#15
Москва, Последний тупик, явочная квартира московского управления ФСБ России
7 мая 2008 года
На следующий день в Последнем тупике действительно появился какой-то шустрый молодой человек. Он быстро перемещался по квартире, что-то раскладывал по полочкам и ящичкам, много говорил.
Его совершенно не смущало, что мужчина, лежащий в ботинках на тахте, не подавал вообще никаких признаков жизни.
Либо ему было все равно.
Либо у него были инструкции на все случаи жизни.
Потом появился и сам Баринов.
Неужели прошло четыре дня?
Впрочем, какая разница.
Майор вошел деловито, чем-то долго гремел и шуршал на кухне, свистел чайником, звенел ложечками в чашках.
В комнату зашел с подносом. Какая-то горячая жидкость и бутерброды.
Как опытная сиделка, он поднял тело, отволок его в ванную. Раздел, поставил под душ. Кажется, даже обтер махровым полотенцем. Вручил зубную щетку, пасту и электрическую бритву.
– Я не пользуюсь электрическими бритвами, – слова выходили с большим трудом. Во рту что-то жило своей жизнью. Какой-то рашпиль ползал туда-сюда.
– Ну уж, – развел руками Баринов. – Чем богаты.
Потом сидели, молча ели бутерброды.
Майор первым решил нарушить молчание. Собственно, других вариантов и не было.
– Послушай. Я не знаю, что там произошло с твоим домом. И откуда там газ – тоже не знаю. – Он немного помолчал. – Мы не знаем, против кого это было направлено, понимаешь? В твоем доме столько народу. Выбирать из ста мишеней очень сложно. Запуточка. Мы думаем, но пока не понимаем. У меня есть только один четкий приказ. Я должен тебя сохранить. Вот и все.
Остатки бутерброда удалось отправить по назначению.
– Зачем? Кому я нужен.
– А вот это ты мне сейчас расскажешь, ладненько?
– Что я расскажу? Вы думаете, что я сделал что-то такое, из-за чего можно взорвать целый жилой дом со всеми жильцами? – Ему казалось, что он выкрикнул этот вопрос. Но, скорее, нет. Прошептал. Прохрипел.
– Не знаю. – Комитетчик покачал головой. – Что у тебя за контакты в рязанской прокуратуре? Зачем ты общаешься с Фридманом?
– Не могу. У нас уговор. Спросите у Фридмана.
– Боюсь, что ничего не выйдет, сынок. – Только сейчас он заметил, как майор плохо выглядит. – Ничего не выйдет. Твой Фридман мертв. Поехал на рыбалочку и утонул. Представляешь, какая нелепость. Сеть ставил. Браконьер. Запутался в ней, падая из лодки, задел мотор, он тут же завелся, сеть намоталась… его опознали-то с трудом.
– Так не бывает.
– О, еще и не так бывает.
– Но вы же понимаете! – На этот раз выкрик получился.
– Понимаю. Что ничего не понимаю. И не только я. Никто ничего не понимает. Понятненько? Я знаю только одно: если ты выйдешь из этой квартиры на улицу, то до вечера не доживешь. У тебя тормоза откажут, в метро поедешь – под поезд рухнешь. Кирпич на голову. Мало ли способов. А ты мне должен рассказать – почему все происходит именно так, как происходит. Только ты знаешь, только ты сможешь ответить. Расскажешь?
– Попробую. Вы когда-нибудь слышали про золотой запас? Который есть у нашей прекрасной страны?
Майор невольно подался вперед.
– Так вот. Фридман кое-что выяснил. Нет у нас никакого запаса. Точнее так: он есть, но на тридцать процентов, если не больше, состоит из меди.
Баринов очень внимательно посмотрел на молодого мужчину напротив. Тот шумно отхлебывал из чашки растворимый кофе. Ввалившиеся щеки, всклокоченные волосы. Небрит. В глазах
скука
боль
усталость
Баринов искал там страх, но не нашел. Полная апатия. Комитетчик тихо выругался. Его собеседник трясущейся рукой поставил на журнальный столик чашку, попытался закурить. Ничего не вышло.
Тогда он просто взял и заплакал. Тихо. Тонко. Его плач переходил в вой и причитания, а иногда – совсем затихал. Его плечи неровно подергивались. Он плакал без слез. Только голосом, лицом, но не глазами.
Это очень страшно, когда плачут так.
Баринов не смог преодолеть порыва. Он протянул руку и погладил плачущего мужчину по волосам.
– Ты плачь, плачь, если хочешь, ладненько? Легче тебе, конечно, не станет. Но ты плачь.
Он медленно встал и вышел на кухню. Вернулся с бутылкой коньяка. Поставил на стол. Достал из кармана трубку сотового телефона, положил рядом.
– Я пойду, – тихо сказал он. – А ты – плачь. Если захочешь – позвони мне. Не захочешь – все равно позвони. Ты должен жить.
