После долгого отсутствия в колхоз воротились Гавриловы. Приехали они всей семьей: сам Гаврилов, жена, две дочери и неженатый сын Саша. В первый же вечер Саша Гаврилов прогуливался вдоль деревни дачником: в пиджаке, без галстука, в штиблетах на босу ногу, — и любопытные женщины украдкой разглядывали его из-за занавесок.

На другой день девчата устроили вечеринку в избе веселой разведенки Катерины Валаховой. Народу набилось много. Ребятишки Катерины путались под ногами. Она кричала на них и называла их «самоделки». Погулять она любила и, немного выпив, всегда пела песенку о том, что если станет тоскливо, то надо пойти в лес, стукнуть веточкой о пенек и выйдет славный паренек. Девчата смеялись, но в веселье Катерины было что-то горькое, отчаянное.

На вечеринку пришел Саша — снова без галстука и в штиблетах на босу ногу. Только на пиджак приколол значок сельскохозяйственной выставки, чтобы все видели, что он побывал в Москве.

Зашла и Лукерья Ивановна, председатель колхоза, — посмотреть, что за работник приехал в деревню. Это была ладная, стройная женщина со смелым взглядом умных темно-карих, как крепкий чай, глаз. Ходила она в ватной теплушке, надетой по-мужски небрежно, с расстегнутым воротом и в кирзовых сапогах с железными подковками. Она умела водить машины, тракторы, класть печи, рубить в лапу углы и принимать новорожденных, и все у нее получалось легко, весело.

К концу войны ей было двадцать лет. Мужчин в то время в деревне не осталось, и Лушу выбрали председателем. С тех пор она десять лет вела колхозное хозяйство.

Сашу она помнила пятнадцатилетним парнишкой — тогда он был тихий, застенчивый. А теперь задается, делает вид, что ему скучно, разговаривает через силу. Только Катерина сумела расшевелить его своими вольными разговорами.

И когда начались танцы, Саша выбрал Катерину.

Луше стало обидно за девчат, особенно за Настеньку.

Настеньке Саша определенно нравился. Она долго готовилась к вечеру, бегала по избам, брала над залог пластинки, принесла патефон, надела длинное платье с бантиком. Она стояла, вся, как натянутая струна, тугая и крепкая, с замиранием сердца ожидая, когда Саша заметит ее и увидит, какая она. Но Саша танцевал с Катериной, а Настеньке оставалось только менять пластинки. Иногда он подходил, чтобы оказать, какой танец ставить, но и от этих слов Настенька вспыхивала ярким румянцем.

«Этакая лампочка», — ласково подумала Луша. И, выбрав минуту, подозвала Катерину, попрекнула:

— Что ты на нем повисла? Дай другим потанцевать. Катерина поняла ее слова по-своему, отошла к Саше, и когда заиграли краковяк, он пригласил Лушу. Пришлось идти.

Саша плясал неумело, но лихо. Уверенный, что ему вое простится, он вел себя развязно, бесцеремонно, а женшины понимали, что сами виноваты и не порицали его.

— Ты с Катериной не очень, — сказала ему Луша. — Гляди, шофера ноги переломают.

— А что мне Катерина, — отвечал Саша. — Что я, не видал таких, что ли…

«Теленок еще», — подумала Луша. Но танцевать ей нравилось. Саша жал ее пальцы, плотно прижимал ее к себе, и она не противилась. Она совсем забыла о Настеньке и танцевала один танец за другим. У нее кружилась голова, она чувствовала спиной беспокойную мужскую руку, ощущала запах здорового мальчишеского пота, и ей казалось, что между ними идет какой-то молчаливый заговор, и была рада этому и не рада.

Но когда вечер кончился и Саша предложил проводить ее, она отказалась наотрез. Она пошла одна, недовольная собой, стыдясь себя и своего поведения.

Стояла тихая, ясная ночь. Месяц светил в полную силу. Тихое небо, скромно мерцающее звездами, и неподвижные рябины с черной листвой и еще более черными гроздьями ягод, и белые, словно меловые, тропки, пересеченные прозрачными, нежными лунными тенями, и полосатый туман вдали, за овинами, — все было спокойно, бесстрастно, словно ничего не случилось.

