Мы не проехали и полпути, а продрог я основательно. Один раз я попросил Николая высадить меня и бежал километра полтора, чтобы согреться. И вскоре после этого случилась беда.

Помню, я еще ничего не подозревал, а Николай тревожно вслушивался в работу мотора. Он был сверхъестественно чуток к работе механизмов и смутно предчувствовал катастрофу, но не мог еще сообразить, откуда она идет. Напряжение его нервов незаметно передалось мне, и, когда мотор забарахлил, я нисколько не удивился.

Машина пошла медленней. Прикусив губу, Николай подтянул подсос. Машина послушно набрала скорость, но через минуту, словно выбившись из сил, снова замедлила ход и пошла, дергаясь, толчками. Николай со злостью забрякал педалью акселератора и снова рванул подсос. Выхлопная труба стрельнула, и мотор заглох.

В наступившей тишине стал явственно слышен шелковый свист поземки.

Я вопросительно взглянул на Николая. Он думал, машинально включая ключиком зажигание. Потом пробормотал что-то сквозь зубы и вышел на мороз, с размаху захлопнув дверцу. Он попытался поднять капот голыми пальцами, но, едва коснувшись промороженных металлических зацепов, отдергивал руки, словно его било током высокого напряжения.

Пока он продувал трубки, я тоскливо смотрел на ленивую, как папиросный дым, февральскую поземку. Над гольцами стыло не греющее в морозном пару круглое солнце.

Николай обтер руки снегом и мрачно уселся в кабину.

- Большой мороз, как думаешь? - спросил я.

- Полсотни пять, полсотни шесть. Вот так вот, - ответил он. - Пальцы кусает… В чем дело, не пойму!..

Некоторое время он сидел молча, уставившись на бесцельно работающий «дворник».

- А ну, слезай! - приказал он внезапно.

Потом поднял сиденье, и гладкий лоб его покрылся мелкими каплями пота, совсем так же, как тогда, у «прижима».

- Что такое? - спросил я, испугавшись.

- Так и есть! - проговорил Николай, не обращая на меня внимания.

Оказалось, бензиновый бак, который должен лежать на кронштейнах, по вине беспечного Витьки был положен неправильно, небрежно. Одним краем он свешивался вниз и с самого начала пути касался кардана. Вращаясь, вал протер в баке дыру, и весь бензин вытек.

Мы оказались в тяжелом положении. В радиусе пятидесяти километров не было ни жилья, ни зимовья. Идти пешком в страшный, шуршащий мороз, когда слышно, как пар шелестит возле уха, по снегу без лыж, особенно в моей не очень-то теплой одежде, было бы глупо. Надежды на проходящую машину не было почти никакой: разъезжать в такую стужу здесь некому и некуда.

- У Витьки, как женился, вовсе ума не стало, - сказал Николай.

- А вроде деловой: суетится, бегает.

- Ну и что? Курице вон голову отруби - она тоже бегает.

К чести Николая, надо сказать, что он только один раз помянул безалаберного Витьку. Потом начисто забыл про него, и я увидел прежнего Николая - делового, энергичного и насмешливого.

- Пожевать чего-нибудь захватил? - спросил он.

- Нет.

- Это ничего. Не в еде дело. Застынем раньше, чем проголодаемся. До ужина застынем, - успокоительно заметил он.

- А может, будет машина?

- Навряд ли. В такую погоду умные дома сидят. А дуракам до нас не доехать.

Он открыл краник и слил из радиатора воду. Вода застывала быстро, как расплавленное олово. Я подошел было к мотору, от которого заманчиво тянуло теплом, но Николай сунул мне в руки пешню и велел пробивать лунку.

- Если, на наше счастье, появится машина и дадут бензин, надо сразу заливать воду, - объяснил он. - Будем долбить по очереди.

Потом я понял: Николай заботился только о том, чтобы я возможно дольше не замерз. Ему было известно, что толщина льда здесь не меньше моего роста и добраться до воды мы вряд ли сможем.

Я работал изо всех сил. Ветер был небольшой, но каждое дуновение его пронизывало насквозь мое пальто, пиджак, свитер и три нижних рубашки, надетых одна на другую, будто вся одежда была сшита из марли.

Николай попросил бумагу и, пока я выбивал пешней скользкие льдинки, написал, как потом оказалось, два письма: одно - техноруку, другое - Аришке. Он аккуратно исписывал страницы и засовывал листок за листком под крышу кабинки.

А я все бил и бил неподатливый лед. Работа была трудная, неспорая. Казалось, что я стучу пешней давным-давно, а лунка остается совсем мелкой. Когда я позволил себе взглянуть на часы, оказалось, что прошло всего семнадцать минут.

