Страшный день для семьи миллионера Когана
Да, этот день, такой солнечный, ликующий, был самым страшным днем для миллионера Когана и его почтенной семьи.
А разве мало черных дней выпадало на его долю? О, много! Он видел горе, слезы своих единоплеменников во время двух погромов, когда еврейские дома падали, словно карточные, под бешеными ударами разъяренной черни. Он пережил момент, когда все его крупное состояние висело на волоске благодаря двум безумно рискованным предприятиям, чуть-чуть не сделавшим его нищим.
Он… да мало ли еще каких лихолетий приходилось испытывать Вениамину Лазаревичу Когану?
И однако он сильный, предприимчивый, с железной силой воли, никогда не терялся так, как растерялся сегодня, и никогда не испытывал такого леденящего душу ужаса.
Что же такое случилось с Коганом, какая страшная беда свалилась на его голову, чуть-чуть посеребренную сединой?
В роскошном кабинете перед Вениамином Лазаревичем стояла его младшая дочь Рахиль, семнадцатилетняя девушка. Две другие дочери были уже несколько лет замужем за очень дельными, состоятельными правоверными евреями.
Редкой красотой обладала Рахиль.
Это была классически точеная красота, которой мы любуемся на картинах древних мастеров, изобразивших во всем блеске «божественно прекрасные» черты великого Востока. «Роза Ливана», «Пальма Кедронского потока», «Звезда Иерусалима» — так величали Рахиль безумно влюбленные в нее родители и сородичи.
И как странно было видеть эту античную фигуру на фоне мелкой, буднично пошлой, буржуазно-еврейской жизни небольшого губернского города М.
Ожившая старинная гравюра на улицах с изрытой мостовой, с огромными лужами грязи, в которой мирно-буколически купались провинциальные свиньи.
Коган стоял перед дочерью с бледным, перекошенным лицом.
— Что? Что ты говоришь? Что ты сказала?
— Ты уже слышал, отец.
— Ты… ты решилась даже помыслить об этом?
— Да.
— Ты — моя дочь, дочь честного, любящего и исполняющего свою религию еврея, ты — Рахиль Коган — решаешься изменить вере твоих отцов?
Девушка, стоявшая с опущенной головкой, подняла ее и посмотрела отцу прямо в глаза.
— Я думаю, что у всех людей, у всех народов существовал и существует один Бог.
— Как? — отскочил от дочери Коган.
— Так, отец. Это страшное заблуждение, извечное проклятие над человечеством, что оно делит божество на религии, касты.
Божество — общее для всех и всего сокровище. Оно — источник справедливости, любви, милосердия, правды, красоты. Разве язычник, идолопоклонник не так же прославляет красоту и мощь, развитую в природе, как прославляет ее еврей, чтущий своего Иегову, или христианин, прославляющий своего Христа? Небо — одно, солнце — одно, цветы — одни, желания и помыслы людей — одни и те же. Зачем же эти перегородки между людьми, искусственно ими созданные?
Стареющий еврей-миллионер схватился за голову.
— Это… это тебя в вашей проклятой гимназии учили?
Рахиль отрицательно покачала головой.
— О, пусть трижды будет проклят тот день, когда, поддавшись на твои упрашивания, я отдал тебя туда! Это там развратили твою душу, привив ей свой христианский яд!
— Ты ошибаешься, ничему подобному там нас не учили. Нас там учили научным предметам. Мы там не философствовали на религиозно-богословские темы.
Коган привлек к себе дочь.
Какой отеческой любовью загорелись его глаза!
— Рахиль, ты — мое любимое дитя. Ты — самое для меня дорогое в жизни. Ты посмотри, ты вникни, чем сильны мы, почему мы еще держимся и представляем из себя крупную силу. Мы — живы Иеговой, мы сильны своей сплоченностью, мы — несчастный, гонимый, но избранный народ. Ты помнишь, Рахиль, великий завет нашего Бога: «И будешь ты, Израиль, царить над всеми народами, потому что ты — мой избранный народ, потому что с тобою и над тобою — Я, Бог твой, Иегова. И склоню я перед тобою все племена и все народы и ослепятся глаза их пред блеском сияния Израиля. Я являл тебе чудеса милости моей, я подвергал тебя испытаниям, дабы лучше закрепить тебя в вере моей, поднять дух твой».
— Это проповедь не божества, а его искажателей. Бог сотворил мир не для нас одних, а для всех, кто хочет склоняться к общему божеству. Оставим этот разговор, отец, ты меня не переубедишь.
Грустно, но твердо звучал голос девушки-еврейки. Тогда краска гнева бросилась в лицо оскорбленному в лучших своих чувствах отцу-еврею.
— О, горе мне, горе мне! Такое поношение я должен слышать из уст моей дочери! Для чего же ты, несчастная, захотела изменить вере предков своих?
И впился тревожно-выжидательным взором в лицо дочери.
А самого так и трясет.
«Не попусти, Боже, не попусти услышать еще более страшное», — бьет мозг испуганная мысль.
— Я перехожу в христианство, во-первых, потому, что мне более нравятся догмы его учения, а во-вторых, потому, что я полюбила православного русского, и хочу выйти за него замуж.
Яростный вопль прокатился по кабинету.
— A-а, негодница, я так и думал, я так и думал! — Страшным сделалось лицо почтенного Вениамина Когана.
— Как ты осмелилась?
— Что это, полюбить-то? Разве любовь, честная, хорошая — такое страшное преступление?
— Но кого ты полюбила?!
— Повторяю тебе — русского.
— Молчи! Молчи! О, зачем ты, Господи, не поразил меня глухотой? Зачем ты, великий Бог Израиля, караешь меня своей десницей?
Коган заметался, как раненый зверь, по кабинету.
— A-а, проклятые, я узнаю вашу подпольную работу! Вы хотите подкопаться под Израиль, вы хотите расшатать наши вековечные устои! Будьте вы прокляты, будьте вы трижды прокляты! Вы все взяли у нас: наше царство, наше могущество; вы заставили нас скитаться, подобно бродячим псам, по лицу всей земли; вы издеваетесь над нами, вы плюете нам прямо в лицо. Теперь вам показалось этого мало; вы хотите красть наших жен, дочерей! О, Иегова, Ты карающий, как ты не испепелишь нечестивцев?
Разъяренным зверем бросился Коган к дочери.
— Кто он? Кто он?
Рахиль, бледная, но решительная, слегка отшатнулась от отца.
— Я не назову тебе его имени.
— Почему? — затопал в бешенстве ногами отец.
— Потому что наш бог — Адонай — есть бог гнева и мести. Вы все станете мстить тому человеку, которого я полюбила, а ваша месть… о, я слышала про нее, страшна, беспощадна!
Коган был близок к апоплексическому удару.
— А-а-а… м-м-м, — хрипло вырывалось у него.
— Отец, мой милый отец, — начала красивым, контральтовым голосом девушка, делая шаг к отцу. — Успокойся… Подумай хорошенько, ну что тут такого страшного? Ты — такой умный, образованный — неужели ты готов идти за темной, невежественной толпой? Отрешись от этих старых предрассудков… Ты любишь меня?
— О! — стоном вырвалось у пораженного горем отца.
Он опустил свою седеющую голову на руки.
Как вздрагивали эти руки, доселе не знавшие трепета!
— Так неужели тебе, папа, не дорого мое счастье? Неужели тебе дороже мнения и пересуды, чем счастье твоей Рахили? Ах, папа, папа!
Она хотела обнять за шею своего отца, но тот, отшвырнув ее, вскочил:
— Не подходи ко мне! Такая дочь не может дотронуться до меня своими руками. A-а! Ты говоришь: предрассудки? По-твоему, переход в иную веру — предрассудок? Почему же этот… ну как его? — не хочет перейти в Иудейство?
Рахиль пожала плечами.
— Потому что русский закон карает за это. Какой же он будет муж мой, если он сделается преступником? Нам надо тогда бежать из России.
— А знаешь ли ты, как они глядят на вероотступников? Кто, как не они сами, выдумали поговорку: жид крещеный, что вор прощеный. Что же, и ты хочешь получать в лицо подобное оскорбление? Но, клянусь святой Торой, этого не будет! Я лучше задушу тебя своими руками, чем отдам в лапы врагам нашего народа.
— Я убегу, отец, — сверкнула глазами девушка.
— Посмотрим! — захлебнулся от гнева Коган.
Вскоре вся семья миллионера узнала о страшной новости. Дом Когана наполнился плачем, воем, причитаниями. Мать застыла, замерла. С бабушкой сделался легкий паралич. Братья Рахили злобно сжимали кулаки.
Необычайные гости из М. у Путилина
«Дмитрий Николаевич Быстрицкий, преподаватель М-й женской гимназии», — прочел Путилин на поданной ему дежурным агентом визитной карточке.
— Он хочет меня видеть, Жеребцов?
— Да, ваше превосходительство. Говорит, по крайне важному делу.
— Что же, попросите его, голубчик.
— Кажется, пахнет опять гастролью, Иван Дмитриевич? — спросил я моего славного друга.
— О, как ты любишь забегать вперед, доктор! — тихо рассмеялся он.
В кабинет нервной, торопливой походкой вошел высокий суровый молодой господин.
Он был очень красив. Густые волнистые белокурые волосы были зачесаны назад. Прекрасная курчавая бородка. Большие выразительные синие глаза. Чрезвычайно правильные черты лица.
После краткого представления Путилин предложил посетителю кресло, задал стереотипный вопрос:
— Чем могу служить вам, господин Быстрицкий?
Тот нервно потер руки.
— Я к вам прямо из М., ваше превосходительство. У меня… со мной случилось несчастье: два дня тому назад у меня была похищена… вообще пропала моя невеста. Обезумев от горя, я бросился к вам… Ради Бога…
Волнение посетителя усиливалось все более и более под холодным, пристальным взглядом удивительных глаз великого сыщика.
— Виноват, вы изволили употребить два выражения: «была похищена» и «пропала». На каком из этих двух заявлений вам угодно остановиться? — спросил Путилин.
— Я, право, сам еще не знаю… ничего не понимаю…
— Вы немного успокойтесь, не угодно ли воды? Ну-с, прежде всего вы мне скажите: кто ваша невеста?
— Рахиль Вениаминовна Коган.
— Рахиль Коган? Как же еврейка может быть вашей невестой? Вы ведь православный?
— Да.
— Так стало быть, она — выкрестка?
— Нет. Пока еще она — иудейка. Но…
— Я вас попрошу, господин Быстрицкий, рассказать мне все подробно. Я вас слушаю. Если вы желаете моей помощи, необходима полная откровенность.
— Я — преподаватель русского языка и словесности в М-й женской гимназии. В этой же гимназии училась только что окончившая курс Рахиль Вениаминовна Коган.
— Сколько ей лет?
— Семнадцать.
— Кто ее родитель?
— Миллионер Коган.
— Продолжайте.
— Как, отчего, почему случилось то, что мы полюбили друг друга, — я не буду вам подробно рассказывать. И думаю, вам это, ваше превосходительство, не важно знать?
— Да-да, вы правы. За исключением только вот чего: как вы полюбили друг друга.
— А именно? — смутился клиент Путилина.
— Во-первых, была ли эта любовь девицы Коган к вам серьезным, глубоким чувством, или же это — сто первая вариация обожания юниц учителей русской словесности?
В голосе великого сыщика я расслышал иронию.
Быстрицкий вспыхнул.
— Нет, это не детская забава, а сильная.
