Суд кончился поздно, часов в одиннадцать ночи. Все устали. А мне пришлось вести защитницу на ночлег к Алтуховым. На дворе было черно, хоть глаз выколи, и всю дорогу ее пришлось держать за руку, чтобы она не зачерпнула в ботики.

Защитница вошла в избу с опаской, как чужая кошка. Видно, не бывала еще в деревне.

Настасья Ивановна, свежая еще старуха, ждала московского сыночка и хлопотала на кухне.

Дорогого гостя дожидалось угощение: наливка, запечатанная церковным воском; портвейн - три топорика, купленный в павильоне; накрытый полотенцем пирог; конфеты в бумажках; редька в сметане - весь стол был заставлен, облокотиться некуда.

- О-о, у вас электрический самовар! - подольстилась защитница.

- А что же… Мы тоже люди, - отозвалась Настасья Ивановна. - Чего на пути встала? Садись, - и она указала в горницу, где красовался накрытый стол.

- Да нет, что вы! Я не хочу кушать.

- А это и не тебе. Игорьку припасено. Это что ты такая хохлатая? Или мода такая?

- Мода такая, - сказала защитница.

Настасья Ивановна бросила ей под ноги тяжелые, как гири, сапоги.

- Я лучше в чулках. Можно?

- Давай в чулках, если брезговаешь…

Защитница прошла и села на лавку под часы, тихонько, как сиротинушка. По дороге она растеряла весь задор, запечалилась, и никто бы не узнал в ней девчонку, которая только что воевала на суде.

В горнице пахло теплым скобленым полом. Под иконой неподвижным зернышком блестел огонек, освещая прозрачно-изумрудное донышко лампадки. Важно тикали большие часы.

Между делами Настасья Ивановна поинтересовалась, засудили ли бригадира.

Я сказала, что дали два года условно и взяли на поруки.

- Сам виноватый, - сказала бабка. - Не знал, что ли, куда ехал? У нас тут кто хочешь сбесится. То снег, то ненастье - темень одна, а больше и нет ничего. Живем, как в колодце. В Москве, говорят, улицы водой моют - вот до чего дошли. А у нас что?.. Умные все уехали - одни дураки остались… Дураки да повелители… На одного исполнителя три повелителя… И никакого к тебе уважения. Вон председатель - знает, сыночка ждем, - так вот нарошно к нам постояльца поставил. По злобе… Куда нам ее класть? На койке Игорек ляжет, на печи - мы с дедом, в сенцах - текет, посреди кухни не положишь… Придется тут, на диване, постлать.

Я сказала, что в одной комнате с мужчиной вроде бы неудобно.

- А чего неудобного? - Настасья Ивановна жалостливо оглядела защитницу. - Диван мягкий. На пружине. А девка вяленая, сонная. Таких он не обожает.

Она вдруг вспомнила что-то, и ее всю заколыхало, затрясло от смеха. Потом встала посреди горницы и зашептала со свистом:

- Прошлый год приезжал. Помнишь, когда в сухую грозу у Рудаковых телка убило - каждую ночь пропадал. Громы громыхают, молнии падают - такие страсти. А ему все нипочем. Все где-то котует. Под утро скребется, в окошко влазит. Шасть на койку - и щурится. Как ему уезжать, не утерпела, спрашиваю: «Кто у тебя краля?» - «Это, - говорит, - святая тайна». Шалеют от него девки.

Бабка сняла с комода фотографию в крашеной рамке, отерла рукавом стекло и показала из своих рук.

Карточка была давняя и разукрашена химическим анилином: глаза, галстук и пиджак - синей краской, кудри и вечная ручка - желтой краской, губы и значок - красной краской. Пуговки на рукаве опять-таки желтые.

- Вон он какой у меня, - сказала Настасья Ивановна и вдруг застыла с фотографией в руке. - Никак едут!

Но ничего не было слышно, только ночной дождик шумел на огороде.

Бабка вздохнула, аккуратно прислонила фотографию среди крашеных метелок ковыля, полюбовалась издали.

- Уцепился за Москву и живет теперь на сливошном масле, - похвастала она, - И нас, стариков, слава богу, не забывает. Каждое лето приезжает, оказывает уважение. Часы стали шуршать и, наладившись, пробили четыре раза, хотя стрелки показывали двенадцать. Бой был гулкий - как ногой по гитаре.

