Догановский обещал посетить Сядемку 5 февраля. Чем меньше дней оставалось до его приезда, тем мрачней становился Роман Гаврилович. Он привык глядеть правде в очи. А правда была такова, что за две пятидневки его председательства ничего не изменилось. Конечно, с помощью правления он принял меры по утеплению хлева, конюшни, птичника, заново назначил бригадиров, наладил учет трудодней, собственноручно выписывал наряды, но дело не шло. Колхозники трудились «по силе-возможности» — бестолково и нехотя.

Чтобы вывести хозяйство из летаргии, надо ухватиться за главное звено. А угадать это звено Роман Гаврилович не мог.

Он пробовал советоваться с крестьянами, с каждым в отдельности, за чайком, в спокойной обстановке, разговаривал так же, как с рабочими в железнодорожных мастерских, был ровен, рубаху-парня не изображал, под деревенский жаргон не подлаживался. Такое обхождение было сядемцам по душе, но изменить их взгляды не удавалось. За намеками и недомолвками чуялась твердая уверенность, что колхозы — затея дохлая. Надо терпеть и пережидать. Может, переворот будет, а может, верха образумятся.

Одним из последних собеседников оказался Макун.

Когда Роман Гаврилович явился к нему без приглашения, хозяин было напугался.

— Я пришел к тебе с вопросом, Макар Софоныч, — приступил прямо к делу Роман Гаврилович. — Объясни ты мне по-человечески, чего ты от колхоза шарахаешься, как черт от ладана.

Макун успокоился. Гость не собирается ни на работу наряжать, ни налоги требовать.

— Так ведь я, Роман Гаврилыч, не первый день шарахаюсь. Скоро год, как прошу ослобонить.

— В том и беда. Скоро год, как не работаешь, а на сторону глядишь. Неужели непонятно, что для тебя, как и для всех тружеников деревни, колхозный путь единственный и неизбежный. Почему ты бежишь? Притесняют тебя, что ли, здесь, обижают?

— Меня обидеть невозможно, Роман Гаврилыч. Я сроду мужик терпеливый. Положи на стол кусок сала — не трону. Час будет лежать — не трону. Нет, людям меня не обидеть, Роман Гаврилыч. Меня земля обижает. Сколько я ей, матушке, кланялся. Сколько маялся без выходных и без проходных, а спать все одно ложился голодный…

— Потому-то и собирают крестьян в колхозы, — объяснил Роман Гаврилович. — Единоличнику, а особенно батраку по отдельности из нужды не выйти. А вот в коллективе тебе голодать не придется. И громадное большинство крестьянства это хорошо понимает. Не случайно колхозное строительство пользуется небывалым успехом. Тебе известно, что в данный момент крестьяне идут в колхозы волостями, районами и даже целыми округами?

— Известно. А я, если сказать правду, не уважаю ни деревню, ни цельные округа с самого детского возраста. Что за жизнь: зимой стужа, летом грозы лютые — то бабу убьет, то изба загорится… Ничего тут не наживешь. Век тут живу, а все, что нажил, нажил в городе.

— Что ты нажил? — начал сердиться Роман Гаврилович. — Погляди. Что у тебя есть? Галифе с леями да развалюха с прусаками. Даже бабы не завел.

— У меня конь есть, — сказал Макун с достоинством. — Бабы у всех, а конь не у каждого.

— Это сивый-то мерин?

— Ты моего коня не задевай. Никакой он не мерин, а самый настоящий конь орловских кровей. А что ему в вашем колхозе ногу отморозили, то в городе бы за такие дела я бы возмещение стребовал.

— Не понимаешь ты меня, Макар Софоныч. Я тебе добра желаю, а ты…

— Коли добра желаешь, посодействуй перед товарищем Орловским, чтобы меня из колхоза отпустили. Сам говоришь, мужик идет к вам целыми волостями. Вон у вас сколько народу. На что я вам?

— Что значит — на что? Сходил бы, в курятнике дыру бы заделал.

— Чудно, Роман Гаврилович. Как это я ни с того ни с сего сорвусь с места и побегу дырки латать. Курятник-то не мой.

— Курятник колхозный. А ты колхозник.

— Колхозников у тебя на сегодняшний день пятьдесят дворов. Или я красивше всех?

— Давай не торговаться. Председатель колхоза дает задание, надо выполнять.

— А сколько заплатишь?