— Pardon, я вынужден задать вам еще один, быть может, несколько щекотливый, но нужный мне вопрос: ваши отношения не перешли известных границ?
— Нет! — резко ответил М-й педагог.
— Отлично. Прошу вас продолжать.
— Итак, мы полюбили друг друга и решили обвенчаться. Рахиль Коган — девушка сильного характера. Она решила перейти в христианство. Зная любовь отца к ней, она призналась ему во всем этом, полагая, что тот даст согласие. Но, увы, этого не последовало. Ее встретил бешеный взрыв гнева. Ее заточили в комнате, приставив к ней караул. Но с помощью денег ей удалось подкупить одну русскую прислугу, которая и переслала мне записку: «Нам остается только одно: бежать. Будь наготове. Сегодня вечером я убегу. Будь на вокзале. С ночным поездом мы должны выехать из М. Твоя Рахиль».
Получив эту записку, я, наскоро уложив чемодан, бросился на вокзал. Говорить ли вам, что я испытывал в эти ужасные минуты ожидания? Наконец, — о, счастье! — вот и она. Билеты у меня были взяты. Мы, крадучись, как воры, сели в вагон. Когда поезд тронулся, я перекрестился. «Теперь ты моя, теперь ты моя, дорогая! — целовал я ее ручки. — Теперь никто тебя от меня не отнимет». И вот тут-то вскоре случился этот ужас, господин Путилин. Мы подъехали к первой станции. Я отправился в буфет, чтобы взять с собой бутылку какого-нибудь вина и закусок. Моя невеста была так измучена, слаба, что необходимо было подкрепить ее силы. Когда я вернулся в вагон, — поезд стоял три минуты, — я не нашел там Рахили. А поезд уже тронулся, пошел. Вне себя от страха, я бросился разыскивать ее по всему поезду. Ноги дрожали у меня, я был сам близок к обмороку. Увы, в поезде ее не оказалось.
Быстрицкий закрыл лицо руками и затрясся в нудном плаче.
— Что было… что было мне делать? Я совсем потерял голову, ехал все дальше и дальше. Потом меня озарила мысль: поеду к Путилину. Это единственный человек, который может пролить свет на это таинственное исчезновение моей Рахили. О, ваше превосходительство, во имя всего святого, помогите мне в моем горе!
Путилин слушал внимательно, чертя — по своей привычке — ногтем указательного пальца по столу.
— Скажите, на дебаркадере М-го вокзала вы не заметили ничего подозрительного?
— Ничего. В этот поздний ночной час платформа была почти пуста. Пассажиров совсем почти не было.
— А в вагоне?
— Там было полутемно. Почти все купе были пусты. В одном только сидели три почтенных господина.
Путилин задумался.
— Скажите, господин Быстрицкий, вы не допускаете мысли, предположения, что ваша невеста, девица Коган, добровольно вышла из вагона и спряталась в вокзале этой станции?
Тот даже привскочил.
— Зачем же она сделала бы это?
— Представьте, что в последнюю минуту ею овладела борьба: идти ли на этот шаг или не идти. Как-никак — она еврейка. Голос крови в ней силен, как и в нас с вами.
— Нет-нет! Этого быть не может. Вы не знаете Рахили, на такую измену она не пойдет.
— Что же вы предполагаете? Ваше личное мнение?
— Ее украли. Я убежден в этом!
— Вы думаете, что родители проследили за ней?
Путилин не успел докончить. Ему подали новую карточку. Едва проглядев ее, он быстро встал.
— Мы докончим наш разговор, господин Быстрицкий, через несколько минут. Я должен принять посетителя по экстренному делу. Потрудитесь следовать за мной. Я вам укажу, где вы можете меня обождать.
Путилин внутренним ходом из кабинета провел Быстрицкого и вскоре вернулся.
Он потирал руки, что делал он всегда, когда дела начинали принимать неожиданный, странный оборот.
В кабинет вошел отлично одетый полуседой господин.
— Вениамин Лазаревич Коган, — представился он моему знаменитому другу.
Я вздрогнул, насторожился.
«Вот так штука! Коган! Да ведь Быстрицкий только что говорил о Когане, об отце исчезнувшей девушки. Неужели это он?» — подумал я.
Второй посетитель был взволнован не менее первого. Один только Путилин был беспристрастен.
— Господин Коган из М.? — спросил он.
— Да, ваше превосходительство. А вы, простите, откуда же это знаете?
Ироническая улыбка пробежала по губам великого сыщика.
— Я обязан знать всего понемногу. Чем могу быть полезен вам?
Коган хрустнул пальцами.
— Не только полезны, а можете прямо спасти меня. Я готов заплатить десятки тысяч…
— Виноват, я просил бы вас помнить, что вы находитесь не у комиссионера, а у Путилина, поэтому разговор ваш о деньгах я нахожу более чем неуместным и странным.
Миллионер-еврей из М. осекся.
— Простите, ваше превосходительство…
— Объясните, что привело вас ко мне.
— Горе, страшное горе. У меня исчезла дочь.
— Рахиль? — быстро задал вопрос Путилин.
Коган подпрыгнул на кресле:
— Как? Вы и это знаете?
Изумлению, почти священному ужасу почтенного еврея не было границ.
— Ну-с, господин Коган, потрудитесь рассказать, что такое стряслось с вашей дочерью.
Перепуганный, взволнованный миллионер начал длинный, подробный рассказ.
Он мало чем разнился от того, что было уже нам известно от Быстрицкого, за исключением лишь вокзала, вагона и непостижимого исчезновения из него девушки.
— Я поклялся святой Торой, ваше превосходительство, что не допущу совершиться этому ужасу — переходу моей дочери в христианство. Я глубоко убежден, что вы понимаете мои отцовские чувства и чувства верного, чтущего свою религию, еврея. Станете ли вы осуждать меня за это?
— Ни на одну секунду. Я сам держусь взгляда, что всякий человек должен жить и умереть в своей вере.
На глазах Когана выступили слезы.
— О, я не ошибся в вас, глубокоуважаемый господин Путилин! Недаром многие из нас благословляют вас за дело Губермана, когда вы сняли с нас позорное обвинение в совершении ритуального убийства девочки.
— Ваша дочь бежала вечером?
— Да! — изумлялся все более и более М-й крез. — Я на другой день решил повезти ее за границу. Я был убежден, что там она успокоится, что угар этой первой молодой любви, обычный в ее возрасте, пройдет, что она забудет мимолетное увлечение. И вдруг все пошло прахом. Моя дочь исчезла!
Голос Когана перехватывался волнением.
— Что же вы думаете относительно этого?
— Что! Разумеется, только одно: она бежала к нему, к этому, простите, проклятому совратителю.
— Вы его не знаете?
— Нет. О, если бы я его знал! — Угроза, смертельная ненависть зазвенели в голосе бедного отца.
— Вы обращались к М-м властям?
— Обратился. Но, говоря откровенно, я плохо верю в талант наших местных властей.
— Так… так. Скажите, господин Коган, у вас много врагов?
Коган печально улыбнулся.
— Если у всякого человека, ваше превосходительство, их немало, то у богатого их особенно много. Зависть — плохой пособник дружбы.
— Среди какого населения у вас большее количество врагов, недоброжелателей: среди русского или еврейского?
Коган развел руками.
— Я затрудняюсь ответить на этот вопрос: ей-богу, не считал.
— Итак, вы просите моего содействия?
Миллионер-еврей схватил Путилина за обе руки.
— На коленах готов умолять вас, господин Путилин! Отыщите мою дочь! О, если бы вы знали, как я люблю мою Рахиль!
Путилин подумал минуту.
— Хорошо. Ваше дело меня очень заинтересовало. Сегодня вечером я выеду в М.
Когда Коган ушел, великий сыщик привел снова в кабинет Быстрицкого.
— Стало быть помочь вам?
— Господин Путилин! Ваше превосходительство! Сделайте милость!
— Хорошо. Уезжайте в М. Я еду туда.
— Что ты скажешь, доктор?
Путилин стоял передо мной, улыбаясь.
— Могу сказать только одно, что мы едем в М. Остальное для меня так же темно и непонятно, как и все, за что ты берешься.
Путилин рассмеялся.
— А ты сам, Иван Дмитриевич, разве понимаешь что-нибудь в этой абракадабре?
— Нет-нет… Успокойся, доктор, не обижайся. Я… я тоже еще не начал выводить свою «кривую». Скажу тебе одно: нам надо решить уравнение с несколькими неизвестными.
— Непостижимый случай! — вырвалось у меня. — Отец обвиняет в похищении девушки «тайного» жениха, жених — отца.
Путилин посмотрел на часы.
— Время летит. Мне надо еще распорядиться. Поезжай и собирайся. В девять десять я буду на вокзале.
Первые шаги
Когда я приехал на вокзал, Путилина еще не было. Вскоре явился и он.
Нос к носу, садясь в вагон, мы столкнулись с Коганом.
— Господин Путилин! — так и рванулся к моему другу миллионер.
Путилин холодно заметил:
— Хотя мы и едем в одном поезде, но помните, что встречаться мы с вами не должны. Вы не забывайте, что за нами могут следить…
— Кто? — побледнел Коган.
— Если бы я знал, кто, то, поверьте, не поехал бы на раскрытие вашего дела, — усмехнулся Путилин.
Утомительно долго тянулся поезд.
Путилин почти не спал.
Глядя на моего знаменитого друга, я замечал, что он сильно волнуется. Видимо, какая-то тревожная мысль обуревала его гениальную голову.
— Ты бы отдохнул, Иван Дмитриевич, — посоветовал я ему.
— А? Что? — спросил он меня рассеянно.
Для меня становилось ясным, что он выводит свою хитроумную «кривую».
Для меня, как доктора-клинициста, всегда являлась загадкой поразительная способность этого человека предвидеть то, что было совершенно темно, неясно. В Путилине я видел какого-то особенного прозорливца духа, на нем, поверите ли, я учился.
Мы подъезжали к М.
Оставалась еще одна станция до города, населенного в то время почти сплошь евреями.
Прошел кондуктор.
— Ва-а-ши билеты, господа!
При виде сертификата Путилина, «обер» взял под козырек.
— Сейчас последняя станция до М.?
— Так точно, ваше превосходительство!
— Станция «Ратомка»?
— Так точно, ваше превосходительство!
— Сколько верст до М. от нее?
— Шестнадцать.
Поезд стал замедлять ход.
— Ну, доктор, мы сейчас выйдем на этой станции, — обратился ко мне Путилин.
— Зачем?
— Так… хочется ноги размять. Чемодан свой бери с собой.
Я ровно ничего не понимал.
— Зачем же брать чемодан, Иван Дмитриевич, если мы выйдем на несколько минут?
— Мы, может быть, останемся там до следующего поезда.
Когда мы выходили из вагона, я заметил выглядывавшего из своего окна миллионера Когана.
При виде нас с чемоданами в руках сильнейшее изумление и даже испуг отразились на его лице.
«Что, дескать, это означает, что Путилин со своим доктором не едут до М., а вылезают на последней станции? Уж не раздумал ли великий сыщик браться за мое дело?» — так и светилось в глазах бедного отца.
Но, помня приказание Путилина, он не осмелился ни подойти, ни спросить.
Путилин направился к конторе начальника станции.
Раздалась трель обер-кондукторского свистка — и поезд отправился дальше.
Станция была маленькая, жалкая, унылая.
— Что вам угодно? — далеко не любезно обратился к Путилину сумрачный начальник станции.
Путилин положил чемодан на кожаный диван.
— Прежде всего, как видите, избавиться от чемодана, а потом…
Начальник станции вспыхнул, как порох.