- Устал? - спросил Николай.

Я смущенно оглянулся. Его наконец тоже пронял мороз. Уши малахая были спущены и завязаны у подбородка, ватник застегнут на все пуговицы, так что не стало видно ни белого шарфа, ни кирпичной шеи.

- Э-э, да ты застыл весь! - воскликнул он, и зачерпнув широкой ладонью снег, стал натирать мое лицо, напихивая сухой, режущий, как рашпиль, снег в ноздри, в рот, в уши, так, что я почти задохнулся.

- Не лезь! - крикнул он, увидев, что я направляюсь к кабине. - Ходи, а то уснешь!

Мы менялись несколько раз: то Николай бил пешней лед, а я ходил вокруг машины, то я брался за пешню, а он мелко трусил по кольцевой, умятой нашими ногами тропинке. Наконец Николай выругался длинно и витиевато - так же, как и меня, его раздражала бесцельная работа и надоедливая ходьба.

- Пойду на берег, - сказал он. - Может, добуду валежины. Если не вернусь, пусти письма по адресу.

Он взял топор и пошел, отпечатывая на нетронутом насте глубокие следы. Пройдя метров сто, он остановился и прислушался. Я тоже насторожился. Издали донесся явственный шум мотора.

- Слышишь? - крикнул Николай.

- Слышу! Машина! - закричал я что есть силы.

Спотыкаясь в собственных следах и падая, Николай бросился обратно и одним махом взлетел в кузов. Я подбежал тоже, скрипя валенками.

- Тише! - крикнул он раздраженно.

Я затаил дыхание. Мы смотрели долго, до рези в глазах, но ничего не было видно. Только мертвая снежная равнина блестела под морозным солнцем.

Слышишь? - спросил Николай упавшим голосом.

- Не пойму: то будто слышу, то нет.

- Худо дело, - сказал он. - Так и психануть недолго.

Как ни странно, звуковой мираж как-то расслабил меня.

И сколько ни кричал Николай, сколько ни ругался, сколько ни совал в руки пешню, я как ошалелый тащился в кабинку. Ему надоело со мной возиться, он стащил с радиатора толстый ватный фартук, воняющий бензином, плотно укутал мне ноги и оставил меня в покое.

Помню, как тупо и бессмысленно смотрел я на цветную открытку, изображающую море и кипарисы, слушал мерные удары пешни, чувствовал, что замерзаю. И почему-то думал, что человек на девяносто процентов состоит из воды. Медленно и сонно ползли мысли, и я дремал. И мне привиделась Москва, кабинет редактора, толпа народу в кабинете. Я говорю про Николая, про махинации со спидометром, про вылитый бензин, а сотрудники смотрят на меня и хохочут, и никто не верит, что Николай способен на такие вещи, а я стараюсь доказать что-то, выхожу из себя, а мысли все труднее и медленней ворочаются в голове.

- Эй, слушай! - раздается возле моего уха. - Эй!..

Николай приваливается ко мне. Я боюсь шевельнуться, чтобы не открыть где-нибудь щелочки морозу.

- В Гурзуфе был? - спрашивает Николай.

- Нет, - произношу я с таким трудом, будто все лицо мое перетянуто бинтами.

- И я нет… Обидно… - сказал Николай.

- Да, обидно…

- Чудаки мы - к берегу не пошли. Может, на охотников бы наткнулись. Сейчас самое лисовье… А может, и нет… В тайге уснуть худо. Песец нос отъест. Некрасиво будет… Давай-ка мы вот что… - затормошил он меня. - Говори чего-нибудь… Сказку какую-нибудь… Не спи… Говори.

- А чего?

- А то давай я буду говорить. Я буду говорить, а ты слушай.

И он стал говорить. Я не помню, что он такое говорил. Помню только, что слова его были вязкие, тягучие, как холодное, загустевшее масло. Под мерный голос я задремал снова. И мне пригрезилась изба Терентия Васильевича, и я лежу в постели, на подушке, пахнущей кислыми щами, а Терентий Васильевич точит нож, а я дремлю и вижу во сне, будто сижу в холодной кабине, прижавшись к Николаю, а за ветровым стеклом белеет мертвая снежная пустыня, и мне смешно и весело оттого, что все это не больше, чем сон.

- Нет, так нельзя! - услышал я злющий голос Николая.- Безропотно околевать не годится. Люди мы или не люди!

Он велел мне подняться искать топор. Когда топор был найден, Николай залез в кузов и стал рубить деревянные борта. Вскоре мы грелись у пылающего костра.

