться, чтобы не открыть где-нибудь щелочки морозу.

- В Гурзуфе был? - спрашивает Николай.

- Нет, - произношу я с таким трудом, будто все лицо мое перетянуто бинтами.

- И я нет… Обидно… - сказал Николай.

- Да, обидно…

- Чудаки мы - к берегу не пошли. Может, на охотников бы наткнулись. Сейчас самое лисовье… А может, и нет… В тайге уснуть худо. Песец нос отъест. Некрасиво будет… Давай-ка мы вот что… - затормошил он меня. - Говори чего-нибудь… Сказку какую-нибудь… Не спи… Говори.

- А чего?

- А то давай я буду говорить. Я буду говорить, а ты слушай.

И он стал говорить. Я не помню, что он такое говорил. Помню только, что слова его были вязкие, тягучие, как холодное, загустевшее масло. Под мерный голос я задремал снова. И мне пригрезилась изба Терентия Васильевича, и я лежу в постели, на подушке, пахнущей кислыми щами, а Терентий Васильевич точит нож, а я дремлю и вижу во сне, будто сижу в холодной кабине, прижавшись к Николаю, а за ветровым стеклом белеет мертвая снежная пустыня, и мне смешно и весело оттого, что все это не больше, чем сон.

- Нет, так нельзя! - услышал я злющий голос Николая.- Безропотно околевать не годится. Люди мы или не люди!

Он велел мне подняться искать топор. Когда топор был найден, Николай залез в кузов и стал рубить деревянные борта. Вскоре мы грелись у пылающего костра.

Я не могу описать, какое это было счастье - ощущать лицом, пальцами, коленями, одеждой живое тепло огня, следить, как осторожно занимаются сухие доски, как шипит, пузырится и чернеет зеленая масляная краска, как, горя и обугливаясь, доска становится похожей на черепаший панцирь и, постепенно звеня, распадается на раскаленные части, как тлеющие угли покрываются серой бесплотной пленкой, как отодвигается все дальше по кругу неровно обгрызенный жаром снег.

Костер мы жгли экономно и ухитрились согреть кипяток. А когда я напился, показалось, что вокруг стало теплей, хотя я совсем не чувствовал ног и ступал как на ходулях.

Незаметно пришла ночь. На безоблачное морозное небо вышла луна и неподвижно уставилась на неподвижную реку

К полночи все четыре борта были сожжены. Мы принялись за днище. Что будет, когда сгорит днище, неохота было думать.

Пригревшись, я задремал, и у меня загорелась пола пальто. Мы ее быстро затушили, но это обстоятельство почему-то обеспокоило Николая.

- Как станет светать, - сказал он решительно, - пойдем к берегу. В тайге хоть теплей.

- А если машина?..

- Не дождаться нам никаких машин.

Наступило утро. Все, что могло гореть, мы сожгли. На месте костра лежала холодная куча пепла. Вместо машины стоял непривычный уродливый скелет, тонко окантованный снегом. Не признаваясь друг другу, мы упрямо надеялись, что на дороге появится какая-нибудь машина, и на берег не пошли.

Мы сидели в кабинке, плотно прижавшись друг к другу, и смотрели, как над гольцами загорались медные зори. Блеклая луна все еще висела на студеном светлеющем небе. Ветер совсем утих, и снежные заструги лежали вдоль дороги.

- А все ж таки обидно, - сказал Николай.

- Обидно…

- «Обидно, обидно»… - передразнил он.- А чего обидно, не знаешь. Люди подумают: с целью я тебя заморозил - вот что обидно! А больно ты мне нужен. Если я тебя с «прижима» не спихнул, на хрен ты мне сдался, чтобы тебя морозить. А ведь подумают… И Аришка подумает.

- Не подумает. Она любит тебя.

- Конечно. Ты все скрозь землю видишь! У нас тут в лесу девке сумерничать скушно, вот она и ищет, кто бы ее пощупал. Ты слюни на нее распустишь со своей любовью, а в итоге останешься в дураках. Сегодня ей по душе конфетка, завтра - соленый огурец.

И тебе не совестно так говорить о женщинах?

- Почему о женщинах? И мужики, конечно, не лучше. Вообще человек - склизкое существо. Каждый только об себе думает, а до других ему нет никакого дела. Так было, так и будет… Сами шумят: коммунизм строим, а сами норовят хапнуть побольше, поскорей натаскать по потребностям, в счет будущего коммунизма.

- Что ты городишь?!

- А чего? Я, по правде сказать, козу-ямануху глубже уважаю, чем человека. Против яманухи у него только и есть один плюс, что разума больше. А разум тоже еще неизвестно - плюс или минус. Главное не то, что разума много. Главное - куда его расходовать. Умные люди атомную энергию выдумали, а чтобы сахарный песок в леспромхоз забросить - на это у них разума не осталось. Вот тебе и разум. В душу глянешь- жадность, трусость и лжа. Чего косишься?

Я был до того огорошен, что мне казалось, будто я брежу.

- Черный ты человек, Николай… - проговорил я. - Тебя послушать - скорей помереть охота.

- Все ведь стараешься, как лучше, - усмехнулся он.- При прежнем техноруке я вкалывал от души и без фальши- хочешь верь, хочешь не верь. Ничего мне не надо было. Что нужно рабочему человеку? Работа, хлеб да правда. А потом поставили этого Акима. Прибыл он к нам с ружьишком. Охотиться. Думал, ему тут на каждом шагу чернобурки станут дорогу перебегать. Потом видит - охота дело не простое, забросил свое ружьишко, стал руководить. Гляжу, мои дружки на зимнике стали больше моего выгонять. Тот же Эрик, к примеру, не слышит, какая свеча двоит, а больше моего получает. Конечно, я знал, как они туфтят, но сам в эту заваруху не лез. И совесть была, и избаловался от прежнего почету. Хотел себе показать, что и на честности можно полторы нормы наездить. Хотя тяжело было и не поспевал я за ними, а бывали дни - наезживал. А надломился с мелочи. Рубили у нас новый дом, и давно еще, при прежнем техноруке, мне была обещана комната. У нас с Аришкой канитель началась, и я на эту комнату надеялся. Надо где-то встречаться, а в общежитии неловко. Один приходит, другой уходит, третий на койке лежит - на гитаре играет. Ну вот, кончили дом, а мне не дали комнаты. Другим всем дали, а мне не дали. Я - к Акиму. Он - вежливый. Садись, мол, к твоим услугам. Выслушал мою претензию и начал вопросы задавать: «Кому, по-твоему, комнаты в первую очередь? Тебе или передовым людям?» Он у нас говорун. Разозлился. А унижаться я перед ним не умею. Не то что не хочу, а не умею. Попробовал раз - обоим противно стало: и мне и ему… Начал было кричать, как Эрик план выполняет, но притормозил вовремя. Разве можно ребят выдавать?.. И еще: чуял я сердцем, что Аким и без меня все знает, только виду не подает, и меня старается в эту мельницу втравить. Ничего не поделаешь, обидно! Раз прихожу к Аришке - плачет. Переставили ее на дальнюю «клетку». На дальние «клетки» новеньких ставят, а она три года работает… Это почему? Опять Аким на меня жмет. Чую, что так, а доказать не могу. Вот тут и сломался я совсем. Помню, первый раз загнал машину в сторону, накрутил на спидометре километры, лью наземь бензин, а у самого, хочешь верь, хочешь не верь, слезы из глаз до колен капают. Мне все одно, поскольку, видать, у нас с тобой последнее интервью…

- Врешь ты все!.. Врешь!.. Зачем это Акиму Севастьяновичу!

- А ты, я вижу, и правда с луны свалился. Как это - зачем? По-честному-то, попробуй выгони план. Это тебе не статейки писать. Лес у нас длинномер, кубатуристый. Надо шарики в черепке иметь, чтобы руководить заготовками. А у него шариков нету. Он ничего не понимает. Когда дерево валят, не знает, где встать. Встал против комля, ему зуб вышибло, теперь железный зуб носит. Вот какой наш Аким лесоруб. По-честному станет работать, сразу будет видно, какая ему цена. Сразу скинут. Вот он и извивается. И все кругом довольны. И почет ему идет, и премиальные, и прогрессивка. Толстую деньгу скопит и сверкнет в Россию. А про нас чего ему беспокоиться? Жареным запахнет, он первый поможет нас на свет вывести, да сам еще и заявление в суд напишет… Ты как думаешь, по какой причине он посадил меня на Витькину машину? Чтобы тебя до места доставить? Как бы не так!.. Он меня за баранку посадил, чтобы я тебя в пути каким-нибудь подходящим способом на нет свел. Посажу, мол, Хромова. Он, победна головушка, знает, что этот очкарик на него везет. Авось он его там где-нибудь сковырнет или заморозит. Конечно, такой инструкции он мне не давал. Он про себя так думал и создавал обстановку. А мне велел: «Вези, мол, осторожно. Помни, кого везешь. Как следует вези…» Три раза повторил, да при людях, чтобы свидетели были. Если что случится, так он ни при чем. А я еще тогда, в кабинете, подумал: «Вот назло тебе, сука, довезу его до места! Пусть все, как есть, опишет! Что будет, то будет!..» Обидно, что не довез. Ох, как обидно!.. Теперь этот туполом об себе еще больше понимать будет.

- Постой, постой… А как же директор?..

- Что директор! Директор старенький. Только печати ставит. А заправляет Аким… Так что вот, друг, думай об себе сам. Другие об тебе не подумают.

До сих пор я не представлял, что в наши дни, в нашей стране существуют люди, которые ни во что не верят, люди, проповедующие древние теории несовершенства человеческой природы и бессилие человеческого ума.

Теперь, когда мощью человеческого разума преобразуется жизнь, когда наша Родина стала первой державой мира, когда мы уже не только верим, но и ощущаем коммунизм, как ощущают тепло утреннего солнца, - откуда берутся такие люди? Неверующие. Ни во что не верующие: ни в любовь, ни в будущее, ни в самого себя.

И передо мной возникло лицо технорука, его холодные глаза, отодвинутые при улыбке уши, блестящий нержавеющий зуб во рту. Вот он, червь, который выгрызает душу Николая Хромова!

Вот о ком надо писать, писать обязательно, чтобы его можно было бы распознать и немедленно обезвредить. Какая досада! Теперь, когда я это, наконец, понял, приходится сидеть и ждать превращения в сосульку!

- А он-то сам в коммунизм верит? - спросил я. - Как думаешь?

- Пока выгодно - верит, - ответил Николай.

Вдали послышался шум. Он становился слышней, отчетливей. Николай открыл кабинку. Высоко в небе на север летел самолет.

Шум стал замирать, а Николай все смотрел и смотрел в небо. Потом, когда совсем стихло, сел рядом и сказал:

- Все…

Затворить дверцу у него не было сил.

 

10

Еще студентом я вывел для себя такое правило: журналист должен быть неутомимым и самостоятельным в сборе фактов и исследовании материала. Он обязан не только отобразить то, что увидит, но и верно, партийно определить свое отношение к увиденному, а затем силой пера навязать свое отношение к читателю.

Пусть ты устал, пусть кончен срок командировки, пусть материала кажется вполне достаточно для очерка - не удовлетворяйся верхним слоем познания действительности, копай глубже! «Изучай жизнь!» - так было написано в моем дневничке. И еще было написано: «Спрашивай все, что можешь, говори со всеми, кого увидишь, езди всюду, куда можешь, смотри все, ни одну фразу не пиши приблизительно, об одном и том же спроси у десятерых, не гнушайся съездить за двести километров для проверки одного, самого мелкого факта…»

И теперь, замерзая в кабине грузовика, я мог только жалеть о том, что плохо следовал хорошим правилам. Вначале у меня был задуман очерк, в котором Николай выглядел героем, во втором варианте герой превратился в преступника, а сейчас нужно решить для себя, кто же этот оборотень по преимуществу: преступник или жертва? Видимо, не хватает у меня чего-то: житейской мудрости или высоты мышления… Читать надо было больше в свое время, больше заниматься марксизмом-ленинизмом.

Меня одолевали видения. То казалось, я дома, то - в тайге, на охоте, то странно ярко в сознании вспыхивали пустые мелочи: Терентий Васильевич режет сточенным ножом строганину, окно, залепленное на зиму сентябрьскими газетами. Но чаще всего представлялась мне толпа в редакции московской газеты… Тут были мои друзья, начальники, главный редактор, секретарша Люда. Все они обступили меня и расспрашивают о чем-то, я ничего не могу ответить. Хочу - и не могу. Меня тормошат, настойчиво, с раздражением кричат на меня, и мне приходится открывать глаза, хотя делать го не хочется. Я знаю: если открою глаза, снова увижу белую мертвую гладь реки - и больше ничего.

Но я все же разлепляю ресницы. Словно в тумане движутся черные расплывчатые фигуры людей на фоне бесцветного неба, стоит грузовая машина с работающим двигателем, рядом с машиной - запряженная в сани лошадь. Лошадь курчавая и вся в куржаке, как фарфоровая, а из саней почему-то идет дым. Расплывчатые люди ходят, толкаются, торопливо переговариваются, а один, высокий, сутулый, похожий на Максима Горького, повязанный по-ребячьи шарфом поверх поднятого воротника, то и дело кашляет.

Он чаще других появляется в поле зрения и непрерывно ругается. Я равнодушно смотрю на него и не слушаю, потому что еще не могу сообразить, что ему нужно в московской редакции.

Потом я начинаю чувствовать ноги, чувствовать, что их с силой разминают и растирают. Я подымаю голову и вижу сидящего на корточках незнакомого расплывчатого парня. Парень подмигивает мне и подбадривает широкой улыбкой.

Мне трудно разглядеть его, и я каким-то не своим тусклым голосом прошу очки.

- Очки! - кричит парень.

Я слышу, как кругом захлопотали, зашумели, закричали люди.

- Куда подевали очки?

- Надо глядеть, куда кладешь!..

Очки нацепляют мне на нос. Я не вижу кто, но знаю по кашлю - дяденька, похожий на Горького.

Все это слишком реально для сна и бреда. И я уже отчетливо ощущаю, что лежу на подстилке босой и незнакомый парень с остервенением растирает снегом мои лодыжки.

- Проснулся? Ну и ладно, - раздается над моей головой хриплый голос. - На-ка вот, хлебни.

И сутулый мужчина протягивает алюминиевую флягу в брезентовом мешочке.

- Обожди, не так! - останавливает он меня и выхватывает флягу. - Губу припаяешь. Никакого соображения нет. Фляга-то железная. Вот как надо.

Открыв рот, он вливает в горло порядочную порцию спирта, не касаясь губами фляги, и, видимо, неуверенный, что я достаточно усвоил урок, делает еще два глотка.

- Вот так,- говорит он. - Ну, чего же ты?! Снежком закуси! Вот люди!.. И выпить путем не могут!

Я повернул голову и увидел .лежащего неподалеку Николая. Он был раздет до пояса, и грудь его растирали снегом.

Возле Николая стояла девушка и смотрела на него как на покойника. Ни огромный, с чужого плеча, полушубок, ни громадные валенки, ни прожженные рукавицы не могли скрыть ее свежей, юной красоты.

- Верите, столько снегу намело, - говорила девушка, волнуясь и чуть не плача. - Никак лошадь не идет! На одном кнуте ехали!

- Я бы знал, что у них тут, вовсе бы не ехал… - хрипло говорит сутулый мужчина. - Таких дураков не спасать, а специально в холодильниках замораживать… Каким они местом думали!..

- Ну да! - возмущенно возражала девушка. - Вас бы так!.. Тогда бы узнали…

- У меня и без того грипп, - сказал сутулый. - С температурой приехал… Пьешь? - спросил он девушку с насмешкой.

- Нет, в валенки лью, - сказала она и с отвращением, чтобы только досадить сердитому дяденьке, выпила глоток.

- Эва на тебе какие громадные валенки, - сказал он примирительно.

И девушка сразу откликнулась на примирительный тон, потеплела и сказала улыбнувшись:

- Отцовы в спешке надела. Сама поворачиваюсь, а они стоят…

Впоследствии я узнал, что произошло. Летчик заметил с самолета стоящую посреди реки машину без кузова и пятно костра возле нее. Как на грех, у него забарахлила рация, и с риском поломать шею он сел на аэродроме деда, чтобы дать знать о нас в населенный пункт. Мне известно, что у деда за телефон, но летчик все-таки дозвонился, дал примерные ориентиры нашей машины и полетел дальше. Что это был за летчик, выяснить так и не удалось, а сам он не напоминал о себе.

Добраться до нас после пурги было сложно. Каким-то чудом пробилась к нам машина из дальней фактории. Долговязый человек, похожий на Горького, был шофером этой машины. Он привез антифриз, горючее и кучу запасных частей. С ним приехало человек пять-шесть. Из колхоза, расположенного километрах в тридцати, на санях, вместе с курносой девушкой прибыли четыре человека. Они привезли горячий чай в термосе, жир для смазывания обмороженных конечностей и сторожевые тулупы… Трогательней всего было то, что всю дорогу девушка грела в бачке воду для заливки в радиатор. Работала она так старательно, что прожгла рукавицы.

Вскоре подъехала еще одна машина, с фанерным домиком в кузове и с печуркой. Из кабинки появился Аким Севастьянович. Он решил прибыть на место происшествия лично. Он сразу начал руководить, внес порядок и успокоение в бестолковую деятельность множества людей. Все, даже сварливый гриппозный шофер, подчинились ему.

- Откуда машина? - спросил он деловито. - Из фактории? Кто водитель? Ты - водитель? Давай-ка всех лишних в машину - и к нам. Там вас накормят, напоят и спать уложат. Давайте в кузов - ты, ты и ты… А то вас самих оттирать придется. А ты останься - поедешь с нами.

Увидев технорука, Николай помрачнел, но Аким Севастьянович не дал ему вымолвить ни слова.

- Бывает, бывает… - заговорил он торопливо. - В наших местах чего не случается. Из кузова костер сложил? Молодец, не растерялся! Благодарность получишь. Руки-ноги целы - все в порядке! Дома отлежишься.

А я не поеду домой, - сказал Николай.

Как не поедешь? - удивился Аким Севастьянович.

А так и не поеду, - повторил он упрямо.

- Куда же ты поедешь?

- Его повезу. На станцию.

Да ведь бак-то с дырой.

- Он возьмет бак на колени. На попа поставит и будет держать. Зальем наполовину - доедем…

И тут я заметил, что Николай пьян.

А потом мы сидели в жарко натопленной фанерной клетушке и грели ноги в теплой воде. Машина готовилась ехать. Было слышно, как снаружи бегают люди, как усаживаются, как Аким Севастьянович выговаривает девушке:

- Вам когда был дан сигнал? Люди погибают, а вы что? Вы когда выехали? Чикаетесь?

- Да я сразу побегла запрягать… - чуть не плакала девушка.- Честное слово, сразу!.. У меня и ребенок остался некормленный… Честное ленинское!..

Наконец дверца кабинки хлопнула, и мы поехали.

- Ну как теперь, - спросил меня Николай задумчиво,- будешь про наши дела писать?

- Если писать, так все. Всю правду. Все, что ты городил тут.

- А как, думаешь, Аришка? Не засмеет?

- Если любит, то нет.

- Тогда пиши все как есть. Так мне, дураку, и надо!..

 

РАЗОРВАННЫЙ РУБЛЬ

1

Я где-то читала, что места наши называются полустепью.

Встанешь на горушку, глянешь на четыре стороны - весь куст видать: и Мартыниху, и Закусихино, и Новоуглянку, и Евсюковку, весь наш колхоз «Светлый путь», - и луга, и угодья, и рощицы, и реку с протоками и луговинами.

Чего можно в такой полустепи достигнуть, показывает пример наших соседей, колхоза «Красный борец». У них там чуть не в каждой избе телевизор, и в часы досуга колхозники глядят оперы, слушают лекции и доклады. Раньше, бывало, и у них отдельные комсомолки норовили сбежать из колхоза, но теперь, по словам ихнего председателя Черемисова, уже который год расставаний не поют.

Правда, им повезло. Возле них там недалеко огорожена усадьба писателя Тургенева, и в Парке есть стол, на котором Тургенев сочинял роман «Рудин».

Каждый день поглядеть усадьбу и стол едут экскурсии и туристы. И наши едут и из-за границы. Недавно, говорят, были два настоящих японца.

Некоторые туристы заезжают и в колхоз. Там у них, в «Красном борце», жил старичок, видавший лично самого Тургенева. Как приедет кто поважней - снимут старичка с полатей, посадят на лавочку, причешут и велят рассказывать, как его отец служил у Тургенева в кучерах, как замечательный писатель уважал своего кучера и учил его по-французскому…

И нам перепало от славного писателя. Недалеко, на шоссе, поставили павильон для туристов. В павильоне дают вино, консервы, печенье. И наши мужики бегают туда обмывать аванс, или после бани, или так просто.

Чаще других повадился в павильон фермач, Бугров Федор. Станет к прилавку и пускает слух, что Тургенев, мол, вывел его родного брата в каком-то сочинении. На него накидываются, кто поглупей, ублажают, угощают, не учитывая того, что Бугрову сорок лет, а писатель Тургенев скончался бог знает когда, еще при царском режиме.

По причине частых наездов гостей «Красному борцу» отпускают в кредит то шифер, то олифу-оксоль, и дома у них выглядят чисто и аккуратно.

У нас ничего такого нет. Хотя Тургенев, говорят, охотился и в наших местах, мы относимся к другому административному району.

Впрочем, обижаться нам нечего: и наш «Светлый путь» за последние годы набирает силы. В прошлом году выполнили план по мясу, поставили новый телятник. Развели кроликов. Собираемся завести водоплавающую птицу. Растет кривая удоев.

Недавно в церкви оборудовали клуб и на крылечке поставили две белые статуи - пионеров с горнами.

Однако, чего греха таить, много еще у нас нерешенных вопросов, и темпы развития отстают от поставленных требований. Бывает, соберем правление, бьемся-бьемся, ищем-ищем, за какое звено уцепиться, да так, с чем пришли, с тем и расходимся.

Наш маяк, товарищ Белоус считает, что в основном мы страдаем от конкретного руководства, но с ним не все согласны…

Сложное дело - сельское хозяйство.

Людей наших взять - народ не хуже, чем у других, талантливый и трудолюбивый. Среди нас выросли достойные труженики, например, уважаемый маяк Зиновий Павлович, товарищ Белоус. Двоюродный брат Денисовых из деревни Мартынихи в войну дослужился до большого генерала, а мой родственник, правда дальний, Игорь Тимофеевич Алтухов, живет в Москве, хорошо зарабатывает, заслужил какую-то ученую медаль.

Председатель, Иван Степанович, нам достался удачный. Непьющий. Пришел он из армии, работает третий год бессменно и пользуется заслуженным авторитетом не-только у нас, но и у старшего поколения. А расписывается до того ловко, что зигзаг под фамилией у него отработан в виде голубя мира.

Первый из всех председателей, Иван Степанович стал относиться к нашему хору с должным вниманием. При нем нам пошили нарядную форму. Председатель как-то сказал мимоходом, что от хора колхоз может извлечь больше дохода, чем со свинофермы. Это, конечно, было сказано в порядке шутки и не для всеобщего сведения, но, когда наши песни зазвенели в районе и в области, когда в Москве мы получили диплом первой степени, районное руководство стало относиться к колхозу мягче и не так песочило за медленный рост поголовья. А у Ивана Степановича установилось понимание со снабжающими организациями.

Действительно - хор у нас хороший, а производительность еще не достигла должного уровня.

Я обдумывала причину и считаю, что в какой-то мере виновата привычка, оставшаяся в нашем кусте еще с давних прославленных времен: больно уж у нас гулять любят. Как подходит престольный праздник, так бригаду не собрать. И в бога не веруют, а каждого святого обязательно надо помянуть, за каждого надо выпить. Не знаю, как у других, а наши праздничное похмелье уважают больше праздников. Попы давно отпраздновали, а наши все пьют да пляшут, и унять их нет никакой возможности.

Взять хотя бы троицу. Проходит неделя, веточки березовые давно завяли, а тракториста Митьку Чикунова на работу не дозовешься. Все «троит». Дождемся, когда опомнится, постыдим его по комсомольской линии, однако с такими праздниками, как троица или пасха, совладать трудно. Да еще особенно повальным праздником в нашем кусте является успенье.

Недавно обсуждали вопрос, как сбить эту вредную моду. Бригадир Виталий Пастухов подал хитроумную идею. Поскольку избежать веселья невозможно, он предложил в самый день успенья - 28 августа, назначить наше, современное, советское торжество - например, прилично, без особой пьянки, с докладом, с премиями, с выступлением хора отметить окончание полевых работ. Стали думать дальше. Товарищ Белоус припомнил, что в этом году исполнится тридцать лет нашему колхозу. И правда, наш колхоз организован летом 1929 года, только назывался он тогда «Смерть кулакам». Вот мы и надумали отметить день рождения родной артели и сбить тем самым церковный праздник.

Председатель Иван Степанович сперва наотрез отказался поддержать нашу инициативу. Во-первых, такого еще в районе не бывало, во-вторых, праздник неизбежно привлечет районное начальство и прессу, а этого Иван Степанович очень не любил.

Однако идея Пастухова просочилась в область. Областные организации ее одобрили и не только одобрили, а даже решили взять подготовку в свои руки: обещали выделить средства, привезти гостей из других колхозов, широко осветить празднование в печати. Словом, сделать его показательным и поучительным для всей области.

Председатель «Красного борца» Черемисов пытался перебежать нам дорогу и специально ездил в область с просьбой, чтобы празднование перенести к нему, поскольку им тоже стукнуло тридцать лет, и у него выше производственные показатели.

Но из этого у него ничего не вышло.

Конечно, мы понимали, какую брали на себя ответственность. Была поставлена задача: подтянуться, выйти в августе с отличными показателями, укрепить трудовую дисциплину и начисто искоренить хулиганство. Короче, предстать перед гостями без пятнышка и добиться такого положения, чтобы колхоз «Светлый путь» действительно оправдывал свое название.

А с застрельщиком этого дела - Виталием Пастуховым носились как с писаной торбой, вызывали в область, хвалили, поместили портрет в газете.

И, словно на смех, первым нарушителем порядка в колхозе стал сам Виталий Пастухов, бригадир комсомольской бригады, культурный парень со средним образованием, Раскладушка, как его прозвали девчата.

 

2

Сегодня вечером у нас состоялся выездной суд, и председатель Иван Степанович вызвал меня заранее, чтобы я подготовила клуб как полагается для серьезной процедуры.

Судить будем Пастухова по 149-й статье уголовного кодекса за умышленное уничтожение или повреждение личного имущества граждан, а проще, за поджог.

В кабинете председателя сидели на табуреточках родители Пастухова, прибывшие из Москвы. Оба седенькие, похожие друг на дружку. У него очки на нитке, она, несмотря на летнее время, в перчатках.

Иван Степанович не уважает канцелярско-бюрократического стиля: подпишет бумажки, нырнет в свой личный «Москвичок» и едет по бригадам - осуществлять практические руководство.

Только мы занялись, как всегда не вовремя, сунулся дедушка Алтухов.

Прошлый год его контузило громом, и с тех пор он стал забывчив: заспешит куда-нибудь, да по пути дело и забудет. Встанет поперек дороги и стоит, как телка. При всем том сохранилась в нем хитрость: как услышит, что в правлении приезжие из Москвы или из обкома, - так и бежит поскорей что-нибудь выпрашивать. При свежих-то людях ему отказать труднее… Вот и теперь прибег, кривоногий, в белой панамке.

- Здравствуй, Иван Степанович, - проговорил он притворным, слабым голосом.

- А-а, Леонтич! - сказал председатель приветливо. - Не помер еще?

- Не помер.

- Ну, что у тебя?

- К вам я…

- Обожди… - сказал он и некоторое время разъяснял мне, сколько и как поставить стульев для судьи, для заседателей, для прокурора, и не забыть послать в школу за колокольчиком, чтобы судья мог позвонить в случае шума. - Скамейку подсудимого отгороди стульями. А то насядут посторонние, и не разберешь, кого судят. Ну, так чего тебе, дедушка?

- Лошадку бы мне… Дай лошадку… А я тебе чем хочешь услужу.

- Так тебе же выделяли. В порядке помощи престарелым. На прошлой неделе выделяли.

- Так то за глиной. Печка было вовсе развалилась. Спать на ней было страшно.

- А ты там на печи легше кувыркайся со своей старухой…

- Так ведь это не от трясения… Это, я так мечтаю, от грому. В том боку, знаешь, где печурка, где спички складены да скляночки всяки, после грому трещина выявилась… Ладно, еще дыма не было. А к пасхе дыра разошлась с палец толщиной, кирпич задышал, сам по себе вываливается, без причины.

- Замазал?

- Замазал. Спасибо тебе…

- Ну и хорошо.

- Хорошо… Теперь ладно…

Дед забыл, зачем пришел, и хлопал глазами на все стороны.

- Ты, дедушка, давай вечером в клуб, на суд, - сказал председатель. - И супругу гони.

- Да я ж хворый… Спину ломит по самую шею. А старухе недосуг… Пироги стряпает… Сынок приезжает…

- Игорь Тимофеевич? - спросил председатель с уважением.

- Игорь Тимофеевич.

- Чего ж его к нам тянет? Ему бы, по его калибру, на пляж куда-нибудь. В какую-нибудь Алупку.

- Отца с матерью не забывает… Каждый год ездит проведать. - Дедушка вдруг вспомнил, зачем пришел, и застонал снова. - Я к тебе насчет лошади, Иван Степанович… Мне бы на станцию…

- Сегодня никак невозможно. Весь конский парк мобилизован. Срочно надо перевезти удобрение. Это тебе известно?

- Неизвестно.

- Как же так? В протоколе записано, а тебе неизвестно… Вот люди сидят - тоже из Москвы, а на такси прибыли… и ты бы так. Окажи сыну почет: разорись на такси.

- Да где ж у меня рубли-то! На такси!

- На трудодни дали?

- На трудодни дали! Курей не прокормить.

- Сроду ты такой, Леонтич. Колхозом недовольный, а с колхоза тянешь. Хныкаешь все!

- Да я не хныкаю, - перепугался дедушка. - Я не жалуюсь. Разве я жалуюсь? Жизнь хорошая стала, да я-то плох… Болезнь одолела. Застыл весь… - Он показал родителям Пастухова руку. - Пальцы вон какие синие… Как в стужу.

- К старухе чаще приваливайся, - сказал председатель. - Она согреет.

- Тебе все смех. Рука - гляди какая синяя… Как баклажан.

С ним можно говорить до вечера, с этим Леонтичем, не сходя с места, и все равно ни до чего не договоришься.

Хотя ему и объяснили обстановку с конным парком, он все равно не отставал. А тут и Митька Чикунов прибежал с объявлением, что мотор у траспортера сгорел,

- Как же это он так у тебя сгорел? - спросил председатель.

- Метла в транспортер попала.

- По собственному желанию?

- Как?

- Сама, мол, попала? По собственному желанию?

- Кто ее знает.

- Виноватого, значит, не нашли?

- Где его найдешь?

- А не найдешь - рублем отвечать будешь.

Они долго пререкались, а дедушка беспрерывно просил лошадь, и все же председатель ухитрился среди этого шума диктовать указания: на первый ряд никого не пускать, оставить его для приезжих родителей, выделить комсомольца - отгонять ребятишек и выпивших, продумать вопрос с ночлегом: суд, очевидно, затянется, и судьи останутся ночевать…

Иван Степанович диктовал указания, Митька кричал, что он не виноватый, а дедушка беспрерывно, как заведенный, просил лошадь.

Председатель снова переключился на Митьку, а я стала глядеть в окно. Небо дымное, тяжело свисло. Тучки серые, закопченные. Женщины перебегают под дождем от избы к избе. Я глядела в окно, и мне все жальче становилось Раскладушку. Хотя он и провинился, и вина его укладывается в статью, и надо его, конечно, проучить, и никто он мне, этот Пастухов, а жалко его почему-то.

Мне вспоминается, как я первый раз увидела его в прошлом году, кажется в августе, когда он приехал к нам наниматься, и вежливо сидел на этом самом месте, где сейчас я, - долговязый, худущий, с длинной шеей и с большим кадыком. И лицо его казалось с непривычки дурашливым. На нем были узкие, как перчатки, бледно-синие штаны на двойном шве, с карманами на блестящих гвоздочках.

Иван Степанович медленно вникал в личное дело, медленно перечитывал заявление.