— Позвольте, милостивый государь, по какому праву вы сваливаете ваши вещи в моей конторе? Для этого есть иное помещение.
— По какому праву? По праву начальника Петербургской сыскной полиции. Я — Путилин.
Эффект получился весьма изрядный.
Начальник струхнул не на шутку.
— Простите, ваше превосходительство… Я не знал… не мог предполагать.
Путилин добродушно похлопал его по плечу.
— Это-то все пустяки, что вы меня чуть не в шею отсюда выгнали, а вот что у вас совершаются преступления под носом и вы их не замечаете — это вот уж не пустяки, а весьма прискорбный факт.
Начальник станции побледнел.
— Преступления? Какие преступления?
Голос его дрожал.
— А вот садитесь и побеседуем.
Путилин пристально смотрел прямо в глаза начальнику станции.
— Скажите, вы хорошо помните прошедшую субботу?
— То есть что именно? — недоумевающе спросил железнодорожный шеф «Ратомки».
— В этот день, в субботу, ничего особенного не случилось?
— Ровно ничего, ваше превосходительство.
— Вы твердо в этом уверены?
— Безусловно. Помилуйте, ваше превосходительство, я ведь почти бессменно дежурю.
— А между тем, — говорю вам, — преступление совершено. В поезде, вышедшем в субботу из М. в десять пополуночи, следовала со спутником молоденькая девушка, еврейка Рахиль Коган. Вы слышали такую фамилию?
— Я слышал о М-м богаче Когане.
— Так вот, это его дочь. На вашей станции она исчезла из вагона. У меня есть данные предполагать, что она насильно выкрадена из поезда. Что вы на это скажете?
Начальник станции хлопал глазами.
— Ничего не знаю, ваше превосходительство, клянусь вам.
— Вы не заметили ничего подозрительного?
— Ничего. Поезд, это поезд номер шестьдесят восемь, прибыл к нам в двенадцать сорок.
— Он простоял на вашей станции обычное время? Три минуты?
— Да. Замедления в его отправлении не произошло.
— После отхода поездов вы осматриваете путь?
— Обязательно.
— Из кого у вас состоит служебный персонал? Все — русские или есть евреи?
— Ни одного еврея. Все — русские.
Падали сумерки летней ночи.
Путилин встал.
— Я вас попрошу, голубчик, мой приезд держать в строгой тайне. Никто, понимаете, никто не должен знать, что я — Путилин. Выдайте меня за кого хотите, хоть за вашего дядюшку, что ли.
— Разве, Иван Дмитриевич, ты рассчитываешь здесь долго пробыть?
— Не знаю, доктор. Мне необходимо кое-что здесь осмотреть.
Мы вышли из конторы и отправились на станционную платформу.
Станция стояла в поле. Вдали, приблизительно на расстоянии полуверсты, виднелась кучка домов.
— Что это за поселок? — спросил Путилин.
— Местечко небольшое, Ратомка.
— Кто там обитает? Русские? Евреи?
— Поселок заселен почти сплошь евреями. Кажется, всего одно русское семейство. Это своего рода пригородное еврейское гетто. До М. ведь всего шестнадцать верст. Сообщаются они с городом или по железной дороге, или на лошадях.
— На лошадях… Кстати, к отходу или приходу поездов, останавливающихся у вас, приезжают какие-нибудь возницы?
— Очень редко. Тут так недалеко, что обыкновенно ходят пешком. Конечно, когда привозят или отвозят груз, тогда приезжают брички, телеги.
— Вы случайно не помните, не заметили — были или нет лошади в субботу к приходу ночного поезда?
— Нет, ваше превосходительство, не обратил внимания. Ни к чему было.
Путилин в глубокой задумчивости оглядывался по сторонам.
— Когда приходит поезд ночной в двенадцать сорок, второй путь бывает свободен или занят?
— Свободен. Поезд в М. проходит «Ратомку» сорока пятью минутами позже. Таким образом, они не встречаются здесь.
— А товарные, балластные поезда? Можете вы мне сказать, были или нет в субботу такие поезда?
— Нет, таких поездов не было.
— Ну вот и все. Не будете ли вы любезны, голубчик, оказать мне и доктору гостеприимство на сегодняшнюю ночь? Мне не хочется ехать в М., я с удовольствием провел бы время до утра здесь.
Начальник станции просиял и засуетился.
— С радостью, ваше превосходительство, за честь буду благодарить. Только квартирка у меня неважная.
Через полчаса мы находились в комнате начальника станции «Ротомка».
Супруга его суетилась, приготовляя закуску столь неожиданным гостям.
— Ты, матушка, постарайся! — доносился до нас через тонкие стенки взволнованный шепот перепуганного начальника станции. — Знаешь ли ты, кто этот седой господин? Ведь это Путилин, знаменитый начальник Петербургской сыскной полиции.
Поведение моего славного друга, его внезапное решение остаться на ночь здесь, в этой унылой местности, были для меня абсолютно непонятны.
Путилин развязывал чемодан.
Прежде всего он отдал мне приказ:
— Запри дверь на ключ и никого не впускай, доктор!
Он вынул свой знаменитый гримировальный ящик, достал оттуда зеркало, краски, карандаши, парик, волосы для бороды.
И началось великое путилинское «таинство».
Точно под волшебными руками талантливого художника или скульптора лицо моего друга стало поразительно видоизменяться.
Один мазок краской… другой… вот — новые волосы, новая голова… вот вместо седых бакенбард — широкая всклокоченная борода.
— Хорошо, доктор?
— Чудесно, — искренно-восторженно вырвалось у меня.
С каждой секундой Путилин все более и более видоизменялся.
На меня глядело чужое лицо, лицо старого еврея, изможденного горем, страданием.
Эти впалые глаза, эти щеки, эти трясущиеся губы… О, никогда не забыть мне этой волшебной метаморфозы!
— Дай мне, доктор, то одеяние, которое лежит сверху в чемодане! — улыбаясь, проговорил Путилин.
Я подал ему засаленный лапсердак; бархатный, но сильно порыжелый картуз, стоптанные высокие сапоги с голенищами.
— Ну?
Путилина не было. Передо мной стоял старый, трясущийся нищий-еврей, тот горемыка, который проклинает еврейскую буржуазию, захлебывающуюся в золоте, разъезжающую в каретах и вовсе — вопреки расхожему мнению — не обожающий сильных из мира своего.
— Да ты ли это, Иван Дмитриевич? — воскликнул я.
— О, твой язык болтается, как грязная мочала! — с бесподобным еврейским акцентом ответил Путилин. И тихо рассмеялся.
— Чудесно! Непостижимо!
— Это ты говоришь, доктор. Что скажут они, когда я предстану перед ними в сем виде?
— Ты боишься?
— Я не боюсь, но не люблю проигрывать дела.
— Но для чего ты так видоизменился, Иван Дмитриевич?
— Прогулку хочу маленькую совершить, доктор.
— Куда?
— Туда, в пространство, — сделал неопределенный жест Путилин.
В эту минуту раздался стук в дверь.
— Отвори! — тихо шепнул мне мой славный друг.
Я отворил дверь.
— Могу я просить вас и его превосходительство закусить чем Бог послал?
— Ой, что такое? — оттолкнув меня, выросла фигура старого еврея перед начальником станции. Тот отшатнулся.
— Что это такое? Как вы попали сюда? Что вам надо здесь? Господин доктор, где же его превосходительство, господин Путилин?
Тихий смех был ответом…
Начальник станции вытаращил глаза.
Заседание кагала
Душно в небольшой комнате двухэтажного деревянного дома в слободе «Ротомка».
Так душно, что хоть парься: свет свечей, вставленных в серебряные подсвечники, тускло озаряет небольшую конуру.
А народу в ней — масса.
Чуть друг друга не давят. Плечо о плечо, голова к голове.
За большим столом, на котором горят семисвечники, сидят старейшины кагала.
Перед столом в позе исступленного фанатика стоит худощавый еврей. Глаза его горят фанатическо-безумным блеском. Грудь ходуном ходит.
— И я говорю, что вы должны осудить эту проклятую еретичку, — взвизгивает он.
— Скажи, сын мой, почему ты так возмущаешься? Отчего дрожат уста твои, почему грудь твоя не вмещает уже больше воздуха?
Сурово звучит вопрос старейшин кагала.
— А-а-а! — захлебнулся худощавый еврей. — Вы спрашиваете меня: почему? А разве вы сами не знаете этого?
Молчание.
— Вы не знаете, вы — ученейшие мужи? А я — бедный еврей — должен знать? Что же, коли так, я вам объясню. Вы помните нашу священную историю?
Горят глаза фанатика.
— Сын наш, ты задаешь глупые вопросы. Ты вспомни, кому ты задаешь их! Тем людям, которым известны все тонкости Талмуда.
— Так, если вы знаете все это, зачем вы меня пытаете?.. Я помню, что говорится там, а вы забыли. Слушайте: «Израиль, Израиль! Помни и блюди завет Бога твоего. Он извел тебя из плена египетского. Ты помнишь, Израиль, какая египетская тьма царила там? Сынов твоих, Израиль, подвергали мучениям, они были рабами своих угнетателей, которые говорили им: «Псы смердящие! Вы — для нас, а не мы для вас». Но тогда, Израиль, я внял мольбам народа Моего. Я решил вывести вас из Египта. Многие жены еврейские сделались наложницами проклятых закрепостителей. И рек я устами пророка моего — Моисея: приложи камни к груди женщины твоей, поправшей религию Бога твоего, Иеговы. И пусть эти камни побьют ее до смерти: она преступила завет Мой, она кровь свою смешала с кровью врагов моих».
Жуткое, тяжкое молчание воцарилось в комнате кагального совещания.
— Ну? Что вы скажете, Шолом? — обратился председательствующий кагала.
Встрепенулись все.
Словно искра электрическая пробежала по собранию искренно-верующих, фанатически настроенных евреев.
— Да-да, верно говорит Мордухай!
— Смерть ей, смерть!
— Нет! — прогремел голос. — Вы заблуждаетесь, дети мои!
Произнес это симпатичный старик с огромной библейской бородой.
— И заблуждаетесь вы потому, что забыли завет Бога вашего. А он ведь гласит: «Кто совершил прелюбодеяние в вере своей!» Помните и заметьте, кто совершил. А разве та, которую мы судим, уже совершила прелюбодеяние? Христианский волк забрался в нашу еврейскую паству. Он пытался совратить одну из дочерей Иеговы в веру нашего пророка — Иисуса Христа Назаряетянина; но заметьте, только пытался. Она — у нас. Она — еще наша. Вспомните место из Соломона: «И если ты песчинку можешь сохранить из брега своего, — блюди ее, ибо песчинка образует брега. И что ты будешь плакаться, когда река тебя поглотит, когда ты, Израиль, брега не укрепишь».
— Верно!
— О, сколь мудро глаголит ребэ Шолом! — еще более пронзительно выкрикнул «докладчик» — Мордухай. — Честное слово, он заставил бы заплакать мои глаза от слез, если бы я не… смеялся его рождению!
Фанатик-еврей, как пантера, порывисто бросился к столу.
— Если так, господа старейшины кагала, я — сдаюсь. Я больше ничего не могу сказать, если текст нашего священного писания перевирается таким образом!
— Опомнись! — прокатился испуганный крик.