И, шагая домой по уснувшей деревне, Луша думала, что утро вечера мудренее, что завтра все забудется и жизнь потечет по-прежнему. И постепенно успокаивалась.

Деревня стояла на столбовом шоссе. Машины ходили часто, давили кур. Вечерами проезжие шоферы бродили по избам — просились переночевать. Некоторые, кто посмелее, иногда увязывались и за Лушей, когда она, вот так же, как сейчас, шагала по шоссе широким солдатским шагом, плотно засунув руки в карманы теплушки, — набивались на ночевку.

— Дома небось жена дожидается, а ты — ночевать… — обыкновенно отвечала Луша спокойно-дружелюбным тоном, и почему-то именно этот тон лишал смельчаков всякой надежды.

Луше не пришлось выйти замуж. Жила она в своей избе одна.

На полпути Луша увидела Настеньку.

Настенька шла другой, неудобной стороной деревни, бесшумно, быстренько, чтобы никто не заметил, и несла патефон и чемодан с пластинками.

«Эх, ярочка-доярочка, — подумала Луша, — так и не поплясала ни разу».

Она догнала девушку, взялась за чемодан.

— Давай, донесу.

— Да ладно, тетя Луша. Я сама.

— Давай.

— Да ладно. Уже близко.

Луша понимала, что Настенька сердится на нее, но все-таки отобрала чемодан и донесла до ворот.

А потом вернулась домой, в свою пустую, не прибранную с утра избу, легла и стала думать. По шоссе изредка пробегали машины, и тогда в избе дребезжали стекла, тихонько, словно их кто-то придерживает ладонью, и серебристый след освещенных фарами окон медленно проползал по стене наискосок сверху вниз и угасал на полу. Луша думала: как это так — машина идет по ровной дороге, а след ползет сверху вниз. Так и заснула, не понимая, почему это.

Дня через два Саша поругался с проезжими шоферами. Луша первая увидела из окна — назревает драка. Она выбежала на улицу и схватила Сашу за руку. Он был выпивши.

Пьяная ругань и грубости не пугали Лушу. При ней часто ругались кто как умел, и она не обращала на это внимания. Но Саша не стал ругаться. Он притих, смутился и послушно пошел в избу. И Луша подумала, что из него может получиться хороший мужик, если он попадет в настоящие женские руки.

— Вот что, Саша, — сказала она. — Давай-ка, определяйся. Хватит болтаться без дела.

— Мне положен месяц отпуска. Могу погулять.

— На гулянку, значит, приехал?

— От семьи не хотел отламываться, вот и приехал. Что я в городе не заработал бы, что ли? Я, если хочешь знать, вдвое против тебя заработаю.

Он сидел развалясь на стуле, и Луше было жалко его.

— Чаю хочешь? — спросила она.

— Что я не видал чаю, что ли?

Потом он пил чай, а она смотрела на его русый вихор, торчащий на затылке. И вдруг ей до того захотелось пригладить этот вихор, что она испугалась и сказала быстро:

— Ну, допивай да ступай себе.

Саша допил стакан и ушел.

После этого он заходил еще раза два-три, уже трезвый, но так же долго пил чай и хвастался.

В деревне говорили: привораживает Луша парня. Считали годы: ему — двадцать второй, ей — тридцатый. Сомнительно покачивали головами. А старик Гаврилов, видимо, на правах будущего свекра перестал выходить на работу.

«Сама виновата, — грустно думала Луша. — Надо отваживать его».

И вскоре для этого представился случай.

Неожиданно приехал вновь назначенный главный инженер МТС с семьей. Квартиру подготовить еще не успели, и Луша предложила свою избу.

— Я домой только ночевать хожу, — сказала она. — Хозяйствуйте.

Инженер и жена его были люди пожилые, а сынок у них был четырехлетний — Светик.

В первый же вечер, придя домой, Луша не узнала своей горницы. Все было переставлено, перепутано, стол был застлан чужой скатертью, чужие вещи стояли на комоде.

Пришлось привыкать жить в собственном доме. Пришлось думать, где переодеваться, куда прятать от мужских глаз кое-какую одежку. Но эти неудобства не были неприятны Луше. Хоть не надолго, а в доме появился хозяин. Жене инженера было трудно. Она никогда не жила в деревне и боялась коров.

