Две свернувшиеся фотографии в коробке.

На одной – цветной – запечатлено семейство Конантов по окончании церковной службы в холодное ясное вербное воскресенье – вербное воскресенье 1961 года. Джоффри – двухлетнего карапуза – только что крестили: на фотографии видно мокрое пятнышко у него в волосах. Руфь, в белом пальто, присела на корточки на пожухлой траве лужайки перед их домом между Чарли и Джоффри – у обоих вялые, по-зимнему бледные лица, оба скованные и нескладные, в одинаковых серых коротких штанишках, галстуках “бабочкой” и синих курточках. Джоанна, которой в ту пору было семь лет, стоит позади матери в зеленом беретике, застенчиво щурясь в свете молодого весеннего солнца. Руфь глядит вверх и лукаво улыбается; солнечные блики нахально лежат у нее на коленях, на ней шляпка, кокетливо сдвинутая набекрень. Шляпку эту она заняла у Линды Коллинз. Под наигранной веселостью чувствуются усталость и напряжение. Накануне Конанты вернулись домой с вечеринки у Матиасов в два часа ночи. Над головой Руфи, у плеча Джоанны, расплывшейся желтой бабочкой или нарождающейся звездой торчит первый в этом году крокус. Цветок рано распустился в тепле, отражающемся от белых досок дома, и Джерри так нацелил объектив, чтобы и он вошел в кадр.

Сам Джерри присутствует на фотографии в виде вишневого пятна в нижнем левом углу. Здесь не запечатлено лишь то, как Джоанна в высокой белой индепендентской церкви, когда родители вернулись на свои места, протянула руку и нерешительно дотронулась до мокрого пятнышка на голове брата. Или как Руфь, решив вздремнуть в тот день после обеда, пока Джерри ходил с детишками на пляж, вдруг расплакалась при мысли, что предала отца и перечеркнула себя как личность.

Она была дочерью священника-унитария. Когда она встретилась с лютеранином Джерри Конантом из Огайо и вышла за него замуж, религия ни для нее, ни для него не имела значения. Оба они посещали художественную школу в Филадельфии и были наивно и всецело поглощены культом точного цвета, живой линии. Они поклонялись молчаливым богам храма-музея, парившего над городом. Когда они впервые увидели друг друга обнаженными, у обоих было такое чувство, точно каждый открыл для себя новое произведение искусства, и в их браке сохранилась эта извращенная остраненность, в которой было больше взаимного восхищения, чем взаимного обладания. Каждый восхищался талантом другого. Руфь, хотя у нее никогда не ладилось с перспективой и было довольно смутное представление о форме, так что даже бутылка и горшочек в ее натюрмортах отличались мягкостью, присущей растениям, обладала редким даром цвета. Ее полотна были удивительно смелыми. Желтый кадмий нахально плясал на ее грушах; небо у нее было ровное, густо-синее и тем не менее воздушное, а тени – цвета, не имеющего названия, просто тени, обретшие жизнь, пройдя через мозг. Тем не менее правда жизни проглядывала из хаоса ее твердых, четких мазков, созданного без особых стараний, но и не по небрежности. Этот ее дар показался Джерри удивительным, потому что его собственный талант был иным. Его отличала четкость линий, тщательность вырисовки. Каждый предмет, за изображение которого он брался, выглядел у него как бы пробужденным к жизни призраком, где изгибы линий и тщательно “проработанная” деталь заменяли безмятежную плотность материи. Хотя он много работал над цветом, пытаясь, перенять у Руфи присущую ей от природы экспрессию, его картины, несмотря на всю энергичность письма, рядом с ее полотнами неизбежно оказывались либо по ту, либо по другую сторону тонкой черты, отделяющей яркие тона от грязных. В последний год обучения в художественной школе их мольберты всегда стояли рядом. И тот, кто смотрел на их работы тогда, вполне мог прийти к выводу, – как приходили сами они, – что вдвоем они обладают всем, что нужно художнику.

Свои жизни они соединили, быть может, слишком бездумно, слишком уж положившись на эстетику. Но вот художественная школа осталась позади, и Джерри стал не очень преуспевающим художником-карикатуристом, потом весьма преуспевающим мультипликатором в телевизионной рекламе, а Руфь – женой и матерью, слишком занятой хозяйством, чтобы достать ящик с красками и взять в руки палитру, и тут появились тени и начали сгущаться, подчеркивая различия, которые они проглядели, сидя рядом у мольбертов при идеальном верхнем освещении.

Болезненным для них оказался вопрос о крещении детей. Первого ребенка – Джоанну – крестил отец Руфи в их первой квартире на Двенадцатой улице в Западной части города. Джерри шокировала эта церемония, показавшаяся ему пародией на святое таинство: его тесть, человек с остро развитым чувством гражданского долга, посвящавший немало времени деятельности в советах по межрасовым проблемам в Поукипси, отпускал шуточки по поводу “святой воды”, которую брал из-под кухонного крана. В результате следующего младенца – мальчика – крестили по-лютерански в аскетически голой деревенской церкви, где пахло яблоневым цветом и обветшалым бархатом, – в той самой церкви, где много лет тому назад принял конфирмацию Джерри. Таким образом, счет был уравнен, и третий младенец целых два года висел над разверстой пастью ада, пока его родители упорно сражались – каждый во имя своей церкви. Руфь была поражена накалом их страстей: для нее религия давно перестала иметь значение. Девочкой она, по заведенному обычаю, ходила в церковь, теперь же, стоило ей оказаться в церкви, на нее нападала какая-то слабость, растерянность, чувство вины. В конце первого стиха псалма голос у нее начинал дрожать, а к третьему стиху она уже еле сдерживала слезы, в то время как орган гремел в ее ушах раскатами, словно напыщенный, уязвленный отец. Джерри же, потерпев фиаско в своем честолюбивом стремлении стать карикатуристом “с именем”, после их переезда в Гринвуд погрузился в дела житейские, мелочные, семейные и вдруг стал бояться смерти. Избавление несла только религия. Он стал читать труды по богословию – Барта, Марселя и Бердяева; научил детей молиться на ночь. Каждое воскресенье он отвозил Джоанну и Чарли в воскресную школу при ближайшей индепендентской церкви, сам же просиживал всю службу и возвращался домой наэлектризованный, как боевой петух. Он ненавидел бесцветную веру Руфи, отступавшую и испарявшуюся под влиянием его ненависти. А Руфь верила в существование добра, ясных истин и совершенства, которые витают в воздухе, как пыльца с почек вяза, что рос у окон их спальни. Что же до остального, то не надо никого намеренно обижать: люди должны радоваться каждому новому дню. Вот и все. Разве этого недостаточно? Однажды ночью, проснувшись и услышав, как Джерри возмущается тем, что его ждет смерть, Руфь сказала: “Прах – во прах!” <Парафраз строки из Библии (Екклезиаст, 3 ,20)> и, повернувшись на бок”, снова заснула. Джерри так никогда ей этого и не простил. А она страдала, что не может избавить его от страха, который овладевал им, когда он, лежа в постели, пустыми глазами смотрел в потолок или когда без устали вышагивал по ночному дому, точно все тело его ныло от боли, и вел борьбу за каждый вздох, – страдала, что не может вобрать в себя его страх, как вбирала его семя. Джерри мучило сознание, что третий ребенок не крещен: он видел в этом как бы знамение вымирания своего рода. Руфь пожалела его и сдалась. Джоффри крестили на руках у отца, а она стояла рядом в чужой шляпе, клянясь, что никогда больше не переступит порога церкви, стараясь не плакать.

***

На другой фотографии. – черно-белой, снятой несколькими годами раньше, в 58-м или 59-м году, – изображен Джерри: впалая грудь его блестит словно металлическая в гаснущем свете дня, он стоит по пояс в воде, балансируя на голове сверкающим под солнцем котелком. Он несет мидии к лодке, где сидит Салли Матиас, – она и щелкнула его. Руфь поразило тогда, что эта женщина умеет фотографировать. Обе семьи лишь недавно перебрались в Гринвуд, в каждой – маленькие дети, у каждой – свой дом, который они воспринимают как большой игрушечный дом, и вот Матиасы пригласили Конантов половить мидий на их лодке. Была приглашена еще одна пара, но те не поехали. Конанты тоже хотели было уклониться: они настороженно относились к Матиасам, исходя из того немногого, что знали о них. Салли, крупная, светловолосая, дорого одетая Салли, демонстративно на глазах у всех таскала галлоновые бутылки с молоком из супермаркета, чтобы не платить за доставку, которая и стоит-то всего несколько центов, – зато вино они пили ящиками. Матиасы ни в чем не знали меры – в щедрости и в скаредности, в размахе и в непоследовательности. Ричард был крупный, располневший мужчина, с темными жесткими волосами, нуждавшимися в стрижке, низким голосом и напыщенной речью, подчеркивавшей его самовлюбленность; к тому же один глаз у него не видел – после несчастного случая в детстве. Это не было заметно – разве что чуть настороженным, излишне напряженным был наклон его львиной головы. Только при взгляде в упор обнаруживалось, что зрачок у него не черный, а как бы затянутый морозной пленкой. Словно спасаясь от боли, он много пил, много курил, гонял свой “мерседес” и философствовал – тоже много; но чем же он все-таки занимался? У него были деньги, и он совершал поездки ради их приумножения. Его покойный отец владел винным магазином в Кэннонпорте, а теперь у этого магазина появились отделения в торговых центрах городка, который пускал метастазы и сливался с предместьями Нью-Йорка. В противоположность большинству молодых мужчин, поселившихся с семьями в Гринвуде, Ричард и родился в этом районе. Он любил море и еду, которую оно дарит людям. В течение двух лет он посещал Йельский университет, а потом бросил, видимо, решив, что для человека с одним глазом достаточно и половинного курса. Он рано женился; жена у него была яркая, чрезвычайно живая и очень броская. Оба, казалось, безоговорочно решили наслаждаться жизнью; такой безоговорочный гедонизм представлялся богохульным Джерри и вульгарным – Руфи. Однако же этот день на море, которого оба они так старательно пытались избежать, оказался настоящей идиллией. Солнце сияло, вино и беседа лились рекой. Джерри, выросший в глубине материка, брезгливый и боящийся воды, согласился поучиться у Ричарда – набрался храбрости, опустил лицо в воду и принялся руками отдирать мидии, розовые и живые, от подводных скал. И теперь, гордясь своими достижениями, шел по воде к лодке с котелком, полным мидий.

На лице у Джерри – резкие тени, вид – до смешного свирепый. Вместо глаз – провалы, тени бегут от носа, губы растянуты в улыбке. Тощий раб, озабоченный и жестокий. Над его левым плечом – ноги Ричарда, толстые и волосатые, в мокрых теннисных туфлях, цепляются за выступ мокрой скалы. Расплывшееся пятно между его ногами – очевидно, Грейс-Айленд.

После того момента, запечатленного на фотографии, они подвели лодку к маленькой песчаной бухточке на Грейс-Айленде. Вчетвером они набрали хвороста, разожгли костер и сварили мидии. Ричард прихватил с собой масла, соли, чеснока. Мидий оказалось столько, что пришлось скармливать их друг другу, – получилась игра. С закрытыми глазами Джерри не мог отличить, когда во рту у него были пальцы Руфи, а когда – пальцы Салли. Начали сгущаться сумерки, и они занялись игрой в слова, потом индейской борьбой, потом прикончили вино, разделись и кинулись в воду. Их обнаженные тела целомудренно белели в шуршащей мокрой темноте. Джерри с удивлением обнаружил, что вода кажется более теплой и менее страшной, если купаться голышом. Когда они снова собрались у огня, Ричард и Джерри были в брюках, натянутых прямо на мокрое тело, а женщины завернулись в полотенца. На плечах Руфи и Салли красноватыми огоньками, отражавшими костер, сверкали капельки воды. Роскошная женщина, подумала Руфь. Но беспечная и пустая. Поправляя полотенце, Салли без всякого стеснения обнажила груди, – и Руфь позавидовала тому, что они такие маленькие. Самой Руфи уже с тринадцати лет казалось, что у нее слишком большая грудь. Ее не оставляла мысль, что ей не хватает мускулов, чтобы носить такую тяжесть; и это впечатление не исчезало: жизнь опережала ее, то и дело предавая в ней женщину, которая еще не готова была раскрыться. По ту сторону костра сидел чужой Джерри, такой счастливый, а рядом – более крупный, более рыхлый мужчина, блаженно пьяный, как, впрочем, и все они. Однако идиллия больше не повторилась. Остаток того лета Матиасы приглашали другие пары на поиски мидий, а зимой супруги расстались – еще один эксцесс, как казалось Конантам, еще одна кричащая экстравагантность – из-за романа, который затеял Ричард в Кэннонпорте. Весной же, когда они помирились и Ричард вернулся в Гринвуд, лодка в результате его таинственных финансовых махинаций оказалась проданной.

***

Ему нравилось изображать таинственность. Он разъезжал без всякой видимой цели, часто с ночевками, а из его планов обогащения – открыть в городке кафе, издательство, специализирующееся на выпуске восточной эротики, фирму по перебивке автомобильных сидений тканью под гобелен, той, что с некоторых пор идет на модные “ковровые” чемоданы, – ничего путного не выходило. Беседуя с женщинами, он делал вид, будто не понимает простейших вещей, и его зрячий глаз наполнялся слезами из сочувствия незрячему, сочувствия тому печальному, что поведали ему.

Сначала Руфь, заметив это, краснела от стыда, словно он выудил у нее тайну, а потом краснела от злости: злости на себя за то, что она покраснела, и злости на Ричарда – за то, что он такой въедливый дурак. И однако же, дело было не только в этом. Возможно, она действительно выдала тайну – тайну о себе, которую тщательно скрывала от Джерри все эти восемь лет их супружества. Это была тайна, еще не выраженная словами, – вернее, такая, которую Руфь и не стремилась облечь в слова. Ей нравился запах Ричарда – запах табака, риски и старой кожи, который напоминал ей застоявшийся дух в кабинете отца после очередной утомительной субботы, проведенной за написанием проповеди; ей нравился этот озадаченно-покровительственный вид, с каким Ричард стоял нахохлившись или, пошатываясь, бродил среди гостей на вечеринках и всегда – рано или поздно – подходил к ней поболтать. Джерри заметил это – он не нави дел Ричарда. Ричард был одним из немногих, повстречавшихся им за тридцать лет жизни в материалистической Америке, кто открыто заявлял, что он – атеист. Когда Руфь как-то упомянула в разговоре, что Джерри настаивает, чтобы дети ходили в воскресную школу, жесткие брови Ричарда приподнялись, зрячий глаз расширился, и он рассмеялся от удивления.

– Какого черта – зачем?

– Это для него очень важно, – сказала Руфь, как преданная жена, хотя, возможно, такая рефлекторная преданность была, скорее, отсутствием преданности вообще.

С тех пор Ричард не упускал случая “подкусить” Джерри, как он это называл. Однажды на лужайке возле дома Матиасов в разгар летнего дня Ричард вытащил пластмассового Христа – амулет для автомобиля, присланный ему кем-то по почте, и рукой фигурки, поднятой для благословения, принялся чистить себе ногти. “Смотри-ка, Салли, – сказал он, – верно, из Христа получилась хорошая ногтечистка?” Салли, которая, насколько знала Руфь, выросла в католической вере, вырвала фигурку у Ричарда и пробормотала что-то насчет того, что хоть она, в общем-то, ни во что не верит, тем не менее... право же, Ричард... Джерри, несмотря на жаркое солнце, побелел как полотно. Потом он не раз вспоминал этот случай: какой садист этот мерзавец Матиас, разве можно так относиться к жене!

На самом же деле Ричард относился к Салли даже слишком хорошо. Когда из угла полной гвалта комнаты или с лужайки перед домом во время чая на свежем воздухе слышался ее пронзительный голос, его передергивало, но он крепко сжимал губы: сделка заключена, и это цена, которую он платит за яркую броскость своей супруги. Он был хороший семьянин, чем не мог похвалиться Джерри. Как бы поздно он ни засиделся накануне за бутылкой вина, утром он вставал очень рано и часто готовил завтрак жене и детям, а Джерри поднимался лишь после того, как дети были накормлены и выпровожены из дома, а до его поезда в 8.17 оставались считанные минуты. И хотя Джерри высмеивал Ричарда за то, что у него нет призвания, однако кое-что Ричард умел делать: мастерил книжные полки, полировал мебель, выращивал помидоры, салат и тыкву, собирал мидии. Он помог Салли сделать из их старого фермерского дома в колониальном стиле – полированный модерн: десятки усовершенствований в доме были произведены им. Он часто – к вящей зависти Руфи – по целым дням сидел дома, что давало возможность Салли заниматься домашней работой, имея под рукой интересного собеседника. Хотя здоровый глаз у него быстро уставал, читал он много, причем читал книги, какие читают женщины: романы, биографии, труды по психологии. Он относился к воспитанию детей как к серьезной проблеме, а Джерри никакой проблемы тут не видел: он-де – изначальный оригинал, Господь Бог снял с него копии в виде детей, которые со временем, в свою очередь, будут размножены. Джерри любил процесс воспроизводства и его орудия – фотоаппараты, печатные станки, – но ведь Руфь же все-таки не машина! А одноглазый Ричард умудрился увидеть ее насквозь, разглядеть в ней тайну, которую не видел никто после Марты, толстой негритянки, готовившей и прибиравшей у них в доме в ту пору, когда они жили у отца Руфи – приходского священника в Буффало. Во времена царствования Марты кухня стала для Руфи прибежищем, хранилищем всего того, в чем она беззвучным шепотом признавалась лишь самой себе. “Руфи, – со вздохом говорила Марта, – ты девочка-кудесница, но жизнь тебя проведет. Не боишься ты того, чего надо”. И чем жестче был приговор Марты, тем сильнее чувствовала Руфь ее любовь. Вот и Ричард тоже увидел ее насквозь и понял ее обреченность. И она увидела его насквозь, увидела правду: как тяжело ему с Салли, как она заставляет его платить за то, что так хороша; бесстрастным взглядом художника Руфь наблюдала, как он строит из себя клоуна, и пьет, и дурачится, и видела, что могла бы сделать его жизнь более легкой, а сейчас ее легкой назвать было нельзя, хотя Матиасы одинаково любили вечеринки и все, что могут дать деньги, и оба отличались известной незрелостью, заметной и в детях, когда те. обращали к родителям свои чистые, похожие на пустые блюдца личики. И однако же, Ричард болтал с Руфью о Пьяже <Пьяже Жан – швейцарский психолог, специалист по детской психологии>, и о Споке <С п о к Бенджамен – известный американский врач-педиатр, автор книг по уходу за ребенком>, и об Анне Фрейд <Фрейд Анна – английский психоаналитик австрийского происхождения; дочь Зигмунда Фрейда>, и об Айрис Мердок <Мердок Айрис – известная английская писательница>, и о Джулии Чайлд <Чайлд Джулия – автор поваренных книг, часто выступала в передачах для домашних хозяек по амери-канскому телевидению>, и о мебели, и о кулинарных рецептах, и моде. Он всегда замечал, как она одета; иногда отпускал комплимент, иногда – оскорблял. Он осудил ее, когда она обрезала волосы, а Джерри настаивал на этом; он даже хотел, чтоб она подстриглась совсем коротко: “красиво, когда череп обрисован”.

Зачем ему понадобилось обрисовывать ее череп? Танцуя с нею как-то на вечеринке, Ричард погладил ее – именно погладил, а не пошлепал – сзади и сказал, что, по его мнению, у нее самый сексуальный в городке зад. “Он разговаривает со мной, как женщина с женщиной”, – пояснила Руфь, когда Джерри посетовал, что на вечеринках она слишком много времени проводит с Ричардом; произнося эти слова, она сознавала, что за все свое замужество впервые намеренно лжет. На другой вечеринке Ричард предложил ей позавтракать вместе и даже назвал ресторан – китайский ресторан по дороге на Кэннонпорт. Она поблагодарила и отказалась. Потом она долго раздумывала, правильно ли поступила, поблагодарив его. Ведь если ты за что-то признательна, значит, уже наполовину согласна принять. А когда она сказала ему (зачем?), что в отчаянии от “религиозного кризиса”, переживаемого Джерри, Ричард снова предложил встретиться, чтобы как следует это обсудить. “Он чертовски нервный, а я читал кое-какие книги на этот счет”. Она сожалеет, но лучше не надо. Он не стал настаивать, и ей это понравилось. Его предложения были как плоская шутка: чем чаще ее повторять, тем смешнее она становится; теперь на вечеринках Руфь уже ждала той минуты, когда Ричард, поджав от волнения тонкие, почти не существующие губы и чуть склонив набок голову, точно окривевший бог, подойдет и задаст ей свой избитый вопрос.

Но дома, в часы, когда она оказывалась наедине с собой, она вдруг просыпалась среди ночи с сознанием жуткого одиночества, и словно в ответ на крик о помощи злым духом на нее наваливался Ричард. Она чувствовала, как он неловко, на ощупь ищет дорогу к тайне, которая жаждет быть открытой. Неприятный иней, застилавший его глаз там, где у других людей черная точка вбирает в себя свет, вызывал у нее оцепенение, и, как защитная реакция, вспыхивала дикая, неистовая любовь к Джерри. Она обхватывала его недвижное тело, а он – шевельнется, перекатится на другой бок и снова заснет. Сон у них был разный: Джерри страдал бессонницей, засыпал поздно и спал глубоко и долго; Руфь засыпала без труда и просыпалась очень рано.

Если в унитарной церкви и есть высшая заповедь, то она гласит: “Смотри на вещи реально”. “Выясняли всякие вещи”, – любил говорить ее отец, возвращаясь глубоко за полночь домой после очередной вселенской межрасовой схватки в Поукипси. Однажды пустым зимним днем, когда двое старших детей были в школе, а Джоффри спал и жизнь в доме шла, как часы, своим заведенным порядком: горела плита, высыхал дощатый пол, а улица сверкала от снега, – на крыльце возник Ричард. Увидев из окон гостиной его старый рыжевато-коричневый “мерседес”, Руфь пошла открывать, уже зная, кто это. Дверь заело, и Руфи пришлось подергать ее, чтобы открыть, – оба немного растерялись, когда она, наконец, распахнулась. Он стоял в проеме двери, точно в раме, – дождевик и клетчатая рубашка, раскрытая у ворота, – этакий огромный скорбный призрак. В качестве предлога он принес книгу, о которой они говорили, – новый роман Мердок. Он и использовал ее лишь как предлог, вручив мимоходом: инстинкт подсказывал, что предлоги едва ли понадобятся в дальнейшем.

***

Зима уступила место весне, и Руфь привыкла к нему. Ничего не видя поверх его тяжелых, поросших мягкими черными волосками плеч, Руфь деловито отвечала на осторожные, настойчивые ласки Ричарда. Все у них происходило по-деловому, под контролем разума, к взаимному удовлетворению; с этим чужим человеком у нее всегда хватало времени – времени пройти весь путь до конца и упасть вниз с обрыва, упасть и снова прийти к изначальной точке, прочно чувствуя спиною землю. Землей была их постель – ее и Джерри. Яркий свет дня разливался вокруг нее. Джоффри спал на другом конце второго этажа. Не без любопытства Руфь дотронулась до маленькой дуги малиновых пятнышек на плече Ричарда – следы зубов, оставленные словно бы кем-то другим.

– Извини, – сказала она.

– Столь сладостная боль, как принято говорить.

У него был на все ответ. Не желая подвергать себя испытанию, она, чтобы не смотреть ему в глаза, стала изучать его губы. Нижняя губа как-то жалобно, по стариковски отвисла, и сейчас, после любви, обе губы были смочены слюной.

– Это так на меня непохоже, – сказала она. Почти не разжимая губ, он произнес:

– Это – часть игры. Любовницы кусаются. Жены – никогда.

– Не смей. – Она чуть сдвинулась, чтобы не так чувствовать тяжесть его тела. – Не зубоскаль

Его дыхание, отдававшее перегаром виски, – хотя он вошел через кухонную дверь в полдень и они сразу легли в постель, – было все еще неровным, прерывистым.

– Ни черта я не зубоскалю, – сказал он. – Я просто пьян. И выжат как лимон.

Опустив глаза, она увидела линию слияния их тел, свои груди, прижатые к его волосатой груди, отчего он всегда казался ей неуклюжим мохнатым медведем. По сравнению с ним Джерри был гладкий, как змея.

Словно провидя ее мысли, Ричард спросил:

– Я тебе кажусь чокнутым?

– Я и сама себе кажусь такой.

– Почему ты меня впустила, Руфи-детка?

– Потому что ты попросил.

– А никто раньше не просил?

– Во всяком случае, я этого не замечала.

Ричард глубоко вобрал в себя воздух, рывком оторвался от ее груди; она с грустью почувствовала, как он уходит из ее жизни, отступает в перспективу.

– Просто не понимаю, – сказал он, – почему вы с Джерри не работаете в постели. Очень ты лихо все умеешь.

Она сжала его коленями и принялась качать – туда, сюда, чуть нетерпеливо, точно ребенка, который не желает засыпать. Зря он упомянул про Джерри: это грозит все испортить. Дом затрясся, и через мгновение, взрывая звуковой барьер, над ними, в безграничной синеве за окном, пронесся реактивный самолет. На другом конце дома захныкал в своей кроватке Джоффри. Ричарду пора уходить, но пока он здесь, надо его использовать. Надо учиться.

– Так принято говорить? – спросила она. – “Лихо умеешь”? – В ее устах это прозвучало до того странно, что Руфь покраснела, хотя и лежала совсем голая.

Ричард посмотрел на нее сверху вниз; своей пухлой, казалось, бескостной рукой он провел по ее волосам, зрячий глаз его словно впивал ее лицо, на котором читался испуг. Она заставила себя посмотреть ему в глаза – уж это-то она может для него сделать.

– Никто, значит, никогда не говорил тебе, – сказал он, поглаживая ее, – какая ты пикантная штучка.

Таким уж он сам себе виделся: учитель, учитель житейской мудрости, В ту весну и лето 1961 года они встречались в основном чтоб поболтать, а не затем, чтобы лечь в постель. Зная, с каким презрением Джерри относится к Ричарду и как гордится самим собой, Руфь понимала, что изменяет мужу не тогда, когда отдается другому, ибо ей решать, кому дарить свое тело, а когда рассказывает о тайном страхе, который снедает Джерри и которым он делится только с ней.

– Он говорит, что видит всюду смерть – в газетах, в траве. Он смотрит на детей и говорит, что они высасывают из него жизнь. Говорит, что их слишком много.

– А он когда-нибудь ходил к психиатру? – Ричард зацепил палочками кусочек водяного ореха и отправил в рот. Они сидели в китайском ресторане ярким июльским днем. Занавески на окнах были задернуты, отчего казалось, что за окном не полдень, а янтарный вечер.

– Он презирает психиатрию. Из себя выходит, стоит мне намекнуть, что у него со здоровьем не все в порядке. Когда я говорю, что не боюсь смерти, он называет меня духовно неполноценной. Говорит, я не боюсь, потому что лишена воображения. Под этим он, видимо, подразумевает, что у меня нет души.

Ричард, потягивая мартини – третий по счету, – почесал костяшкой пальца нос.

– Вот уж никогда не думал, что этот малый до такой степени псих. Я бы попросту списал его как депрессивного маньяка, если бы не эти мысли о смерти, – тут уж пахнет психопатией. А на его работе это не отражается?

– Он говорит, что по-прежнему в состоянии работать, хотя у него уходит на это в два раза больше времени, чем раньше. Он ведь сейчас, главным образом, ходит по совещаниям да поставляет идеи, а осуществляют их другие. Он уже не рисует дома, а мне жаль. Даже в ту пору, когда все его работы возвращали нам по почте, приятно было видеть его за делом. Он всегда рисовал под радио – говорил, это помогает ему наносить краску.

– Но Эла Каппа <Эл Капп – американский карикатурист> из него все-таки не вышло.

– Он никогда к этому и не стремился.

– Мне нравится твоя лояльность, – сказал Ричард: в тоне его звучала непоколебимая самовлюбленность – черта, характерная для обоих Матиасов.

У Руфи перехватило дыхание, и она уставилась в тарелку: она ведь была так далека от мысли, что совершает страшную ошибку.

– Лояльности тут маловато, – сказала она. – У меня сейчас такое чувство, будто мы с тобой проникли в его мозг и сделали его еще хуже. Он говорит – я отсутствую.

– Где отсутствуешь?

– Меня нет. Нигде. Нет с ним. Ну, ты понимаешь.

– То есть ты чувствуешь себя теперь моей, а не его?

Ей не хотелось показывать Ричарду, сколь неприятна ей эта мысль, да и сама терминология. Она сказала:

– Я не уверена, что я вообще чья-либо. Возможно, в этом моя беда.

Крупинка риса прилипла к его нижней губе, точно окурок.

– Попытайся объяснить, – сказал он, – что это за ерунда насчет твоего отсутствия. Ты хочешь сказать – в постели?

– Я стала лучше в постели. Благодаря тебе. Но, похоже, это не имеет для него значения. Прошлой ночью, после всего, он разбудил меня около трех и спросил, почему я его не люблю. Оказалось, он бродил по дому, читал Библию и смотрел всякие страсти по телевидению. У него бывают такие приступы, когда ему трудно дышать лежа. У тебя рисинка на губе.

Он смахнул ее нарочито подчеркнутым жестом, показавшимся Руфи комичным.

– И давно у него эти неприятности с дыханием? – спросил он.

– Это появилось еще до того, как у нас с тобой началось. Но лучше ему не стало. Я почему-то думала, что станет. Не спрашивай – почему.

– Так. Значит, я спал с тобой, чтобы избавить Джерри от астмы. – Саркастический смех у Ричарда звучал не очень убедительно.