— О, я опомнился уже давно, покарай меня Иегова! Но вы-то, вы-то когда опомнитесь? Только потому, что речь идет о дочери миллионера, вы, верные талмудисты, готовы слагать завет святой Торы к ногам золота? Я — бедный еврей. Но я — честный еврей. Я говорю, что писание гласит: «Если ты изменишь вере отцов твоих, ты должна быть побита камнями». Я все сделал для того, чтобы доставить вам «гойку». Я — рискуя жизнью — дал вам ее и теперь спрашиваю вас: ну, Израиль, благодаришь ли ты меня?
— Убить ее! Убить ее!
— Вы, — продолжал взвизгивать фанатик, — еще сомневаетесь? Вы говорите: «Она не совершила еще проклятого перехода?» Так вы, стало быть, ждете того момента, когда она уже сделает это? Когда проклятый христианин сожмет в своих объятиях розу Ливана? Этого вам надо?!
— Сын мой… сын мой! Ты — настоящий сын Иакова… ты — грозный представитель Адоная. Но пощади бедного Когана! Он — наш лучший, наш вернейший сын. Слушай, сейчас где находится Рахиль?
— Здесь. Клянусь святой Торой, я позаботился, чтобы она была доставлена сюда.
Фанатик еврей сделал возмущенный жест рукою и, подойдя прямо к столу, за которым заседал трибунал кагала, гневно произнес:
— О, пусть золото не испортит вашей совести!
— Мордухай! — гневно ответил ему в тон председатель Шолом.
— Так судите ее так же, как судили ваши отцы таких паскудных вероотступниц!
Перед страшным судом кагала
— Иди, иди, проклятая! — толкал в спину красавицу Рахиль ее палач — Мордухай.
— Позволь мне идти самой! — негодующе, горделиво произнесла красивая девушка.
Это была Рахиль Коган.
Она выпрямилась во весь свой стройный рост и с улыбкой презрения глядела на торжественное собрание.
— Что вам надо от меня?
В эту же минуту в «зале» заседания кагала появилась сгорбленная, старческая фигура старика еврея.
— Вы кто? — набросился на него Мордухай.
Вновь прибывший показывал на свои уши, на свой рот, жестами объясняя, что он — глухонемой.
— Кто это? — спросил председатель кагала.
— Глухонемой. Смотрите, ребэ Шолом: даже глухонемые камни, и те вопиют Иегове об отмщении! — торжественно произнес Мордухай.
— Ты — Рахиль Коган?
— Да.
Как горделиво, как удивительно спокойно звучал голос девушки!..
— Ты, Рахиль Каган, обвиняешься в том, что хотела изменить вере отцов твоих. Правда это?
— Прежде всего я хотела бы знать, кто меня судит. Кто вы?
— Кагал! — погребальным звуком раздался в ушах девушки ответ страшного трибунала.
«Кагал! Так вот он, этот страшный кагал, властно распоряжающийся судьбой бедного еврейства…»
Худо стало Рахили Коган.
Но страшным усилием воли она взяла себя в руки.
— Ах, вы — кагал? Так скажите мне, почему, на каком основании меня грубо вытащили из вагона и поволокли сюда? Как вы смеете…
— Тише! — прогремел голос «председателя». — Вы обвиняетесь в том, Рахиль Коган, что решили изменить вере отцов своих. Правда это?
— Правда.
Горделиво откинулась головка Рахили Коган.
— Что? — взвизгнул кагальный трибунал. Мордухай подскочил к столу и потушил одну свечу в семисвечнике.
— Погибла одна из дочерей Израиля! Горе вам, горе Израилю!
Чем-то бесконечно страшным повеяло в мрачной, душной комнате.
— Ты, ты, дочь Израиля, так откровенно, так свободно говоришь о своем страшном преступлении? Ты бросаешь в лицо твоему божеству такое оскорбление?
Торжественно звучит голос библейского старика.
— Я не оскорбляю Бога. Я не могу оскорблять того, кого люблю всеми помыслами моей души. Это вы — фарисеи — оскорбляете Его!
Волнуется Рахиль Коган.
— Как ты смеешь?! — гремит ей негодующий хор голосов.
— A-а! Вы хотите знать, «как я смею»? Извольте, я вам скажу!
Еще горделивее откидывается прелестная головка «ренегатки».
— Вы — талмудисты. Вы говорите, что бог Иегова запретил переход в иную, чуждую веру. Так. А теперь скажите: почему же вы, мужчины, переходите в «проклятую» христианскую веру? Почему вы, купаясь в «проклятой» купели, кротко говорите: «Крещаюся во Имя Твое, Господи…»
— А-а-ах! — прокатывается по судилищу исступленно-озлобленный крик.
— Вам можно? Вы делаете это потому, что вам выгодно, необходимо сделаться «проклятыми» христианами? А укажите мне такое место в заветах Господа, где бы обман получил оправдание? Вы смеетесь над всеми богами: над русскими, над еврейскими, над магометанскими, буддийскими. Иегова, Христос, Аллах, Будда — для вас звук пустой. Как же вы смеете меня, ради любви и веры в общую справедливость божества, идущую на муки, еще оскорблять? О, великий синедрион, я понимаю, почему ты осудил Иисуса из Назарета!
Не успела девушка окончить слов, как десятки плевков полетели ей в лицо.
— Проклятая собака! Ты умрешь, ибо такой волчицы Израиль не потерпит! Ты надругиваешься над всем священным для нас!
— Ну? — ликовал Мордухай.
— От имени кагала тебе, сын мой, объявляется сокровенная благодарность.
— За что вы меня мучаете? Почему вы схватили, выкрали меня?
Зашаталась Рахиль Коган.
— За то, дочь сатаны, что ты — изуверка проклятая. Отрекись! Вернись опять к нам! Согласна?
— Ни за что!
— Это твое последнее слово?
— Последнее.
— Ребэ Шолом, ваше заключение?
Ребэ Шолом поникнул своей седой головой.
Он хотел говорить громко, торжественно, но голос его дрожал.
Какая-то борьба происходила в нем.
— Я… я, как старший из старейшин кагала, объявляю: несмотря на все попытки и старания наши склонить Рахиль Коган к возвращению в лоно истинно правого юдаизма, мы потерпели поражение. Обуянная бесовской слепотой, Рахиль Коган противится этому, произнося хулу на святую Тору, на нашу святую веру. Посему мы постановляем предать ее каменьям, пыли и смерти.
Глухонемой старый еврей подошел к столу, за которым заседал трибунал кагала.
Он нагнулся, поднял камень каким-то чудом очутившийся в его руках и бросил его в девушку.
— О! Вот истинный сын Израиля! — захлебнулся в восторге Мордухай.
— Ведите ее!
— Сейчас?
— В Библии сказано: «Не пройдет и часа, как ты, преступившая завет, будешь умерщвлена».
Страшный суд
Глухая местность. Дома остались далеко позади.
— Иди, иди, проклятая! — слышится злобный, гортанный говор.
Четыре палача-еврея тащут девушку.
Рот ее закрыт. Она хочет, мучительно хочет кричать, но не может.
— М-м-м, — вырывается из ее рта.
— Клянусь святой Торой, это так! Этот проклятый Коган, несмотря на всю свою «святость», гнетет нас, бедных евреев. О, знаю я его! Он любит говорить: «Я — первый еврей!» А что он делает для того, чтобы утереть слезы бедняков? Ничего! Я узнал про шалости его дочери. И я поклялся ему отомстить. Вот она, дочь его, которую мы с Морисом выкрали из поезда! Пусть кровь ее упадет на голову его! Пусть мозги ее расплывутся в душе его!
Все страстнее, озлобленнее звучит голос еврея-изувера.
— Иди, иди! О, проклятая!
В глазах красавицы девушки застыл смертельный ужас.
— М-м-м! — безумно рвется она из рук единоверцев.
Забор, дощатый.
К нему подвели «розу потока Кедронского».
И сняли с ее лица повязку.
— Смотри! — крикнули ей сородичи-евреи. — Ну, Рахиль, решайся: или отступление — или смерть.
Жалобный крик прокатился по унылой поляне.
Там, далеко вдали, виднелись постройки поселка «Ротомка».
— Господи, что вы со мной делать будете? — дрожит смертельно бледная Рахиль Коган.
— Что мы с тобой делать будем? По Ветхому завету Бога грозного Адоноя мы будем побивать тебя камнями. И помни, что каждый камень будет прижиматься к лицу твоему, к груди твоей.
Рахиль стали вязать и притягивать к особо сделанному оконцу в заборе.
Грубые веревки больно стискивают изнеженные руки.
— Отступаешься?
Смертельная тоска давит грудь девушки.
«Господи… вот сейчас… ай, страшно».
Мысль, что сейчас ей в лицо полетят тяжелые булыжники, приводит ее в ужас.
Но язык… ах этот проклятый язык, шепчет:
— Не отступаюсь, палачи! Убивайте… Я иду за правду, за любовь. Какое вам дело до моей души, до моего сердца?
Ее крепко прикрутили к забору.
Несколько евреев подняли камни.
— Закрой глаза, заблудшая дочь Израиля, и повторяй за нами: «Если солнце не светит на меня, значит, я недостойна солнца. Если месяц отходит от меня, горе мне; проклята я во чреве матери своей».
Повторять за ними! Да разве она могла?
Что, какие картины рисовались ей в голове?
Там — один сплошной красный туман. И в этом красном тумане вырисовываются ей дорогие образы жениха ее милого, дорогого Быстрицкого, отца, хотя и непоколебимо сурового, но всегда так нежно ее любившего.
— У-у, проклятая! — прямо к лицу девушки протянулся волосатый кулак одного из фанатиков «своей веры».
— Брось!
Раз! — послышался треск камня о забор.
— Стой! — прогремел голос Путилина.
Из-за забора выскочил Путилин.
— Вы что это, несчастные, делаете? Убийством занимаетесь? А разве вы забыли, что кроме святой Торы есть еще русский храм Фемиды? Кто дал вам право убивать девушку, ни в чем пред вами неповинную?
Рахиль Коган бессильно свесила свою прелестную головку.
— Ай? Это вы?.. Что это значит? — отпрянули библейские палачи.
— Слушайте, господа, я — один среди вас, но не думайте, что убить меня легко — у меня два револьвера. Да, впрочем, я знаю, что вы не убийцы, а просто… религиозные фанатики. Я вас пощажу. Я — Путилин… Вы в моих руках, но даю вам слово, что я вас не привлеку к ответственности. Это дело — ваше частное дело. Бог с вами! Вам самим должно быть стыдно за это изуверство. Ну, живо, давайте, несите Рахиль Коган!
И понесли.
Когда я увидел Путилина с девушкой, у меня вырвался крик изумления.
— Да неужели?
— Как видишь. Некогда. Надо дать депеши.
Начальник станции обомлел.
— Давайте первую телеграмму: «М. — Когану. Дочь ваша отыскана. Приезжайте. «Ротомка». Путилин».
— А теперь давайте вторую: «М. — Быстрицкому. Невеста ваша найдена. Приезжайте. «Ротомка». Путилин».
— Как ты достиг этого, Иван Дмитриевич? — спрашивал я.
— Очень просто. Мне после двух визитов, Когана и Быстрицкого, стало ясно, что тут замешано третье лицо. Кто это третье лицо? Я сразу понял: фанатическое еврейство. Когда я переоделся евреем, я отправился в «Ротомку». Почему? Да ты разве не помнишь, доктор, что похищение было совершено на станции, первой от М.? А эта станция — «Ротомка». Я проник под видом глухонемого еврея в дом, где было много света, а остальное… об остальном я тебе рассказал.
Почти одновременно ворвались к нам Коган и Быстрицкий.
— Отдайте, согласитесь, — усовещивал Путилин Когана.