Майор быстро ретировался, а мужчина еще плакал минут двадцать. Потом молча пил коньяк, чокаясь с оконным стеклом. Потом ходил из угла в угол, считая шаги. Надо было лечь и уснуть, но ничего не выходило. Он взгромоздился на широкий подоконник с ногами, уткнул в подбородок колени и закрыт глаза. Хотелось пустоты и тишины, но не получилось. Пришли видения. Они сменялись, одно за другим, как картины и действия в гротесковом театре. Невидимые рабочие сцены незаметно и молниеносно перемещали декорации, и он – единственный зритель в огромном зале – даже не успевал понять, что происходит.
Картина первая
Это было одно из самых частых и самых страшных его воспоминаний. Девяносто какой-то (память уже начала прятать даты) год. Тридцатое декабря. Он сидит в подвале, освещенном карбидовой лампой, над головой все время ухает, и неверный свет дрожит на стене. Вокруг – много людей. Он уже не помнит и не может различить их лиц, но все они – хорошие и добрые, они – друзья. Час назад кто-то из них притаранил два ящика совершенно немыслимого в этих условиях вонючего прасковеиского коньяка, но стаканов нет, и по кругу ходит мятая алюминиевая кружка, которую последний раз мыли в прошлой жизни. Закуски никакой нет, а сигареты – на вес золота. Одна – по две затяжки на лицо – успевает сделать полный круг, и ее добивает тот, кто начал.
Слева от него – оператор с «России», они знакомились уже раз тридцать, но так и не запомнили имен друг друга. Справа – Маки, оператор NHK – смешной маленький японец. Маки боится бомбежек – его дед умер от бомбы. И совсем не боится пуль: может встать в свой небольшой полный рост, взвалить на плечо огромную тяжелую камеру и снимать, прислонившись к бэтээру, и не загнать его в укрытие уже никак. Маки говорит, что раньше никогда не пил столько алкоголя, а теперь ему очень нравится и придется, видимо, приезжать еще – где взять в Японии, чтобы так много, так вкусно, так дешево, да еще и в такой компании?
Здесь собрались отличные парни – соль земли называют они себя, и не врут. Они не солдаты и не супергерои, а деньги, которые они получат, если вернутся домой, не так уж и велики. Просто все они – обычные серые люди, но это только дома. Там они скучают и злятся, там их многое бесконечно раздражает, ночи пусты, а дни – бесконечны. А здесь, здесь перед ними открывает двери совсем другая жизнь, жизнь, полная риска, смерти, соленого привкуса страха на губах. Здесь у воды другой вкус, а у человека – другой запах. Здесь даже у самых смелых пот пахнет страхом. И даже трус здесь готов умереть в любую минуту – как с луковицы вдруг слезает шелуха. Готов умереть, но не хочет, конечно. Если еще в сознании.
А потом в голове что-то обрывается – какой-то толстый и важный сосуд, картинка становится негативной, монохромной, с преобладанием черного, мир вокруг напоминает вату, нет – стекловату, а с потолка летят осколки бетона и куски арматуры.
А потом он встает и начинает копать бетонную крошку, передними руками, нет – лапами, копать – как собака, и страшно, беззвучно выть. Он выкапывает Маки и трясет его легкое тело. Он открывает ему глаза и дует в уши – просто ничего лучше не приходит в голову в этот момент. Он взваливает японца на левое плечо, берет в правую руку за ремень тяжеленную «Икегами» и бредет по руинам, шатаясь. Камера скребет аккумулятором по земле, и камеру жалко. Страшно подумать, в какую сумму выльется ремонт…
Картина вторая
…На часах всего половина третьего утра, но он уже люто замерз. Он пританцовывает на асфальте, глядя вверх, в окно третьего этажа. Там какая-то комната, которую заливает искусственный синеватый свет. У него под ногами – испещренный надписями тротуар: «Лена, спасибо за СЫНА!», «Катя! Я жду уже шесть часов!» – и прочий счастливый бред. В правой руке у него полупустая литровая бутылка «Джек Дэниеле», в левой – давно и безнадежно увядшие тюльпаны. Один тюльпан совсем красный, второй – с желтыми прожилками, третий – нелепого цвета, уже и не разобрать какого.
Он прыгает то на левой ноге, то на правой, шевелит губами и бормочет: «Маша, давай, давай, Маша! Маша, давай, давай, Маша!»
У него звонит телефон, и он говорит пьяным голосом:
– Аллле?
– Старый! Ты еще жив? Не родил? – орет трубка дурным голосом его лучшего друга Пашки. – Старый! Мы волнуемся, у нас уже кончается водка!
– Тьфу на тебя, у меня вторая линия, – ругается он, нажимая на кнопки.