— Палочку запишу.

— Деньги не дашь?

— Своими — пожалуйста. Сколько?

— Твоего мне не надо. Сегодня недосуг, а завтра пойду погляжу, что за дыра. Вот оно, отличие деревни от города. В городе погрузил вагон цемента — и деньги на кон. А тут за так мужика использовать норовят…

— Не о том ты думаешь, Макар Софоныч… Не о том говоришь. Жаль мне тебя. Живешь бобылем в развалюхе…

— Чего меня жалеть? Живу не хуже других. И избы у меня две.

— Две? А не шутишь?

— Пойдем, покажу…

— Чего мне ходить. И та, верно, с прусаками?

— А пойдем поглядим. Недалеко, возле реки.

— Ты лучше вот что скажи. На что тебе, одному, две избы?

— Сразу видать, из города. Для прусаков две избы и заводят. Для ради гигиены. У меня так дело поставлено: в этой избе ночую, а в той двери настежь. Прусаков вымораживаю. К осени туда пойду ночевать — этих вымораживать.

— Эту гигиену ты сам придумал? — заинтересовался Роман Гаврилович.

— Почему сам? Деды придумали. У нас тут, почитай, у кажного по две избы. У богатых по одной, а у нас по две.

— А почему у богатых по одной?

— Им незачем. К примеру, у Федота федотыча большой дом, пятистенка. Две половины. Одна теплая, другая холодная. В одной живет, другую вымораживает.

— И долго приходится вымораживать?

— Долго. Прусак — скотина живучая. Никакая заманка его не берет. Прыткий — страсть! Вон он, гляди, возле тебя встал. Усами шевелит. Чужого чует. Гляди, стук — и нету его. Гадай теперича, в какой угол смылся. Мне что, пущай бы жили. Мне не жалко. Да вот беда, прусак кожу точит. Ни крупы, ни мяса ему не надо. Кожу ему подавай. Шевро. Я за свое галифе боюсь. За кожаные леи. Как бы они леи не съели. А что будет, когда я кожаную тужурку куплю?

Вернувшись от Макуна, Роман Гаврилович молча шагал по горнице, раздумывал. Разговор, который начался с массовой коллективизации и кончился тараканами, казался бесцельным только на первый взгляд. Что, думал Роман Гаврилович, если с помощью химического препарата (например, мышьяка) заморить тараканов во всей Сядемке. Сколько появится пустых строений! Как просто приспособить их для колхозных курятников, овчарен, свинарников! Как можно развернуть животноводство! Кормежка — дело пустое. Своего не хватит — у Догановского в долг возьмем. Ребятишек закрепим за отдельными хатами, приобщим их к трудовой деятельности. Как можно развернуть животноводство!

Широкие перспективы так захватили Романа Гавриловича, что он, не утерпев, поделился с Митей и они вдвоем наперебой стали смаковать будущие окорока и куриные котлетки.

Катерина, пришедшая с ведрами, сперва ничего не могла понять в их разговоре, а когда наконец поняла, ахнула.

— Батюшки! Да кто вам про две избы заливал?

— Ваш подопечный, Макун.

— И вы поверили?

— Чего ж не верить? У него самого две избы.

— Какие у него две избы? Одна развалюха, да и та до первой грозы.

— Чего же он, врал, что ли?

— Конечно! Мыслимо ли одному мужику две избы держать? Да и сельсовет не позволит. Видать, вы его обидели, он вам и надурил. Или просто так похвастал. Он у нас первый хвастун на деревне. Свою зазнобу вам не показывал?

— Нет.

— Обождите, покажет. У него в сундучке картинка наклеена. Обертка от мыла. На обертке разноцветная дамочка. Показывает он эту дамочку — всем командировочным и хвастает, что это его жена, артистка, в Москве выступает и так далее.

Роман Гаврилович шагал по горнице и играл желваками. Недослушав Катерину, схватил мешок и вышел, споткнувшись на пороге. Возле крыльца выкопал из-под снега двухпудовый валун, закатил его в мешок, потащил к курятнику и закупорил изнутри дыру. Потом, весь в курином пуху, отправился к оврагу и принялся яростно отбивать ломом заледенелые плиты глины. Вернувшись домой, не говоря ни слова ни Мите, ни притихшей Катерине, затопил печь, отогрел глину и снова отправился замазывать щель. Надежно заделав дыру, разыскал совковую лопату, натаскал из конюшни навоз, перемешал с глиной, завалил дыру снаружи и, люто гукая, притрамбовал завалину чураком.