Рахиль плакала.
— Перст Иеговы… Берите ее! — махнул рукой Коган, обращаясь к Быстрицкому.
Ключ поволжских сектантов
Было начало июня. Жара стояла в Петербурге невыносимая. Камни, казалось, готовы были лопнуть под палящими раскаленными лучами роскошного солнца, столь редкого гостя в холодном, гранитном городе.
Путилин как-то приехал ко мне.
— Я чувствую себя не особенно важно, доктор, — шутливо сказал он мне. Я рассмеялся.
— Держу пари, что ты, Иван Дмитриевич, хандришь по отсутствию знаменитых дел.
Однако я, встревоженный (ибо знал, что мой славный друг не любил жаловаться на нездоровье), подверг его тщательному врачебному исследованию.
Результат получился не особенно благоприятный: пульс был вялый, сердце работало слабо, давая неправильные перебои.
— Есть бессонница, Иван Дмитриевич?
— Еще какая! Я не сплю все ночи. Пропиши что-нибудь.
— Что я могу тебе прописать, Иван Дмитриевич? Все эти препараты латинской кухни-паллиативы, а не радикальные средства.
— А какое бы средство ты считал более действенным?
— Полнейший отдых, хотя бы на месяц. Отдых умом и телом. Известные развлечения и перемена мест.
— Куда-нибудь поехать?
— Да, но…
Тут я хлопнул себя по лбу и решительно заметил:
— Но только не на Кавказ!
Теперь в свою очередь рассмеялся мой друг.
— А почему не на Кавказ?
— Благодарю покорно! Я еще до сих пор не забыл проклятого дела о «Страшном духане», правда, создавшего тебе еще более громкие славу и популярность, но поистрепавшего и твои, и мои нервы. Видеть тебя еще раз убитым, окровавленным, в руках кровожадных ингушей, ей-богу, не особенно приятная перспектива. Знаешь что, Иван Дмитриевич? — мелькнула мне счастливая мысль.
— Что, милый доктор?
— Поедем на Волгу? Чудный, свежий воздух; волшебная панорама поволжских берегов с их быстро сменяющимися картинами, полными чарующей прелести. Новые лица.
— Новые преступления, — улыбнулся Путилин.
— Бог с тобой, Иван Дмитриевич! Тебе во всем и всюду чудятся преступления. Вот первый признак, вот лучшее доказательство твоего мозгового переутомления. Черт возьми, нельзя же в самом деле безнаказанно так злоупотреблять своим мозговым аппаратом. А насчет Волги — не беспокойся. Там — тишь и гладь…
— И Божья благодать?
— Да, да, Иван Дмитриевич! Это не то что «погибельный Кавказ»… Пароход… Комфортабельная каюта… Милые лица отдыхающей, жизнерадостной толпы. Какие преступления? При чем тут преступления? Отчего? Зачем?
О, старый болван! Если бы я только знал, мог бы предвидеть, что сам, собственными руками, невольно, неумышленно толкал тогда моего знаменитого друга на сыскную авантюру такой марки, перед которой побледнели многие наши похождения! Но я не прозорливец, а поэтому усиленно поддерживал мое предложение прокатиться по великой реке Волге-матушке.
Мой друг охотно согласился.
— Да-да… Я чувствую, что надо отдохнуть.
— Дел ведь особенно важных сейчас нет?
— Нет-нет… Я могу сдать их помощнику и взять отпуск.
Мы условились о дне выезда.
Ах, эта дивная красавица Волга! Что может сравниться с ней по мощи, удали, по прелести ее именно широкого раздолья? Один восхитительный вид сменяется другим.
И виды эти не носят следов той противной «прилизанности», чем отличаются «очаровательные пейзажи ослепительного Запада», приводящие в восторг недоумков российской интеллигенции, оплевывающих все свое, родное, милое, близкое сердцу.
Вот горы Жигули. Те самые знаменитые Жигулевские горы, где пировал со своими удальцами Стенька Разин. Красивы они, страшны они своей стихийной силой.
Темной стеной стоят синие леса. Да какие леса! Темные, дремучие поволжские боры, с могучими елями в три обхвата, с соснами, верхушек которых не увидишь без того, чтоб шапка с головы не свалилась.
Поселки, села, маленькие городки сменяются все новыми и новыми.
Вот бурлаки идут бичевой. Далеко-далеко разносится по водному пространству их песнь, вернее, тот стон, про который Некрасов сказал, что этот стон у нас песней зовется:
И потом — припев-крик:
Это — баржа пошла, политая потом и кровью русских поильцев и кормильцев.
Мы плыли второй день.
Путилин чувствовал себя превосходно.
Вставали мы рано, выходили на палубу, где полной грудью вдыхали свежий утренний воздух.
Розоватая пелена — предвестник восхода солнца — окутывала красавицу-реку.
— Как хорошо! — вырывалось восторженно у Путилина.
— Чего лучше, — вторил я. — И знаешь, Иван Дмитриевич, что особенно хорошо?
— А именно?
— То, что никто вот не может сейчас явиться и сказать: «Ваше превосходительство, Иван Дмитриевич, на вас только вся надежда! Дело такое темное… только вы одни можете пролить свет на это загадочное убийство… исчезновение… Это вот действительно великолепно!»
Мой великий друг расхохотался.
— Честное слово, доктор, мои клиенты надоели тебе, кажется, гораздо более, чем мне!
— Не надоели, но пора ведь и честь знать. Насели на человека, а до его внутренней жизни, до его здоровья ровно никому нет дела. Вынь да положь! Это отличительно русская черта — не беречь своих талантов. И потому самое лучшее — хоть на время очутиться на нейтральной почве, на воде.
— Так что «на воде» я вне опасности от чьего-либо покушения на мою драгоценную особу?
— Я так думаю, — буркнул я.
— А… а разве ты забыл, что и на воде у меня разыгрывались сражения? Ты забыл про арест «претендента на Болгарский престол» — корнета Савина на пароходе между Константинополем и Бургасом?
Хотя, каюсь, я и был уличен моим славным другом, так сказать, пойман с поличным, но… попытался вывернуться.
— Так ведь это дело, Иван Дмитриевич, ты начал на суше, а окончил его только на шири водного пространства.
— Браво, доктор! Удачный ответ!
Налюбовавшись вдосталь прелестными видами, надышавшись чудным воздухом, мы спускались, обыкновенно, с палубы в большую общую столовую, где подкрепляли наши грешные телеса легким утренним завтраком, сдобренным стаканом-другим кофе.
Так было и на этот раз, с той только разницей, что мы спустились не вместе, Путилин что-то задержался на палубе.
Мое посрамление. полицеймейстер. Странная трагедия на пароходе
Лишь только я спустился с последней ступени лесенки, как столкнулся нос к носу с бравым полковником.
Он вежливо приложился к козырьку белой фуражки и задал мне вопрос:
— Простите, я имею честь говорить с доктором Z.?
Моему изумлению не было границ.
«Откуда он знает меня?»
— К вашим услугам, — ответил я.
— Позвольте представиться: рыбинский полицеймейстер, полковник Дворжецкий.
Слово «полицеймейстер» меня неприятно поразило. Сразу запахло чем-то криминальным.
— Скажите, пожалуйста, доктор, где находится ваш знаменитый друг, наш высокочтимый Иван Дмитриевич Путилин?
Я вздрогнул, насторожился.
«Черт возьми, вот так история! Да неужели наше инкогнито раскрыто?» — подумал я.
Но я решил геройски защищать моего друга.
— Виноват, я вас не понимаю, полковник, почему вы спрашиваете о Путилине. Его здесь нет. Он в Петербурге.
Полицеймейстер хитро прищурился на меня, слегка улыбаясь сквозь пушистые усы.
— Pardon, доктор, мне известно, что знаменитый Путилин находится здесь, на пароходе, — ответил он.
Я начинал беситься.
— То есть почему это вам может быть известно, что Путилин находится здесь?
— Потому, что двое из публики первого класса его узнали. — «Вот, — сказали они, — идет Путилин со своим другом, доктором».
Я пробовал еще не сдаваться.
— Они могли ошибиться, вот и все! — отрезал я. — А… а скажите, пожалуйста, полковник, вы вообще для чего спрашиваете меня о Путилине?
— Изволите видеть, доктор: сейчас в каюте первого класса нашего парохода, где едет известный рыбинский миллионер, случилось загадочное исчезновение его больного сына. Я лично знаю его, этого миллионера. Он в ужасе. Он бросился ко мне. Я, узнав случайно, что еду вместе с высокочтимым Путилиным, решился обратиться к нему.
— Послушайте, полковник, скрываться теперь нечего, да, со мной едет Путилин. Но, как доктор, я должен заметить вам, что Иван Дмитриевич нуждается в известном покое, отдыхе. Ради Бога, оставьте вы его в стороне. Неужели, на самом деле, он не имеет права никуда сунуть носа без того, чтобы его не сцапали? Обойдитесь собственными средствами. Вы — власть. В вашем распоряжении — все средства.
— Но, дорогой доктор, просто бы посоветоваться… Я, признаюсь, сам чувствую всю неловкость моего вмешательства… Я вовсе не желал бы беспокоить вашего знаменитого друга, но, поверьте, горе несчастного отца так велико.
— С кем ты говоришь, доктор? — прозвучал голос Путилина. — В чем дело?
По лесенке спускался великий, благородный сыщик.
— Ты так взволнованно говоришь…
Я с отчаянием махнул рукой и отошел.
«Все потеряно! О, проклятье!» — чуть не вслух вырвалось у меня.
Полковник-полицеймейстер так и рванулся к Путилину.
— Я так счастлив видеть вас, ваше превосходительство. Признаюсь, ваш друг, доктор, не хотел допустить меня до вас.
Полицеймейстер представился.
— О, мой милый доктор меня оберегает! Что такое? Что случилось?
Полковник пролепетал те же слова, что и мне. Путилин, улыбаясь, обратился ко мне:
— Итак, доктор, на воде безопасно?
Конечно, только я один понял тонкий сарказм этого вопроса моего друга, полицеймейстер просто глупо хлопал глазами.
— И никто, доктор, «на шири водного пространства» не смеет меня арестовать?
— Оставь! Не добивай! — со злобой вырвалось у меня.
Путилин сразу видоизменился. Вместо добродушного туриста перед нами стоял невозмутимо спокойный, строго официальный, служебный Путилин.
— Ну-с, ведите меня к вашему миллионеру, полковник.
Каюта рыбинского богатея находилась почти рядом с нашей, через одну.
Полковник вошел первым и подошел к сидящему в позе глубокого отчаяния красивому старику с большой окладистой бородой.
— Вот, Пров Степаныч, единственный человек, который может помочь тебе. Кланяйся и проси. Это его превосходительство господин Путилин.
Старик порывисто вскочил с дивана.
— Явите божескую милость, ваше превосходительство! — старик был очень взволнован.
— Хорошо, хорошо. Сядемте и давайте беседовать. Что с вами стряслось? Я слышал, у вас с парохода исчез сын?
— Да, ваше превосходительство.
— Ну, теперь отвечайте мне на вопросы. Сколько лет вашему сыну?
— Двадцать восьмой пошел.
— Холост? Женат?
— Год, как женился, а только можно сказать, что холостой он.
— Как так? — удивился Путилин.
— Такая уж странная оказия вышла. Почти насильно пошел он под венец, по моему настоянию. А как женился, так даже ночки одной с женой молодой не провел.
— Что за причина? Полковник мне сейчас сказал, что сын ваш — больной. Чем он болен?
