Сын Платоновых Митя проснулся глубокой ночью. В комнате горели обе лампочки: и висячая, и настольная.

Папа сидел посреди комнаты, обсыпанный разноцветными бумажками, и обзывал маму лахудрой, стервой и так далее. Мама лежала на кровати, отвернувшись к стене.

Митя притаился. Лет шесть назад уже было такое. Митю измотала болезнь. Когда мама привела ворожею, он понял, что умирает. В ту ночь особенно противно пахло дымом, микстурами и горячей железной окалиной. Умирать было ни чуточки не страшно. Страшно было, что комната медленно крутится, а дым превращается в дрова. Дрова укладываются в поленницы, поленницы поднимаются выше, выше, до самого потолка. Становится тесно, душно. А комната вращается, и вместе с комнатой вращаются и поленница, и ворожея, и просторная родительская кровать, на которой лежит Митя. Его мутит от дыма и от этого осторожного, неподвижного вращения. Он с трудом открывает глаза. Все замирает — и потолок, и стул с микстурами. Склонившись над изголовьем, быстро-быстро шепчет что-то ворожея. Она держит совок, в совке дымят и потрескивают угли.

И вдруг сквозь угарную вонь пробивается солнечно-яркий яблочный запах. Возникает шум, крик, брань. Ворожея исчезает.

Это отец вернулся из командировки.

— Яблочка… — с трудом произносит Митя.

Отец развязывает мешок. Мама кидается к нему.

— Роман, опомнись!.. У него брюшняк! Что ты делаешь.

— Пусти, — отодвигает ее отец. — Открой форточку!

— Да ты что! Яблоко немытое! Дитя кончается, а ты яблоко…

— Сказано — открой форточку. Пусти, тебе говорят. Надо было головой думать, а не колдунов нанимать!.. Пусти, шалава… Вот до чего довела. Не ребенок — скелет. Держи, Митька, радуйся… На том свете не дадут…

В поле зрения Мити возникло большое матовое яблоко с румяной щечкой. Он схватил его обеими костлявыми руками и впился в мокрую мякоть. Жевать у него не было сил, и он стал сосать, как новорожденный.

— Не уберегла ребенка! — ругался отец.

Он сел на мешок с яблоками и стал обзывать ее всяко.

С той ночи здоровье Мити резко пошло на поправку. И с той же ночи у него появилось два отца: один — добрый, нежный, пахнущий яблоками, и другой — лютый, грубый, жестокий. Он любил их обоих, и все-таки вот уже шесть лет с лишком, услышав шаги отца в коридоре, настораживался: какой сегодня войдет — злой или добрый. Но таким злющим, как в эту новогоднюю ночь, отца он не видел никогда.

— Мама, — хныкнул он. — У меня в животе колет.

Способ был проверенный. Больше всего на свете Клаша боялась аппендицита. На этот раз она не отозвалась. А папа потушил свет и продолжал ругаться, пока в стенку не постучали соседи.

Через несколько дней, прислушиваясь к разговорам в коммунальной кухне, Митя понял, что папа приревновал маму к какому-то командировочному. Эта новость удивила его. Еще больше удивило, что соседи осуждали не папу, а маму. Говорили, что глупо таскать мужей на служебные вечеринки, что не надо было наряжаться в плюшевую шубейку и не надо было выходить замуж за рыжего. Всем известно: рыжий, красный — человек опасный.

Прошел январь. Приближался день Красной Армии. Инспектор службы пути Воробьев давно истратил командировочные и укатил на линию в другом направлении, уши у него зажили, Клашу он прочно забыл, а Роман Гаврилович все злился.

Беда свалилась на Платоновых как-то не ко времени. Шел первый год самой первой пятилетки. Задремавшая было нэповская Россия рванулась вперед и превратилась в сплошную стройку. Молодые и пожилые энтузиасты месили ногами бетон, забивали деревянными бабами сваи, добровольно подписывались на заем, закладывали фабрики зерна и мяса — совхозы, клеймили переверзевщину и чуковщину, громили китайских милитаристов, наперегонки гоняли по хлопучим доскам тяжелые тачки, добиваясь общего подъема, воздвигали Магнитогорск и Днепрогэс и читали роман художника пера Гладкова «Цемент».