Подробно я не смогу процитировать, но помню, что заявление было с огоньком: веселое было заявление. Пастухов обещал поехать в любой колхоз - куда пошлют: «Куда, мол, ткнете пальцем на карте, туда и поеду» - и всю свою жизнь обещал посвятить подъему сельского хозяйства. Помню, Иван Степанович собрал всех, кто в ту пору околачивался в правлении, и зачитал заявление вслух, с ударением, так оно ему понравилось. Кому-го пришла идея послать заявление в прессу, но Пастухов категорически стал возражать, даже рассердился. Ивану Степановичу понравилось и это. Он написал резолюцию, вычертив хвостиком своей фамилии особенно красивого голубка, и склал документы в папку впредь до заседания правления. Потом велел всем выйти, налег на стол и уперся в Пастухова своими острыми, калмыцкими глазами.

- Так, - сказал он. - Значит, у тебя в Москве отдельная квартира?

- Отдельная.

- Сколько комнат?

- Четыре.

- А семья?

- Трое. Отец, мать и я.

- Из каких же это соображений тебе такие хоромы выделили?

- Это не мне. Это отцу. Он нейрохирург.

- Кто?

- Заслуженный врач. Профессор. По мозгам.

- Хорошо зарабатывает?

- Хорошо.

- На книжку небось кладет?

- Кладет.

- Ладно, - вздохнул председатель. - Поскольку у нас с тобой формальности закончены, скажи мне теперь, по какой причине ты выписался из Москвы. Говори как на духу, не изворачивайся. И не бойся. Спрашиваю я тебя исключительно для контакта, поскольку нам с тобой вкалывать рядом не один год. Давай. Дальше меня никуда не пойдет.

Пастухов долго смотрел на председателя с изумлением.

- Так ведь… - сбивчиво начал он. - В заявлении ведь указано…

- Недопонимаешь, - терпеливо прервал председатель. - Я тебя причины спрашиваю, ясно? Личные причины. Ясно? Может, баба?

- Какая баба? - спросил Пастухов с недоумением.

- Обыкновенная. Женского полу. Бывает, от баб бегают. От алиментов. Вон у нас одного нашли. Стреканул аж с Курильских островов…

- Что вы! - Пастухов вспыхнул, как светофор. - Ну, правда… Действительно… Каким бы смешным вам это ни показалось, а правда… Я прочитал материалы Пленума… Обращение к молодежи. И принял для себя решение…

- Опять недопонимаешь, - остановил его председатель. - Я не политграмоту экзаменую, ясно? Парень ты эрудированный, это заметно… По линии выпивки как у тебя?

- Никак. Я непьющий.

- Случаем, не сектант?

- Случаем - нет.

- А ты не кусайся. Нам вместе работать, вот я и интересуюсь. У нас вон на отчетно-выборном собрании отмечаю достижения за минувший год, а энный товарищ из зала подает реплику: «Горько!» Крикнул, как на свадьбе. Ничего такого у тебя в техникуме не было?

- Ничего не было. - Пастухов взглянул осторожно, не забавляется ли над ним председатель.

Но председатель не забавлялся.

- Как хочешь, - сказал он грустно. - Народ со мной беседует откровенно. А к тебе у меня претензий нету. Хотел сразу контакты наладить, а не доверяешь- твое дело.

Пастухов подумал немного и спросил:

- Можно идти?

- Ступай. Жить будешь в избе у Бугрова. В боковушке. От него жена убегла, он один. Тебе в самый раз будет. Я тебе туда свой телевизор снес. Все равно глядеть некогда. Только ты Бугрову не давай ручки крутить. Сам пользуйся.

Пастухов остановился у порога, подумал и вернулся,

- Ладно, поделюсь, - тихо проговорил он. - Поделюсь, зачем приехал.

- Ну вот. Так-то лучше. Сам знаешь: истина все равно выйдет наружу, не сейчас, так после.

- У меня мечта есть, - сказал Пастухов, потупившись, как невеста. - Заветная.

Председатель глянул на него недоверчиво.

- Да, мечта, - повторил Пастухов твердо, не поднимая глаз, - мечта о том, чтобы поднять производительность в колхозе. Резко и решительно. В один год.

- А-а-а! - протянул председатель скучным голосом. - Такая мечта имеется у каждого сознательного труженика.

И стал собирать бумаги.

- Нет, уж теперь подождите! - заволновался Пастухов. Худое скуластое лицо его покрылось пятнами. - Раз уж на то пошло, послушайте… А то я в дурацком положении…

- Ну давай. Только короче.

- У вас сколько тракторов?

- Ну, двадцать.

- И «Беларусь» есть и ДТ-54?

- «Беларуси» - четыре штуки, дизелей - шесть.

- А вы задавались вопросом, на каких скоростях работают у вас эти трактора? - спросил Пастухов медленно. - На каких скоростях вы пашете, сеете, культивируете?

- Как положено по инструкции, - сказал Иван Степанович, проглядывая бумаги. - На второй.

- Другими словами, техника на колхозных полях плетется так же тихо, как сивка с сохой. Так?

Иван Степанович сел и внимательно посмотрел на него.

- Разве можно с этим мириться? - спросил Пастухов.

- Погоди. - Иван Степанович подумал. - А из каких соображений, по-твоему, делают тихоходные трактора?

- Неправильно делают!

- Ну-ну! Ишь какой бунтовщик!

- Никакого бунта здесь нет. Скоро поймут и станут выпускать скоростные! А пока их нет, надо пробовать «Беларусь» и дизеля на третьей и на четвертой. Представляете выгоды: вдвое быстрей скорость - двойная производительность, меньше горючего, сжатые сроки…

- А ведь верно! Вот когда мы вставим перо «Красному борцу» и лично товарищу Черемисову. - Он потер руки, но спохватился: - Погоди, погоди… А где так делают?

- Пока нигде. Ну и что же? Мы попробуем первыми. - Пастухов понизил голос- Вы только пока не разглашайте, а на целине я уже пробовал. Тайком.

- И как? - Иван Степанович оглянулся и сказал: - А ну, закрой дверь!

Пастухов плотно прикрыл дверь, и, как повернулся дальше разговор, я не слыхала. Слышно было только, что Пастухов говорил много, а председатель мало. А примерно через полчаса оба вышли из кабинета с секретными лицами.

Председатель поехал по бригадам, а Пастухов встал посредине комнаты, оглянулся по сторонам и спросил меня, поскольку я находилась к нему ближе, чем другие:

- У вас в деревне светлячки есть?

- Есть, конечно. А на что вам?

- Да так. Я еще никогда не видал светлячков…

Он улыбнулся нежно, как маленькая девочка, и пошел на волю.

И вот не прошло с той поры и года, а Пастухов уже угодил под суд. И председатель Иван Степанович чего-то сегодня уж чересчур расшутковался, видно, и ему тяжело, видно, и ему жалко своего непутевого бригадира.

Он отослал Митьку, кончил разговор и, задумавшись, прикрылся рукой и сразу постарел лет на десять. Потом услышал Алтухова, поднял глаза:

- Ты еще здесь?

- Тут. Просьба к тебе, Иван Степанович. Сынок приезжает. Лошадку бы. А я тебе чем хошь услужу.

Председатель задумчиво посмотрел на него и спросил:

- У тебя в избе танкеток нету?

- Чего это?

- Ну, клопов.

- Что ты! Сегодня старуха всю избу перемыла. Под каждую лавку слазила.

- Так вот, передай старухе: возьмет защитника на квартиру - тогда ладно, выделим лошадь.

- Куда нам защитника! К нам сын приезжает!

- На одну ночь. Чай, места не пролежит.

- Ну, если на одну ночь, тогда ладно.

- Шлея есть?

- Шлею добудем. Была бы лошадка, а шлею найдем.

- Небось ворованная у тебя шлея. Артельная, - проговорил председатель, но не попрек был в его голосе, а страшная усталость. - Скажи там, пусть запрягут Красавчика.

- Ну, хорошо! Вот спасибо, - дед пошел было, но спохватился: - Да он же не дойдет, Красавчик-то! Он на ходу засыпает. Его не добудишься!..

Но председателя уже не было. Словно ветром его сдуло. Леонтич глянул на Пастуховых родителей и продолжал:

- Разве он с моста вытянет? Нипочем не вытянет. Что меня запряги, что Красавчика.

Родители печально смотрели на него и молчали. Поняв, что с них не будет никакого проку, дедушка перестал представляться, злобно сверкнул глазами, выругался длинно матом и вышел, А на дворе - ни день, ни ночь. Дождь все сыплет и сыплет. Машины скворчат по мокрому асфальту, как яичница на сковороде. Небо заунывное. Грустно.

 

3

Народу на суд собралось много. Пришли и из ближних бригад и из самой дальней деревни Евсюковки. Даже слепого Леонида Ионыча привели из Закусихина. Лавок, конечно, не хватило. Люди стояли в дверях и мостились на подоконниках. Родители сидели тихо.

Пастухов сидел отдельно от всех, опустив голову. И колени и локти, острей чем всегда, торчали у него во все стороны. Он то и дело отвлекался, высчитывал чего-то, кажется, даже и рисовал, а иногда, встрепенувшись, оглядывался вокруг, словно не понимал, зачем это в такое горячее время собралось попусту столько народу. А потом снова выставлял свои острые колени и принимался считать на бумажке.

Судья была женщина, но наши колхозницы расстроились, когда узнали, что фамилия ее была Погибе?ль. В общем-то всем хотелось, чтобы Пастухова не очень засуживали, хотя поджог - не шутка.

Дело состояло в следующем. В конце мая сего, 1959 года Пастухов велел Таисии Пашковой, трактористке, свезти в РТС культиваторные лапы. Пашкова - одиночка, живет в Евсюковке. Бабенка завидущая и несобранная. Она и на тракторные курсы в свои тридцать лет пошла только из-за того, что ей посулили златые горы. А когда златых гор не оказалось, стала она, как обыкновенно, отлынивать. Как только выявилось, что лапы не отвезены, Пастухов поехал к Пашковой объясняться. Приехал - изба заперта на замок. А соседний мальчишка, отличник Ленька, говорит: «Она в район уехала, в поликлинику». Пастухов собрался было назад; тут попадается ему на пути Лариска Расторгуева. Лариска и говорит: «Да она дома». - «Как же дома, когда на дверях замок висит». Лариска ухмыльнулась и говорит: «Хотя ты и бригадир, а плохо наших лентяев изучил. Она замок вывесила, обратно через окно влезла и спит», Пастухов разъярился, слез с лошади и поджег солому, которую Таисия прошлой осенью сложила у задней стены. Солома занялась. Повалил дым. И Таисия с криком: «Горим!»- вывалилась из окна на улицу, да так неловко, что вывихнула ногу.

Шутка получилась плохая. У Таисии обгорела боковая стена и швейная машина.

Обвинитель правдиво обрисовал картину, но ругал не только Пастухова, но и руководство колхоза за то, что плохо поставлена воспитательная работа.

Потом стали вызывать свидетелей.

Отличник Ленька сильно пугался судебной обстановки, но все же повторил, что от него требовалось. Виталий Владимирович действительно сказал: «Ладно, поглядим, в какой она поликлинике. У тебя спички есть?» Ленька сбегал домой, принес спички. Виталий Владимирович на его глазах поджигал солому, но она была прелая и не горела. Тогда Виталий Владимирович велел Леньке принести газету. Ленька сбегал домой, вынес газету. Виталий Владимирович разворошил солому, сунул свернутую в рожок горящую газету. Повалил густой дым. Окно распахнулось, стекла зазвенели, и на улицу выпрыгнула Таисия в исподней рубахе, а за ней выскочил участковый Бацура, босой и без портупеи.

Судья зазвонила в колокольчик и сказала, что участковый к делу не относится.

Тут надо отметить, что Таисия уверяла судей, что Виталий приехал на коне сильно выпивший. Сама видела в окошко, как он упал, когда слазил с лошади, и долго не мог вынуть из стремени ногу. В общем, Таисия была баба добрая и перепугалась за Пастухова. Она и хромать старалась перед судьями поменьше, чтобы хоть за это ему не особенно попадало.

- В трезвом виде такого хулиганства он бы никогда себе не позволил, - говорила Таисия. - В трезвом виде он у нас ласковый, здоровается за ручку. Измучился он с нами, из-за нас и стал пьяница огорчающий. И я даю свое полное согласие, чтобы простили нашего бригадира, чтобы не губили его молодую жизнь. Пусть только возместит он мне швейную машину, хоть сразу, хоть в рассрочку, и бог с ним.

Председатель Иван Степанович выступал два раза. Оба раза судья его прерывала, велела закругляться, а он говорил и говорил. После его показаний отношение суда резко изменилось в пользу Пастухова, чего председатель и старался добиться.

Поднялся он на сцену не торопясь, словно вышел на отчетный доклад. И когда ему задавали вопросы, прохаживался строевой походкой и поворачивался на месте, будто показывал моды.

В тон предыдущим свидетелям он начал серьезно, похвалил бригадира, сообщил, что Пастухов за год пребывания в колхозе хорошо освоил хозяйство, к людям требователен, справедлив, теоретически подкован и морально устойчив.

- Работает Пастухов с огоньком, - тут председатель не утерпел и для контакта с аудиторией подпустил шутку, - но иногда и с таким огоньком, что приходится вызывать пожарников.

Аудитория засмеялась, и судья позвонила в колокольчик.

- Но есть у Пастухова один недочет, - отметил председатель, - больно уж он торопится вперед людей проскочить, пролезть, как бы сказать, не замаравшись в историю. Не нравится ему быть как все люди. Этого ему мало. Помню, только приехал - прямо с порога запустил гранату: скоростная механизация - и больше ничего! А если не согласны, значит, вы отсталые консерваторы и петрограды.

- Ретрограды, - тихо сказал Пастухов со своей скамейки.

- Ретрограды или петрограды, все равно нехорошо, - сказал председатель.

Аудитория засмеялась, и судья опять позвонила.

- За две недели он и фракцию сколотил: гляжу, уж и Чикунов о повышенных скоростях бредит. Ну, Чикунов, понятно, моряк, а за ним и Пашкова Таисия туда же, на повышенные скорости, чтобы на базар пораньше поспеть… И комсомол нажимает. Что делать? Перепугался, собрал правление. Негоже вроде подаваться в консерваторы и в петрограды, - тут председатель скосился на Пастухова, ожидая реплики. Но реплики не было. - Посоветовались в райкоме и согласились: из педагогических соображений, чтобы не давить авторитетом и не глушить инициативу снизу, разрешить скоростную жатву на небольшом участке. Не секрет, что на наше решение повлияло и то, что Пастухов показал вырезки из печати, где указано, что на целине уже косят на космических скоростях. А на поверку - ничего похожего там нету. Косят так же, как и весь советский народ. В общем, дали мы Пастухову добро. А чтобы это дело не пускать на самотек, выделили тактично присматривать за молодежью нашего уважаемого маяка, Зиновия Павловича Белоуса. Зиновий Павлович, сами знаете, с любой машиной на «ты». Ему любой трактор как винтовка трехлинейная: разберет, смажет и соберет, как было.

Дали мы Пастухову участок жита за мостом.

После Белоус докладывал: вышли они на поле в пять утра. Пастухов надел костюм в полоску, в кармашке - платок, а Пашкова даже накрутила кудри. То ли они ждали, что приедут их на кино фотографировать, то ли так - считали, что настала в сельском хозяйстве революция.

Примерялись они долго. Переоборудовали жатку, дополнительные звездочки ставили на валу мотовила и на валу транспортера. Еще чего-то там колдовали. Часов в шесть вечера Митька Чикунов обернул кепку назад козырьком, как пилот все равно, и они двинулись. Чикунов здесь? Присутствуешь? Дай сигнал, если что не будет соответствовать действительности. Дело-то было в прошлом году - могу и напутать. Запустил Чикунов пятую скорость - и пошло: трактор на каждой борозде скачет, лафетка скачет, и Чикунов на сиденье скачет, как мартышка. Кепка на голове вращается. Изо рта папироска вывалилась. Из кармана блокнот выскочил… Пастухов следом бежит, собирает. Прошел Чикунов загонку - остановился. Слез - белый, как мука, руки трясутся. На твердой земле качается. И еще чудо совершилось: во время хода у Чикунова сами собой развязались шнурки на ботинках. Как после разъяснил Белоус, это произошло от какой-то мелкой вибрации. Вот что получается, если брать на себя волю обходить утвержденную техническую инструкцию…

Гляжу - на губе у Чикунова кровь. Пока его трясло там, на тракторе, он себе язык чуть не напополам перекусил.

Сводили его к реке, ополоснули - снова лезет. Спасибо, подходит ко мне Белоус и докладывает: «Гляди-ка, Иван Степанович, какой валок у них получился. Такой валок подборщик не возьмет», И правда: стебли как-то чудно лежат, не вдоль, как обыкновенно, а поперек хода. Вот бы увидал председатель «Красного борца» товарищ Черемисов, что у нас творится, вот обсмеял бы нас где-нибудь на ответственном совещании. Тут, называйте меня хоть петроградом, хоть кем, а прекратил я эту порочную практику. Ну ладно. Еду утром из четвертой бригады. Белоус докладывает: «Наши-то лихачи всю ночь самовольничали: спустили давление на шинах трактора чуть не до одной атмосферы, подрессорили сиденье и в довершение всего утащили подушку сиденья с колхозного «газика». Таким путем они, значит, ликвидируют тряску. Еду в Евсюковку, где у них подпольная база, застаю их там всех. Пашкова спит, а эти двое возятся. Кроме того, Пастухов еще двух мужиков из четвертой бригады привлек, заморочил им голову.

Я обратился к Пастухову с предложением прекратить калечить колхозную технику. А ему как об стенку горох. Для него авторитетов не существует. Ему что Ленька, что я - одна цена. Не только своего родного председателя, но и отдельных районных руководителей позволяет себе высмеивать и наводить критику где не положено.

Вижу, пришло время не уговаривать, а убеждать. Накричал я на них. А Пашкова говорит: «Ругайте Пастухова: сам со вчерашнего утра полные сутки ничего не ест, не пьет и нас загонял - с ног сбились». Скинули они комбинезоны, стали расходиться. А Пастухов в комбинезоне пошел. Я немного отъехал, остановился за кусточками. Уже рассвело, серенько, и все видно. Гляжу, так и есть. Пастухов обратно крадется. Магнитом его к трактору тянет. Ничего человек не понял, ничему не научился. Я подошел, предлагаю спокойно: «Снимай рванье, поехали до дому». Он сел наземь, положил голову на руки и сидит: никуда, мол, не поеду. Гляжу, под комбинезоном у него ничего нету. «Где, - спрашиваю, - пиджак?» - «Нету пиджака. И брюк нету». - «Как нету?» - «Так нету. Отдал». - «Кому?» - «Ребятам из четвертой бригады». - › «Как отдал? Почему?» - «За то, что помогали. Не станут же они за так ночь работать».

Тут, надо признать, втравил он меня в дискуссию своим фанатизмом. «Ну ладно, - говорю, - ослабил ты шины, ликвидировал тряску. А шину на слабом давлении через час ходу у тебя сжует. Это ты учел? Трактор мне разуешь, где я тогда резину возьму», Молчит, «Второе положение: за сезон трактор нагоняет километраж примерно от Москвы до Новосибирска. Представляешь напряжение чувств тракториста, если с него требуют до самого Новосибирска вести агрегат ровно, как карандаш по линейке? А погони Пашкову быстрей, какое можно требовать от нее качество?» Опять молчит. «Ты что, спишь?» - «Нет». Он поднял голову. Гляжу, слезы текут. Крупные, как ягодины. Пригласил я его в машину. Сел без звука. «Третье, - говорю, - положение: узлы машины настроены на определенную скорость, и насильное изменение режима сразу дает конфуз. Пусти патефон вдвое быстрей - Шаляпин запоет бабой. Никакого удовольствия».

Пастухов сидит в машине, молчит по-прежнему и глядит, как сова. И вряд ли чует, что у него вытекают слезы.

Я поглядел на него и сказал: «Ладно, шут с тобой. Жать галопом мы тебе, конечно, не позволим. А самая трудоемкая у нас операция - борьба с сорняками. Тут мы сроду в сроки не укладывались. Давай в масштабах своей бригады пробуй культивацию на скоростях. Последствия беру на себя. Пробуй. Пусть это будет твой последний экзамен, решающий опыт, который докажет всем, кто прав - ты или я. Только вперед обдумай все детали, подготовься как следует, посоветуйся с Белоусом, со мной. Времени много - почти год». С тем мы подъехали, и я сдал его Бугрову с рук на руки. Думал, за год блажь сойдет. Текучка заест.

Но оказалось не так. Всю зиму Пастухов не давал покоя, чертежи показывал, формулы. Подвел научную базу. А подошло время - выявилась неучтенная деталь. Лапы на наших почвах и так очень тупятся. А пусти культиватор на скорость, они еще быстрее станут изнашиваться. Пастухов - в панику. Но я ему подсказал выход из положения: наплавить на лапы сормайт, чтобы они не тупились в работе, а, наоборот, самозатачивались. Пастухов с вечера вызывает Пашкову, объясняет ей аварийное положение и дает наряд - везти лапы в мастерские. Везти надо рано утром, потому что он еле-еле уговорил главного инженера РТС принять внеплановую работу, да и только оттого, что в РТС неожиданно появилось «окно». Днем приезжаем на стан - глядим, а лапы как лежали, так и лежат. На Пашкову, как с ней часто случалось, нашла хворь, и она не вышла на работу. Навьючил Пастухов эти лапы на лошадь и галопом в РТС. А там не берут. Время вышло. Пришло указание все работы отложить и сосредоточить силы на ремонте комбайнов. Вот тогда Пастухов напился, приехал к Пашковой и совершил поджог. Обрисовываю положение подробно, чтобы суду было понятно душевное состояние гражданина Пастухова в момент преступления. Что касается культивации, то на днях Пастухов, уже находясь под следствием, самовольно стал гонять трактор на четвертой скорости, завалил землей рядки кукурузы, и его теория потерпела полный провал.

Гражданина Пастухова надо примерно наказать, но учесть, что время подошло горячее, каждый человек на счету. Наказать Пастухова надо условно или как-нибудь там с вычетом трудодней, но чтобы он работал в колхозе. А то вы его засудите, а на его место небось не пойдете…

Иван Степанович не упускал случая показать народу, что не очень-то преклоняется перед командированными с портфелями и хорошо сознает, что они при всей важности не больше, чем надстройка, а мы все как-никак базис.

Только председатель сел - внезапно заявил ходатайство Пастухов. Он встал бледный, даже синеватый.

- Иван Степанович, - начал он сухим голосом, - что скоростная культивация потерпела провал, с этим я категорически не согласен. Чтобы ростки не присыпались землей, нужно установить на культиваторе небольшое приспособление, которое легко сделать своими силами. Вот тут у меня нарисовано. - Он выставил чертеж и показал карандашиком. - К диску приварена ступица. Ступица свободно вращается на оси кронштейна. - Он опять показал карандашиком. - При помощи стопорных колец ступица устанавливается на нужную ширину. Прошу передать эскиз Ивану Степановичу.

Судья была до того озадачена речью бригадира, что взяла эскиз и долго смотрела на него. Потом спросила:

- Подсудимый, понимаете ли вы, что вы совершили преступление по отношению к Пашковой?

- Понимаю, - сказал Пастухов.

- Почему вы так поступили?

- Никакого сладу с ней не стало. Измучился. - Он подумал. - Понимаю, что совершил преступление. Трезвый бы поступил мягше. А был выпимши.

- Состояние опьянения не смягчает вины.

- Правильно, - сказал Пастухов. - Пьяницу надо, по-моему, еще крепче греть, чтобы почувствовал.

Судья покачала головой, а мать испуганно оглядывалась, когда ее сынок говорил по-деревенски: «Никакого сладу нет», «Был выпимши…»

Чем дольше шел суд, тем больше народа становилось на сторону Пастухова. К тому же оказалось правдой, что вслед за Таисией из окна выскочил участковый без портупеи.

И вдруг для всех неожиданно прокурор спросил Пастухова, в каких отношениях он находился с почтальоном Груней Офицеровой.

 

4

Чтобы посторонним людям было понятно, почему суд заинтересовался Груней Офицеровой, надо кое-что пояснить.

Нашему председателю колхоза Ивану Степановичу в глубине души очень хотелось внедрить предложение Пастухова, и он еще с осени потихоньку стал выведывать у механиков и районных руководителей, какого они придерживаются мнения. Все говорили разное: одни советовали рискнуть, другие пугали, третьи сулили орден, четвертые - тюрьму. Так в конце концов задурили голову человеку, что он отмел в сторону все советы и сделал запрос в Москву, в Министерство сельского хозяйства.

Писал он туда два раза - прошлой осенью и зимой. Но ответа не получил.

То ли прокурор копнул эту деталь, то ли еще кто, но оказалось, что бумажки из министерства в адрес председателя колхоза «Светлый путь» были посланы своевременно, на печатных бланках и под исходящими номерами. В обоих документах было сказано, что указанная тема внесена в перспективный план научного института и впредь до решения ученых менять установленный режим механизмов запрещается.

И вот оба эти письма министерства до адресата не дошли.

А почту в то время носила Груня Офицерова.

И, выспрашивая про Офицерову, прокурор хотел дознаться, не перехватывал ли Пастухов с ее помощью вредную для него корреспонденцию.

Конечно, лучше всего осветила бы этот вопрос сама Груня, но ее на суде не было. Еще в феврале месяце она попала под поезд.

Хотя с той поры минуло больше трех месяцев, стоит перед моими глазами веселая наша письмоноска. Гордая была, статная, что талия, что ножки - все при ней. Недаром ей в хору поручали объявлять номера. И пела хорошо. Голос у нее был богатый, полевой голос. Не будь Груни Офицеровой, вряд ли добился бы хор первого места.

Существовали, конечно, и у Груни недочеты. Во внутреннем положении она ориентировалась неплохо, а как понимать события за рубежом, ей, как правило, было неизвестно. Об ее кругозоре можно составить понятие на таком факте: грома она боялась, а молнии - нет.

Летошний год сровнялось ей восемнадцать лет.

До того времени ребята не обращали на закусихинскую письмоноску особого внимания. Была она такая же, как все. А к осени словно вспыхнула вся, словно обновилась. Глаза стали черней, губки налились румянцем. Еще милее зазвучала чуть заметная шепелявинка в ее голосе - будто у ней леденец на языке.

Что касается до отношений между Пастуховым и Груней - то никаких отношений вроде бы и не было.

Помню, через неделю после пребывания пришел Пастухов в клуб на танцы. Видно, спешил и, надевая пиджак, подвернул воротник. Так, с подвернутым воротником и встал возле двери. А нам, конечно, интересно, что за фигура.

Грунька дождалась, когда заиграли простенькое, поднялась с лавочки. Медленно, как королева по сцене, дошла до Пастухова и встала перед ним. Он посмотрел на нее, будто не понимая, что ей надо.

Она поклонилась и пригласила его.

Он помотал головой и отвернулся. Даже не посчитал нужным отговориться, что не умею, мол, или ногу натер. Грунька стояла и ждала, а он, пока она стояла, все время был отвернувшись, ровно на него дуло.

Тогда она поправила ему воротник и села тихонько на место.

На этом и закончились ихние отношения.

Девчонки, конечно, возмутились таким поведением. Дескать, надумаешь - москвич, образованный, брезгует. Одна Грунька нисколько не обиделась и уверяла, что парень повел себя нескладно не от чванства, а от излишней застенчивости.

Оказалось, ее правда. Пастухов был до того стыдливый и застенчивый, что инструктор райкома комсомола в своем докладе о любви и дружбе использовал его как положительный пример.

Все мы считали, что между Пастуховым и Грунькой ничего не было, тем более что после спевок Груньку регулярно провожал до Закусихина тракторист Митька Чикунов.

Но на суде открылось другое.

Поскольку Пастухов наотрез отказался рассказывать про Офицерову, вызвали свидетеля Бугрова, у которого бригадир стоит на квартире.

Бугров вышел важный, во всем праздничном.

- Факт, значит, получился в сегодняшнюю зиму, в январе, - начал он. - Приезжаю домой поздно. Собираюсь на покой. Умылся, как полагается, утерся рушничком, рушничок на скамью бросил, возле сеней, разбираюсь, ложусь. Воротился я тогда часам, может, к двенадцати ночи, два мешка комбикорма на свои деньги купил, приехал заморенный. Прилег и чую - что-то не то.

Надо сказать, Витька у нас простой. Его кто хошь голыми руками возьмет. Вот, к примеру, такой штрих: кампания подписки на газеты. Я подписался на районный «Авангард» за свои деньги - и будьте ласковы! А ему, что ни предложат, за все платит. Газет ему идет штук десять, как в поликлинику. Вся изба забита. Плюс к тому - хошь не хошь, надо читать, оправдывать затраченные средства. Каждую ночь мучается: уж и радио замолчало, и спят кругом, а он читает и читает, в одной газете читает коммюнике, в другой ту же самую коммюнике. А этот раз гляжу, света нет. Света нет, а он вроде шушукается там с кем-то. Шушукнется и притаится. Я спрашиваю: «Витька, у тебя там есть кто?» - «Спи, - говорит, - никого нету». Ну, а мне ни к чему. Своих делов хватает. Нету так нету. А если есть - увижу. На волю мимо меня не миновать идти, а у меня сон петушиный, прозрачный. Услышу. Стал вроде задремывать - новое дело: Витька в сенцы пошел. Сколько ни живет - не было у него этой потребности. «Ты, - спрашиваю, - куда?» - «Спутник, - говорит, - пойду погляжу. Сегодня запустили».

Витька вышел, а я слышу, дышит кто-то за перегородкой. Мне бы, дураку, пойти поглядеть - и дело с концом, а неохота. Сомлел под теплым одеялом, да, признаюсь, напало предчувствие.

Воротился Витька минут через пять, слышу, сидит на койке, не ложится. А тишина кругом, словно нет на свете ни поездов, ни машин, ни собак - ничего нету. Все отменили. Я тогда подумал: «Навалило сугробов, от них и происходит такая жуткая тишина. Обязательно, - думаю - свалится на меня в такую ночь неприятность». «Витька, - спрашиваю, - у тебя действительно правда никого нет?» - «Да спи ты, - говорит, - чего привязался!» Замечаете, ответ уклончивый. Сами понимаете, какой после этого может быть сон. Лежу переживаю. Вдруг слышу, на дворе замок скрипит, которым хлев у меня запертый. Я в ту зиму на свои деньги хряка приобрел. Хряк мичуринский, видный из себя брунет - его все знают. А тут - такое дело. Будьте ласковы! «Ну вот, так оно и есть, - подумал я. - Кто-то выкручивает замок». Дело нешуточное. Сами знаете, шоссе через нас идет длинная. Всякие ездят. Накинул я шубейку, валенки, рогач в руки. - и на двор.

Гляжу, никого нету. А к дужке замка привязан рушничок. Мотается под ветерком - от этого и бренчит замок. Витька привязал рушничок. Больше скажу - Витька специально для этого выходил, иначе быть не может. Наставили его на эту идею, а кто - об этом скажу ниже. Немного задубел рушничок, прихватило его морозом. Отвязываю я его и слышу - шаги скрипят. Тогда, к рождеству, небось помните, какие снегопады нас посетили. Вся Мартыниха скрипела, каждая тропка - не говоря о шоссе. Скрип до самого неба!

Вот и тогда, слышу, вдоль улицы - «хруст-скрип», «хруст-скрип».

Выскочил я с ухватом на шоссе: так и есть - женщина. Придерживается теневой стороны и идет. Ночь была светлая, видать далеко. «Нет, - думаю, - я этого дела так не оставлю. Витька человек молодой, мальчик еще, проживает без родни на чужбине. Приспело время гулять - будь ласков - погуляй, пожалуйста, на виду. А тайком по клетухам спаньем заниматься у нас не положено».

Конечно, долго гнаться мне не пришлось. Не успел перейти на ту сторону - из-за нашего клуба, от того места, где эти чучелы стоят с дудками, выскакивает Митька Чикунов и хватает ее за шиворот.

Тут я сразу признал: да ведь это же Грунька! Грунька Офицерова, почтарка.

- Врешь! - сказал кто-то из зала. - Грунька в январе в Москве была, на смотре самодеятельности.

- Вот именно! - подхватил Бугров. - Как приехала, так к Витьке и прибегла. Стосковалась.

Так вот. Схватил ее Митька за шиворот, а я затаился - гляжу.

- Где была? - спрашивает Митька.

Она не стала врать, говорит:

- Ходила к бригадиру.

- Зачем?

- За книжкой.

И верно. Показывает книжку и поясняет:

- Очень хорошая книжка, Митя, «Былое и думы» Герцена.

Тут Чикунов взвился:

- Чего ты мне мозги забиваешь! Какой среди ночи Герцен! Долго ты меня морочить будешь? Договорились на Октябрьские пожениться, а теперь январь!..