– Не передергивай, пожалуйста.

– Я и не передергиваю. Ведь совершенно ясно, на что ты намекаешь. Ты намекаешь, что я для тебя – эдакий козел отпущения. Не извиняйся. Все эти годы я был козлом отпущения для Салли. Что ж, теперь могу сыграть эту роль и для тебя.

Он молил ее сказать, что она его любит. А она не могла заставить себя произнести эти слова. Она всегда знала, что у них с Ричардом нет будущего, но только сейчас поняла, сколь кратковременно их настоящее. Его голова в янтарном свете казалась огромной – неестественная, непропорциональная голова, надетая поверх настоящей, из которой глухо, словно из бочки, вылетали слова.

– Надоело мне все, – сказала вдруг она. – Не создана я для романов. Все лето у меня были нелады с желудком, и я чувствую себя ужасно подавленной после наших встреч. А он мою ложь даже и не слушает. Я все думаю: если бы он знал, развелся бы он со мной?

Ричард резко, со стуком опустил палочки на пустую тарелку,

– Никогда, – сказал он. – Он никогда не разведется с тобой – ты ведь для него как мать. А человек, черт возьми, не разводится со своей матерью. – В его словах была такая безнадежность, что ей захотелось плакать; должно быть, он почувствовал это, ибо голос его зазвучал мягче.

– Как жратва – понравилась? Похоже, чоу-мейн был консервированный.

– Мне все показалось вкусным, – решительно заявила Руфь.

Он накрыл ее руку ладонью. Ее поразила схожесть их рук: его рука была слишком для него маленькая, а у нее – слишком для нее большая.

– Ты очень выносливая, – сказал он. Это прозвучало и как комплимент, и как прощание.

***

Окончательно она порвала с ним в сентябре, Джерри напугал ее, услышав часть их телефонного разговора. Она думала, что он подметает задний двор. А он неожиданно появился из кухни и спросил:

– Это кто, звонил? Ее охватила паника.

– Да так, ерунда. Одна женщина из воскресной школы спрашивала, собираемся ли мы записывать Джоанну и Чарли.

– Слишком они там стали деятельны и назойливы. Что ты сказала?

– Я сказала – конечно, собираемся.

– Но я слышал, ты сказала – нет.

А Ричард спрашивал, не согласится ли она пообедать с ним на будущей неделе.

– Она спросила, собираемся ли мы водить и Джоффри.

– Конечно, нет, – сказал Джерри, – ему ведь еще нет и трех. – И, сев за стол, принялся листать субботнюю газету. Он всегда открывал ее на странице с комиксами, словно надеясь найти там себя. – Почему-то, – сказал он, не глядя на нее, – я тебе не верю.

– Но почему же? Что ты такое услышал?

– Ничего. Все дело в твоей интонации.

– Вот как? А какая же у меня была интонация? – Ей хотелось хихикнуть.

Он смотрел куда-то в пространство, словно решал некую эстетическую проблему. Он выглядел усталым, юным и тощим. Волосы у него были слишком коротко пострижены.

– Не такая, как всегда, – сказал он. – Более теплая. Это был голос женщины.

– Но ведь я и есть женщина.

– Когда ты говоришь со мной, – сказал он, – голос у тебя совсем девчоночий.

Она хмыкнула и стала ждать следующего, более сильного удара. А он снова углубился в изучение страницы с комиксами. Ей захотелось обнять этого слепца.

– Такой ясный, холодный, девственный, – добавил он. У нее исчезло желание его обнимать.

Как-то на следующей неделе она поехала за покупками в маленький торговый центр Гринвуда. Во всех витринах была выставлена одежда для школьников, а у Гристеда пахло яблоками. Воздух над телефонными проводами, казалось, выстирали и заново повесили. Полисмены снова надели форму с длинными рукавами. Над входом в магазин мелочей сняли полотняный навес. Направляясь к своему “фолкону” с двумя бумажными пакетами, полными продуктов, она увидела возле парикмахерской “мерседес” Ричарда. Она замедлила шаг, проходя мимо открытой двери, из которой запах бриллиантина выплескивался на панель, и увидела его – широкий, грузный, в своей обычной клетчатой рубашке, он сидел, ожидая очереди. Сердце ее устремилось к нему – ей не хотелось, чтобы он стригся. Ричард увидел ее, выбросил сигарету и, поднявшись с кресла, вышел на улицу.

– Не хочешь чуть-чуть прокатиться?

Это “чуть-чуть” прозвучало для нее укором. Она ведь избегала его. Он стоял, моргая на ярком солнце, незащищенный, неуверенный в следующем шаге, – неприкаянный призрак, оставшийся от развеявшегося сна. Как странно, подумала Руфь, что можно спать с человеком и видеть в нем лишь постороннего человека – не больше. Она пожалела Ричарда и, согласившись прокатиться, поставила на переднее сиденье пакеты с покупками – громоздкие и шуршащие, словно старухи-компаньонки. В его машине знакомо пахло немецкой кожей, американскими конфетами, пролитым вином... Ричард выбрался из центра и повел машину мимо типичных коннектикутских домиков, глубоко и плотно упрятанных в одеяла зелени, – к городской окраине, где вдали от воды еще сохранился заповедный редкий лес.

– Я скучаю по тебе, – сказал он. Руфь почувствовала, что не может не сказать: “Я тоже по тебе скучаю”.

– Тогда что же происходит? Вернее, почему ничего не происходит? Разве я сделал что-то не так?

Руфи бросилось в глаза, пока они, подпрыгивая на выбоинах давно не ремонтированной дороги, ехали к пруду, где зимой детишки катаются на коньках, – что иные деревья, высохшие, умирающие, уже начали терять листву.

– Ничего, – ответила она. – Ничего преднамеренного в моем поведении нет – просто дел прибавилось, кончилось лето. Все зверье возвращается в свои берлоги.

Желтые пятна мелькали за косматым черным облаком его волос.

– Знаешь, – сказал Ричард, – я ведь могу осложнить тебе жизнь.

– Каким образом?

– Сказать все Джерри.

– Зачем тебе это?

– Я хочу тебя.

– Не думаю, чтобы таким путем ты меня получил.

– Я ведь знаю тебя, Руфи-детка. Я так хорошо тебя знаю, что могу сделать тебе больно.

– Но не сделаешь. И вообще не пора ли тебе подыскать другую даму сердца?

Он рассказывал ей о романе, ускорившем его охлаждение к Салли; да и о других романах тоже. Руфь чувствовала себя тогда оскорбленной, хоть и промолчала: эти женщины показались ей такими вульгарными, да и Ричард говорил о них с нескрываемым презрением.

Он свернул на проселочную дорогу – две колеи в траве, – что вела к пруду. Дальше путь преграждала цепь; Ричард остановил машину. Между ними на переднем сиденье стояли пакеты с продуктами. На той стороне пруда одинокий рыбак общался со своим отражением. Было утро; дети, собиравшиеся здесь в течение всего лета, сейчас сидели в школе; она оставила Джоффри на попечении маляра, сдиравшего обои в гостиной, и обещала вернуться через полчаса. Все это промелькнуло в ее мозгу, пока она ждала, что предпримет Ричард. Он спросил ее:

– У тебя кто-то есть?

– Кроме Джерри? Другой роман? Не будь мерзким. Если бы ты хоть немного знал меня, ты бы даже не спрашивал.

– Возможно, я тебя и не знаю. Борись за то, чтобы узнал.

Раз он считает ее борцом, что ж, она будет бороться.

– Ричард, – сказала она, – я должна просить тебя не звонить мне больше домой. Джерри слышал часть нашего последнего разговора и потом такое нес, что мне стало страшно.

На его лице, повернутом к ней зрячим глазом, отразилось смятение: Руфь сама удивилась, какое это ей доставило удовольствие.

– Что именно?

– Ничего определенного. О тебе – ничего. Но, мне кажется, он знает.

– Повтори в точности, что он сказал.

– Нет. Это не имеет значения. Тебя, в общем-то, не касается, что он сказал. – Это перестало его касаться всего лишь секунду назад, когда он пришел в такое волнение при одной мысли, что Джерри знает. Если бы он любил ее, он бы только обрадовался, ему бы не терпелось в открытую вступить за нее в борьбу.

Ричард на ощупь вытянул сигарету из пачки в нагрудном кармашке.

– Ну что ж. – Он сунул слегка помятую сигарету в рот, поднес к ней спичку и выдохнул вверх, к крыше машины, широкую струю дыма. Нижняя губа его вытянулась, точно сток трубы. Он был пуст. Она поняла, что он мучительно ищет слова, которые не поставили бы его в ложное положение.

– Хочешь поблагодарить меня, – спросил он, наконец, – за очень приятную поездку?

– Ты не думаешь, что так будет лучше?

Далекий рыбак взмахнул удочкой, и птицы на деревьях обрушили на них град комментариев. Пакеты с продуктами у ее локтя зашуршали – там таяло мороженое и отпотевали банки с охлажденным апельсиновым соком. Романы, поняла Руфь, как и все вообще, слишком многого требуют. Всем нам приходится платить фантастическую цену за то лишь, что мы существуем. Она задумалась – внезапно в уголке ее глаза возник Ричард, и она вся сжалась, боясь, что он сейчас ударит ее. Он зло, с наигранной решительностью, потушил сигарету, ткнув ею в пепельницу на приборном щитке.

– Пошли, Руфь-детка, – со вздохом сказал он. – Мы же с тобой на себя не похожи. Давай погуляем. И не смотри на меня так – я тебя не удавлю. – А он наделен способностью ясновидящего: эта мысль у нее мелькнула.

Потом она будет вспоминать, как они шли вниз по затененной дорожке, над которой в пятнах солнечного света тучами толклась мошкара. Укрытые ветвями болотных кленов от глаз рыболова, они поцеловались. Ногам ее стало холодно: теннисные туфли ее отсырели, набравшись влаги из травы. Он возвышался над нею, словно диковинное теплое дерево, которое она обхватила руками, играя в прятки. Здесь, на природе, под прохладным небом, уже не казалось странным, что ее целуют, – это было так же естественно, как то, что мать мыла ей голову над кухонной раковиной с длинным медным краном или что продавец у Гристеда, где она была полчаса тому назад, дал ей сдачу. Руки Ричарда, вопреки обыкновению, как-то уныло лежали в изгибе ее спины, а не ниже.

– Пожалуйста, прости меня, – сказала она.

– И мы никогда больше не будем спать вместе? Завязано?

Она не выдержала и рассмеялась – уж очень смешно он это сказал, – потом взмолилась:

– Отпусти меня. Я даже похудела.

Словно для проверки он сжал ее талию.

– Кое-что еще осталось.

Они, наверное, еще о чем-то говорили, но в памяти Руфи все заслонили вибрирующие волны мошкары, ощущение мокроты и холода в ногах, образ рыболова, как бы осуществлявшего контроль над их расставанием с дальнего берега, где удочка и ее отражение в воде образовали своеобразную арку. Хотя порой по утрам, когда особых дел не было, ей и хотелось, чтобы зазвонил телефон, она все же была благодарна Ричарду за то, что он внял ей и в то же время по-прежнему подходил к ней на вечеринках, словно ожидая, что она, по старой памяти, поделится с ним некоей тайной. В общем-то, она не жалела, что в ее жизни был этот роман, и, застегивая молнии на зимних комбинезонах детей или ставя жаркое в духовку, не без удовольствия думала об этом приключении, сокрытом в прошлом. Ей казалось, что во всех отношениях она стала лучше и значительнее – почти такой, как надо: она не побоялась опасности и вынесла из пережитого умудренность опыта, сделалась женщиной более совершенной, терпимой. Было у нее все – и приятели в юности, и муж, и любовник; теперь вроде бы можно и успокоиться.

***

Она не намеревалась вечно скрывать это от Джерри. Оглядываясь назад, она все больше убеждалась в том, что пошла на этот шаг не столько ради себя, сколько ради него, и то, что она отдалась другому мужчине, стало казаться ей своеобразной жертвой – жертвой, никем не замеченной. Пока роман был в разгаре, она не раз представляла себе, что будет, когда Джерри узнает: удар грома, оглушительный грохот, изобличающий яркий свет, всеочищающее разрушение. Но брак их выстоял, тупо и прочно, словно заброшенный храм, в который никто не ходит, и когда она вернулась в его лоно, – сознание вины давило на нее, и она принялась надраивать полы, перебила диван синей парусиной, накупила специй для кухни, изучала тетрадки детей, словно каждая была частью Священного писания, – Джерри, по всей видимости, даже и не заметил, что она какое-то время отсутствовала. Мысли о Ричарде, воспоминание о физической близости с ним, физически острое предвкушение встречи какое-то время наполняли все ее существо; трепещущая, переполненная чувствами, открытая, стояла она перед зеркалом их брака – и не видела ничего, кроме пустоты. Знакомое ощущение. Ее отец был всецело занят любовью к ближнему, а мать – любовью к отцу, и Руфь выросла, считая, что ею пренебрегают. Она принадлежала к унитариям, и означало это лишь то, что душа у нее хоть и в крошечной степени, но все же существовала.

Незаметное возвращение Руфи к статусу верной жены произошло в мире, где все меняется. Чарли поступил в первый класс Гринвудской начальной школы; Джоанна, уверенная в себе девчушка с высоким лбом, пошла в третий класс. Эту юную особу превращение в женщину наверняка не смутит: вся страсть ее родителей той поры, когда оба учились в художественной школе, материализовалась в ней, их первом творении во плоти и крови. Постепенно Руфь набрала прежний вес, потерянный летом из-за неприятностей на нервной почве с желудком. Зима словно бинтом стянула пламенеющую осени. В тот год – первый год президентства Кеннеди – реки и озера замерзли рано и превратились в чудесные черные зеркала катков. Катаясь на коньках, Руфь летела и в полете обретала свободу. Она водила машину слишком быстро, пила слишком много и убегала на коньках вверх по реке, оставляя далеко позади Джерри и детей, – скользила стремительными, широкими рывками меж застывших стеною по берегам стройных серебряных деревьев. Желание летать появилось у нее после фиаско, которое она потерпела с Ричардом, – а это было фиаско, ибо если роман не закончился браком, то это фиаско.

И у Джерри вспышка религиозности постепенно сошла на нет. К весне полка с богословскими книгами уже утратила для него интерес – только листочки бумаги в каждом томике отмечали, сколько он прочел. Страх оставил после себя след – разухабистость. Джерри безудержно увлекся твистом, и на вечеринках, глядя, как он извивается в экстазе, взмокший от пота, Руфь словно видела перед собой таинственно возникшего сына, которым она могла лишь с опаской гордиться, – такой в нем чувствовался переизбыток энергии. Джерри бросил курить и принялся скупать модные пластинки, которые крутил до тех пор, пока не начинал подпевать в унисон: “Рожденный для утрат, я прожил жизнь напрасно...” Это выглядело бы нелепо и жалко – как-никак мужику тридцать лет, – если бы он не казался таким одурело счастливым. К нему вернулась легкая, беззаботная импульсивность – качество, запомнившееся Руфи со времени его ухаживания; зато Руфь вспомнить не могла, когда в последний раз считала его красивым, а теперь, стоило ему повернуться к ней лицом, ее пронзала мысль, что он – интересный мужчина. На щеках у него появился румянец, зеленые глаза смотрели лукаво. Его апатия и страх вызывали в ней чувство беспомощности и вины, и сейчас она радовалась его возрождению к жизни, хотя оно и несло с собой что-то для нее враждебное, непредсказуемое. Как-то вечером, вешая его брюки в шкаф, пока он играл во дворе с детьми в пятнашки, она с удивлением услышала легкое, чуть ли не музыкальное шуршание песка на полу. Он высыпался из-под манжет на брюках. О, да, пояснил Джерри после ужина, он останавливался на пляже – нет, не на гринвудском, а на другом, с индейским названием, тут как-то на днях, когда было тепло – заехал по пути со станции: так получилось, что он попал на более ранний поезд. Почему? Да потому, что был чудесный майский день – разве нужна другая причина? Она что – жена или тюремный надзиратель? Ему захотелось подышать соленым воздухом – вот он и погулял у воды, посидел немного среди дюн, там почти никого не было, лишь маленькая яхточка плавала в Саунде. Очень было красиво.

– Дети наверняка с удовольствием поехали бы с тобой.

– Ты свободна весь день – взяла бы да и свозила их.

Он смотрел на нее очень смело, и глаза у него были зеленые-зеленые, а вид задиристый из-за крошечной ссадины на переносице, и она вдруг поняла, почему он так нагло держится: он знает. Он узнал. Откуда? Должно быть, Ричард проболтался. Неужели все уже знают? Ну и пусть. Главное для нее – Джерри, и если он знает и при этом не мечет громы и молнии, – уже слава Богу. Весь вечер, глядя на детей, на посуду, на лицо Джерри, поочередно возникавшие перед ней, она мысленно обдумывала слова признания, объяснения. Как это объяснить? Самое лучшее сказать, что она пошла на это, чтобы стать совершеннее – как женщина и как жена. Она внимательно следила за тем, чтобы ситуация не вышла из-под ее контроля. И роман почти не оставил на ней следа. Эти признания, как и необходимость их сделать, страшили ее, и она уснула, чтобы избавиться от страха, в то время как Джерри молча листал страницы “Арт ньюс”. Она вновь ничего не увидела в зеркале, кроме пустоты.

За окнами их спальни, у дороги, стоял гигант вяз – один из немногих, оставшихся в Гринвуде. Молодые листики, только что вылезшие из почек, курчавились на нем, еще не успев набрать красок, – этакая пыль, дымка, недостаточно плотная, чтобы укрыть костяк ветвей. А ветви были корявые, могучие, вечные – неисчерпаемый источник поддержки и радости для глаз Руфи. Из всего, что находилось в поле ее зрения, этот вяз больше всего убеждал ее в наличии космической благодати. Если бы Руфь попросили описать Бога, она описала бы это дерево. По раскидистым нижним ветвям разгуливали голуби, точно прихожане по собору; в вольном воздухе над дорогой свисали усиками лозы веточки – они сладострастно и жадно пили свет, лениво прочесывая воздух, словно пальцы, опущенные в воду с каноэ. Руфь подумала, что не так уж и страшно умереть. Она лежала под стеганым одеялом и пыталась заснуть.

Энергичные шаги раздались внизу, покружили и направились наверх. Без приглашения Джерри залез к ней под одеяло. Она надеялась – хотя тут же решила, что, наверное, слишком многого хочет, – что он не станет приставать к ней со своей любовью. А он обхватил рукой ее талию и спросил:

– Ты счастлива?

– Не знаю.

– Ты устала?

– Да.

– Давай спать.

– А ты пришел не для того, чтоб приставать ко мне?

– Ни в коем случае. Я пришел, потому что ты последнее время такая грустная.

Колышущиеся очертания дерева, твердые, как камень, и прихотливые, как ветер, казались далекими, словно шепотом произнесенное слово.

– Я не грустная, – сказала она.

Джерри глубже зарылся под одеяло и уткнулся открытым ртом в ее обнаженное плечо. Когда он заговорил, язык его щекотнул ей кожу.

– Скажи, кого ты любишь, – пробормотал он.

– Я люблю тебя, – сказала она, – и всех голубей на этом дереве, и всех собак в городе, кроме тех, что роются в наших мусорных бачках, и всех котов, кроме того, от которого забеременела наша Лулу. И еще люблю спасателей на пляже, и полисменов в городе, кроме того, который отругал меня за то, что я не там развернула машину, и я люблю некоторых из наших ужасных друзей, особенно когда выпью...

– А как ты относишься к Дику Матиасу?

– Мне он безразличен.

– Я знаю. Вот это-то и поражает меня в тебе. Он такой болван. В самом прямом смысле. Да еще одноглазый. У тебя от этого мурашки не бегут по коже?

Руфь считала, что чувство собственного достоинства – достоинства, обязывающего хранить тайну, – требует, чтобы она ничего не говорила, пусть Джерри скажет сам. Замкнувшись в отчаянии, она ждала. Он приподнялся на локте – она закрыла глаза и представила себе в его руке нож. От жаркой погоды снова заныли ноги, болевшие с тех пор, как она носила Джоффри. Присутствие Джерри усиливало боль. Она глубоко вздохнула.

Он сказал совсем не то, чего она ждала, хотя, видимо, это и было главным пунктом разговора:

– Ну, а как ты относишься к Салли? Расскажи мне про Салли.

Руфь рассмеялась, словно он неожиданно щекотнул ее.

– Салли?

– Ты ее любишь?

Она снова рассмеялась.

– Конечно, нет.

– Она тебе нравится?

– Не очень.

– Детка, уж что-что, а нравиться она тебе должна. Ты же ей нравишься.

– Не думаю, чтобы я так уж ей нравилась. То есть, я хочу сказать, может, я и нравлюсь ей, но только как еще одна местная жительница, которую она может затмить...

– Нисколько она тебя не затмевает. Она не считает этого. Она считает тебя прехорошенькой.

– Не говори глупостей. Я выгляжу ничего только при правильном освещении и когда у меня настроение не слишком поганое. А она, можно сказать, – грандиозная.

– Почему “можно сказать”? Я согласен. Она – экстра-класс, но чего-то в ней не хватает. Чего?

Руфь никак не могла заставить себя сосредоточиться на Салли – образ ее все время расплывался, сливаясь с образом Ричарда. Она вдруг поняла, что за время их романа научилась не думать о его жене, хотя поначалу, когда они только приехали в Гринвуд, ее поразила Салли – эти светлые волосы, свисающие вдоль широкой спины, мужская походка и испуганный взгляд, напряженная улыбка, кривившая уголок рта.

– Мне кажется, – сказала Руфь, – Салли никогда не была очень счастлива. Они с Диком не подходят друг другу – во всех отношениях. Оба любят бывать на людях, но, пожалуй, не дополняют друг друга... – Ей хотелось добавить: “как мы с тобой”, но она не решилась и умолкла.

А Джерри уже сел на своего любимого конька.

– Господи Боже мой, да кто же может быть под пару Ричарду? Ведь он чудовище.

– Ничего подобного. И ты это знаешь. Сколько угодно женщин были бы под пару ему. Да любая ленивая, плотоядная бабенка, не слишком алчная...

– Разве Салли – алчная?

– Очень.

– До чего же она алчная?

– До всего. До жизни. Совсем как ты.

– И однако же – не плотоядная?

Руфь вспомнила, что говорил Ричард насчет Салли. Только бы не повторить его слов, отвечая сейчас Джерри.

– У меня такое впечатление, – сказала она, – что ей не хватает тепла, сострадания. Она не подпускает к себе ничего, что могло бы ее расстроить. Ну, а насчет ее плотоядности – откуда мне знать. Во всяком случае, с чего это вдруг такой прилив интереса?

– Ни с чего, – сказал он. – Любовь к своему соседу – и только. – Он притулился к ней, глубже уйдя под одеяло, так что видна была только макушка: Руфь вдруг заметила в его волосах седину. Внезапно, следуя своей излюбленной манере, он замурлыкал: звук, рождавшийся где-то глубоко у него в горле, достиг ее ушей. Это было сигналом – повернуться к нему, если она хочет; она продолжала лежать на спине, хотя он прогнал с нее сон и всю священную магию – с вяза. – А мне кажется, – донесся его голос из-под одеяла, – что у вас с Салли куда больше общего, чем ты думаешь. Ты вот была когда-нибудь очень счастлива?

– Конечно, была. Я почти всегда счастлива – в этом моя беда. Все хотят видеть меня спокойной, довольной, и вот, черт подери, такая я и есть. Даже не знаю, в чем сегодня моя беда.

– Может, решила, что забеременела? – И он тут же вынес обвинительное заключение; – Тогда, значит, встречалась с тем же котом, что и Лулу.

– Я знаю, что нет.

– Тогда что-то другое. Подцепила какую-нибудь гадость.

– Иной раз, – попыталась она направить разговор в другое русло, – мне действительно хочется защитить Салли, у меня даже появляется к ней теплое чувство. Она, конечно, пустенькая и эгоистка, и я знаю, окажись я когда-нибудь на ее пути, она, не задумываясь, переступит через меня, но в то же время во всей этой ее показухе есть какая-то щедрость, она старается что-то дать миру. В горах, на лыжах, когда она надевает эту свою дурацкую шапочку с кисточкой и начинает флиртовать с лыжным инструктором, мне так и хочется обнять ее, прижать к себе – такая она милая дурочка. А когда мы ездили ловить мидий, она была просто прелесть. Но все теплые чувства к ней у меня исчезают, когда вы твистуете. Ты об этом спрашивал?

Он поглаживал ее грудь поверх комбинации, и теперь, после его кошачьего мурлыканья, у нее возникло неприятное чувство, будто он вот-вот ее съест. Она оттолкнула его и, сбросив покрывало с его лица, спросила:

– Так ты об этом спрашивал?

Он уткнулся лицом ей в плечо – большой нос его был таким холодным – и закрыл глаза. Теперь, украв у нее сон, он, видимо, сам решил соснуть. Кожей плеча она почувствовала, как его губы расползаются в улыбке.

– Я люблю тебя, – вздохнул он. – Ты так хорошо все видишь.

***

Потом она удивлялась, как могла она быть до такой степени слепа – и слепа так долго. Улик было сколько угодно: песок; его необъяснимые появления и исчезновения; то, что он бросил курить; его победоносная, безудержная веселость на вечеринках в присутствии Салли; та свойственная только жене мягкость (в тот момент Руфь словно ужалило, и картина эта надолго осталась в ее памяти), с какою Салли как-то раз взяла Джерри за руку, приглашая танцевать. Одержимость идеей смерти, владевшая Джерри прошлой весной, казалась Руфи настолько неподвластной доводам разума, настолько непробиваемой, что новые черточки в его поведении она отнесла к той же области таинственного: новая манера говорить и вышагивать; приступы раздражительности с детьми; приступы нежности к ней; бесконечный самоанализ, без которого не обходилась ни одна их беседа; бессонница; ослабление его физических притязаний и какая-то новая холодная властность в постели, так что порой ей казалось, что она снова с Ричардом. Как могла она быть настолько слепой? Сначала она подумала, что от долгого созерцания собственной вины приняла появление нового за следствие прошлого. Она призналась себе тогда, – хотя ни за что не призналась бы в этом Джерри, – что не считала его способным на такое.

Джерри попросил ее о разводе в воскресенье – в воскресенье той недели, когда он после двух дней, проведенных в Вашингтоне, прилетел в каком-то смятенном состоянии одним из последних самолетов. Расписание тогда сбилось, все рейсы были переполнены, и она сидела на аэродроме Ла-Гардиа, встречая самолет за самолетом. Когда, наконец, знакомый силуэт – узкие плечи, коротко остриженная голова – вырисовался на фоне мутных огней летного поля и заспешил к ней, она немало удивилась той униженной радости, с какой забилось у нее сердце. Будь она собакой, она, наверное, подпрыгнула бы и лизнула его в лицо; будучи же всего лишь женой, она позволила ему поцеловать себя и повела к машине, по дороге слушая рассказ о поездке: Госдепартамент; несколько минут с Вермеером в Национальной галерее; относительно крепкий сон в гостинице; жалкие подарки детям, которые он купил в магазине мелочей; одуряющее ожидание в аэропорту. По мере того как городская сумятица оставалась позади, его говорящий профиль в теплом склепе машины утрачивал в ее глазах ореол чуда, и к тому времени, когда они со скрежетом остановились на дорожке у дома, оба не чувствовали ничего, кроме усталости; они поели куриного супа, выпили немного бурбона и юркнули в холодную постель. Однако потом это его возвращение домой казалось ей сказкой – последним оазисом, когда еще была твердая почва под ногами, перед этим дождливым воскресным днем, с которого началось плавание по морю кошмара, ставшее с тех пор ее естественным состоянием.

В то утро она с детьми отправилась на пляж. Джерри захотел пойти в церковь. Летом служба начиналась в девять тридцать и кончалась в десять тридцать. Руфь считала несправедливым заставлять детей так долго ждать, особенно учитывая капризы того лета: ясная погода по утрам, тучи – уже к полудню. Поэтому они высадили его, принаряженного, возле церкви и поехали дальше.

Тучи появились раньше обычного: сначала – пуховочки, словно струйки дыма из локомотива, отправляющегося в путь вдоль горизонта, а потом настоящие тучи, все более затейливые и темные – зaмки, континенты, по мере продвижения разраставшиеся ввысь, застилавшие солнце. У мамаш на пляже была игра – подстерегать очередной просвет солнца. Облака плыли на восток, поэтому глаза мамаш были обращены на запад, где разматывался золотой бинт – сначала зажжет крыши коттеджей в Джейкобе-Пойнте, затем в полосу света попадает большая зеленая водонапорная башня, снабжающая коттеджи водой, и загорится, словно спустившийся с Марса космический корабль, металлическое яйцо на ее крыше; потом яркий свет покатится равномерными толчками по прибрежному песку, от чего он станет похож на поле нездешней, клонимой ветром пшеницы, и, наконец, солнце прорежется над головой, жаркое, вырвавшееся на свободу из цепляющихся за него рваных закраин облаков, а глубины неба закружатся радугой между прищуренными ресницами мамаш. В это воскресенье просветы в облаках исчезали быстрее обычного, и к половине двенадцатого стало ясно, что вот-вот пойдет дождь. Руфь с детьми отправилась домой. Они обнаружили Джерри в гостиной: он сидел и читал воскресную газету. Он снял пиджак и распустил узел галстука, но из-за того, что волосы его были все еще влажные и прилизанные водой, показался Руфи каким-то странным. Он был рассеян, резок, враждебен; он вел себя так, точно они забрали себе все пляжное время и оставили его ни с чем. Но он часто бывал раздражен после церкви.