Старик миллионер сокрушенно развел руками.
— А так, что сам ума не приложу, ваше превосходительство. С виду, телом — молодец из молодцов; нельзя сказать, чтоб и рассудком поврежден был, а только чудной какой-то, словно сам не свой, потерянный, вроде на порченого похож.
— Поясните мне, в чем порча-то его заключается, — продолжал опрос мой друг.
— Очень уж на божественное все лют. День и ночь все молится, так и бьет поклоны, так и бьет. Я это его урезонивать начну бывало, что это ты, дескать, Андреюшка, в монахи что ли записался? Али грехов уже столько наделал, что отмолить их не можешь? А он это так странно поглядит на меня и тихо, покорно отвечает: «Облеплены мы, батюшка, грехами мира, яко смоква червями». Жену его к нему подсылал все. Красавица-девушка! Авось, думаю, разгорится, образумится, в норму войдет. Та, бедняжка, и так к нему, и эдак. Плачет! Известно дело, что ей за сладкое житье быть, значит, замужней девицей? «Что я тебе сделала дурного, желанный мой, что ты на меня не глядишь, гнушаешься мною?» А он ласково погладит ее по головке и скажет: «Не гнушаюсь я тебя, голубка, а люблю тебя, как сестру мне богоданную, так и будем жить, потому все иное душу грехом оскверняет».
— Религиозный фанатизм, — тихо пробормотал Путилин. — Скажите, откуда вы едете?
— В Москве был, ваше превосходительство. Нарочно его, Андреюшку, с собой взял. Думаю, развлечется… К Иверской, к Трифону возил его.
Путилин живо спросил:
— Вы осматривали себя? Он ничего вам не оставлял перед исчезновением? Вы спали, наверно?
Старик миллионер полез в карманы и из одного вынул записку.
Его даже дрожь пробрала.
— Ага! Дайте-ка мне ее…
Путилин прочел вслух:
«Прощайте, батюшка, на сем свете мы с вами не увидимся. Сын ваш Андрей».
Пров Степанович покачнулся.
— Это… это означать должно, что он жизни лишить себя порешил? — произнес он заплетающимся языком. И глухо, нудно зарыдал. Тяжелая была картина! Путилин ласково положил руку на плечо старику.
— Успокойтесь, голубчик, погодите отчаиваться. Эта записка еще не говорит, что он решился на самоубийство.
Путилин посмотрел на часы.
— Вы не можете сказать, когда приблизительно, в котором часу вы заметили исчезновение вашего сына?
— Часа два тому назад, — вмешался полицеймейстер.
— Да-да…
— Вы спали? Сколько времени вы спали?
— Я не мог долго спать… засыпая, я видел его. Если и прикурнул, так не больше, как на часок… Короткий сон у меня в дороге.
— Стало быть, это могло случиться часа три тому назад…
Путилин пошел из каюты.
— Я вернусь сейчас. Мне надо повидать капитана.
И Путилин действительно скоро вернулся.
— Что же мне с вами делать, Пров Степанович? — обратился он к убитому горем отцу.
— Помогите! Полковник наш, — миллионер указал на рыбинского полицеймейстера, — на вас, как на последнюю надежду указал.
— И жалко мне вас, Пров Степанович, да и себя-то я чувствую неважно. Дело очень запутанное, странное.
— Ваше превосходительство, помогите старику! — тихо, взволнованно произнес полковник. — Хороший он человек. Столько добра оказывает бедным, столько благотворительных учреждений основал в Рыбинске.
— А вы не справитесь? — спросил полицеймейстера мой друг.
Тот откровенно махнул рукой.
— Как перед Истинным говорю: ровно ничего не понимаю.
Путилин задумался.
— Ну, что делать! Судьба, значит. Хорошо. Попытаюсь.
И обратился к старику, поволжскому купцу:
— Карточки у вас нет с собой вашего исчезнувшего сына?
— Нет, ваше превосходительство.
— Ну так опишите подробно приметы.
Старик начал описывать их.
— Доктор, — обратился ко мне мой великий друг, — скоро будет остановка. Пароход пристанет к пристани у какого-то крупного села. Скорее собирай наши чемоданы, мы высадимся здесь.
Я бросился в нашу каюту.
«Черт возьми, вот так «прогулка» по Волге»! — ругал я сам себя.
Пров Степанович, поволжский купец-миллионер, со слезами на глазах благодарил Путилина.
— Вовек не забуду, ваше превосходительство! В ножки поклонюсь… Господи, чем только отблагодарить вас смогу?
— Ладно, ладно. Если что узнаю, буду сообщать полковнику. Вы к нему наведывайтесь. Ну, пароход причаливает. Это Кречетово?
— Да, ваше превосходительство.
— Доктор, готов?
Я стоял с двумя чемоданами. Полицеймейстер облегчил меня одним.
— Ну, до свидания, господа.
Протяжный унылый звук пароходной сирены прокатился по широкому водному пространству великой реки.
Миллионер-волжанин припал на грудь моего славного друга.
— Спасите… вызвольте… найдите… Простите старика: я совестливый человек… Стыдно мне такого большого человека, как вы, беспокоить, да горе-то мое уж больно велико. Господи, сына потерять! Легко ли?
Путилин по-русски трижды облобызался с купцом.
— Все, что в силах… все, что смогу…
Капитан почтительно повел Путилина к трапу.
Из каюты опять донеслись рыдания старика.
На перепутье
Недолго стоял пароход. Скоро, посылая нам прощальные клубы дыма, он отчалил, поплыл вверх по Волге. В душе я посылал проклятья и этому полицеймейстеру, и этому поволжскому миллионеру, проспавшему своего полоумного сына.
Пристань была убогая, пустынная какая-то.
На порядочном расстоянии от нее, на отлогой горе, широко раскинулось большое богатое село.
Путилин посмотрел на часы.
— Теперь — четверть двенадцатого. Пароход, как мне сказал капитан, должен быть здесь в два часа дня. Значит, в нашем распоряжении — порядочное количество времени.
— Какой пароход? — спросил я.
— Тот, который остановится здесь.
— Так почему же мы высадились, а не поплыли дальше на том пароходе, который только что отошел?
Путилин улыбнулся.
— Я сильно боюсь, доктор, что лечить от нервов придется не тебе меня, а мне тебя.
— Да пойми, я ровно ничего не понимаю. Какой тебе, Иван Дмитриевич, нужен еще пароход?
— Тот, который повезет нас обратно.
— Как обратно? Зачем мы поедем обратно?
— Это уже мое дело. А скверно то, что первый раз в моей практики я очутился в глупом положении: я — без рук.
— Как без рук? — уставился я на моего великого друга.
— Очень просто: я выехал налегке, без моего чемодана. Понадеясь на тебя, я не взял с собой ни костюмов, ни грима. Теперь вертись, как знаешь.
— Так ты серьезно решил, Иван Дмитриевич, взяться за раскрытие этого диковинного дела?
— Как нельзя более серьезно.
— Но скажи, ради Бога, неужели тебе стало что-либо понятным из этого дурацкого приключения? А если этот полоумный молодой отпрыск волжского богатея чебурахнулся головой вниз в Волгу? Что же: ты и на дне реки будешь его разыскивать? Между нами говоря, его записка сильно напоминает: «В смерти моей прошу никого не винить».
Путилин отрицательно покачал головой.
— Нет, в воду он не полезет.
— Ну, так на суку удавится! — желчно вырвалось у меня.
— И этого он не сделает. Вообще, так, такой добровольной смертью он не покончит с собой. Однако нечего болтать. Время бежит… Ах, если бы я мог это предвидеть, если бы я мог!..
Наступила знакомая мне длинная пауза, «путилинская». Потом, встрепенувшись, он подозвал одного из сторожей пристани.
— Вот, любезный, чемоданы. Мы пойдем в село. Сохрани их. Держи целковый. Мы вернемся сюда к пароходу в два часа дня.
Мы быстро шли по главной улице села.
Это было действительно богатейшее село, напоминающее целый городок.
— Куда мы направляемся, Иван Дмитриевич? — спросил я Путилина.
— В церковь.
— Это для чего же, смею спросить?
Путилин не отвечал.
Поведение моего друга казалось более чем странным. «В церковь… При чем тут церковь?» Хотя я и знал его как человека в высокой степени религиозного, но все же обстоятельство это меня весьма удивило.
На нас, элегантно одетых, лиц незнакомых, местные обыватели глядели удивленно, разинув рты.
Около церкви, богатой, сверкающей золотыми куполами, нам повстречался старик, похожий на церковного сторожа.
— Где, любезный, живет пономарь церкви? — обратился к нему Путилин.
Тот, уставившись на нас подслеповатыми глазами, долго молчал, а потом глухим старческим голосом проговорил:
— А вон евойный домишко.
Путилин, сунув старику монету, подошел к скромному домику пономаря.
На пороге сидел, греясь на солнце, высокий тощий человек в засаленном подряснике, с копной полуседых несуразных волос.
— Вы пономарь этой церкви? — спросил властно Путилин.
Тот при виде важного барина быстро вскочил.
— Я-с.
— Могу я с вами разговор иметь приватный, секретный?
— По… пожалуйста, — пролепетал удивленный пономарь.
Он пригласил нас в свое неказистое помещение, в котором, однако, чувствовался известный достаток.
— Что… что угодно вам, господин? — приглашая нас сесть, обратился пономарь к Путилину.
Мой друг внимательно осмотрел церковнослужителя.
— Гм… рост подходит — как будто будет впору… а вот как с доктором быть? — бормотал он.
Пономарь глядел на нас испуганно, почти с ужасом.
— Виноват, господин… что вам угодно?
Голос его дрожал. В глазах светился страх.
— Что мне нужно? Ваш подрясник, почтеннейший.
— Мой подрясник? Зачем?
— И при этом я добавлю: нет ли у вас еще более старого?
Пономарь перекрестился, широко, истинно поволжским крестом.
— Чур, чур, чур меня! Наваждение.
Путилин, улыбаясь, вынул бумажник.
— Вот что, любезный: деньги любишь?
И он, раскрыв бумажник, вынул двадцатипятирублевую бумажку.
— Так на, держи! А подрясник скидывай и давай мне.
Пономарь совсем растерялся.
— Это… для чего же?
— А для того, что он мне надобен. Да вот, кстати, подыщи еще какой-нибудь иной, самый захудалый. Ну-ну, живо: двадцать пять рублей, чай, деньги немалые.
Пономарь исчез.
Путилин стал быстро гримироваться.
Чем, вы думаете? Спичкой, простой спичкой! Он, обуглив ее, рукой гениального мастера-гримера провел несколько резких черт на лице. Затушевал… Новой спичкой еще добавил, третьей — оттенил впадину глаз, морщины у щек. Свои великолепные бакенбарды соединил в одну длинную-длинную, узкую бородку.
Ликующий пономарь притащил такую рвань, что я только подивился.
— Одевай на себя, доктор! — приказал мне Путилин. — А я одену вот этот. Ну, скидавай!
Пономарь трясущимися руками скинул с себя свой черно-порыжелый балахон.
— Чудесно, чудесно! — довольно бормотал Путилин.
Пономарь стоял ни жив ни мертв.
Лицо его было глупо до такой степени, что я не мог, несмотря на всю трагикомичность этой минуты, удержаться от смеха.
— Ну, теперь слушай меня внимательно, отче пономаре, — начал Путилин. — Садись. Ах, да, веревку дай, простую, да скуфью. Еще заплачу.