- Ты, Митенька, не серчай, - обратился Бугров в зал. - Я все время молчал, а теперь обязан по закону доложить сущую правду… Так вот, как эта змея объявила ему, что не может за него идти, и дурочка была, что обещалася, и что все это глупости, и что чужая она ему, он отпустил ее и вылупился, как баран все равно.

- Что значит чужая? - повторял он, словно чокнутый. - Что значит поздно?..

- А то это значит, Митя, что полюбила я одного человека без памяти. Больше, чем маму, больше, чем дядю Леню. Заколдована я любовью.

- А я что, не люблю, что ли? Я из-за тебя, если хочешь знать, Нюрку упустил.

- Молчи, Митя. Тебе еще невдомек, что это такое - любовь… Может, поймешь когда-нибудь…

Митька вовсе ошалел, стал хлопать себя по штанам, по пальто, совать руки в карманы. Я думал, закурить ищет. А нет. Гляжу, достал маленький ножичек, складной такой ножичек, перочинный. Раскрывает ножичек, торопится, бормочет про себя:

- Вот я вас всех сейчас… Всех прикончу… Никому так никому…

Старался и так и эдак, даже зубами пробовал, но пальцы дрожали, ножик не раскрывался.

- Дай я попробую, - сказала Груня.

Она открыла ножик и передала ему. Я лично видел, как блеснуло лезвие, - сказал Бугров.

- Ну, дальше? - спросила судья.

- А дальше я пошел домой. Чего мне - полную ночь возле них стоять? На мне что было-то? Один полушубок, а под ним нет ничего. Холодно…

Бугров хотел, видно, помочь своему бригадиру, но получилось наоборот.

Пастухов, который отвечал вежливо и радостно во всем признавался, после выступления Бугрова словно нарочно решил загубить себя, стал дерзить и отмалчиваться.

Сперва он отрицал дружбу с Груней начисто: «Какая может быть дружба, когда жили в разных деревнях».

Прокурор спросил, действительно ли его прозвали Раскладушкой. Пастухов не стал отрицать:

- Прозвали.

- И Офицерова вас так называла?

- И Офицерова.

- А не она придумала это название?

- Она.

- Это что же, ласкательное название - Раскладушка.

Пастухов покраснел и перестал отвечать. Тогда прокурор принялся с другого бока: долго ли Груня находилась у подсудимого ночью?

- Может, час, может, два, - отвечал Пастухов грубо. - Не помню.

- А если припомнить?

- Не помню. Я отдыхал, когда она пришла.

- Что она у вас делала?

- Ничего. Сидела.

- Где сидела?

- Чего?

- Где сидела? На чем?

- А-а… На чем. Так и надо спрашивать.

- Так на чем?

- Не помню.

- А если припомнить?

- Нигде не сидела.

- Что же она, стояла?

- Что она, постовой - целый час стоять?

- Так как же? Не стояла, не сидела. Что же она - лежала?

- Почему лежала? Сидела.

- Значит, сидела? Где?

- Не помню. Ну - на кровати.

- На вашей кровати?

- А на чьей же? Не свою же притащила.

- А вы отдыхали?

- Ну отдыхал…

- Значит, так: в двенадцать часов ночи, когда вы лежали на кровати, без света, Офицерова сидела на той же кровати, рядом с вами больше чем час времени. Так?

Не знаю, до чего бы у них дошло, но судья позвонила в колокольчик и просила не уклоняться от существа дела. Прокурор надулся. Судья спросила:

- С какой целью приходила Груня?

- Кому какое дело - с какой целью? - окрысился Пастухов. - Приходила и приходила.

Но судья смотрела на него печально, и он опустил глаза.

- Ну, за книжкой. Просила книжку почитать. Мы книжку читали…

Тут встрепенулся прокурор и спросил, как они ухитрились читать без света. Пастухов сказал, что свет был потушен, чтобы не мешать Бугрову спать. Все засмеялись, а Пастухов стал доказывать свою правоту и так запутался, что даже матери стало совестно, и она крикнула с места:

- Витя, прекрати!

Судья спросила:

- Может, у вас были причины скрыть посещение Офицеровой от хозяина?

Пастухов грубо ответил:

- Были причины. Ну и что?

А когда спросили, какие это были причины, замкнулся на все замки и перестал отвечать вовсе.

Судья расстроилась, стала шептаться с заседателями. Да и я расстроилась. Задолго до суда мы в узком кругу советовались, как сохранить Пастухова в коллективе, чтобы не раздувать дела перед колхозным юбилеем. Председатель Иван Степанович поставил задачу - добиваться решения, чтобы передали его на поруки колхозу. Провели всю подготовительную работу: беседовали с судьей, заготовили соответствующую просьбу, наметили из среды наиболее достойных колхозников индивидуального шефа. Теперь это не секрет - наметили меня, хотя мне и без того хватает нагрузок. А Пастухов своим поведением срывал все планы. И председатель Иван Степанович и я, конечно, очень переживали. Но больше всех переживала защитница. Она была маленькая, эта защитница, серенькая, со взбитыми волосами и худеньким личиком. Хотя для авторитета носила значок, обозначающий высшее образование, но вид у нее был такой, что себя защитить не может, не то что виноватого.

И когда подошла ее очередь - никто хорошего не ждал. Вышла она, постная, маленькая - хоть на стул ставь. Многие в зале не могли понять, зачем она здесь, спрашивали, чья это и что ей тут надо. Да и начала она скучновато:

- Прокурору кажется подозрительным, что подсудимый смолкает, как только речь заходит об Офицеровой. Вам кажется, что это молчание красноречиво подтверждает кражу писем? А я держусь противоположного мнения. Мне ни разу не пришлось видеть Груню Офицерову, и Пастухова я вижу всего второй раз, но я уверена: они любили друг друга. И потому, что отношения были сложные, особенные, понятные только двум, а для любого третьего казались бы даже смешными, такой человек, как Пастухов, не станет открываться перед всеми. Как же этого не понять! Мы же сами воспитываем чувство, которое Карл Маркс считал важнее хлеба - человеческое достоинство, - и сами же его попираем. Если бы сейчас отсюда, со сцены, стали выведывать, как меня называет один человек, кошечкой или собачкой, - разве я скажу? Не скажу и не скажу! А вы про себя скажете? Ну вот. А с Пастухова требуем - говори! Вслух говори! А мы в протокол занесем да на машинке напечатаем! И от кого требуем? От застенчивого, до крайности застенчивого юноши. Кстати, грубость подзащитного - оборотная сторона все той же застенчивости, защитная реакция на вопросы, которые ставились, как бы сказать, слишком голышом.

Вы не верите Пастухову, когда он утверждает, что служебных писем не видал и здесь, на суде, впервые узнал об их существовании. А я не имею оснований не верить ему в этом пункте. Что за человек Пастухов? Давайте послушайте его заявление о приеме в колхоз.

И она стала цитировать заявление:

- «Я внимательно прочел, что предстоит нашему народу на селе, и принял решение - ехать в деревню. Решил стать честным колхозником и посвятить всю свою жизнь сельскому хозяйству. Покажите на карте точку Советского Союза, и я поеду. В комфорте не нуждаюсь, и настоящий комфорт почувствую, когда он будет у всех. Думаю, Москва не обидится. К тому же фамилия у меня колхозная - Пастухов».

Защитница читала, обернувшись к прокурору, который еще в начале суда обронил намек, что заявление написано во хмелю.

- Вы считаете, что заявление написано во хмелю, - сказала она. - А я утверждаю, что нет. Каждое слово ложилось на бумагу от чистого сердца, свободно и весело. Обратите внимание: Пастухов подал не прошение со смиренной припиской: «В просьбе моей прошу не отказать». Нет! Заявление написано хозяином своей судьбы, обладающим чувством человеческого достоинства, презирающим шаблон и бездушную фразу, горящим желанием окунуться в живое дело, творить… Уж если он и захмелел, то не от вина, а от радости, что рожден на нашей, советской земле и может принести ей пользу. Станет такой человек воровать чужие письма? Нет, нет и нет! - Защитница резко обернулась к прокурору. Щеки ее пылали. Серый завиток упал на глаза. Она нетерпеливо дунула снизу вверх и топнула ножкой.

Сперва ее слушали плохо, но на заявлении Пастухова стали шикать, чтобы потише. Одним было интересно послушать, другим забавно глядеть, как она, маленькая, лохматая, накидывается на всех, ровно клушка. Чем дальше, тем больше приходилась она по душе председателю, и, когда дошла до Маркса, он толкнул меня в бок и сказал с удовольствием:

- Начитанная, язва!

А когда спросила, кто станет добровольно признаваться про кошечку или собачку, в рядах замотали головами: никто, мол, не признается, успокойся, пожалуйста, не переживай…

Услышав вдруг, как стало тихо, защитница заговорила спокойным, домашним голосом:

- У Пастухова в комнате, за перегородкой, висит табель-календарь. Так вот на этом календаре день второе июня обведен красным кружочком. Я сама видела. Второе июня - это день преступления. Но второе июня - это и тот день, когда Пастухов должен был испытать скоростную культивацию. Всю осень, все лето, всю весну дожидался он этого дня. Почти год к этому дню готовился: схемы рисовал, эскизы, две толстые тетрадки расчетами исписал, дефицитные шестерни натаскал откуда-то. И вот решающий день наступил, и все было сорвано. Таисия Пашкова все погубила.

Причина поджога единственная - возмущение против трактористки-лентяйки. Это возмущение вылилось в уродливую форму не только по причине опьянения подзащитного, хотя и эту причину нельзя не учитывать. Главное в том, что Пастуховым овладело вполне понятное отчаяние.

По вине Таисии Пашковой все пропало, может быть, навсегда! Как же не возмутиться!

И тут в гробовой тишине раздался длинный тонкий писк, какой получается, когда закипает самовар. Я поглядела: там плакала Таисия Пашкова.

Защитница сбилась и тоже поглядела туда.

- Насколько правильные идеи выдвигает Пастухов, в данный момент не имеет значения… - сказала она потише. - Он заражен этой скоростной механизацией, верит в пользу, которую она принесет народу, понимаете.

Вконец расстроенная Пашкова плакала и причитала вполкрика:

- Верит, касатка, верит!

На нее сердито зашикали, и она смолкла. А защитница заторопилась и, то и дело оглядываясь на Таисию, стала доказывать, что у Пастухова в груди бушует огонь творчества, зафальшивила, неловко закруглилась и, очень недовольная собой, пошла на место.

Хотя из-за Пашковой, заразы, выступление защиты было смазано, я так понимаю, что эта девочка в основном и спасла нашего бригадира. Пастухову присудили два года условно, с передачей на поруки колхозу.

 

5

Суд кончился поздно, часов в одиннадцать ночи. Все устали. А мне пришлось вести защитницу на ночлег к Алтуховым. На дворе было черно, хоть глаз выколи, и всю дорогу ее пришлось держать за руку, чтобы она не зачерпнула в ботики.

Защитница вошла в избу с опаской, как чужая кошка. Видно, не бывала еще в деревне.

Настасья Ивановна, свежая еще старуха, ждала московского сыночка и хлопотала на кухне.

Дорогого гостя дожидалось угощение: наливка, запечатанная церковным воском; портвейн - три топорика, купленный в павильоне; накрытый полотенцем пирог; конфеты в бумажках; редька в сметане - весь стол был заставлен, облокотиться некуда.

- О-о, у вас электрический самовар! - подольстилась защитница.

- А что же… Мы тоже люди, - отозвалась Настасья Ивановна. - Чего на пути встала? Садись, - и она указала в горницу, где красовался накрытый стол.

- Да нет, что вы! Я не хочу кушать.

- А это и не тебе. Игорьку припасено. Это что ты такая хохлатая? Или мода такая?

- Мода такая, - сказала защитница.

Настасья Ивановна бросила ей под ноги тяжелые, как гири, сапоги.

- Я лучше в чулках. Можно?

- Давай в чулках, если брезговаешь…

Защитница прошла и села на лавку под часы, тихонько, как сиротинушка. По дороге она растеряла весь задор, запечалилась, и никто бы не узнал в ней девчонку, которая только что воевала на суде.

В горнице пахло теплым скобленым полом. Под иконой неподвижным зернышком блестел огонек, освещая прозрачно-изумрудное донышко лампадки. Важно тикали большие часы.

Между делами Настасья Ивановна поинтересовалась, засудили ли бригадира.

Я сказала, что дали два года условно и взяли на поруки.

- Сам виноватый, - сказала бабка. - Не знал, что ли, куда ехал? У нас тут кто хочешь сбесится. То снег, то ненастье - темень одна, а больше и нет ничего. Живем, как в колодце. В Москве, говорят, улицы водой моют - вот до чего дошли. А у нас что?.. Умные все уехали - одни дураки остались… Дураки да повелители… На одного исполнителя три повелителя… И никакого к тебе уважения. Вон председатель - знает, сыночка ждем, - так вот нарошно к нам постояльца поставил. По злобе… Куда нам ее класть? На койке Игорек ляжет, на печи - мы с дедом, в сенцах - текет, посреди кухни не положишь… Придется тут, на диване, постлать.

Я сказала, что в одной комнате с мужчиной вроде бы неудобно.

- А чего неудобного? - Настасья Ивановна жалостливо оглядела защитницу. - Диван мягкий. На пружине. А девка вяленая, сонная. Таких он не обожает.

Она вдруг вспомнила что-то, и ее всю заколыхало, затрясло от смеха. Потом встала посреди горницы и зашептала со свистом:

- Прошлый год приезжал. Помнишь, когда в сухую грозу у Рудаковых телка убило - каждую ночь пропадал. Громы громыхают, молнии падают - такие страсти. А ему все нипочем. Все где-то котует. Под утро скребется, в окошко влазит. Шасть на койку - и щурится. Как ему уезжать, не утерпела, спрашиваю: «Кто у тебя краля?» - «Это, - говорит, - святая тайна». Шалеют от него девки.

Бабка сняла с комода фотографию в крашеной рамке, отерла рукавом стекло и показала из своих рук.

Карточка была давняя и разукрашена химическим анилином: глаза, галстук и пиджак - синей краской, кудри и вечная ручка - желтой краской, губы и значок - красной краской. Пуговки на рукаве опять-таки желтые.

- Вон он какой у меня, - сказала Настасья Ивановна и вдруг застыла с фотографией в руке. - Никак едут!

Но ничего не было слышно, только ночной дождик шумел на огороде.

Бабка вздохнула, аккуратно прислонила фотографию среди крашеных метелок ковыля, полюбовалась издали.

- Уцепился за Москву и живет теперь на сливошном масле, - похвастала она, - И нас, стариков, слава богу, не забывает. Каждое лето приезжает, оказывает уважение. Часы стали шуршать и, наладившись, пробили четыре раза, хотя стрелки показывали двенадцать. Бой был гулкий - как ногой по гитаре.

- У нас они сроду такие, - сказала Настасья Ивановна, внося холодец. - Едут! - добавила она шепотом.

И правда. Слышно было, как открыли ворота, приняли подворотенку. На мостках грохнула телега, лужи во дворе заполоскались, и Леонтич проговорил тихонько: «Куда, окаянная!» Видно, утомился, и крикнуть от души не хватило сил.

Настасья Ивановна поставила холодец на полдороге куда попало, кинула на плечи шаль с красными розами и выставилась против двери.

Дед вошел один.

Борода его слиплась в грязную тряпочку. Весь он был маленький, мокрый, как будто его обмакнули и вынули.

Но даже и в таком виде глядел он теперь вовсе не дурачком: глаза у него были злые и умные. Ох, и научились же люди представляться!

Он сел на лавку и молча принялся скидать сапоги.

- А Игорек? - спросила Настасья Ивановна.

- Нет твоего Игорька.

Допытываться она не решилась. Так и дожидалась, когда муж разуется и сам объяснит толком, в чем дело.

- Долго глядеть собралась? - спросил дед с ехидством. - А ну, пособи! Вылупила глаза-то!

Настасья Ивановна бросилась помогать.

С одним сапогом кое-как справились.

- Да где же Игорек? - не утерпела Настасья Ивановна. - Случилось что?

- Ничего не случилось.

- Да где ж он? Ведь телеграмма…

- Мало ли, телеграмма…

- Или не приехал?

- Почему не приехал? Приехал.

И второй сапог наконец подался.

Дед покачал головой. Портянка была черная, мокрая.

- Говорил тебе, дуре, носи Багрову переда подшивать Он пол-литра возьмет а сделает на совесть. Нет, на базар повезла, язва. Три рубля псу под хвост.

Он зашлепал босыми ногами, подошел к накрытому столу и покачал головой.

- А меня на одной картошке держит, сквалыжница. Грузди, говорила, кончились, а вон они, грузди.

- Да где же Игорек? - взмолилась старуха. - Скажешь ты мне или нет!

Дед встал против жены, упер руки в боки и проговорил язвительно и даже с каким-то злорадством:

- Не возжелал в родительском доме жить. Ясно?

- Куда ж ты его дел?

- В дом отдыха. За деньги проживать будет. По путевке.

- Это как же? За что же он это так? Наварила, нажарила… Куда теперь это все? Наварила, нажарила…

- Ну, теперь на всю ночь загудела, - отметил дед с удовольствием. - А гудеть нечего! Отучила ребенка от родительского дома - и терпи. Выучился - больно она ему теперь надобна. Все барыню из себя строит! Гляди, какая барыня… Вот тебе от него гостинец. - Он бросил сверток, обернутый узорчатой гумовской бумагой.

Настасья Ивановна и не посмотрела на гостинец. Пошла на кухню и печально раскладывала огурчики, неизвестно для кого теперь.

Дедушка поглядел на нее и сказал:

- Неловко ему, вишь, тут. Петух рано поет. Будит.

- Ладно, чего уж там. Завтра схожу, пирожка снесу, огурчика.

- Куда же ты пойдешь, за двадцать километров?

- Ничего. Доберусь как-нибудь.

- Да туда посторонних не пускают.

- Какая же я посторонняя. Я мать.

- Мать, а все равно сторонняя. Учти: Игорь Тимофеевич строго-настрого наказывал - никому в колхозе не хвастать, что приехал. Ни одной живой душе.

- Чего это он?

- От людей хочет отдыхать. «Люди, - говорит, - отвлекают от мыслей». Ясно? Чем гудеть без толку, лошадь ступай распряги. Или дерюгой накрой, что ли.

- Обождет, - отозвалась бабка. - Не своя.

Дед похлопал по карманам и достал патрон белого железа.

- Гляди, чего отцу-то подарил! - сказал он.

Он отвинтил крышку и вытряс сигару.

- С Кубы! - сказал он и понюхал, чем пахнет. - Там у них ее одни министры курили.

Он осторожно вставил сигару в рот, но запаливать не стал и долго сидел, вытянув шею, как жонглер в цирке.

Наконец решился и закурил.

- Дерет, зараза, - одобрительно ворчал он, отгребая дым в сторону и кашляя что было мочи. - Во дерет!

И тут только обратил внимание на гостью. - А ты чья, дочка?

Узнав, что она защитница, дед испугался, прикинулся убогоньким дурачком. Мне стало тошно, и я пошла.

 

6

Дождь лил непрестанно и только к утру постепенно сошел на нет. На зорьке было зябко, во дворах кашляли барашки. В низинах с ночи залег туман. За туманом не видно ни реки, ни леса.

На такую погоду выходить из дому неохота. Но делать нечего: подоспел срок перечислять комсомольские взносы. Надо ехать в райцентр.

Я скинула туфли и пошла на автобус. На улице - ни души. Стадо только прогнали, и оно еще шевелилось впереди в тумане. По асфальту переползали лиловые дождевые черви. Воздух серый, как зола, видно плохо. Во всех избах зажгли свет.

Но вдруг - ровно ставню распахнуло: серое облако над Закусихином подвинулось, и открылось праздничное, воскресное солнышко. Все озарилось и заиграло. На склонах заблестела молодая рожь, зарумянилась красно-бело-зеленая гречиха. Тихонько, как бабушка на блюдечко, подул теплый ветерок. Весело, на весь свет гремя бидонами, с молокозавода под горку проехала подвода. Небо было чистое, синее. Где-то гудел самолет, но разве найдешь его в таком большом, одинаковом небе.

Теплое солнышко поднималось над землей.

Я дошла до стоянки, вымыла в луже ноги и надела туфли.

Гляжу, идет Пастухов. Говорит, что собрался в техническую библиотеку, а сам глаза прячет. А мне-то что! В библиотеку так в библиотеку…

Дождалась автобуса. Пастухов сел наискосок от кондукторши и уткнулся в газету.

Кондукторша была молоденькая, только еще привыкала. Билеты отрывала по кантику. Сперва загнет, потом оторвет. А когда подпирала грузную сумку ногой, из-под короткого бумазейного платьица выглядывала голая коленка, а на коленке - болячка-изюминка. Наверное, после работы еще с ребятишками бегает, в пряталки играет.

Работала она от души. В автобусе ходили часы и пело радио. Ей нравилось чувствовать себя полной хозяйкой в таком автобусе, нравилось командовать пожилому шоферу «поехали», давать людям сдачу.

Бежит автобус по шоссе, и солнечные квадраты плавают, как в невесомости, по спинам и головам. Бежит автобус, а Пастухов исподтишка любуется девчонкой. И болячку отметил. Как у нас говорят, втетерился. Что ж, девушка милая. Губастенькая, ладненькая. Такая милая хлопушка. Наверное, только с десятилетки, отличница.

Я не удержалась, подмигнула ему. Дескать, давай не теряйся! Он запылал весь - нырнул в газету. А солнышко было веселое, и меня так и подмывало созорничать. И я спросила кондукторшу:

- У тебя воспламеняющие вещества возить можно?

- Нет, - сказала она. - Едкие и воспламеняющиеся вещества, а также колющие и режущие предметы к провозу не допускаются.

Пастухов сверкнул на меня злющим глазом. А девушка погляделась в стекло и незаметно выпустила из-под берета завиток.

Потом улыбнулась Пастухову и сказала застенчиво:

- Вы бы вперед пересели, молодой человек.

- Ничего, - мрачно отозвался он из-за газеты.

- Там читать удобней.

- И здесь хорошо, - сказал Пастухов грубо и оглянулся по сторонам.

Кроме нас, ехали еще четыре человека. Два парня из колхоза «Красный борец» спорили и торговались, делили еще не полученные запчасти. Бухгалтер с молокозавода доказывал старенькой-старенькой бабушке:

- Бывало, леща за рыбу не считали, а теперь и ерш - рыба.

А бабке было не до ершей. Она уцепилась за переднюю спинку сухонькими руками и крестилась на каждом ухабе. Боялась, как на самолете.

На двадцать шестом километре вошли еще двое: дяденька с перевязанной щекой и злющая женщина. Я ее знаю. У нее своя изба в колхозе «Авангард», а работает она в городе, служит администратором в кино. Нагляделась заграничных картин и строит из себя грамотную. Намазалась так, что зубы в помаде.

- Здравствуйте все, - сказал дяденька с перевязанной щекой и подал трешку. - Бери хоть всю, дочка, только погоняй быстрей. Стреляет - мочи нет.

Крашеная администраторша прошла вперед и села на инвалидную лавочку.

- Не забудьте приобрести билеты, - сказала ей в спину девушка. - Следующая - базар.

Администраторша будто оглохла.

- Не забудьте приобрести билеты, - сказала девушка громче.

- Карточка! - отозвалась администраторша.

- Карточку надо предъявлять.

- Называется общественный транспорт, - заворчала администраторша. - Для удобства населения… Целый час торчала на остановке. Хоть бы скамейку сколотили…

Она нашла карточку, показала самой себе и спрятала.

- Напрасно говорите, гражданка. - Девушка обиделась за водителя и за новый автобус. - Часа вы не стояли. У нас экспресс. Интервал - семнадцать минут.

Но пассажирка даже не оглянулась.

- На кольцо приедут и ждут, пока народ в дверях не повиснет, - ворчала она.

- Зачем так говорить, гражданка. У нас экспресс. Интервал - семнадцать минут.

Губы у девушки дрожали. Пассажирка, видно, была опытная обидчица, знала, куда уязвить.

- Вчера тоже автобус ждала, - продолжала она высказываться. - Мокну под дождем, а ничего нет. Военный стоял, плюнул, пешком пошел. У них экспресс, а трудящие мокнут.

Кондукторша перестала возражать. Закусив губку, отделяла она на ладошке копеечку от копеечки. А пассажирка бубнила и бубнила.

- Угореть можно от твоей болтовни, - сказал дяденька с больным зубом. - Моложе была небось подводу за благо почитала. На своих на двоих в город топала, на одиннадцатом номере. А тут и лавки мягкие и радио играет, а ей все худо…

Оттого, что за нее вступились, глаза у кондукторши намокли, и, передавая сдачу, она выронила монетку. Денежка закатилась куда-то. Девушка нагнулась, будто искала монетку, а сама переживала там, за лавочкой, пока никто не видел.

- Копеешница! - сказала администраторша.

Ребята принялись искать. Кто-то предложил свой двугривенный. Девушка сердито отказалась. Дяденька, из-за которого вышло столько хлопот, стал отмахиваться - дескать, бог с ней, со сдачей.

Один Пастухов сидел, как кукла, считая, что такое поведение повышает его авторитет.

У мотеля вошли новые люди, и среди них невысокий, крепко сбитый парень, тот самый Игорь Тимофеевич, за которым дедушка Алтухов ездил на станцию.

Он чуть поседел с прошлого года. Сквозь черные волосы просвечивало темечко. В бархатных глазах его, наполовину прикрытых веками, и на гладком румяном лице устоялось выражение скуки - будто устал он и от людей и от самого себя. Тем не менее на нем был чистенький пиджачок и модные, гладко отглаженные брючки.

Он забрался в автобус последним, проверил пальчиком кожаную лавочку - не грязна ли - и тогда только сел рядышком с администраторшей. Лениво развалившись, он стал разглядывать задних пассажиров, ровно витрину, каждого по очереди. Поглядел и на меня, в упор, но без всякого интереса, наверное, не признал. Конечно, родня я ему дальняя - братова свояченица кем-то приходится Настасье Ивановне, но все ж таки сродник - должен бы помнить. В прошлом году когда приезжал - заходил к нам слушать футбольные передачи.

Администраторша все ворчала и ворчала.

- Какое у вас ангельское терпенье! - сказал Игорь Тимофеевич кондукторше.

- Мы боремся за звание бригады коммунистического труда, - отвечала обиженно девушка: - У нас есть пункт - быть вежливыми. А то бы я ей ответила…

Игорь Тимофеевич оглядел кондукторшу внимательно снизу доверху умным, усталым взглядом.

- Воскресенье, - сказал он. - Солнце, воздух и вода. В такую погоду трудящиеся устремляются в сады и парки. А такой хорошенькой комсомолочке приходится воевать со всякими… - Он взглянул на соседку, прибирая ей название: - Со всякими сковородками.

Администраторша зашлась длинной нескладной руганью, аж посинела, а Игорь Тимофеевич молча глядел ей в глаза скорбным взглядом. А когда она, вовсе запутавшись, остановилась передохнуть, Игорь Тимофеевич вдруг неожиданно для всех засмеялся. И смех у него был скорбный.

Администраторша посмотрела на него с испугом и спросила:

- Вы что - недоразвитый?

- А как вы выяснили это? - спокойно поинтересовался он.

- По смеху. Человека видно по смеху,

- А ваш супруг как смеется?

- Никак не смеется.

- Не удивительно. - Игорь Тимофеевич вздохнул, будто и не ожидал другого ответа, и отвернулся.

Девушка прыснула. Улыбнулись и еще некоторые. Пастухов завистливо глянул на Игоря Тимофеевича и уткнулся в газету.

- Вы давно в комсомоле, директриса? - спросил девушку Игорь Тимофеевич.

- Давно.

- Как вас звать?

- А зачем вам?

- Да так. Чего вы боитесь?

Игорь Тимофеевич внимательно посмотрел на нее и стал глядеть на ее колени.

- Может, я вам благодарность хочу записать.

- Запомните номер машины и пишите.

- А какой номер?

- Семнадцать семнадцать.

Игорь Тимофеевич глядел на ее колени. Девушке, видать, было не по себе, немного страшно, но интересно.

- Счастливый номер, - сказала она краснея.

- Вы верите в приметы? - спросил он насмешливо.

- Какие приметы! - смутилась девушка. - У нас бригада коммунистического труда. Это я так просто…

- Так как же вас звать все-таки?

- Не обязательно.

- Ну хорошо, - он поднялся к выходу, - обратно поеду в пять вечера. Дождусь вашего экспресса. К вечеру девушки становятся добрее.

С самого начала этого разговора Пастухов забеспокоился. Насторожился, потемнел весь, будто у него отбивают невесту. Глядит в газету, а сам навострил уши и ловит каждое слово. Чудной все-таки наш Раскладушка.

Игорь Тимофеевич вышел, позабыв на сиденье книжку.

Кондукторша расстроилась, но книжка не стоила хлопот. Это был дешевый путеводитель «Наш край», старенький, выпущенный еще при культе.

Я объяснила девушке, кто хозяин книжки.

- В пять поедет обратно, сама ему и вернешь.

- А у меня в три пересмена, - улыбнулась девушка и, не удержавшись, вздохнула.

И тут в первый раз за весь рейс Пастухов засмеялся. Он хихикнул и сощурился, ровно его щекотали. И бухгалтер с молокозавода испуганно взглянул на него.

 

7

Вечером районный центр М. выходит на бульвар.

Выходят душистые, как пробные флакончики, девушки, солдаты с увольнительными до двадцати четырех ноль-ноль, молчаливые папы и мамы с новыми колясками, выезжают на велосипедах юноши в мохнатых кепочках.

И начальник милиции надевает гражданский пиджак и выходит с беременной женой запросто.

По одной стороне бульвара идут к вокзалу, по другой стороне - к реке. Так и текут от реки к вокзалу, от вокзала к реке.

А на базарной площади из трех репродукторов на все стороны играет радио, создавая праздничную обстановку.

У парадных сидят на табуретках бабушки, замечают, какая невеста с кем идет, у какой новые туфли.

Девчата шушукаются, одаряют подруг калеными семечками и пьют воду с двойным сиропом.

Часов в семь вечера, в самый разгар гулянья, когда народу не уместиться на узких тротуарах, на главной улице появился Пастухов. Идет по самой середине, на виду у всей общественности и спотыкается на булыжинах.

У меня прямо сердце упало. Опять как суслик напился.

Подбежала к нему, гляжу - весь бок в мелу. И пуговица расстегнута. Прямо срамота. Только-только на поруки взяли, а он под окнами райкома комсомола марширует в таком виде.

Встала я против него и говорю тихо:

- Давай домой! Сейчас же!

Встал, качается, как лодочка, старается сообразить, что к чему. Совсем пьяный - глаза как холодец.

Я повторяю:

- Не совестно? Весь вывозился. Давай домой.

Пастухов узнал меня, обрадовался и сказал на всю улицу:

- На мне пятно? Не отрицаю. На мне пятно, а на нем нету. Понятно? Пусти.

Он рванулся куда-то. Видно, у него была цель.

Я уцепилась за его пиджак. Увидев, что от меня попросту не отделаться, он снова остановился и спросил обиженно:

- Ты что - выпивши?

Медленно покачиваясь, он стал шарить грязными лапами в пиджаке, выворачивать брючные карманы. На землю посыпались бумажки, исписанные формулами, квитанции, вырезки со схемами, фотографии тракторов, таблицы горючего.

Под конец он нашел, что искал: мятый, исписанный с обеих сторон листок белой бумаги.

Он пытался развернуть листок, но пальцы плохо слушались, и в конце концов пришлось разворачивать мне.

- Читай. Понятно? - гордо сказал Пастухов, когда я развернула.

Это было заявление на пересмотр дела.

Главный упор делался на то, что Пастухов добровольно приехал из Москвы, проводит в жизнь ценные идеи по механизации сельского хозяйства.

Сам Пастухов такую бумагу сочинить бы постыдился. Наверное, ходил на дом к защитнице, и она ему помогала.

Бумага была помечена сегодняшним числом и заляпана томатным соусом.

- Сейчас же домой! - сказала я. - Спать.

- Нельзя. Понятно?

- Почему?

- Эту бумагу надо пустить по инстанциям.

- По каким инстанциям? Сегодня воскресенье.

- Неважно. Понятно? В прокуратуре сказали - часок отдохни и заходи… Всех генералов соберем, раз такое дело. По тревоге.

- Да ты что, с ума спятил? Кто сказал?

- Тебе не все равно кто? Не хватайся за меня - людей постыдись. С пятном жить нельзя. Понятно? Кто мне поверит, когда на мне пятно? Доверят гонять на скоростях? Нет, скажут, он под судом и следствием. Отстранить. На меня и раньше Иван Степанович косился. А теперь и вовсе не доверит.