Руфь вынула из духовки жаркое, и все, кроме Джерри, сели за воскресный обед в купальных костюмах. Это был тот единственный день в неделю, когда Джерри перед обедом читал молитву. Не успел он начать: “Отче наш”, как Джоффри, которого научили молитвам на сон грядущий, громко произнес: “Милый Боженька...” Джоанна с Чарли захихикали. Джерри, не обращая на них внимания, продолжал быстро читать молитву, а Джоффри, закрыв глазенки, сжав пухлые ручки над тарелкой, тщетно пытался поспеть за ним, но, не выдержав темпа, жалобно прохныкал:

– Не могу я так говорить!

– Аминь, – произнес Джерри и наотмашь ударил Джоффри по макушке. – Заткнись.

В начале недели мальчик сломал себе ключицу. Плечики его были оттянуты назад специальным бинтом, и он был особенно чувствителен к боли.

Проглотив слезы, Джоффри возмутился:

– Ты же читал так быстро!

– Глупыш, тебе вовсе не надо было повторять молитву за папой, – пояснила Джоанна.

А Чарли повернулся и, приложив язык к нёбу, весело, с издевкой защелкал:

– Ки-ки-ки.

Вынести сразу столько оскорблений Джоффри был уже не в состоянии: он чуть не задохнулся. Личико его покраснело и сморщилось в плаксивой гримасе.

– Джерри, ты меня удивляешь, – сказала Руфь. – Нехорошо это.

Джерри схватил вилку и швырнул в нее – собственно, не в нее, а поверх ее головы: вилка через дверь вылетела на кухню, Джоанна и Чарли украдкой переглянулись, и оба чуть не фыркнули.

– Черт бы вас всех подрал, – сказал Джерри, – в свинарнике и то, наверно, приятнее читать молитву. Вы же сидите все, как один, голые.

– Ребенок хотел сделать как лучше, – сказала Руфь. – Он же не понимает разницы между благодарственной молитвой и обычной.

– Тогда какого хрена ты его не выучишь? Будь у него приличная мать, хоть наполовину, черт возьми, христианка, он бы знал, что молитву нельзя прерывать. Джоффри, – повернулся к сыну Джерри, – перестань плакать, если хочешь, чтоб ключица перестала болеть.

Потрясенный тем, что отец говорит с ним таким злым тоном, мальчик попытался что-то произнести:

– Я... я... я...

– Я... я... я... – передразнила его Джоанна.

Джоффри завопил точно резаный. Джерри вскочил и кинулся к Джоанне, намереваясь ударить ее. Она метнулась в сторону, перевернув при этом стул. Лицо у нее было такое испуганное, что Джерри рассмеялся. Этот бессердечный смех словно высвободил всех злых духов за столом: Чарли повернулся к Джоффри и, сказав: “Плакса”, ущипнул его за плечо и тем сдвинул ключицу. Руфь обрушилась на сына еще прежде, чем заревел малыш; Чарли закричал: “Я забыл, я забыл!” Потеряв голову от этой неожиданной вспышки злобы, стремясь обезвредить ее в зародыше, Руфь, все еще держа разливательную ложку, сорвалась с места и обежала вокруг стола с такой стремительностью, что ей казалось, она скользит на коньках. Свободной рукой она замахнулась на Джерри. Увидев ее занесенную руку, он спрятал голову в плечи и закрыл лицо ладонями – взгляду ее предстал затылок с гладко прилизанными волосами и пробивающейся кое-где сединой. Затылок у него оказался тверже ее руки; она подвернула большой палец – боль застлала ей глаза. Ничего не видя, она молотила и молотила эту упрямо склоненную башку, не в состоянии одной рукой – потому что другой продолжала сжимать разливательную ложку – добраться до глаз, до его полного яда рта. Когда она замахнулась на него в четвертый раз, он встал и, схватив ее запястье, так сжал, что тонкие косточки хрустнули.

– Ты, истеричная холодная стерва, – ровным тоном произнес он. – Никогда больше не смей ко мне прикасаться. – Он произнес это, отчеканивая каждое слово, и лицо, которое, наконец, смотрело на нее, было хоть и красное, но смертельно-спокойное, – лицо подрумяненного трупа. Кошмар начался.

Двое старших детей умолкли. А Джоффри плакал и плакал, терзая всем нервы. Эластичный бинт двойной петлей туго обвивал его голые плечики, так что пухлые ручки беспомощно висели, как у обезьянки. Джерри сел и взял Джоффри за руку.

– Ты умница, что хотел прочесть со мной молитву, – сказал он. – Но благодарственную молитву читает всегда только один человек. Может быть, на этой неделе я научу тебя этой молитве, и тогда в будущее воскресенье ты скажешь ее вместо папы. О'кей?

– О-о-о... – продолжая всхлипывать, малыш попытался выразить свое согласие.

– О-о-о... – шепнула Джоанна на ухо Чарли; тот фыркнул, бросил искоса взгляд на Руфь и снова фыркнул.

А Джерри продолжал уговаривать Джоффри:

– Ты умница. Ну, перестань же плакать и ешь горошек. Дети, верно, наша мама молодчина, что приготовила нам такой вкусный горошек? А папа сейчас нарежет вкусное жаркое. Где эта чертова вилка для жаркого? Извините, все извините. Джоффри, прекрати.

Но Джоффри никак не мог остановиться: все тельце его сотрясалось, события последних минут снова и снова возникали в памяти. Руфь обнаружила, что тоже дрожит и не может произнести ни слова. Она не могла подладиться к Джерри, старавшемуся шутками и прибаутками вернуть детям хорошее настроение, заставить их снова полюбить его, и чувствовала себя лишней. На кухне, принявшись мыть посуду, Руфь разрыдалась. Сквозь оконные стекла, на которых появились первые ломаные штрихи дождевых струек, она видела, как Джоанна, Чарли и двое соседских детишек играют в большой зеленый мяч под темным, фиолетовым небом. Джоффри она уложила наверху спать. В кухню вошел Джерри, поднял вилку с пола и, став рядом с женой, молча взял полотенце и принялся вытирать посуду. Она уже забыла, сколько месяцев тому назад он последний раз помогал ей с посудой. И сейчас в этой его молчаливой помощи она почувствовала что-то угрожающее и заплакала сильнее.

– В чем все-таки дело? – спросил он.

От слез у нее драло горло и трудно было говорить.

– Извини меня за эту вспышку, – сказал он. – Я не в себе эти дни.

– Из-за чего?

– О... из-за всякого разного. Близость смерти? Я перестал об этом думать и просто начал умирать. Посмотри на мои волосы.

– Это тебе идет. Ты стал красивее.

– Наконец-то, да? То же и с работой. Чем меньше я рисую, тем больше меня любят. Им нравится, когда я говорю. Я стал чем-то вроде подставного лица вместо Эла.

– Ты мог бы уйти.

– Когда у меня столько детей?

– Эти вытирать не надо. Поставим остальные на сушилку.

– А ничего, что дети бегают по дождю?

– Пока он еще не такой сильный.

– Может, взять их с собой в кегельбан поиграть в шары, когда дождь разойдется?

– Они были бы счастливы.

– Значит, стал красивее. Что же побудило тебя выйти замуж за такого гадкого утенка?

– Тебя действительно мучает твоя работа?

– Нет.

– А что же?

– Нам обязательно об этом говорить?

– А почему бы и нет? – спросила она.

– Я боюсь. Если мы начнем говорить, то можем уже не остановиться.

– Давай. Пасуй на меня.

Услышав команду, он будто расцвел; ей почудилось – хотя от слез все расплывалось перед глазами, – что плечи его распрямились, словно с них упали оковы, и он вдруг стал шириться, разбухать, как разбухают облака над пляжем.

– Пошли, – сказал он и повел ее из кухни в гостиную, затем мимо большого старого камина – к фасадным окнам, смотревшим на вяз. На подоконнике, у самого переплета, лежала маленькая бурая кучка монеток, оранжевая бусинка из индейского ожерелья, которое Джоанна мастерила в школе, тусклый медный ключ от чего-то, чего ему уже никогда не открыть, – от чемоданов, сундука, детской копилки. Во время их разговора Джерри не переставая играл этими предметами, словно пытался выжать из них непреложный приказ, конечный приговор.

– Тебе никогда не казалось, – спросил он, намеренно четко произнося слова, как если бы читал вслух детям, – что мы совершили ошибку?

– Когда?

– Когда поженились.

– Разве мы не любили друг друга?

– А это была любовь?

– Я считала, что да.

– Я тоже так считал. – Он ждал.

И она откликнулась:

– Да, тогда мне казалось именно так.

– Но теперь не кажется.

– Нет, кажется. По-моему, мы стали лучше ладить.

– В постели?

– А разве мы не об этом говорим?

– Не только. Руфь, а тебя никогда не тянет выйти из игры до наступления конца?

– О чем ты, Джерри?

– Детка, я просто спрашиваю тебя, не совершаем ли мы страшной ошибки, намереваясь остаться в браке до конца жизни.

У нее перехватило дыхание, почудилось, что кожа на лице застыла, как одна из стен этой замкнутой комнаты, ограниченной коричневым подоконником с кучкой монеток, низкими фиолетовыми облаками, на фоне которых бледными тенями вырисовывались веточки вяза, квадратом стекла, исполосованным каплями дождя. Голос Джерри окликнул ее:

– Эй?

– Что?

– Не расстраивайся, – сказал он. – Это всего лишь предположение. Идея.

– Что ты оставишь меня?

– Что мы оставим друг друга. Ты сможешь вернуться в Нью-Йорк и снова стать художницей. Ведь ты же столько лет не писала. А жаль.

– Ну, а как будет с детьми?

– Я об этом думал – нельзя ли нам как-нибудь их поделить? Они могли бы видеться друг с другом и с нами, сколько захотят, и право же, все было бы не так уж плохо, лишь бы это соответствовало нашим обоюдным желаниям.

– А какие же, собственно, должны быть наши желания?

– Те самые, о которых мы сейчас говорим. Ты могла бы писать, и ходить босиком, и снова приблизиться к богеме.

– Перезрелая представительница богемы – вся в морщинах, с варикозными венами на ногах и выпирающим животом.

– Не говори глупостей. Ты же молодая. Ты сейчас куда лучше выглядишь, чем когда я впервые тебя встретил.

– Как это мило с твоей стороны!

– Ты могла бы взять Чарли. Мальчиков лучше разделить, а Джоанна нужна мне, чтобы помочь вести дом.

– Они нужны друг другу и нужны мне. Все нужны. И всем нам нужен ты.

– Не говори так. Я тебе не нужен. Тебе – нет. Я не создал тебе подобающей жизни, я не тот мужчина, который тебе нужен. И никогда им не был. Просто развлекал тебя, как коллега-студент. Тебе нужен другой мужчина. Тебе нужно выбраться из Гринвуда.

Она терпеть не могла, когда в голосе его начинали звучать визгливые нотки.

– Значит, ты и городок наш забираешь себе. Меня заткнешь куда-нибудь на чердак, а дом себе оставишь. Нет, благодарю. Если ты работаешь в большом городе, там и живи.

– Не надо ожесточаться. Ты ведь не жестокая. И ты даже не слушаешь меня. Неужели тебе не хочется стать свободной? Спроси себя по-честному. Я смотрю, как ты изнываешь до отупения, занимаясь этим домом, и у меня возникает чувство, что я в художественной школе поймал птицу и посадил ее в клетку. Вот я и хочу тебе сказать: дверца открыта.

– Ты мне не это говоришь. Ты говоришь, что хочешь, чтобы я убралась отсюда.

– Ничего подобного. Я говорю, что хочу, чтобы ты жила, как человек. А то слишком мы всё друг другу облегчаем. Защищаем один другого от настоящей жизни.

– Чушь какая-то. В чем все-таки дело, Джерри? В чем подлинная причина всего этого? Неужели я стала вдруг такой плохой?

– Ты вовсе не плохая. Ты хорошая. – Он дотронулся до ее плеча. – Ты грандиозная.

Она вздрогнула от его прикосновения – ей снова захотелось его ударить. На этот раз он не пытался ей помешать. Ее рука, неудачно занесенная, лишь скользнула по его голове. В голосе ее снова зазвучали слезы:

– Да как ты смеешь так обо мне говорить! Пошел вон! Пошел вон сейчас же!

Дождь усилился, и дети – их собственные и двое детишек Кантинелли – ввалились с улицы.

– Я возьму их с собой в кегельбан, – предложил Джерри. Казалось, он был даже рад, что она ударила его; он вдруг стал очень деловитым, торопливо заговорил:

– Послушай. Больше мы говорить не будем. И не думай о том, что я тебе сказал. Вызови на сегодняшний вечер кого-нибудь посидеть с детьми, и я повезу тебя ужинать в морской ресторан. Пожалуйста, не плачь и не волнуйся. – Он повернулся к детям и крикнул:

– Кто-о-о-о едет со мной играть в шары?

Хор “я” орудийным залпом ударил в нее. За ее спиной дождь резко барабанил по холодным стеклам. Джерри, казалось, наслаждался ее беспомощностью.

– Джоанна и Чарли, Роза и Фрэнк, – крикнул он, – живо в машину! – Он помог маленькому Фрэнку, по годам среднему между Чарли и Джоффри, снова надеть туфли. Все происходило так, точно ее уже здесь и не было, а Джерри владел и домом и детьми. Руфь почувствовала, как голову ее пронзила острая боль – она не сразу поняла, что звук возник не в мозгу, а где-то извне, – это Джоффри спустился вниз, прижимая к себе одеяльце, и ревел во весь голос. Он тоже хотел ехать в кегельбан.

– Солнышко мое, – сказала Руфь, с усилием выталкивая из горла слова. – Тебе нельзя. У тебя же сломана ключица, ты не сможешь бросать шары.

Он так взвыл, что она даже зажмурилась; остальные дети один за другим выбегали из дома, хлопая дверью: один, два, три, четыре. “Нельзя тебе ехать, нельзя”, – звучал в ее голове голос Джерри. Это акустическое чудо заставило ее открыть глаза. Он стоял на коленях, на полу, крепко прижав к себе сына.

– Ангел мой, бедный мои ангелочек, – говорил он. Лицо его над плечиком Джоффри было искажено, как показалось Руфи, чрезмерным горем. Он попытался подняться с колен, держа на руках сынишку, как младенца. Взвыв от боли, глубоко оскорбленный, Джоффри вырвался и уткнулся Руфи в колени – слезы закапали на ее голую ногу. На ней был старый черный купальный костюм от Блюмингдейла – она давно вынула проволоку из лифчика, считая, что у нее слишком торчат в нем груди.

Джерри с улыбкой вытер рукой глаза.

– Бог ты мой, какой ужас, – весело сказал он, клюнул Руфь в щеку и оставил одну в доме, где единственным звуком был шум льющегося дождя.

То, среди чего очутилась Руфь, было, казалось, чем угодно, только не пространством, ибо мебель продолжала плавать по широким сосновым доскам пола, растекшееся пятно на столике у стены безмолвно поддерживало пустую вазу для цветов, а книги на книжных полках – в противоположность ее собственному шаткому существованию – сохраняли в неприкосновенности свою крепость, свою компактную незыблемость, более тошнотворную, чем компактная незыблемость города, хотя каждая книга, если ее открыть, и есть город. Джоффри, которого уложили на обтянутый парусиной диван, рядом с грудой скользких детских книжек, сердился, сыпал вопросами и, наконец, весь извертевшись, заснул. Он лежал обмякнув, свернувшись клубком, в этой своей жалостной повязке; пухлая, почти квадратная ручонка его перевернулась ладонью вверх – казалось, она состояла из одних больших пальцев, как руки на картинах Пикассо. Руфь положила его ровнее. – он поморщился, но не проснулся. А потом с ней заговорил дождь – голосом металлическим, барабанящим, когда она стояла у окон; голосом более тихим, когда она передвинулась на середину комнаты, и почти беззвучным, когда она закрыла лицо руками. Мимо по дороге проносились машины с шипением и свистом кометы. Окна в ванной наверху запотели, и водосточные трубы, забитые у карниза кленовыми листьями и семенами, издевались над ней – вода булькала в них, передразнивая звук, с каким моча падала в овал воды в унитазе. Руфь двигалась по комнатам, заправляя постели, а дождь шуршал, раскрывая чердачные тайны, – так шуршат мыши, черепица, сухая оберточная бумага, стружка для упаковки елочных игрушек. Руфь вспомнила родительский дом в Вермонте, сосновый бор, рыхлую дорогу, а вернее – две грязные колеи между кустами черной смородины, сами эти царапающие кусты, невидимые острые камешки, которые, бывало, вдруг кольнут голую ногу, мешковатые штаны, которые отец носил изо дня в день все лето напролет, кладовку, где мать хранила продукты, столь экономно и продуманно заготовленные, что они с сестрой никогда не голодали, но и не переедали тоже никогда. Руфь подумала было о том, чтобы обратиться к родителям, и тотчас вычеркнула их из мыслей. Смотри на вещи реально. Когда она жила с родителями, они пренебрегали ею – сейчас пришлось бы слишком многое объяснять, чтобы они ее поняли. Она спустилась вниз, налила себе рюмочку вермута и пошла с нею к пианино. Не имея времени рисовать, она снова стала искать удовлетворения в неуклюжих попытках совладать с Бахом. Легкое вино и ее побежавшие по клавишам пальцы как бы развернули зеленый ковер, с которого ввысь поплыли аккорды; сердце ее взмывало в арабесках, лодыжки болели от усиленной работы педалями. К тому времени, когда Джерри и дети шумной ватагой вернулись из кегельбана, она, пропустив все пьесы, где было больше четырех диезов или бемолей, уже добралась до середины “Хорошо темперированного клавира”. Она поднялась было навстречу детям и тотчас почувствовала, как ее качнуло назад, к табурету, словно музыка еще звучала и комната, подчиняясь мелодии, толкнула ее замершее тело. Бутылка вермута была наполовину пуста. Джерри подошел с самодовольным и одновременно удивленным видом и коснулся ее щек – они были влажные.

– Ты все еще в купальном костюме, – сказал он.

Стоило ему вернуться, открыть дверь, и из дома исчезли текучие звуки, которые она вызвала к жизни, чтобы не чувствовать одиночества. Джоффри проснулся от боли; старшие дети толкались вокруг нее. Руфь приготовила им ужин и вызвала на вечер их любимую приходящую няню – миссис О., что означало О'Брайен, дородную вдову с бюстом, как диванный валик, и безмятежным треугольным личиком послушного ребенка. Она жила через несколько домов от них со своей древней, не желавшей умирать матерью. Руфь приняла ванну и оделась для выхода. Забраковала платья спокойных тонов, висевшие в ее шкафу, и выбрала желтое, которое купила летом после рождения Джоффри, чтобы отметить возврат к нормальному состоянию. Потом это платье стало казаться ей слишком юным, слишком декольтированным. Но не сейчас – сейчас ей нечего было терять. Она даже надушилась. Отвернувшись от туалетного столика, она увидела Джерри, застывшего в одних трусах перед своим гардеробом – одна рука на бедре, другая почесывает голову: должно быть, он тоже раздумывал, что бы надеть по столь непонятному поводу. Он показался ей в эту редкую минуту красивым, как недосягаемая статуя – не разгневанно-прекрасным ренессансным Давидом, а средневековым Адамом, который стоит обнаженный в тимпаде, склонив голову, дабы она вписалась в пресловутый треугольник, всем костяком своего тела выражая невинность и тревогу. Неуклюжее и чистое – таким, наверно, и должно быть тело христианина, подумала она.

Ресторан с морской едой, который нравился Джерри, находился в старом центре города, близ замшелых доков, – это был перестроенный капитанский дом, где в каждой из маленьких зал имелся камин; в это время года пепел из каминов был удален, и между железными решетками стояли пионы. На столиках лежали красные клетчатые скатерти, и низкие лампы-подсвечники освещали лица обедающих, совсем как у де Ла Тура <Жорж де Ла Тур – французский живописец>. Потягивая джин с тоником, Джерри уходил от прямого разговора и злословил, – ну и пусть. Им подали суп из моллюсков – тембр голоса у Джерри изменился, стал ниже, мягче.

– Приятное платье, – сказал он. – Почему ты его так редко носишь?

– Я купила его почти сразу после рождения Джоффри. Теперь оно мне широковато в талии.

– Бедный Джоффри.

– Он никак не может понять, что у него сломана ключица.

– Из нашей троицы он меньше всего похож на нас с тобой. Почему бы это?

– Он самый младший. Ты был единственным ребенком в семье, а я – старшей сестрой. Ну как, собрался с духом все мне рассказать?

– А ты собралась с духом меня выслушать?

– Да, конечно.

– Так вот, мне кажется, что я влюбился.

– Кто же эта счастливица?

– Ты должна знать. Должна была догадаться.

– Возможно, но все-таки скажи.

Джерри хотелось сказать, но он не мог; он опустил глаза и съел несколько ложек супа из моллюсков. Конечно же, это просто так, не серьезно.

Руфь игриво сказала:

– Если я неверно отгадаю, ты ведь оскорбишься.

Он сказал:

– Это Салли.

И, не встретив никакого отклика, запальчиво добавил:

– А кто же еще?

Муха села на губы Руфи, и от ее щекочущего прикосновения она очнулась, представила себе, какой видит ее муха: живая гора, вулкан, изрыгающий запах моллюсков.

– Значит, вот кому суждено стать твоей избранницей, да? – наконец откликнулась она, стремясь проявить деликатность, разделить с Джерри все оправдывающую убежденность в том, что этой женщиной могла быть только и именно Салли.

– Мне всегда нравилась Салли, – в свою защиту сказал он.

– А как она к тебе относится?

– Любит меня,

– Ты в этом уверен?

– Боюсь, Руфь, что да.

– Ты с ней спал?

– Ну, конечно.

– Извини. Часто?

– Раз двадцать.

– Раз двадцать! Где же это?

Наконец она хоть чему-то удивилась – это вернуло ему уверенность. Он настолько осмелел, что даже улыбнулся ей.

– Разве это имеет значение?

– Конечно, имеет. Мне все это еще кажется нереальным.

– Руфь, я влюблен в нее. Это не предмет для обсуждения. Мы встречаемся то здесь, то там. На пляжах. У нее дома. Время от времени в Нью-Йорке. А весной она ездила со мною в Вашингтон.

Теперь это уже становилось реальностью.

– О Господи, Джерри. В Вашингтон?

– Не надо. Не заставляй меня думать, что я зря тебе все рассказал. Не мог я дольше от тебя таиться.

– А на прошлой неделе? Когда ты вернулся так поздно, а я ждала тебя на аэродроме Ла-Гардиа, она тоже была с тобой? Летела тем же самолетом? Значит, летела.

– Нет. Хватит. Я влюблен в Салли. А больше тебе ничего не надо знать. В Салли Матиас. Вот я произношу ее имя и уже чувствую себя счастливым.

– Она была с тобой в том самолете, который я встречала?

– Руфь, не в этом дело.

– Скажи мне.

– О'кей. Да. Была. Была... Теперь она улыбнулась.

– Хорошо, ладно. Не делай из мухи слона. Значит, когда ты подошел ко мне, и поцеловал, и, казалось, был так рад меня видеть, ты только это расстался с ней. Только что поцеловал ее на прощание в самолете.

– По-моему, даже не поцеловал – такая мной владела паника. И я был рад видеть тебя – как ни странно.

– Как ни странно.

– На этот раз я не хотел, чтобы она приезжала, – она приехала сама по себе. Мне пришлось звонить в отель и врать, пришлось спешно удрать из Госдепартамента – словом, все было крайне неудобно. А потом в Нью-Йорк перестали лететь самолеты, вернее – они летели, только без нас. Ричард считал, что она застряла в Нью-Йорке на ночь. Она позвонила ему и сказала, что сломалась ее машина – “сааб”. Просто поразительно: этот идиот проглатывает любую ее ложь.

– Ричард не знает?

– Думаю, что нет. – Джерри в изумлении уставился на Руфь, увидя вдруг в ней союзницу, советчицу. – Уверен, что не знает. Стал бы он терпеть, если б знал?

Официантка убрала чашечки из-под супа и подала Руфи тушеные гребешки, а Джерри – жареную камбалу. Руфь с удивлением обнаружила, что не только способна, но даже хочет есть. Возможно, она думала, что если может есть, словно ничего не произошло, – значит, ничего и не произошло. Новость, которую сообщил ей Джерри, была как враг, прорвавшийся сквозь линию обороны, но успевший занять лишь незначительную территорию ее души.

– Может, стоит мне поговорить с Ричардом, – предложила она, – и выяснить его реакцию?

– Может, не стоит. Если ты ему скажешь и он разведется с нею из-за меня, я ведь вынужден буду на ней жениться, так?

Она посмотрела на него – лицо с запавшими щеками сияло в свете свечей – и поняла, что ему все это нравится. Они давно никуда не выходили, чтобы вот так поужинать вдвоем, и сейчас эта атмосфера опасности, прощупывания друг друга возбуждала, словно любовное свидание. Руфь была довольна, что в силах играть отведенную ей в этой авантюре ролы утрата частицы себя как бы высвободила в ней все остальное и придала этому остальному новую подвижность.

– Не так, – сказала она. – Может, он с ней вовсе и не разведется. У него были романы, и, скорей всего, у нее – тоже. Может, они решили, что их браку это ничуть не мешает.

Джерри не обратил внимания на то, с какой убежденностью она сказала, что у Ричарда были романы. Он мог говорить только о Салли.

– Она действительно спала раньше с другими мужчинами, но никогда прежде не была влюблена.

– С кем же она спала?

– С разными малыми. Когда Ричард ушел от нее. Я ни разу не спрашивал, спала ли она с кем-нибудь из знакомых. Странно, верно? Должно быть, я боюсь узнать – с кем.

– Ты должен спросить ее.

– Благодарю, но я уж сам как-нибудь разберусь, о чем мне говорить с Салли. Руфь спросила:

– Хочешь, я тебе в чем-то признаюсь?

– Признаешься – в чем?

– Не смотри на меня так свысока. Мне, конечно, далеко до твоей роскошной романтической истории. Но и у меня был роман.

– У тебя? Руфь, это же чудесно! С кем?

Раньше она собиралась ему сказать, но теперь поняла, что он будет над ней смеяться. Его презрение к Ричарду захлестнуло ее, и она покраснела.

– Не скажу. Это случилось некоторое время тому назад, и я порвала с тем человеком, решив, что люблю тебя, а не его. Он же никогда меня не любил.

– Ты уверена?

– Совершенно.

– Этот человек не придет к тебе, если я с тобой разведусь?

– Безусловно, нет. – Скорее всего, так и было бы, но кровь быстрее побежала у нее по жилам, словно она солгала.

– Почему ты не хочешь сказать мне, как его зовут?

– Ты можешь использовать это против меня.

– А если я обещаю, что не стану?

– Какой вес имеет слово, данное мне, когда ты любишь другую?

Он молчал с полным ртом, не в состоянии ничего вымолвить, пока не проглотит пищу.

– Вы, женщины, в общем-то, смотрите на это как на войну, верно?

– А вы как на это смотрите?

– Я смотрю как на мороку. Я люблю детей и любил тебя. И, пожалуй, в определенном смысле все еще люблю. Этот мужчина... тебе с ним было хорошо?

– Неплохо.

Джерри театрально заскрежетал зубами.

– Это удар ниже пояса. Лучше, чем со мной?

– Иначе. Он ведь был моим любовником, Джерри. А мужем быть труднее, чем любовником.

– Значит, он все-таки был лучше. Вот дерьмо! Люди устраивают иной раз сюрпризы, верно? Ты вот тоже устроила мне сюрприз. А лучше бы не устраивала. Меня это сбило с толку.

Она взглядом измерила пространство между ними, решая, не пора ли притронуться к его руке. И решила, что нет.

– Пусть это не сбивает тебя с толку, – сказала она. – То была глупая маленькая интрижка, и я рада, что все позади. Я тогда чувствовала себя такой несчастной и до сих пор благодарна тому человеку, поэтому не требуй, чтобы я выдала его. Ни тебя, ни Салли это никак не касается.

– Очень даже касается. Я ревную. Почему ты не хочешь мне его назвать?

– Если я назову, может, ты перестанешь ревновать.

Он восхищенно рассмеялся.

– Это был Попрыгунчик, да?

– Нет.

– Тогда, значит, Дэвид.

– Я не намерена играть в отгадки.

– Значит – Дэвид. Вот почему ты так враждебно относишься к Хэрриет. Значит, это он.

– Сейчас я тебе ничего не скажу. Возможно, потом. Мне необходимо подумать. Я рассказала тебе про свой роман, потому что он уже изжил себя. Романы действительно изживают себя, Джерри. Все потрясающе, чудесно, лучше быть не может, но – мимолетно, и ради Салли (забудь обо мне, если тебе так легче)... ради Салли, и твоих детей, и ее детей, и даже Ричарда – дай времени пройти, не спеши.

– А я и не спешил. Это началось ранней весной, а любил я ее уже годы. Мне не нужна была постель, чтобы полюбить ее. Хотя это тоже способствовало. Послушай, Руфь. Не пытайся сбросить эту женщину со счетов. Она не дура, и она не гадючка. Она не сказала ни одной гадости про тебя – она очень о тебе тревожится. Когда стало ясно, что мы зашли слишком далеко, она попыталась порвать, но я удержал ее. Не она, а я настаивал на продолжении отношений. Она – моя. Она всецело принадлежит мне – у нас с тобой никогда так не было. Мне трудно это объяснить, но когда я с ней, я главенствую. А когда я с тобой, мы на равных. – И он проиллюстрировал это, вытянув два длинных пальца.

Почему он устраивает ей такую пытку? Почему просто не уйдет? Почему пытается заставить ее сказать “уходи”? А она ему в этом отказывает. Отказывает своим молчанием. Если поступаешь, как мужчина, так и будь мужчиной. Смотри на вещи реально.