Я невольно залюбовался Путилиным: какая поистине волшебная перемена в нем! Передо мной — сгорбленная фигура не то растриги-монаха, не то выгнанного заштатного дьячка.
— Держи еще десять рублей. Доволен?
— Милостивец… господин, — лепетал испуганный донельзя пономарь.
Я чувствовал себя отвратительно в засаленном, дырявом пономарском балахоне.
— Язык умеешь держать за зубами?
— Прилипе язык мой к гортани!.. Нем, безгласен, яко жено Лота во столбе соляном, — быстро-быстро проговорил искушенный дьяволом (так он потом рассказывал) пономарь.
— Слыхал ли ты что-нибудь о тайных раскольничьих скитах?
— Слыхивал, благодетель, как не слыхать.
— Много их здесь у вас, на Волге?
— И-и! Сила!
— Где их больше?
— Да везде много. Вся Волга полна сими вероотступниками. В лесах, на горах хоронятся они, яко звери хищные, от взоров человеков.
Поболтав еще с пономарем, чтобы убить время, подкрепившись молоком, яйцами и черным хлебом, мы вернулись на пристань.
С огромным трудом нам удалось отстоять свои чемоданы. Сторож ни за что не хотел верить, что мы те лица, которые оставили ему на сохранение чемоданы.
— Те господа важные были, а вы бродяги чернохвостые, прости Господи.
— Да нечто у бродяги может быть столько денег? — спросил Путилин, показывая сторожу толстый бумажник.
— А может, вы убили кого, ограбили, — стоял на своем верный хранитель наших чемоданов.
Только после того, как мы сказали, что лежит в чемоданах сверху и сторож проверил это, он отдал нам их, глупо тараща на нас глаза.
В дебрях заповедных поволжских лесов
Через три с половиной часа мы сошли с парохода. Это тоже было село большое и богатое. Позади него чернел красавец-лес, высокий, могучий.
— Знаешь, доктор, никогда, быть может, я не выводил своей «кривой», основываясь на столь шатких данных, как в этом случае.
— Ты говоришь, Иван Дмитриевич: шаткие данные. А по-моему, — совсем данных нет. Человек исчез с парохода… А куда он девался? Да Бог его знает…
— Ты прав, доктор. Моя кривая построена исключительно почти на одном инстинкте, который иногда меня и обманывает. Ну-с, в этом селе, доктор, нам надо запастись провиантом, ибо нам предстоит несколько дней и ночей провести в лесу.
— Где? — даже подскочил я.
— В лесу, — невозмутимо ответил он.
— С нами крестная сила! Этого еще только не хватало! Мы что же, на съедение диким зверям направляемся?
Мой великий друг усмехнулся.
— На съедение… Гм… В самом деле, как бы не попасться в лапы лесных зверей.
Мы входили в село.
Путилин довольно громко затянул какой-то псалом.
Он держался за мою руку, словно слепец, которого ведет поводырь.
— «И-и-и хо-ди по стопам Иисуса», — пел он высоким, дрожащим старческим голосом.
Помню, как сейчас, к нам подошла какая-то сердобольная старушка и подала мне копейку. Эту копейку я храню до сих пор.
Не знаю, по какому случаю, но на улице села был сход. «Общество» православных мужичков с жаром обсуждали свои сельские дела.
Путилин подошел к сходу.
— О, горе, горе! — громко начал он, высоко потрясая палкой. — Горе нам, несть бо числа нечестивцев, оскверняющих веру нашу единую, православную.
На нас обратили внимание.
— Это кто же такой будет?
— Откелева такой взялся?
— Юродивый… блажной, должно.
Все, видимо, заинтересовались, ибо юродивые всегда пользовались большим почетом на Руси православной, недаром даже цари бледнели пред обличительными речами «блаженненьких».
Путилин входил все в больший и больший обличительный пафос.
— И каркают враны раскольничьи над головами нашими, тучей темною полегли они по полям, по горам, по лесам.
— Ты это насчет чего, дедушка? — обратился какой-то парень к Путилину.
— Нишкни! Нетто не слышишь, про что божий человек речь держит? Известно дело, правильно говорит: тучей залегли раскольники, сколько наших к себе переманили.
— Верно! Верно!
— И аз, раб многогрешный, по слову Господа моего решит к нечестивцам стопы моя направить спасения душ их ради и для. Покайтеся, опомнитесь! — тако буду глаголить, зане близок час страшного судилища Христова. Испепелит вас дождем — смолой огненной! О, змии хитрые! За скобку нашу хватаетесь, руцы тряпкой обвязав, дабы не оскверниться, а за перси блудной Девицы — голою рукой.
Я еле удержался от хохота.
«Мир» разразился веселым смехом.
— Ай да Божий человек! Верно, братцы, ввернул он! Первые они блудники! Все о смиренстве канючат, а сами бабы ни одной не пропустят!
— Реките, братие мои возлюбленные: мнозили суть тамо но, во лесе темноме, нечестивцев?
И Путилин указал дрожащей рукой на черневший вдали поволжский бор.
— Много, много, дедушка! Хоронятся там… и в землянках, и в срубах деревянных. Апосля, значит, как это царский чиновник Павел Иваныч1 нагрянул на них, еще пуще стали хорониться.
Второй день мы находились в дремучем бору.
Вернее, вторые сутки.
Во многих местах по розыскам довелось мне быть с моим другом, но до лесу мы еще не доходили.
Честное слово, у меня мелькала тревожная мысль: уж не сошел ли с ума Путилин?
Тревожное чувство все росло, усиливалось.
— Иван Дмитриевич! — робко обратился я к нему на вторые сутки нашего пребывания в лесу.
— Что, доктор? — спокойно спросил он, продолжая невозмутимо шагать все вперед и вперед.
— Скажи, пожалуйста, как ты себя чувствуешь?
— Если хочешь, послушай мой пульс. Я чувствую себя превосходно.
— Серьезно?
— Как нельзя более. А ты полагаешь, что я рехнулся?
Что мне оставалось делать? Только одно: покориться и плыть по течению.
Мы обратились в настоящих пустынножителей, обитателей лесных дебрей и, если не питались акридами и диким медом, то только потому, что еще оставался запас незатейливого провианта, захваченного нами в селе.
— Помилуй Бог, доктор, могли ли мы какую-нибудь неделю тому назад предположить, что нас судьба забросит в поволжский дремучий бор? — весело спрашивал меня Путилин.
— Да, признаюсь, — кряхтел я.
Я поражался неиссякаемой бодрости духа Путилина.
«Что за стальная сила воли!» — восторгался я мысленно им.
— Не напоминает ли тебе, доктор, наше странствование увлекательных похождений героев Майн Рида в девственных лесах Америки? А?
— Есть тот грех. Хотя…
— Что хотя?
— Хотя довольно любопытно видеть действительного статского советника, господина начальника Петербургской сыскной полиции в роли какого-то команча — Орлиного Глаза, и доктора медицины — в качестве его оруженосца.
Путилин громко смеялся.
— Ей-богу, доктор, меня на старости лет это приводит в восхищение: ты посмотри, какая благодать разлита вокруг нас!
В заповедном поволжском бору было действительно величественно-прекрасно.
Лучи солнца, прорвавшись сквозь могучую зелень леса, заливали столетние дубы, сосны, ели своим ярким золотистым светом.
Как чудесно пахло могучим бором!
Этот воздух, напоенный бальзамическим ароматом сосен, ягод, грибов, мха, папоротника, так и вливался в грудь широкой волной.
— Вот ты мне рекомендовал, доктор, нервы укрепить, отдохнуть. Да разве это не отдых?
— Ну, положим, хорошее ли укрепление нервов, когда каждую секунду ожидай какого-нибудь сюрприза то в лице Михаила Ивановича Топтыгина, то в образе лесных разбойников?
— Э, полно, не трусь, доктор. Во-первых, медведь не тронет, а во-вторых, у нас с тобой три револьвера. Стрелять мы с тобой оба умеем. Что касается «разбойничков» — так они повывелись.
— Могу я задать тебе несколько вопросов, Иван Дмитриевич?
— Сколько угодно.
— Чего ты добиваешься?
— Отыскать сына рыбинского миллионера.
— Здесь? В лесу?
— Вот именно: здесь, в лесу.
— Но почему, на каком основании?
— Видишь ли, человек он «созерцательный», один из тех своеобразных мистиков, которых то и дело выдвигает наш великий черноземный народ. Его куда-то все тянет с победной силой. Ему тесно, противно среди обыденных людей, с их будничными, пошло прозаическими интересами, помыслами. Такие люди обязательно создают себе особый духовный мир.
— Маньяки…
— Возможно. У всякого человека есть своя точка. Молодой Арефьев (такова была фамилия рыбинского богатея) свихнулся еще на почве религиозного фанатизма.
— Но почему ты полагаешь, что он попал именно сюда, в этот лес?
Путилин усмехнулся.
— Потому что высадиться с парохода он мог только на пристани этого села. Об этом я осведомился у капитана. В селе ему делать нечего.
— Почему?
— Да потому, что это село — загульное, хмельное, как все крупные поволжские села. А загула и хмеля он органически не переваривает.
Все с большим и большим удивлением глядел я на моего друга.
Он говорил обо всем этом с такой уверенностью, словно все ему было безусловно известно.
— Ты помнишь, доктор, текст записки исчезнувшего сына миллионера, которую он оставил отцу и которую я прочел вслух в каюте?
— Помню.
— Так изволишь ли видеть. В ней, читая, я пропустил четыре слова. Только четыре слова. Пропустил я их умышленно вот почему: во-первых, я не хотел наносить лишний удар несчастному отцу, с которым того и гляди мог сделаться удар, а во-вторых, в ту секунду и для меня самого смысл этих четырех слов был темен, неясен…
— А теперь?
— Пораздумав, я вывел «кривую». Ошибся я или нет, покажет будущее.
— Ты мне не скажешь, что это за слова?
— Зачем? Если мы потерпим поражение — этим делу не поможешь; если мы победим — тебе все будет ясно и понятно потом.
Ночевали мы под развесистыми елями. Под голову — кулак, под спину — древесные сучья. Это действительно пахло Купером и Майн-Ридом! Я замечал, с каким мучительным напряжением всматривался Путилин в окружавший нас лес, в дороги, тропинки, в стволы деревьев. Словно он увидеть хотел что-то незримое.
— Гм… странно… вторые сутки на исходе… Или мы заблудились, или двуногие бегуны схоронились еще дальше.
— О каких двуногих бегунах ты говоришь, Иван Дмитриевич? — спросил я, удивленный.
— О, страшны они, доктор, гораздо страшнее других лесных обитателей, вроде волков или медведей!
Потом, помолчав, он положил свою руку мне на плечо.
— Имей в виду, доктор: если нас сведет судьба с людьми, кто бы они ни были, ты притворись немым.
— Немым?
— Да-да.
— Это зачем же?
— Так надо. А впрочем, я тебе поясню. Ты ведь текст Святого Писания знаешь неважно?
— Отвратительно. Как доктор медицины…
— Знаю, знаю. В этом-то вот и вся штука, что ты можешь ошибиться.
Вдруг Путилин потянул воздух носом.
— Ого! Дымком потянуло. Так-так…
Тайник изуверов-фанатиков
— Стой! Кто идет? — послышался резкий, грозный окрик.
Путилин схватил меня за руку, выразительно пожав ее.
Из-за густой чащи деревьев, скрывающих еле заметную тропку, выросла перед нами огромная мускулистая фигура рыжего детины, одетого в белую холщовую рубаху.
— Стой! Кто такие? Откуда?