Я знала, что пьяненькие мужики еще больше, чем трезвые, любят, когда им поддакивают, и стала кивать, что, мол, действительно не доверит тебе Иван Степанович технику и действительно пятно надо смывать, а сама вела его потихоньку в первые попавшиеся ворота, лишь бы с глаз долой. Вела я его зигзагами за руку по чужому двору между мокрым бельем и думала: «До чего обидно за нашу молодежь. Столько вокруг интересного, захватывающего, а они - вон что делают».

Пастухов, видно, устал.

- Живешь ты неправильно, суматошно, - внушала я ему. - Я понимаю - жизнь порой сложна и противоречива, ее трудно подвести под какую-то догму. Но надо приучать себя жить так, как надо, а не так, как тебе хочется.

Он шел и внимательно слушал.

- Как радостно видеть, когда юноша к чему-то стремится, - внушала, я ему. - Старается быть полезным, не задумывается ни о корысти, ни о славе. А слава сама приходит в процессе труда.

Улица, на которую мы вышли, была тихая - заборов больше, чем домов. Прислонила я Пастухова к водоразборной колонке, заправила ему карманы, отряхнула мел с рукава, убедила застегнуть пуговицу.

Теперь задача состояла в том, чтобы посадить Пастухова в автобус. Пока я подумывала, как это половчей сделать, вдали ударил барабан и духовой оркестр заиграл «Дунайские волны».

И тут уж я вовсе не могла удержать Пастухова, и он меня потащил, как на буксире, и невозможно было понять, кто из нас трезвый, а кто выпивши.

Притащил он меня в городской садик и потянул на танцевальную площадку. Тут мое терпение лопнуло. Пусть делает что хочет.

Гляжу - без билета его на площадку не пускают, а билета, как нетрезвому, не дают. Ребята на контроле смеются. Пастухов наклонился и произнес речь, что он человек не гордый и будет веселиться среди прохожих на аллейке. А барышня - вот она - припасена. С этими словами он схватил меня за талию и принялся кружить под фонарями, вокруг районной Доски почета. Прошу его остановиться - где там! Впился своими клешнями: ни охнуть, ни вздохнуть.

- Поскольку взяла шефство - обязана танцевать!

Прямо со стыда сгореть! Сегодня собралась на спевку поспеть, бюро провести, над собой поработать. Да и постирушки дома целая гора накопилась. Вот и поработала. Хоть бы музыка скорей кончилась.

Вдруг Пастухов бросил меня и застыл как вкопанный. Застыл и уставился на темную дорожку. Там маячили две фигуры: одна побольше, другая поменьше. Они то шли, то останавливались. А Пастухов все прислушивался.

Фигуры подошли под фонарь, и я поняла, в чем дело. Впереди шла знакомая кондукторша, а за ней - пожилой дяденька в соломенной шляпе.

Пастухов глянул на меня, будто его оглушили, и сказал:

- Устремились в сады и парки. Понятно?

Кондукторше было совестно. Она оглядывалась и ломала пальчики. А пожилой угрюмо разминал папироску.

- Ну не надо… - умоляла она. - Ну пожалуйста.

- Пусти! - рванулся Пастухов.

Я его едва удержала.

- А чего он к ней пристает?!

- Это же отец.

- Отец?

- Ясно, отец. Образумься.

Пастухов покорно пошел за мной в тень, на дальнюю скамеечку.

А девушка торопливо говорила:

- Ну, не ходи, ну, пожалуйста…

- Да тебе-то что, - басил отец. - Я в сторонке буду. В сторонке.

- Прошу тебя. Я уже большая.

- Какая ты большая, - вздохнул отец.

- Мне неудобно. Понимаешь, неудобно. Я уже работаю. Меня пассажиры узнают.

Прошли два парня в ковбойках и загоготали:

- Опять с папочкой за ручку!

Девушка ломала пальцы и морщилась от страданья.

- Я не могу больше, - сказала она. - Я иду домой.

Отец махнул рукой. Он остановился возле нашей скамейки, небритый и такой же толстогубый, как дочка. На нем были мягкий пиджак и широкие, до земли брюки, такие, что не видать - босой или обутый.

На пиджаке висела медаль.

Пастухов пробормотал:

- А что, если я с ней сейчас… - уронил голову на мое плечо и сразу спекся - заснул. Теперь ничего не сделаешь. Отоспится - тогда поедем.

Девушка купила билетик и быстро, словно за ней гнались, протопала по мостику на площадку.

Отец постоял, подумал, пошел поглядеть через ограду. Но щели были узкие и видно плохо. А близко не подойти. Администрация проявила смекалку и вырыла вокруг ограды глубокую канаву, чтобы не лазили без билетов. Плюс к тому - канава доверху налита водой.

Заиграли румбу. Отец решительно бросил папироску и пошел к мостику. Девушка с красной повязкой потребовала билет.

- Там моя дочь, - сказал он. - Я хочу присутствовать.

- Купите билет и присутствуйте.

- Да я не танцевать. Посмотрю и уйду.

- Возьмите билет, а там хоть на голове ходите, - сказала девушка с повязкой.

Он пожевал губами, отошел и сел. От него крепко несло табаком.

- Как придет воскресенье, хоть не просыпайся, - проговорил он больше для себя, чем для меня. - Куда это годится? Никуда не годится.

Я поинтересовалась, что случилось.

- Говорят, ничего особенного не случилось. Мелкий факт. А я не могу смириться. Для них мелкий, а для меня не мелкий. Есть тут у нас тип, некто Коротков. Он Тамарочку за то, что не пошла с ним танцевать, обозвал жабой. И вдобавок замахнулся.

У него треснул голос, и он разозлился.

- Стал караулить этого подонка… Извините, я потерпевший отец, а отсюда и злость. Он знал, что я его караулю, и прятался. Поймал я его наконец. Поговорили. Он мне заявляет: «Что я ей, голову снес? Пусть нос не дерет!»

Я сказала, что надо заявить куда следует, по месту работы.

- Я говорил со знакомым милиционером. «Подайте, - говорит, - в суд, выставьте свидетелей, возьмите о дочке характеристику». Не пошел я по этому пути. Сами понимаете почему. - Он поперхнулся. Тихонько выругавшись, встал, прошелся по дорожке. Потом сел снова.

А Пастухов спал на моем плече под духовой оркестр и чмокал губами, как младенец.

- Принял решение не пускать Тамарочку на танцы, - продолжал потерпевший отец. - Не пускать на танцы. Мы тут недалеко живем. Музыку слышно. В воскресенье молодежь идет, а она сядет у окна как арестантка и слушает музыку. Она у меня одна. Больше никого у меня нету. Никого нет… Принял решение - ходить с ней. Приду на площадку. Сижу. Курю. И что бы вы думали? Не стали ее приглашать. «Эта та, за которой папа наблюдает? Ну и пусть он сам с ней танцует». Пошел к администратору. Поговорили. Здешние активисты посоветовали написать в газету. Ославить этого подонка на весь район, чтобы в дальнейшем было неповадно… Заодно просили в заметке отметить о воспитательной работе среди молодежи. Что воспитательную работу надо вести всегда и всюду. Даже на танцах. Добиться того, чтобы девушка могла смело отказать тому, с кем она не хочет танцевать, не боясь, что ее изобьют.

Написал заметку, - говорил он сквозь зубы. - Подписал: «Пенсионер такой-то». Одобрили. Посоветовали включить мысль, чтобы на площадке практиковали перерывы и, когда пары еще не разошлись, проводились короткие беседы по этике юноши и девушки. Чтобы музыка чередовалась с играми, с вопросами, с премиями… С премиями. Конечно, танцы у молодежи отнять нельзя. Но сами танцы в крайнем случае должны быть русские, хорошие, вежливые, например тустеп, коробушка. А то играют какую-то западную отраву.

Он встал, отошел недалеко, высморкался, утер лицо платком и сел снова. Сел и долго молчал.

- Напечатали? - спросила я.

- Про тустеп напечатали.

- А про этого? - внезапно проснулся Пастухов. - Про подонка?

- Изъяли. Говорят, частный факт. Никому не интересно… Что она у вас за исключительная…

- Неверно! - разволновался Пастухов. - Люди, я вам скажу, каждый без исключения исключительный человек. И вы. И я. И она исключительная. Потому что у каждого из нас в мозгу своя особая извилинка. Такая, вроде морской раковины, каждая с особым изгибом. В этих изгибах, если ты хочешь знать, - весь гвоздь. По этим изгибам течет моя мысль и открывает секреты природы, которые для других закрыты. Если бы у людей было бы только серое вещество, а не было бы у каждого своей особенной ракушки, не было бы у нас ни «Анны Карениной», ни теории относительности.

Я напомнила, что незаменимых людей нет.

- Неверно, - замотал головой Пастухов. - У нас даже Аврора незаменимая. (Это у нас в колхозе корова такая). А люди - тем более.

- Выпившему ничего не докажешь, - вздохнул пенсионер.

Но я хотела доказать.

- У нас, к твоему сведению, не капиталистическое общество, чтобы у каждого мысли кривуляли по собственным зигзагам. А если ты такой исключительный, что в твою башку вставлена морская раковина, так дождись по крайней мере, когда тебя народ станет признавать. А сам не выставляйся. Будь поскромней. А то много об себе понимаете. Пользы от вас никакой, а скандалы - то и дело.

- С этим надо мириться, - сказал Пастухов.

- А мы не хотим мириться! Будем вправлять мозги и выравнивать твои извилины. А не поможет, соберем правление и снимем с бригадира. Тогда узнаешь, заменимый ты или незаменимый.

- Дай тебе волю, ты бы всех под одну гребенку остригла. Под бокс. Понятно? И меня под бокс и Настасью Ивановну под бокс.

- Зачем под бокс? Личные склонности я не отрицаю. Стригитесь, как хотите.

За беседой Пастухов быстро трезвел и уже поддавался убеждению.

- Одного я не пойму, - проговорил он. - Какая тебе польза доказывать, что я самый что ни на есть середняк, вполне заменяемый и на работе и на других делах? Ну ладно, убедишь ты меня, усохнет у меня эта самая особая извилинка. И останется в голове одна только серая масса, и стану я походить на тех замороженных человеков, у которых эта серая масса через глаза просвечивает. Легче тебе будет?

- Ивану Степановичу с тобой легче будет. И то ладно.

- Может быть, ваш друг частично и прав, - сказал пенсионер. - Все-таки приятно сознавать, что ты на своем деле - один-единственный. А взаимозаменяемым, как какая-нибудь велосипедная шина, человеку быть обидно. Особенно нашему человеку.

- Верно, папаша! - закричал Пастухов. - Не цыкай на человека, когда он что-то доказывает! Сперва понять попробуй!

- Ему не терпится гонять технику на повышенных скоростях, трактора ломать, а правление не позволяет. Вот он и выдумал.

Пришлось разъяснять известные истины: отдельный человек должен шагать в ногу с коллективом. Без коллектива человек - ноль, хоть у него в голове морская раковина аж из самого Индийского океана и размером с пепельницу, и что все его беды и шатания происходят оттого, что он душой оторван от коллектива.

- Поэтому я хочу тебе дать совет. Только отнесись к тому, что я говорю, внимательно и не вздымайся на дыбки. Парень ты культурный и грамотный. Не спорю. Но для твоего общего роста, для твоего дальнейшего эстетического воспитания тебе было бы полезно включиться в хор. Мы тебе сапожки по колодке пошьем, такие же, как у нас у всех, - красивенькие…

Пастухов дернулся, будто его ткнули в спину, и уставился на меня злющими глазами.

- Ты опять?

- Что опять?

- Про хор? Про песенки?

Я ничего не могла понять. И даже испугалась.

- Так вот, - стал говорить он медленно, с каждым словом ударяя кулаком по лавочке. - Если еще раз помянешь про хор, я не погляжу, что я твой подшефный, а ты девчонка. Дам бубна.

- Ну вот и договорились… Тебе, дураку, хорошего хотят, время с тобой теряют, а ты…

- С выпившим не договоришься, - вздохнул пенсионер. Он остался дожидаться дочку, а мы с Пастуховым пошли побыстрей, чтобы захватить последний автобус.

 

8

Вчера вечером пришла телефонограмма - просят наш хор в дом отдыха на выступление в порядке культмассовой работы среди отдыхающих. И даже не просят, а требуют. В конце сказано: «Просьба не опаздывать».

У меня сердце упало.

Последние дни наши певицы работали не разгибаясь. После дождей запарило, и сорняк стал душить кукурузу. Надо бы сразу полоть, а Пастухов дня два тормозил - решил поставить руководство перед фактом и добиться разрешения пустить культиватор на скоростях. Но приехали уполномоченные из райкома и такой нам дали нагоняй, что пришлось принимать чрезвычайные меры. Весь четверг, всю пятницу и субботу от зари до зари пололи мы поля второй бригады.

До того доработались наши актрисы - не разогнуться. В перекурах становились попарно, спина к спине, цеплялись под локотки и перевешивали товарка товарку, разгибали друг дружке хребты.

Председатель все дни был с народом. А вчера, когда девчонкам вовсе стало невмоготу, велел объявить по бригаде:

- Если сегодня кончите, завтра объявляю выходной. Полные сутки спать будете.

Девчата обрадовались, принялись из последних сил и дальние сотки пололи уже в темноте, на коленях.

Как теперь быть, ума не приложу. Я наших девчат знаю, объявили выходной - никто не поедет.

Решила применить крайнюю меру.

Перед поездкой в Москву всем участникам хора за счет отдела культуры были пошиты шелковые платья и сделали кокошники с блестками, а юношам - шелковые русские рубахи и широкие штаны без ширинок. Кроме того, каждому по мерке были сточены из красной кожи мягкие, как чулки, сапожки. Девчата очень хвалились своими нарядами и берегли их пуще глаза. И вот другого ничего не осталось делать, как пригрозить: кто откажется ехать - отберем костюмы.

На основную массу мое предложение по действовало. Но главные, захваленные, певицы и танцоры только отмахнулись: забирай, мол, у нас своего хватает!

Что делать? Побежала к Ивану Степановичу. На мое счастье, «Москвичок» стоял у ворот - хозяин был дома.

Когда я вбежала, он дозванивался до райцентра.

Пока он звонил, я обрисовала положение: Расторгуева Лариса даже не стала разговаривать. Сказала: «Хватит народ обманывать» - и заперлась. А она ведет песню «Все зеленые лужаечки». Песня разноцветная - без Лариски не получится. Рудакову Таню не пускает муж. Денисова Дарья, которая в паре с Таней, запевает одну из наших лучших самодеятельных песен «Ни с ветру, ни с вихря», белится и красится - настроилась на гулянку. Сизову Ритку (она у нас пляшет под частушки) и ругать неловко, у нее мать помирает. К Митьке Чикунову приехали в гости братья. А он главный тенор, без него вообще хор без головы.

Председатель слушал меня и кричал в трубку:

- Алло! Алло! Евсюковка! Дочка, почему коммутатор молчит? Разбуди ты их там, пожалуйста!.. Евсюковка! Да что вы там, заснули или померли?..

Он бросил трубку и сказал:

- Тугая у нас молодежь. Ладно, поедем. Не таких сгинали.

Время было обеденное, весь народ дома.

Сперва заехали к Чикуновым.

Митька сидел за столом с двумя братьями. Братья давно откололись от деревни, женились на городских и приезжали изредка за картошкой.

На днях кто-то пустил слух, будто станут отрезать огороды и отбирать скот. Митька занервничал, решил продавать избу и ликвидировать хозяйство. Вызвал братьев - посоветоваться. С самого утра они считали на бумажках, пересчитывали, спорили, куда девать бабку.

Бабка лежала на печи и покорно слушала, кому достанется.

В избе было грязно, только на стенке откуда-то взялась картинка: нарисована женщина, немного похожая на Груньку Офицерову, и подписано: «Неизвестная».

Братья неприветливо уставились на нас. Были они все трое одной породы, скуластые, и челюсти у них крутые, как предплужники.

Увидев чужих, Иван Степанович принял официальный вид. Шут их знает, что за люди, где работают. К тому же один в галстуке.

- Садитесь с нами, Иван Степанович, - сказал Митька. На столе в миске была капуста с брусникой. Мокрые круги от бутылок доказывали, что была водка, да спрятали.

- Чего садиться, когда бутылки под лавкой, - сказал председатель. - Чего ж ты, артист, выступление срываешь?

- Я, Иван Степанович, решил подаваться из колхоза. Ищите тракториста на штатную должность.

- И заодно - тенора, - добавил тот, что в галстуке.

- Лапти, значит, на семафор решил вешать?

- Придется лапти вывешивать. На сапоги я у тебя не заработал. Год вкалывал, а денег нет. Хоть вой!

- А в хору небось велите петь: «Ах ты, радость невозможная», - добавил тот, что в галстуке.

- Тебе все рублей не хватает? - спросил Иван Степанович, накаляясь. - Подымай колхоз, будут и рубли.

- А как его подымешь, когда вы норовите платить докладами? - мрачно спросил старший брат, до этого молчавший.

- Какими докладами?

- Поясняю. Я тоже с этого колхоза. Первоначально, когда мы назывались «Смерть кулакам», еще жить было можно. Жрать давали. А потом, когда переименовали в имени Ежова, стали колхозника приучать вкалывать задаром. За так. Посеем - за это нам доклад прочитают. Уберем - за это еще доклад прочитают. А жрать не дают. Так вот, дорогой директор колхоза, учти: дурака за доклад работать ты еще найдешь. А земля задаром тебе рожать не станет. Ей тоже кушать надо. Она назем просит. Удобрение.

- Закон сохранения энергии, - строго прибавил тот, что в галстуке.

Я смотрела на Ивана Степановича и переживала за него. Ну чего он теряет время? К чему биться с этими лобачами? Разве можно их убедить.

- Я не случайно задал вопрос про деньги, - проговорил председатель задумчиво, как бы взвешивая, стоит ли входить в объяснения. - Не случайно.

Все трое уставились на него.

А он подумал, махнул рукой и пошел к двери.

- Обожди, - задергался Митька, - Иван Степанович!

- Чего ждать? - председатель ухватился за скобу. - А с твоими дезертирами говорить нечего…

- Мы, к вашему сведению, рабочий класс, - угрожающе сказал старший. - Не обзывайте.

- Вы меня хотите в дискуссию втравить? - Иван Степанович грустно вздохнул. - Не выйдет! А ты, Митя, принял решение - твое дело. Только гляди не просчитайся. Не знаешь ты еще всего.

Митька насторожился: не скажет ли председатель чего нового про огороды.

- Многого ты еще не знаешь.

Братья тревожно смотрели, не ушел бы председатель - старались догадаться, что у него на уме.

- В такой ответственный момент и так себя ведешь, - продолжал Иван Степанович с укором. - Ничего ты не понял, ничему не научился.

- Да ведь я почему не еду?! - взвился Митька. - Мне в Москве велели горло беречь! У меня ценный тенор! А меня в кузове возят! Лариска в кабинке, а я в кузове!

- Устыдил бы ты их, - зашумела с печки бабка, - Мыслимое ли дело затеяли!.. Отец всю жизнь наживал, а им бы только по ветру пустить.

- Ты читал в центральном органе статью: «Людям - значит себе»? - грустно спросил Иван Степанович.

- Нет, - насторожился Митька.

- А почитал бы… Я тебя давно предупреждал… Не знаешь ты всего. Недопонимаешь.

- Так они в кузове возят! И на бис вызывают! Горла не напасешься за так на бис петь!

- Ай-яй-яй! - покачал головой Иван Степанович и вышел.

- Ну вот! - закричал Митька братьям. - Говорил - сбиваете с толку. Не знаете ничего! Машина будет?

Я сказала, что будет.

- Ладно. Если в кабинке - поеду. Хрен с ним. Только уговор - на бис петь не стану! Хоть пол простучите - не стану.

Мы вышли.

Я спросила председателя, что за статья в центральном органе.

- А ты думаешь, я читал? - ответил он. - У меня за две недели газеты лежат не читаны. Где оно, время-то?

И мы поехали к Денисовым.

У них живут мать без отца и шестеро дочек. Бабье царство, а в избе постели не прибраны, на полу тряпки. Двери целый день настежь. По столу ходят куры.

Старшей дочери Денисовых лет тридцать. Она девушка, на лицо страшная, как война. Вдобавок - злющая, все кидает. Болтали, что замуж она не вышла из-за имени. Звать ее Фекла. Но у них ни одна дочка не нашла еще постоянного мужа, так что дело тут не в имени.

Вся семья отчаянная, бесшабашная. Как соберутся вместе, так и давай лаяться и между собой и с матерью. А меньшие - двойняшки, хоть им и десяти нету, довели учительницу до истерики. И понятно: отвечают одна за другую, а отличить их нет никакой возможности.

Когда мы вошли, мать гладила ворох белых халатов, Фекла в бигудях калила семечки, двойняшки перебирали картошку и баловались.

- А ты вроде похудела, мать! - весело зашумел Иван Степанович с порога.

- Похудела! - отозвалась хозяйка. - Восемьдесят кило было, девяносто осталось!

Иван Степанович спросил, где остальные дочки.

Мать сказала - на ферме.

- А Дарья?

- Шут ее знает, где ее носит. Загуливает, язва! Они у меня все бедовые - с молошных зубов гуляют.

- Чего ж ты ее ругаешь? В мамку! - смеялся председатель. - Небось и сама обожала, когда тебе мужики пятки чесали.

- А я и сейчас обожаю. Мой сезон еще не прошел!

Она звонко расхохоталась, большая, здоровая, загорелая, как шоколадина.

- При детях не совестно, - проворчала Фекла. - Какая вы, мама, право, чудачка аморальная!

- А кому вы нужны, моральные? - весело отозвалась мать.

За переборкой пугалась и хлопала крыльями курица. Я поняла, что Дарья прячется там, и только подумала, как ее выманить, а председатель уже закричал:

- Вон она где! А ну - на выход!

Дарья появилась в сережках с подвесочками, в красных хоровых сапожках. Среди дня наладилась на свидание.

Лицо у нее было пухлое, как колобок, глаза узкие, сонные.

Она сердито пнула курицу сапожком и сказала:

- Петь не поеду, хоть зарежьте.

- Не поедешь - скидай сапоги, - припугнул председатель.

- А пожалуйста… Мама, вас что, на коленях упрашивать, чтобы вы платок погладили. Мне же идти!

- У тебя тут, - председатель кивнул на ее пышные груди, - совесть есть?

- А вы пощупайте, - предложила Дарья.

Мать взвизгнула и захохотала.

- Небось к павильону собралась? Шоферов улавливать?

- А вы, товарищ председатель, обеспечьте постоянного ухажера - не стану улавливать. Полные сутки петь буду.

- Ты на бюро обещала не бросать хор, - напомнила я.

- На словах она тебе на борону сядет, - смеялась мать, отглаживая яркий фестивальный платок. - Ей недосуг! Днем на ферме, вечером целоваться идти.

- А вам, мама, завидно, - сказала Дарья.

- Нешто не завидно! - откликнулась мать.

- Дура, - оказал Иван Степанович. - Гляди, сбалуешься. Какой тебе прок, когда у тебя каждый день другой водитель? Смотри - он тебя доведет!..

- Обожди-ка, Иван Степанович, - остановила его мать. - Обожди похабничать. Лина идет.

Третья дочь - Лина, на ходу скидая кофту, быстро прошла за перегородку. Потом вышла в халатике, стала пудриться.

И мать и Дарья перестали шутковать, а глядели на нее с нежностью и грустью. И двойчата притихли.

- Ну чего вылупились? - капризно спросила Лина.

- К нему? - спросила мать уважительно.

- А к кому же? - Она вдруг улыбнулась, будто солнышко из тучки. - Мочи нет - стосковалась. С мая не виделись. Все работа и работа, шут бы ее взял…

- Значит, хороший человек, если стосковалась.

- Уж какой хороший!.. Целовать не насмелится. В ручку чмокает - и все…

- Где же вы стоите? - спросила мать.

- На бережке или в роще. Цветочки объясняет, травки разные от каких болезней. Малина - от простуды, зверобой - от живота, ландыш - от сердечного волнения.

Сестры слушали с завистью.

- И подушиться нечем! - закапризничала Лина. - Сколько просить - купите «Белую сирень».

Фекла отомкнула свой личный сундучок и достала граненый флакон.

- Чего же ты духи прячешь? - спросила Лина. - Ровно Плюшкин.

- На всех не напасешься.

- Платок-то у тебя сиротский, - сказала Дарья. - Не к лицу. Бери мой. Хочешь?

- Давай! Надо бы за первотелками Марьи Павловны поглядеть.

- Я сбегаю, - сказала Фекла. - Иди уж. И гостинца ему снеси.

Она подала сестре кулек семечек.

Лина вышла, и все смотрели в окно, как она вышагивает по тропке в красивом фестивальном платке, в белой кофточке под ремешок.

- Полетела к своему залеточке, - проговорила мать нежно. - Так у них хорошо! Так по-чистому! Ах, как хорошо, - и, вернувшись к утюгу, добавила: - Залетка-то живет на кордоне, а каждый раз провожает.

- Доведет до околицы, а дальше идти не смеет, - задумчиво сказала Дарья. - Станет и стоит. Любуется на ее походочку.

- Ну вот, - сказал председатель. - Любовь - штука обоюдная. Вот поедешь с хором…

- Сказала, не поеду значит, не поеду.

- Не перебивай! Мы тебя в центре поставим, в первый ряд, на самую середину. Встанешь в лентах, в красных сапожках: неужели ни один не позарится? Барышня сочная. Вон какой ромштекс! - Он шлепнул ее. Она взвизгнула и засмеялась. - А на тебя глядят скульпторы, полковники…

- Да они все женатые…

- То-то и дело, что нет! Семьдесят три процента холостых и разведенных. Возле павильона все тебя знают. Ты там все одно, что бюст Тургенева. А в доме отдыха - другое дело. Там ты артистка.

- Не поеду! - сказала Дарья нерешительно.

- Смотри, останешься на семена, как Феклуша.

- Слушай, Дарья, - сказала мать. - Тебе дело говорят.

- Да вы-то хоть молчите, мама. - Дарья сморщила облупленный носик и спросила: - А верно меня на виду поставят? Не зря говорите?

Председатель взглянул на нее, скривился и сказал:

- Поставим, поставим.

Дело и тут было сделано. И Иван Степанович, уходя, сказал весело:

- А не хочешь, не езжай. Плакать не станем.

Таню Рудакову мы застали во дворе. Она развешивала белье: хлориновое исподнее мужа, свое рванье, ребячьи выцветшие трусики.

Недавно Тане сровнялось двадцать четыре года. А муж Авдей Андреич много старше. Сколько я себя помню, он бессменно работает счетоводом. От первой жены остался у него дошкольник Ефимка. С ним Тане и приходится воевать.

Девчонкой Таня была звонкая, заводная. А как свадьбу сыграла, будто удивилась. Стала тихая, как гармошка в футляре. Вот что значит выходить за чужого мужа.

Иван Степанович подошел к Тане и спросил:

- Отдохнула?

Она молча развешивала белье.

- Тебя спрашивают или нет?

Таня опустила голову и стала теребить фартук мокрыми руками. Была она длинная, тощая и плоская.

- С хором поедешь?

- Не знаю.

- А кто знает?

Таня помолчала немного и сказала тихо:

- Хозяин не пустит.

В это время хлопнула дверь, и на крыльцо выбежал Авдей Андреич, в валенках и в галстуке, прикрепленном к сорочке скрепкой для бумаг. Был он небритый, и волосы, наполовину черные, наполовину седые, как говорят - соль с перцем, торчали у него во все стороны.

- Танька! - закукарекал он. - К вечеру луковицу испеки! Мозоли сводить буду! - Он вынул часы, щелкнул рышкой. - К семи давай!

На Ивана Степановича он и не поглядел, будто его не было.

- Вечером ей некогда, Авдей Андреич, - оказал председатель. - Вечером ей с хором ехать.

Он ничего не ответил, бросился в избу и стал бегать по дому, хлопать дверьми. Сердился.

Немного обождав, мы прошли в горницу, которая у них называлась «зал». В зале висел портрет Ворошилова в тяжелой раме. На столе, выдвинутом по-городскому на середину, лежали штабеля бумаг и подшивок. Рудаков готовился к полугодовому отчету.

Похлопав дверьми, Авдей Андреич внезапно выскочил со стороны кухни и, не успел Иван Степанович открыть рот, закричал:

- В мае на фабрику ездили! Дунька воротилась без пяти одиннадцать, а моя - в одиннадцать сорок! - Он выхватил из кармана часы и щелкнул крышкой. - Где сорок пять минут была? Гуляла? Молчит!

- Обожди, Авдей… - начал было председатель.

- Пришла - губы распухлые, как у трубача! Что она там, на трубе играла? Из Москвы со смотра воротилась - от волос табаком несет. Дорогими папиросами.

Председатель снова попробовал прорваться в разговор, но и на этот раз не вышло.

- Вы что, из моей бабы обратно девку хотите сотворить? Вот вам!

Он снова побежал сердиться, и снова вся изба затряслась от хлопающих дверей.

- Шли бы вы, - сказала Таня. - Ничего у вас не выйдет.

- Почему не выйдет? - усмехнулся председатель и сел на стул. - Очень даже выйдет. Добывай из укладки красные сапожки.

Авдей Андреич, постучав дверьми, немного отвел душу, уселся к своим бумагам и начал стрелять на счетах. Председатель поглядел, как стучат и бешено крутятся костяшки, и спросил:

- Долго ты намерен общественную работу разваливать?

Хозяин не отвечал, будто никого тут не было.

- Общественную работу разваливаешь - это раз. Равноправия не признаешь - два. Ты что? Против закона?

- Я законы лучше твоего знаю, - сказал хозяин, придерживая цифру пальцем так крепко, словно боялся, что уползет. - Жена она мне или кто?

- То-то и есть, что жена. Поэтому должен дать ей возможность повеселиться. Не век же ей на латаные валенки глядеть.

- На валенки? На латаные? - Авдей Андреич рванулся со стула, не выпуская, впрочем, цифры из-под пальца. - Это как понимать?

- Так и понимать. Ты пожил, погулял. Старый. А она молодая. И спеть ей охота и потанцевать.

- Молодая… Старый… Валенки латаны… - Авдей Андреич извивался от ехидства и вредности, припаянный пальцем к цифре. - А вы ее там еще подрумяните? Ленточки на нее повесите?

- Надо будет - повесим.

- Да я в этих валенках десяти председателям отслужил! - закричал вдруг Авдей. - Десяти отслужил и тебя переживу!

Он выбежал через кухню, погромыхал дверьми и прибежал через спальню.

- Я еще твоими костями в бабки играть буду! «Равноправие, общественная работа»! Заморочили людям голову!

- Это кто заморочил? - спросил председатель. - Советская власть?

- Все вы хороши!

- Ну, если так, тогда, конечно, говорить нам с вами не об чем.

Иван Степанович встал и принял положение «смирно».

- Давно я наблюдаю за вами, Рудаков. Ночная у вас душа. Власть его не устраивает!

Как только председатель назвал его по фамилии и на «вы», Авдей Андреич страшно перепугался.

- Ты мне контру не шей! - закукарекал он. - Сейчас культа нету! Она там где-то будет петь, а ты сиди переживай!

Мы вышли во двор, а из зала доносился крик:

- А ты чего встала? Чего молчишь? Тебя зовут или меня? Твое дело - не мое!

Мы остановились. На крыльцо вышла Таня.

- Ну? - спросил председатель.

- Не поеду я, Иван Степанович.

- Да ты что?

Она молчала, пригорюнившись, перебирая красными руками фартук.

- С ним бился, теперь с тобой?

- Жалко, - тихо сказала Таня,

- Чего тебе жалко?

- Авдеюшку… Зачем же за валенки над ним смеяться? У него ревматизм. На ногах шишки. А вы смеетесь. Он в войну застудился. Нехорошо, Иван Степанович. - Таня оглянулась на дверь с опаской и подошла ближе. - Когда я петь уезжаю, он на картах гадает про меня… Правда. Ефимка видал.

- Тогда так, - сказал председатель. - Бери с собой Ефимку. Пускай он глядит за твоим поведением. Заместо шпиона.

- А можно?

- Дам указание.

Когда мы садились в машину, по всему дому Рудаковых хлопали двери.

Следующей была Маргарита Сизова. У нее отец - водитель электровоза. А мать, Мария Павловна, лежит больная. Хворь схватила ее еще осенью, но она долго скрывалась от докторов. Зимой нашли ее без памяти на ферме. Отправили в больницу. Стали резать, ничего не вырезали, зашили и отправили домой.

Муки довели Марию Павловну до того, что она лечится любыми порошками и любым снадобьем, какое посоветуют. И никому не секрет, что жизни в ней осталось мало.

Рыжая красивая Маргаритка встретила нас на улице с заплаканными глазами. Ночью матери было совсем плохо, а отец, как на грех, в рейсе.