– Желаете кофе и десерт?

Интересно, подумала Руфь, давно ли стоит возле них официантка. Сухопарая женщина всем своим весом опиралась на спинку стула, словно хотела облегчить боль в ногах, и с выражением уставшей матери смотрела на них сверху вниз. Ее поза как бы говорила о том, что в этом их разговоре нет для нее ничего необычного.

– Только кофе, пожалуйста, – сказал Джерри, взял салфетку с колен и, сложив ее, каким-то удивительно мягким, легким жестом опустил на стол возле своего бокала: он уже облегчил душу, избавился от бремени. Но в этом бремени, которое он переложил на нее, Руфь тотчас почувствовала непонятные острые углы.

– Она прилетела в Вашингтон второй раз без твоего приглашения?

– Так точно. – По лицу его видно было, как он этим польщен. – Я умолял ее не приезжать. Ради ее же безопасности.

– Ну и сука.

Он взглянул на жену настороженно, с надеждой.

– Зачем ты так?

– Она – сука. Я всегда это считала. Какая женщина стала бы тебя так преследовать, когда у тебя трое детей.

– Да, в общем-то, она меня не преследовала. Скорее, сбежала ко мне. И вовсе она, золотко, не сука, она хорошая женщина, которая не может понять, почему она должна быть несчастной. Она совсем, как ты. Во многих отношениях совсем-совсем, как ты.

– Благодарю. По-видимому, ты считаешь это комплиментом.

– Если это комплимент, то прими его – вот мой совет.

– Я буду с ней говорить.

– Господи, зачем? – Джерри переложил салфетку по другую сторону тарелки. – Что ты ей скажешь?

– Понятия не имею. Что-нибудь придумаю.

– Все, что ты способна сказать Салли, она себе уже сказала.

– Тогда, возможно, ей интересно будет услышать это от кого-то еще.

– Слушай, ты. Я не дам эту женщину в обиду. И если мне придется жениться на ней, я женюсь. Ты этого хочешь?

– Я не хочу, чтоб ты на ней женился, нет. Этого ты хочешь. Верно?

Он медленно произнес:

– Верно.

Это минутное колебание позволило ей дотронуться до его руки. Он руки не убрал. На двух пальцах, которыми он обычно держал перо, были чернильные мозоли.

– Разреши мне поговорить с ней, – сказала Руфь. – Я ничего не скажу Ричарду. Я не буду ни кричать, ни вопить. Но это важно. Женщины могут сказать друг другу такое, чего мужчины за них никогда не скажут. Я знаю, что она не сука. Она мне нравится. Я уважаю твою любовь к ней. И понимаю: тебя потянуло к ней, потому что... я не во всем устраиваю тебя.

Хотя он и отнял у нее руку, она почувствовала, что он смягчился; она увидела, как он откинулся на стуле, явно довольный тем, что Руфь с Салли утрясут все между собой и тем самым избавят его от необходимости принимать решение. Подали кофе. Вокруг них – теперь они это заметили – шло непрерывное коловращение разговоров, а благодаря этим разговорам вращался и мир. И они с Джерри, прожив многие годы вместе, словно дети под надзором невидимых родителей, сейчас заговорили друг с другом, как взрослые. Прежде чем встать из-за стола, Джерри спросил ее мягко, но официально:

– Ты хочешь, чтобы я убрался сегодня же? Ответ слетел с ее губ так быстро, так инстинктивно, что это не могло быть решением:

– Конечно, нет.

– Ты уверена? Так было бы порядочнее. Я ведь ничего не могу тебе обещать.

– А куда ты переедешь?

– В этом-то вся и закавыка. В Нью-Йорк?

– Ты же знаешь, что не можешь спать в отелях. Не дури. Ты что, хочешь непременно уйти от меня сегодня?

Он подумал.

– Нет. Вроде бы нет.

– Она сейчас, скорей всего, где-нибудь на вечеринке с Ричардом и все равно не может быть с тобой.

– Я бы ее и не стал звать. Мне надо сначала порвать с тобою.

– Что ж, детям все объяснить должен ты. И туг я тебе не завидую.

Он внимательно изучал клетки на скатерти, словно ткань могла подсказать ему ответ. И все водил и водил безымянным пальцем левой руки вокруг одной из клеток. Когда они поженились, Джерри отказался носить обручальное кольцо из опасения, сказал он, что будет все время вертеть его.

– Давай пройдемся по пляжу.

Конанты расплатились, улыбнулись усталой официантке, вышли и сели в его машину – “меркурий” со складным верхом. Небо над пляжем после дождя было желтое. Звезды еле мерцали, но почти полная луна так ярко освещала песок, что за ними тянулись длинные тени. Саунд был словно кнопками прикреплен к горизонту огнями Грейс-Айленда, а с другой стороны – огнями коттеджей Джейкобе-Пойнта. Руфь с трудом могла поверить, что не прошло и двенадцати часов, как она лежала здесь, наблюдая за подкрадывавшимся солнцем, – прилив слизал все дневные отпечатки. Сейчас в темноте ее голые ноги оставляли четкие холодные следы, а волны, фосфоресцируя, накатывались и отступали. Джерри задержал ее и, обняв, поцеловал в шею, в щеки, в глаза

– Просто не знаю, что и делать, – сказал он. – Я не могу отказаться ни от тебя, ни от нее.

– Ничего сейчас не решай, – сказала она. – Я еще не готова.

– Ты никогда не будешь готова!

– Откуда тебе знать? Я могу приготовиться. Но обещай ничего не предпринимать до конца лета.

– Хорошо, – сказал он.

Ей стало неловко от того, что она так легко добилась столь многого.

– А ты выдержишь?

Салли и Джерри; им кажется, что они влюблены – до чего умилительно. Руфь представила себе их – насколько же она выше, у нее даже голова закружилась. Лакированная ночь завихрилась вокруг нее, как воздух на полотнах Шагала; она крепко прижалась к Джерри из жалости.

– Выдержу – что? – спросил он.

– Разлуку с Салли, – сказала она.

– Это тоже входит в уговор?

– Ты должен попытаться прожить со мной до конца лета, – сказала ему Руфь. – А иначе – к чему все это?

– К чему – что?

– Пытаться.

– А потом – что?

– Потом решим.

– Господи, – сказал Джерри, выпуская ее из объятий. – Ты была такой прелестной женой.

На другой день, в понедельник, Руфь позвонила сначала миссис О., потом Салли.

– Салли, это Руфь.

– Привет. Как поживаешь? – Салли когда-то работала секретаршей, и голос у нее по телефону был поставленный, бархатный – профессиональное качество, о котором все забывали, видя, как она флиртует и взвизгивает на вечеринках.

– Не слишком хорошо.

– О. Жаль.

– Я звоню, чтобы спросить, можно заехать на чашечку кофе?

Салли старательно сохраняла дистанцию между словами.

– Ко-не-е-чно. А может, заглянешь попозже выпить чего-нибудь? Разве ты не едешь на пляж? Вчера была такая жуткая погода.

– Да, была. Я долго тебя не задержу.

– Может, приедешь с детьми?

– Понимаешь, я... – Руфь вздрогнула от собственного извиняющегося смешка, – я... договорилась с одной женщиной, чтоб она с ними посидела.

– Ричард забрал Бобби, и они поехали смотреть какой-то участок или что-то там еще, но Питер и малышка со мной. А ты хотела бы... Они тебе не помешают?

– Конечно, нет. Я, наверное, зря вызвала ту женщину.

– Как знать, – осмелела Салли. – Возьми Джоффри – он составит компанию моему шалопаю.

Руфь почувствовала, что ею начинают командовать, хотя собеседница по-прежнему не обнаруживала себя.

– Пожалуй, возьму. – Джоффри терпеть не мог Питера, который, по его словам, вечно толкается. – Я посмотрю.

– Вот и прекрасно, – сказала Салли и, пропев:

– Так мы вас ждем, – повесила трубку.

Руфь в ярости принялась засовывать ноги Джоффри в туфли на резиновом ходу. Когда прибыла миссис О., он ревел из-за того, что его увозят, а Джоанна с Чарли ныли, что их не берут с собой.

Зимой, когда выпадал снег, родители с детьми ездили в конце недели кататься на санках с холма, где стоял дом Матиасов; Ричард и Салли угощали детей печеньем и горячим шоколадом, а взрослых – чаем с ромом. Дорога к их дому вилась вверх по холму, и Руфь, когда ее “фолкон” стало, по обыкновению, заносить то вправо, то влево, тотчас вспомнила, несмотря на все свое возмущение, раздражение и страх, как гостеприимно – сообразно времени года – встречали ее там, наверху: зимой – катание на санках, летом – чай на лужайке, вечеринки с ужином, игра в слова, рисование плакатов, уроки вязанья, собрания разных комитетов по превращению Гринвуда в еще больший рай.

Салли ждала ее у бокового входа. Солнце светило с востока, и мягкая узорная тень деревьев лежала на красном дощатом доме, а заодно и на Салли, подчеркивая ее животную немоту, превращая в пятнистую олениху. На ней были белые брюки в обтяжку, низко спущенные на бедрах в стиле “Сен-Тропез”, и летняя трикотажная кофточка с широкими янтарными полосами. Ее длинные ноги были босы, и лак на ногтях требовал обновления; пепельно-светлые волосы висели прядями, придавая ее облику суровость колдуньи. Заостренное книзу лицо было бледно, точно она потеряла пинту крови или недавно произвела на свет младенца.

– Джерри только что звонил, – объявила она.

– Вот как? – Руфь придерживала дверцу, пока Джоффри, пыхтя, неуклюже вылезал из машины.

– Он хотел меня предупредить. – Салли усмехнулась, и Руфь, как всегда, не устояла и тоже улыбнулась. Питер Матиас и малышка – крошечная девочка с нелепым именем – появились у ног матери” Как же ее зовут, этакое дикарское имя – императрица, но не Клеопатра: ага, Теодора. – Пойдите покажите Джоффри качели! – воскликнула Салли своим пронзительно-мелодичным голосом, и хотя дети продолжали застенчиво стоять, Цезарь, большеголовый пес Матиасов, одним прыжком проскочил между их ног и помчался на задний двор, где в тени деревьев висели качели.

Салли повернулась и вошла в дверь; Руфь последовала за ней, по-новому, глазами Джерри, глядя на знакомые предметы обстановки: диваны с квадратными подлокотниками; ворсистые, с абстрактным рисунком ковры; стеклянные столики; изогнутые в духе Арпа <Арп Ганс – французский поэт и скульптор, входил в парижскую группу художников-сюрреалистов> лампы; гравюры таких посредственностей, как Бюффе <Бюффе Бернар – французский художник и график> и Уайес <Уаиес Ньюелл Конверс – американский художник-иллюстратор и специалист по стенной росписи>, в рамках. Джерри все это, конечно же, нравилось – он прежде всего видел во всем этом деньги и много света. А Салли, надо сказать, обладала даром аранжировать освещение, втягивала в окна – с помощью белой краски и горшков с цветами – солнечный свет и уже не выпускала его. Самой веселой из комнат была кухня: разбившись о подоконники, свет здесь лежал длинными черепками на всех деревянных поверхностях, которые Салли с присущей ей энергией надраивала до блеска. Прошлой ночью, когда Руфь и Джерри затеяли тот разговор, ворочаясь без сна в постели, точно дети перед надвигающимся Рождеством, а под конец стали уже полными дураками, он посетовал, что Салли и хозяйка-то куда лучше – не в пример ей. Руфь возразила, что у Салли есть Джози, хотя сама понимала, что это слабое оправдание: ведь и она могла бы иметь Джози, если б захотела. Но она не хотела – ей было все равно: она считала домоводство второсортной страстью.

– Я поставила кофе, но не уверена, что он уже готов, – сказала Салли.

Руфь села за стол, где обычно завтракали. Это был тяжелый ореховый стол старинной работы, который Ричард недавно купил в Торонто: она вспомнила, как он гордился своим приобретением.

– А где Джози? – спросила она.

– Наверху. Не нервничай. Она нам не помещает.

– Я и не нервничаю. Просто не хотела ставить тебя в неловкое положение.

– Как это мило с твоей стороны. – Салли, подошедшая к плите, тряхнула головой, отбрасывая волосы с лица; голова у нее была маленькая, совсем как головка тропического воробья. – Жаль, что Джерри рассказал тебе. По-моему, слишком рано.

– Слишком рано для чего? – И видя, что Салли молчит, Руфь сказала:

– Не жалей. Мне так лучше – знать, на каком я свете. Я все лето чувствовала себя несчастной, а почему – не понимала.

– Я, собственно, думала, – нарочито размеренно произнесла Салли, ставя перед Руфью чашку кофе, – главным образом не о тебе.

Руфь пожала плечами.

– Все равно рано или поздно это бы всплыло. Джерри прямо лопается от гордости.

– Он говорит, ты обещала не рассказывать Ричарду.

– Он сказал, что, если я это сделаю, он сбежит с тобой.

– Он еще сказал мне, Руфь, что у тебя был роман.

Салли повернулась спиной, наливая себе кофе, и Руфь внимательно оглядела ее/ища следы прикосновений Джерри: неужели ему действительно нравятся эти широкие крутые бедра, эта полная, с выемкой спина.

– Он не должен был тебе это говорить.

Салли повернулась. Как она посмотрела – чудо: разрез глаз, изогнутая линия слегка нахмуренных бровей.

– Он все мне говорит. Руфь опустила взгляд.

– Я убеждена. – Она почувствовала, что падает навзничь; сумела удержаться. – Нет, вовсе я не убеждена. Не убеждена в том, что он до конца честен с нами обеими.

– Ты его не знаешь. Он болезненно честен.

– Я не знаю собственного мужа?

– В известном смысле, да. – Салли произнесла это беспечным тоном, но потом, с преувеличенной осторожностью поставив на стол чашку с кофе, тяжело опустилась на стул и уже хриплым голосом добавила:

– Не надо такого холода. Он сказал мне, чтобы я не чувствовала себя проституткой в сравнении с тобой. А кто тот человек, не захотел сказать.

– Он не знает.

– Дэвид Коллинз?

– Нет. Произошло это уже давно, и у меня никогда в мыслях не было расставаться с Джерри. Я сама положила всему конец, и тот человек держался очень хорошо. Удивительно хорошо. Не думаю, чтобы его, как и меня, эта история глубоко задела.

– Какая ты счастливица, – сказала Салли.

– Почему?

– Да потому, что не влюбилась в своего любовника.

– Нет, немного влюбилась. Даже живот болел. Я за те месяцы десять фунтов потеряла. – Она поднесла чашку к губам, выяснила, что кофе слишком горячий, снова поставила ее на блюдце, и увиденная сверху, с размытыми от яркого света контурами, чашка сразу точно сошла с картины Боннара. Салли провела дрожащими руками по голому столу, словно разглаживая скатерть. Руфь протянула руку к своей чашке; потом, вспоминая этот разговор, она всякий раз прежде всего видела четыре белые дрожащие руки, суетливо двигавшиеся по залитой солнцем доске полированного ореха.

– Ведь ты же, – сказала Салли, – сама отвернулась от Джерри.

– У меня и в мыслях такого не было. И не собиралась. Пожалуй, это он отвернулся от меня.

– Вы не можете жить друг с другом.

– Вот как?

– Не надо, Руфь. Кончай с этим тоном. Многие годы мы с Ричардом восхищались вами, считая идеальной супружеской парой; у нас отношения никогда не складывались легко, и мы, пожалуй, завидовали вам: вы оба, казалось, были так уверены друг в друге, так близки. А потом, в прошлом году, между тобой и Джерри что-то произошло, я чувствовала, как он поглядывает по сторонам – на меня, на других женщин. Я поняла, что кто-то у него появится – так почему бы не я. – Подбородок у Салли при этих словах покраснел, и она улыбнулась, чтобы не заметно было, как дрожат губы.

До чего все было бы просто, подумала Руфь: лечь и умереть, пожертвовав собою ради этой жизнелюбивой женщины. У Салли, конечно, нет ни малейших сомнений насчет своего права на жизнь. Руфь спросила ее:

– У тебя давно возникло чувство к Джерри?

Салли кивнула: да, да, да, хотела отхлебнуть кофе, обнаружила, что он слишком горячий, вытащила изо рта прядку волос, отбросила ее с мокрых щек. Сказала:

– Оно было всегда.

– В самом деле? – Руфь почувствовала себя оскорбленной: ведь это, конечно же, не так. – А будь ты счастлива с Ричардом, оно возникло бы?

Это вышло неуклюже: Салли ощетинилась, усмотрев тут попытку влезть к ней в душу.

– Я была вовсе не так уж несчастлива с Ричардом до появления Джерри. Но сейчас стало просто ужасно, Я сама слышу, как придираюсь, придираюсь к нему и не могу остановиться. Я хочу уничтожить его. – Слезы снова потекли. – Я этого человека в грош не ставлю.

Руфь рассмеялась: те же слова она слышала от Ричарда.

Но если Руфь постепенно отходила, то Салли, наоборот, становилась все жестче и злее.

– Нечего сидеть и веселиться. Надо отвечать за свои действия, Руфь. Нельзя отказывать человеку в сердечном тепле, а как только он обратился за этим теплом к другому, натянуть веревочку и вернуть его назад. Джерри нужна любовь; я могу ему дать ее. И даю. Он сам мне говорил, что я завоевала его. Да, завоевала. Я завоевала его, а он завоевал меня.

Руфь заметила в речи Салли отсутствие связи, словно она нанизывала друг на друга заранее подготовленные фразы, позволявшие ей считать себя лишь частично ответственной за случившееся. Она сказала:

– Послушай, Салли. Не думай, что мне так уж нравится моя роль во всем этом. Если бы не трое детей, меня бы здесь не было. Слишком это унизительно.

– Нельзя же строить брак на детях.

– А я и не считала, что наш брак строится на них. Послушать тебя, – продолжала Руфь, – послушать тебя, так выходит, что Джерри нужна только ты. Ты в этом уверена? Вчера ночью он сказал мне, что мы нужны ему обе. Я не сомневаюсь, он думает, что любит только тебя. Но он и меня любит.

Салли, не поднимая глаз, изобразила на лице грустную кривую усмешку бесконечного превосходства. А Руфь упорно продолжала:

– Он обманул меня, не все сказав про тебя, возможно, он обманул и тебя, не все сказав про меня. Вчера ночью мы занимались любовью.

Салли подняла на нее глаза.

– После всего случившегося?

– После долгого разговора. Да. Это казалось вполне естественным и правильным.

– Ты убиваешь его, Руфь. Ты удушишь его – насмерть.

– Нет. Только не я. С весны у него усугубилась астма – он просыпается каждую ночь. Я считала, что это из-за цветочной пыльцы, но это из-за тебя. Ты убиваешь его, когда просишь, чтобы он избавил тебя и троих детей, которым он не отец, от неблагополучного брака. Это ему не по силам. Найди себе кого-нибудь другого. Найди человека покрепче.

– Что ты все нудишь о моем браке?

– Но ты ведь замужем, верно? И вышла довольно удачно, с моей точки зрения. Так почему же ты ни в грош не ставишь Ричарда? Если бы ты была больше им занята, ты не устроила бы такой пакости нам.

– Никакой пакости я вам не устраиваю. Я просила Джерри только об одном: чтобы он пришел к какому-то решению.

– В твою пользу. А ему нужна я. И ему нужны его родные дети. Дети играют очень важную роль в жизни Джерри. Он был единственным и притом несчастным ребенком в семье, и сейчас ему приятно, что у него трое детей и что он может содержать их и дать им воспитание, которого сам не получил.

– Дети так и останутся его детьми.

– Ничего подобного, не останутся, – сказала Руфь. Ее смущала собственная запальчивость. Она сказала:

– . Будем рассуждать здраво. Ты готова жить с ним в бедности? А я жила с ним в бедности и снова готова. Я ненавижу наш достаток, ненавижу то, как ему приходится зарабатывать деньги. И не боюсь остаться без них. А ты боишься.

– Не думаю, чтобы ты могла судить, чего я боюсь и чего нет.

Чем суше держалась Салли, тем больше распалялась Руфь. Щеки у нее горели.

– Ты всего боишься, – сказала она, – боишься, как бы не упустить чего-нибудь. И в этой алчности – твое обаяние. Потому-то мы все и любим тебя.

– Как вы можете меня любить? – сказала Салли. И, точно собираясь отразить нападение, поднялась; Руфь бессознательно тоже встала и, словно обездоленный ребенок, словно мать, которая во сне видит себя одновременно и ребенком, вдруг обняла эту женщину, стоявшую у края стола, испещренного кругами от кофейных чашек. Тело Салли было чужое, крепкое, широкое. Обе тотчас отстранились друг от друга; объятие лишь утвердило взаимную убежденность, что они – враги,

Лак, и белая краска, и металл, и солнце на кухне Салли вздыбились вокруг Руфи занесенными кинжалами, когда она попыталась объяснить:

– Тебе нужно больше, чем всем нам. Тебе нужна твоя новая мебель, твои наряды, твои поездки на Карибское море и в Мон-Тремблан. Мне кажется, ты не отдаешь себе отчета в том, сколь неустойчиво положение Джерри, Он ненавидит то, чем занимается. Я давно уговариваю его уйти с работы. Он ведь не Ричард. Ричард может наделать кучу ошибок – деньги все равно останутся при нем.

Продолжая стоять у стола, Салли водила пальцем по завитку в ореховом дереве – туда-сюда, туда-сюда. Ровным голосом она сказала:

– По-моему, ты не очень хорошо нар знаешь,

– Я знаю вас лучше, чем ты думаешь. Я знаю, что Ричард не расщедрится.

Веки у Салли были все еще красные: она казалась крупной, хорошо сложенной девочкой, которая вот-вот расплачется.

– Я говорила Джерри, – сказала Салли, – что он себя доконает, если попробует содержать двух женщин.

– Тем самым ты только подстегнула его. После таких слов он станет из кожи вон лезть, лишь бы доказать, что все может.

– По-моему, ты очень снисходительна к Джерри.

– Я ведь знаю его чуть дольше, чем два-три месяца.

– Послушай, Руфь, нам не к чему ссориться. Что мы думаем друг о друге – не имеет значения. Решать должен Джерри.

– А он ничего не решит. Пока мы обе при нем, ничего он не решит. Это мы должны решать.

– Да как же мы можем?

Вопрос Салли прозвучал так искренне, так беспомощно и с такой надеждой, что Руфь ответила ей само собою напрашивавшимся выводом, как это делает пастор, закругляя проповедь:

– Откажись от него на время. Не встречайся с ним и ради Бога перестань ему звонить. Оставь его в покое до конца лета. А в сентябре, если он по-прежнему захочет быть с тобой, – забирай его. И черт с ним совсем.

– Ты это серьезно?

– А почему бы и нет? Никто из нас не будет жить вечно, и я вовсе не такая сентиментальная дура, какой вы с Джерри, видимо, меня считаете. Я даже думаю, что сумею неплохо провести развод, если уж на это пойду.

И обе женщины рассмеялись, словно раскрыли заговор.

Однако руки Салли на солнечном свету снова дрожали. Она провела по волосам, откидывая их назад.

– Почему я должна тебе что-то уступать? Кроме этого лета, у нас с Джерри, возможно, ничего больше и не будет, так почему же я должна от него отказываться?

– Я прошу тебя не ради себя. Ради моих детей. Да и твоих, если угодно, тоже. Ричард ведь отец им.

– Ему на них наплевать.

– Нет такого мужчины, которому было бы наплевать.

– Ты знаешь одного только Джерри.

– Прошу прощения.

– Извини, я забыла. У тебя ведь был этот твой любовничек. Это кажется настолько не правдоподобным.

– Знаешь, Салли, – сказала Руфь, – ты, конечно, женщина роскошная, но у тебя есть один недостаток.

– Всего один? – небрежно переспросила Салли.

– Ты не умеешь слушать. Встаешь в позу и стоишь, не обращая внимания на то, что говорят другие. А я стараюсь быть великодушной. Стараюсь отдать тебе Джерри, если этого не миновать, но так, чтоб мы обе сохранили хоть немного достоинства. У тебя же потом будет лучше на душе, если ты уступишь сейчас. Я ехала сюда с намерением не злиться, не плакать, не умолять, а ты не отступила ни на дюйм. Ты просто не слушаешь меня.

Салли передернула плечами.

– Ну, что я могу сказать? Что я откажусь от него? Я старалась. Он не допустил. Я люблю его. Лучше бы не любила. Мне совсем не хочется причинять боль тебе и твоим детям. Да и Ричарду и моим детям тоже.

– Не очень-то ты старалась, когда летела в Вашингтон.

– Джерри просил меня. Он взял меня с собой.

– Я про второй раз. Тот раз, когда ты сама навязалась ему.

Глаза Салли разъехались в разные стороны – она погрузилась в воспоминания.

– Никак не думала, что это такое большое зло. Мне, конечно, перед тобой не оправдаться. Да и не в нас дело, Руфь. Джерри – мужчина. И я буду принадлежать ему, если он захочет. Но он должен проявить себя мужчиной: прийти и забрать меня.

– Таково твое представление о мужчине, да? Значит, мужчина – это тот, кто бросает своих детей.

Салли взяла чашку, поднесла к губам и тут же поставила на место, так и не отхлебнув. Кофе был холодный.

– Я очень рано, – сказала она, – научилась скрывать определенные вещи. Возможно, это не было заметно, но я жила в аду.

– Не сомневаюсь, – сказала Руфь. – Только этот ад ты сама же и создала.

– Без чьей-либо помощи? Ты тут разглагольствовала о недостатках, точно у тебя их нет. Вы с Джерри слишком долго жили на этом вашем островке, в мире искусства. И ты настолько влюблена в себя, хоть и скрываешь это за изящными манерами воспитанной дамы, что даже не пыталась научиться заботиться о мужчине. Мне, к примеру, пришлось немало потрудиться ради сохранения своего брака, ты же палец о палец не ударила. Ты предоставила Джерри полную свободу и теперь из-за своей самовлюбленности не желаешь примириться с последствиями.

– Я примирюсь с ними, когда надо будет. Но...

– Вот уж не думаю, чтобы это когда-либо произошло. Я чертовски хорошо понимаю, что ты удержишь Джерри, если нажмешь на все тормоза и пустишь в ход детей. Но неужели он тебе нужен такой ценой? Я знаю, что мне в подобном случае Ричард не был бы нужен.

– Я тебе делать внушение не собиралась и сама выслушивать не хочу. Я прошу тебя, по-моему, достаточно вежливо: оставь в покое моего мужа на несколько недель.

Бледное лицо Салли вспыхнуло.

– Вы с Джерри поступаете как черт на душу положит. Оба вы, на мой взгляд, предельно незрелые.

– Я передам ему твои слова. Благодарю за кофе.

Проходя через гостиную, Руфь заметила, что квадратные подлокотники белого дивана протерты, а гравюра Уайеса висит криво. Во дворе на лужайке, нуждавшейся в стрижке, Цезарь опрокинул Джоффри. Мальчик закричал – наверно, не столько от боли, решила Руфь, сколько из страха, что у него снова треснет ключица.

– Цезарь! – рявкнула Салли, а Руфь сказала:

– Ничего страшного. Просто у Джоффри выдалась трудная неделя.

– Я слышала, – сказала Салли.

Руфь посмотрела на Салли, ища в ее лице подтверждения, что разговора на кухне не было; та улыбнулась в ответ. Но когда Руфь уже сидела в машине, а Джоффри хныкал позади, она увидела, как Салли в своих белых брюках опустилась на траву – длинные волосы растеклись по спине – и классическим жестом обняла двух своих детей; рядом с Теодорой дополнительным стражем стоял пес. “Враг отброшен” – так назвала бы Руфь эту картину, но тут включилось зажигание, и смесь бензина и земного притяжения повлекла ее вниз по дороге.

***

Дома она расплатилась с миссис О., которая, накормив Джоанну с Чарли и отправив их на улицу, уселась в качалке подремать. Руфь налила в стакан апельсинового сока, добавила немного вермута и позвонила на работу Джерри. Телефон был занят. Она звонила ему четыре раза на протяжении двадцати минут, прежде чем телефон освободился и она услышала его голос.

– С кем ты так долго говорил? – спросила она.

– С Салли. Она сама мне позвонила.

– Вот это уже подло.

– Почему? Она была расстроена. Кому же ей еще звонить?

– Но ведь я только что просила ее этого не делать.

– И она обещала?

– Не совсем. Она сказала, что считает нас обоих очень незрелыми.

– Ага, она так и знала, что ты передашь мне ее слова.

– А еще что она сказала?

– Сказала, что ты говорила ей, что я по-прежнему тебя люблю.

– А ты что на это сказал?

– Забыл. Я сказал, что, наверное, так оно и есть – в каком-то смысле. Не знаю, почему это должно было ее расстроить – она ведь и сама так считала. Это же ясно.

– А почему это должно быть так уж ей ясно? Ты ведь говорил ей, что любишь ее, ты спал с ней, ты всем своим поведением давал ей понять, что я для тебя ничего не значу.

– Ты думаешь?

– Конечно, детка. Не будь таким тупицей, или садистом, или кто ты там еще есть. Ты же дал ей понять, что любишь ее.

– Ну, конечно, но только мои чувства к ней вовсе не исключают того, что я могу питать чувства и к кому-то еще.

– О, безусловно.

– Ну вот, теперь ты разозлилась. Это безнадежно. Почему бы вам не пристрелить меня и не жениться друг на дружке?

– А мы друг дружке не нужны. Мы попытались было обняться, как сестры, и отскочили друг от друга, как две мокрые кошки.

– Она сказала, ты просила ее какое-то время держаться от меня подальше.