Кое-как приготовив обед, она садилась у окна и говорила устало:

— Хоть бы Филипп скорей приходил. Когда приходил муж, она наливала ему суп, а сама садилась напротив и молча смотрела, как он ел. И Луша вспоминала, что совершенно так же смотрела на Сашу, когда он пил чай.

После обеда супруги разговаривали. Муж обычно был чем-нибудь недоволен и капризничал по пустякам.

Чтобы не мешать, Луша уходила к себе за перегородку. И ей казалось, что не у нее живут люди, а она снимает у них угол.

Саша заходить перестал; Луша видела его редко. Говорили, что он пытается ухаживать за Настенькой, но та не хочет встречаться с ним якобы потому, что боится Лушу. Впрочем, Луша обращала мало внимания на такие разговоры. Незаметно она втянулась в чужую семейную жизнь, заразилась чужими заботами, подружилась со Светиком и каждое утро приглаживала его жесткий вихор на затылке. Она любила стирать его одежку: маленькие штанишки, маленькие чулочки с петельками, маленькие лифчики — и обижалась, если мать стирала сама.

А когда у Светика заболел живот, обе женщины сбились с ног.

Мать чаще прежнего смотрела в окно и говорила:

— Хотя бы Филипп скорей приходил. И Луша вторила:

— Хотя бы Филипп Васильевич скорей приходил. Вечером на эмтээсовском «газике» приезжал инженер, и хотя от него решительно никакой помощи не было, в избе становилось спокойнее.

Недели через две па усадьбе МТС приготовили квартиру, и инженер уехал.

Луша пришла в опустевшую избу, вымыла блюдце, которое стояло вместо пепельницы, села на стул и заплакала, громко, навзрыд, так, что было слышно на улице.

На другой день, проходя мимо риги, она увидела пухлого, сопливого мальчонку.

Сама не понимая, что с ней, она бросилась к нему и стала целовать до боли. Он заорал благим матом, вырвался и убежал.

Придя в себя, Луша испуганно огляделась. Вокруг никого не было. Тогда она подумала, что мальчишка может рассказать родителям, и испугалась еще больше.

Днем в контору пришла маяъ пухлого мальчонки.

— Ты что же это! — закричала она. — Моего мужика в МТС не отпускаешь, а другие идут?!

У Луши отлегло от сердца.

— Кто идет? — спросила она.

— Да ты что, не знаешь? Сашка Гаврилов наниматься собрался.

На другой день Луша вызвала Сашу в правление.

— Ты что, в МТС хочешь подаваться? — спросила она.

— Еще не обдумал. Погляжу.

— Значит, так у тебя: только на родину вернулся и снова бежать? Не пустим. Мужчины нам самим нужны, — и Луша внезапно покраснела. С ней этого давно не бывало, она удивилась и покраснела еще больше.

Саша внимательно смотрел на нее.

— Пиши заявление, — продолжала Луша, сторонясь его взгляда. — В колхоз примем. Строительной бригадой будешь заправлять.

— А что делать?

— Дел хватит. Вон скотный двор в Поповке весь в дырьях.

— Надо поглядеть, что за скотный двор.

— Была бы охота. Пойдем хоть сейчас — покажу.

— А может, вечером?

— Давай вечером. А то и мне недосуг: в Вознесенское надо, молотилку принимать… А когда вечером? — спросила Луша и снова покраснела.

— Часов эдак в семь.

— Давай в семь, — быстро согласилась она, со смятением чувствуя, что деловой разговор, помимо ее воли, превращается в назначение свидания.

— К тебе приходить? — спросил Саша.

— Зачем ко мне? — Луша строго сдвинула брови. — Я буду здесь, в правлении.

— Как хочешь, — согласился Саша.

— А то давай так: выходи на развилку и жди. Я пойду из Вознесенского прямо в Поповку. На развилке и встретимся. Чего мне попусту сюда заходить?

— Что за развилка?

— Не знаешь, что ли? Где лес горел.

— Ладно. На развилке так на развилке, — сказал Саша и, уходя, добавил — Только без опоздания. В семь так в семь.