– У тебя дочка, – говорит трубка таким милым, таким нежным и таким измученным голосом. – Скажи, ты счастлив?
– Дааааа!!! – орет он куда-то в трубку, в ночное небо, в освещенное неестественным светом окно третьего этажа и в весь мир. – Даааа! Я люблю тебяаа!!!
И он начинает исполнять на исписанном признаниями асфальте какой-то дикий горский танец, размахивая жухлыми тюльпанами. Он знает, что Маша в этот момент, отогнув край занавески в своей палате, смотрит на него, улыбается и плачет от счастья. Где-то там опустела комната, облицованная кафелем и освещенная мертвенным светом. А он – танцует этот танец для нее. Он – мужчина, он – живой и сильный, он – ее муж, а теперь – отец ее ребенка. И он – действительно – счастлив. А любого, кто с этим не согласен, надлежит немедленно убить камнем и отправить в зону вечной мерзлоты для ухода за елками.
На него накатывают теплые волны, которые можно, наверное, назвать счастьем. Видимо, так оно и выглядит, так оно и ощущается. Мечты сбываются, мечты должны, обязаны сбываться. Ради этого было все. Ради этого – уродливый шрам, ночные кошмары и дикий тремор в руках даже тогда, когда удается поспать и не пить целый месяц. Вот оно. Случилось.
Картина третья
Его лучший друг Пашка лежит, разбросав руки, и нежно-бежевая кожа сидений его нежно-бежевого «лексуса» залита отвратительной бурой жидкостью. У Пашки сейчас очень неприятное лицо, а нос – и без того острый – стал как у Буратино. Натянулась кожа, ввалились глаза, и синяки под ними стали почти черными. Левая Пашкина рука, свисающая ниже порога машины, декадентски тонкая. Рука богемного поэта-кокаиниста.
Дико не хочется видеть, что произойдет сейчас: Пашку за руки и за ноги вытащат из салона, разложат на асфальте, потом – перевернут лицом вниз и спустят до бедер его любимые джинсы Ice В, его любимые трусы СК и вставят ему прямо в жопу огромный градусник.
Молодой оперативник в дешевой кожанке обшарит карманы, залезет в каждую щель в машине.
Все знают: у Пашки был дурной, очень дурной бизнес. Пашка наличил деньги, ворочал миллионами долларов и прекрасно знал, что однажды все закончится именно так. Он иногда даже шутил: Прикинь, старый, лежу я весь такой, раскинув мозгой, в красивой тачиле, и 7,62 в моей голове. И тут приезжаешь ты – весь такой честный и ответственный, ставишь ногу на мою неподвижную белую эпилированную грудь с эмалевым крестом и гимнастом и говоришь так пафосно: вот и еще один пал жертвой криминальных разборок! После этого обычно все начинали смеяться.
Он и сейчас заставил себя улыбнуться. «Поганец, Пашка. Ну надо же было так меня подставить! Я хочу сейчас плакать, держать тебя за тонкую руку, но нельзя».
Ведь нужно, черт возьми, нужно писать stand'up. Он проверил звук, попросил оператора все правильно скадрировать (так, что в кадре только «лексус» и никакого трупа) и начитал все с первого дубля:
…оперативники считают, что убийство предпринимателя Павла Рылеева связано с его теневым бизнесом. Консалтинговые услуги, которые оказывала его фирма, были лишь ширмой. На самом деле, по мнению следователей, Рылеев, известный под кличкой Рыло, владел крупнейшей сетью так называемых «прачечных» – фирм-однодневок, занимавшихся отмыванием криминальных денег.
Он уже выбрал синхрон начальника МУРа – генерала Ухова, – который скажет, дескать, сколько веревочке ни виться….
Поздно ночью он приехал домой совершенно пьяный, врезался в соседский «гелик», пытаясь припарковать машину, буквально вывалился из салона, а когда Маша открыла ему дверь – ударил ее. Первый и последний раз в жизни ударил свою любимую жену. Без причин, со всей силы, открытой ладонью по лицу. Ему просто очень нужно было ударить кого-то хорошего и беззащитного. Нужно было отомстить мирозданию за общую кривость устройства.
Маша отлетела в угол и беззвучно куда-то уползла. «Похоже, она видела новости», – подумал он и уснул, сев в углу на корточки.