– До конца лета. Мы же об этом с тобой условились.

– Вот как?

– А разве нет?

– Но я не думал, что ты отправишься туда и все ей выложишь.

– Ничего я ей не выкладывала. Я была с ней предельно любезна – до тошноты.

– Она сказала, ты была очень холодная и наглая.

– Не правда. Нет. Если кто и был наглый, так это она. Да и вообще, на мой взгляд, она та еще штучка.

– Она считает, что ее предали, – попытался оправдать ее Джерри. – Говорит, что влюблена в меня, а я просто играю ею.

– Что ж. В общем-то ты ведь и сам признался мне, что для тебя это лишь эксперимент. Тебе интересно посмотреть, что будет. Если я взорвусь, это избавит тебя от необходимости принимать решение.

– Не совсем так. Во-первых, еще немного, и ты бы догадалась. Во-вторых, она торопила меня, чтобы я что-то предпринял.

– И все же, по-моему, говорить, что ее “предали” – это уж слишком. Если кого и предали, так меня. Но никто из вас, видно, не намерен принимать во внимание, что и я имею право на чувства. Во время разговора с ней мне то и дело приходилось напоминать себе, что виновата-то не я. Вы оба, видно, считаете меня удивительно черствой – давно бы, мол, пора взять и сдохнуть.

– Ни Салли, ни я этого не считаем. Только, пожалуйста, не плачь. Ты же героическая женщина. Салли так и сказала.

– А что она еще обо мне сказала?

– Сказала, что ты очень складно говоришь.

– В самом деле? Это смешно. Я же говорила совсем не складно. Точно стреляла короткими очередями в разных направлениях.

– Она что-нибудь говорила о Ричарде?

– Почти ничего.

– А что она сказала про детей?

– Она, видимо, считает, что дети не играют во всей этой истории существенной роли. Она считает, что они – лишь предлог, которым мы пользуемся.

– Так она и сказала?

– Намекнула.

– А еще что было? – Эта его жажда слышать слова Салли казалась неутолимой – бездонный колодец, который ей придется без устали наполнять.

– Дай подумать, – сказала Руфь. – Да. Ей очень хотелось знать, кто был моим любовником, и она спросила, не Дэвид ли.

– Прости меня, солнышко, за то, что я проболтался. Но я подумал: пусть узнает, это хоть как-то уравняет вас.

Руфь невольно рассмеялась, несмотря на слезы и вермут, представив себе Джерри в роли рассудительного устроителя этого небольшого состязания двух кобылиц.

– Что тут смешного?

– Ты смешной.

– Вовсе нет, – сказал он. – Я вполне разумный, приличный человек, стремящийся никого не обидеть и одновременно принимающий участие в бесконечных идиотских совещаниях, на которых пытаются установить, какого оттенка серого цвета должен быть средний представитель третьего мира в этих идиотских тридцатисекундных вонючих сериях! – Поскольку она никак не реагировала на этот вопль души, он вдруг спросил:

– А это все-таки был Дэвид?

– Нет, это был не Дэвид Коллинз. Меня никогда не влекло к Дэвиду Коллинзу. Я даже танцевать с ним не могу. И мне не нравится, что мой роман превращают в забавную историю для всеобщего увеселения.

– Вовсе нет, солнышко. Все относятся к этому очень серьезно. Собственно, я считаю твой роман тем катализатором, который всем нам необходим.

– А я считаю, что этот катализатор необходим прежде всего твоей подружке для вполне дружеского шантажа.

– И откуда только у тебя такой макиавеллиевский ум? Что еще сказала Салли? Она подписала этот контракт “руки прочь”, который ты ей предложила?

– Ничего подобного. Она все твердила, что решать должна не она.

– А кто же – ты или я?

– Ты. Мужчина. Господи, эта женщина произносит слово “мужчина”, точно святее его в языке нет, меня чуть не стошнило.

– Да как же я могу решить? Я же далеко не все знаю. Не знаю, любишь ты меня или нет; ты говоришь, что любишь, но я этого не чувствую. Возможно, на самом деле ты как раз хочешь, чтобы я развелся с тобой, но молчишь из вежливости. Может, это будет самым счастливым событием в твоей жизни.

– Сомневаюсь, – медленно проговорила Руфь, пытаясь представить себя разведенной – одинокая, босая, седеющая.

А Джерри торопливо продолжал:

– Я не знаю – а вдруг у детей случится нервное расстройство. Я не знаю – а вдруг Салли, заполучив меня, обнаружит, что я зануда. Иной раз я думаю, что ее и тянет-то ко мне только потому, что она еще не заполучила меня. Возможно, ей нравится лишь то, что недоступно. Возможно, все мы такие.

– Может быть, – сказала Руфь, не очень следившая за ходом его речи.

– Ну, а раз так, – заключил Джерри, как если бы она возражала, доказывая обратное, – нелепо разбивать две семьи, которые еще более или менее держатся, и портить жизнь полудюжине детей. С другой стороны, есть что-то, связывающее меня с Салли. И что-то в известном смысле очень прочное.

– Я не желаю об этом слушать.

– Не желаешь? О'кей. Тогда скажи про себя. Как ты ко всему этому относишься? Радуешься? Огорчаешься? Хочешь развода?

– Не радуюсь и не хочу развода.

– Ты огорчена.

– Подавлена. Тянет на вермут. Разговор, который у нас с ней был, только сейчас начинает на меня действовать.

– Неужели это было так неприятно? А тебя не потрясла чистота у нее в доме? И так всегда, когда бы ни пришел – днем или ночью. Кстати, она не показалась тебе более умной, чем ты ожидала?

– Менее.

– Менее?

– Гораздо. Когда ты вернешься домой?

– Не знаю. В обычное время. Возможно, немного позже.

– Значит, поедешь к ней,

– О'кей? Ты не возражаешь?

– Возражаю.

Джерри явно удивился.

– Я думаю, так оно лучше будет. Судя по голосу, она в полном отчаянии.

– Если она тебя увидит, ей станет только тяжелее.

– Почему? Я же ей нравлюсь. При мне у нее всегда поднимается настроение.

– Ричард может оказаться дома.

– Тогда мы встретимся где-нибудь на пляже.

– Тучи собираются.

– Так всегда бывает около полудня, – сказал ей Джерри.

– Вы, конечно, переспите, – вырвалось у нее. Голос Джерри куда-то ушел, стал одним из компонентов телефонной трубки, как металл и кристаллы.

– Не фиглярствуй, – сказал он. – Это уже в прошлом. Благодаря тебе. Поздравляю. – И повесил трубку.

Она почувствовала себя отстраненной: она преступила границу дозволенного. У этого таинства были свои законы – не менее запутанные, чем лестницы в замке; она по ошибке постучалась в дверь комнаты, где лорд и леди возлежали и предавались любви. И, стоя перед этой дверью, она чувствовала себя маленькой, испуганной и пристыженной, отринутой и завороженной, как дитя. Руфь только сейчас заметила, что пока левая рука ее держала трубку, правой она вычерчивала на обороте конверта со счетом цепочку из квадратных звеньев. Места пересечения квадратиков она заштриховала сообразно законам светотени, хоть и была в смятении чувств. Она внимательно изучила абстрактный рисунок и подумала: если Джерри ее бросит, она, быть может, в конце концов действительно станет художницей.

***

День был жаркий, и дети шумно требовали, чтобы их везли на пляж. Они не понимали, почему мать портит им этот день. В их воплях, казалось, слышался затаенный страх. Но Руфь считала, что надо сидеть дома, надо быть на месте: а вдруг что-то произойдет. Она не знала, что именно, но вбила себе в голову, что может понадобиться Джерри. От этой его воображаемой нужды в ней у Руфи буквально сосало под ложечкой. В положенное время Джоффри был уложен спать, а двое старших убежали к соседям. Рады уйти от матери. Она села за пианино, но музыка не завладела ею: барочные завитки Баха не сплетались в единую мелодию. Руфь подошла к телефону и позвонила на работу Джерри: ей сказали, что он уехал на весь день. Домой он вернулся только после пяти; она в это время была наверху – зашла посмотреть на Джоффри. Ей показалось, что мальчик неестественно долго спит; может, думала она, из-за того, что его опрокинула эта ужасная собака Матиасов – как же ее зовут?..

Входная дверь хлопнула. Раздался голос Джерри, вот уже его шаги зазвучали на нижних ступеньках лестницы. Руфь крикнула:

– Не поднимайся! – Когда она вошла в гостиную, он кружил среди мебели, точно искал что-то, и курил. Дымящаяся сигарета в его руке показалась ей чем-то непристойным, хотя прошло всего три месяца с тех пор, как он бросил курить. – Зачем ты куришь? – спросила она.

– Я купил пачку по дороге домой, – сказал он. – Я ведь и курить-то бросил, чтобы лучше чувствовать ее вкус. А теперь хочу подцепить рак.

– Что случилось?

Он расправил ковер ногой, выровнял несколько книг на полке.

– Ничего, – сказал он. – Ничего особенного. Она плакала. Я сказал, что больше не приеду к ней, пока не буду свободен, а она сказала – да, этого она и ждала. Я сказал, что иначе – нечестно. Она согласилась и поблагодарила меня за то, что чувствует себя любимой. А я поблагодарил ее за то, что чувствую себя любимым. Все бы ничего, но потом она начала плакать. – Он глубоко, с надрывной драматичностью затянулся сигаретой и так впился в нее губами, словно не собирался больше выпускать. – Господи, – произнес он. – Не привык я к этому. Просто голова идет кругом. – Он остановился у столика и поправил абажур на лампе. – Она сказала – она не ожидала, что я так быстро сдамся тебе.

– А потом, я полагаю, ты заключил ее в объятия и попросил потерпеть всего несколько дней, пока ты уговоришь эту старую калошу дать тебе развод.

– Нет, вовсе не так. Я этого не говорил. Жаль, что тебя там не было: ты бы мне подсказала. Я вообще мало говорил. Одурел совсем. – Он снова глубоко затянулся, сделал несколько неверных шагов и с такою силой плюхнулся в датское кресло, что хрупкое дерево затрещало, а потом его словно ударило сзади накатившей волной, голова его пригнулась – Руфь подумала, что он сейчас закашляется, – но он заплакал. Рыдания его перемежались громкими вздохами – так скрежещут, включаясь, тормоза грузовика, – обрывками фраз: он пытался выговориться.

– Она сказала мне... это почти последнее, что она мне сказала... чтобы я был добр с тобой... чтобы не мучил тебя ею.

– Но как раз этим ты сейчас и занимаешься.

– Я не нарочно. Послушай. Я не хочу, чтобы наш никудышный брак наладился из-за того только, что она научила меня любить, а тебя научила... ценить меня...

– Я никогда не говорила, что не ценю тебя.

– А тебе и не надо было это говорить – я всегда это чувствовал. Ты вышла за меня замуж, потому что... я умею рисовать. Чтобы я рисовал... а ты... раскрашивала.

– Какая нелепица. Послушай, Джерри, ты мне не нужен, если ты намерен продолжать и дальше в таком же духе. И все из-за этой бабы. Извини, но я так не могу. Я не могу относиться к этому серьезно.

– Тогда скажи мне – уходи. Скажи сейчас же.

Когда у Джерри возникали приступы астмы, он просыпался ночью с ощущением, что ему нечем дышать. Он шел в ванную – выпить воды или просто размяться – и, ссутулившись, возвращался в постель, где Руфь обычно уже лежала без сна. Он говорил, что у него в легких словно встает стена или поднимается пол, и он не может набрать достаточно воздуха, и чем больше он старается, тем плотнее становится стена; внезапно он весь покрывался потом, и кричал, что умирает, и спрашивал ее, зачем она его душит, зачем нарожала ему столько детей, почему не может поддерживать чистоту в доме, почему отказывается верить в Иисуса Христа, в воскрешение Лазаря, в бессмертие души, – не было границ его обвинениям, а она молча все сносила, так как знала: пока у него хватает дыхания все это изрыгать, он не задохнется. Проходил час, а то и больше; наконец, ему надоедало оскорблять ее и через нее – Бога, наступало расслабление, и он засыпал, доверчиво похрапывая, а она лежала рядом и широко раскрытыми глазами смотрела в темноту. Она не могла понять, как он, зная, что всего лишь страх спазмой сжимает ему легкие, лишая их нормального питания кислородом, не в силах мобилизовать волю и избавиться от своих приступов; но сейчас, заглядывая в себя, Руфь обнаруживала, что и у нее внутри появилась такая же странная стена: мозг ее не в состоянии был представить себе, что надо отпустить Джерри. Она понимала, что он решил заставить ее страдать, если она его не отпустит, и что чувство собственного достоинства повелевает ей немедленно пожертвовать их браком. Эта жертва была бы таким простым шагом, смелым, чистым, прекрасным. Она вознесла бы ее над всеми мелкими людишками, этими гринвудскими прелюбодеями. Руфь даже чувствовала, как за этой стеной в ней рождаются мечты и жажда свободы. Но она не могла к ним прорваться. При всем своем старании – не могла. Наивный мужчина переспал с алчной до всего женщиной, зачем же делать вид, что тут что-то большее, – ничего за этим нет. Они преувеличивают – оба, и хотя Руфь понимала, что красота связана с преувеличением, кто-то должен же стоять за правду. А правда в том, что Салли, пожалуй, лучше держаться Ричарда, а Джерри – ее, чем объединяться,

– Я бы так и поступила, – сказала она Джерри, – я бы завтра же пошла к адвокату, если бы речь шла о женщине, которую я уважаю.

– А ты уважала бы, – быстро парировал Джерри, – лишь женщину, которая была бы точной копией тебя. – Он перестал плакать.

– Не правда. Я совсем не в таком уж восторге от самой себя. Но Салли... она же дура, Джерри.

– Значит, и я дурак.

– Не настолько. Ты возненавидишь ее через год.

– Ты так думаешь? – Это его заинтересовало.

– Уверена. Я видела вас вдвоем на вечеринках: вы психуете, когда вместе.

– Ничего подобного.

– Вы оба ведете себя, точно с цепи сорвались.

– Я не могу сказать тебе, что именно я в ней люблю...

– Отчего же. Вы оба одинаковые в любви.

– Откуда ты знаешь?

– Догадалась.

– Это правда. Она не превращает секс в обряд, как ты. Просто ей это нравится.

– А чем же я превращаю секс в обряд?

– У тебя все должно быть безупречно. Раз в месяц ты бываешь потрясная, но у меня нет терпения столько ждать. Времени, отпущенного для жизни, остается в обрез. Я умираю, Руфь.

– Прекрати. Неужели ты не понимаешь, что перед каждой женщиной стоит эта проблема: жена доступна – никаких препятствий для обладания. Значит, она должна их создать. Мне знакомо это чувство служения мужчине: ты существуешь, чтоб утолять его голод, это чудесно. Но лишь тогда, когда ты – любовница. Салли – твоя любовница...

– Нет. Впрочем, да, конечно, но я уверен, что она и с Ричардом в постели такая же, как со мной. Только нас связывает нечто большее, чем постель. Когда я с ней – неважно где, просто стою на углу улицы и жду, когда изменится свет светофора, – я знаю, что не умру. Или даже если знаю, что умру, то мне это почему-то безразлично.

– А когда ты со мной?

– С тобой? – Он говорил с ней так, точно перед ним сидели слушатели, которых он перестал видеть. – Ты – смерть. Очень спокойная, очень чистая, очень далекая. Что бы я ни учудил, ты не изменишься. Это даже не позабавит тебя. Я женат на собственной смерти.

– Дерьмо. – Да как он может сидеть с этим самодовольным, даже выжидающим видом и говорить, что она – смерть? Он обвиняет ее в унитарианской самовлюбленности, а самовлюбленностью-то страдает он, это проявляется в его горе, и в его безнадежной любви, и в этих его взятых с потолка истинах. – Ты обязан как следует все продумать, а ты только болтаешь языком. Ну, предположим, ты женишься на Салли. Будешь ты ей верен?

– А тебе какое дело!

– Ну как же: ты ведь просишь, чтоб я уступила мое место этой твоей распрекрасной любви. Но только так ли уж она прекрасна? Ты обнаружил в себе некое удивительное качество: оказывается, женщины любят тебя.

– Вот как?

– Прекрати. Хватит паясничать. Подумай. Ты уходишь к Салли или же расстаешься со мной – что перевешивает? И в какой мере ты используешь ее, чтобы избавиться от брака? От детей? От работы?

– Разве я хочу от всего этого избавиться?

– Не знаю. Просто нет у меня такого чувства, что Салли серьезная мне соперница. По-моему, моей соперницей является возникшая у тебя мысль о свободе. Так вот что я тебе скажу: став женой, Салли возьмет тебя в шоры.

– Я это знаю. И она это знает. – Джерри поднял руку: Руфь подумала, что он хочет вытереть глаза, но он вместо этого почесал затылок. Разговор иссушал его. – В общем-то, – сказал он, – наверное, действительно безрассудно одну моногамию менять на другую.

– Безрассудно и дорого.

– По-видимому.

– А если ты поскользнешься, думаешь, она станет долго ждать и не отплатит тебе тем же?

– Недолго.

– Правильно. Поэтому оставь-ка ты ее в покое на какое-то время и подумай о том, чего ты на самом деле хочешь – эту толстозадую блондинку или...

– Или?

– Или женщин многих и разных. Джерри улыбнулся.

– Ты предлагаешь мне многих женщин?

– Не совсем. Даже вовсе нет. Я просто обрисовываю тебе реальное положение вещей.

– Одно в вас, унитариях, хорошо: вы не слишком обремены мещанской моралью.

– Лютеране, вроде бы, тоже.

– А нам она и не нужна. Нам хватает веры.

– Так или иначе, я рассчитываю, что мне зато разрешено будет завести двух-трех мужичков. Это удивило его.

– Кого же?

– Я тебе сообщу. – Она прошлась по комнате, невольно пародируя танцевальные па, и зеркало в золоченой раме, висевшее между двух окон, выдало ей неожиданное отражение: лихо выдвинутое бедро, задорно приподнятый локоть, плотно сжатые губы, будто она откусила от слишком сочного плода. Она замерла, потрясенная увиденным, а Джерри подошел к ней сзади и взял в ладони ее груди.

– Ты, видно, считаешь, – сказал он, – что тебе идет быть развратной.

Ей было неприятно его объятие: жалость к брошенной женщине отравила всю радость одержанного успеха. Она высвободилась и сказала:

– Мне надо на пляж. Я весь день обещаю детям поехать. Ты едешь с нами или бросаешь нас?

– Нет. Еду. Все равно мне некуда деваться.

– Твои плавки висят на веревке во дворе.

***

У молодых супружеских пар Гринвуда – после того как женщины перестали одаривать свои семьи новыми детьми – возникла поистине ритуальная потребность поддерживать отношения, и они изыскивали бесконечные поводы для встреч. Пляж, танцы, теннис, различные комиссии, да еще волейбол по воскресеньям: во второй половине дня. Естественно, что Конанты и Матиасы при таком положения вещей не могли не встречаться. Салли, ходившая все лето в пастельных тонах – белые брюки, трикотажные кофточки-безрукавки цвета слоновой кости, желтый, выцветший от солнца купальный костюм, – казалась Руфи застывшей, до ломкости хрупкой, она смотрела на Джерри как завороженная, с неизменным страхом. Любопытно, думала Руфь, неужели ее муж способен как мужчина производить столь сильное впечатление. Вихрь, сломавший эту женщину, словно дерево в ледяную бурю, время от времени налетал и на нее, но в ней не шевелилось ни листочка, и Руфь, естественно, спрашивала себя, да жива ли она вообще. Из смятенных глубин ее души снова поднялось подозрение, что окружающие – и мать, и отец, и сестра – как бы участвуют в некоем заговоре, заговоре, именуемом жизнью, а она из него исключена. Ночью, лежа рядом с Джерри, она перебирала разные возможности: сбежать, завести нового любовника, пойти на работу, вернуть Ричарда, покончить с собой, – словом, так или иначе ринуться на невидимое препятствие и доказать легкой вспышкой, распустившимся цветком боли, что она существует. Она очутилась в какой-то немыслимой ситуации, когда надо заставить себя поверить, так как она почему-то не может поверить Джерри до конца; он же, чувствуя эту ее неспособность, всячески оберегал, расширял брешь, ибо то был выход, через который он мог бежать. Он укреплял Руфь в убеждении, что окружающий мир – не тот, в котором она родилась.

Вечером, по воскресеньям, после волейбола, Конанты возвращались домой, где царил полный ералаш, все было вверх дном – незастланные кровати, сломанные игрушки, грязные подушки, сваленные горой. Джерри садился в кресло и источал горе. Он играл в волейбол азартно – кидался на мяч, приседал, падал, а лужайка у Коллинзов, когда ноги игроков вытоптали на ней траву, обнаружила множество всякой дряни – бутылочные пробки, осколки разбитого стекла, так что Джерри часто резался; он сидел сейчас в своих укороченных шортах цвета хаки, колено у него кровоточило, как у мальчишки, упавшего с велосипеда, и пока Руфь глядела на опущенное лицо мужа, на кончике его носа появилась капля, упала, и на ее месте тотчас возникла другая. Нет, не могла Руфь воспринимать его серьезно.

– Ради всего святого, Джерри. Возьми себя в руки.

– Я стараюсь, стараюсь. Мне действительно не надо с ней видеться. А то у меня потом наступает похмелье.

– Что ж, давай не будем больше ходить на волейбол.

– Придется – из-за детей.

Дети уже спали или дремали, завороженные бормотаньем телевизора.

– Из-за детей – еще чего скажешь! Господи, как же ты их используешь! Мы ходим на волейбол только для того, чтобы вы с ней могли обменяться под сеткой нежными тоскующими взглядами.

– Вот уж никак не нежными и не тоскующими. У нее глаза стали холоднющие.

– Они у нее всегда такие были.

– Она меня теперь ненавидит. Я потерял ее любовь – ну и прекрасно. Именно этого мы и хотели. Теперь мне ничего не надо решать, сам не понимаю, почему меня это задевает. Извини.

– Не будь идиотом. Никакой ее любви ты не потерял. Просто она ведет себя так, как ты просил, и, по-моему, у нее это отлично получается.

– Она ведет себя так, как ты просила.

– Еще чего! Да она... – следующие слова удивили ее самое – это было старое, излюбленное выражение ее отца, – ...гроша ломаного не даст за меня – как и ты, впрочем. Я тут – ноль, борьба идет между ней и детьми, так что не пытайся взвалить всю вину на меня. Я не собираюсь тебя удерживать – вставай и поезжай к ней. Поезжай.

– Извини, – сказал Джерри, и это было искренне. – Просто я увидел ее лицо в определенном ракурсе, посылая ей мяч, и оно застряло у меня в башке: я ведь поставил ее в такое унизительное положение.

– Но она сама на это напросилась, дружок. Женщины, ведя игру, знают, что далеко не всегда могут выиграть. Я считаю, что она действует очень даже смело и прямолинейно, так что перестань быть младенцем! Ей вовсе не нужны эти спектакли, которые ты устраиваешь каждое воскресенье.

Он поднял на нее глаза – щеки у него были мокрые, колено рассечено, на лице – жалкая улыбка, исполненная надежды.

– Ты, правда, считаешь, что она все еще любит меня?

– Не такая она идиотка, – сказала ему Руфь. Обычно ночью по воскресеньям, взбудораженный игрою, он приставал к ней с ласками, и она уступала ему, но не получала удовольствия, потому что она была тут ни при чем: он обнимал Салли. Его пальцы скользили по ее телу, словно пытались заколдовать его, превратить в другое тело, и все ее женское естество, которое принадлежало мужу, стремилось покориться. В темных извивах этого стремления покориться Руфь теряла всякое представление о происходящем. Наконец он взламывал ее, как взламывают неподатливый замок, и с глубоким вздохом облегчения отваливался, довольный собою. Ее неспособность до конца ответить ему вполне его устраивала, он и хотел, чтобы было так, – это оправдывало его будущее бегство.

– Ты слишком много куришь, – сказал он ей. – Это не возбуждает.

– Это ты не возбуждаешь.

– Неужели я так плох? Заведи себе любовника. Или вернись к тому, который у тебя был. Я уверен, что с другим ты можешь быть на уровне.

– Благодарю.

– Я серьезно. Ты красивая женщина. Хотя изо рта у тебя и пахнет, как из сарая, где сушится табак.

– Чего ты напустился на меня! Чего напустился! – Эти выкрики только еще больше распалили ее, но выхода ярости не дали; она ударила его, принялась молотить коленями; он схватил ее за запястье, навалился, прижал к кровати. Лицо его было совсем близко, оно казалось в темноте преувеличенно раздувшимся, точно сошедшим с картины Гойи.

– Безмозглая сука, – сказал он, снова и снова вжимая ее в матрац, – нечего сказать, умеешь держать себя в руках. Получила, что хотела, да? Получай же. Супружеское счастье.

Она плюнула ему в лицо – тьфу! – как кошка: сначала прыгнет, а потом подумает; слюна мелким дождем обрызгала ей же лицо и словно отрезвила. Она вдруг ощутила его тело, которое железной тяжестью давило на нее; при слабом свете увидела, как он заморгал и усмехнулся. Пальцы его разжались, и он соскользнул с нее. Соскользнул, а ее бедра уже снова жаждали его исчезнувшей тяжести. Он повернулся к ней спиной и сжался в плотный клубок, словно стремясь защитить себя от нового каскада ударов.

– М-да, это нечто новое, – сказал он про ее плевок.

– Я это не подумав. Должно быть, вырвалось откуда-то из нутра.

– Я и почувствовал, что из нутра.

– Ты же держал меня за плечи. Я должна была как-то реагировать.

– Не извиняйся. Реагируй, пожалуйста, сколько влезет.

– Тебя это оскорбило?

– Нет. Даже понравилось. Это показывает, что я тебе не безразличен.

– Мой плевок мне же на лицо и упал.

– Это называется: пи'сать против ветра.

– Джерри? – Она протянула руку, обняла его обволакивающим жестом, размягченная его мужскою лаской

– Угу?

– Как ты думаешь, мы с тобой – развратные?

– В пределах нормы. Я бы сказал: как положено людям.

– Хороший ты. – Она прижала его к себе, подавив желание признаться ему в любви.

А ему все это уже надоело, хотелось спать.

– Спокойной ночи, солнышко.

– Спокойной ночи.

Спали они вместе как-то очень нормально, здорoво, а когда вместе бодрствовали, это было похоже на налетающий во сне бред.

Все узнали. На протяжении июля все друзья их узнали. Руфь чувствовала это на волейболе, чувствовала, что эта осведомленность задевает ее: всякий раз, подпрыгнув, рассмеявшись или упав, она чувствовала, как ее накрывает тонкая сеть их осведомленности. Мужчины начали ласково обнимать ее на вечеринках. За все годы жизни в Гринвуде только Ричард отважился пригласить ее на ленч; теперь же за одну неделю она получила два приглашения: одно – на вечеринке, другое – по телефону. Она от обоих отказалась, но обнаружила, что отказ дается ей нелегко. Зачем, собственно, отказываться? Ведь Джерри умолял ее помочь, предать его, бросить. Но она не желала в панике кидаться на шею первому встречному. Впервые она поняла, что без мужчины не останется. Своей опустошенностью, своей невозмутимостью она как раз и привлекала их. Ничего, подождут.

Женщины тоже начали ласково ее обнимать, особенно когда после одного на редкость скверного воскресенья она призналась Линде Коллинз в понедельник за кофе, что они с Джерри переживают очень “тяжелую полосу”; с тех пор мамаши на пляже подчеркнуто оживленно всем табором приветствовали ее, а потом подходили поодиночке, завязывали беседу, намеренно перемежая фразы долгими паузами в надежде, что она разговорится. Словом, ее приняли в тайное сообщество страдалиц. Интересно, думала Руфь, давно ли существует это сообщество и почему до сих пор ее туда не принимали – чего-то, видно, ей недоставало или что-то проявлялось не столь ярко. Она теперь поняла, что Салли всегда была членом этого сообщества. Но Салли нынче редко появлялась на пляже, а когда появлялась, то вокруг каждой из трагических королев этого лета незаметно собирались группки мамаш. Пооткровенничав немного с Линдой, Руфь последовала примеру Салли в этой новой для нее роли и плотно завернулась в мантию скрытности: говорила мало, ничего не отрицала.

Не сказала она ничего и родителям, когда они приехали погостить из Поукипси. При виде отца, благостного, в очках, исполненного сознания своего священнического сана, она вспомнила, как возмущалась когда-то его неизменной показной благостью и той легкостью, – а с годами это стало проявляться все чаще, – с какою он вносил свою показную благость и в личные дела. Не желает она выслушивать советы, точно какая-нибудь прихожанка, не желает, чтобы на нее смотрели, как на карту “Обманутая Жена”, извлеченную из колоды людских невзгод. Она знала, что он по-своему, не принимая этого близко к сердцу, откликнется на ее зов и даст ей совет не хуже кого другого (не паникуй, предоставь событиям идти своим чередом, держись с достоинством, думай о детях); она чувствовала себя виноватой, так как, отказывая ему в возможности поразглагольствовать (вне семьи его считали умным советчиком, и когда Руфь объявила ему о своей помолвке, он мягко предостерег ее насчет Джерри: “Он кажется мне даже моложе, чем есть”), – она отказывала ему в том единственном, что еще способна была дарить, – в доверии взрослой дочери. Но в свое время он предал ее, причинил ей боль в сумрачных коридорах их приходских домов, подчеркнуто предпочитая мать, опираясь на нее и оставаясь глухим к собственным дочерям. Из странного уважения к их женскому достоинству он переодевался в чуланах, таился от них, придавая своему появлению характер священнодействия. Он наградил ее рефлексом неудачницы, инстинктивным ожиданием беды, и потому, когда Джерри оседлал ее, как мальчишка оседлывает шаткий велосипед, это лишь усилило укоренившуюся в ней замкнутость. И она отослала своего старого папку в Поукипси, не растревожив его чувств.