У Луши пылали щеки. Нагнувшись над бумагами, она посмотрела по сторонам, стараясь угадать, не понял ли кто-нибудь скрытого смысла ее разговора. Старый бухгалтер сосредоточенно заполнял ведомость, а девушка-делопроизводитель, повернувшись к окну, переливала чернила из бутылки в чернильницу, и лица ее не было видно.

— Если будут звонить — я в Вознесенском, — сказала Луша и вышла.

И когда она проходила мимо окна, ей показалось, что девушка смеется.

До Вознесенска было около пяти километров. Луша шла лесной дорогой. Высоко в небе висело маленькое солнце. Белые березки-сестренки росли парами, из одного корня, и в их чистой зелени, как ранняя проседь, мелькали твердые желтые листочки. Луша дошла до развилки, той самой, где через четыре часа была назначена встреча с Сашей. Здесь дорога раздваивалась: налево — на Поповку, направо — на Вознесенское. Кругом виднелись черные пни, обгорелые стволы берез и осинок. И только островки молодого подлеска оживляли это глухое, скучное место, «Что здесь случится через четыре часа? — подумала Луша, и сердце ее сжалось. — Может, не приходить? Может, лучше оставаться по-прежнему — без радости, зато и без горя. А приду — не совладаю с собой… Вот и гляди сама, как лучше».

Лес кончился. Открылось широкое поле, свежая стерня, приземистые суслоны ржи, тучи воробьев над ними. На стерне, как на ладошке, стали видны все огрехи сеяльщиков, а воробьи лучше агрономов предупреждали, что зерно осыпается — давно пора молотить. В другое время Луша обязательно заметила бы это и встревожилась, но сейчас шла, ничего не видя, и твердила про себя: «Вот и смотри сама, что лучше».

Жниво кончилось, началось клеверище, потом снова стерня; показались крыши Вознесенского, а Луша так и не решила, что лучше.

Издали она заметила, что молотилки еще нет.

— Да что они, очумели? — сказала она вслух и прибавила шагу.

Колхозники, наряженные для молотьбы, сидели. Делать было нечего: место для молотилки подготовлено, четырехугольная площадка очищена от дерна, весы привезены.

— Если Настька этак будет привередничать, — слышался пронзительный голос Катерины, — так в девках и останется.

— Надо приглядеться, — возражал кто-то. — Вон Василиса выскочила замуж. А что за мужик? Седой, как луна, — светит, а не греет.

— Какой ни на есть, а все-таки муж. Дешевле мужниного хлеба не найдешь.

Шел обычный женский разговор. Обсуждали, стоит ли выходить Настеньке за Сашу, обсуждали горячо, будто это от них только зависело.

Другой на месте Луши сорвал бы досаду на первом попавшемся. «Хлеб-то чей — ваш или не ваш? Ночью дождь хлынет — все пропадет! Пришли бы, сказали, что молотилки нет, чем языками трепать». Но она ничем не выдала своего волнения, спросила только, не приезжал ли машиновед, не было ли эмтээсовского начальства. Сказали, что не было.

И Луша пошла обратно, репетируя по пути суровый телефонный разговор с директором МТС. О свидании, назначенном в семь часов, она совсем забыла и только у развилки вспомнила на минуту Сашу, девушку, которая смеялась за окном, подивилась на свои недавние душевные муки и сказала вслух:

— Это не беда, что она смеялась. Беда, что ты, милая, над собой не смеешься.

Она решила известить Сашу, что сегодня ей некогда. Пусть приходит в Поповку завтра, фермач все расскажет. «А можно и не извещать, — подумала Луша. — Пусть прогуляется. Посидит, посидит и вернется. Небось волки не заедят».

У крыльца правления стоял эмтээсовский «газик».

Луша вошла в контору, увидела Филиппа Васильевича а дала волю негодованию. Что это такое? Приезжают каждый день, ругают, попрекают, а чтобы помочь — так и нет никого. Хлеб молотить надо— а чем молотить? По-дедовски, цепами? Соседнему колхозу еще когда молотилку пригнали: там председатель — мужик, его вокруг пальца не обернешь, а тут женщина — значит, колхоз обижать можно. С утра обещали молотилку, вот уже шесть часов— а ее нет. Бригада целый день бездельничает. Что это такое?