- У нас они сроду такие, - сказала Настасья Ивановна, внося холодец. - Едут! - добавила она шепотом.

И правда. Слышно было, как открыли ворота, приняли подворотенку. На мостках грохнула телега, лужи во дворе заполоскались, и Леонтич проговорил тихонько: «Куда, окаянная!» Видно, утомился, и крикнуть от души не хватило сил.

Настасья Ивановна поставила холодец на полдороге куда попало, кинула на плечи шаль с красными розами и выставилась против двери.

Дед вошел один.

Борода его слиплась в грязную тряпочку. Весь он был маленький, мокрый, как будто его обмакнули и вынули.

Но даже и в таком виде глядел он теперь вовсе не дурачком: глаза у него были злые и умные. Ох, и научились же люди представляться!

Он сел на лавку и молча принялся скидать сапоги.

- А Игорек? - спросила Настасья Ивановна.

- Нет твоего Игорька.

Допытываться она не решилась. Так и дожидалась, когда муж разуется и сам объяснит толком, в чем дело.

- Долго глядеть собралась? - спросил дед с ехидством. - А ну, пособи! Вылупила глаза-то!

Настасья Ивановна бросилась помогать.

С одним сапогом кое-как справились.

- Да где же Игорек? - не утерпела Настасья Ивановна. - Случилось что?

- Ничего не случилось.

- Да где ж он? Ведь телеграмма…

- Мало ли, телеграмма…

- Или не приехал?

- Почему не приехал? Приехал.

И второй сапог наконец подался.

Дед покачал головой. Портянка была черная, мокрая.

- Говорил тебе, дуре, носи Багрову переда подшивать Он пол-литра возьмет а сделает на совесть. Нет, на базар повезла, язва. Три рубля псу под хвост.

Он зашлепал босыми ногами, подошел к накрытому столу и покачал головой.

- А меня на одной картошке держит, сквалыжница. Грузди, говорила, кончились, а вон они, грузди.

- Да где же Игорек? - взмолилась старуха. - Скажешь ты мне или нет!

Дед встал против жены, упер руки в боки и проговорил язвительно и даже с каким-то злорадством:

- Не возжелал в родительском доме жить. Ясно?

- Куда ж ты его дел?

- В дом отдыха. За деньги проживать будет. По путевке.

- Это как же? За что же он это так? Наварила, нажарила… Куда теперь это все? Наварила, нажарила…

- Ну, теперь на всю ночь загудела, - отметил дед с удовольствием. - А гудеть нечего! Отучила ребенка от родительского дома - и терпи. Выучился - больно она ему теперь надобна. Все барыню из себя строит! Гляди, какая барыня… Вот тебе от него гостинец. - Он бросил сверток, обернутый узорчатой гумовской бумагой.

Настасья Ивановна и не посмотрела на гостинец. Пошла на кухню и печально раскладывала огурчики, неизвестно для кого теперь.

Дедушка поглядел на нее и сказал:

- Неловко ему, вишь, тут. Петух рано поет. Будит.

- Ладно, чего уж там. Завтра схожу, пирожка снесу, огурчика.

- Куда же ты пойдешь, за двадцать километров?

- Ничего. Доберусь как-нибудь.

- Да туда посторонних не пускают.

- Какая же я посторонняя. Я мать.

- Мать, а все равно сторонняя. Учти: Игорь Тимофеевич строго-настрого наказывал - никому в колхозе не хвастать, что приехал. Ни одной живой душе.

- Чего это он?

- От людей хочет отдыхать. «Люди, - говорит, - отвлекают от мыслей». Ясно? Чем гудеть без толку, лошадь ступай распряги. Или дерюгой накрой, что ли.

- Обождет, - отозвалась бабка. - Не своя.

Дед похлопал по карманам и достал патрон белого железа.

- Гляди, чего отцу-то подарил! - сказал он.

Он отвинтил крышку и вытряс сигару.

- С Кубы! - сказал он и понюхал, чем пахнет. - Там у них ее одни министры курили.

Он осторожно вставил сигару в рот, но запаливать не стал и долго сидел, вытянув шею, как жонглер в цирке.

Наконец решился и закурил.

- Дерет, зараза, - одобрительно ворчал он, отгребая дым в сторону и кашляя что было мочи. - Во дерет!

И тут только обратил внимание на гостью. - А ты чья, дочка?

Узнав, что она защитница, дед испугался, прикинулся убогоньким дурачком. Мне стало тошно, и я пошла.