Руфи ни разу не пришло в голову рассказать все матери. Ее мать была прирожденная жена. Она пришла бы в ужас.

А вот о том, чтобы обратиться к Ричарду, Руфь подумывала. Этот одноглазый трепач, как ни странно, в общем-то, не подводил ее. Или, вернее, недостатки его проявлялись в тех областях – по части мужества и ясности видения, – где она способна была их восполнить. Но ведь та, другая женщина – ему жена. Руфь видела – по тому, как он моргал, и склабился, и обильно потел на вечеринках, даже когда Джерри и Салли совсем уж нахально себя вели, – что в море жизни Ричард так же потерян, как островок среди водных просторов. Поэтому трудно было предсказать, какая ее ждет реакция, куда кинет этого неустойчивого человека. Последствия могут оказаться опасными и для нее, и это удерживало Руфь от нередко возникавшего импульсивного желания взять знакомую руку и под прикрытием обычно царящей на вечеринках сумятицы увести Ричарда в укромный уголок. Интуитивно она боялась, что он может свалять дурака или хуже того – выставить дураком Джерри, и оберегала себя еще и от этого.

Итак, за неимением иной возможности, она говорила только с Джерри – ее убийца был и единственным ее духовником. Изучая его, привыкая к мысли, что он – любовник другой женщины, она стала уже хладнокровно думать о том, что в первые минуты шока начисто отметала. Да, вполне возможно, что она не любит его, вполне возможно, что она скоро его потеряет. Их сексуальная жизнь заметно улучшилась.

– Я в раю, – сказал ей однажды ночью Джерри. – Я люблю тебя.

Ее реакцией был страх. Последнее время Джерри ведь тщательно избегал говорить ей это.

– В самом деле?

– Мне так кажется. Я же сказал.

– Значит, ты не собираешься уходить от меня?

– Нет, собираюсь, собираюсь. Утром я буду страшно зол на то, что ты такая сладко развратная и заставляешь меня предавать Салли.

– Неужели я развратнее Салли? – спросила она.

– О, значительно. Она очень выдержанная. А с тобой – окунаешься в грязь. В Матушку Грязь. С ней же, – она почувствовала, как он уходит в себя, задумывается, – я как бабочка, опустившаяся на цветок.

– Я этому просто не могу поверить.

– Стебель сгибается, единственная капля росы падает на землю. Плюх.

– Я тебе ни чуточки не верю. По-моему, ты говоришь сейчас обратное тому, что думаешь. Ну почему ты меня оскорбляешь – ведь тебе было так со мной хорошо?

– Да потому, что это сбивает меня с толку. А вообще, Руфь, почему было хорошо? Что с тобой в последнее время творится?

– Не знаю; наверно, возникает мысль: а почему бы нет? Терять мне нечего. И потом я каждый раз думаю, что это, может быть, в последний раз, и мой эстетический долг – получить подлинное наслаждение.

– Мне грустно это слушать. Неужели ты так убеждена, что я уйду?

Она почувствовала, что он хочет сам себя в этом убедить и тем укрепить свое решение, сделать его неизбежным.

– Нет, не убеждена. Мне кажется, глупо бросать меня теперь, когда я стала куда интереснее в постели.

– Может, я жду, пока ты станешь настолько в себе уверена, что сможешь мигом подцепить другого мужчину.

– Не волнуйся, подцеплю.

– Но каким образом? Просто не могу, себе представить. За кого ты можешь выйти замуж – после меня?

– О... за какого-нибудь идиота.

– Вот именно. За идиота. Совсем тебе не подходящего.

– Тогда не бросай меня.

– Но Ричард не подходит Салли.

– Он – идеальный муж. Они созданы друг для друга. Оставь их в покое.

– Не могу.

– А мне казалось, что можешь.

– Я все думаю. Это такая страшная ответственность, когда ты – единственный мужчина, который подходит всем.

– Наверно.

– Эй! Устрой для меня еще раз рай.

– Нет.

***

Август. Дни убывали минута за минутой, и сумерки наступали все раньше; растущая свежесть ночей умеряла дневную жару, делала ее более мягкой, менее жалящей. Глядя из окон кухни на лужайку, где ноги детей до пыльных проплешин вытоптали траву, Руфь думала о том, что этот период ее жизни со временем, когда разрыв с Джерри уже отойдет в далекое прошлое, покажется ей одной короткой минутой. Земля для мертвеца вся ровная, и события ее жизни, даже еще не отошедшие в прошлое, уже казались Руфи погребенными в ретроспективе. Она попала в зыбучие пески. Она упорно доказывала свое – что в повседневной жизни она больше ему подходит как жена, чем та, другая, а сердце Джерри неудержимо ускользало из ее рук, тянулось к этой немыслимой женщине. Часто, звоня ему на работу, Руфь слышала сигнал “занято”. Блеющие гудки были словно стена, которая все придвигалась к ней. Как-то раз она набрала номер Салли и услышала в ответ “занято” – та же стена.

В тот вечер она сказала ему:

– Я набрала ее номер, и тоже было занято.

Он, пританцовывая, сделал шажок вбок.

– А почему бы и нет? У нее есть приятели. И не один. Может, она завела себе еще любовника.

– Скажи мне правду. Это слишком серьезно.

И, к ее ужасу, пожав плечами, он тут же сдался.

– Изволь. Я разговариваю с ней.

– Не правда.

– Ты хочешь знать правду или нет?

– Кто кому звонит?

– Всяко бывает.

– И давно это возобновилось?

Он сделал шажок назад, словно слил обратно в бутылку выплеснувшуюся жидкость.

– Не очень давно. Она выглядела такой несчастной в позапрошлое воскресенье, что я позвонил, чтобы узнать, как там она.

– Ты нарушил наш уговор.

– Твой уговор. Да, в общем-то, и не нарушил. Я не даю ей никаких надежд. Послушай, ведь мы с ней были близки, она была мне другом, я чувствую себя в какой-то мере ответственным за нее. Если бы все было наоборот, интересно, как бы ты вела себя на моем месте.

– Значит, я делаю вывод, что ты все еще интересуешься ею. Ну, и как же она там?

Ему, казалось, приятно было рассказать ей, нагромоздить побольше зыбучих песков.

– Не ахти как. Поговаривает о том, чтобы удрать от всех нас.

– С какой стати ей бросать Ричарда?

– Он то и дело бьет ее. Злится, что она мало с ним спит. А она, говорит, не может, потому что все еще любит меня. Она чувствует себя очень виноватой из-за того, что так себя с ним ведет, и не хочет больше причинять тебе боль, вот и решила, что самое лучшее – избавить нас от себя. Не путем самоубийства, конечно. У нее нет этой жажды смерти, как у тебя.

– Хватит, не хочу больше слушать. Да неужели ты не понимаешь, что она берет тебя на испуг? Она отлично могла бы спать с Ричардом, если бы хотела, – занималась же она этим все десять лет.

– О, конечно, ты – такая тонкая и деликатная, а у нее никаких проблем быть не может.

– Ах, отправляйся к ней, отправляйся и увези ее с собой в Аризону или куда там еще ты намерен уехать – в Вайоминг. Да? Если бы ты видел свое лицо, когда ты говоришь о ней, Джерри, ты бы себя возненавидел. Ты бы так хохотал.

– Ты что-то сказала?

– Я сказала: отправляйся к ней, потому что не могу я мириться с этими телефонными звонками. Извини – не могу. Когда я слышу сигнал “занято”, мне кажется, будто перед моим носом захлопнули дверь, у меня так портится настроение, я просто описать не могу. Сегодня утром я пошла на кухню и стала вслух называть по имени детей: Джоанна Чарли Джоффри, Джоанна Чарли Джоффри – снова и снова, не для кого-нибудь – для себя. Только это и удерживает меня от самоубийства.

Он нерешительно шагнул к ней и обнял за плечи.

– Не говори так. Ты должна жить ради себя.

– У меня нет себя. Я отдала все свое “я” восемь лет назад.

– Никто тебя не просил.

– Все просили.

– В таком случае, не слишком-то, видно, сильное было это твое “я”.

Он произнес это ровным, мстительным тоном – да как он смеет злорадствовать! Глубоко оскорбленная, она поклялась:

– В следующий раз, как только застигну вас за разговором, тут же сажусь в машину, еду к Матиасам и уж не посмотрю, дома Ричард или нет. Я серьезно.

Джерри отступил от нее, пожал плечами и сказал:

– Конечно, серьезно, – улыбкой давая понять, что, конечно же, не серьезно. – Но если по твоей милости Салли придется спасать, я вынужден буду это сделать.

– Мне кажется, ты слишком часто машешь перед моим носом этой палкой – уже не действует. Мне нечего терять, а так я чувствую, что теряю рассудок.

– Не говори глупостей. Мы все рассчитываем на твое здравомыслие. – Джерри вечно говорит подобные вещи – комплименты, ранящие, как оскорбление; он ловит в сети ее разум, и она всякий раз ломает голову над тем, что он хотел сказать. А он далеко не всегда имеет в виду противоположное тому, что сказал. В данном случае она подозревала, что он сказал правду: все они в своем безумии, увлечении и самообмане рассчитывали на то, что ее вялое, посрамленное здравомыслие удержит их от катастрофы. Ну, а ей это надоело.

***

В следующий раз, когда она позвонила Джерри и услышала “занято”, а потом набрала номер Салли и услышала то же самое, был обычный рабочий день, часы показывали четверть одиннадцатого, и дети играли где-то неподалеку. Руфь позвонила одной молоденькой девушке, чтобы попросить ее посидеть с детьми, но та оказалась на пляже. Тогда она позвонила миссис О. – та сидела с детьми Линды Коллинз, которая уехала в город за покупками. А мисс Мэрдок, хоть и сущее страшилище, отправилась в парикмахерскую. Тут пошел дождь, и Руфь, глядя, как сочатся капли сквозь листву вяза, немного поостыла. Не надо обращать внимания, решила она. Ни на что не надо обращать внимания.

Но внезапно разразившаяся летняя гроза вернула девушку с пляжа, и та, узнав, что Руфь разыскивала ее, позвонила. Руфь попросила девушку прийти после ленча. Зачем? Ярость ее уже поостыла. Ехать в таком настроении – значит, предстать перед Салли в смятенном, глупом виде. Может быть, лучше сначала поговорить с Ричардом. Туманно, никого не выдавая, и, однако же, получить совет, зарядиться мудростью. У него в Кэннонпорте была контора – над первым отцовским винным магазином; Руфь бывала там, они даже занимались любовью на скользком диване, обитом искусственной кожей, под гравюрой, изображавшей диких уток в полете, в то время как секретарша агента по недвижимости стучала за стеной на машинке, а где-то неподалеку шипели и постукивали машины химической чистки. Руфи нравились эти посторонние шумы; ей нравилось лежать нагой за дверью из матового стекла, запертой изнутри. До Кэннонпорта ехать минут двадцать – пятнадцать, если гнать машину. Она надела юбку из легкой полосатой ткани и скромную блузку, чтобы прилично выглядеть в Кэннонпорте и в то же время не показаться разряженной, если она все же решит потом поехать к Салли.

"Фолкон” в ее руках вел себя легкомысленно, разрезая носом сырой после грозы, но уже пронизанный тусклым солнцем воздух. Вдоль дороги стояли интенсивно зеленые деревья – она уже видела такие на картине Моне или, может быть, Писсаро? А желтовато-розовые пятна на стволах берез были совсем как у Сезанна. В том месте, где ей следовало бы замедлить ход и свернуть на дорогу, ведущую вверх, к дому Салли, Руфь, наоборот, нажала на акселератор. Шоссе на Кэннонпорт с алчным шуршанием стачивало ее шины. Перед ней – одна за другой – возникали картины, побуждавшие ее повернуть назад, в Гринвуд. Запыленный, цвета хаки, стол Ричарда – он ведь такой ленивый, этот Ричард, едва ли она застанет его в конторе. А вдруг... она представила себе их обнаженные тела на диване – нет, невозможно, и все же какая другая мысль может прийти ему в голову? Круглые, хрупкие головки ее детей – они, наверно, недоумевают, почему она уехала, оставив их одних в доме, запертом дождем. Ее отец, устало втискивающий плечи в пальто, уткнувшись подбородком в шарф, и отправляющийся на один из своих межрасовых митингов: “Смотри на вещи реально”. Она свернула влево на проселок, который выведет ее на Садовую дорогу, чтобы кружным путем вернуться в Гринвуд – к детям, к Джерри и к Салли. Руфь решила осуществить свой первоначальный замысел и снова встретиться с Салли – в это время дня они вместо кофе будут пить вермут, и это, пожалуй, поможет. Несколько миль, которые она проехала было к Ричарду, – позорная трата времени, ошибка, которую следует побыстрее исправить; она мчалась так, точно Салли ждала ее. Правда, потом оказалось, что она вряд ли делала больше сорока миль в час.

На “восьмерке”, сразу за рекламным щитом “Ротари-Лайонс-Киваниз”, приветствовавшим всех въезжавших в Гринвуд, Руфь занесло: чуть не каждый месяц здесь случалась авария. И дело не только в том, что городская дорожная команда использовала для ремонта масло, от которого покрытие становилось скользким после дождя, но и само покрытие было сделано со скатом не в ту сторону. Можно было бы спрямить дорогу, что неоднократно предлагалось, но тогда пришлось бы отрезать небольшой угол от имения Ван-Хьютенов, которое вот уже полтора века не меняло границ, и нынешний мистер Ван-Хьютен, любезный, весьма патриотичный, давно разведенный семидесятилетний джентльмен с черными как смоль волосами и при всех передних зубах, решительно противился какому-либо посягательству на его собственность. Поскольку Руфь принимала активное участие в деятельности группы горожан, которая два года тому назад помогла мистеру Ван-Хьютену отразить попытки установить на его территории столбы электропередачи, она не могла порицать его теперь, даже когда смерть возникла перед нею.

"Фолкон”, точно яхта, у которой подняли опускной киль, слегка подпрыгнул и заскользил влево. Руфь резко вывернула руль вправо и с удивлением обнаружила, что машина ее не слушается, – вот такое же было бы, наверно, у нее ощущение, если б она смотрелась в зеркало, а оно вдруг стало прозрачным. Затем где-то в конце этой бесконечно долгой минуты машина все-таки повиновалась ее попытке справиться с ситуацией, но невероятно исказив приказ: тяжело крутанулась на пол-оборота вправо, и Руфь, не успев затормозить, увидела, что сейчас перелетит через низкую каменную стену. Стена эта отделяла дорогу от лощины, поросшей деревьями: буками, красными кленами, лировидными дубами. Автомобиль мягко подпрыгнул, перемахнул через стену и покатился под откос, врезаясь в гибкую колючую зелень, среди которой торчали прямые стволы деревьев. Сначала Руфь пыталась вести машину между стволами; когда же их стало безнадежно много, она рухнула лицом вниз на сиденье и закрыла глаза. Машина ткнулась во что-то и встала. Руфь поискала на полу сигарету, которую курила до того, как все началось. Сигарета исчезла. Где-то совсем рядом чирикала птичка – необычно громко. Руфь открыла сопротивлявшуюся дверцу машины и вышла, тщательно закрыв ее за собой. Дождь перестал, оставив после себя лишь колеблемую ветром сырость. Из хвоста машины валил сине-бурый дым; переднее колесо со стороны водителя было вывернуто под немыслимым углом – Руфь вспомнила о ключице Джоффри. В зеленой влажной тишине оскорбленно тикал мотор; автомобиль ведь может вот-вот взорваться, подумала Руфь, не мешало бы вытащить из него сумочку. Там у нее водительские права.

Открыв снова дверцу и потянувшись через переднее сиденье за сумочкой, Руфь только тут заметила – по ласковому прикосновению воздуха к руке и удивительной четкости, с какою она увидела листья, – что переднее стекло разбито. Вдребезги. Оставшиеся в раме острые куски были покрыты кружевом трещинок, а все переднее сиденье усыпано осколками, точно светлыми шершавыми конфетти. Дотронувшись до волос, Руфь обнаружила, что и там застряли осколки. В сумочке, которая, разинув пасть, лежала на сиденье, тоже оказалось полно битого стекла. Руфь сначала хотела вытряхнуть его, но потом решила, что не стоит – все-таки своего рода доказательство. Она вынула из сумочки кошелек, смахнула стекло с кожи и проверила, прямо ли стоит ключ зажигания. Хваля себя за присутствие духа, она пошла прочь от машины. Мокрые ветки задевали ее. Каждый листик со своими прожилками, каждый сучочек, казалось, застыл в ярко освещенной, несколько искусственной атмосфере, словно в глубине стереоскопа, – необычно свежий и чистый; однако по стремительному свисту шин, с каким по мокрой дороге за стеной промчалась машина, невидимая и невидящая, Руфь поняла, что она еще не умерла и не находится в раю.

Она подозревала, что нарушила границу чужой собственности: надо побыстрее выбираться из драгоценных владений Ван-Хьютена. Она повредила его стену и его деревья. Лес кружился вокруг нее, не двигаясь с места, как кружится нарисованный на крыше карусели пейзаж. Она сделала еще несколько шагов в своих промокших туфлях на высоком каблуке, не привыкших шагать по земле, поросшей папоротником. Раз она может идти, значит, решила Руфь, кости у нее целы. Она посмотрела вниз, разгладила перёд легкой полосатой юбки и увидела, что оба колена у нее разодраны: она понятия не имела, как это случилось. Крови было немного, но Руфь обрадовало не это, а то, что она без чулок, иначе они бы порвались. У нее онемело правое запястье. Она стала осматривать руки, и чем дольше держала их перед глазами, тем сильнее они дрожали. Позади стук мотора смешивался со стуком падавших с деревьев капель и с вопросительным, бесконечно повторяющимся криком птицы. Руфь распрямилась и глубоко вдохнула воздух – тонкий волосок измороси щекотнул ей лицо. Хотела было помолиться, но от волнения перезабыла все слова. Ухватившись за низкую ветку, она стала карабкаться вверх по склону. Спрессованная палая листва превратилась в скользкую мульчу – ее тонкие высокие каблуки уходили в мох, как в мокрую губку. Поравнявшись с дорогой, она обнаружила место, где в стене была выбоина, и с помощью замшелого сука сумела перелезть через нее. Наконец она очутилась в целости и сохранности на твердой земле, оглянулась и пришла в восторг, – пришла в восторг и одновременно огорчилась при виде машины – ее свободы, ее стосильного “фолкона”, нелепо и покорно стоявшего в глухой лесистой лощине. Совсем как у Анри Руссо: педантично выписанная листва, застывший в благости воздух, чудище, мирно и самозабвенно пасущееся среди папоротников и высоких трав. Руфь буквально услышала хохот Джерри, и в голове ее возникла робкая мысль, что он, возможно, будет даже гордиться ею, гордиться тем, что у нее хватило духу пройти через эдакое испытание и выжить, а значит, она столь же безрассудна, такое же чудо, как Салли.

Пока Руфь стояла у края дороги, три машины проехали мимо. Пассажиры одной из них – “универсала” – возмущенно посмотрели на нее, когда она замахала рукой. Должно быть, приняли за искательницу приключений. Зато грузовик, ехавший в Гринвуд, остановился, и, увидев ее разодранные колени и растрепанные волосы, а также поврежденную стену, те двое сразу все поняли. Они повезли ее в полицейский участок. Она сидела в кабине высоко над землей между двумя мужчинами, а они, нимало не стесняясь ее, продолжали обсуждать скандал с городским управляющим, который во что бы то ни стало, вопреки проекту, хотел провести канализацию сначала на своей улице. Грузовик пыхтел и погромыхивал, будя воспоминания: много лет тому назад летом, перед тем как поступить в художественную школу, Руфь встречалась с юношей, который водил в деревне грузовичок. У Билли были торчащие уши, красивый торс – он часто работал без рубашки – и весьма скромное честолюбие, что раздражало ее отца. Билли по-своему любил ее – спокойно, славно. Все у них было славно – и ласки и молчание, – и он с добродушной безнадежностью смотрел на возможность совместного будущего: она далеко “обскачет” его. Ей хотелось ему возражать, но, пожалуй, не стоило слишком навязываться, да и вообще было уже поздно: лето подходило к концу. Сейчас, раскачиваясь в кабине грузовика так, что тело ее касалось то одного, то другого из этих двух уже немолодых, крепких людей, не слишком затруднявших себя размышлениями, приемлющих все, как есть, – Руфь почувствовала такой душевный подъем, какого не испытывала на протяжении многих недель. Надо обо всем рассказать Джерри.

В полицейском участке высокий блондин выслушал ее заявление. Руфь немного знала его – у него была польская фамилия, и зимой, стоя на перекрестке у школы в высокой меховой шапке, с черными нашлепками на ушах, он выглядел, как принц в изгнании. До сих пор она еще никогда не общалась с ним. Она принялась объяснять:

– Я ехала вроде бы очень спокойно, как вдруг машине пришло в голову свернуть с дороги и перескочить через стену.

Окна были распахнуты навстречу солнцу, которое вернулось на небо, продлевая день, и полицейский медленно-медленно записывал ее показания, вдавливая шариковую ручку в бумагу. Руфь описала, как ее занесло сначала туда, потом сюда, как она мягко перелетела через стену и как, казалось ей, искусно вела машину между хитросплетениями деревьев, пока та сама не остановилась. Она не помнила, чтобы включала тормоза. Должно быть, она тогда подумала, что это ничего не даст: ведь правда, бесполезно тормозить, когда машину заносит? Она вылезла из автомобиля – все волосы оказались в осколках. Из-под машины шел дым, поэтому она проверила, выключено ли зажигание. Переднее колесо так вывернулось, что нечего было и думать вывести машину задним ходом, иначе она бы попыталась. Полицейский спросил, с какой скоростью она ехала. Должно быть, около сорока миль в час – едва ли быстрее.

– Поскольку на этой “восьмерке” предельная скорость – тридцать пять, – сказал он, продолжая медленно писать, – давайте скажем, что вы ехали со скоростью тридцать пять.

Изящество этого откровенного маневра поразило ее. Все лето она сражалась с несоответствиями – например, между дозволенной скоростью и реальной, с какою она ехала, и вот этот польский принц показал ей, как уничтожить это несоответствие и приблизить реальность к идеалу. Бормоча слова благодарности, она покраснела – почувствовала, как стало жарко не только лицу, но горлу, груди, бедрам. Полицейский сказал, что вызовет аварийную бригаду, пока она будет звонить мужу.

– Но муж сейчас на работе в Нью-Йорке. А я могу и пешком дойти до дома. Тут меньше мили.

– Нет, – сказал молодой полицейский столь же непреложно, как непреложно меняются огни светофора.

– Да я же в полном порядке, – настаивала она, хоть и понимала: а он будет уверять, что она не в порядке.

– Вы сейчас в шоковом состоянии, – сказал он ей. – А есть кто-нибудь в городе, кому вы могли бы позвонить и попросить приехать за вами? Какая-нибудь подруга?

У меня нет подруги – Руфь почувствовала, что он будет шокирован, если она произнесет это вслух. И она сказала:

– Да, есть один человек. Я только не уверена, смогу ли до него добраться.

Но она сразу дозвонилась до Ричарда по кэннонпортскому номеру. Он терпеливо ждал, когда она сама положит конец молчанию.

– Дик? Привет. Это я. Руфь. Довольно неприятная получилась история: дело в том, что машина моя съехала с дороги, а Джерри – в Нью-Йорке, и меня не отпускают из полицейского участка, пока кто-нибудь не приедет за мной. Говорят, что я – в шоке.

– Небольшом шоке, – поправил полицейский.

– Руфи-детка! – сказал Ричард. – Это фантастика – слышать твой голос. Я просто потрясен.

– Не надо, – сказала она, – все весьма прозаично. Ты свободен или занят с моей преемницей?

Она понимала, что полицейский слушает, однако не думала о том, что говорит, словно, перелетев через стену Ван-Хьютена, вступила в зеленый мир свободы.

– Никаких преемниц, никаких преемниц, – тем временем говорил Ричард тоном занятого дельца, так раздражавшим ее своей нарочитостью. – Тебя гринвудские фараоны зацапали, да? Сейчас приеду.

– Это очень мило с твоей стороны. Через двадцать минут?

– Через десять.

– Не спеши. Прошу тебя. Хватит и одной аварии за день.

– Слушай. Я знаю эту дорогу не хуже твоей задницы.

Сама напросилась, подумала Руфь, вешая трубку. Зачем она решила звонить ему? Должно быть, со злости. И она пожалела, что не Джерри и не Салли, а именно Ричард оказался ее жертвой. Но ведь мы выбираем себе жертвы, с которыми можем справиться, которые нам по плечу. И такая ли уж это большая жертва, если бывший любовник по ее просьбе проедет восемь миль, чтобы потом еще одну милю проделать вместе с нею? Полицейский предложил ей кофе в бумажном стаканчике и сказал, что ему уже позвонили из аварийной бригады: они смогут вытащить ее машину только завтра. В углу затрещало полицейское радио, и, вооружившись листами бумаги, все повернулись к нему; она почувствовала, что исчезла из сферы их внимания. Ей приятно было погрузиться в пустоту. Слава Богу, за стенами ее дома есть мир, где людям платят за то, чтобы они заботились о ней – правда, не слишком рьяно. Не забыть бы рассказать Джерри, как ей было хорошо в полицейском участке.

Ричард вошел и объявил дежурному за столиком:

– Я явился забрать вашу арестантку.

– Мистер Конант? – без улыбки спросил полицейский.

– Матиас, – сказал Ричард. – Временный заместитель. Как она?

– Она на редкость удачливая молодая дама, – сообщил ему полицейский. А Руфи сказал:

– Аварийка осмотрела вашу машину, они говорят, что вы больше не сможете на ней ездить. Вы ее угробили.

Ричард попытался в тон полицейскому настроиться на серьезный лад и спросил:

– Не отвезти ли ее к доктору?

– Я на вашем месте так бы и сделал.

– Не говорите ерунды, – возмутилась Руфь, видимо, от того, что полицейский переметнулся на другую сторону. Его царственное спокойствие превратилось в назидательную глупость; он протянул ей протокол об аварии. “Приблизительно в 1.45 дня... темно-синий “универсал” с четырьмя дверцами марки “форд”, который вела миссис Джеральд Конант из... со скоростью 35 миль в час... на первый взгляд, получила лишь незначительные царапины... машина разбита”. Почерк был небрежный. Руфь подписала бумагу и вышла с Ричардом. Она уже забыла, что он намного крупнее Джерри. К собственному удивлению, она взяла его под руку.

– Что с тобой? – спросил он, садясь за руль своего любимого старенького “мерседеса”. Забыла Руфь и эту его жалостную голову трусливого льва, и то, как западает у него верхняя губа и как выпирает нижняя.

– А что? – С горлом у Руфи происходило что-то странное: его словно затянуло серебряной паутиной, как и глазные впадины, и виски, и все пустоты ее черепной коробки.

Рот у Ричарда нетерпеливо дернулся.

– Тебе, видно, моча в голову ударила, Руфи-детка.

– Авария могла случиться с кем угодно. Дорога...

– Плевал я на аварию. Ты все лето в сплошной истерике. Ведешь себя, как затравленная во время охоты на ведьм. Джерри, что, снова тебя донимает, потому что ты не можешь прогнать огородное чучело, которого он боится?

– Нет, Джерри теперь почти не говорит о смерти.

– Значит, в доме тишь да гладь.

– Не совсем. А в твоем?

Он не понял намека. Бельмо на его глазу казалось в профиль нашлепкой.

– О'кей, – мрачно сказал он. – Не хочешь говорить – не надо. Пошла ты...

– Я хочу говорить, Ричард. Но...

– Но вдруг до жены того, другого, дойдет, если ты проболтаешься мне, так?

– Чьей жены? Какого другого?

– Невесты, дамы сердца, временной подружки, femme <Жена (франц.)>, или кем там она еще приходится моему преемнику. Снова решила поиграть в эту игру – кирикет? Ну, а счастливый пес – это Дэвид Коллинз? Он выглядит таким бодрячком на волли-болли. Господи, Руфи, когда же ты, наконец, отчалишь и сменишь этого своего психопата-кровососа, этого полумужика, с которым ты связалась? Ты же сжираешь себя по кусочкам. Идешь по протоптанной старым графом Ма-зохом дорожке – ать-два-три.

– Ну и занесло тебя, Ричард. Я, конечно, польщена, но все это ты напридумывал – никакого романа у меня нет. И я не считаю Джерри полумужиком. Может, я сама полубаба.

– Ты – баба на все сто пятьдесят, если память мне не изменяет. Ну, ладно, о'кей. Я – тронутый. Тупоголовый болван. Черт со мной. Но и черт с тобой. Что я тебе – таксист, которого вызывают раз в год?

– Куда ты едешь?

Он вез ее за город, в лес, к комариной дорожке, к пруду, над которым, застыв, стоял так ничего и не выловивший рыболов. Паутина в голове у Руфи прорвалась, и она заплакала – слезы потекли стремительным потоком, ее трясло, хотелось кричать. Ей все виделись те деревья, проплывавшие мимо. Слезы вперемежку со словами текли и текли.

– Нет, вези меня домой. Привези в мой дом и оставь. Я же об этом тебя просила, ты же обещал, не хочу я объятий, не хочу душещипательных разговоров, я хочу, Ричард, домой и хочу умереть. Прошу тебя. Извини. Я не могу. Ты так прав и так не прав, это меня просто убивает. В самом деле убивает. Ты – единственный, с кем я могла бы говорить, и ты самый неподходящий для этого человек. Прости меня. Мне это нравилось. Право, нравилось. Дело не в тебе. Ты мне нравишься, Ричард. Не надувай так глупо и обиженно губы. Дело не в тебе. Просто – так вышло!