Председатель не решился ругать Маргаритку. Он еще на пороге снял кепку и вошел, как в церковь. Мария Павловна лежала высоко, в мужской сорочке с воротничком. Я тихонько подняла ее руку, пожала и так же тихонько положила на стеганое одеяло, на прежнее место. Ой, какая легкая ручка! Ученые сосчитали: чтобы надоить один килограмм молока, надо сто раз сжать и разжать пальцы. Попробуйте сами, легко ли сжимать кулак сто раз подряд. А у Марии Павловны было двенадцать коров, и давали они не меньше ведра каждая. Просидела она под коровами полжизни, и, пока не ввели «елочку», Марии Павловне приходилось сжимать и разжимать кулаки самое малое пятнадцать тысяч раз в день. Однажды, поспорив в шутку с командированным, она сдавила ему руку так, что он присел и целый день потом шевелил пальцами, будто натягивал перчатку. Такая у нее выработалась железная кисть.

И вот теперь эта рука лежала на одеяле, легкая как перышко. С лица Марии Павловны сошел багровый загар, стало оно чужое, перламутрово-бледное. Только синие глаза, как всегда молодые, милые, поблескивали, словно васильки после дождя.

Мария Павловна обрадовалась, что зашли проведать, затрепетала вся:

- Сейчас я вам… Самоварчик сейчас… На стол соберу… Я сейчас…

- Да ты что! - кинулась к ней Маргарита, видя, что мать всерьез собирается подниматься. - Лежи! Сама уважу!

- Да что ж это такое!.. - хозяйке было ужасно совестно лежать при гостях. - Ты сперва постели скатерку-то, Риточка, да не эту! Ту, которую отец из Харькова привез. Да стол оботри. Крошки там, молоко - мало ли… Не так ты все делаешь, дочка. - Она снова попыталась встать, но мы ее удержали.

- Лежи, Маруся! - сказал Иван Степанович. - Поправишься, тогда будем чаи гонять.

- С вами поправишься! Мне бы коровушку подоить или так что-нибудь поделать, и сразу станет легче. Вся хворь выскочит. Глупенькие вы, - продолжала она покорно. - Говорила, не надо в больницу, нет, повезли… Линка-то с первотелочками справляется? Уважают они ее?

- Уважают. Да у Линки ухватка не та. Аврора, бывает, капризничает.

- Аврора известная привередница. Стиляга… Вчерась стадо гнали, встала тут возле окна и мычит. На Линку ябедничает. Насилу согнали… Что затужил, Иван Степанович? Невесело тебе с хворой бабой?

- Умаялся, Маруся.

- Как не умаяться. Сколько делов.

- Сегодня просыпаюсь, гляжу, в сапогах. А на часах уже шесть утра. Представляешь? Всю ночь обутый проспал. Хотел газеты проглядеть - три речи еще не читаны, - да вот с утра гоняю…

- Вон зеленый какой! Тебе бы прилечь.

- Хватит. В бригадиры буду проситься или в кладовщики.

Иван Степанович накрыл глаза рукой, уронил голову и словно задремал.

Мария Павловна взяла бумажку, написанную под копирку, и, лукаво взглянув на председателя, стала читать:

- «На аспида и василиска наступиша и попереши льва и змея».

- Чего, чего? - встрепенулся председатель, но спохватился и снова принял измученную позу.

В избе было сыровато после дождя, промозгло. Чтобы белье не плесневело, все ящики в комоде были чуть выдвинуты, а все дверцы в гардеробе чуть приоткрыты. Ритка сказала, что надо бы протопить, да дров нет. А на зеркале уже темные пятна.

- Зашла бы в правление. Председатель выпишет.

- Да к нему разве проберешься. Возле него всегда цельная стена народа.

- Попроси сейчас.

- Дайте отдохнуть человеку, бессовестные! - зашептала Мария Павловна. - Вон ведь как укатался.

Я сказала, что он переживает, - девчат надо собрать на шефский концерт, а они не едут.

- Батюшки! Кто да кто?

- В частности, твоя рыжая, - сказал председатель, но спохватился и принял позу.

- Да ты что, Рита?

- Как же я от тебя поеду? Я уеду, а ты на ферму побежишь.

- Куда уж мне бегать! Поезжай, Риточка. Неужели поплясать неохота? Я, бывало, где бы ни была, что бы ни делала, а гармошку услышу, сейчас каблучками подыграю. Нипочем было не удержать… И не жаль тебе председателя? Вишь, до чего довели - сомлел совсем…

- Ладно, поеду, - сказала Маргарита. - Только лежи гляди.

Иван Степанович вскочил, будто того и ждал.

- Чего это ты читала? - Глаза его сверкали от любопытства.

- Тоже снадобье, только божественное. Таиська принесла.

- Шуганула бы ты ее. - Он схватил бумажку и пропел по-поповски: - «Не придет к тебе зло, и рана не приблизится телести твоему».

Мария Павловна принялась было смеяться, но завела глаза и застонала. Смеяться ей было больно.

- Велела раз в день читать, - проговорила ослабевшим голосом. - А я ей: «От меня молитву боженька не примет. Я комсоргом была». - «Тогда, - говорит, - читай два раза в день».

А председатель уже не слушал ее и кричал в дверях:

- Поехали в Закусихино! А ты, рыжая, давай собирайся!

В Закусихине живет Лариса Расторгуева, после Груни - лучшая наша певица.

Отец Ларисы пропал на войне, и как память о нем на стене висит дорогая двустволка, которую мать, Анна Даниловна, сберегла в голодные военные годы.

Лариса лежала на никелированной кровати, отвернувшись к стенке. Анна Даниловна, нацепив очки, вышивала. Она, как прибежит с птицефермы, так и кидается либо полы скоблить, либо печку белить, либо вышивать скатерки, которых и так в избе видимо-невидимо.

Иван Степанович вежливо поздоровался и сел.

- Здравствуйте, - тихо сказала хозяйка. - Нельзя Лариске ехать. Спину у ней ломит. Умаялась.

- Если нужно, значит можно, - сказал председатель. - Вы мать. Надо уговорить.

- Как же я стану ваши приказы отменять? - возразила Анна Даниловна мягко.

- А вы не шутите. Шутить не время. Не первый май.

- Разве я шучу? - она сняла очки и внимательно посмотрела на председателя. - Вы же сами обещали девочкам сегодня отгул. Они вчерась на коленках пололи. Зачем же народ обманывать? Некрасиво. Один раз обманешь, другой - обманешь, а на третий - правду скажи, все равно не поверят.

- Выбирай выражения, - прервал ее Иван Степанович.

- А зачем выбирать? - спросила она, считая иголкой стежки. Она говорила с председателем без всякого поклонения, как с каким-нибудь рядовым колхозником. А Иван Степанович привык и не обижался. Анна Даниловна со всеми такая. - Полоть кончили? - спросила она.

- Кончили… Что я ее - на кукурузу гоню? В хору петь одно удовольствие и развитие грудной клетки.

- А отдыхать когда?! - обернулась верхней половиной тела гибкая сероглазая Лариса. - Ни кино, ни танцев. Вовсе культуры не видим.

- Тебе культуры мало? Целый день радио тебе играет, а ты его и чуять перестала. Дорогу тебе асфальтом залили, автобус тебе пустили, а ты - как будто так и надо! Бюст писателя Тургенева возвели, чтобы ты вспоминала, каких людей создает наша земля, да к ним бы подравнивалась и не срывала бы мероприятий.

- Памятник хороший, - вздохнула Анна Даниловна, - Приятный. Беленький.

- Миллионы вкладывают в культуру. А где наша благодарность? Где наша отдача? Нас окружают вниманием и заботой, бюсты нам возводят, а мы на койках разлагаемся…

- А за горушкой, в ельнике, оленя поставили! - сказала Лариса, позабывшись. - Как живой стоит на камушке. Словно из леса выбежал и принюхивается… Надумают же!

- В чем Иван Степанович прав, так это в том, что заботы об нас много, а мы ее плохо ценим и быстро привыкаем к хорошему, - сказала Анна Даниловна. - Спина все гудит, доченька?

- Учить их надо! - проговорила Лариса, поняв, к чему вопрос. - Кто их за язык дергал - выходной объявлять?

- Ну ладно, он ошибся, его одного и проучишь. А других зачем обижать? Люди там не хуже нас с тобой. Им, видать, скучно.

- Правильно! - подхватил Иван Степанович. - Там, я слышал, художник отдыхает, который претворил этого оленя!

Анна Даниловна сняла очки и с укором поглядела на председателя.

- А что? Вполне возможно… - и он немного смутился.

Лариска встала, ладная, статная, и не пошла, а поплыла к зеркалу, словно у нее на голове стакан с водой.

- Ты у нас не командировочный, Иван Степанович, - сказала хозяйка. - Никакого смысла тебе нас обманывать нет.

Председатель спорить не стал.

Дунув широкой юбкой, Лариска быстро пошла умываться. В дверях сказала:

- Хоть бы нашелся дурачок, взял бы замуж да увез куда-нибудь!

Мы вышли на улицу и сели в «Москвичок».

Иван Степанович положил руку на рычаг и опустил голову.

- Ну, всех собрала? - спросил он.

- Всех.

- А все-таки самого лучшего артиста вы проглядели, - сказал он.

Я спросила, кого он имеет в виду, но он не ответил. Лицо у него было серое, бугристое. Он был унылый и злой на себя.

- Чего сидишь? Вылазь. В Евсюковку поеду. Старух агитировать картошку разбирать.

Я вышла.

- Да, вот что! - крикнул он из окошка. - Одно дело: беги на свиноферму и первую машину с дровами, какую увидишь, повороти к Сизовым. Другое дело: сбегай к Анне Даниловне и накажи ей - пусть печку Маруське протопит и переночует у них. Претворяй!

 

9

Дом отдыха в нашем районе богатый, всесоюзного значения, с крутящейся дверью. Под пальмой сидит дежурная - глядит, кто ходит.

У дежурной свой стол, на столе телефон и высокая лампа на подставке из ценного камня малахита, с бронзовой стойкой, оформленной в виде соснового ствола. Ствол как живой, и кора облуплена, и сучки, и в довершение всего - по стволу забирается бронзовый мишка. Тут же бронзовая чернильница в форме гнилого пня, возле него на малахитовой травке спит медведица, и пресс для промокания чернил с бронзовым медвежонком вместо ручки. Говорят, была еще и пепельница с мишкой, подающим спички, но ее унес кто-то из отдыхающих.

На всех трех этажах размещаются гостиные, приятно оформленные наглядной агитацией. На бархатных панелях прибиты золотые буквы, призывающие отдыхающих к упорному труду.

Всюду порядок, вывешены таблички «Гасите свет».

Пастухов ничего этого не видел, глядеть не пожелал. Как привез хор, так и остался дрыхнуть в кабинке под предлогом, что могут стащить запасное колесо.

Встали мы на сцене, как всегда, в три шеренги. Первые два ряда - девчата, сзади на стульях - юноши. Дарью, как обещали, поставили в середину.

Если не считать меня да еще трех-четырех «старожилок», девчонки в хору как на подбор - восемнадцати, девятнадцати лет. Иван Степанович, бывало, поглядит, когда мы сольемся на сцене, в одинаковых расшитых платьях да в кокошниках, и засмеется: «Ровно винтовки образца сорок первого года…»

По какой причине был урожай на девчат в сорок первом году, неизвестно. Говорят, в тот год на солнце выступили пятна. Может, от этого…

Поднялся занавес. На нас смотрят. Нам хлопают. И мы уже не мы, а артисты - стоим в три ряда, а впереди, на стуле, наш замечательный дядя Леня, душа нашего хора, наша надежная защита. Сидит он в черных очках, положив на колени платочек под свой знаменитый баян, и думает.

Он всегда о чем-нибудь думает, дядя Леня.

- Можно объявлять? - спросила Лариса тихо.

- Обожди, - сказал дядя Леня. - Пусть сядут. Сзади места пустые.

Когда дядя Леня говорит, кажется, что все видит. А на самом-то деле он слепой. Совершенно слепой, как осенняя ночь…

Культурник жалуется: загонять народ на мероприятие - дело сложное. Во-первых, городские всего повидали, капризничают и требуют чуть не Тамару Макарову. А потом среди отдыхающих в настоящее время оказались руководящие товарищи, и отвлечь их от «пульки» нет никакой возможности.

Начали с опозданием против афиши на полчаса.

Лариса выплыла на середину и объявила песню.

Сперва слушали плохо, шумели, ходили туда-сюда. На втором куплете подошел солидный дяденька в тапках, видно, заслуженный дяденька: ему приставили кресло в первом ряду. Он долго крутился на своем кресле, дышал на очки, оттирал их пижамой, наконец нацепил на нос и стал угрюмо глядеть на Ларису.

Потом пришел еще один полный дяденька. Этот был еще заслуженнее, потому что тот, что в пижаме, оказал ему уважение: уступил кресло, а сам согнал какую-то тетку и сел рядом на стул.

Они побеседовали немного и стали глядеть на Ларису оба.

Народ постепенно подходил. А когда мы запели нашу коронную «Чеботоху», где продергиваются невзирая на лица наши нерадивые колхозники, когда вслед за припевом:

Разлюбила? Разлюбила. Так и полагается. За такого выходить - После будешь каяться, -

когда вслед за этим припевом будто какая-то нечистая сила подымала Ларису и несла над сценой, и она едва доставала пола, чтобы подыграть мотиву красными каблучками, - людей набилось столько, что мест не хватило и опоздавшим, среди которых были шеф-повар и технички, пришлось толпиться в дверях.

Лариса объявила «Одуванчики». Эта песня наша собственная, самодельная - музыку наиграл дядя Леня, а уж по его музыке как-то сами собой подобрались слова.

Песню эту особенно любила покойница Груня. За исполнение ее Груня была отмечена в Москве: ее записали на пленку и передавали по радио.

Начинает один женский голос. Потом, словно прислушиваясь и привыкая, постепенно вовлекаются подголоски. Каждый пристраивается на свой лад и по-своему, и вот уже поет весь хор, громко, в одну душу, и вдруг на середине куплета, где вовсе этого не ждешь, голоса срываются почти на нет, парни смолкают вовсе, а девчата тянут тихохонько сквозь сомкнутые губы.

Некоторые думают - песня вся, и начинают хлопать…

Вот и сейчас кто-то захлопал. Я глянула в ту сторону и увидела в четвертом ряду кондукторшу с автобуса-экспресса.

Сосед остановил ее. Она перепугалась и спрятала руки за спину.

А сосед ее был Игорь Тимофеевич. Он сидел, положив руку на спинку ее стула, н, когда мы с Ларисой запели «Поляночку», кивнул на меня и стал что-то лениво объяснять ей на ухо, и она счастливо улыбалась своими полненькими губками…

Она не сразу почувствовала, что рука Игоря Тимофеевича сползла со спинки стула и легла на ее плечо. А когда почувствовала, испугалась. Что делать? Вижу, не слушает и на Игоря Тимофеевича не смотрит. Смотрит только на длинную белую руку. А рука тянется все ниже и ниже, ниже комсомольского значка и, кажется, становится все длинней и длинней. Кондукторша смотрит на нее, словно на змею, и не понимает, как реагировать. Поглядела на Игоря Тимофеевича, хотела с ним посоветоваться, но он слушал песню до того печально, что неудобно было его отвлекать. А рука все лезет и лезет…

Песня кончилась. Захлопали. И два заслуженных дяденьки похлопали немного, как из президиума. И Игорева рука тоже ухитрилась похлопать, не переставая, впрочем, обнимать девушку.

Запели «У бережка». А кондукторша оглядывается, смущается, готова провалиться. Не понимает, дурочка, что из рядов на нее никто внимания не обращает.

Наконец она осмелилась и стала что-то говорить Игорю Тимофеевичу. Он небрежно показал глазами на сцену - слушай, мол, не отвлекайся. Она все же упрямилась и в конце концов сняла с себя его руку.

Мы пропели куплеты. Девушка испуганно косилась на Игоря Тимофеевича. Он молча слушал. Она что-то сказала. Он не ответил. Она стала говорить часто, а он не обращал внимания. Тогда она взяла в свои маленькие ладошки белую кисть и, отвернувшись, стала робко сжимать его пальцы. Он все молчал. Тогда она стала шептать ему на ухо - вроде оправдываться. Потом, виновато выпятив губки, попыталась заплетать его длинные пальцы как косу. Он раздраженно отдернул руку.

Тамара закусила губку и тихонько вышла из зала.

Игорь Тимофеевич посмотрел ей вслед бархатным своим глазом, хлопнул откидным сиденьем и, неуважительно топоча каблуками, пошел к выходу под сердитое шиканье зала.

Как только концерт кончился, дядю Леню, а с ним и девчат по традиции потащили на угощение.

Одних культурник пригласил персонально, другие пошли так.

По пути спохватились, что меня нету, - стали звать на разные голоса. Горланят, как оглашенные, дозываются. И не потому, что я им больно нужна, а просто так положено, чтобы я куклой сидела в середке.

Я притаилась и не пошла.

Круглая луна висела низко и светила, как матовый фонарь. Все было видно - каждый листочек, каждая галечка. Даже воздух под луной стало видно.

Дом отдыха стоял на пологом склоне, недалеко от реки. На эту сторону выходила открытая терраса, огороженная длинной балюстрадой и плоскими цементными вазами. От террасы до самого берега, кое-где перехлестываясь, между стриженой акацией и ухоженной травкой тянулись узкие, в два следа, торные дорожки.

Я прошла немного, села на прохладную лавочку. У берега в камышах тихонько ворковали лягушки. А на том конце парка, в столовке, гремела посуда, смеялись, и наши девчата запевали совместно с отдыхающими.

- Неужели, Тамара, ты испугалась! - послышался ленивый голос на соседней тропке.

- Конечно, испугалась…

Я сразу поняла - Игорь Тимофеевич нашел кондукторшу.

- Тебя ни разу не обнимали? - спросил он насмешливо.

- Почему не обнимали? Обнимали.

- Ну вот.

- Это было просто так. Чепуха. Мальчики.

- Ясно. Мальчикам можно, а мне нельзя.

- Да. Вам нельзя.

С минуту ничего не было слышно.

- Какая луна, а? - сказала Тамара где-то совсем близко. И, подождав немного, добавила: - Не сердитесь. Правда, вам нельзя.

- Почему?

- Вы знаете почему. Потому что…

Я поднялась и пошла. В середине парка возвышался полированный гранитный пьедестал со снятыми буквами. На нем стояла бронзовая ваза. У черного хода столовой терпеливо сидели четыре собаки. Возле мастерских блестела, как облитая, гора каменного угля. Там же ждала наша машина.

Я забралась в кабинку.

Пастухов спал сильным сном, положив голову на баранку, и не услышал, как я привалилась к нему.

А в столовой поют во всю мочь, стараются, кто кого перекричит. Эта обедня на час, не меньше.

Только придремалась - снова голоса. Никакого покоя нет.

- Вот и грузовик, - грустно говорил Игорь Тимофеевич. - Сейчас все придут, и поедешь в кабинке до самого шоссе. А там на автобус… А я опять останусь один.

- Вы такой умный, ученый, а печальный, - перебила его Тамара. - Вас, наверное, многие любят. Женщины обожают печальных. Правда?

Игорь Тимофеевич невесело усмехнулся:

- Одна до того обожала, что в Москву, прямо ко мне на работу приехала. Без приглашения. И в самый неподходящий момент. Представляешь: песочим одного полудурка за моральный облик, а она является.

- Какая бесстыдница. Разве можно так нахальничать.

- Что делать? Вызываю приятеля - чучмека. Чучмек положительный. Красит брови. Звать Артур. Едем в ресторан. Артур ведет ее танцевать, а я потихоньку испаряюсь.

- Так ей и надо. Другой раз не приедет.

- А с ней истерика. Судороги какие-то. Прямо в ресторане. Артур смылся. А милиционер приводит ее ко мне на квартиру. Квартира коммунальная. А она с милицией: растрепанная, злющая.

- Ужас. А вы что?

- А что мне оставалось делать? Изобразил круглые глаза, заявил, что такую не знаю. Первый раз вижу… Получилось довольно убедительно.

Тамара долго молчала.

- А может быть, вы ошиблись, - проговорила она неуверенно. - Может, она вас по правде любила.

- Кто теперь любит по правде! - печально произнес Игорь Тимофеевич. - Люди в большинстве своем поганые и пустые. И я в том числе.

- Что вы на себя наговариваете? - испугалась Тамара. - Что вы!

- А разве я виноват? Такова наша природа… Был такой ученый, поэт, - Игорь Тимофеевич скучно вздохнул, - Лукреций. Физик и лирик.

- Знаю.

- Где тебе знать, Тамарка. Ваше поколение…

- Нет, знаю. Мы Лукреция проходили по истории.

- Так вот, у него сказано где-то, что мнится нам, что лучше всего то, что мы ищем. Но лишь найдем его - тотчас бросаем и ищем другое. Сказано две тысячи, лет назад, а ничего не изменилось.

- Вы все время говорите что-то грустное-грустное. А у меня сейчас такое настроение, будто сегодня большой, большой праздник… Такой, какой бывает только один раз, один раз в жизни… У меня даже голова от счастья кружится… Разве бы я поехала сюда когда-нибудь, не спросившись у папы? А теперь - все равно… Папа сейчас сидит у ворот, ждет, сердится… А мне все равно.

- Достанется?

- Ну и пусть. Может, мне приятно, что достанется.

- Можно я тебя поцелую?

Некоторое время ничего не было слышно. Потом Игорь Тимофеевич сказал:

- Ты еще и целоваться не умеешь.

- Сами вы не умеете… А где сумочка?

- Я снес ее к себе. Пойдем возьмем.

- Поздно. Ваш сосед, может быть, лег.

- Соседа нет. Он ушел на «пульку». До утра. Пойдем.

- Давайте не будем об этом. Хорошо?

Пастухов громко всхрапнул, проснулся и стал озираться.

- Ты боишься меня? - спросил Игорь Тимофеевич.

Тамара промолчала.

- Какая ты все-таки чудная, Тамарка! - проговорил Игорь Тимофеевич до того грустно и нежно, что даже мне его жалко стало. - Может, ты и есть душа, определенная для меня свыше? Может, ты и есть мое чудо, мой случайный счастливый выигрыш в сто тысяч рублей?.. Хотя это и из области чертовщины, но мне иногда кажется, что в мире, во всей галактике существует только одна-единственная душа, которая целиком и полностью предопределена другой душе человеческой. Иначе чего бы людям мучиться и метаться в поисках пары, сходиться, тосковать, разочаровываться, расходиться… Ну, как бы объяснить тебе понаглядней… - Он стал шарить в карманах и вытащил скомканный рубль. - Вот… - Он расправил рубль на ладони и разорвал его на две косые половинки.

- Ой! - вскрикнула Тамара. - Что вы делаете?

- Если приложить половинку чужого рубля, - медленно объяснил Игорь Тимофеевич, - контуры не сойдутся, хотя все рубли одинаковы. Только одна половинка, твоя, точно подходит к моей. Понятно?

Тамара кивала радостно и часто.

- Спрячь свою половинку. А я буду хранить свою. Пока они с нами, мы будем всегда вместе.

Пастухов, хлопая глазами, глядел из окна кабины.

- Пойдем, - сказал Игорь Тимофеевич и потянул Тамару за руку.

- Ну, пожалуйста… Ну, не нужно… Ну, пожалуйста.

Он все тянул.

У Тамары расстегнулась кофточка.

- Что вы делаете! - крикнула она. - Пустите! А то я больше никогда, никогда не приду!

Пастухов вышел из кабинки и встал на виду, запустив наполовину кулаки в карманы узких, как перчатки, штанов. Игорь Тимофеевич не замечал его.

Он протащил Тамару мимо кучи угля, и они остановились на голой площадке.

- А ты, оказывается, глупая, - сказал Игорь Тимофеевич.

- Да, да, глупая! Ничего не знаю… Что можно, что нельзя, ничего, ничего не знаю. И себя не знаю. Как будто это не я сейчас, а кто-то чужой-пречужой…

Девчонка совсем растерялась. Она попробовала застегнуть блузку, но ее дрожащие пальцы не умели совладать с частыми пуговками. Она махнула рукой и стояла так, нараспашку, ломая пальчики.

- Ну хорошо. Успокойся, - Игорь Тимофеевич оглянулся. - Поцелуй меня.

- Пустите, пожалуйста! - попросила она жалобно.

- Что за упрямство, - мягко говорил Игорь Тимофеевич. - Ведь мы уже…

Тут он увидел Пастухова и стал говорить громко, как в телефон:

- На этой машине вы и поедете. Гораздо быстрей, чем на электричке…

- Отойдите от нее, - сказал Пастухов издали.

Тамара оглянулась. Некоторое время все трое стояли, вылупив друг на друга глаза.

Пастухов, видно, считал, что девушка обрадуется его заступничеству, но получилось наоборот. Тамара заслонила Игоря Тимофеевича и сердито промолвила:

- А тебе что за дело? - Она прижалась к своему ухажеру и, угрожающе выпятив полные губки, добавила: - Ишь ты какой!

- Кто это? - спросил Игорь Тимофеевич.

Она пожала плечами.

Бригадир медленно, немного бочком, приближался к ним.

- Спокойно! - сказал Игорь Тимофеевич непонятно кому - себе или Тамаре.

В это время послышался слитный говор девчат, и веселый Митька набросился на Игоря Тимофеевича с приветствиями и поцелуями.

- Игорюха! - кричал он в полном восторге. - Откуда свалился?! Это кто у тебя - жена? Нет? Ну ничего, ладно… Наш кореш, деревенский. За одной партой сидели, казанками менялись! - порадовал он Тамару. - К нам едешь? Нет? Ну ничего, ладно!

Хотя Игорь Тимофеевич и выставлял локоть, и утирал белым платочком целованные места, Митька кидался на него как полоумный. За минуту он выложил деревенские новости, в основном, конечно, про себя и про свой выдающийся тенор.

- Погоди, погоди, Митя, - Игорь Тимофеевич пытался отлепиться от него. - Тут девушку надо устроить. До шоссе подкинуть.

- Уважим! Витьке скажу - уважит! Ты не гляди на него, что он за баранкой. Он у нас вроде тебя - ученый, только с заскоками.

И Митька поведал, как Пастухов задурил всем головы скоростной механизацией, чуть не спалил избу и угодил под суд. И все из-за своих скоростей, чудило.

- Не такой чудило, как тебе кажется, - сказал Игорь Тимофеевич казенным голосом. - Скорость - философия нашего времени.

- Правильно! - круто поворотил Митька. - Мы с ним на пару боролись! Я чуть язык не прикусил! Все бы хорошо - с пахотой ничего не выходит. Чем быстрей гонишь, тем борозда хужей. То глубокая, то мелкая.

- Ничего страшного, - сказал Игорь Тимофеевич. - Надо делать поправку на выкатывание. И только.

- Что, что? - подскочил Пастухов,

- Поправку на выкатывание, - любезно повторил он. - Хотите, изображу формулу? Есть карандаш?

Пастухов стал копаться в карманах. Игорь Тимофеевич, не теряя времени, лениво разъяснял, что динамическое выкатывание - явление, свойственное всем механизмам с вращающимися частями, а Тамара с гордостью смотрела на него.

Как на грех, ни бумажки, ни карандаша не нашлось. Народ подобрался не канцелярский. Девчата шумели в машине, торопили ехать.

- Давайте встретимся как-нибудь днем, - устало улыбнулся Игорь Тимофеевич. - Ну, хотя бы в субботу. Я вам охотно помогу.

- А мы уговорились в субботу на концерт, - напомнила Тамара.

Пастухов взглянул на нее зверем.

Его удалось усадить за баранку только после того, как москвич твердо пообещал завтра к девяти часам утра прибыть на комсомольское поле.

- Все? - закричал Пастухов, включая стартер.

- Все, - лениво ответила Лариса из кузова.

Машина тронулась.

- Погодите, - сказал слепой дядя Леня, - Дарьи нету.

Стали сигналить. Минут через пять она выбегла из темноты, забралась в кузов и притихла в уголке. Лариса брезгливо подвинулась, сказала: «Опахнись хоть», - и мы поехали.

 

10

Рано утром вскочила, побегла за реку, глядеть кукурузное поле, и расстроилась. Междурядья надо срочно рыхлить: еще день-два, и трактор не сможет заехать на поле. А Лариска на работу опоздала - проспала: «Сама, мол, знаешь, сплю одна; будить некому». Солистка балованная, перерабатывать не любит. И фигуру сохраняет и механизмы. А у Митьки рассыпалась коробка передач. Прямо хоть караул кричи.

Поле нашей бригады лежит на уклоне: одним длинным краем тянется вдоль грейдера, другим краем упирается в реку - в прибрежный тальник да ракитки. Ракитки стоят у воды зеленой стеной, перепутавшись ветками, и не поймешь, где чей листочек. Как встали друг возле дружки, так и выросли обнявшись. Среди листвы попадаются укромные лужайки, открытые на воду. Там купаться ловко - никто не видит, ровно купейные места. Вышла на бережок, слышу, за кустами крик:

- Я и культиватор пригнал! Диски приладил! Никакого риска! Цепляй - и поехали!

Гляжу, на травке загорает Игорь Тимофеевич, а возле него Пастухов машет руками, доказывает свою правоту.

Прислушалась - все одно и то же: председатель - ретроград, не позволяет перейти на четвертую скорость, не понимает, что на четвертой передаче усилие на крюке - девятьсот килограммов, а на рыхление нужно шестьсот от силы. На сегодняшний день в скоростях одно спасенье - стебли вымахали на метр, завтра к междурядьям не подступиться.

Игорь Тимофеевич грелся на солнышке и слушал, закрыв глаза. Возле него лежала брошюра «Наш край» и на ней - часы.

Человек он был ценный, с головы до ног засекреченный, и не только должности, но и адреса, где работает, не имел права никому объявлять.

Чтобы не создавалось ложного представления об нашем руководстве, я пояснила, что председатель категорически запретил самовольно забавы с техникой и издал приказ повсеместо работать на узаконенных скоростях. Сделано это в основном для пользы Пастухова, чтобы уберечь его от лишней неприятности. Кроме того, Лариса выделена наблюдать за правильной работой механизмов. А то у нас некоторые орлы, не буду называть фамилий, повадились на дизелях домой ездить.

Игорь Тимофеевич посмотрел на часы, повернулся на бок и сказал Пастухову:

- В одиночку вам этого дела не пробить. Сколотите небольшой коллектив.

- Да я старался. Все отлынивают.

- А вы обращались к самым чутким слоям населения, - сказал он лениво, - к девчатам?

- Они больше всех и смеются.

- А вы начинайте с малого. С одной. И имейте терпение. Прежде всего добейтесь, чтобы она поверила не в скоростную механизацию, а в вас лично.

- Э-э! - безнадежно махнул рукой Пастухов. - Я лучше в ЦК буду жаловаться.

- Одно другому не мешает. Как только она станет вздыхать возле вас, дело, как говорится, в шляпе. Она станет верить во все, что вы захотите. Вы будете шептать - шестьсот килограммов на крюке, а у нее сердечко закатится

- Такая чудачка мне не подходит! Это не шутки, а ускоренный режим. Мне нужен помощник с характером.

- Когда она уверует в вас, вы позавидуете ее характеру. Это будет существо, преданное вам и вашим идеям. Она для вас каменные стены пробьет.

- А где найдешь такое существо? - Пастухов смущенно улыбнулся и украдкой посмотрел в мою сторону, дурачок.

Издали доносилось туканье пожилого трактора.

- Слышите? - спросил Игорь Тимофеевич. - Да, да. Расторгуева Лариса. Она вам что, не по вкусу?

- Да что вы! - отмахнулся Пастухов. - Она же приставлена наблюдать за механизмами.

А верно, как бы хорошо сбагрить нашего Раскладушку на Ларису. Маюсь полмесяца и тем не менее не могу поручиться за его дальнейшее поведение. Извелась я с ним. Помню, убеждаю его в парке и чувствую - сама себе противна. Убеждаю, а самой охота, чтобы не слушался, чтобы возражал, спорил. Разозлилась я тогда и на него и на себя, вовсе нервы разыгрались… Ну его к шуту. Кому ни скажу, все обмирают, как это я решилась добровольно взвалить на себя такую ответственность. А Лариска - девчонка свободная, нагрузок особых нет - вот и пускай займется. Замуж за него ей идти, конечно, не обязательно, а удержать, случаем, от неразумных скоростей или от излишних высказываний в адрес руководства она вполне в состоянии.

- Скажите, Игорь Тимофеевич, - спросил Пастухов, - когда вы видите девушку, красивую конечно, вас не останавливает мысль, что не может не быть человека, который любит ее?

- Да вам-то что за дело?

