Природа не знала горя: вокруг все искрилось солнцем, звенело птичьим щебетом и пьянилось запахами цветущих трав. Густо жужжали пчелы, суетливо метались белки в задремавших ветвях сосен, и муравьи рыжим ручейком текли и текли куда-то, наверно, к жилью своему - муравейнику.
Из чащобы выскочил заяц, фыркнул, передернул ушами, встряхнул головой, словно собираясь чихнуть, и потрусил обратно. Неугомонная сорока зло застрекотала ему вслед.
Где-то рядом скучно закуковала кукушка.
Старик оторвался от библии и стал считать. Насчитал пятнадцать лет и открыл в усмешке беззубый рот: ему, Степану Даниловичу, пошел уже девяносто первый, а эта глупая птица пообещала еще пятнадцать. Тут и хочешь, да не проживешь столько. Старик снова приник к библии, такой же ветхой, как и он сам. Но не читалось уже. Вздохнул старый крестьянин Степан Дронов и задумался. Здесь, в лесу, тишина и сама божья благодать: пчелы мед собирают ему, а из станицы ребятишки и бабы приносят хлеб; из одежонки старцу ничего не надобно: есть старый зипун, холщовые порты да рубаха - и хватит. А вот, поди ж ты, нет покоя.
Воюют люди, который год воюют. Божьего помазанника государя-императора прогнали. Сами за власть взялись, да из-за этой власти и схлестнулись между собой. Белые, красные… Взъярился народ, аки зверь лютый. Сын отца не щадит, отец - сына. Неужто конец света близится?
Снова застрекотала сорока. Старик прикрыл библию, прислушался. Из лесу кто-то шел. Неужто медведь?
Поддернул старик порты и боком, косясь на шум, подался в шалаш, и дверь, плетенную из прутьев, прикрыл за собой. Смотрит в щели, молитву шепчет.
На поляну перед шалашом вышел человек; лицо щетиной заросло, весь в лохмотьях, а на ногах - пимы драные (это в июльскую жару-то!). Худ незнакомец был неимоверно, глаза завалились. Посмотрел на шалаш, шагнул к пню, на котором в тихие часы предавался святым мыслям старый пасечник, и уселся на него.
Старик кашлянул. Пришелец встрепенулся, повернул голову к шалашу. Старик приоткрыл дверь, вышел, прижимая к немощной груди тяжелую библию.
- Здорово живешь, дед!- боязливо проговорил гость.
- Добро пожаловать, сынок. Это откуда же ты такой?
- Из того самого ада, про который в твоей книжке пишется. Еще страшнее. Накормил бы ты меня, трое ден не ел.
Смекнул старик: не бродяга и не беглый вор этот заморенный оборванец и повел библией в сторону шалаша:
- Тогда проходи в хоромы мои, там заодно и отдохнешь… Вижу, устал ты, парень, как Христос по пустыне идучи.
Пришелец поднялся и, сморщившись и застонав, кое-как двинул ногами и почти упал в шалаш.
- Дай ножик, дед!- выдохнул он сквозь стиснутые зубы.- Мочи нет, ноги извели…- и вытянулся на пахучем сене, обессиленный болью.
Старик выдернул из хворостяной крыши нож - обрубок косы, кожей обшитый с одного конца,- подал гостю. Тот, постанывая, торопливо стал разрезать набитые пылью валенки. Разрезал, стащил, и старик перекрестился раз-другой: у гостя ноги были сплошь в гнойных струпьях.
- Господь с тобой, милок, что это у тебя?
- Цынга, дедусь. Да не крестись ты зря!-уж без боли на лице и в голосе молвил гость. Вытянул ноги и блаженно вздохнул, словно сбросив с плеч ношу.- Теперь бы и поесть…
Старик дал гостю краюху черствого хлеба, поставил два берестяных туеска, один - с медом, другой - с ключевой водой. Предупредил:
- Ты сразу-то не наедайся, а то помрешь еще…
Гость ел жадно, то и дело припадал к воде и шумно глотал.
Старик пасечник сидел рядом, умиленно гладил на костлявых коленях библию и, тайно взглядывая на нежданного едока, думал: кто он и откуда? Зачем смотрит не на еду, а за дверь и сторожит слухом тишину, как заяц?.. Пакостные мухи почуяли гниль на ногах гостя, накинулись, но он велел не закрывать дверь - духота…
И вдруг старца осенила догадка: не из тех ли?.. Недавно приходила Кирюхина Лушка, приносила молока кислого да хлеба, а взяла медку. Говорила, будто в уездной тюрьме красные арестанты взбунтовались, перебили охранников и взяли оружие. Застрелили коменданта уезда полковника Познанского и еще многих. Но убежать не смогли - всех их порешили тамошние казаки. Всех ли?..
Поел гость, допил воду из туеска, поблагодарил хозяина. Пятерней расчесал бороду, пригладил усы. Спросил:
- А чего-нибудь из обувки нет у тебя?
- Как же, есть. Новые лапти да онучи свежие.
- Может, дашь?.. Идти-то мне далеко.
- Поживи денька два, отдохни. Куда ты пойдешь с такими ногами? Лечить их надо.
Незнакомец долго думал, глядя то на свои ноги, то на дверь, за которой парился благодатный июльский полдень. И все прислушивался. Потом добро усмехнулся, сказал:
- Наверно, отец, голову ломаешь, откуда я и кто? Из тюрьмы убег я. Восстали мы, оружие добыли, да не сумели довести дело до конца. Не справились с гарнизонной командой и патронами не запаслись. А казаки насели на нас со всех сторон… Много нас ушло из тюрьмы, около двухсот, да немногие остались живыми… Я четвертый день иду. В станицах казаки, и окрест они, как голодные волки, рыскают. Без дороги пришлось идти, куда глаза глядят. На тебя набрел вот… Сам я из Чернояровки, Артамон Синицын, может, слыхал?