– Успокойся, успокойся, – говорил он, перепугавшись, стараясь развернуться на узкой аллее, где кто-то разрисовал камни, а на лужайке посадил семейство пластмассовых уток.

– Не могу я начать все сначала, не могу я вернуться к тому, что между нами было, пойми. И прости меня за то, что я тебя вызвала: я не подумала. Надо было мне позвонить Линде. С тобой мне было так славно. Ты почему-то черт-те какой славный. Чудесный.

– Держись фактов, – сказал он, корча гримасу от усилий, которых требовало от него управление машиной. – Я уже все понял.

– Ничего ты не понял, – сказала ему Руфь. – Это-то меня и убивает.

Он высадил ее под вязом.

– Ты уверена, что тебе не нужен врач? Ведь и до сотрясения мозга недолго.

Стоя у машины, она просунула голову внутрь и поцеловала его в губы. Он хорошо целовался – крепко, но не так жадно, как Джерри. Слезы у Руфи высохли, голова стала яснее.

– Ты действительно славный, – сказала она Ричарду и, поддавшись своей излишней любви к правде, добавила:

– Как ни странно.

– Ну и ну, – сказал он. – Спасибо. Так вот: я в твоем распоряжении. Позвони, когда у тебя в следующий раз произойдет авария.

– Ты узнаешь первым, – сказала она ему.

Номер освободился: она поймала Джерри на работе и рассказала ему об аварии, в легких тонах обрисовав случившееся. Он вернулся домой на полчаса раньше обычного: ему хотелось до ужина посмотреть на то, что осталось от автомобиля. Он повез ее по Садовой дороге; камни на обочине, навесы над дверьми, лужайки, дети, деревья мелькали и сливались от скорости, и Руфь взмолилась:

– Не надо так гнать.

– Я делаю всего тридцать миль.

– А кажется, что быстрее.

– Хочешь сама сесть за руль?

– Нет, спасибо.

– Я спросил вообще. Как ты считаешь, ты не потеряла уверенности в себе?

– Не думаю. И все же мне как-то дико снова сидеть в машине.

– Каким образом ты добралась от полицейского участка до дома?

– Полисмен подвез.

– А как насчет доктора? У тебя внутри все в порядке? Тебя сильно болтало?

– Я съехала как-то очень гладко и легко. Только от испуга не нажала на тормоз. Мне это в голову не пришло.

– А куда ты вообще ехала?

Она описала свое смятение, панику, как у него был бесконечно занят телефон, как она искала женщин, которые могли бы посидеть с детьми, как проехала мимо дороги к Салли и как в испуге повернула назад. Ричарда она опустила. Она снова принялась рассказывать – в строгой последовательности, точно просматривая кадры киноленты: автомобиль занесло в одну сторону, потом в другую, стена, застывшие деревья, райская красота и интенсивная зелень мокрого леса, когда она вылезла из остановившейся, окутанной дымом машины. Она снова и снова прокручивала эту киноленту, и с каждым разом все гуще становились краски, а сейчас они призрачно слились с реальностью, словно она прокрутила ленту назад и начало соединилось с концом, когда они с Джерри подъехали к месту происшествия с другой стороны. Он остановил машину на обочине, вышел и направился через дорогу. Она сказала, что не хочет смотреть: посидит в машине. Он поднял брови, и она тотчас изменила решение. Он ждет от нее здравых поступков. Они вместе пересекли асфальт. Это следы ее шин? Трудно сказать – их так много. А вот здесь, где две прерванные колеи врезались в мягкую землю обочины и с полдюжины камней осыпалось со стены, – здесь она скатилась вниз. Со ствола гикори, довольно высоко, была содрана кора, а чуть подальше пригнулся к земле ободранный молоденький кленок. Машина налетела на него, попыталась взобраться и прижала к земле. Воспоминания Руфи о плавном спуске вниз никак не вязались с этими жестокими ранами. В роще и другие деревья были ободраны, а колеи от колес выглядели следами гигантских пальцев, соскребших с мягкой почвы палую листву и молодой папоротник. Джерри был поражен тем, что машина проехала такой большой кусок между деревьями и остановилась сама собой, не выдержав сражения с грязью и лесной порослью.

– Ты тут проделала добрых сто футов.

– Все мне казалось тогда каким-то абстрактным. – Быть может, подумала Руфь, он намекает на то, что она должна гордиться собой, Джерри спустился к машине, открыл дверцу, достал из отделения для перчаток карты и регистрационные документы, а с заднего сиденья – полотенца и детские игрушки. Усмехаясь, пошел вокруг машины и вдруг расхохотался, зайдя за нее, – там, где Руфи не было его видно. Потом перемахнул через стену и, вернувшись, сказал:

– Вся правая сторона вмята. Как будто жестянка.

– А можно ее выровнять?

– Машине – крышка. Если погнута рама, самое верное – идти получать страховку. Ее уже не выпрямишь.

– Бедненькая моя старушка. – Руфь нутром ощутила, как гнется металл, и что-то похожее на горе шевельнулось в ней. – Все-таки бессердечно бросать ее здесь.

– Аварийка приедет и оттащит ее. Поехали. Садись же. – Из его старенького “меркурия” со складным верхом вдруг пахнуло запахом Салли. Руфь встала как вкопанная. – Поехали, – сказал он. – У нас ведь дома дети.

– Тебе давно пора бы об этом вспомнить, – сказала она, скользнув на сиденье.

– Я никогда и не забывал. А ты? Если бы ты думала о детях, ты бы не устраивала трюки на автомобилях, гоняя по округе. – Он резко включил зажигание – “запалил резину”, по выражению мальчишек. Это было уже гадко с его стороны.

Она сказала, твердо решив держаться спокойно:

– Это ведь была авария.

– Это был трюк, – сказал Джерри. – Преднамеренный трюк. Жена, обуреваемая огромной, великой жаждой смерти, бросает смерти вызов. Ты даже не затормозила.

– Я считала, что, когда машину заносит, нельзя тормозить. Мне казалось, куда важнее рулить.

– Рулить! Но руль ведь тебя не слушался – как же, черт возьми, ты могла рулить?

– Мне казалось, что я рулила. А потом вдруг почувствовала, что больше не могу, – тогда я уткнулась лицом в сиденье.

– Значит, вот так ты разрешаешь проблемы, да? Уткнуться лицом в сиденье и ждать – авось как-нибудь образуется. И самое возмутительное, что ведь так и выходит. Любого другого, врежься он в этот лес, тут же бы убило.

Она сидела, застыв от испуга, рядом с этим разозленным, стремительно гнавшим машину человеком, и ужасная правда разрасталась перед ее глазами, пока от созерцания ее Руфь не ощутила внутри пустоту. Снова раздвинулись облака зелени; она мягко скользила сквозь строй стволов. Вот машина ткнулась в один из них и встала. Она вылезла, и бодрящий воздух коснулся ее, приласкал. С ней случилась авария. А Джерри этого ждал. Он молился, чтобы это произошло. И молитва его была услышана, но какой это обернулось издевкой: пострадала-то лишь машина. Руфь вспомнила, с какой усмешкой он разглядывал покореженный автомобиль.

– Ты злишься, – сказала она, тщательно опробуя каждое слово, будто подгнившие перекладины лестницы, – что со мной этого не произошло.

– Что тебя не убило?

– Да.

Он подумал.

– Нет, не совсем так. Я, наверное, ждал, что Бог как-то явит свою волю, вот он ее и явил. Дал понять, что ничего не случится. Если мы сами – ты и я – не сделаем так, чтобы случилось.

– Да ты понимаешь, что говоришь! Ты же говоришь, что хочешь моей смерти.

– Разве? – Он спокойно улыбнулся. – Это, конечно же, твоя фантазия. – Улыбка сошла с его лица, и он, насупясь, похлопал ее по ноге. – А ты хочешь, чтобы что-то случилось?

– Нет.

– Тогда успокойся. Ты – вечна. Ничего с тобой не случится.

На другой день после аварии Салли, с застывшей улыбкой и бегающими глазами, подошла на пляже к Руфи и сказала, как она рада, что Руфь не пострадала. Руфь поверила ей, а потом пожалела, что от неожиданности лишь кивнула в ответ. Она старалась солнцем выжечь из себя память об аварии – эту боль в коленях и плечах (от того, что она бессознательно изо всей силы вцепилась в руль?) и это мелькание, ощущение скольжения, полета, которое охватывало ее, стоило ей закрыть глаза. Лицо Салли, неестественно окрашенное в слепящих лучах солнца, как на картинах Боннара – пурпурные губы, пепельно-серые волосы, – словно бледное феерическое видение вторглось в безоблачную синеву, которой Руфь всецело отдалась. “Руфь, я слышала про твою аварию и просто хотела сказать, что я рада, что ты не пострадала. Правда”. Салли повернулась и пошла прочь – со спины она казалась такой худой: сзади на ляжках кожа набегала морщинками. Когда они только переехали в Гринвуд и были моложе, тело у Салли было гладкое, как у манекенщицы, не тело, а машина. Ее желтое бикини все удалялось и, наконец, слилось с пляжной публикой, издали похожей на прендергастовские мазки <Прендергаст Морис Бэзил – американский художник>. На другой день Салли, как выяснилось, посадила своих троих детей на самолет и улетела во Флориду, где у ее брата и его второй жены был дом в краю апельсиновых садов, возле Лейк-Уэльса. Руфь узнала об этом от Джерри, который, как выяснилось, и подвигнул Салли на отъезд.

– Но почему?

– Чувствовать себя связанной по рукам и ногам становилось для нее невыносимо.

– Чем связанной? И что, собственно, имеется под этим в виду?

– Человек связан по рукам и ногам, когда у него нет выбора. Жизнь связывает нас по рукам и ногам. Человек не может жить дальше и не может умереть. Я не могу жениться на Салли, я не могу жить без нее. Ты не знаешь, что значит быть связанным по рукам и ногам, потому что невозможное тебя не интересует. Ты просто этого не видишь.

– Ну, ты, например, кажешься мне сейчас совершенно невозможным. Какое право, да, какое, собственно, право имел ты посылать ее во Флориду на деньги Ричарда?

Джерри расхохотался.

– Значит, все дело в деньгах этого мерзавца, да?

– Джерри, ты болен. Почему ты так ненавидишь Ричарда?

– Потому что он атеист, как и все вокруг, и все вы стараетесь вогнать меня в гроб. – С отъездом Салли он как-то неприятно распоясался; Руфь почувствовала, что он ожесточает себя для решительного шага.

– А что эта поездка во Флориду должна доказать? – спросила она. – Ты полетишь за ней следом?

– Смотри-ка, мне это никогда бы в голову не пришло. А ведь я никогда не был во Флориде.

– Не смеши.

– Апельсиновые деревья цветут, кажется, именно в сентябре?

– Если ты уедешь, твоей ноги в этом доме больше не будет.

– Ну как могу я уехать? Будь же разумна. Она уехала отдохнуть – от Ричарда, от меня, от тебя, от всего. Она совсем без сил. Ничего более жестокого ты придумать не могла, как просить ее переждать это лето. Мы убиваем ее – ты, и я, и этот, как-там-его. Она живет на лекарствах, она дошла до отчаяния.

– Живет на лекарствах – подумаешь! Любой женщине ничего не стоит довести себя до отчаяния, только бы этим чего-то добиться. Просто она хочет удрать с тобой.

Он задумался над такой возможностью, и черты его лица стали острее, резче – таким он нарисовал бы себя: Руфь помнила эту его манеру еще с той поры, когда, сидя за соседними мольбертами, они сосредоточенно переносили на бумагу одну и ту же модель.

– Не думаю, что это надо так делать, – сказал он сейчас. – А уж если делать, то надо сначала обсудить все с адвокатами, а потом – суд о разделе прав, и огорченные родители, и рыдающие дети, и весь фейерверк. А каково будет нашим детям, если я вдруг исчезну с миссис Матиас, Бобби, Питером и крошкой Теодорой? Ужасные дети – все трое как две капли воды похожи на Ричарда. Чудовища, а не дети.

– Прекрати, – сказала ему Руфь. – Не жалуйся мне на то, что у Салли дети – от мужа, а не от тебя.

– Ну, ты грандиозна, – сказал он, – у всех проблемы, кроме тебя. А у тебя – никаких, верно? Мы с бедняжкой Салли висим часами на телефоне, обсуждаем, каково будет бедной старушке Руфи, когда она останется одна со всеми своими детьми, а ты, оказывается, живешь себе припеваючи и никакущих у тебя проблем, так? Как это у тебя получается, детка? Разбиваешь машину, чтобы немного встряхнуться, а то уж очень выдался унылый день, и – ни единой царапины. Твой мир рушится, а ты лежишь себе на этом чертовом пляже все лето, счастливая, как моллюск. Этот твой древний, единый и неделимый Бог, должно быть, – настоящий огурчик.

– Я ведь не просто иудейка, но и христианка, как и ты, – сказала Руфь.

***

Дети, особенно Чарли, начали нервничать. Раньше после работы Джерри играл с мальчиками в кетч на заднем дворе или вез всех троих к Хорнунгам на вечернее купание в бассейне, а теперь он сидел дома и смотрел в пустоту, пил джин с тоником и слушал пластинки Рэя Чарльза или говорил с Руфью, пытаясь – уже довольно вяло – так повернуть разговор и направление мыслей, чтобы найти выход из создавшейся ситуации и облегчить душу. Во время еды глаза его то и дело теряли фокус – перед ним возникала Салли. Дни шли, прошла неделя, потом десять дней, а ни Джерри, ни Ричард не знали, когда она вернется. Яркая птица с заморским оперением, она улетела в тропики; оттуда, далекая, но незабываемая, она пела им, и сигнал “занято” в служебном телефоне Джерри был ее песней. Руфь бесилась, отчаивалась, а в промежутках жалела Джерри – они совсем “разодрали” его на части. Пятнышки на его радужной оболочке казались острыми закорючками, и на улице он держал голову под каким-то странным углом, будто прислушивался к некоему сигналу, или, словно Исаак, ждал удара с небес.

– Пожалуйста, решай, – молила его Руфь. – Мы все выживем – поступай, как хочешь, и перестань думать о нас.

– Не могу, – говорил он. – То, чего я хочу, слишком многих затрагивает. Это как уравнение с одними переменными величинами. Я не могу его решить. Не могу. Она плачет по телефону. Не хочет плакать. Она такая смешная и так мужественно держится. Говорит – там сто десять градусов <100 градусов по шкале Фаренгейта равны примерно 43 градусам по шкале Цельсия>, и ее невестка ходит совсем голая.

– Когда же Салли возвращается?

– Боится, что скоро. Она со своими детьми заполонила весь дом, и гостеприимство хозяев быстро иссякает.

– Она сказала им, почему приехала?

– Не совсем. Только призналась, что несчастлива с Ричардом, а брат сказал – не говори глупостей и не разыгрывай из себя балованного ребенка. Ричард заботится о ней, и потом, у нее есть долг перед детьми. – Что правда.

– Почему, собственно, правда? Ну, как он о ней заботится? Отправил в дорогу, а денег дал – едва на самолет хватило.

– Ты посылал ей деньги? – У Руфи подкосились ноги при мысли о том, что Джерри растрачивает деньги, отложенные на образование детей, эта дорогостоящая женщина не только залезла в их постель, но теперь еще и в их банковский счет.

– Нет, наверно, мне следует послать туда себя. Но я не могу. Мне все время хочется к ней поехать, и никак не получается – то одно, то другое: то у Джоанны фортепьянный концерт, то Коллинзы позваны на ужин или надо идти к этому чертову зубному врачу. Господи, это ужасно. Ужасно говорить с ней. Поговорила бы ты, раз тебя это так трогает.

– Охотно. Соедини меня с ней. Я вдруг поняла, что у меня есть что сказать этой женщине.

– Она ведь и во Флориду-то уехала, чтобы тебя не мучить. Она очень переживала твою аварию.

– А по-моему, ты говорил, она уехала в надежде, что ты последуешь за ней.

– По-видимому, она думала и о том и о другом. Она совсем запуталась.

– Ну, не одна она.

Когда Руфь бодрствовала, она сознательно занимала себя заботой о детях и о доме, зато сны ее стали необычно жестоки. Насилия, ампутации, сумасшедшая скорость вперемежку со сценами и лицами из далеких уголков ее жизни. Однажды ей приснилось, что она едет в Вермонте по дороге на дачу, которую они там снимали. Судя по всему, это была та часть дороги, что шла под заброшенной лесопилкой, где были особенно глубокие колеи, потому что солнце не пробивало нависавшей листвы и не могло высушить грязь. Она ехала с кем-то наперегонки. Впереди в шатком открытом черном кабриолете сидели рядом, очень прямо, ее отец, Дэвид Коллинз и маленькая старушка из детских книжек; отец правил, и Руфи стало страшно, потому что он отличался рассеянностью, как это часто бывает со священниками, да к тому же последнее время у него ослаб слух, и он уже не слышал, когда машины приближались к нему сбоку или сзади. Сама Руфь и Джоффри ехали следом в какой-то странной низкой повозке, без какой-либо видимой тягловой силы. Они как бы плавно летели, и, однако же, колеса повозки касались изрытой колеями дороги. Волнение сына передавалось ей – его слезы жгли ей горло. Внезапно кабриолет остановился – остановился, как в застывшем фильме. Дэвид и папа ухватились за боковины, но старушке, сидевшей между ними, не за что было ухватиться, и она вылетела из кабриолета. Все столпились вокруг нее. Она лежала на краю дороги в нестриженой траве – маленькая, съежившаяся, одни кости. От падения тело ее под черным платьем словно укоротилось, перебитые ноги, точно лапы у паука, отвратительно торчали в разные стороны. Желтое лицо, наполовину скрытое разметавшимися волосами, было откинуто назад, рот раскрылся, и зубы – сплошная вставная челюсть – соскользнули вниз, точно опускная решетка. Она разбилась и умирала. Она пыталась что-то сказать. Руфь нагнулась, чтобы лучше услышать, – и перенеслась во сне в подводное царство, царство голубовато-зеленой воды, которая кажется ярко-голубой из-за белого кораллового песка на дне, – такая вода в Карибском море у берегов острова Сент-Джон, куда она ездила с Джерри много лет тому назад, когда ждала Джоффри. Возможно, ей приснилась Флорида.

***

В субботу Джерри сказал, что ему надо съездить по делам в город, а часом позже позвонил ей по телефону.

– Руфь, – сказал он на два тона ниже обычного: она тотчас представила себе открытый телефон-автомат в магазине мелочей, – могу я вернуться сейчас и поговорить с тобой?

– Конечно. – У нее затряслись колени.

– Кто из детей дома?

– Один только Чарли. Джоанна побежала с Джоффри на распродажу в гараж Кантинелли.

Она прошла на кухню и, наполнив стакан для сока вермутом, выпила его как воду – воду, обжигавшую огнем. Она все еще была на кухне, когда он вошел через заднюю дверь; стрекот цикад и сухой, как запах футбольного мяча, воздух конца лета ворвался вместе с ним.

– Я разговаривал с Салли, – сказал он, – она вынуждена уехать из Флориды. Детям там плохо. Да и занятия в школе начинаются через неделю.

– Да. Ну и что?

Он мялся, словно чего-то ждал. Она спросила:

– И ты обо всем этом говорил по телефону из магазина мелочей?

– Я говорил с того, что позади бензоколонки “Тексако”. Салли хочет знать, ухожу ли я к ней. Лето ведь кончилось.

– Еще не было Дня труда <День труда – первый понедельник сентября>.

– Но уже сентябрь.

Дрожь из ног перебралась выше, куда-то под ложечку, вермут в желудке был словно нож, вонзенный так плотно, что даже кровь не выступила.

Джерри выпалил:

– Только, пожалуйста, не бледней так. – На его лице читалось абстрактное сострадание, с каким он вынимал бы занозу или шип из ее руки или из ноги кого-нибудь из детей.

Она спросила в надежде, что он ценит ее умение владеть собой:

– Где же ты будешь ее ждать? Он передернул плечами и рассмеялся с видом заговорщика.

– Не знаю. В Вашингтоне? В Вайоминге? При ней, конечно, будут все эти чертовы дети. Не наилучший вариант, но как-нибудь справимся. Справляются же другие.

– Немногие.

Он уставился в вытертый линолеум на полу.

Она спросила его:

– Ты хочешь уйти?

– Я боюсь этого шага, но – да. Я хочу уйти, скажи мне – уходи.

Теперь она, прислонившись к раковине со стаканом в руке, в котором плескались остатки вина, передернула плечами.

– Так уходи.

– А ты справишься? У нас больше тысячи долларов на чековой книжке и, по-моему, около восьми тысяч пятисот в сберегательной кассе. – Он поднял обе руки, пытаясь ее обнять: у Руфи было такое ощущение, что тело его точно машина, которую кто-то намеренно включил, и она поехала, а из глаз кричал беспомощный пассажир.

– Ничего со мной не случится, – сказала она, осушила стакан и, словно что-то вспомнив, швырнула на пол. Осколки и капли разлетелись звездой по старому зеленому линолеуму в мраморных прожилках.

На шум в кухню прибежал Чарли: Руфь совсем забыла, что он дома. Чарли был славный мальчик, маленький для своих лет, со славным умненьким личиком и унаследованным от Джерри упрямым, не поддающимся гребенке хохолком.

– Зачем ты это сделала? – спросил он, улыбаясь, готовый услышать в ответ, что это была шутка. Из всех их детей он отличался наиболее развитой логикой, и без теории “шуток” взрослые не укладывались бы в его представление о мире. Он стоял и ждал, маленький, улыбающийся. Ему было семь лет. Стоял в шортах цвета хаки, с голенькой грудкой, покрытой летним загаром.

Руфь прорвало: она почувствовала, как соленая вода брызнула из глаз. Она крикнула малышу:

– Потому что папа хочет от нас уйти и поселиться с миссис Матиас!

Чарли молча повернулся и со стремительностью побитой кошки вылетел из кухни, Джерри кинулся за ним, и Руфь увидела их обоих уже в гостиной; в дверном проеме, как в раме, возникла бытовая сценка работы кого-нибудь из голландских мастеров: мальчик сидит в качалке, вытянув голые ножки, упрямо вскинув светлую головку, а отец в своих выходных джинсах от Леви и парусиновых туфлях стоит перед ним на коленях и пытается его обнять. Чарли не очень-то поддавался объятию. Любимый вяз Руфи добавлял к этой сцене затянутый желто-зеленым квадрат окна.

– Не плачь, – уговаривал сына Джерри. – Почему ты плачешь?

– Мама сказала... мама сказала, ты хочешь... – худенькая грудка приподнялась от сдавленных рыданий, – ...хочешь жить с этими детьми...

– Нет, не хочу. Я хочу жить с тобой.

Руфь не могла больше на это смотреть. Осторожно – она ведь была босая – Руфь подмела осколки. Кусочки стекла – иные мелкие, как пудра, – со звоном ссыпались из совка в ведро. Из праха в прах. Она как раз все убрала, когда Чарли прошлепал к ней по чистому полу и объявил:

– Папа ушел. Он сказал, что вернется. – Он сообщил об этом с большим достоинством, точно посол вражеской державы.

Джерри вернулся, когда Руфь закладывала в плиту тосты с сыром для ленча. Он задыхался, был какой-то бесплотный, с застывшим взглядом, похожий на пугало. По дороге с визгом промчалась машина.

– Я снова звонил Салли.

Руфь закрыла дверцу плиты, проверила регулировку нагрева и спросила:

– Ну и?

– Я сказал, что не могу к ней уйти. Описал то, что было с Чарли, и сказал, что просто не могу этого сделать. Завтра она возвращается к Ричарду. Она сказала, что это не слишком ее удивляет. Она была изрядно возмущена тобой – за то, что ты пустила в ход детей, но я сказал ей, что это получилось случайно. Она так разоралась – по-моему, уж слишком.

– Ну, в таких обстоятельствах у кого хватит духу ее винить?

– У меня, – сказал Джерри. – Я любил эту женщину, и она не должна была на меня нажимать. – Рот у него стал совсем маленький, а голос холодный, он устал от страсти, как устает от солнца лето. Руфь подумала, сможет ли она пожалеть Салли: ведь они обе, вместе владели этим человеком, и ту, другую, он изгнал из своего сердца слишком своекорыстно, слишком жестоко. Руфи хотелось узнать еще, услышать каждое слово, произнесенное Салли, услышать ее крики, но Джерри запер на замок свое сокровище. Джоанна и Джоффри вернулись с распродажи – они купили пепельницу в виде цыпленка, – и тут все разговоры прекратились.

***

На другой день Салли появилась на волейбольной площадке. Стояло сентябрьское воскресенье, по небу неслись светлые серые облака; было не столько холодно, сколько ветрено – точно где-то в атмосфере оставили открытой дверь. Салли, приходившая в июле на площадку в желтом купальном костюме и накинутой поверх рубашке Ричарда, рукава которой она завязывала на животе, снова надела белые брюки и трикотажную кофточку, которые носила в начале лета. Кожа на лице у нее натянулась – флоридский загар выявил крошечные белые морщинки у глаз. Все так дружно приветствовали ее, точно она вернулась, чудом спасшись от какой-то напасти. Ричард, в клетчатых шортах, держался мягче, чем в тот день, когда влетел в полицейский участок. Интересно, подумала Руфь, что они с Салли сотворили друг с другом, отчего он стал таким любезно-сонным. Совсем не чувствуя глубины пространства, он то и дело посылал простейшие мячи в сетку и наскакивал на других игроков. В какую-то минуту он наскочил на Руфь, и в момент столкновения она уловила запах джина. В какую-то минуту Джерри предупреждающе крикнул: “Салли!”, неудачно, слишком сильно послав мяч прямо в нее; она вытянулась, готовясь к прыжку, но даже не задела мяча, и он упал между нею и сеткой. А крик Джерри, его мольба о помощи, надолго повис в воздухе среди молчания остальных. То, что было между ним и Салли, исчезло – осталась игра, обнаруживавшая всю несобранность Джерри, его манеру отчаянно бить по мячу. Он подпрыгивал, приседал, снова и снова падал среди грязи и разбитого стекла, пытаясь взять невозможные мячи, – он был как сумасшедший, оторванный от реальности, как рыба, выброшенная из воды. И все – ради Салли, но ее задубевшее от солнца лицо-сердечко было замкнуто: он больше не существовал для нее. Джерри в последний раз отравлял воскресный вечер своим скорбным видом после волейбола: назавтра был День труда. Волейбол, лето, роман – все осталось позади. Дети пошли в школу; недолгие посиделки на траве или у воды под предлогом детских игр прекратились. Проходили недели – Конанты с Матиасами не встречались.

Руфь чувствовала себя обманутой. Она ждала поражения за наспех возведенными ею непрочными стенами, а поражения не последовало из-за ее же слез и слез сына – интересно, где та правильная шкала, по которой слезы ребенка весят больше, чем слезы взрослого мужчины? Джерри уронил себя, не сделав того шага, на который толкала его сила собственного несчастья. Руфь обнаружила в его машине карманное издание книги “Дети разведенных”. Он пытался установить, чего может стоить поступок, не поддающийся измерению: если Джоанна, Чарли и Джоффри прольют каждый по кварте слез, он останется; если же лишь по пинте – он уйдет. Если будет семь шансов из десяти, что Руфь снова выйдет замуж, – он уйдет; если же меньше, чем пятьдесят на пятьдесят, – он останется. Это было унизительно: мужчина не должен жить с женщиной из жалости, а если он все-таки живет, то не должен ей об этом говорить. Джерри и не говорил, но не говорил и другого, вернее – неоднократно и то и другое говорил. Подробности утрачивали значение – Руфь едва его слушала, улавливая из потока слов лишь, то, что ничего не утряслось, кульминации не было, он не успокоился, он все еще влюблен, и хотя Салли потеряна для него, она продолжает жить в нем прочнее, чем когда-либо, все это не кончено, Джерри не удовлетворен, жена подвела его – подвела, не сумела по своей нескладности даже умереть, во всем виновата она одна, и никогда ей не знать покоя. Каждый вечер, возвращаясь с работы, он с надеждой спрашивал:

– Ничего не произошло?

– Нет.

– Никто не звонил, не заходил?

– А ты ждешь звонка?

– Нет.

– Так в чем же дело?

Он начинал просматривать дневную почту.

Она спрашивала:

– Как ты себя чувствуешь?

– О'кей. Отлично.

– Нет, правда.

– Устал.

– Физически устал?

– В итоге – да, конечно.

– Устал жить со мной?

– Я бы так не сказал.

– От того, что живешь без нее?

– Да нет. Я ведь никогда не был уверен, что мне понравится с ней жить. У нее могла появиться привычка мной командовать.

– Тогда что же тебя гложет? Страдать вот так, молча – ничего хуже нет. Мне, например, кажется, что я теряю рассудок.

– Глупости. Ты самая здравая женщина, какую я знаю.

– Была самая здравая женщина, какую ты знал. “Ничего не произошло?” Всякий раз, когда ты меня об этом спрашиваешь, мне хочется схватить тарелку и швырнуть об пол, хочется пробить кулаком эти стекла. Чего ты ждешь, что должно произойти?

– Не знаю. Ничего. Наверное, жду, чтобы она сделала какой-то шаг. Но что она может сделать?

Руфь пересекла комнату и схватила было его за плечи, словно намеревалась встряхнуть, но тут же разжала пальцы: плечи у него оказались такие тощие.

– Неужели ты не понимаешь? Ты покончил с ней. Покончил.

Джерри смотрел куда-то поверх ее головы, сквозь ее волосы.