- Как что? Это же не прохожий, а человек, который ей дорог. И лезть в чужие отношения, ломать их… Это что-то… Вроде воровства что-то.

- Вы, Пастухов, слишком застенчивы.

- Может быть.

- А конфузливость ваша оттого, что вы возбудимы выше нормы. Вас слишком волнует женский пол, вот вы и держите душу на тормозах. А бояться нечего. Налаживайте контакты с Расторгуевой! У меня бы давно трактора рысью бегали!

- Это верно! - сказал Пастухов.

Он решительно сорвал веточку, пошел в поле, но остановился на пути и стал жевать листочек.

- Ну, а после? - спросил он.

- После чего?

- Ну если образуются отношения… И она захочет все время.

- А! К тому времени вы прогремите на весь Союз, - устало отмахнулся Игорь Тимофеевич. - Тогда ее придется, как в песенке, хоть пропить, хоть прогулять, или в карты проиграть.

Пастухов стоял и обдумывал. Игорь Тимофеевич вздохнул:

- Вот что! Тут у меня два билета на субботу. Заслуженный артист проездом дает концерт. Берите и приглашайте Ларису.

Пастухов оглядел билеты с обеих сторон, как фальшивые, почитал, что написано. Потом дураковато ухмыльнулся и пошел.

- Давно он у вас? - поинтересовался Игорь Тимофеевич.

Я сказала, что около года.

- И ни одна его не зацепила?

- Нет… Бегала, правда, Грунька, да не поймешь, что у них было…

- Какая Грунька?

- Письмоносица наша - Офицерова. Закусихинская. Поездом ее зарезало.

Игорь Тимофеевич стал расспрашивать подробней.

Я напомнила ему, что за Слепухиным у нас существует Демкина горка. Там товарняки-тяжеловесы замедляют ход. Вот Грунька и повадилась цепляться за платформы. Особенно зимой - попутных машин не дождешься, а пешей, в буран, на почту бегать не больно охота. Вот она и цеплялась. У ней там приступочка была складена, чтобы ловчей прыгать. До почтового отделения доедет и на всем ходу в сугроб. Один раз с ней Митька увязался. Вскочить - вскочил, а спрыгнуть струсил. И завезли его, раба божия, до самого Мценска. А там небось штраф содрали.

То ли мне показалось, то ли на самом деле - Игорь Тимофеевич вроде бы задумался. Кажется, он выдумывал что-то уточнить, но не знал, как подступиться.

Наконец как будто решился, но тут вернулся Пастухов, и убитый вид бригадира отвлек его.

Пастухов сел на траву и стал жевать былинку. Сидит молчит, локти и колени торчат во все стороны - не парень, а противотанковое препятствие.

Игорь Тимофеевич переждал немного и, ничего не дождавшись, спросил, как дела.

- Буду в ЦК писать, - сказал Пастухов.

Видно, бригадир был недоволен своим заходом.

- А нос вешать рано, - сказал Игорь Тимофеевич. - Как вас встретили?

- Нормально. Проехал гонку.

- А она?

- Она спала на полянке… Шел на второй скорости. На крюке тысяча триста килограммов, а надо не больше шестисот. Комедия.

- Действительно, обхохочешься. На заслуженного - договорились?

- Пойдет.

- Что значит пойдет? А вы?

- Она забрала оба билета. С мамой хочет.

Игорь Тимофеевич плюнул и стал натягивать брюки. Было видно, что он рассердился.

- Я слушал этого артиста в Колонном зале, - Пастухов понял, что сморозил глупость, оправдывался. - Я не сразу билеты отдал. Сказал, что вы будете против.

Игорь Тимофеевич застыл, как журавль, на одной ноге.

- Вы сообщили ей, что это мои билеты? - спросил он, брезгливо улыбаясь. - Что я вам их дал?

- Ну да… А что, разве это имеет значение?

Игорь Тимофеевич туго подпоясался, расправил воротничок пиджака и мотнул головой.

- Пойдемте!

Пастухов поплелся за ним.

Ветерок едва подувал. Ивушка стояла, наклонившись к воде. Я огляделась и узнала место. Это была любимая лужайка Груни. И тальник, и желто-зеленые стволы осинок, и сучки на тонких стволах, пальчики. На один из них, вот на этот, Груня вешала свое платьице и с разгону, по-мальчишечьи слетала в реку. Тихо тут, укромно. Ивушка сушит долгие косы. Грунька говорила - до того здесь хорошо, что плакать охота. Укусит руку и плачет…

Что-то часто стала вспоминаться покойница Груня. Даже неприятно.

Я встала поглядеть, где Игорь Тимофеевич, но не успела сделать и шага, как прямо на меня откуда-то сбоку, из чащобы, как леший какой-то, выскочил Пастухов.

- Получается! - заорал он. - Я говорил, диски надо! Вот и получается!

И исчез снова.

Я выбежала на поле.

Лариса весело вела трактор по ближней гонке, а рядом, подпрыгивая, бежал Пастухов. Он не шел, а именно бежал, потому что трактор двигался непривычно быстро, со скоростью свыше семи километров в час.

По дороге остановился чужой верховой, наверное из колхоза «Красный борец», и, видно, удивлялся.

Рыхление было отличное, самый ученый агроном не нашел бы, с какого конца придраться. Игорь Тимофеевич засек время - получилось, что за смену Лариса сделает полторы нормы.

- Да, - сказал он задумчиво, - дело серьезнее, чем я думал.

Лариса стала легонько подавать трактор назад, чтобы точней направить в соседнюю гонку.

- Ты что! - заорал Пастухов благим матом. - Куда пятишься! Диски помнешь! Что у тебя - мозги засохли?

Она спрыгнула, подошла к Пастухову вплотную, обняла его, грязного, мокрого от пота, и крепко поцеловала в черные пыльные губы.

Потом как ни в чем не бывало села и поехала.

- Осторожней! - кричал Пастухов, словно ничего не заметив.

Я намекнула, что дело, видно, слажено. Вон как Лариса чмокнула бригадира при посторонних.

- Безнадежно! - Игорь Тимофеевич скучно поглядел на меня вполглаза. - Этот пылкий поцелуй означает одно: она его не признает за мужчину.

 

11

Сегодня прибыл из города художник, привез эскизы оформления к юбилейному празднику.

Оформление было богатое - с фантазией.

Над крыльцом правления запланирована большая фанерная цифра «30» и призыв: «Вперед к новым успехам!» На каждой избе по карнизам хозяева в обязательном порядке должны навесить еловые лапки, перевитые красной сатиновой лентой, а на коньках - алые флажки. По обочинам, вдоль дороги, от околицы до самой школы выставляются большие, срисованные с карточек портреты славных уроженцев колхоза, знаменитых наших земляков. Над каждым портретом - условный знак, поясняющий, чем отличился данный товарищ: над Марией Павловной, например, рог, из которого сыплются овощи и фрукты, над Груней - лира, над Игорем Тимофеевичем - какой-то транспортир, над генералом - пушка. Правда, карточку генерала не нашли, и решили срисовать его с похожей на него сестры - доярки.

Оформление всем понравилось. Только Иван Степанович придирался с точки зрения пожарной безопасности. И спрашивал, в каком еще колхозе висело такое оформление. Немного покапризничав, он велел поднять портреты повыше, чтобы ребятишкам было недоступно пририсовывать бороды и усы. С такими замечаниями он согласился утвердить эскизы, если художник за ту же цену выкрасит статуи пионеров перед клубом серебряной краской и нарисует им глаза.

Рисовать глаза художник отказался наотрез, а когда председатель стал настаивать, намекнул, что не дает же он колхозникам советов, как сажать картошку.

Намек председателю не понравился. Во-первых, он как и все другие, считал себя специалистом по части художества, а кроме того, помимо денег, он посулил художнику два мешка картошки и боялся переплатить.

В такой неловкий момент в кабинет вломился Пастухов.

Не поглядев ни на эскизы, ни на художника, он прямо с порога зашумел, что скоростная культивация себя целиком оправдала и что сегодня за неполную смену Лариса дала две нормы. Я пыталась остудить его и сигналить, что не вовремя он приспел, но бригадир сиял, как новенький пятачок, и требовал перевести на скоростной режим всю нашу комсомольскую бригаду.

Председатель спокойно его дослушал и обдал холодной водой: колхозу спущена инструкция по работе с прицепными механизмами, и, пока он председатель, инструкция будет претворяться в жизнь. А за самовольство Лариса получит взыскание.

- Вы же в прошлом году обещали, - сказал Пастухов жалобно. - Ведь это нечестно.

- В прошлом году трактора были чьи? Эмтээсовские. Эмтээс позволит - ломай, мне дела нету. А в этом году у нас техника своя, и мы за нее выплачиваем денежки. И гробить собственные механизмы нам с тобой права никто не давал. Все!

Они принялись ругаться. Пастухов сказал, что у бригадира есть права, а за ущемление прав он будет жаловаться, а председатель напомнил, что бригадиры не крадут официальных документов. В конце концов полностью отчаявшись найти общий язык, Пастухов обозвал Ивана Степановича ретроградом, добавил, что в колхозах нельзя терпеть людей, которые держаться за инструкции, как слепой за стенку, и выскочил вон.

- Видала? - поглядел на меня Иван Степанович.

- А я при чем? Во всяком случае, пора прекратить сплетни, будто Пастухов подстрекал Груньку перехватывать почту. И бригадиру авторитет портят и покойницу марают попусту. Никогда она с Пастуховым не гуляла, никогда к нему не бегала, и Бугров все врет.

Председатель вздохнул тяжко.

- Вот. Глядите, с каким народом приходится работать, - пожаловался он художнику, как будто художник разбирался в этом вопросе.

Я собралась идти. Но председатель обернулся и сказал в мой адрес:

- У тебя с ним, я гляжу, общий рынок.

Вообще-то я стараюсь не пререкаться попусту, но, поскольку Иван Степанович ни за что обозвал меня общим рынком, да еще при посторонних, пришлось высказаться до конца. Я заявила, что он не умеет работать с молодежью и пример Пастухова показывает, что у него нет душевного подхода к людям. Полный год парень ждал, подсчитывал, чертежи чертил, готовился, похудел и весь извелся, а как подошел срок практического испытания - все отвернулись, а председатель проявляет куриную слепоту. Если бы бригадир блажил - и то надо было бы чутко и терпеливо разобраться, а тут не блажь: почин Пастухова одобряют ученые люди.

- Кто же эти ученые люди? - прищурился председатель.

- Игорь Тимофеевич.

- Обратно Игорь Тимофеевич!

Он хмыкнул и снова поглядел на художника. Художник тоже хмыкнул из солидарности и горестно покачал головой.

Иван Степанович прикрыл глаза рукой и сказал глухо:

- Можете идти.

Я и пошла.

Пастухов дожидался на крыльце, видно, надеялся, что я переломаю председателя. Но по моему виду было ясно, чем кончился разговор, и он не стал спрашивать.

Мы молча отправились на поле.

День стоял звонкий, радостный.

Сразу за околицей, за березовым колком открываются наши просторы. Слева, на фоне темного грибного леска, раскаленными угольями играют на солнышке окна Закусихина - вся деревня в огнях, будто у них праздник. Кривуляя среди полей и лугов, река словно обнимает закусихинские усадьбы. У берегов гущина орешника да ракиток - ни ствола не видать, ни прутика, листва от самой земли. Кое-где речка выкажет голое, блестящее коленце и снова прячется в зеленую прохладу.

На низкой, заречной стороне, за полосой жирных поемных лугов отдыхает стадо: барашки в тени, коровы на солнышке.

Направо чернеют коблы - безвершинники, пугающие в сумерки теляток, а за ними, на теплом уклоне, раскинулось второе поле нашей комсомольской бригады. Тянется оно, ровное, как море-океан, до самых телеграфных столбов, до железной дороги… По ту сторону путей существует еще деревня нашего куста - Новоуглянка. Вокруг нее гречишные поля и пасека, известная далеко за пределами колхоза.

В общем за далью - даль. А Груньке положено было каждый день обежать с почтой все деревни. И без никакого транспорта. Летом-то ладно. А зимой? А весной - в разливы, когда до дальних бригад приходится добираться на катере?..

Глянула я на второе поле и остолбенела.

Два стареньких трактора «Беларусь», занаряженные на культивацию, бегали на пастуховских скоростях. Ближе к нам работал Митька Чикунов. На другом конце бегал трактор Ларисы.

- Это что же такое? - спросила я Пастухова. - Твое приказание?

- Нет! - весело закричал он. - Это Лариска, наверное! Инициатива снизу!

Я собралась напомнить, что это не инициатива, а самовольство, но он, взбрыкнув ногой, ровно стригунок, помчался глядеть, что у них там получается.

Настигла я их всех на другом конце - у железной дороги. Возле межачка стояли оба трактора. Моторы трещали. Ларискин гудел волнами, а Митька подыгрывал дросселем - выхлопная труба срабатывала, и получался полный керосиновый джаз.

И под эту трескучую музыку потерявший от радости разум долговязый бригадир Раскладушка исполнял танец, до того немыслимый и чудной, что Пашкова не могла разогнуться от хохота. Да и я, по правде сказать, на некоторое время забылась.

Пастухов, вихляя задом, выворачивал руки и ноги, моторы весело играли и даже как будто подсказывали Митьке слова: «Дело получается! Лапы не стираются! И не забиваются! Сами очищаются! Нормы выполняются! Перевыполняются!»

- Ну, будет вам, - отсмеявшись, сказала Пашкова. - Здесь не место дурачиться.

- Место историческое! - кричал Пастухов.

- Конечно, историческое. Здесь Груньку зарезало. - Пашкова вздохнула. - Как думаешь, расценки не снизят?

Я забыла отметить, что Пастухов и на похороны не ходил и на место глядеть, как другие, не бегал - и вообще уклонялся от разговоров, когда об этом несчастье гудел весь колхоз.

- Не может быть, - сказал он и пошел глядеть рельсы.

Пастухов окунается в раздумье по самую макушку - ничего не видит и не слышит, хоть пали возле него из пушки. И когда, заметив машину Ивана Степановича, я ткнула его в спину, он даже не обернулся.

А председателев «Москвичок» возмущенно прыгал на ухабах, выруливал к нам.

Позабыв заглушить мотор и спотыкаясь от гнева, Иван Степанович подошел вплотную и спросил меня:

- Ну что с тобой делать? Он по самому краю ходит, и ты совместно с ним? Тебе какое дано задание? Тебе дано задание воспитывать, чтобы человек шагал в ногу с коллективом, претворял протоколы правления, а ты что делаешь? Не получается - откровенно признайся…

- Иван Степанович, - начал было Пастухов, но председатель его игнорировал.

- Может, нам от него вовсе отказаться, расписаться в собственной неспособности и передать в соответствующие организации, которые лучше могут работать с людями…

И надо же - как все-таки не везет нашему Раскладушке. В самую эту горячую минуту культиватор Чикунова напоролся то ли на камень, то ли еще на что… Не осилила сталь высокой скорости, прицепную серьгу, словно ножом, разрезало надвое.

На Пастухова авария не произвела никакого впечатления. Он только усмехнулся, глянув на растерянного Митьку, и снова обернулся к председателю:

- Иван Степанович…

- Ну что? Что Иван Степанович? - едва сдерживаясь, обернулся к нему председатель. - Что с тобой делать? Штраф на тебя накладывать? Или судить снова?

- Иван Степанович, - продолжал Пастухов, не повышая голоса. - Вы точно помните место, где попала под поезд Груня?

Сперва председатель не мог взять в толк, дурость это или насмешка, и с полминуты дико глядел на бригадира. В конце концов он решил, что Пастухов издевается, и схватил его за пиджак.

- На смех меня выставляешь? - гремел он. - На весь район выставляешь? Ну ладно!.. Хватит!.. Покамест передай дела Чикунову, а после разбираться будем.

- Чего вы обижаетесь? - спросил Пастухов огорченно. - Я только про Груню…

- Обижаюсь? - председатель распалился еще пуще и даже легонько встряхнул бригадира. - Я на тебя обижаюсь?

Не знаю, чем бы это все кончилось, если бы не подошел Игорь Тимофеевич. Иван Степанович отпустил Пастухова и накинулся на свежего человека:

- Вы, я слыхал, его тоже хвалите? А в районе смеются. «У них, - говорят, - на скоростях работают. Им запчастей не надо…» И срезали! Понимаете, срезали! Запчасти не дают! Из-за него не дают. Вот полюбуйтесь, что у них получается, - вот вам живой пример! - Он метнул взгляд в мою сторону, добавил: - А с тобой мы еще поговорим. При закрытых дверях… - и поволок Игоря Тимофеевича к искалеченному культиватору.

Пастухов поглядел им вслед и спросил тихо:

- Может, ты знаешь?

- Чего?

- Место, где Груня…

- На что тебе?

- Надо. Очень.

Он стоял бледный и задумчивый. Я поправила ему пиджак, взяла за руку и повела на насыпь.

Кругом было тихо, мирно. Пахло ромашкой и горячими шпалами. Покойно гудели телеграфные провода. Пилили сухую соломку кузнечики. На беленом столбике с номером «6» сидел грач и укладывал перышки.

- Вот здесь, - сказала я, вставши на рельс.

Пастухов открыл рот и хлопал глазами то в одну, то в другую сторону.

Я разъяснила, что Груню кинуло под откос согласно правилу сложения сил на семь метров восемьдесят пять сантиметров от головки рельса. Отмерила шагами место.

Пастухов осматривался, ровно спросонок.

Припомнилось, как мы бродили тут в лютый мороз, а я, зачерпывая снег в чесанки, вымеряла рулеткой по указанию товарища Бацуры расстояния для акта. На белом снегу все было видно, как на бумаге. Все детали отпечатались: как Груня упала, куда ее кинуло. Почтовая сумка зацепилась за пикетный столбик под номером «6». По сумке и опознали кто. Сумку Бацура велел свешать. Вес получился вместе с почтой три шестьсот. Вешали на безмене.

Гроб открыть не позволили. Дядя Леня спросил: «Все хоть тут?» - «Все, все, - сказали ему. - Будьте спокойны». И захоронили.

- Ничего понять не могу, - выслушав меня, сказал Пастухов. - Как же так получилось? Говорили, что она цеплялась на подъеме. Где же тут подъем? Тут - во все стороны ровно. Нулевой уклон.

Пришлось разъяснить, что Груня прыгала не здесь, а возле Закусихина, у Демкиной горки. Согласно экспертизе товарища Бацуры, в ту ночь она прыгнула на ходу и оступилась на скользкой приступочке. Поезд шел, а она висела, уцепившись руками за промороженные поручни, а тяжелая сумка, вес три шестьсот, тянула ее книзу.

Так девчонку и волокло, пока не вышли силы. Здесь и сорвалась. А машинист не заметил помехи, и состав проследовал без остановки к месту своего назначения.

- Кричала? - спросил Пастухов.

- Может, и кричала. Кто знает? Заметуха была страсть. Слышимость была плохая.

На лице Пастухова набрякли желваки. Стало оно шершавое, серое, как булыжина.

Возле тракторов перехлестывались голоса Ларисы, председателя, Чикунова. Но он ничего не слышал.

Он подумал немного и пошел по шпалам к Демкиной горке. Пошла за ним и я.

На откосе выемки кирпичной щебенкой было выложено: «Миру - мир» и красные звездочки. Отсюда начинался затяжной уклон.

- Вот здесь она нарушала, - показала я место.

Пастухов остановился и стал соображать. Кулаки его потихоньку сжимались. Так, не проронив ни слова, со сжатыми кулаками он и повернул обратно.

А у переезда опустили шлагбаум и замигал красный сигнал. По ту сторону скапливались машины. Ждали скорого.

Я взяла Пастухова за кулак и свела на откос.

Мимо нас часто идут поезда, и в четную и в нечетную стороны. Бывало, стоишь вечером у сторожки, а в темноте вызревает свет фонаря, и разворачиваются на сугробах черные тени, и горячий паровоз с разгона налетает на переезд…

- Как же она могла… - начал Пастухов, но по переезду, окутанный паром и пылью, промчался, гудя во всю мочь, паровоз, а за ним, сбиваясь с ноги на коротком рельсе, торопились вагоны. Под ногами дрожала земля. Гудок растягивался, тончал в отдалении и, наконец, оборвался.

Пастухов выковыривал из глаза пылинку, а губы его говорили что-то, но в грохоте все онемело, - и только когда, мотаясь, промчался последний вагон, я услышала самый конец:

- …так ее далеко протянуло.

Над путями дрожал горячий воздух: после прохода скорого рельсы жгут, как огонь. Важно поднялся шлагбаум. Через переезд вперевалочку пошли машины.

Пастухов стал было уточнять неясные вопросы, но подошел Игорь Тимофеевич с «лейкой» через плечо и застрекотал будто взятым взаймы у затейника бодрым голоском:

- Шеф-то у вас как раздухарился! Я пустил в ход все свое обаяние - и никакого толка. Ну ничего! Мы с тобой его прессой прошибем. Тиснем статейку… Название: «Растреножим стальных коней». Или еще похлестче… Завтра придется в Мартыниху подъехать - с матушкой прощаться, - так ты забеги, занеси эскизики, расчеты. Тиснем… А Лариска-то за тебя горой! Что я говорил? Только не балуй - сразу установи дистанцию. А то на шею сядет… Была у меня чувиха, взяла моду являться без предупреждения. Как снег на голову… Не возражаешь - сняться на прощанье. На фоне кукурузы?

Пастухов внимательно смотрел на него, но вряд ли болтовня Игоря Тимофеевича доходила до его мозгов. Он послушно встал лицом к солнцу. Игорь Тимофеевич осторожно, чтобы не замараться, обнял его, и я щелкнула их обоих.

 

12

Подошел срок рассказать про гордость нашего колхоза, и даже не колхоза, а всей области - про нашу самодеятельность.

Хор у нас родился сразу после войны, сперва на базе деревни Мартынихи, а потом уже, года через три, запел весь колхоз «Светлый путь».

Описывать хор - значит в первую голову описывать Леонида Ионовича, нашего дядю Леню.

Достался он нам нечаянно-негаданно, в 1944 году, в самую разруху. Мы, по правде сказать, не сразу и заметили, что живет между нами стриженный под машинку мужичок с добрыми бабьими губами. Было ему лет тридцать, не больше, но наши вострушки прозвали его дядей за уважительное отношение к девушкам и женщинам. Так он и остался для всех дядей.

Об этом золотом человеке мало рассказать - надо его повидать, послушать его тихую приговорочку.

А дело было так: на Волховском фронте дядя Леня был ранен в голову, и его повезли в тыл долечиваться. В том же вагоне, где и он, ехал молчаливый сержант гвардейского роста, с одной рукой. Всю дорогу сержант лежал на верхней полке, на шутки не откликался и глядел в потолок.

Дядя Леня умел горевать чужим горем и, когда ему жалобились, слушал и ушами и глазами. Гвардеец потянулся к нему, по ночам рассказывал свою жизнь, читал женины письма. Он был председателем колхоза, она работала учительницей, жили в согласии. В сороковом году родилась у них дочка.

Так сошлось, что гвардейцем, с которым свела судьба дядю Леню в санитарном поезде, оказался Максим Офицеров - родной отец Груни Офицеровой.

В поезде они и сдружились. И когда подошло время расставаться, дядя Леня побрил приятеля, поскольку левая рука его была еще плохо приучена к делу.

Перед своей станцией Максим Офицеров, заслуживший именные часы, за отвагу, стал дышать тяжело, всем корпусом задрожал и вспотел. Дядя Леня успокоил его, как мог, заправил ему за ремень рукав и вышел вместе - погреться возле чужого счастья.

Сошел Максим на перрон, оглянулся. Глядит, что-то не то. Ни жены, ни дочери. Стоит женщина в черном платке, в черном платье - старуха в лаптях.

Максим поздоровался, спросил что-то и сел прямо в грязь на землю.

Оказалось, обычная история: две недели назад пошла его учителка в лес дрова для школы рубить и подорвалась на мине. И закопали ее бабы без гроба и без савана, как солдата, на опушке. Поставили колышек и прибили фанерную дощечку, чтобы найти место, когда придет время ставить памятник.

Сидит однорукий сержант, гукает, ровно дрова рубит, а мимо бегут люди. Одни думают, пьяный, другие интересуются, в чем дело, и бегут дальше, за кипятком.

Эшелон тронулся и ушел.

- Вставай, Максим, - сказала старуха. - Держи.

И протянула ему кисет с колхозной печатью.

Он поглядел на нее снизу и пустил долгим, отчаянным матом.

Старуха перепугалась и ушла.

Долго сидел Офицеров на студеной земле. Слышит, стучит ему кто-то по погону. Поднял голову - дядя Леня.

- А ты чего выгрузился? - удивился Максим.

- Пойдем. Погощу у тебя маленько.

- Да ведь тебе лечиться.

- После долечусь. На мою долю эшелонов хватит.

И зашагали солдаты по горбатой дороге, мимо никудышного военного лома. Про жену, пока шли, Максим не помянул ни слова. Сказал только, что в ихней деревне сады богатые, и молчал всю дорогу.

Было начало весны. Кое-где по овражкам белел снег, а на солнечных склонах уже поднималась могильная трава дурман. Земля одичала.

Пришли на место - ничего нет. Будто и не было никогда ни садов, ни деревни. По задворьям, в осыпающихся траншеях желтела гнилая, еще немецкая вода.

Ни души, ни звука.

Разыскал Максим свой двор. Тоже ничего нет: ни избы, ни хлева, ни лавочки. Только печка уцелела, а на лежанке кустик растет.

Дядя Леня глядит - устье печки прикрыто заслонкой. Ручкой внутрь. Он подошел осторожно, по армейской привычке, выяснить, что там. А заслонка вдруг сама отвалилась, и из темноты задом стало вылазить что-то на карачках, босое, лохматое, с бантом.

Это была девчонка лет четырех, бледная и опухшая.

Она серьезно поглядела на обоих солдат, пригладила лохмы и спросила:

- Который мой папа? Ты или ты?

- Я, - сказал Максим.

Она перешла на левую сторону, взяла его за руку и повела на могилку. По пути обстоятельно, как большая, разъяснила, что женщины и старики живут в лесу, километрах в десяти, в бункерах, с окошками из триплекса, а то и вовсе без света, в слепых землянках, как мокрички, в темноте и сырости. Некоторые пробуют ночевать дома, в печах, да ночами на юру, когда в трубе ветер, бабам страшно, безуютно… К тому же куры не оставались, убегали в лес на привычные места… А она после мамы уже неделю живет дома, и привыкла, и тряпье у ней там, в печи, и кукла…

Подошли к могилке.

Отослал Максим дочку, встал в положение «смирно», простоял долго. Вернулся, а дядя Леня уже в рабочей форме - ремень через плечо. Собирает он кирпичи, обивает с них старую печину, а Грунька складывает чистый кирпич столбиком.

- А все-таки тебе чем повезло? - утешал дядя Леня. - Тем тебе повезло, что печка складена на рассаднике. У кого печи на переводах - до основания порушились. А печка - жилья основа…

Так они начали строиться. Дядя Леня плотничал, Максим пособлял, как мог, но хлопоты по колхозу отвлекали его от личных дел.

Зерно, припрятанное на семена, оказалось почти все волосатое. С животиной тоже худо: на всю деревню сохранился один лысый петух, да и тот не пел, поскольку ему никто не откликался.

Хотя весна была худая, военная, но все же весна, не зима. То там, то тут затюкали топоры, запели пилы, застучали молотки.

Дядя Леня подружился с Грунькой, прозвал ее Гулюшкой, умывал ее, искал вошек, варил суп-затируху. А когда плотничал, Груня сидела на корточках и глядела на его руки. «А ну, Гулюшка, добудь гвоздочка!» - говорил он, и она бросалась куда-то, копалась в золе и прахе, как кутенок, и, возвратившись с заржавленными гвоздями, шептала тихонько: «Дарье не говори. На ихнем дворе нашла…»

Работал дядя Леня с рассвета до сумерек, работал бы дольше, но к вечеру у него болели глаза. Когда становилось невмоготу, он вонзал топор носом в бревно и, зажмурившись, ложился на травку.

- Ехал бы ты к докторам, - беспокоился Офицеров. - Ну тебя к шуту.

А он отмахивался:

- На мою долю эшелонов хватит.

К лету вокруг печи поднялся сочный, пахучий сруб. Дядя Леня наладил «весло», настрогал дранки, покрыл крышу, и дом был готов. Только двери не навесили, поскольку не было сухого тесу. И на крыльцо не хватило материала - вместо приступочки приволокли валун.

Подошло время прощаться. Дядя Леня выстругал себе легкую палочку - посошок, собрал фанерный баульчик и, как стало темнеть, пошел на станцию.

По пути встретил он денисовскую Феклу: скрючилась девчонка возле дороги на бревне, за живот держится. Они с матерью разбирали бункер и таскали волоком слеги. Уморилась до того, что последнее бревно никак в гору не затащить. Мать одна не в силах, а у дочери живот тянет - надорвалась. Мама пошла спать, а Фекла осталась сторожить бревно.

Дядя Леня впрягся в лямки и довез бревно до самого двора, до деревни Закусихино. И на другой день пришел помогать и на третий.

Мать Денисова сперва возликовала, но вскоре засомневалась. Стала гадать, чего он за работу спросит. Денег у ней сроду не водилось, из мирного добра каким-то чудом сохранился только старый баян. Может, он на баян зарится? Ну нет, не выйдет - не видать ему баяна как своих ушей! Впрочем, хозяйственная Денисова не стала рядиться с ним раньше времени и решила расплатиться по своему тарифу. Добыла сладкой водочки, напоила дядю Леню и оставила ночевать.

Утром встала злющая - и кипяточку испить не позвала. Больно переборчивы стали мужики - избаловались на фронте! Сами не знают, чего им надо! Она серчала и кидала ложки, а дядя Леня тем временем размечал бревна, какие пойдут на переруб, какие на обвязку. Тут Денисова вовсе испугалась: что все-таки у него на уме? Какой расчет? Кто его знает - может, он так избу срубит, что в стенах жужжать будет! Есть такие озорники.

И когда пришла с Евсюковки кума и стала плакаться, что обманули ее плотники, деньги вперед выманили, работу на полпути бросили и пропали, Денисова отдала куме дядю Леню с радостью… Евсюковская старуха в делах была бестолковая, а после смерти мужа и вовсе не стала ничего соображать.

- А все ж таки чем тебе повезло? - утешал ее дядя Леня. - Тем тебе повезло, что довели твои шабашники сруб только до половины. Хоть низ худой, зато верх я тебе складу хороший.

Пожалуй, первая поняла, что он за человек, тихонькая внучка кумы - Надя, про которую болтали, будто она жила с немецким солдатом. Дядя Леня, бывало, тюкает топором, а Надя стоит и вспоминает, какая у них была в мирное время изба, какое крылечко нарядное, какие червенки на закроях. Дядя Леня старался ей угодить, делал карниз с узорами, на ставеньках вырезывал червенки. Возле будущих ворот сколотил лавочку. Вечерами он взял привычку сидеть на лавочке и беседовать с Надей. Бабы шушукались - скоро будет сватать. Как только дядя Леня понял, что он жених, перепугался до смерти, заторопился, стал собираться уезжать. Надя убегала в лес, рыдала там, кусая в кровь кулаки, и повторяла: «Знаю почему, знаю почему!» До того изрыдалась, что ослабла, как от тяжкой ноши.

Евсюковские бабы осуждали дядю Леню, а с ним вместе и всю мужскую породу. Даже Максим не удержался - попрекнул своего друга первый раз за все время.

Была в ту пору осень. Груня простыла, закидало ее, бедную, чирьями, стала она горячая, как утюжок. Подошел дядя Леня к своей Гулюшке попрощаться, она вцепилась в него горячими ручонками и не отпускает. Дядя Леня терпеливо ожидал, когда заснет. Но она и во сне держала его цепко.

- Значит, бросаешь ты нас? - спросил Максим.

Дядя Леня вздохнул и снова остался.

Выменял где-то шприц, завострил иглу, промыл в перваче и стал делать Груне переливание крови.

Девчонка встала - он сам захворал. Озяб и лежал на лежанке, закрывшись с головой шинелью. Ни есть, ни пить не просил. Только велел капать лекарство по счету.

Лег первый снег.

Ночью вышла Груня во двор - слышит: стук-постук. Пригляделась, ничего понять не может: в дальнем углу двора, в самом тупике заплутался дядя Леня - тычется туда-сюда, забор палочкой обстукивает.

Луна светила в полную силу, и Груня видела фанерный баульчик у него в руке и шинель в скатку. Как будто снова собрался солдат на войну.

Нащупал он путь, выбрался на тропку и дошел до ворот. Постоял немного, ласково погладил верею своей работы и вышел. И калитка тихонько прикрылась.