Все это происходило в обстановке ожесточенного сопротивления врагов — и явных и скрытых.

Весной стали поговаривать о распрях между Сталиным и Бухариным. Говорили, будто член Политбюро Бухарин направил (кому — неизвестно) заявление, в котором ставил под сомнение теоретические установки Генерального секретаря, считая, что в них «что-то гнило», что проводимая Генеральным секретарем генеральная линия, особенно в аграрном вопросе, гибельна. Сталин защищал необходимость временной «дани», взимаемой с крестьян путем заведомо повышенной цены на промтовары и заведомо низких закупочных цен на сельскохозяйственные продукты, а Бухарин возражал против таких «сверхналогов»; Сталин одобрял чрезвычайные меры при заготовке хлеба, а Бухарин называл их «военно-феодальной эксплоатацией крестьян» и объявлял троцкистским уклоном. Сталин был против приема кулаков в колхозы, а Бухарин считал, что кулаки, оставаясь чужеродным телом, в конце концов врастут в социализм, и так далее…

А в это самое время секретарь партийной ячейки железнодорожных мастерских товарищ Платонов, вместо того чтобы нацеливать коммунистов на борьбу с правым уклоном, развел в семье мелкобуржуазное мещанство, граничащее с отрицанием равноправия женщин; он позволил себе ревновать своего товарища-супругу к отдельным беспартийным трудящимся, а также к некоторым членам партии. Так как инспектор службы пути больше не появлялся, Роман Гаврилович принялся упражнять беса ревности на других: сперва на истопнике столовой № 16 Бушуеве, потом на члене правления домкома товарище Цаплине, затем на санитарном враче Гуревиче. Впрочем, скоро пришлось искать другие кандидатуры, так как оказалось, что врача по фамилии Гуревич звали Роза Борисовна. Эта осечка не помешала Роману Гавриловичу появляться в столовой в самое разное время и выбирать из очереди в буфет новую, самую румяную кандидатуру в Клашины любовники.

Дома Клаша пряталась от него на кухне, и ему приходилось самому наливать себе чай. Сметливая и добродушная от природы, она изредка пыталась шутнуть: «Солнце, мол, к лету, а перемены нету». Но такие шутки выходили боком. Однажды Роман Гаврилович в ответ на ее робкую усмешку взвился, как песчаный смерч, хлопнул дверью и ушел из дому. Где ночевал, неизвестно.

Как назло в тот вечер в порядке подготовки к чистке пришла к Платоновым бытовая комиссия и стала задавать Клаше вопросы:

— Где ваш муж?

— Куда он отлучается по вечерам?

— Часто ли отлучается?

— Поздно ли приходит?

— Есть ли у него другая женщина?

— Почему у вас один ребенок?

— Почему кровать с шишками?

— Откуда такой шикарный комод?

— Почему нет портретов вождей?

Клаша смущалась, сбивалась. Уходя, главный член комиссии, тощая, с зеленым лицом старуха, сообщила:

— Имейте в виду, нам все известно. А за свои показания будете отвечать.

Вконец растерявшаяся Клаша побежала в Форштадт за ворожеей.

Ворожея тотчас смекнула, в чем дело.

— Вот оно, тайное шептанье, — проговорила она, доставая грязную исписанную бумагу. — Пошепчешь, как рукой сымет. Три рубля.

Клаша отсчитала деньги, взяла листок и прочла: «Хожу я, раба имярек, круг мужа моего имярек, кружу не благословясь, кружу не перекрестясь. Заговариваю в домище чертищу. И рогатую, и косматую. Изыми, чертище, дщерь твою ревнищу из моего домища. Уволочи, черище, ревнищу за волосища на черное пепелище за луга, лесища. И чтобы любил меня муж мой имярек, как в первый день и до веку, во все часы, во все дни и нощи, в полдень и в полночь, на всю мою жизнь. А буде, чертище, не покоришься, выест дым твои глазища, спалит сера горючая твои волосища. Слово мое крепко».