Пока он трудился, прохожие крестьяне останавливались, недоверчиво наблюдали за его работой и молча шли дальше. О чем они думали в это время, один бог знает. Во всяком случае, не о том, что надо бы подмогнуть новому председателю.

Вернувшись, Роман Гаврилович послал Митю за Семеном.

Семен прибыл через час, и не оттого, что был занят, а чтобы выказать кураж и непочтение председателю. Встал, опершись о косяк, и спросил недовольно:

— Чего еще? Небось обратно про пшеницу?

— Нет. С пшеницей ясно. Сгноили и разворовали. За пшеницу тебя пощупают в другом месте. Садись.

— Постоим.

— Садись. Не у тещи на блинах… Садись, что сказано!

— А ты не ори, — Семен струсил и сел, — не царский режим. Будешь орать, вовсе уйду.

— Уйдешь, за уши приведем. Имей в виду, пока не будет ясности по всем вопросам, днем и ночью тягать буду.

— По каким таким вопросам?

— Вопросов много. Столько накидаю — до утра не разогнешься. Первый вопрос: сколько при твоем правлении в колхозе было коров?

— Гляди в папку. Там писано.

— Покажи, где писано.

Семен с привычной безнадежностью принялся перелистывать бумаги. Совсем недавно это был верный способ избавиться от неприятностей.

— Как найдешь, кликни, — проговорил Роман Гаврилович, — а я пока почту почитаю.

Он забрал пачку газет, прибывших сразу за неделю, и пошел к окну. Минут через десять Семен сказал:

— Вот она. Шестнадцать!

Роман Гаврилович укоризненно покачал головой.

— Очки закажи. Не видишь, ведомость тысяча девятьсот двадцать восьмого года. С тех пор не прибывало, не убывало? Ладно. Значит, сколько в колхозе коров, тебе неведомо. Перейдем ко второму вопросу. Сколько было лошадей?

— Двадцать две — двадцать четыре. Вот так вот… У меня, Роман Гаврилович, квашня подходит, а баба в больнице…

— Я, Семен Ионыч, городской. По вопросу квашни не кумекаю. Откуда у тебя двадцать две или двадцать четыре? Предъяви документ. Не знаешь. Перейдем к третьему вопросу. Сколько у тебя было колхозников?

— Девятнадцать! — радостно крикнул Семен. — Можно иттить?

— Девятнадцать дворов. А я тебя спрашиваю, сколько работоспособных колхозников.

— А ты сам сочтешь, сколько трудоспособных? — Семен перешел на тенор. — Твой Митька — трудоспособный или как его считать? Верка от Тимохи убегла — кто она такая, трудоспособная или беглая? Колхозницей ее считать или списать, как Игната Шевырдяева? Ежели колхозная, почему у Тимохи в избе стоит?

— Кстати, где сейчас Вера?

— Кто ее знает. У ней в районном центре родня. Я ее за фальшивую речь маленько построгал. Вроде раскаялась. А боле ничего не знаю.

— Она была у тебя?

— А как же. Вместе с Тимохой. Тимоха заявление на суд повез, а она устав колхозный требовала… Вроде есть, говорит, устав колхозов, принятый на всесоюзном съезде колхозов. Никакого у меня устава сроду не было, да и был ли съезд, сомневаюсь… После собрания опять прибегла. Я ее стал стыдить, конечно… Разве это дело: товарища Догановского лысым обозвала. Она что, петухов считала? Я ей напрямик объявил: если-ф ты дочка кулака, нечего на бедняка Тимоху зариться. Если-ф она бы за него безо всего пошла, тогда еще ладно. А она породистую корову привела. Что это означает? Это означает, что она его с первого дня закулачила… А какой парень был! Смирный, как телок все равно. Вполне созрелый для колхозной жизни. На собрании, помнишь, проповедовала лозунг, что в колхозы крестьянство дуриком заманывают. А ей, оказывается, этот кулацкий лозунг Тимоха надиктовал. Вот это дак бедняк-активист, вот это дак комсомолец. Ишо усы не выросли, а душа кулацкая.

— Так-так. Выходит, Вера по твоей милости от Тимофея стреканула.

— Почему по моей? Не она первая от мужика сбегает.