Хоть мала была Грунька и перепугалась, какая-то сила потянула ее за ним.

Солдат шел по спящей деревне, постукивал палочкой. Миновал околицу, прошел полкилометра по шоссе и вдруг спросил не оборачиваясь:

- Кто здесь?

Грунька замерла.

Но дядя Леня догадался кто.

Подозвал он ее и признался, что стал совсем слепой и ничего не видит ни днем, ни ночью. Зрение у него уже давно угасало, угасало медленно, как свет в лампе, когда кончается керосин. Всех делов все равно не переделаешь, и надо ему, наконец, лечиться, и что она, Гулюшка, умница, не станет его удерживать, доведет до переезда и воротится домой. А Наде завтра пусть передаст, что для него не было человека дороже ее.

Груня слушала и вспоминала, как еще летом он не мог долго глядеть на белую бумагу. Подставила она дяде плечо и повела. Вела она его долго, плутала, плутала - и привела обратно к себе в избу.

На другой день собрали собрание. Колхозницы записали - кормить дядю Леню до скончания дней. А чтобы не убег - отобрали документы. Денисова ни с того ни с сего отдала ему свой баян - за так, ни денег не взяла, ничего.

Летом свозили его к знаменитому доктору в Одессу. Там сказали, что надо было приезжать раньше, а теперь опоздали, зрение потеряно навеки.

Однако сидеть нахлебником у людей он не умел. Быстро разучил на баяне несколько мотивов: «Легко на сердце от песни веселой…», «Темная ночь», «У самовара я и моя Маша», и стал играть на поле.

Бывало, выйдем на росе полоть, а он уже сидит играет.

К нему быстро привыкли.

Скоро спрос на дядю Леню увеличился, и установилась за ним штатная должность - гармонист. С общего согласия трудодни ему начисляли, как и всей бригаде.

Играл он прилежно - с утра до ночи. До того доигрывался, что, бывало, не мог застегнуть пуговицы. И Грунька разгибала его скрюченные пальцы, как сосновую стружку.

Пели и старухи, и малые девчонки, и мальчишки-прицепщики… Молодые любили веселую музыку, а пожилые просили печальное. Идет солдатка за коровой в борозде, и не разберешь, поет она под музыку или голосит…

Теперь, когда посмотришь на наши бисерные кокошники да красные сапожки, вряд ли кому поверится, в каком убожестве и нищете вроде бы из ничего родился наш богатый, веселый хор.

Прошло несколько лет. Воротились с войны уцелевшие мужики. Жизнь успокаивалась. И к дяде Лене стали сбегаться девчата.

Сперва вспоминали мы старые, простенькие песенки, потом стали разучивать посиделочные, свадебные, игровые, пели частушки, страдания. Разохотились, нашли патефон, принялись повторять за пластинкой «Голубой Дунай» и новые песни композитора Фрадкина.

В пятидесятом году ни с того ни с сего Максим Офицеров умер, и остались вдвоем десятилетняя Груня и дядя Леня.

А в колхоз на укрепление хозяйства прислали бывшего директора кирпичного завода. Дела с тех пор пошли хуже. Стали мы, что называется, колхоз-самоед. На трудодни - одни палки. Новый председатель отставил дядю Леню от хора, велел играть у себя на дому и плакал под музыку горючими слезами.

Лопнуло у меня терпение, собрала я своих комсомолок, самых горластых и отчаянных, и поехали мы в райком. Стали выкладывать секретарю райкома наши обиды: что, мол, это за председатель - ни работать, ни петь не дает. Секретарь райкома сказал было: «Давайте думать об урожайности. Хор - дело десятое», - да мы на дыбки: «Ах вот как! Если для души, значит дело десятое!» И грянули прямо у него в кабинете «Дороженьку». Весь райком комсомола сбежался. Подпевать стали… Полчаса пели.

Потом сел секретарь на нашу машину и поехал втолковывать председателю, что культурную работу с молодежью нельзя отставлять на задний план, что от культурной работы во многом зависит производительность труда… И запел колхозный хор снова… «Все, чем теперь сильны мы и богаты», «Замечательный снежок», «Горный орел», «Спасибо, спасибо, спасибо!» И Груня была у нас главной певуньей. Как прилипла к самодеятельности лет с семи, так, можно сказать, в хору возле дяди Лени и выросла.

Слава о ней шла кругами, и, когда ей было лет пятнадцать, ее приезжали записывать на пленку из радио.

А потом, незадолго до покрова, свалился к нам как снег на голову знаток хорового искусства, здоровый старик, в клетчатом шарфе, с длинными, как у попа, волосами, и стал кричать, чтобы Груню немедленно отправили в музыкальное училище. А когда увидел ее на грядах, под дождем, да еще босую, с ним чуть не сделался родимчик.

Председатель колхоза, заменивший в ту пору бывшего директора кирпичного завода, был пуганый и слушался любого приезжего. Вызвал Груньку и сказал: «Держите справку и выполняйте указание!» Знатока хорового искусства закусали пчелы, и он давно уехал, но из страха перед ним председатель называл Груньку на «вы».

Груня объясняла, что бросить слепого дядю Леню одного не может. Председатель ничего не хотел слушать и отмахивался обеими руками.

Споры тянулись неделю. Тем временем дядя Леня получил радостное известие: где-то в Казахстане объявилась его двоюродная сестра. Он собрал баульчик, торопливо со всеми распрощался и отбыл.

Груня потужила немного и решила ехать.

Мы, девчонки, всем хором собрались провожать ее до станции.

По пути в автобус влезла какая-то молодуха - стала плакаться на ошибку в жизни. Вышла замуж за механика, а механик попался непутевый. Повадился выпивать чуть не каждый вечер и к утру не просыхает. Вот она и едет в Коврово, вызволять его из чайной.

Кондукторша сказала, что последнее время многие женщины жалуются на ковровскую чайную. А все оттого, что там наняли какого-то инвалида, а этот инвалид завораживает игрой на баяне.

Груня вскочила с лавочки и кричит:

- Это дядя Леня!

Мы давай ее отговаривать - мало ли в районе инвалидов! Кроме того, у нее билет на поезд - может опоздать. А она ровно очумела.

- Он нарочно ушел, чтобы мне путь не загораживать, неужели не понимаете?! А я-то, дура, поверила! Раньше он не поминал ни про какую двоюродную сестру!

Побегла она в чайную. И верно - он, дядя Леня.

Бросилась она к нему на шею, и воротились они домой.

С той поры, сколько ее ни уговаривали ехать, никого не слушалась. И стал ей дядя Леня заместо родного отца.

В хору была Грунька вроде директора: распоряжалась, какой девчонке в каком ряду стоять, стыдила, когда лишку румянились, носилась по деревням - собирала хор, а иногда и зрителей. Девчат собирать было нелегко, а ребят - еще труднее. Знали, что в них нехватка, и задирали носы. Один придет - другой уйдет. А песни без мужского голоса не получаются - нет того оттенка…

В 1958 году мы взяли первое место на областном смотре, и про нас стали писать в газетах. Пошли слухи, что в январе нас отправят в Москву, на правительственный концерт. По этому случаю смерили каждую девчонку, пошили индивидуальные платья и башмачки и в обязательном порядке велели разучить песню «Расцвела земля колхозная».

Запевалой выделили, конечно, Груньку.

Летом спевки мы обыкновенно устраиваем в школе. Пришла я туда в полвосьмого. Дядя Леня подозвал меня и похвастал, что надумал к припеву два таких колена, что Гулюшка ахнет. И наиграл, чуть трогая лады, мотив.

Сровнялось восемь часов. Все пришли, а Груни не было.

Дядя Леня удивился. За все годы не помнил случая, чтобы она опаздывала. Митька сел на велосипед и поехал в Закусихино.

Дома Груньки тоже не было.

Пришлось запевать мне.

- А все ж таки нам чем повезло? - сказал дядя Леня печально. - Глядишь, новая солистка в хору… - голос у него дрогнул, он махнул рукой и прислонился к баяну. Наклонил голову и затих, будто баян шептал ему по секрету.

Дело не клеилось. И люди не все, и погода давила на душу. С утра заволокло, набежали тучи, толкался гром, а дождя все не было.

Дядя Леня то и дело бросал играть и подымал руку;

- Никак Груня идет…

А какая могла быть Груня, когда Митька, который, таскался за ней, как борона за трактором, и тот следы потерял. В конце концов все переругались и пошли. А дядя Леня остался ночевать в школе.

На улице было душно, беспокойно. Гремел гром. Неслись порожние тучи, уплывали от греха подальше. В избах загасили свет.

Старухи боятся сухой грозы, проверяют заглушки в печах, тушат свет и сидят в темноте под образами. Сухая молния непременно убьет кого-нибудь.

Спешу я в эту пору домой, гляжу - навстречу Груня.

Бесчувственная к ветру и грому, бежит она в упор на меня - зацепила, не заметила. Замерла у калитки, прислушалась.

Из школы доносилась музыка - дядя Леня отрабатывал колена, которыми мечтал потешить свою Гулюшку.

Я думала, Грунька сейчас кинется ему на шею, как тогда, в чайной, и повинится.

А она подошла к окну, поглядела внутрь и засмеялась. Засмеялась длинным, отчаянным смехом.

Такой и отпечатала ее в моей памяти молния: лохматая, платок на плече и хохочет, запрокинув голову.

Музыка смолкла. Из глубины зала спросили:

- Груня?

Она рассмеялась еще громче. Отсмеялась и пропала неведомо куда.

Через несколько минут снова запел баян, тихонько и печально. А мне, не знаю, почудилось, не знаю, нет, будто где-то далеко, за мостиком, снова раздался смех, невеселый и окаянный, ровно гуляла там нечистая сила.

Я не стала мешкать, бросилась домой. В такую ночь без того жутко: и птицы прячутся, и самолеты не летают.

Дядя Леня прежде других догадался: схороводилась она с кем-то. И зацепила ее любовь так крепко, что комсомолочка наша до ворожбы снизошла. В ту безуютную ночь загадала она примету: если спевка кончилась и все разошлись - будет у нее счастье долгое. А если остался хоть один человек - скоро все кончится. Задумывая свою глупую примету, она, конечно, на все сто процентов была уверена, что ночью в школе пусто. И так случилось, что самый верный ей человек - дядя Леня напророчил ей беду.

Как увидела она его в окно, надломилась у ней душа, растерялась девчонка и перепутала, когда плакать, а когда смеяться.

- После того полуночного смеха, - вспоминал дядя Леня, - стала Гулюшка тихая, как заря, - переживала. Вы небось скажете, с пустяка переживала. А я скажу - нет. Не с пустяка. Цельная была девушка, не отламывала, как другие некоторые, от души горбушку.

Надо бы мне тогда хоть схорониться где-нибудь, а я, дурной, крик поднял: «Груня! Груня!» И девчонки закусихинские звали меня домой: «Мы без тебя, дядя Леня, в такую ночь не дойдем, заплутаем!» Так нет - уперся, остался. Вот как неловко сошлось, беда-то какая. Все годы старался ей угодить по возможности - и на тебе! Как был глупый по самый пуп, так и не поумнел.

Я же ее извел, и она же стала меня утешать. Все тужила, как я тут буду, когда увезет ее принц в столицу и станет она жить в каменном дому. И боялась, что хор без нее развалится…

Дядя Леня рассказывал правду.

Кроме того, что Груня славилась первой певицей, была она еще и маночком для ребят. Все знали - не из-за любви к вокальному искусству, а только из-за нее многие парни сбегались на спевки.

Даже Пастухова, который спал и во сне видел исключительно скоростную механизацию, чуть не привлекла к нам в солисты. Особого труда ей не потребовалось: призналась Бугрову, будто слышала, как его жилец напевал «Смейся, паяц», и потеряла покой от его бархатного голоса.

С той поры наступили у нас веселые дни. Бывало, бранится бригадир за опоздание или за отношение к механизмам, да вдруг - словно переключат его на полуслове - начинает прибасать оперную арию. Оглянемся - так и есть: Грунька вышагивает с сумкой. А Пастухов поет и косит на нее глазом.

Впрочем, дядя Леня не одобрял такое поведение и, когда Груня стала особенно неугомонлива, попрекнул ее: «Тебе бы понравилось, если бы ты к человеку всей душой, а он над тобой бы измывался?»

Груня отсмеялась, но вскоре приумолкла, задумалась. И когда Пастухов пришел наконец наниматься в хор, между ними состоялась приблизительно такая беседа.

Пастухов говорит:

- Здравствуйте, Груня.

Груня говорит:

- Здравствуйте.

Пастухов говорит:

- Как поживаете?

Груня говорит:

- Ничего.

Пастухов говорит:

- Вы принимаете заявление в хор?

- На спевку ходить будете?

- Конечно. Почему вы спрашиваете?

- Потому, что не песни вас к нам тянут. - Груня вздохнула.

Пастухов смутился, но гонора не потерял.

- У вас слишком большое самомнение, Груня, - сказал он. - Должен вас огорчить: я действительно люблю музыку, а не то, что вам кажется.

- А что мне кажется? Да вы не краснейте… Вон как уши полыхают - прикуривать можно… - Груня задумчиво вздохнула. - И чего пристыдились? Любовь - такое дело, никому не миновать.

- Странный разговор.

- Ничуточки. - Груня потупилась. - Человек вы умный, надежный и, видать, доверчивый. Не обижайтесь, что я ломалась над вами, и простите мои глупости… Кабы раньше вы приехали - по-другому, может, все было. А теперь - поздно. Приворожил меня один трудящийся навеки и до самого конца.

- Да мне-то что! - занервничал Пастухов. - Мне какое дело, кто вас приворожил! Даже странно… Митька, что ли?

- Что вы! Митенька у нас немного, как бы сказать, «с приветом».

- А кто же?

- Не велел говорить. Велел слушаться.

- Странные отношения… А впрочем, какое мне дело! Вы меня упрашивали, я принес заявление. И все. Имейте в виду - посещать все спевки не смогу! Ходить буду редко, очень редко. В общем почти не буду ходить.

После этого разговора арии из опер Пастухов петь перестал.

А в январе пятьдесят девятого года хор вызвали в столицу на смотр и дали диплом первой степени.

 

13

Хотя Иван Степанович и посулил отстранить Пастухова от должности, наутро сам же первый раскаялся и вызвал меня посоветоваться.

Мы сидели у него на дому: я, он и Зиновий Павлович, товарищ Белоус.

Вчерашнее хождение Пастухова по железной дороге, откровенная болтовня Игоря Тимофеевича, все это путалось в голове и тянулось куда-то в одну далекую точку, к беленому столбику с цифрой «6».

Я не умела и боялась сложить все факты вместе, но тошно было, ровно перед бедой. А Иван Степанович снова начал кричать в мой адрес, что меня, мол, на две недели не хватило, что Пастухов человек нужный, интеллигент, что его надо оберегать от случайностей, проявлять постоянную заботу и помогать ему укорениться.

То ли нервы у меня сдали, то ли погода придавила, но вдруг ни с того ни с сего я разревелась и заявила, что умаялась вконец, больше не могу и снимаю с себя ответственность. Пусть Лариса принимает над ним шефство…

И опять, как всегда не вовремя, влетел в горницу бригадир.

Председатель встретил его мирно: посадил на стул, пообещался перечеркнуть и позабыть все, что между ними было плохого, и начать с белой страницы. Посоветовал назад не оглядываться, а уверенно глядеть вперед, чтобы достойно встретить юбилей колхоза и перешибить «Красный борец» по всем показателям.

- Берись, закатав рукава, совместно с Лариской за второе поле и сделай из него к приезду гостей образцовую картинку. Берись смелей! Не бойся. Повернешь не туда оглоблями - поправим.

Пастухов хотя и кивал, но слушал плохо. Ему не терпелось вытащить меня из избы. Зачем-то я снова ему понадобилась.

- У тебя что с ней, секреты? - спросил председатель.

- Да нет… Про Офицерову один момент надо выяснить.

- Обратно - на всех станциях горячий кипяток!.. Гляди до чего девку довел… Воет она от твоих моментов. Чего у тебя - высказывай. Здесь все свои.

- А можно?

- Давай!

Пастухов оглянулся и наклонился к председателю. Иван Степанович чего-то встревожился и тоже наклонился к самому лицу бригадира.

- Мне почему-то кажется, - шепотом объявил Пастухов, - что Офицерова покончила с собой сознательно. Понимаете? Сама бросилась.

Иван Степанович утер с висков пот и откинулся на спинку стула.

- Это ты один надумал или с кем-нибудь? - спросил он.

- Этого нам еще от тебя не хватало! - укоризненно протянул Белоус.

- Да! - усмехнулся председатель, оправившись от неожиданности. - С тобой, брат, не заскучаешь! Запустил ракету. Покрепче скоростной механизации…

- Она в людях разочаровалась, - пытался объяснить Пастухов.

- В каких людях? В наших, советских людях?

- Да нет, в одном человеке. В самом для нее драгоценном.

- Чего же такое в нем драгоценного? Зуб золотой?

Иван Степанович решил не зарываться и разговаривал терпеливо, как с неразумным малышом.

- Любила она его, понимаете? - волновался Пастухов. - Любила.

- Ты думаешь, на нее кидаешь тень? - предупредил Белоус. - Ты на себя кидаешь тень. Позабыл, куда она ночью бегала?

- Ну, хорошо, хорошо, я объясню, - замахал руками Пастухов. - Теперь ее все равно нет… Теперь можно. Она пришла ко мне после поездки хора в Москву. Пришла больная, с температурой. Ее трясло всю. Она там, в Москве, бегала к этому гаду, прямо из театра, без пальто и без шали бегала… Прибежала, а у того другая… Вы же все видели - Груня вернулась черная от горя.

- И пришла к тебе утешаться? - спросил председатель.

- Да, да, именно! - обрадовался Пастухов, посчитавши, что ему начали верить. - Ей узнать надо было, может ли мужчина изменить, если любит.

- И как ты осветил этот вопрос?

- Сначала я категорически сказал - нет. Если любит - изменить не может. Она застонала, будто я выстрелил в нее из нагана. И тут меня осенило. Ко мне, понимаете, бывают минуты, приходит озарение, когда вдруг все кругом далеко, далеко видно. Так и тогда…

- А у меня вопрос, - прервал его Белоус. - Почему она именно к вам пришла за утешением?

- Да потому что… потому что… - он опустил голову и словно бросился в омут, - считала, наверно, что я ей симпатизирую…

- Неубедительно.

- Ну ладно! Дело не в этом! На меня нашло озарение, понимаете… Я схватил «Былое и думы», второй том. И книга сразу чудом открылась на нужной странице. Я зачитал ей отрывок… Там Герцен исповедуется, как однажды изменил жене…

- Всюду выискивает темные стороны, - покачал головой председатель. - Даже у великих демократов.

- При чем тут темные стороны? Груня уцепилась за эту книжку, как за спасательный круг. «Я, - говорит, - ему должна написать. Он там, наверное, переживает, кается! Я утешу его!..»

- Неубедительно, - проговорил Белоус.

- Ну хорошо, хорошо! А помните, Груня в феврале на три дня пропала? - Пастухов говорил быстро, торопливо, ровно боялся, что мы разбежимся. - Опять же к нему ездила! Вернулась - встретил ее в павильоне. Была немного выпивши… «Ты, - говорю, - чего здесь?» - «Это, - говорит, - не я. Я, - говорит, - себя в Москве оставила». Стала меня бранить: «Вы, - говорит, - моральные да положительные, церемонитесь, ушами хлопаете, а у вас из-под носа сволочь всякая девчонок выхватывает, а вы огарками пользуетесь…» Разочаровалась. В людях разочаровалась.

- Что же она сразу, как разочаровалась, не кинулась? - спросил председатель.

- Не знаю… Может, чтобы не было подозрений. Она и под колесами любила паскуду своего.

И Пастухов крепко сжал костистые кулаки.

- Ну ладно, - председатель хлопнул ладонью по колену. - Герцен там, измены, это все художественная литература. Какие у тебя конкретные доказательства? Известна тебе фамилия ухажера?

Пастухов покачал головой.

- Известно, кто была у него эта, как ее… дополнительная женщина?

Пастухов снова покачал головой.

- Ну вот!

- А что вот? Какие могут быть доказательства, если она сама решила скрыть это… Одно можно утверждать наверняка: на таком расстоянии продержаться на руках Груня не могла. Я и то из сил выбился.

- Что ты городишь? - выпучил на него глаза председатель.

- Точно. Сегодня утром вышел на то место, где цеплялась Груня, и схватился за поручни товарного поезда. Проволочился до пятого пикета и сорвался.

Он положил на стол ладонями кверху черные, вспухшие руки.

- Ты что? - председатель встал. - Вовсе с ума спятил? А если бы сам… под колеса. Об отце, матери подумал?

Пастухов сидел потупившись.

- Ну ладно, - сказал председатель. - Допустим, твоя правда. Давай переиграем это дело, давай баламутить народ. Давай заместо подготовки к юбилею артели выкапывать могилы. Погубителя Офицеровой ты не знаешь и никогда не узнаешь. Никаких форменных доказательств у тебя нет. Чего мы добьемся в итоге? В итоге мы добьемся одного: пятна на памяти Офицеровой. Желаешь - давай.

- Не надо, Иван Степанович, - проговорил Пастухов тихо.

Голос у него был, как бы сказать, какой-то пустой, бесчувственный голос.

Видно, в этот момент лопнула у него в душе важная пружина, и я поняла, что отныне с ним будет все меньше и меньше хлопот.

Мне бы порадоваться, а нет! Обуяла меня вдруг такая тоска, такая тоска, что и высказать не могу.

 

14

В тот же день подошел мой черед мыть у дяди Лени полы. После Груни он остался один, и наши певицы постановили ходить к своему наставнику по субботам прибираться.

Раскидав немного личные, служебные и общественные дела, угомонив кое-как Пастухова, я купила в павильоне гостинцу - мятных пряников - и побежала в Закусихино.

Дядя Леня обитал в той самой избушке, которую поставил в конце войны дружку своему - Офицерову.

Избушка была махонькая, стесанная без прирубки. На лицевой стороне два окошка, да сбоку, на двор, - небольшая гляделка. Вот и вся краса.

Крылечка за недосугом недоделали, и вместо приступочки перед дверью так и лежал утопший в землю валун.

В горенке все осталось, как было при Груне. Даже численник показывал 27 февраля. После нее некому стало отрывать листочки. Узкая железная кроватка была чисто застлана, одеяльце углажено, подушечка лежала на подушечке, а на верхней - укрывальце.

В ногах, у кроватки, стояла этажерка, сплетенная из прутиков дядей Леней для своей Гулюшки. На полке - два штабелька книг.

Под стеклом в большой крашеной раме от зеркала виднелись несколько довоенных фотографий Груниных родителей - отца и матери, вместе и по отдельности. Снимки было трудно разобрать. Они отсырели в земле, когда их закапывали от немцев.

Между фотографиями заправлены билетики Московского метро и троллейбуса, голубые и розовые: память январской поездки Груни в Москву.

Билетики своей февральской поездки она повыкидывала.

Возле постели висела почтовая сумка искусственной кожи, та самая сумка, с которой Груня отправилась в свой последний поход. Только звание инвалида войны помогло дяде Лене завладеть сумкой, да и то пришлось дойти до начальника почты и составлять длинную объяснительную бумагу для бухгалтерии.

Больше ничего примечательного в горенке не было, если не считать трех-четырех цветных картинок, развешанных для красоты по стенам. Картинки Груня вырезывала из «Огонька» и прикрепляла булавками. Так они по сей день и держались на булавках: «Шахтерка» Касаткина, «Председательница» Ряжского и какая-то жгучая брюнетка в черной шали - испанского художника Гойи.

Хотя дядя Леня и старался сохранять порядок, насколько ему позволяла слепота, - прибирал посуду и поливал сады на подоконнике - герань да кактус, - все-таки после Груни стало погрязней. В немытых стаканах жужжали мухи.

Дядя Леня поставил самоварчик, и, прежде чем приступить к уборке, я посидела с ним, побеседовала, покушала чайку.

Он любил вспоминать о Груне, и я потихоньку стала выспрашивать про ее последнюю поездку в Москву.

- А что было? - сказал дядя Леня. - Пропала и пропала… Две ночи не спал, ждал. Под утро сморило меня, и пригрезилось, будто сколотили мы с Гулюшкой крылечко с кружевным карнизом. Верх железный. Окрасили поясочками… Баское крылечко… Крашу, значит, я столбики, крашу, один кружок остался, вдруг хлоп - будит меня моя Гулюшка. Явилась наконец! По запаху чую - выпивши… Да и так - вроде какая-то шальная, на себя непохожая. Где пропадала? Ничего не говорит - смеется, как тогда, в сухую грозу. Да все загадки загадывает… А кто я ей, чтобы ее попрекать да спрашивать? Я ее в войну выходил, она меня слепого выхаживала - только и всего… - Он вздохнул. - Красивая больно была, ничего не сделаешь. Такое уж выпало ей наказание. Видишь, картинка висит?

Дядя Леня указал на простенок между окошками. Кроме двух вилок, сунутых в щели, на голом простенке ничего не было.

- Хороша картинка, верно? - спросил дядя Леня. - Груня говорила: «На эту тетеньку хочу походить. Она, - говорит, - не красотой горда, а тем горда, что в ней, - говорит, - ничего рабьего нету».

Я сразу вспомнила картинку, которую видала на днях у Митьки Чикунова: богатая барышня, немного схожая с Грунькой, сидит, как живая, на пролетке в туманный от стужи день.

- Это которая, - спросила я для уверенности. - Чернобровая?

- Ну да. Какая же еще? С белым пером. Говорят, на Гулюшку похожа. Верно? Похожа?

Дядя Леня с тихой улыбочкой уставился на пустую стену.

- Похожа, - сказала я.

Надо сегодня же пристыдить Митьку, чтобы не таскал чего не следует у слепых людей!

- Приехала, глянула на эту картинку и говорит: «Куда мне до нее!» А потом вроде успокоилась, вошла в бережки. Стала носки штопать… «Ты, - говорит, - дядя Леня, заматывай, - говорит, - носки в портянки… Носки-то… Мне, - говорит, - рано вставать завтра, на почту… А ты, - говорит, - заматывай в портянки…»

Он махнул рукой, пошел на кухню и встал там, отвернувшись к печке.

Я приступила к уборке. Горенка была крохотная, и мыть пол не составляло никакого труда. Три раза тряпкой махнуть - и чисто. Поэтому сперва я решила прибрать посуду и опахнуть пыль в Грунином уголке.

- Ты там с места не тронь ничего, - приказал дядя Леня. - Как лежало, так пусть и лежит.

И пошел, чтобы не мешаться.

Только принялась за уборку - в окно сунулся Пастухов. Я немного перепугалась и спросила, что ему надо.

- Вы мне никто не верите, - проговорил он без всякой надежды. - А погляди-ка на почтовую сумку.

Я сняла ее с гвоздя и осмотрела. Ничего особенного не было. Сумка как сумка. В наружном кармашке трепаный Грунькин ходовичок, на брезентовой подкладке чернильным карандашом выведено: «Г. Офицерова».

- Ну? - спросил Пастухов нетерпеливо. Видно, за последнее время он надоел тут и дядя Леня не пускал его в избу.

- Что ну?

- Как это могло получиться? Груню перемололо, а на сумке ни царапины. Как это могло быть?

Пришлось снова разъяснять заключение товарища Бацуры. Когда Груня сорвалась, сумка с нее слетела. По закону сложения сил сумка должна была отлететь дальше, но на ее пути оказался пикетный столбик, за который последняя и зацепилась посредством лямки.

- Сумка не может слететь с человека, - сказал Пастухов.

- Как же она в таком случае оказалась на столбике?

- Очень просто. Груня повесила ее сама.

- Зачем?

- Чтобы не пропали письма… В сумке почта была! Груня повесила ее на видное место, чтобы не занесло снегом. Повесила, а сама кинулась… - Он скрипнул зубами. - Узнать бы, кто ее довел…

Я тщательно стерла с сумки пыль. Потом стала вытирать книжечки, одну за одной: «Молодая гвардия», Маяковский, Есенин. Среди художественной литературы попался и Герцен в зеленой обложке.

- Это случайно не твоя? - показала я Пастухову.

- Моя! - закричал он. - Дай сюда!

Я подала ему книжку в окно. Он открыл ее и побледнел, как смерть.

Из книжки выпорхнула и, раскачиваясь качелью, полетела закладка - небрежно оторванная половинка рубля.

Я похолодела. Все кусочки вдруг сложились в моем уме в одну картину.

Мы долго смотрели друг другу в глаза.

- Мало ли что? - сказали мои губы. - Мало ли какие бывают совпадения…

Надо еще отметить, что впоследствии в этой же книжке были найдены два распечатанных письма Ивану Степановичу из Министерства сельского хозяйства, про которые поминалось на суде.

Груня-то, кажется, сочувствовала затеям Пастухова и, не подавая вида, тайком оберегала его от вредных бумажек.

 

15

Да. Все кусочки сложились в одну картину. Все подошло одно к одному и до того вышло просто, что я и понять не могу, как это сама, без Пастухова не догадалась.

Конечно же, гуляла Груня с Игорем Тимофеевичем. Увидел он ее в прошлом году, когда приезжал в отпуск, стал прилюлюкивать, и потеряла она разум, и позабыла про все: и про спевки и про своего дядю Леню.

А когда в Москву приехали - убегла к нему на квартиру прямо со сцены. Как сейчас помню, хватились ее - пальто и шаль тут, а самой нету. Мне с ней в паре «Цепочку» танцевать, а ее нет. Так и пришлось прыгать одной, сзади всех, довеском. Прилетела Груня к Игорю Тимофеевичу, без пальто и без шали, в январе-то месяце, а у него - другая…

Вернулась несчастная, застылая, больная. Помню, домой ехали - жаловалась: «Никому не верю. Мне говорят, сколько булка стоит, а я не верю». Мы смеялись: «Повзрослела». А она: «Если это называется повзрослеть, то и расти не к чему».

Впрочем, болела недолго - Пастухов дал ей книжку, и она снова вспыхнула и, поправившись, в феврале бросилась в Москву. Страдала, что ее любезный переживает свою измену, мечтала утешить его… А он и думать об ней перестал.

Что там между ними было, никому теперь не узнать, да и узнавать поздно, но, видно, сильно обидел Игорь Тимофеевич гордую Груню. Обидел и ожесточил. До того ожесточил, что в деревню заехать опасался - взял путевку в дом отдыха.

Так задешево пропала светлая Грунина душа. Пастухов, конечно, с этим не примирится. А пустить его на самотек невозможно; натворит такого, что щепок не соберешь, и сам пропадет окончательно. А мне, по правде сказать, дорог, как собственный младенец, стал в последнее время мой нескладный Раскладушка. Я всей душой сочувствовала ему, а надо было его крепко держать за руки.

Я до того переволновалась, что из носу пошла кровь. Всю ночь не могла заснуть, ворочалась с боку на бок и думала.

С утра на дворе было мрачно, будто воротилась осень. Собирался дождь. Надо было закрывать наряды, а я ничего не понимала, глядела на бумаги, как с похмелки, и только и делала, что подправляла хвостики на буквах.

Сижу в конторе, переживаю, и черными тучами наплывают мысли: «Как теперь, разойдутся Пастухов с Игорем Тимофеевичем? Как они встретятся у стариков Алтуховых? Что будет?».

Чем дальше к вечеру, тем больше ныло сердечко. Наконец работа кончилась. Я накинула плащ и побегла к Настасье Ивановне предупредить, чтобы заперлась и не пускала гостей.

Дождь лил холодный, крупный. Капли били в глаза, высоко подскакивали на лужах.

Запыхавшись, я прибегла к Алтуховым и встала на пороге. Пастухов уже сидел на лавке под часами, зеленый, как тина. На меня не обернулся. Сидел ссутулившись и глядел в пол, в угол.

- Игоря Тимофеевича нету? - спросила я, сама удивляясь своему ровному голоску.

- Отец за ним поехал, - весело откликнулась Настасья Ивановна. - Жмот-то наш, председатель, узнал, что за Игорем Тимофеевичем, сам побег коня отряжать. Без звука…

Она готовилась проводить ненаглядного сыночка и хлопотала у печи.

- Когда по такой погоде доедут, бог знает! - стрекотала она. - Ну и погода! В обед завела тесто, не подходит… Накопали морей, на реках плотины - весь календарь сбили!..

Стол, как и две недели назад, был уставлен разными сластями: и наливочка и редька в сметане. Только груздей не было - дед как накинулся в тот раз, так все и поел.