— А по какому адресу это письмо послать, бабушка? — усмехнулась Клаша.

— Куда посылать? Что ты, касатка! Никуды посылать не надо. Это из халдейской книги «Черный ворон» списано, а сама книга в скиту под Хабаровском зарыта. Вот тебе бумага, вот карандаш. Списывай. За этой молитвой многие гоняются, да не каждому она дается. Списала? Теперича слушай. Возьми шерстяную ветошку. Поклади в банку горячий уголек, а на него ветошку. Раздуй, но не сильно, чтоб тряпка у тебя не горела, а дымила. Маленько присоли. Банку бери любую, какую хошь, только гляди, чтобы была она у тебя сверху донизу черная. А то он не покорится. Как тряпка у тебя задымит, распусти волоса, бери банку в руки и иди вокруг свого мужа. Пройди вокруг его три раза и шепчи, что написано. Наговор на язык выучи, да, гляди, не сбейся, ни словечка не оброни. Упустишь слово, он не покорится. А бумагу свою никому не давай и не продавай, сожги в банке вместе с тряпкой, чтобы следа не осталось, а руки вымой. А то не покорится!

Хотя Клаша не очень верила в наговоры, жизнь складывалась так, что пришлось верить. Домой она прибежала в деятельном настроении. По пути и про черную банку сообразила. Чугун с-под картошки вполне подойдет. Куда черней! Очутившись в своей комнате, Клаша стала заметно сникать. Чугун-то не главное. Главное, чтобы Роман не узнал про ее затею. А как сделать, чтобы не узнал?

Села Клаша, задумалась. Вокруг мужа надо три круга пройти, да не с пустыми руками, а с дымом. Как тут словчишься? Ну, выставлю на середину стул. Посажу Романа. Еще вопрос, сядет ли. Надо ему градусник под мышку сунуть. С градусником он всегда смирно сидит. Ну ладно. Как-нибудь усадила. А как вокруг него с чугуном ходить? Три круга — не шутка. Он, к примеру, на середине комнаты, а я к нему с чугуном выйду: сама простоволосая, как ведьма все равно, чертищу поминаю, из чугуна дым валит. Да он одного круга не высидит. Ладно еще — обматерит, а то ведь и ударит. С него хватит. Вот бы делом его занять. «Смехач» принести, может быть, что-нибудь бы и вышло.

Ну ладно! Станет «Смехач» читать, а как мне вокруг него ходить? Читает-то он за столом, у лампочки, а стол прислонен к стенке. Через стол с чугуном не полезешь. Наказала меня ворожея на трояк. Ох, наказала!

И все-таки, горько хихикая над глупой бабьей доверчивостью, заговор Клаша вызубрила. Бумажку сожгла. А дальше что делать? И кружить вокруг Романа с дымящимся чугуном невозможно, и трешку жалко.

Полную неделю она ломала голову и наконец придумала.

В тот вечер, на который было назначено изгнание беса ревности, Роман Гаврилович пришел усталый, да к тому же еще и выпивший, что с ним случалось крайне редко. Котлету он не доел, газету не читал, сам разобрал постель и лег не умывшись.

Клаша вытерла стол, осторожно накрыла спину мужа и тихонько для проверки проговорила:

— Как бы ты не простыл, Рома. Чтой-то из окна дует.

Роман Гаврилович спал.

— Может, кровать отодвинуть?

Роман Гаврилович лежал ничком на своей половине, на самом краю. Дышал ровно. Полусжатый кулак его свешивался с постели.

Перекрестившись, Клаша уцепилась за ледяную никелированную спинку и потащила кровать на середину комнаты. Колесики подавались легко. Рука мужа стукнулась о стул, но он не проснулся. Клаша потушила свет, разобралась и легла на свою сторону. Сердце ее стучало сильно и часто.