Мрачно, подозрительно горят узкие щелки глаз.
Волосатая рука, способная ударом убить медведя, сжимает толстенный сук-палку.
Путилин сразу преобразился.
Согнулся, задрожав мелкой старческой дрожью, и прошамкал:
— Малость слепенький со немым глухим, раб божий Сиона горняго!
— Ну-ка, дай воззриться на тебя, старче! — лесной двуногий медведь пристально и подозрительно уставился на нас.
— Веры какой? — прозвучал новый резкий вопрос.
— Праведной, — ответил Путилин.
— Всяка вера праведна для тебя и меня. Ты-то какой?
Я, каюсь, испытывал пренеприятные минуты. Этот лесовик не внушал мне ничего, кроме отвращения и страха. «Пронеси создатель!
Влопались, кажется» — пронизывала меня мысль.
— Я-то какой веры? — продолжал шамкать Путилин. — А бегунной, той, что во лесах дремучих хоронится от насильников проклятых, той, что со зверьми беседушку ведет, а не со смутьянами.
Этот ответ, по-видимому, расположил рыжего детину в нашу пользу.
— Так ли? А твой приятель — так же верит?
— А ты поспрошай его: коль немой — так ответит, коль глухой — так услышит.
Путилин дико, страшно расхохотался старчески-дрожащим хохотом.
— Ого-го-го-го!.. — прокатился крик.
Задрожал дремучий лес.
Эхо подхватило исступленный хохот старого «фанатика» и гулко разнесло его по окрестности.
Путилин к вящему моему ужасу и изумлению стал приплясывать, словно одержимый бесами.
Он размахивал руками и потрясал своей шапкой-скуфьей.
— Ой, сруб, мой сруб! Вы горите, поленца мои, вы сверкайте, уголечки мои! Ой, верушка моя, ой, желанная моя!
— Наш! Наш! Наш! — дико взвизгнул «сторожевой» парень, охраняющий вход в тайник сектантов-изуверов.
Он стал тоже приплясывать.
Чувствуя, что и мне, собственно говоря, следует принять участие в этой непонятной для меня, какой-то чисто языческой пляске, я тоже завертелся.
Какие «pas» я откалывал — ведает один Аллах, пророк его — Магомет, да засыпающий поволжский бор.
Я тоже выкликал — мычанием немого — какие-то звериные звуки.
— Ой, зажгись, ой, очисти!
— И зажжется, и очистит!
С меня градом катил пот.
Путилин выхватил из-за пазухи деньги (довольно порядочную пачку) и показал их «сторожевому».
— У них взял! У них, проклятых, взял! Нам принес, нам принес. Ой, веди меня к старшому, поклонюсь ему сребром, златом!
Окончилась дико-фанатическая пляска.
Я еле переводил дух.
— Ну, идемте, братушки мои любезные. Притомили вы, ноженьки свои, по тропиночке нашей идучи.
Мы шли по узкой-узкой тропинке. Вскоре показались строения. Можно ли, собственно говоря, назвать строениями те странные «постройки», которые я увидел? Это было все что хотите: то — большие муравейники, то — огромные норы кротов, но только не жилища людей.
— А скажи, паренек, давно срубы не горели? — шамкал Путилин.
— Ох, давно, отец мой во Христе Исусе! Давно!
Путилин гневно потрясал палкой.
— Аль и вы во власть лепости антихристовой впали? Али и вы забыли, за мирской скверной, глаголы писания: «Аще веруйте, из пещи огненной изведу вас невредимыми?» Огнь — все очищает, чрез огнь — прямая дорога ко Господу.
Страшный «лесовик»-сектант как-то взвизгнув, всхлипнул.
— Слушай же, отче, слушай… В ночь сию возгорится сруб.
— Ой ли? — фанатично «затрепыхал» Путилин.
— Тако реку. Истинно.
На небольшой поляне, со всех сторон густо прикрытой вековыми елями, из нор и щелей выползали люди.
Страшное это было зрелище.
Словно таинственные обитатели подземного царства, выходили старухи, старики, молодухи и юницы из недр земли. На фоне уснувшего черного леса их белые рубахи особенно ярко выделялись.
Тихое, заунывно-протяжное пение оглашало тайник:
Печальным, унылым, за душу хватающим напевом разносится по заповедному поволжскому бору эта странная песня.
Невольно у меня мороз пробежал по спине.
«Господи, да что же это? Хлысты? Нет. У тех совсем не так. Скопцы? Нет. И у тех иначе. Так что же это такое?»
Я чувствовал, что у меня волосы поднимаются дыбом. А песня, на минуту затихнувшая, вновь звонит своими унылыми переливами дрожащих мужских и женских голосов:
К маленькому седенькому старичку подвел «сторожевой» Путилина. Я скромно стоял позади его.
Сердце билось в груди неровными скачками.
— Вот, свет-батюшка, и еще гостей нежданных Исусе послал! — с низким поклоном проговорил он.
Маленький старик впился в нас, главным образом в Путилина, острым, колючим взором.
— Откуда?
— От поганой рати ко славному стану царя истинного всеправедного.
И вдруг, опять безумно захохотав, он выхватил пачку денег и протянул их сморщенному изуверу-сектанту.
— Ой, жгут, проклятые! Жгут! Много роздал я черным вранам, чтоб не тронули меня, а с остаточками пришел к тебе, царь-батюшка, ключу источника воды живой, что горит ярким пламенем.
— Видел кого? Враны где черные? — сгреб деньги «батюшка-царь ключа огненного источника».
— Ой, туча грозная вран собирается, каркают враны, на добычу собираются! Ой, горенько нам лютое, нестерпимое!
— Толком говори!
— Ой-ой-ой! Расступитесь вы сосны могутные, вы встряхнитесь, елочки душистые! Вы поплачьте над нашим тайничком, тайничком верным, приохотливым!
— Сведи старика! Дай попить ему, поесть медушку… А кто это с тобой?
— Раб наш верный Еремеюшка, без ушей, без гласа велия…
Нас повели дальше.
Низкий, низкий вход. С трудом пролезть можно.
Сыро… Влажно. Землей так и пахнет.
В норе-подземелье находилось несколько человек. Тут были мужчины и женщины.
У женщин волосы были расплетены.
Все — и мужчины, и женщины — были в длинных белых рубахах.
Посередине темной дыры-логовища, тускло озаренного тонкими восковыми свечами, сидел высокий рослый молодой человек с небольшой курчавой бородкой.
Страшный «привод» изуверов
— Царь-батюшка, милостивец идет! — послышались голоса.
Но при виде нас смолкли.
Не те пришли!
Около молодого человека, босого, в рубахе, опоясанной веревкой, бледного, как мел, суетились эти ужасные подземные двуногие кроты.
— Холодно тебе, батюшка? — шамкала какая-то отвратительная старуха.
Молодой человек, как автомат, отвечал:
— Согрею ноги мои на огне праведном!..
— А не будет тебе жарко, батюшка?
— Град ли идет, огнь ли дождем сыплется — все едино: в Исусе, сыне Божием, живу.
На нас не обращали никакого внимания. Должно быть, под масть мы подошли к этой дьявольской, именно дьявольской обстановке.
— Идет! Идет! Сам царь-батюшка идет! — прокатилось по подземелью.
Предшествуемый сонмом своих верных голубков и голубиц, спускался в душную приводную подземную горницу худенький старичок.
И в ту минуту, когда нога его вступила на порог «горницы», грянул хор:
Все встали и поклонились низким поясным поклоном.
— Слава тебе, старшой батюшка-царь!
— Извека веков, слава тебе!
Тихой, степенной походкой подошел «сам-батюшка» к молодому человеку в белой рубахе.
Встал тот. Стоит. На лице — ни кровинки. Но глаза… эти глаза! Сколько восторженно-безумного экстаза горит в них!
— Чадушко мое, чадо богоданное! — начал пророк изуверов глубоко-проникновенным голосом. — Почто стоишь ты среди нас?
— Стою, потому веру истинную воспринял я.
— Кто учил тебя вере нашей?
— Посланец от вас, брат во Христе — Димитрий.
Старец обвел взглядом властных глаз «собрание».
— Чадо Димитрий, выходи.
Вышел Димитрий.
— Ты наставлял? Ты приуготовлял?
— Я.
— И ведомо тебе, что твой приемник готов к великой жертве во славу Исуса?
— Ведомо.
— Так готовь его!
Приводник подошел к молодому обреченному «на славу искупления лепости земной богомерзкой».
— Все помнишь?
— Все.
— Не отречешься?
— Не допущу дьявола угнести дух мой.
Приводник трижды окропил молодого человека водой.
— Из ключа вечного, темного подземного, из ключа воды живой — во имя Отца, Сына и Святого Духа.
Я в ужасе поглядел на Путилина.
Тот, в своем странном пономарском балахоне, был невозмутим.
Лицо было бледно, бесстрастно, как всегда, когда Путилин собирался дать генеральное сражение.
Я хотел — и как мучительно хотел! — сказать ему, что тут происходит нечто такое, от чего волосы подымаются дыбом, но… я ведь был нем.
— Чадо мое, чадо возлюбленное! Приближается час твой… Будь же тверд в вере твоей, в вере нашей. Ведите его!
Твердо, с ясным лицом, светлым, одухотворенным удивительной силой и красотой духа, пошел к выходу из подземелья сектанской норы молодой человек.
Все взяли в руки зажженные факелы: «Со святыми упокой, раба Андрея — бегуна-славца», — грянули голоса.
Я был близок к обмороку. Великий Боже, да что же это такое: сплю я иль грежу наяву? Процессия вышла на темный свет заповедного бора. Факелы бросали красноватые блики на толстые стволы вековечных сосен: «И огнем огненным крестишеся во славу Исуса, и душу свою сквозь пламя спасеши…»
Лес замер. Притихли ночные птицы. Вся природа содрогалась, мнилась от ужаса того, что сейчас должно произойти.
Молодого человека подвели к срубу.
— Входи! — слышится властный, резкий приказ. Со свечой-факелом в руке взошел в «смертный» сруб «обреченный».
— Пой: «Во Имя Твое, Исусе, предаю тлену и праху души вечной покров богомерзкий. Аше верую и исповедую, несть бо спасения души без очищения огненного».
И он, этот несчастный, запел:
— Зажигай огнь вечный, нетленный, единый во спасение сынов человеческих.
Сухое дерево вспыхнуло. Языки пламени жадно лизнули бревна «сруба священного».
— Ах! — вырвался у меня крик, полный смертельного ужаса.
И в ту же секунду похоронное пение заживо сжигаемого было заглушено гулким выстрелом револьвера:
— Изуверы! Проклятые! Ни с места!
Одним прыжком бросился Путилин на загоревшийся сектантский костер и схватил бедного полоумного сына рыбинского купца.
— Андрей Провыч, голубчик, да что ты делаешь с собой?!
— А-а-ах! — огласил вековечный бор безумно-испуганный крик «самосожигателей». — Дьявол! Сатана явился!
Путилин для устрашения выстрелил еще несколько раз.
Потухли факелы… Белые фигуры изуверов скрылись в недрах бора.
Я не буду вам рассказывать подробно о нашем возвращении. Это заняло бы слишком много времени. Скажу одно, что мы доставили «Андреюшу» его отцу.
— Какие были эти четыре слова, Иван Дмитриевич? — спросил я после моего друга, которого чествовал весь Рыбинск.
— Эти слова были: «Сруб тесовый огнем очищает». Когда я раскусил это, я понял, что речь идет о сектантах-самосожигателях.
Триумф Путилина был полный.