Я не могу описать, какое это было счастье - ощущать лицом, пальцами, коленями, одеждой живое тепло огня, следить, как осторожно занимаются сухие доски, как шипит, пузырится и чернеет зеленая масляная краска, как, горя и обугливаясь, доска становится похожей на черепаший панцирь и, постепенно звеня, распадается на раскаленные части, как тлеющие угли покрываются серой бесплотной пленкой, как отодвигается все дальше по кругу неровно обгрызенный жаром снег.

Костер мы жгли экономно и ухитрились согреть кипяток. А когда я напился, показалось, что вокруг стало теплей, хотя я совсем не чувствовал ног и ступал как на ходулях.

Незаметно пришла ночь. На безоблачное морозное небо вышла луна и неподвижно уставилась на неподвижную реку

К полночи все четыре борта были сожжены. Мы принялись за днище. Что будет, когда сгорит днище, неохота было думать.

Пригревшись, я задремал, и у меня загорелась пола пальто. Мы ее быстро затушили, но это обстоятельство почему-то обеспокоило Николая.

- Как станет светать, - сказал он решительно, - пойдем к берегу. В тайге хоть теплей.

- А если машина?..

- Не дождаться нам никаких машин.

Наступило утро. Все, что могло гореть, мы сожгли. На месте костра лежала холодная куча пепла. Вместо машины стоял непривычный уродливый скелет, тонко окантованный снегом. Не признаваясь друг другу, мы упрямо надеялись, что на дороге появится какая-нибудь машина, и на берег не пошли.

Мы сидели в кабинке, плотно прижавшись друг к другу, и смотрели, как над гольцами загорались медные зори. Блеклая луна все еще висела на студеном светлеющем небе. Ветер совсем утих, и снежные заструги лежали вдоль дороги.

- А все ж таки обидно, - сказал Николай.

- Обидно…

- «Обидно, обидно»… - передразнил он.- А чего обидно, не знаешь. Люди подумают: с целью я тебя заморозил - вот что обидно! А больно ты мне нужен. Если я тебя с «прижима» не спихнул, на хрен ты мне сдался, чтобы тебя морозить. А ведь подумают… И Аришка подумает.

- Не подумает. Она любит тебя.

- Конечно. Ты все скрозь землю видишь! У нас тут в лесу девке сумерничать скушно, вот она и ищет, кто бы ее пощупал. Ты слюни на нее распустишь со своей любовью, а в итоге останешься в дураках. Сегодня ей по душе конфетка, завтра - соленый огурец.

И тебе не совестно так говорить о женщинах?

- Почему о женщинах? И мужики, конечно, не лучше. Вообще человек - склизкое существо. Каждый только об себе думает, а до других ему нет никакого дела. Так было, так и будет… Сами шумят: коммунизм строим, а сами норовят хапнуть побольше, поскорей натаскать по потребностям, в счет будущего коммунизма.

- Что ты городишь?!

- А чего? Я, по правде сказать, козу-ямануху глубже уважаю, чем человека. Против яманухи у него только и есть один плюс, что разума больше. А разум тоже еще неизвестно - плюс или минус. Главное не то, что разума много. Главное - куда его расходовать. Умные люди атомную энергию выдумали, а чтобы сахарный песок в леспромхоз забросить - на это у них разума не осталось. Вот тебе и разум. В душу глянешь- жадность, трусость и лжа. Чего косишься?

Я был до того огорошен, что мне казалось, будто я брежу.

- Черный ты человек, Николай… - проговорил я. - Тебя послушать - скорей помереть охота.

- Все ведь стараешься, как лучше, - усмехнулся он.- При прежнем техноруке я вкалывал от души и без фальши- хочешь верь, хочешь не верь. Ничего мне не надо было. Что нужно рабочему человеку? Работа, хлеб да правда. А потом поставили этого Акима. Прибыл он к нам с ружьишком. Охотиться. Думал, ему тут на каждом шагу чернобурки станут дорогу перебегать. Потом видит - охота дело не простое, забросил свое ружьишко, стал руководить. Гляжу, мои дружки на зимнике стали больше моего выгонять. Тот же Эрик, к примеру, не слышит, какая свеча двоит, а больше моего получает. Конечно, я знал, как они туфтят, но сам в эту заваруху не лез. И совесть была, и избаловался от прежнего почету. Хотел себе показать, что и на честности можно полторы нормы наездить. Хотя тяжело было и не поспевал я за ними, а бывали дни - наезживал. А надломился с мелочи. Рубили у нас новый дом, и давно еще, при прежнем техноруке, мне была обещана комната. У нас с Аришкой канитель началась, и я на эту комнату надеялся. Надо где-то встречаться, а в общежитии неловко. Один приходит, другой уходит, третий на койке лежит - на гитаре играет. Ну вот, кончили дом, а мне не дали комнаты. Другим всем дали, а мне не дали. Я - к Акиму. Он - вежливый. Садись, мол, к твоим услугам. Выслушал мою претензию и начал вопросы задавать: «Кому, по-твоему, комнаты в первую очередь? Тебе или передовым людям?» Он у нас говорун. Разозлился. А унижаться я перед ним не умею. Не то что не хочу, а не умею. Попробовал раз - обоим противно стало: и мне и ему… Начал было кричать, как Эрик план выполняет, но притормозил вовремя. Разве можно ребят выдавать?.. И еще: чуял я сердцем, что Аким и без меня все знает, только виду не подает, и меня старается в эту мельницу втравить. Ничего не поделаешь, обидно! Раз прихожу к Аришке - плачет. Переставили ее на дальнюю «клетку». На дальние «клетки» новеньких ставят, а она три года работает… Это почему? Опять Аким на меня жмет. Чую, что так, а доказать не могу. Вот тут и сломался я совсем. Помню, первый раз загнал машину в сторону, накрутил на спидометре километры, лью наземь бензин, а у самого, хочешь верь, хочешь не верь, слезы из глаз до колен капают. Мне все одно, поскольку, видать, у нас с тобой последнее интервью…