Картина четвертая
Какой это год? Опять забыл, не так уж и важно. Он выходит из здания редакции поздно вечером, на дворе – конец сентября или самый ранний октябрь. Холодно, совсем уже темно, проливной дождь. Подтянув джинсы, он смешно прыгает через лужи, стараясь не замочить дорогие туфли из голубой замши. До машины надо пропрыгать метров триста, и где-то на середине пути становится понятно, что все без толку – он уже мокрый, до трусов мокрый. Плюнув, он пытается закурить, спрятавшись под козырек. У мокрой сигареты отвратительный вкус, он успевает сделать всего три затяжки, когда огромная капля, сорвавшись откуда-то с небес, окончательно ее тушит. Матерясь в голос, он шлепает по пузырящейся воде – асфальта уже не видно. Садится в машину. Вытирает лицо грязной тряпкой. Заводит двигатель и еще раз пытается закурить. Дудки. На этот раз безнадежно намокла зажигалка, а прикуриватель уже давно не работает. Где бы достать огонь? Он машинально смотрит на улицу, прекрасно отдавая себе отчет в том, что там никого нет. Ага. Есть. Пытаясь повторить его путь – как по болоту с кочки на кочку – от крыльца прыгает миловидная девушка, ассистент редакции. Он всегда с удовольствием смотрел на нее. Как ее зовут? Лена, кажется? Машины у нее точно нет, а до метро еще – ой-е! Он открывает стекло и начинает давить на клаксон. Девушка поднимает голову, видит его, улыбается, машет рукой и бежит к машине. Несколько секунд – и она уже на соседнем сиденье.
– Огромное спасибо! – Ее мокрое лицо удивительно красиво, на щеках румянец, светлые волосы намокли и сами теперь как будто текут, изгибаясь, рассыпаясь тонкими ручейками на плечах. – Подбросите до метро?
– Почему только до метро? – Он улыбается ей в ответ. – Называйте адрес! – Девушка вспыхивает, но отказываться явно не хочет.
– Если вам удобно…
– Мне всегда удобно, Лена. Верно? – Она снова улыбается и кивает в ответ. – И можно – совершенно спокойно – без этого вот «вы».
Он выруливает со стоянки, дворники едва справляются с потоками воды. Дорога почти пуста, да и все равно – ничего не видно, фары не помогают. Он украдкой рассматривает ее, думает: почему же раньше думал, что она просто симпатичная? Да она же настоящая красавица! И, похоже, совсем не глупа…
– И все же – адрес, Лена.
– Ах, да, простите, то есть я хотела сказать – прости! – Она уже не улыбается, а заливисто смеется. – Мне, в сущности, все равно. Я собиралась на одну встречу, но теперь все отменилось. Отвезите меня куда-нибудь, хорошо? – Лена становится невероятно серьезной и смотрит ему прямо в глаза. Взгляд очень острый, даже пронзительный. И – смелый. Он знает такие взгляды. Так смотрят женщины, когда собираются заявить о своих правах на тебя. Так смотрят только очень сильные женщины, женщины, способные и на очень обдуманные, и на крайне спонтанные, даже нелепые поступки. Пока он думает так, его лицо, видимо, меняется, потому что гаснет и смелый взгляд Лены. Похоже, она уже жалеет о каком-то минутном порыве, начинает смущаться и прятать глаза. – Простите, прости то есть. Я сказала глупость, верно? Просто я, правда, не знаю, куда мне нужно. А ты не спешишь?
Он ничего не отвечает, продолжая разглядывать ее в зеркало. Что он знает о ней? Ничего. Она о нем? Гораздо больше. Конечно, надо высадить ее сейчас где-нибудь у метро и ехать домой, но что-то мешает. Что?
Он верен, клинически верен своей жене. Хотя иногда и чувствует, что вот-вот сорвется, ударится во все тяжкие. В такие минуты сразу становится стыдно – от одной только тени мысли, и он усилием воли заканчивает толком не успевшие начаться душевные волнения. Потому что так нельзя. Так плохо и дурно.
– Знаешь, Лена, – он говорит, с трудом ворочая языком, чувствуя, что сбивается дыхание, – не сегодня. Назови все же какой-нибудь адрес, а?
Она называет – это где-то на краю вселенной, где-то в новых районах без света и дорог, за МКАДом, ему нужно совсем в другую сторону. Но обещание уже дано. Минут пятнадцать они едут в полной тишине – машина с трудом продирается через ливень, превративший все, что за окном, в какую-то вязкую и тягучую субстанцию. Он понимает, что так ехать глупо, и первым начинает ничего не значащий разговор. Через два часа они похожи на старых и очень близких друзей – смеются, не дослушав до конца, перебивают друг друга и иногда даже толкаются. Перед ее подъездом он с трудом подавляет в себе искушение – легко, самыми кончиками пальцев, дотронуться до ее щеки или, может, даже прикоснуться губами.
Он едет домой еще полтора часа, подпевая глупому радио, и чувствует, что весь салон машины наполнен каким-то посторонним, совершенно фантастическим запахом – запахом влажного тела, влажных волос, какой-то незнакомой ему косметики и совершенно невыразимой свежести.
В тот вечер жена впервые смотрела на него так. Не выдержав пытки взглядом, он вспылил из-за какой-то ерунды – вроде пятна на свежестираной рубашке – и ушел спать, хлопнув дверью. И почувствовал себя вдвойне виноватым.