Потом она вскочила, достала чугун, заправленный углями и войлоком. Обжигая пальцы, запалила щепку, сунула ее в угли и принялась раздувать. Потянуло вонючим дымом.

— Гляди, как быстро! — обрадовалась Клаша. В эту минуту она почти всерьез верила, что вместе с дымом навсегда развеются дурные фантазии очумевшего супруга.

С чугуном в руках она вошла в темную комнату, ногой затворила дверь и тихонько, на цыпочках пошла вокруг постели.

— Хожу я, раба Клавдия, хожу круг мужа моего Романа… Хожу я, раба Клавдия, хожу круг мужа моего Романа, — повторяла она, как заигранная пластинка. Все остальное выпало из головы. Стук сердца отдавался в висках, мешал вспоминать. И бумажка сгорела. Клаша чуть не плакала. Лишь на втором кругу выплыла в уме следующая фраза, а за ней потянулись и остальные. К третьему кругу она пробормотала без запинки половину заговора, если не больше. Осталось совсем ничего. Роман Гаврилович спал, свесив руку, и даже похрапывал, чего с ним никогда не случалось.

— Мам, — послышался сонный голос Мити.

Клаша замерла и почувствовала острую боль обожженных пальцев.

— Мам, а мам! Горит что-то! — Митя чихнул, и лохматая голова его замаячила над комодом.

— Ляг. Отца разбудишь! — шепнула она. — Спи.

В Клаше проснулась наследственная кержацкая решимость. Дело надо завершить во что бы то ни стало. А там чему быть, того не миновать.

Митя чихнул еще раз, повозился с одеялом и затих.

Клаша неторопливо завершила шептанье, закатила кровать на место, послушала ровное похрапывание Романа и отправилась на кухню. Там, весело напевая «Хожу я, раба Клавдия, хожу я, раба Клавдия», вытряхнула и залила угли и поставила мытый чугунок на полку.

— Ну вот и все… — шутканула она. — А ты боялась.

Не успела она это произнести, зажглось электричество. Прислонившись к притолоке, стоял Роман Гаврилович. Он был босой и в исподнем.

— Чего не спишь? — поинтересовался он, противно ухмыляясь.

— Не сплю, — тупо ответила Клаша. — Посуду перемываю.

Роман Гаврилович молчал. Ждал, что она будет врать дальше.

— Давеча вымыть не могла. Обожгла пальцы, — сказала Клаша.

— Обожгла пальцы, — повторил Роман Гаврилович. — Так. А за каким лешим меня по комнате катала?

— Когда?

— А нынче. На кровати.

— На какой кровати? — ненатурально удивилась Клаша.

— На железной. С шарами.

— Да что ты, Рома, — Клаша постепенно брала себя в руки. — Я ее маленечко подвигала, чувяки искала.

— Чувяки искала. Так. А за каким лешим дым напустила?

— Какой дым?

— Тебе видней, какой. Митька не прочихается.

— Простыл, наверное… Сколько раз говорила…

— Давай не крути. Зачем дым напустила?

— Ничего я не напускала, Рома. Какой дым? Может, тебе во сне привиделось…

— Во сне привиделось. Так. Пройдем.

Он крепко схватил ее за руку выше кисти и повел. В комнате воняло паленым. У потолка стояли сизые слои дыма.

— Ну как? — спросил Роман Гаврилович. — Во сне или не во сне? Ты понимаешь, что ты наделала? Ты отравляющее вещество напустила. Если бы не моя бдительность, ты бы нас с Митькой обоих угробила…

Клаша бросилась было открывать форточку, но Роман Гаврилович не позволил:

— Обожди. Пускай все останется как есть. Дым — тоже вещественное доказательство. Меня, значит, уморить, а потом свадьбу играть? Говори, кто подначил?

Клаша молчала.