Старик подумал.
- Не слыхал, далеко ваше село от нас. Так ты, стало быть, куманист?
- Нет, отец, пока не коммунист.
- За что же тебя в тюрьме держали?
- В тюрьму теперь попасть легче, чем в церковь. Мобилизацию Колчак объявил, а сынишка мой, Авдюшка, попал под нее, а ему только восемнадцать минуло. Какой из него солдат? Кутенок! Я офицеру и говорю: «Меня берите, я двух георгиев имею за войну с германцем. В колчаковском войске пригожусь». Офицер в крик: «Молчать, такой-сякой!»- и нагайкой меня. Я не стерпел и в ухо его двинул. Офицер за наган, да не стрельнул: мужики наши не дали. Ну, с меня все-таки порты содрали и нагайками выпороли. При народе, а потом заарестовали. Для острастки, значит. Два месяца живьем гнил в тюрьме… Авдюшку все равно забрали. Где он теперь?.. Вот жизня!.. Когда спокойствие народу будет?.. Разоренье кругом. Всякая гнида во вши лезет, а мужик - все терпи. Эх-х!..- Артамон замотал головой и так стиснул кулаки, что кожа на них побелела.
Старик раскрыл библию, долго гнулся над ней, водя худым и тонким, как ножка паука, пальцем по замусоленной странице. Нашел нужное место и поднял вверх палец, прося внимания. Прочитал, понукаемый косым взглядом собеседника:
- …«И выходил Давид с людьми своими, и нападал на гессурян, и гирзеян, и амаликитян, которые издавна населяли эту страну до Сура и даже до земли Египетской.
И опустошал Давид ту страну, и не оставлял в живых ни мужчины, ни женщины, и забирал овец и волов, и ослов, и верблюдов, и одежду…» Вот, паря, и в писании речется о черных днях наших.
Собеседник, дернув заросшей щекой, усмехнулся:
- А этот Давид-душегуб кто будет по писанию?
Старик, думая, прикрыл бескровными, как у птицы, веками глаза.
- Божий помощник, выходит…
- Значит, вроде атамана Семияр-Горева?
Не ответил старик, закрыл библию. Взял тряпицу и замахал ею, выгоняя мух.
- Ничего, всякая вошь донимает мужика до времени. А когда терпению его конец приходит, он эту мелочь под железный ноготь бросает… Я набрался маленько ума в окопах на германском да в атаманской тюрьме здорово поумнел… Много башковитых людей повстречал. Которых и в живых уже нет… Теперь Артамона Синицына, как ребенка малого, пороть не придется. Не-ет|- гость разразился такой бранью, что старый пасечник замахал руками, закрестился.
- Окстись, непутевый! Бога-то зачем лаешь?
- Какой он бог, если верных слуг своих - людей - посылал убивать? Дубьем бы такого бога, как Колчака. Это-го стали бить - и вся его свора взъярилась, конец почуяла… Атаман Семияр-Горев божьего Давида переплюнет… Но ничего, ничего, и ему место найдем, под ноготь скоро бросим… Давай, отец, онучи твои.
Старик разложил перед гостем выстиранные онучи и новые, поблескивающие лыком лапти. Принес из лесу воду и целую охапку росно напитанных соком листьев подорожника. Омыли и запеленали ноги, положив на болячки чистые листья. Ожил гость, встал и прошелся круг шалаша. Долго смотрел на себя в лужице под старой сосной, потом из нее умылся.
- А ты, дед, не из казаков случаем?
- Нет, мужик. Из России, переселенец… Сын один был, да и тот в японскую на полях маньчжурских голову сложил… Старуху схоронил… Пасеку вот держу… Пчелы, слава богу, кормят… С землей-то не справлюсь. Да и какая земля? Горе одно…
Отдавая полотенце - кусок холста,- Артамон снова ожесточился:
- Добрые земли давно под богатыми казаками, а нам, мужикам, песок да суглинок… Из-за земли казара и прет со всякой сволочью… Жадюги, аспиды!..
- Богатство-то, оно портит человека. Вот и в святом писании…
- А забрось ты, дед, свое писание!-дернул плечом гость.- В писании сказано не убивать и возлюбить ближнего своего. Я на фронте трех немецких мужиков штыком запорол, а за что? Поп же наш ладаном обкадил меня за это… Не убивать!.. Я, когда сидел, из окна тюрьмы видел, как атаманские ироды прямо во дворе людей расстреливали, без суда всякого… Я у богатого казака Матвея Фомина землю под арбузы арендовал, так он половину с нее себе выговорил… Возлюбил, значит, меня! Святое писание!.. На могилках надо читать это писание, мертвякам. Тем все равно - брехня али правда… А наш бог - вот!- гость рванул к плечу исшматованный рукав рубашки и показал небу руку с большущим сухим кулаком.
До ночи попросился гость отдохнуть, на большее отказался: путь далек, да и бока пролеживать - не время. Но в шалаше прилечь отказался - береженого и бог бережет. Старик спрятал гостя в копешку свежего сена на полянке среди пасеки - не всяк сюда сунется, пчел побоится,- а сам долго гнулся в поклонах, просил господа бога вразумить стадо свое…