Филипп Васильевич сидел за Лушиным столом, под ходиками, и терпеливо слушал. Когда она кончила говорить, он объяснил, что в соседнем колхозе затянули молотьбу и в данный момент домолачивают последние центнеры. Он только что был там и дал указание, чтобы агрегат, самое позднее, через час был переброшен в Вознесенское. Потом он достал залистанную записную книжку, нашел табличку и стал упрекать Лушу за медленную вывозку зерна на элеватор.

— И вам не совестно? — сказала Луша. — Молотилку не даете, а зерно требуете.

— Я же информировал, что молотилка через час будет, — отвечал Филипп Васильевич. — А график надо нагонять. Придется вам мобилизоваться и вдвое увеличить вывозку.

Ходики показывали половину седьмого. Саша, наверное, уже собирается.

— Машины каждый день возят, а больше у нас транспорта нет. На велосипеде не повезешь, — сказала Луша.

Филипп Васильевич посчитал расстояния и центнеры, и его удивило, что машины делают мало рейсов. Он достал карту, стал смотреть маршрут. Машины петляли через Поповку, и рейс удлинялся чуть ли не на десять километров. Филипп Васильевич спросил, почему не используется прямая дорога.

— А вы бы сами разок проехали по этой дороге, — сказала Луша. — Там ни одного живого мостика нет.

На ходиках было без пятнадцати семь. Саша, наверное, уже идет на развилку. «Хоть бы уезжал скорей», — подумала Луша об инженере.

Но Филипп Васильевич завел воспитательный разговор о председателях колхозов, которые заблаговременно не думают об осени и не чинят дороги. Видимо, у него было много свободного времени.

— А кто будет чинить? — оборвала его Луша. — Нашы бабы еще не научились мосты уделывать, а мужиков-плотников у нас нет. И потом, извините, Филипп Васильевич, мне некогда.

Она попрощалась с удивленным инженером и выбежала на улицу. Было без десяти семь.

«Куда это я?»— подумала Луша просто так, для вида, чтобы хоть на минуту обмануть себя.

Она быстро шла вдоль деревни, и Лицо у нее было красивое и злое.

На пути ее остановила Настя.

— Чего тебе? — спросила Луша, не сбавляя шага.

— Опять стадо на болотину погнали. Там одна осока. Её посолишь — и то через силу коровы едят, а так и вовсе не едят. С такой пастьбой разве план надоишь?

— Бери коня, езжай к пастухам. Скажи, чтобы перегнали. А в Вознесенском погляди, пришла ли молотилка.

— А ты куда, тетя Луша?

— Какая я тебе тетя? Сказано— и ступай!

Настя отстала.

Луша вышла на околицу и направилась к лесу. Солнце садилось. Было оно раза в два больше, чем днем, и заливало небеса холодным малиновым светом. Притихший лес дожидался ночи. Изъезженный проселок спускался под изволок, и шагать было неприятно— легко, словно кто-то против воли тянул вперед и вперед. И Луша шла, всем своим существом ощущая эту насильную легкость, и на душе ее было невесело.

«Да что такое в самом деле? — рассердилась она. — Что я, рябая? Что я, не заработала права душу свою отогреть? Десять лет тащу такое хозяйство, недоедаю, недосыпаю, два раза на день через три деревни по кругу бегаю».

«А что с твоих трудов? — возражал ей какой-то внутренний голос. — Если бы ты колхоз в передовые вывела, тогда другой разговор. Тогда бы и мужики понаехали, и от женихов отбою бы не было. А пока, за десять-то лет, одни Гавриловы вернулись. Один парень приехал, и того хочешь к рукам прибрать. А ты председатель, ты за все в ответе. И за хомуты, и за ломаные печи, и за то, что мужиков мало. Перед всеми женщинами в ответе: и перед Катериной, и перед Настей. Смотри. Не похвалят тебя бабы. Тебя поставили о людях думать».

«А о себе когда!»— чуть не крикнула Луша. Начинался горелый лес, и развилка была близко.