— Полюбовника завела? Так? Кто? Не назовешь фамилию, инициалы, вызову милицию.

Клаша молчала.

— Хорошо. Значит, не желаете. Так и запишем.

— Мама, — высунулась из-за комода голова Мити. — Скажи ты ему, что он хочет. Не надо милицию.

— Лежи, сынок. Папа шутит. Спи. — Она послушала, как он укладывается. — Что ты с нами делаешь, Рома? Когда опомнишься? И меня извел, и мальчишку. У него диктовка. Ему выспаться надо…

— Ты мне зубы не заговаривай, — оборвал ее Роман Гаврилович. — Я этого дела так не оставлю. Говори, кто подначил?

— Ну что с тобой поделаешь… — вздохнула Клаша. — Мечтала чертище из дома выгнать, а он вот он. Пропала трешка.

— Какая трешка?

— Открой форточку. Все скажу. Что теперь делать.

— Ну? — Роман Гаврилович распахнул форточку. — Давай мне фамилию вредителя, который подначил напустить ядовитый дым в квартиру секретаря партячейки. Фамилия? Инициалы?

— Платонов, — улыбнулась Клаша. — Роман Гаврилович.

— Что Роман Гаврилович?

— Ты, Роман Гаврилович, сбил меня с разума… Нет, я серьезно.

И она выложила мужу все: и о его глупой ревности, и о том, как сама поглупела из-за него, как бегала к ворожее и как вызубрила заговор, написанный на бумажке.

— Покажи бумажку! — приказал Роман Гаврилович.

— Я ее сожгла.

— Ты ее сожгла. Так. Как фамилия бабки?

— Фамилии не знаю. Звать Маслючиха. А проживает она в Форштадте против шорной мастерской.

Рано утром Роман Гаврилович отправился в Форштадт, разыскал Маслючиху. На его осторожные вопросы она ответила, что ворожбой давно не занимается, а гадает по картам, что ни у какой Клаши сроду не была и с кем эта Клаша гуляет, не ведает.

— Ладно, — сказал ей на прощание Роман Гаврилович. — Хмыря, который ей голову морочит, я сам выслежу. А как выслежу, берегись. И ему и тебе ноги повыдергиваю из того места, где спина кончает свое приличное название.

Правильно говорится: кто ищет, тот найдет. Не прошло двух пятидневок, а Роман Гаврилович напал на след Клашиного ухажера.

Случилось это так. У аккуратистки Клаши вошло в привычку перед выходным забирать домой всю свою спецодежду — халатики, фартуки, кокошники, чтобы на досуге простирнуть и отремонтировать. В один из таких дней Роман Гаврилович случайно нашел в кармане Клашиного фартука клетчатый листок блокнота. На нем было написано: «Пон. 19.15. У клумбы. Целую. С.»

Роману Гавриловичу давно было известно, что подобные записки в столовой № 16 суют официанткам подвыпившие покровители. Записка расшифровывалась просто: в понедельник, в семь часов пятнадцать минут вечера Клаше назначалась встреча с поцелуем в Собачьем садике напротив театра, где и находилась вышеозначенная клумба. Роман Гаврилович взял себя в руки до странности быстро и начал рассуждать. Первое: кто написал записку? Какой-то «С.» — Семен, Самсон, Саваоф или другой сукин сын на букву С — не имеет значения. Скорей всего, военный или железнодорожник, поскольку уточняет не только час, но и минуты. Какой-нибудь спец — красивый, развитой. Блокноты при себе носит. Ходец по бабам. Знает, что свиданки назначаются в Собачьем садике у клумбы. Там висят часы. Придурок. Найти другое место ума не хватило. А может, охота ему встречаться на глазах у публики, там, где расхаживают кавалеры с тросточками. Любуйтесь, мол, какой я еще молодец. Старый хрыч, наверное. Почерк параличный. И с финансами не густо, поскольку посещает не коммерческий ресторан, а столовую № 16. Может, он и на встрече Нового года был. Кто его знает. И свиданку не выпрашивает, а назначает. Дело поставлено. Ладно. Придурок он или командир с ромбом, выясним на месте. Теперь второе: как вести себя до понедельника? Главное — не выказать подозрения. Он сложил записку по изгибам, как она была, и положил обратно в фартук.