— Ладно. Ступай. Будешь конюшню проходить, Тимоху кликни. Пускай после работы зайдет. С Веркиным письмом.

Проводив Семена, Роман Гаврилович надолго задумался.

Разыгранный им трудовой спектакль представился ему теперь, мягко говоря, глуповатым. Противное ощущение только усилилось, когда во время разговора с Семеном о Вере вошла Катерина, принесла воду.

— Напрасно, Роман Гаврилович, пачкались, — сказала она, не поздоровавшись. — Дали бы от колхоза наряд, мы бы починили.

Поставила ведра на скамью и ушла. Обиделась.

Что она подумала? Что подумали жители Сядемки? Подумали, что хитрый председатель пытался попрекнуть нерадивых колхозников. Поди доказывай той же Катерине, что выковыривал он из мерзлой земли валун, чтобы облегчить душу. Не поверит.

Нет. Не теми делами занимался председатель. Колхознику, чтобы укореняться в непривычном коллективном быту, нужна душевная подмога.

Колхозник должен чувствовать в председателе не только организатора, но в какой-то мере отца большой семьи и духовного пастыря. Надо поставить себя так, чтобы и Катерина, и Тимофей, и Вера, и Макун (да-да, и Макун, конечно) ложились спать, уверенные, что председатель их в обиду не даст и никаких неожиданностей с ними завтра не произойдет.

Тимоха прибежал взмыленный, как жеребец. Торопливо захлопнул дверь. Торопливо поздоровался.

— Письмо принес? — спросил Роман Гаврилович.

— А как же. Вот оно. Пожалуйста…

— Погоди. Сперва давай разберемся с тобой лично. С Верой — вопрос особый. Она кулацких кровей. А как могло случиться, что ты, комсомолец, не сказавшись, угнал упряжку в район и бросил конюшню на одного Пошехонова? Разве это дело?

— За подводу вычитайте, сколько положено. А если бы не дали коня, я бы босый побег. Вы бы тоже побегли, если бы вас опозорили. Глядите…

— Погоди, Тимоха. Письмо — не оправдание самовольного отъезда. Ты же его нашел приехавши. Скажи честно, кто тебе подбросил идею к судье ехать?

— Змея.

— Какая змея?

— Верка. Она с Макуном стакнулась. И с Николаем Семенычем.

— А кто такой Николай Семеныч? Змей?

— Змей. Тестюшка — Дуванов. Скареда. За кажной бечевкой нагинается. Подбил меня на свой кулацкий манер судиться… Помните, как Орловский в меня вцепился?..

— Знаю, знаю. Давай дальше.

— А дальше Верка, зараза, побегла к Макуну — выведывать адвоката. Дал он мне адрес, а Верка зудит: езжай скорей, езжай скорей. Приехал я в район. Адвоката дома нет. Будет в понедельник. Прикупил я сена, поселился в Доме крестьянина. Дождался адвоката. Он, как услыхал про Макуна, со злости папиросу пополам перекусил. Получил я от ворот поворот, приехал, Верки нигде нет, а заместо Верки в телогрейке письмо. Свезла барахло родному папаше, а сама съехала… Вот и все. От адвоката я чумной вышел, вижу, на бульваре вроде она гуляет. Подойти не посмел. Она, паскуда, и до свадьбы мерещилась… Чего мне с ним делать? Насовсем убить или ноги ему поломать?..

— Кому?

— Что значит кому? Оглоеду, который ее сманул.

— Ты его знаешь?

— Не знаю. Но разыщу.

— Прежде чем пускаться в поиски, рекомендую тебе сдать корову в колхоз. Дело не в корове, а в том, что комсомолец колхозникам-новичкам худой пример подает.

— Какая корова! У меня Верка сбегла, а вы про корову. Забирайте ее хоть сейчас. Больно надо!

— Дай-ка письмо. Гляди, что здесь сказано: записался в колхоз, а меня не спросил. Этого я никогда не прощу.

— Врет! Я ей, как легли, признался, какую мне бумажку Орловский подсунул. Она говорит: «Не беда. Нас и в колхозе никто не разлучит». Вот как она говорила, змея. А в письме корит.

— Не корит она тебя, а выгораживает. Вину на себя берет. Выходит, ты был за колхоз, а она против.

— Потому и убегла? Как бы не так.

— Убегла она потому, что переживала за тебя. Напугалась, что в кулаки тебя обратят.