- Он у нас сроду был дошлый, увертливый, - хвастала Настасья Ивановна про сыночка. - Не знаю, в кого удался… Я-то сама не деревенская, я городская, по родителю - орловская мещанка. Батюшка жильцов пускал. Свой дом у нас был, каменный, с мезонином. Хотели было другой дом прикупить, а тут революция. Мой-то ирод налетел, как коршун, и увез сюда в глухомань, в Мартыниху пропащую эту… Я его тогда и на лицо не разглядела какой. Вижу, красный бант на груди. Красиво. Забралась к нему на седло и поехала, дура. Мне тогда пятнадцать лет сровнялось, ничего не понимала. Привез он меня сюда - с той поры возле горшков и маюсь. А он все скакал гдей-то со своим бантом - наводил порядки… Дите у нас долго не удавалось - десять лет ждали. Бабы говорили, у моего ирода на это дело слабина от кавалерийской должности. И вот народился, наконец, Игорек, счастье мое ненаглядное, солнышко мое. Слабенький чегой-то родился, сосать силенки не было, через носик кормили. Моего злодея тогда дома не было. Воротился да как зашумит: «Ты что, туда-сюда! Не жена ты мне - контра! Почему моему сыну княжеское имя дала! Перекрестить его сей момент на Марата!» В те годы он сильно красный был. Идейный. Это теперь с него вся краска слиняла… Так, почитай, с самого рождения, тянули мы с ним нашего Игорька в разные стороны…

Пока Настасья Ивановна говорила, я украдкой поглядывала на Пастухова, старалась понять, что у него на уме. Он насупился, уставился в угол глазами, и было непонятно - слушал или нет.

- Подошло время обряжать Игорька в школу, - вспоминала Настасья Ивановна, - а у нас нет ничего… В тот год мой дурачок все добро в колхоз стащил, и коня, и сбрую, и колеса. Нам бы на пятьдесят лет хватило, а он стащил. Теперь у нас ничего нет, и в колхозе на двадцать одров четыре хода… Бывало, Игорек из школы придет - сразу бежит казанки перебирать. Казанков этих у него было цельный чулан натаскан: и простые бабки, и крашеные, и свинцом залитые, и с пломбами, и с заклепками, и с гвоздями. Отец, бывало, шумит: «Брось мослы! Читай задачку!» А он улыбается, бедный, да говорит: «Чего их учить, уроки-то… Положи лучше мне, маманя, побольше пирожка, я сегодня с Ванюшей поделюсь, больно он любит пирожок с луком». Ванюшка этот был младший братишка учительницы-сиротки. Игорек с ним на одной парте сидел. Подкармливал его потихоньку. Вишь, какой жалобный… - Она шмыгнула носом.

Свезла я его в Москву, в техникум. Каждый месяц деньги слала. Из-за этих денег с иродом моим цельные бои терпела. А все ж таки мой был верх - последнее продам, а деньги пошлю. И пришла мне награда. После войны объявился Игорек, всем на удивление, живой и здоровый, привез цельный ящик: и гречку и макароны. Тимошка с голодухи бросился служить смазчиком на железной дороге. Ему давали хлеб, да хлеб-то был - одно название, сырой, хоть коников лепи. А тут - такое добро! «Чем, - говорю, - одарить хоть тебя, сынок, не знаю». - «Ничего, - говорит, - мне с вас не надо. У вас у самих ничего нет. Вот хоть иконку возьму, если дадите, так уж и быть, об вас на память». И снял иконку, как сейчас помню, самую старенькую, самую плохонькую… - Настасья Ивановна утерла глаза и высморкалась. - Жил он тогда в Москве, чегой-то такое выдумал, и посулили ему заслуженное звание. Жить стал сытно, богато. Въехал в частную квартиру к какой-то гражданке, расписался и стал с ней жить. А когда стали документы поднимать для ученого звания, открылось, что у его жены брат с какой-то червоточиной, вредитель какой-то, мазурик. А она утаила… Игорек, конечно, подал жалобу куда надо и остался один-одинешенек. Была у него единственная отрада - приехать в отпуск, в родные края, к отцу, к матери. «Кроме вас, - говорит, - маманя, нет у меня ничего…»

Я боялась, что рассказ старухи еще пуще растравит Пастухова. Он сидел бледный и упорно смотрел в угол. Я глянула туда и ахнула. В подлавочье среди барахла лежал старый колун.

Я старалась сбить старуху на другие темы, но она только отмахивалась и цеплялась за сладкие воспоминания, которые оправдывали ее пустую жизнь. А когда Настасья Ивановна стала хвастать, что портрет Игоря Тимофеевича вывесят среди других почетных жителей Мартынихи, я поняла, что добром это кончиться не может, и побегла за председателем.

Дома его, конечно, не было. Я побегла к Белоусу и не ошиблась. Художник зарисовывал эскиз нашего уважаемого маяка - Зиновия Павловича. Товарища Белоуса рисовали по пояс, поэтому он сидел в новом пиджаке с орденами и в старых штанах. Иван Степанович давал указания, куда класть тени.

Я отозвала председателя на кухню и выложила ему, как Игорь Тимофеевич загубил Груньку, как дознался об этом Пастухов и что Пастухов сейчас сидит у Настасьи Ивановны и глядит на колун.

Председатель до того расстроился, что позабыл меня ругать за воспитательную работу,

- Все, - сказал он, - загубили юбилей! Чего глаза вылупила? В районных организациях какая была дана установка? Чтобы мы подошли к юбилею без пятнышка! Ясно? А тут не пятнышко, а целая клякса! Наладили счастливую жизнь - девчонки под поезд кидаются!

Он сорвал с места Зиновия Павловича, и товарищу Белоусу пришлось бежать с нами к Алтуховым в своем парадном пиджаке.

Всю дорогу Зиновий Павлович не мог уяснить дела, а когда, наконец, уяснил, цокнул языком и промолвил:

- Думается, Офицерова приняла неправильное решение.

В окнах Алтуховых мирно горел свет. Было тихо. Настасья Ивановна приоделась в шелка, но сыночек ее, слава богу, еще не прибыл.

Увидев начальство, Пастухов свирепо поглядел на меня. Председатель вызвал его из избы. Он вышел беспрекословно.

Они стали беседовать, и чем дальше беседовали, тем жальче мне делалось Раскладушку.

Не пойму, что со мной в тот вечер стряслось. Ровно из воды вынырнула: стала слышать, что не слыхала, стала видеть, что не видала. И председатель вдруг обернулся актером с погоревшего театра: говорит одно, а думает другое - ровно под каждым его словцом - скользкая подкладка. Под конец еле сдерживалась, чтобы не нагрубить ему. А ведь еще вчера завидовала Ивану Степановичу, и все мне в нем нравилось - и работа с народом, и повадка, и быстрая походочка, и даже роспись с голубком…

Беседа между ними произошла такая.

- Давай, Пастухов, поговорим, как мужчина с мужчиной, - начал председатель весело. - Играть в кошки и мышки не стоит. Мне все известно.

- Я вижу, - сказал Пастухов.

- А ты молодец! - сказал председатель. - Темное дело расковырял. Честь и слава! Хвастал небось кому-нибудь?

- Нет, никому.

- Молодец.

- Дяде Лене намекнул только.

- Напрасно намекнул. Надо было вперед мне доложить. Молодец! Мы-то думали - заслуженный деятель, а он гад ползучий. Сволочь такая… Знал бы - лошадь не давал. Пойдем пройдемся - примем решение.

Взбодренный Пастухов стал повторять уже известные подробности. А председатель, тихонечко ступая, незаметно оттягивал его от избы Алтуховых и от того конца, откуда должен был подъехать Игорь Тимофеевич.

Мы свернули в темный безлюдный заулок.

- Груня очень любила его… Очень… - сбиваясь, горячим шепотом объяснял Пастухов, - В феврале к нему поехала, специально.

- Гляди ты, - восхищался председатель. - На аршин под землей видит! Я думаю, Зиновий Павлович, он бы дознался, кто «газик» разул. Как считаешь?

- Думаю, дознался бы. - Зиновию Павловичу было холодно. - У нас там, возле птицефермы, мешки свалены с калийной солью. Как бы не промокли.

- Обожди! - прервал его председатель. - Надо решить, в каком направлении действовать!

- Первым долгом - заставить его признаться, - заговорил Пастухов размеренно и складно. Видно, у него все было обдумано. - Надо застать его врасплох и выложить ему всю историю, всю подноготную выставить на свет, чтобы он понял - нам все известно. Лучше сделать это при родителях, при родителях ему будет стыднее. Но это еще не наказание! Вот потом, когда он признается, когда ему будет некуда деваться, - собрать колхоз, и старых и малых, и заставить его доложить о своем поведении всему народу. Вот это уж будет настоящее наказание! Такой позор он запомнит навеки! Если же у него не хватит мужества признать свою вину, если он станет увиливать и отпираться, я возьму его за руку и потащу в суд. Я разоблачу его перед судом!

- Не кричи, не кричи! - прервал председатель. - Чем тише, тем лучше… Я хочу довести до твоего сведения, что по этому делу составлен формальный акт. Несмотря на вьюгу и холодную погоду, все было исполнено формально. Товарищ Бацура лично выезжал на место, расследовал обстоятельства. В результате обследования и опроса установлен несчастный случай по вине пострадавшей. Привлечешь ты Игоря Тимофеевича - он выложит акт на стол. А ты что выложишь? На месте происшествия был? Нет. Труп видел? Нет. Что же ты выложишь? Какой документ?

- Да я же вам говорил: у меня точные доказательства. Почтовая сумка совершенно целая! Без царапинки!

- А что с того? Дядя Леня попросил в почтовом отделении, ему и дали, из уважения, новенькую.

- Так там же надпись - Офицерова!

- Так то же не подпись, а надпись. Надпись тебе любой нацарапает.

- А рубль разорванный? Половинка рубля?.. В этой половинке весь его коварный почерк… Я кондукторшу автобуса в свидетели позову…

- Рубль - тем более не документ. Рублей у нас много. Давали бы мне лишние рубли, я бы их тоже напополам. Куда их…

- Да вы что? - Пастухов остановился, и я наткнулась на него сзади. - Вы что? Не верите?

- Мы-то верим. - Белоус шумно вздохнул. - А надо, чтобы поверила общественность.

- Да ведь все сходится! Он и у родителей не остановился, потому что боялся встретиться с Груней… В дом отдыха сбежал.

- Мешки бы под навес перенести или накрыть чем… - сказал товарищ Белоус. - Химия мокнет.

- Ты учти деталь, - напомнил председатель Пастухову. - Аморалка исходила от Офицеровой. Если встать на вышку закона - не он к ней бегал, а она к нему. Так?

- Она же любила его!

- Тебе говорят дело, а ты обратно одно и то же - на всех станциях горячий кипяток!.. А поступай, как желаешь! Устал я вас всех упрашивать, и на коленках перед каждым становиться! Хватит. Пойду в бригадиры или в кладовщики…

Мы молча прошли немного. В темноте мягко шелестел дождь…

- Если она его любит, - осенило вдруг председателя, - ей надо было обратиться в соответствующие организации. Пригрозили бы ему и стал бы жить с ней за милую душу. У нас кто стоит на страже матери и ребенка? Государство. А она под колеса кинулась. Это как понимать? На свое родное государство не понадеялась? Что ее - советские законы не устраивали?

- Я в суд пойду, - сказал Пастухов жестко. - Есть такая статья - доведение до самоубийства.

- А к статье есть примечание.

- Какое примечание?

- Вот видишь, не знаешь… Не знаешь ты всего, бригадир… Разве так можно? Хоть ты насчет судов у нас опытный, а надо сперва изучить вопрос. С кондачка на суд люди не кидаются. - Он немного подумал. - Мы выйдем на суд, а он выложит наш же собственный акт и спросит: «Кто вам дал право ставить под сомнение советского человека? Вы в какое время существуете?» А ну - привлечь Пастухова за клевету. Есть у него судимость? Есть! А ну, припаять ему покрепче!.. Товарищ он видный. Вера ему есть. Не связывайся ты с ним, бригадир. Не рекомендую.

- Неловко получается перед народом, - добавил Белоус. - На Алтухова пишем портрет, как на образец, и на него же заводим дело. Вон, скажут, здравствуйте, висит на щите какой кобель. Видать, он в ихнем колхозе - типичное явление.

- Неужели вам не совестно? - спросил Пастухов. - Неужели вы хотите замазать эту историю? Вы понимаете, что это значит? Я же вам говорил, он уже и тут напакостил, кондукторше закинул ту же удочку. Кондукторша автобуса номер три, звать Тамара…

- Ну давай не замазывать! - потерял терпение председатель. - Давай размазывать. Звони на весь район. Вот в «Красном борце» посмеются.

- А отсюда станут делать вывод обо всей нашей идеологической работе, - вздохнул Белоус.

- Так что же, по-вашему?! Простить ему?! Помалкивать?! Потакать?!

- Кричи шибче! - сказал председатель. - Шуми, чтобы вся деревня слышала.

- Тем более на пороге юбилея, - сказал Белоус, до которого только теперь вопрос стал доходить во всей своей тонкости. - Гостей назвали, из области приедут руководящие товарищи. А у нас заместо надоя такая склока между собой.

- А вот что мы сделаем, - оживился председатель. - Мы с ним сами расправимся. Прав бригадир - принципиально ставит вопрос. Мимо таких уродов проходить нельзя. Я предлагаю вот что: а если мы его на щит не вывесим? Вот ему будет пуля! Других всех вывесим, а его - нет! Согласен?

- Согласен, - отрубил Пастухов. - Спокойной ночи.

И пошел.

- Работа с людьми - великое дело, - сказал Белоус. Он постоял, послушал дождь, вздохнул. - Химия-то мокнет… Перетаскать бы мешки, под навес бы… - и отправился спать.

Шаги Пастухова затихали в глухом конце заулка.

Самая короткая стежка до избы Бугровых вела отсюда задами, вдоль огородов и риг. Но ночью, да в грязную погоду, любой и каждый вернулся бы на шоссе и пошел бы по асфальту, по улице, освещенной фонарями и окнами.

Я сердцем чуяла, что Пастухов поворотил не домой, а в другую сторону, караулить Алтухова.

Об этом, видно, подумал и председатель. Он сказал тихонько:

- А ну, пошли поглядим.

Я сказала, что не пойду.

- Как это - не пойду?

В сердцах я не стала ничего выдумывать.

- Очень просто! С вами не пойду - и все!

- Надо бы тебе беспокоиться о людях.

Тут меня вовсе взорвало:

- А вы беспокоитесь? За Пастухова, за Игоря Тимофеевича боитесь? Плевать вам на них! Только об себе думаете…

- Да ты на кого хвост поднимаешь? - Он внимательно поглядел, я ли это. Потом устало махнул рукой и отправился один.

Хотя я понимала теперь, что усталость и тяжелые вздохи председателя - одно притворство, мне стало чего-то совестно. Я нагнала его, пошла рядом.

Минут пять молчали. Потом председатель как ни в чем не бывало сказал:

- Ты бы хоть в хор бы его затащила. Сколько тебе раз указывали: человек сложный, с заскоками, убеждениям не поддается. Только коллектив сможет отстругать его, как положено, сбить с него излишние сучки и занозы. А ты ходишь за ним, все равно как часовой за арестантом, а толку никакого нету…

На краю деревни, возле моей избы, стоит березовый колок. Такие там растут милые березки. Сейчас, в темноте, их не видно. Слышно только, как дождик ищется в листьях.

- А ну-ка, пойди глянь-ка туда, - велел председатель.

Я забоялась.

Он сам перепрыгнул канаву, потоптался на опушке и сказал громко:

- Вон он где затаился!

Никто не отозвался. Частый шепот мокрых листьев доносился из колка.

Председатель простыл и ушел.

А я так и стояла на дороге, хотя меня всю колотило. Пастухов где-то здесь, совсем близко. Пройдя заулок, он, конечно, своротил налево, дошел верхней стежкой до двора Чикуновых, нащупал кучу деталей раскулаченного дизеля, выбрал железяку поувесистей, проверил, не стоит ли у Алтуховых ворот подвода, и притаился где-то здесь, за деревьями. Мне виделось это ясно, как во сне. Я хорошо изучила Раскладушку.

Дождь кончился, было совсем тихо. Уши устали и слышали то, чего вовсе не было, то вроде кто-то крался за спиной, то вроде хихикал.

И когда раздался знакомый, деликатный постук палочки по асфальту, я сперва подумала, что мне тоже мерещится.

А палочка поклевывала все ближе, и я, наконец, уверилась, что идет дядя Леня.

Я бросилась навстречу и с ходу стала жаловаться и на председателя, и на Белоуса, и на Раскладушку. Дядя Леня вздыхал и кивал головой, будто все ему было давно известно.

Мы вернулись к березкам.

Дядя Леня прислушался и позвал:

- Виталий?

Никто не отозвался.

- А я тебя слышу, - дядя Леня показал палочкой. - Вон там слышу.

Мы подождали еще немного.

- Как хочешь. Хочешь молчать - молчи. Одно пойми: как бы мы с тобой ни кувыркались - паички нашей не вернуть. Ничего от нее не осталось, кроме светлой памяти.

В рощице молчали.

- Ну ладно, докопался ты до истины. А спроси покойницу: хочет она, чтобы ты докапывался? Не понравится ей это. Не одобрит. Было бы надо - сама бы написала: «Так и так - прошу не винить». Знаешь правду - и молчи.

- Значит, зажег свечу и спрячь в карман? - послышался голос Пастухова, и сам он, мокрый, в пиджаке с поднятым воротом, прыгнул на обочину. В руке у него была железная шоферская монтировка. Так я и знала!.. - Правда светить должна, - сказал он еще. - Правда требует дела. В кармане она только душу жжет.

- Живого человека по темени тяпнуть - это, по-твоему, дело? - спросил дядя Леня.

- Я не хотел тяпнуть… Я хотел взять его за шиворот и выволочь на народ, на свет его выволочь. Я хотел но закону, а меня за руки держат… Ступайте, дядя Леня, домой. Простынете.

- Сейчас пойду. Убьешь?

- Там будет видно.

- А про себя подумал?

- Мне все равно. Меня поймут.

- Понять - может, поймут. А срок дадут. Как же тогда твои трактора, скорости?

- Устал я, дядя Леня. Мне все все равно.

- То-то и есть… Знаю, не похвалишь ты меня, а намекнул я ему. Уехал наш злодей не попрощавшись.

- Уехал?!

- Отбыл. На вечернем почтовом. Осторожный все-таки… Я ему издаля, без фамилий… А он мигом смекнул.

- Да вы что, сговорились все?! - заголосил Пастухов на всю деревню. - Сговорились выгораживать эту мразь. А вы-то, вы… Вы же Груне вместо отца… Предатель вы, и больше никто!

- Так и знал - бранить станет, - сказал дядя Леня.

- Зачем вы это сделали? Зачем?

- Люблю я тебя, Пастухов, и не хочу твоей погибели… А Груня меня не осудит… А потом все ж таки чем тебе повезло, - попробовал пошутить дядя Леня. - Тем тебе повезло, что у тебя живой консультант остался…

По асфальту затарахтела бричка. Дед Алтухов возвращался домой порожняком, без сыночка. Был он мокрый и злющий.

Кобыла скакала вперебой, как стреноженная.

- Куда, зараза! - кричал он, нахлестывая. - На ровном шоссе кривулять! Я тебе покривуляю…

Пока дед доехал до ворот - весь изматюгался.

 

16

Через года-два после того, как случилось все описанное, отношение к скоростной механизации в корне изменилось. Движение скоростников приобрело широкий размах, особенно в Сибири и на юге нашей Родины. В весенние дни 1960 года центральная печать сообщала, что ударник коммунистического труда, тракторист из Одесской области Гедеон Иванович Бочевар на культивации пропашных культур перевыполнял норму больше чем в два раза. Почин Бочевара подхватили тысячи передовиков. Прислушиваясь к голосам практиков, Минский и Валгоградский заводы стали выпускать скоростные тракторы, как гусеничные Т-75, ДТ-54А, так и колесные, например МТЗ-5МС/ЛС. Недавно мы купили трактор МТЗ-5Л/М. Он может ходить на десяти скоростях, от 1,4 километра до 22 километров в час. Очень симпатичная машина.

А летом 1959 года скоростная механизация в нашем колхозе еще только проклевывалась, и трудно было конечно, одному Пастухову своротить с наезженой колеи и председателя, и инструкторов, и ответственных товарищей из РТС, и удаленных за тысячи километров работников министерства.

Тем более - его отвлекала история Груни Офицеровой.

В первые дни после отъезда Игоря Тимофеевича мы опасались что Пастухов бросится в Москву и учинит там какой-нибудь сабантуй. Разыскать Алтухова ничего не стоило: оставил свой московский адрес для досылки чертежей.

Но после ночного разговора Пастухов стал тишеть и тишеть, полюбил тихие работы, перебирал с бабами картошку, решал кроссворды.

Раньше был моторный парень, бегал, как смазанный, а тут стал ходить шагом, как и остальные рядовые колхозники.

И неясных вопросов к председателю у него становилось все меньше.

Жила я тогда, как на угольях, и, глядя на застывшее лицо моего Раскладушки, была уверена, что он всех нас обманывает и усыпляет бдительность.

Но опасения оказались напрасными. Пастухов забыл про водку, стал дисциплинированным, исполнительным и тишел с каждым днем.

Разговоры про Груню подымать перестал. Будто выпала она у него из памяти. Дядя Леня тоже помалкивал.

Так это дело и затухло.

Крутое изменение характера Пастухова на первых порах насторожило и председателя. «Что это с ним - ровно воздух из него выпустили?» - спрашивал он и долго, опасливо смотрел вслед бригадиру.

За три года я хорошо изучила Ивана Степановича, но одного его поступка не могу понять и по сей день. Когда подошла пора жатвы, он неожиданно по своей инициативе вынес на правление вопрос о скоростной уборке хлебов.

Мы все помнили, что еще зимой Пастухов мечтал косить хлеб на повышенной скорости. Неудача прошлого года ничуть не огорчила его. Во-первых, поле было невыровненное, во-вторых, плохо посеяно - рожь росла холмами. На этот раз он предлагал применить безлафетную жатку на пневматиках. О том, как ее приспособить для скоростной работы, он вел длинные беседы с Ларисой, которая оказалась самой способной его ученицей.

К удивлению председателя, Пастухов на правление не пришел. Под предлогом мигрени он остался дома, а все бумаги передоверил Ларисе.

Хотя Лариса и была трактористом первого класса, но пастуховского чутья машины еще не достигла. Пока она объясняла правленцам, как увеличить стригущую скорость ножа и зачем нужен дополнительный щиток-отражатель, ее еще слушали с доверием, но как только стала советовать косить без мотовила, Зиновий Павлович до того огорчился, что ушел, а председатель сказал, что еще лучше снять вдобавок и колеса и вернуть все эти детали как излишний утиль на завод, к чертовой матери.

Лариса поругалась, поплакала и пошла к Пастухову.

Тот играл с Бугровым в «козла».

Выслушав, как ее подняли на смех, он сказал:

- В общем-то Иван Степанович рассуждает логично. Надо подождать, когда промышленность станет делать прицепные машины для скоростной работы. Тогда и возьмемся. А кустарничать в эпоху сплошной механизации смешно. Иван Степанович прав… Козыри крести…

Лариска вгорячах прибегла ко мне, сверкая зенками, рассказала все это и добавила:

- Ты на сельскохозяйственную выставку Раскладушку свези. Тебе за него медаль дадут!

Хотела было я ее поставить на место, но не стала. Без нее тошно.

Нападала на меня в то время серая тоска, накатывала приступами, и от разных мелких причин. Например, от ветра. Чем пуще ветер, тем сильней тоска. До того дошла, что одна дома сидеть боялась.

Ладно еще что подготовка к юбилею отвлекала меня и я забывалась немного. Подошло время украшать деревню, разукрашивать избы, готовить ночлег для гостей, отрабатывать выступления. Мать Ларисы, Анну Даниловну, которая была в тридцатом году секретарем комсомольской ячейки, уговорили поделиться воспоминаниями. Иван Степанович велел подготовить для нее текст. Хор должен обновить программу. Уборочная была трудоемкая, все, куда ни обернись, поспевало и созревало, молодежь маялась на полях и усадьбах, на спевки собиралась трудно. И постепенно и я вовсе забыла о своем подшефном.

Однажды он сам пришел ко мне на дом и подал бумагу.

Я спросила его, что это такое.

- Читай, - сказал он тихо.

Это было написанное по форме заявление.

«Настоящим я, В. Пастухов, прошу включить меня в хор колхоза «Светлый путь». В просьбе моей прошу не отказать. В. Пастухов».

Я, конечно, обрадовалась. Тем более два баритона женились и молодухи опасались отпускать их на спевки. Но когда наедине перечитала заявление, снова ни с того ни с сего накатила на меня тоска, да такая лютая, что я заснуть не могла, задыхалась, будто душил меня кто-то нездешний. Выходила на двор, ночной водой умывалась - ничего не помогало.

Дошло до того, что к Таисии Пашковой побегла, чтобы пошептала исцелительную молитву. Пашкова у нас хоть и кончила тракторные курсы, а верующая. Конечно, она оправдывается, что, мол, не в бога верит, а так, ради умиления молится, умиления жаждет, а я думаю так: раз молитвы шепчет - значит, верующая. Прибегла я к ней, она говорит: «Надо знать причину». Я объясняю про ветер и прочее - не верит. «Не хочешь, - говорит, - признаваться, какой мужик тоску нагоняет, ступай!»

Подошел праздник. Наши хлопоты и расходы полностью оправдались. Старые и малые потянулись в клуб. Та же Таисия позабыла, что в этот день случилось успение пресвятой и пречистой девы Марии, и пела в хору так, что занавес колыхался.

Как бы ни было временами тяжело, какие бы ни случались неполадки, а живет в крестьянстве гордость достигнутыми успехами. Всем видно, как за тридцать лет преобразилась и украсилась родная страна. Все сознавали, что три десятка лет тому назад и в нашей округе произошел исторический перелом, зародилась новая жизнь…

Гостей понаехало много. Шоссе возле клуба с обеих сторон было заставлено грузовиками и легковушками из района, из области и из соседних колхозов.

Ивану Степановичу было чем похвастать, было на что обратить внимание собравшихся.

Урожай выдался неплохой, капризная гречиха и та не подвела. Плотницкая бригада поднажала и досрочно, в аккурат в праздничное утро, за час до приезда секретаря райкома, закончила новый телятник. И гипсовые пионеры на клубном крыльце были выкрашены в серебряный цвет.

После доклада, приветствий и воспоминаний сделали перерыв, чтобы подготовить сцену для хора.

С выступлением самодеятельности произошла задержка. Кого-то угораздило принести свежий номер «Колхозного производства», и многие отвлеклись. Оно и понятно: журнал будто нарочно приурочили к нашему празднику. В самом начале была фотография: Игорь Тимофеевич осторожно, чтобы не замараться, обнимает Пастухова возле переезда.

На той же странице начиналась длинная статья Игоря Тимофеевича под заголовком «Растревожим стальных коней». В статье расхваливался Пастухов и описывались придуманные им изменения узлов в механизмах, необходимые для скоростных полевых работ. Девчата выхватывали журнал друг у дружки, разглядывали снимок, цитировали то место, где намекалось, что слабые руководители колхозов существуют не только в слабых фильмах.

Пожалуй, больше всех ликовала Лариса. Она была уверена, что после такой статьи трактористам «Светлого пути» откроют «зеленую улицу». А про слабые фильмы Митька заучил наизусть. Дядя Леня улыбался вместе со всеми и, хоть ничего не видел, тоже попросил журнал - подержать немного…

Один только Пастухов - какой был, такой остался.

Когда журнал дошел до него, он бегло просмотрел статью и коротко хихикнул. Оказывается, Игорь Тимофеевич перепутал; на ведущем валу транспортера надо было показать десятизубовую звездочку, а он изобразил восемнадцатизубовую.

Кроме этого хихиканья, от Пастухова не дождались ни словечка. А когда ему, по справедливости, стали дарить журнал, отмахнулся:

- Куда мне его!

И пошел, прихрамывая, в угол. Красный сапожок с чужой ноги был ему немного тесен.

Пока мы, позабывшись, шумели и спорили, на сцену выскочил взопревший Иван Степанович.

- Вы что, в своем уме? - зашипел он. - В первом ряду - ответственные товарищи, секретарь обкома по пропаганде, а вы что? Галдите, гогочете, задерживаете… Какая статья? Потом статья! Становитесь!

Мы стали устанавливаться, девчонки, как всегда, в первых двух рядах, ребята - в третьем. Пастухов, прихрамывая, полез на стул. Иван Степанович поглядел на него, цокнул языком.

- Обратно, бригадир, ты мне строй портишь. А ну, немного вперед. Так, так… Стоп!

Долговязый Пастухов улыбнулся сиротской улыбкой и ссутулился. Он понимал, что торчит каланчой над хором, и очень смущался. В шелковой косоворотке, опоясанный крученым, с кисточкой пояском, он смахивал немного на Иванушку-дурачка.

- Нет, - огорчался председатель. - Сбиваешь ты мне ранжир. А ну, перейди на край… Побыстрей!.. Чего ты как сонная муха… Вот так. Подравняйся! - Пастухов подравнялся. - А ну слезь со стула. - Пастухов слез. - Нет, так вовсе низко. А ну встань, как стоял. - Пастухов встал на стул. - Подравняйся. Так, так. Стоп! Теперь вроде неплохо! Приступайте!

Пока он перестанавливал туда-сюда Пастухова, смертная тоска снова взяла меня в клещи, и я чуть было не завыла, когда открыли занавес.

Глянула я на Пастухова, и вдруг, ровно зарница сверкнула, поняла я, отчего все это со мной…

После хора состоялось награждение ценными подарками.

Награжденные по очереди выходили на сцену, получали из рук председателя подарок и выступали с краткими речами. А хор величал каждого заранее заготовленным куплетом.

Когда дошла очередь до меня, Иван Степанович сказал:

- А нашей всем известной активистке, Лебедевой Марусе, подарок со значением: статуя «Вперед и выше»!

Все захлопали. Я, как была в кокошнике, сделала два шага.

Председатель подал мне маленькую тяжелую фигурку - парень, вытянув стрелой руку, рвется куда-то ввысь. Сейчас эта фигурка у Пастухова, и я иногда захожу поглядеть на нее. Фигурка действительно красивая, белого металла, но в ту минуту запомнилось одно: тяжелая она, очень тяжелая.

И я начала говорить.

Сперва я сказала, что понимаю, на что намекнул Иван Степанович. Намекнул на мою успешную воспитательную работу среди Пастухова. И правда, результат налицо. То Пастухов мудрил всяко - трактора бегом гонял, зубчатки с машины перевинчивал, а теперь - нет. Теперь только поет.

- Гости могут поинтересоваться, как я добилась таких успехов. А очень просто. Воспитывать активного борца, строителя коммунизма трудно, долго и не каждому дано. А подгонять человека под свой серый шаблон куда проще. Так я его и натаскивала. Врать ему не давала и от правды берегла. Могу заверить - стал он послушный, слушаться будет всех и каждого. Теперь его как посадишь, так он и сидит, как поставишь - так и стоит. Спокойный стал, как покойник.

Я говорила, позабыв про тяжелую фигурку, и боялась только одного, чтобы меня не погнали среди речи. Но в зале застыла тишина. И Иван Степанович застыл на сцене, как замороженный. Я собралась было и его помянуть, поскольку он давал руководящие указания, но вовремя одумалась и не стала прятаться за чужую спину. Пусть каждый за себя отвечает!

- И все-таки премии я принять не могу, - сказала я. - Недостойная. Неправильно мне ее присудили. Пока я над Пастуховым кудахтала, оказалось, что он меня перевоспитал больше, чем я его. Ровно я возле него воскресла. Светлячкам научилась радоваться и не только людям - солнышку в глаза глядеть не боюсь. Да если бы не он, разве встала бы я перед вами да осмелилась сказать это?

Я задохнулась от волнения, и тут, хотите верьте, хотите - нет, в зале захлопали. Сперва захлопал кто-то один в первом ряду, потом другой, потом хлопали все. Я подняла руку.

- А подумать всерьез - натворила я страшную беду. Одно утешение. Гляжу на вас, вижу, как вы слушаете меня, и верю - оживет среди нас Виталий! Раз уж я, такая кочерыжка, ожила - он тем более оживет…

Я хотела сказать еще что-то, но слезы душили меня.

Я поставила фигурку на стол и побежала за кулисы, мимо веревок и старых декораций, в коридор, на крыльцо, па волю.

В просторном небе играли звезды. Ночь была светлая, свежая, стальная августовская ночь. Прямое, как хлыст, асфальтовое шоссе белело вдоль праздничной нашей деревни и бежало дальше, соединяя в одно далекие города и села. Я шла по ровному асфальту, прямо, прямо, прямо, сама не знаю куда, зареванная и счастливая, и встречные машины объезжали меня стороной.