И, когда пришла Клаша, односложно объявил:

— В понедельник не стряпай. Вернусь поздно. Актив.

— И я поздно, — весело откликнулась Клаша. — Моя смена.

К телеграфному стилю общения супруги Платоновы стали привыкать по почину Романа Гавриловича. Но сейчас, когда его пальцы помнили глянец блокнотного листка, маскировка жены выглядела особенно бесстыдно.

В понедельник в половине седьмого Роман Гаврилович сидел в Собачьем садике, надвинув почти до глаз кепку, и сквозь зубы напевал «Ди дри ля-ля, ди дри ля-ля, ди дри ля-ля, ля-ля». Расположился он вдали от клумбы, но так, чтобы был на виду входной турникет. Наступил безоблачный южный вечер. Множество людей, и молодых и старых, прохаживались вокруг клумбы, сцеплялись парами и уходили, кто к театру, кто направо, а кто налево.

Ненависть, которую Роман Гаврилович копил двое суток, испарилась, душу давила безнадежная усталость. Если бы его спросили, что он намерен делать, он честно ответил бы — не знаю.

Впрочем, тосковать Роману Гавриловичу удалось недолго. В семь часов десять минут, выделяясь из публики, жаждущей свидания, худобой и ростом, появился бывший адъютант Стефан Иванович, тщательно выбритый и напудренный. И брюки гольф, заправленные в добротные серые чулки, и клетчатая шляпа с перышком, и лохматый пиджак, украшенный всесоюзными значками МОПРа, Авиахима, Друга детей и Друга радио, все это прямо-таки кричало, что человек явился на рандеву.

Он встал у клумбы и надел пенсне.

— Ночи не сплю, голову ломаю, — пробормотал Роман Гаврилович, — а это вон кто! На белогвардейца променяла. А?

Роману Гавриловичу казалось, что он сидит и размышляет, но он уже не сидел, а шел и разговаривал сам с собой, а ноги помимо воли несли его к адъютанту.

Стефан Иванович отвернулся. Сделав вид, что не узнал. Ах ты, сивый мерин! Сейчас ты меня узнаешь!

— Целуемся? — спросил Роман Гаврилович, подходя со спины.

Адъютант дернулся и оглянулся.

— Не слыхать? Целуешь, спрашиваю. На клумбе?

— У вас лихорадка? — поинтересовался Стефан Иванович.

— У верблюда лихорадка. Записку писал?

— Нет… А как она к вам попала?

— Значит, писал.

— Кому? — адъютант дернулся.

— Тому, кому писал, сейчас увидим… А, черт!

До Романа Гавриловича вдруг дошло, что он ставит под удар всю операцию. Разве можно подходить, пока любодей не встретился с Клашей! Клаша — баба не простая. Ее надо ловить с поличным.

— Ступайте к клумбе и дожидайтесь, — сказал он. — Я подойду после…

И Роман Гаврилович свернул на боковую дорожку.

— Минутку, уважаемый товарищ… Одну минутку!

Теперь Стефан Иванович бежал за Романом Гавриловичем.

— Ступайте к клумбе, понятно? — озлился Роман Гаврилович.

— Да, я пойду, — торопился Стефан Иванович. — Но прежде необходимо объясниться! Только не пугайте меня, мой друг, — Стефан Иванович взял Романа Гавриловича под руку. — Волнение вызовет у меня приступ эпилепсии и не более того. Сейчас я вам все объясню… С той новогодней ночи, когда я проводил ее домой…

— Так ты ее и домой провожал?!

— Да, друг мой. Не стану скрывать. Да. Я проводил ее до дому и готов кричать городу и миру, что та незабвенная ночь была ночью чудного слияния двух, созданных друг для друга одиноких душ. Я ее обожаю, друг мой.