— Не могла она такого думать.

— Не то важно, что она думала, а то важно, что люди думают. Семен ей в глаза сказал, что она тебя закулачила и погубила. Боюсь, Тимоха, ноги ломать некому. Любит она тебя! Вот дело в чем.

Тимоха недоверчиво посмотрел на Романа Гавриловича.

— А на что тогда письмо? — после долгого молчания спросил он.

— Письмо это она написала не тебе, а людям, — терпеливо растолковывал председатель. — Тем, которые захотят тебя осудить.

— Не верю!.. — Тимоха стал метаться по горнице. — Ничему не верю… Не могла она меня письмом вдарить! Сама скажет — поверю, а так — нет! Отпустите меня, Роман Гаврилыч, в районі

— Где ты ее найдешь?

— Найду! Она на бульвар ходит!

— Какой там бульвар! Обожди. Сядь. Мой тебе совет такой: хочешь, чтобы она вернулась, сиди и жди. Она вернется.

— А вы почем знаете? — подозрительно глянул Тимоха.

— Читал в конце пожелание: женись скорей? Что это значит? Это значит, что она на себя не надеется. Женишься — отстанет. Не женишься — вернется.

Тимоха светлел, словно под восходящим солнцем.

— Давай договоримся так, — продолжал Роман Гаврилович. — Корову ты отведешь в колхозный хлев; работай, как работал, и дожидайся жену.

— Она перед отъездом кепку мою целовала, — опустив глаза, сообщил Тимоха. — Мама видала.

— Вот видишь! Мой тебе совет: настоящий мужик должен своей жене доверять, по себе знаю. Жена у тебя хорошая. Глаз у нее острый, хозяйский…

— Это от отца, — оживился Тимоха, — от Николая Семеныча. Вот хозяин так хозяин. Знаете, что он делает: огурцы в тыквах солит. Не в кадушках, а в тыквах. Выскоблит середку и закладывает туда огурцы. Веревку купит — сразу ставит навар из дубовой коры кипятить. Сперва веревку в столярном клее помочит, после — часа два в навар. Веревка получается крепкая, как из стали. Нипочем не разорвать. Как она высохнет, Николай Семенович вылощит ее с олифкой да смотает как надо. Но это уже для красы, ради собственного удовольствия. Я, Роман Гаврилыч, так думаю: никакой Николай Семеныч не кулак. Было у него три коровы. Ну и что? Батраков-то он не держал. Советская власть медали ему давала. А нынче за этих коров его Нарымом пугают. Чем он виноват, что природа его окромя ума одарила разумом?

— А какая разница?

— Большая. Как между красавицей и раскрасавицей. Николай Семеныч говорит так: ум — от слова «уметь», а разум — от слова «разуметь». К примеру, Макун умеет «фордзон» гонять. Ум у него есть. А управлять колхозом доверили не ему, а прислали двадцатипятитысячника. И правильно. Макун, как говорится, трактор гнать насобачился, а мотор заглохнет — и все. Будет кнутом трактор хлестать, пока Чугуев на подмогу не прибежит. Разумный мужик хошь не хошь, а обречен забогатеть. И не столько на чужом труде, сколько на разумном хозяйстве. Чем его к белым медведям загонять, лучше привлекать к руководству колхозами.

— Да, научил тебя Николай Семеныч чему не надо.

— А чего? Я так думаю: коли вы разумных мужиков разгоните, пропадет любая деревня — и единоличная, и колхозная.

— Все? — Роман Гаврилович поиграл желваками. — А я-то считал, что ты человек. Уберегла тебя Советская власть от разумного кулака, уберегла от того, чтобы ты ему за меру зерна две платил, уберегла от того, чтобы он жену твою кованым сапогом забивал до смерти. А ты как за все это Советскую власть отблагодарил? Душу свою за корову продал. Да тебя первого из колхоза гнать надо!

— В чем и дело, — подхватил Тимоха, — она что же думает? Она меня любит, а я ее нет? Пущай меня первого высылают, а ее вторую.

Роман Гаврилович не заметил, как Тимоха встал, как у двери обулся.

— Гражданин председатель? — спросил он тихо.

— Да-да! — Роман Гаврилович вздрогнул.

— А когда, считаете, змеюшка моя воротится?

Председатель глянул на него таким взглядом, что Тимоха и не заметил, как оказался на улице.