Через минуту она увидела Сашу. Он сидел на пеньке спиной к дороге и играл веточкой. Луше почему-то вспомнилась песенка Катерины: «Только стукни о пенек, выйдет славный паренек»; она поморщилась и остановилась.

Саша не замечал ее.

«Сейчас подойду, — быстро думала Луша, — а он спросит: «Ну, куда пойдем?» — и посмотрит на меня со значением, как тогда в конторе… А я скажу спокойно; «Что у тебя, память отшибло? Скотный двор поглядим — и домой». И все… И все… И чтобы никаких глупостей».

Она сошла с дороги и остановилась перед ним.

— Чего же опаздываешь? — спросил Саша. Она стояла молча, опустив голову.

— А я уж домой собрался.

Она все стояла, не поднимая глаз.

— Ну, пошли, что ли… — сказал Саша. — Поглядим поскорей, да мне назад надо. Батька сегодня именины отмечает.

Он поднялся, отряхнул брюки и пошел, играя веточкой.

И Луша внезапно поняла, что он и не думал ни о каком свидании, когда разговаривал в конторе, да и не знал, наверное, никогда, что тут встречаются с ухажерами колхозные девчата. Просто собрался человек смотреть скотный двор с председателем колхоза — только и всего. А танцы у Катерины и чаепития — все это просто так, глупости подвыпившего парня, которые давно пора забыть так же крепко, как забыл Саша, а не строить на таких пустяках бабьи фантазии.

Указывая дорогу, Луша молча прошла лес и направилась к Поповке напрямик, поляной.

Блекнут к осени деревенские полянки. Летом они щедро разукрашены цветами — алыми, бирюзовыми, белыми, и густой, тяжелый от медовых запахов воздух неподвижно стоит над землей. А сейчас все потускнело: и цветы, и травы. Редко где задумчиво клонит помятые головки бледно-голубой, словно выцветший за лето, колокольчик, да прячется в тени крошечная, застенчивая незабудка, да отцветают бело-розовые, грязноватые кашки, лаская вечерний воздух еле слышным прощальным запахом.

Скотный двор был пуст. Луша вошла вслед за Сашей и стала объяснять, что в первую очередь надо делать строительной бригаде. Она показала, где перестлать полы, где поправить рамы, сказала, что надо добавить вытяжные стояки, потому что каждая корова испаряет дыханием десять килограммов воды в сутки и зимой стоит такой туман, что не видать ничего.

— У вас тут за год всего не переделаешь. В эмтээсе, наверное, легше, — заметил Саша.

А она говорила, говорила, и на глазах у нее стояли слезы. Было темно, и она думала, что Саша не заметит. Но он заметил. Он взял ее под руку и повел к окну, ближе к свету.

— Что ты? — спросил он. Она не отвечала.

— Лушенька, что ты? — повторил он испуганно. Луша длинно вздохнула и уронила голову на его плечо. Он стоял, озадаченный, обнимал ее и чувствовал, как вся она, с головы до ног, вздрагивает от бесшумных рыданий. Было тихо, только где-то, далеко-далеко в лесу, слышался тупой ритмический стук, похожий на тюканье топора.

— Думаешь, я правда в эмтээс подамся? — говорил Саша. — Это я так. Я не пойду в эмтээс.

Звук приближался. Стало ясно, что скачет лошадь. Луша отпрянула к стене. Лошадь затопала рядом, послышался голос: «Стой, леший!» — и в воротах появилась Настя.

— Тетя Луша! — крикнула она в темноту.

— Ну, что тебе опять? — спросила Луша неестественно спокойно, как в конторе, когда ее отрывали от дел.

— В Вознесенском подвод не хватает. Снопы не поспевают к молотилке подвозить. Машиновед ругается.

— Я сейчас. — Луша насухо, до боли, утерла глаза и щеки, туго повязала платок и вышла. — Там Саша, — сказала она. — Разъясни ему, что уделывать. Ты доярка, твоя и забота.

Настя стояла в нерешительности.

— Иди, не бойся. Он изображает только из себя. А парень хороший.

Луша взлетела в седло и тронула коня каблуками. Конь всхрапнул и помчался напрямик по поляне, прибивая к земле редкие кашки и колокольчики.