Роман Гаврилович сжал было кулак, но образумился. Торопиться некуда. Надо добыть возможно больше конкретных сведений.

— Я с детства ощущал себя пришедшим в мир для больших дел, — продолжал, ломая пальцы, Стефан Иванович. — Сочинял баллады и сонеты, учительствовал, бросался туда, сюда. Она помогла найти мне себя. Без нее я был робок — с ней не страшусь ничего. Без нее я был слеп — с ней я прозрел. Я увидел то, что смутно предчувствовал. Мы живем в переломное время. Грядет новая, великая революция!

— А нашей революции тебе, выходит, мало?

— А вам достаточно? Неужели вы не видите, что нэп провалился! Помните, какая была поставлена задача при введении нэпа? Задача решающая, все остальные себе подчиняющая!

— Какая?

— Установление смычки между экономикой, которую вы начали строить, и крестьянской экономикой, которой живут миллионы и миллионы крестьян. Выполнил нэп эту задачу? Нет. Нэп провалился. Пропасть между рабочими и крестьянами расширяется. Серп обнимается с молотом только на гербах и на знаменах. Вместо смычки происходит размычка. Грядет голод. Выходом может быть новая революция, и в этой будущей революции я уже не стану бегать на цыпочках! Нет! В новой революции я пойду ва-банк… Разрубим гордиев узел, друг мой. Поверьте, вам она не нужна. Я видел, как обращались вы с ней в новогоднюю ночь. Сердце мое обливалось кровью. Зачем она вам? Подарите ее мне! Со мной она ступит из буфетного прилавка в светлый мир подвигов и великих свершений… Она окрылила меня. И мы вместе с ней рванемся через тернии к звездам. Она станет моей Модестой Миньон…

«Пора бить», — решил Роман Гаврилович. В этот момент с головы его слетела кепка и чьи-то острые пальцы вцепились в его рыжую шевелюру. Это была буфетчица столовой № 16 Магдалина Аркадьевна. Именно ей была адресована и передана официанткой, обслуживающей дальние столы, записка влюбленного поэта. С удовольствием прочитав записку, Магдалина Аркадьевна опустила ее в карман фартука, предвкушая возможность, вернувшись домой, положить в ларец, где вместе с часами-кулоном хранилась немногочисленная коллекция посланий такого рода. А Клаша вместе со своим барахлом в спешке захватила на постирушку и фартук Магдалины Аркадьевны. Буфетчицы часто путали спецодежду. Впрочем, это не беда. Беда в том, что Роман Гаврилович, прочитав записку, не только вообразил, что она написана Клаше, но и сунул ее в Клашин фартук. Клаша обнаружила записку в выходной; она сразу поняла, в чем дело, сбегала к Магдалине Аркадьевне и предупредила, что ее супруг в понедельник вечером может оказаться в Собачьем садике. Счастливый шанс, дарованный судьбой, Магдалина Аркадьевна вовсе не собиралась упускать и обратилась к товарищу Кукину. Разговор с участковым, украшенный подробностями о неуправляемом поведении Романа Гавриловича, привел к тому, что они несколько запоздали и Магдалине Аркадьевне пришлось применить чрезвычайные меры.

Дальнейшее не нуждается в художественном описании. Роман Гаврилович тщетно пытался оторваться от разъяренной Модесты Миньон, участковый свистел в свисток с горошинкой. Стефан Иванович дергался в припадке падучей, а бывалый доброволец из публики сидел на его журавлиных ногах, чтобы адъютант не повредил свою наружность. Вся картина представляла собой аллегорию бесполезной траты душевной и физической энергии.

Свидание в Собачьем садике закончилось тем, что Роман Гаврилович получил замечание по партийной линии, бывший адъютант стал пугаться Магдалины Аркадьевны, Магдалина Аркадьевна проклинала Клашу, а Клаша в конце концов подала заявление об уходе с работы.