- Врешь ты все!.. Врешь!.. Зачем это Акиму Севастьяновичу!

- А ты, я вижу, и правда с луны свалился. Как это - зачем? По-честному-то, попробуй выгони план. Это тебе не статейки писать. Лес у нас длинномер, кубатуристый. Надо шарики в черепке иметь, чтобы руководить заготовками. А у него шариков нету. Он ничего не понимает. Когда дерево валят, не знает, где встать. Встал против комля, ему зуб вышибло, теперь железный зуб носит. Вот какой наш Аким лесоруб. По-честному станет работать, сразу будет видно, какая ему цена. Сразу скинут. Вот он и извивается. И все кругом довольны. И почет ему идет, и премиальные, и прогрессивка. Толстую деньгу скопит и сверкнет в Россию. А про нас чего ему беспокоиться? Жареным запахнет, он первый поможет нас на свет вывести, да сам еще и заявление в суд напишет… Ты как думаешь, по какой причине он посадил меня на Витькину машину? Чтобы тебя до места доставить? Как бы не так!.. Он меня за баранку посадил, чтобы я тебя в пути каким-нибудь подходящим способом на нет свел. Посажу, мол, Хромова. Он, победна головушка, знает, что этот очкарик на него везет. Авось он его там где-нибудь сковырнет или заморозит. Конечно, такой инструкции он мне не давал. Он про себя так думал и создавал обстановку. А мне велел: «Вези, мол, осторожно. Помни, кого везешь. Как следует вези…» Три раза повторил, да при людях, чтобы свидетели были. Если что случится, так он ни при чем. А я еще тогда, в кабинете, подумал: «Вот назло тебе, сука, довезу его до места! Пусть все, как есть, опишет! Что будет, то будет!..» Обидно, что не довез. Ох, как обидно!.. Теперь этот туполом об себе еще больше понимать будет.

- Постой, постой… А как же директор?..

- Что директор! Директор старенький. Только печати ставит. А заправляет Аким… Так что вот, друг, думай об себе сам. Другие об тебе не подумают.

До сих пор я не представлял, что в наши дни, в нашей стране существуют люди, которые ни во что не верят, люди, проповедующие древние теории несовершенства человеческой природы и бессилие человеческого ума.

Теперь, когда мощью человеческого разума преобразуется жизнь, когда наша Родина стала первой державой мира, когда мы уже не только верим, но и ощущаем коммунизм, как ощущают тепло утреннего солнца, - откуда берутся такие люди? Неверующие. Ни во что не верующие: ни в любовь, ни в будущее, ни в самого себя.

И передо мной возникло лицо технорука, его холодные глаза, отодвинутые при улыбке уши, блестящий нержавеющий зуб во рту. Вот он, червь, который выгрызает душу Николая Хромова!

Вот о ком надо писать, писать обязательно, чтобы его можно было бы распознать и немедленно обезвредить. Какая досада! Теперь, когда я это, наконец, понял, приходится сидеть и ждать превращения в сосульку!

- А он-то сам в коммунизм верит? - спросил я. - Как думаешь?

- Пока выгодно - верит, - ответил Николай.

Вдали послышался шум. Он становился слышней, отчетливей. Николай открыл кабинку. Высоко в небе на север летел самолет.

Шум стал замирать, а Николай все смотрел и смотрел в небо. Потом, когда совсем стихло, сел рядом и сказал:

- Все…

Затворить дверцу у него не было сил.