– Этого не может быть. – Он говорил, еле ворочая языком, точно сомнамбула. – Нельзя так быстро перейти от наполненности к пустоте.

– Прошу тебя, сосредоточься, – сказала она, пытаясь встряхнуть его, как ребенка, но он оказался слишком большой, и она встряхнула только себя. – Женщины зависят от мужчин. Она любила тебя, но ты не оправдал ее надежд, и теперь она вынуждена держаться за Ричарда. Ей нужен Ричард. У нее дети от Ричарда. Ты не должен больше вмешиваться в их жизнь.

– Она попытается теперь завести роман с кем-нибудь другим, чтоб выбраться из своего брака.

– Ну и ладно, пусть. Ты не имеешь на нее никаких прав, Джерри.

– Чьи-то надежды я должен был не оправдать. Либо ее, либо твои и наших детей.

– Я знаю. Не растравляй себя. Я знаю: если б выбор был между нею и только мной, ты бы не колебался.

– Не правда. Колебался бы.

– Очень смешно. Зачем, ты говоришь это? Зачем утруждаешь себя?

– Из уважения к тебе, – сказал он, – я пытаюсь говорить правду.

– Ну, так прекрати. Это уже не уважение, Я не хочу больше слышать правду. Что ты делаешь со мной, Джерри?

– Ничего я с тобой не делаю. Продолжаю оставаться твоим мужем.

– Ты же перестал спать со мной. Это тебе известно?

– Я думал, ты будешь только рада.

– Почему же я должна радоваться?

– Мне казалось, ты не любишь этим заниматься.

– Конечно, люблю.

– Ты всегда поворачиваешься ко мне спиной.

– Не всегда.

– Тогда сегодня давай спать вместе.

– Нет. Все равно перед тобой будет она. В твоих мыслях будет она. Это слишком унизительно.

– Так чего же ты от меня хочешь?

– Перестань думать о ней!

– Не могу.

– Тогда постарайся, чтоб я этого не замечала. Думай о ней в Нью-Йорке. Думай на пляже. А когда ты со мной дома, – думай обо мне. И если хочешь спать со мной, то чтоб я чувствовала, что именно со мной. Лги мне. Соблазняй меня.

– Ты ведь моя жена. Мне нет нужды тебя соблазнять.

– Сделай меня своей женой. Обними. Обними меня.

Она прижалась к нему, но руки его висели как плети.

– Послушай, Руфь, – сказал Джерри. – Бедная Руфь. Я же с тобой. Я думал, ты будешь счастлива. Неужели ты не счастлива?

– Нет, я боюсь.

– Ты никогда ничего не боялась.

– Меня тошнит.

– В прямом смысле слова?

– Нет еще.

– Тогда как же?

– Позволь мне кое в чем тебе признаться. В ту субботу, когда ты отправился стричься, не сказав мне, и пропадал всю вторую половину дня, я то и дело смотрела в окно – отчетливо помню каждый листик на вязе – и около половины шестого подумала: “Он ушел. Он бросил меня”. И почувствовала облегчение.

Он, наконец, прижал ее к себе, и в слиянии их тел было тепло, но Руфь не могла полностью отдаться ему, потому что в объятиях Джерри чувствовала что-то недоброе, как в силе земного притяжения: ему доставляло удовольствие то, что она пошатнулась, что разум отказывает ей.

Она сама перестала себя понимать: грань между ее восприятием и чувствами перестала быть четкой. Сентябрь уходил в небытие: явился рабочий, отрегулировал печь, и остывающими ночами она теперь сама включалась и выключалась. Когда Руфь лежала без сна, ей не давало покоя непривычное урчание: она не была уверена, реальный ли это звук, и если да, то откуда он – то ли печь гудит внизу, то ли самолет в небе, то ли трансформаторы на столбе за окном спальни. Где-то на просторах ее жизни работал мотор – но где? Джерри и Салли – она была уверена – так сильно ранили друг друга, что ни о какой возможности примирения не могло быть и речи, но Руфь чувствовала, что судьба ткет свое полотно и события складываются в рисунок, родившийся в темных закоулках ее мозга. Мир таков, какой он в общем-то есть; чего мы ждем, то и случается; а ждем мы того, чего жаждем. Как негатив порождает отпечаток, так и Руфь породила Салли. Откуда иначе то раздражение, с каким она относится к изъянам в красоте Салли – горькой складочке в уголке рта, слишком пышным бедрам? Руфи хотелось, чтобы Салли была более безупречной, – как ей хотелось, чтобы Джерри был более решительным. Руфь, воспитанную в иной вере, раздражало то, что Джерри так радуется своей раздвоенности, как доказательству глубокой пропасти между телом и душой, благодаря которой человек только и может избегнуть забвения. Все это слишком уж отдает религиозными бреднями, фантасмагорией. Дикий зверь его страсти чересчур легко подчинился велениям разума Руфи. Он застыл на три месяца, стоило ей взять и попросить, и совсем исчез с горизонта, лишь только она замахнулась, а у Чарли слезы блеснули в глазах. Слишком все получилось легко, слишком странно. Наверно, думала Руфь, надо бы поднапрячься и теперь, когда ночи стали равны дням, усилием воли разрядить напряжение лета. Она – пленница: пропасть между ее рассудком и миром, через которую был перекинут мостик из тысячи догадок, сомкнулась, и она оказалась плененной, как белый единорог на гобелене.

***

В последнюю пятницу месяца Коллинзы уговорили их поехать в Кэннонпорт на вечер греческих плясок. Старый Кэннонпорт, прижатый к морю, со своими скрипучими причалами и рыдающими чайками. Пляски были устроены в подвальном помещении местного зала Ветеранов войны, большого дощатого строения с квадратной башней, стоявшего на откосе среди четырехэтажных, крытых черепицей, жилых домов. Здесь, в нижней части улицы, соленая вода оставила на домах черные потеки. Матовые стекла в окнах зала молочно светились – за ними находился гулкий, как пещера, подвал: грохот музыки проникал наружу даже сквозь стены. Джерри, Руфь, Дэвид и Линда спустились по бетонным ступенькам бокового входа; какой-то тип, сверкавший столь безупречной лысиной, что просматривались швы на черепе, продал им малиновые билеты. Внутри было светло, жарко, шумно и людно; люди стояли, сидели, пили пиво, плясали, извиваясь длинной, крепко сбитой цепочкой, – лица блестели, нелепые, сумасшедшие. Были тут и Матиасы. Они приехали с Хорнунгами.

– Я говорила им про эти танцы, но не думала, что они поедут, – поспешила сообщить Руфи Линда, когда Ричард направился к ним, а следом и Салли.

Ричард казался пьяным и пришибленным; Руфь сразу увидела, что он завел или собирается завести роман с Джейнет Хорнунг. На Салли было оранжевое платье – цвет этот шел ей и одновременно придавал трагический вид. У Руфи заломило виски. Ричард взял ее за руку, и они присоединились к танцующим, разорвав цепь, – она потащила их за собой, вовлекла в движущуюся людскую массу.

Во время танца в поле зрения Руфи то и дело появлялось оранжевое платье Салли. Порою они оказывались друг против друга, следуя спиралям цепи; лицо Салли было опущено, она танцевала как бы вне связи с окружающими, словно вставленная в общий фриз, тогда как Руфь чувствовала себя накрепко припаянной к своим соседям, которые тянули ее, непокорную, неуклюжую. Чьи-то руки спаривались с ее руками. Пухлые пальцы Ричарда время от времени перебирали ее руку, чтобы она не выскользнула. Какой-то незнакомец, поросший густой шерстью, которая пучками торчала из рукавов его пиджака, подпрыгивая, дергаясь, схватил ее за запястье и сверкнул многозначительной улыбкой, обнажившей сломанные зубы. У одних руки были крепкие, как коржики, у других – пухлые, как тесто. Несколько мгновений Руфь плясала рядом с приземистой греческой матроной в черном – крючковатый нос, набухшие веки и рука, словно распластанная птичка, трепещущая невероятной, нечеловечески лихорадочной дрожью. Танец кончился, Руфь выпустила руку женщины и в изумлении уставилась на заурядное, усталое и тупое лицо. С таким же изумлением смотрела она и на Салли и думала, что та, наверное, часто встречалась с Джерри в этом платье и Джерри, наверное, часто снимал его, ложась с ней в постель. Бузуки и кларнет разразились новой мелодией – голова у Руфи заболела с удвоенной силой. Подошел Джерри и взял ее за руку. Он так мягко держал ее, что ее рука то и дело выскальзывала; она пыталась пальцами удержать его руку, ногами поймать нужный ритм. Притоп левой, левую за правую, шаг назад, вот так, ноги вместе, стоять на пятках один такт. Притоп. Оранжевое мелькнуло справа, а несколько мгновений спустя – слева. Рука Джерри соскользнула с ее руки, осклабившийся Ричард прошел мимо в танце, темп возрастал, Джерри снова взял ее руку. Музыка оборвалась. Вместо потолка над головой переплетались ядовито-зеленые трубы, и они вдруг стали опускаться на Руфь.

Джерри сказал ей:

– Давай пошевеливайся. Ты пляшешь так, будто у тебя в туфле камень.

– У меня голова болит.

– Слишком много думаешь. Я сейчас принесу тебе выпить.

Но от бурбона у Руфи только закружилась голова, и теперь, танцевала она или стояла, зал вращался вокруг нее, и яркая фигура Салли все мелькала, словно дразня бьющей через край энергией, врезалась в поле ее зрения то слева, то справа, как бы стачивая ее, делая все меньше и меньше, пока она не превратилась в комок, комок боли. Яркий свет вызывал у нее тошноту. Шеф оркестра вдруг встал с электрогитарой, гикнул, и начался твист. Грохот, казалось Руфи, плотной массой заполнил зал – оркестр непрерывно нагнетал его, словно стремился заполнить все пространство вплоть до самых дальних углов, вплоть до пыльных таинственных глубин между трубами и потолком. Джерри повел Салли к танцующим. Руфь не удивилась. Она заметила, как все взгляды сразу приковались к ним, пока они выходили на середину зала; эта пара бросалась в глаза: оба высокие, молодые, даже юные, слегка забавные и настоятельно требующие к себе внимания – так актеры требуют внимания публики. Они встали друг к другу лицом, на расстоянии, и, расслабив угловатое тело, начали танец – зрители окружили их кольцом и скрыли от глаз Руфи. Дэвид Коллинз подошел было к ней, взглянул на ее лицо и тут же отошел: она почувствовала, что он испугался. Она была точно заразная, смердящая, проклятая, и еще эта боль в лобных пазухах, совсем как родовая – вот-вот родишь чудовище, такое же, как сама. Когда твист, наконец, прекратился, она подошла к Джерри и сказала:

– Пожалуйста, отвези меня домой. Мне все это омерзительно.

На его возбужденном лице глаза округлились от удивления.

– Прошу тебя.

Джерри поверх ее головы посмотрел на Салли и спросил:

– Вы подвезете Коллинзов? Нам, видимо, придется уехать.

– Конечно. Мне очень жаль, Руфь, что ты плохо себя чувствуешь. – Голос Салли звучал изысканнейше, она безукоризненно изящно растягивала слова.

Руфь обернулась к ней.

– Ты мне солгала, – сказала она, стараясь отчетливо произносить слова, несмотря на тошноту и ужас.

Мускулы на лице Салли напряглись и глаза потемнели, так что глазницы стали глубокими-глубокими. Но она лишь повторила:

– Мне очень жаль, Руфь, – словно ничего и не слышала.

Ничего. Сон продолжался своей чередой, но только уже без нее. Джерри в ярости гнал в Гринвуд машину – они оба могли разбиться, а Руфь не смела и голос подать, чтобы он не повернул назад. Однако опасность спаяла их, и от этого каждому было легче: Джерри бросал вызов смерти, а у Руфи от скорости прошла голова. Она чувствовала, как боль слетает с нее комьями и искрами, точно снег, когда его смахиваешь зимой с крыши машины. Они не разговаривали – слышалось лишь астматически шумное дыхание Джерри. Домой они приехали в полночь; потом он еще отвозил миссис О. Руфь надела ночную рубашку, махровый халат и подкрепила силы стаканом молока. Он вошел, жестикулируя, через кухонную дверь. На мокрых туфлях налипла палая листва.

– Солнышко, – сказал он, беспомощно опустив руки, – я должен с тобой расстаться. Она такое чудо. Я не могу отказаться от нее.

– Не надо этих аффектированных жестов, и говори тише. Я ведь слышу тебя.

Он заговорил судорожными рывками, шагая взад и вперед по линолеуму:

– Сегодня вечером я это понял – очень четко. Осенило. Я ждал этого, и вот оно пришло. Я должен уйти к ней. Должен уйти к этому оранжевому платью – погрузиться в него и исчезнуть. И пусть это убьет меня, пусть это убьет тебя. Меня ничто не удержит – ни дети, ни деньги, ни наши родители, ни Ричард – ничто. Это всего лишь факты жизни, скверные факты. Упрямые факты. Нужна вера. А у меня не хватало веры – как ни странно, веры в тебя. Я не считал тебя личностью, существующей отдельно от меня. А ты – личность. Господи, Руфь, извини меня, извини. Все будет куда страшнее – я знаю, я даже представить себе не могу, как будет страшно. Но я убежден. Абсолютно убежден. А это такое облегчение, когда ты убежден. И я очень благодарен. Я тупица и трус, но я рад. Радуйся и ты тоже. Хорошо? А то я ведь просто сжирал тебя, доводил до смерти.

Пальцы у нее стали вдруг огромные, растеклись, как звук гонга, по холодному стеклу стакана.

– Хорошо, – сказала Руфь. – Я ведь обещала помочь тебе, если ты решишь. Как же мы это осуществим? Когда ты скажешь детям?

– Не заставляй меня пока говорить детям. Просто разреши сегодня не ночевать здесь. Не уговаривай меня. Наверное, ты могла бы меня уговорить, но не надо. Дай мне куда-нибудь уехать. К Коллинзам. В мотель.

– А что я скажу им утром? Детям?

– Скажи им правду. Скажи, что я куда-нибудь уехал. Скажи, что я вернусь домой днем и выкупаю их, и уложу. Вечером я не уйду из дома, пока они не заснут.

– Она, очевидно, будет с тобой.

. – Нет. Решительно нет. Я не хочу, чтоб она знала. Не хочу, чтоб она знала, пока это не окончательно: она только разволнуется.

– Ты хочешь сказать, что это не окончательно? Он молчал, глядя широко раскрытыми глазами. Потом сказал:

– Я должен посмотреть, как ты и дети перенесете это.

– Мы перенесем все, что предстоит перенести. Ведь ты этого от нас хочешь?

– Только не надо ожесточаться. Ты же обещала помочь. Подумай о моем достоинстве и дай мне попробовать.

Руфь передернула плечами:

– Пробуй все, что хочешь. – Когда она поднесла молоко к губам, от него пахнуло кислятиной. Она увидела мелкие створоженные частички на поверхности и не смогла пить. – А что, если нас куда-нибудь пригласят – что мне говорить?

– Пока – соглашайся. Я поеду с тобой.

– Значит, просто не будешь со мною спать – разница только в этом?

– Разве это не главное? Во всяком случае, это – начало. И правильное. Что бы дальше ни произошло, это – правильно.

– О-о, какие любопытные вещи ты говоришь.

– Солнышко, синяя птица улетела. Мы слишком молоды, чтобы сидеть до конца жизни и ждать, не влетит ли она назад в окно. А она не влетит. Она никогда не возвращается.

Он снова принялся жестикулировать – неприятно-театрально, и Руфь обозлило самодовольство, промелькнувшее на его лице, когда он нашел этот образ никогда не возвращающейся синей птицы: экран его лица словно ожил. Она встала и подошла к раковине.

Джерри жалобно крикнул ей в спину:

– Только не начни пить!

Она вылила молоко в раковину, сполоснула стакан и, перевернув, поставила на сушилку. Затем проверила, не осталось ли крошек на хлебной доске, которые могли бы привлечь муравьев, и, обнаружив несколько крошек у тостера, смахнула их рукой в ладонь и выбросила в раковину вслед за вылитым молоком. Мокрой тряпкой она вытерла мазок джема возле тостера. Выключила свет над доской и сказала:

– Пить я не собираюсь. Я ложусь спать. Чтобы выйти на лестницу, ей надо было пройти мимо Джерри.

– Как твоя голова? – спросил он.

– Не дотрагивайся до меня, – сказала она. – Голова у меня болит меньше, но если ты дотронешься, я закричу или заплачу – не знаю, что из двух. Я ложусь: уже поздно. Ты будешь собирать вещи или что?

– Неужели нам больше нечего друг другу сказать? Мне кажется – есть.

– Позже наговоримся. Времени у нас предостаточно. Не надо меня подгонять.

Она почистила зубы в детской ванной – подальше от Джерри. Чистила она зубы щеткой Чарли, которая оказалась жесткой и колючей – видимо, он редко ее употреблял: надо будет сказать ему об этом. Прямо в халате она легла в постель. Отчаявшаяся, продрогшая, она сунула обе подушки себе под голову и, устроив нору из одеял, свернулась калачиком. Сомкнув веки, она погрузилась в багровую пустоту, прорезанную странными вспышками, и ощущение собственных волос на щеке и губах казалось ей касанием чужой руки. Она вслушивалась в отдаленное щелканье замков и скрежет, доносившийся из комнаты, где упаковывал вещи Джерри. Шаги его приблизились, дверь открылась, и проникший в спальню свет сделал багровую пустоту под ее веками прозрачной, кроваво-розовой – Джерри шарил в ящике у ее изголовья.

– Мне, пожалуй, надо взять ингалятор, – сказал он. Голос его звучал пронзительно, дыхание было неглубоким, натужным.

– Если все так правильно, – спросила она, – почему же у тебя начался приступ?

– Астма на меня нападает, – сказал он, – от перегрузок и сырости, а также в определенное время года. Это не имеет отношения ни к тебе, ни к Салли, ни к Богу, ни к тому, что правильно или не правильно. – Он нагнулся, отвел прядь волос и поцеловал ее в щеку. – Подождать мне, пока ты заснешь?

– Нет. Все будет в порядке. Ничего со мной не случится. Уезжай.

Невероятно, но он подчинился. Она вслушивалась в звуки его шагов – он обходил дом, заглядывал в комнаты детей, подводя итог их совместной жизни, решительно открывая и закрывая двери; потом неровные шаги его, затихая, послышались на лестнице – должно быть, он нес что-то тяжелое и припадал на одну ногу. Входная дверь поддалась и открылась. Что-то осторожно бухнуло на крыльце. Там он, видимо, заколебался: она ждала, что дверь сейчас снова откроется и впустит его, его шаги послышатся на лестнице – только теперь он будет подниматься, знакомо стуча каблуками. Но она неверно истолковала тишину. Он просто бесшумно сошел с крыльца. Дверца машины открылась и захлопнулась. Чиркнул стартер, мотор заревел у нее в голове – все пронзительнее по мере того, как убывал звук. Он уехал.

Постель казалась огромной. Руфь слегка распрямилась на белизне. Она ехала на лыжах, медленно скользя наискось по широкому, почти голому и обледенелому склону, старательно накренившись вперед, делая упор на нижнюю лыжу. Из-под снежного покрова показалась пролысина бурой травы, но Руфь легко перелетела через нее и воткнула палку в снег, чтобы развернуться. Она хорошо провела разворот – хотя и не на большой скорости – и плавно пошла вверх, возможно, потому что на пятках ее лыж не налипло пушистого снега.

***

Проснувшись в субботу утром, она обнаружила у себя в постели Джоффри. В своем бездумном эгоизме маленькое тельце заняло всю середину постели, оттеснив ее на край; при Джерри, поскольку он тяжелее, посередине оказывалась она. Личико Джоффри, расслабленное и спокойное, было словно вырезано из плотного светлого мрамора, в который свет проникает лишь на миллиметр. Серьезность этого лица, неподдельное совершенство очертаний – брови, веки, пухлые завитки ноздрей и ушей – испугали ее, словно ночью ей положили в кровать украденный шедевр. Она постаралась подавить панический страх.

В спальню вошла Джоанна, ворча и протирая глаза, и спросила, где папа. “Папа рано встал: у него срочная работа”. Дети восприняли ее объяснение без тени сомнения и без особого интереса. Руфь встала, и краны в ванной показались ей неестественно блестящими, словно елочные украшения. На кухне она снова посмотрела на календарь и проверила свои подсчеты: задержка была уже на три дня. Накормив детей завтраком, она взяла пылесос и отправилась вниз. Около десяти позвонил Джерри.

– Хорошо спала?

– Неплохо. Джоффри залез ко мне в постель, а я даже не проснулась.

– Вот видишь! Я же говорил, что тебе понравится, когда вся постель будет в твоем распоряжении.

Но постель как раз не была в ее распоряжении – она ведь только что сказала ему об этом. Решив все же не спорить, она спросила:

– А как ты спал?

– Ужасно. В мотеле возле самой моей двери всю ночь включалась и выключалась машина, готовящая лед. Женщина-портье никак не могла поверить, что я – один. Я думал о предстоящей ночи – так вот: у родителей Неда Хорнунга есть коттедж в Джекобе-Пойнте, а они уже вернулись в город, так что, может быть, я смогу пожить там. Я ему позволю. – Он говорил быстро, все это волновало, забавляло его – еще бы, такое приключение. Она закрыла глаза. Наконец он вспомнил и спросил:

– А дети расстроились?

– Нет, они не восприняли это всерьез. Пока что.

– Дивно. Ей-богу, все до того нереально. Я заеду домой около четырех.

– Так поздно? А день такой чудесный – можно бы съездить погулять по пляжу.

– Руфь, прошу тебя, не надо. Мне бы тоже очень хотелось, но давай попробуем пожить так, словно мы расстались. Может быть, Чарли с Джоанной сходят на футбол в школу.

– Как-то нелепо начинать новую жизнь с конца недели. Может, вернешься домой на сегодня и на воскресенье и приступишь к новому распорядку в понедельник?

– Черт возьми, женщина, не могу я. Не могу. У меня не хватит духу снова уйти. Это было ужасно – спускаться по лестнице с чемоданом. А когда мы утрясем все с детьми? – И, не дожидаясь ответа, Джерри добавил:

– Ведь надо же мне что-то сказать и Хорнунгам, когда я буду просить насчет коттеджа.

Она молчала, потрясенная тем, как расширяются трещины в повседневной почве. И у Джерри такой радостный голос.

День выдался ясный, погожий, небо было светлое, – день, словно созданный для того, чтобы провести его на воздухе, – но собирать палые листья было еще рано. Руфь принялась подстригать лужайку – босиком, в рабочих брюках и серой трикотажной нижней рубашке Джерри; земля под ее ногами была спекшаяся, затвердевшая, чужая. Лужайку можно бы и не подстригать, но Руфи хотелось чем-то занять себя. Быть может, от работы у нее прекратится задержка. К тому же теперь ей придется делать все это самой. Но уж очень было грустно: рубашка слишком живо напоминала о Джерри, а чахлый подорожник и цикорий, продолжавшие расти, хотя расти им уже не следовало, напоминали ее самое. Отец не раз говорил с кафедры, что человек – как трава, которую бросают в печь, и при этом сам не подозревал, насколько это верно, – он, который был так уверен, что все его любят, да его и любили.

Держась за ручку косилки, Руфь бесплотной тенью висела над землей – землей с ее переплетением крошечных жизней и смертей, что издали кажется лужайкой, а вблизи – чем-то невыносимо путаным и жестоким. Смотри на вещи реально. Мы стареем – и нас выбрасывают на свалку. Мы слабеем – и нас съедают. Голоса детей, устроивших потасовку с Кантинелли, терзали ее слух. Чарли налетел на Джоффри, а тот, не понимая правил игры, изо всей силы прижимал к себе футбольный мяч и не выпускал, точно это была кукла или ценный приз, который он получил; Джоффри тяжело упал и заплакал. Руфь бросилась к ним. Ключицу он на сей раз не сломал, тем не менее Руфь наотмашь ударила Чарли, который вызывающе смотрел на нее, подняв кверху лицо, с этакой ехидной, Джерриной полуулыбочкой. Он разразился такими горючими слезами, что Джоффри от удивления перестал плакать, потом снова заревел – уже из сочувствия к брату. “Он же не нарочно!” – всхлипывал Джоффри. Чувствуя, как подступает тошнота, потрясенная собственным поведением, Руфь повернулась и кинулась прочь от детей – в дом. На кухне она плеснула себе в стакан немного вермута. Со стаканом в руке она прошлась по комнатам нижнего этажа, глядя на мебель, которую они с Джерри накупили за годы совместной жизни, с таким удивлением, словно эти заурядные вещи находились в гроте и были причудливыми творениями эрозии, придавшей им определенные формы. Пришла почта – газеты и письма упали на пол в передней и так и остались там лежать. Джерри непременно бы подобрал всю груду. Если она сейчас наклонится, то потеряет сознание? Руфь вслушалась: чей-то голос; может, это она сама молится? Зазвонил телефон – резко, оглушительно. Это был Джерри.

– Привет. Кажется, у меня добрые вести. – Но голос у него был далекий, испуганный, в нем звучала бравада беглеца, заключенного в телефонной будке. – Хорнунги в восторге от того, что я воспользуюсь коттеджем их родителей. Насколько я понял, их дважды обкрадывали прошлой осенью, и они даже рады, что я там поселюсь. Они дали мне ключи вместе с кофе и выражением сочувствия. Я им сказал, что это только эксперимент. В коттедже нет плиты, но есть электрическая плитка, и телефон пока еще не отключили. Хорнунги говорят, что коттедж – барахло, только вид хорош. А я сказал, что я как раз большой любитель видов. Запишешь номер телефона?

Руфь сгребла почту с пола и записала номер на обороте конверта с каким-то счетом. Она спросила:

– Ты не мог бы приехать к ленчу?

– Я же сказал: вернусь к четырем. Почему ты не воспринимаешь всерьез того, что я говорю? Она сказала:

– Я хочу погулять по пляжу, а дети не хотят идти на футбол. Ты нам нужен.

– Но мы же расстались, черт побери!

– Мне надо кое-что тебе сказать.

– Что?

– Я не могу сказать этого по телефону.

– Почему? Что-нибудь плохое?

– Теперь – плохое. Когда-то, наверное, было бы хорошим. Вообще – ничего определенного. Скорее – сигнал тревоги.

– Что же это такое?

– Дуста в ход воображение.

– Это насчет Салли?

– Нет. Ради всего святого. У тебя стал такой нудный одноколейный ум, Джерри. Подумай для разнообразия о нас.

– Я скоро приеду.

Она ждала у окна. Ее вяз, ее священный вяз, затоплял дорогу золотыми листьями, возвращаясь к наготе, которая выявляла все его арабески и ветки; он уводил ее взгляд вверх и вглубь, внутрь дома, к некоей неделимой надежде. Старый коричневый “меркурий” Джерри, с опущенным, словно в знак избавления, потрепанным верхом, свернул, давя гравий, на ведущую к дому дорожку; в тот же момент “мерседес” Ричарда медленно проехал мимо и покатил дальше. Джерри вошел с усмешечкой.

– Этот сукин сын непременно остановился бы, если бы я не завернул к дому. И как это он так быстро все учуял?

Руфь кинулась к нему в объятия прямо в передней. Она была возбуждена, игриво настроена. Хоть он и качнулся назад и обнял ее с опаской, ему это явно польстило.

– Что, детка? Неужели ты так быстро без меня соскучилась? – Он погладил ее по спине, по своей же рубашке.

– Отвези меня на пляж, – попросила она. – Отвези всех нас на пляж.

Залив у Лонг-Айленда был такого синего цвета, какого никогда не добьешься на полотне, цвета столь интенсивного, что на него ушла бы вся краска, тюбик за тюбиком, – синее копировальной бумаги и ярче белого титаниума. Высокие осенние приливы прибили всякий мусор к самым дюнам; массивная килевая балка лежала, выброшенная бурей, и под ее прикрытием здесь разводили костры, оставившие черные подпалины. Дети умчались вперед, а еще дальше, за ними, широкими кругами носился спущенный с поводка пес, и лай его с большим опозданием долетал до их ушей. Вода холодом сковала лодыжки Руфи, и она вздрогнула, словно от счастья. Она прильнула к Джерри, взяла его под руку и сказала ему, глядя, как подпрыгивают головки детей, пересекая круги, оставленные собакой, что у нее задержка на три или четыре дня, но пусть он не волнуется.

Он спросил – почему.

Она сказала, что сделает аборт.

Он закрыл глаза и на ходу повернул лицо к солнцу, хотя солнце было уже слишком низкое и не давало загара. Он сказал, что это мерзко.

Она согласилась, но ведь из стоящих перед ней альтернатив эта – наименее мерзкая. Она считает, что нельзя производить на свет ребенка, у которого нет отца.

Он указал на детей, плясавших на просторе, точно солнечные крапинки, и сказал, что это все равно, что убить одного из них. Кого она выберет – Джоанну, Чарли или Джоффри?

Руфь сказала – глупости, вовсе это не так: ведь это все равно что убить рыбу, даже меньше. А силы моря, словно внося свою лепту в их беседу, выбрасывали им под ноги крошечные серебряные тельца – рыбок, попавших в водоворот прилива. Руфь вслух вспомнила о выкидыше, который был у нее шесть лет тому назад; снова рассказала, как держала зародыш в руках, а потом спустила в туалет, и ей нисколько не было страшно.

Но, сказал он, то произошло по воле Всевышнего. А теперь это произойдет по их воле.

Конечно, сказала она, – и нетерпимость ее отца к предрассудкам проявилась в стремительности, с какой она это произнесла: конечно, это не одно и то же. Но она знает, что может и хочет на это пойти. Хочет сделать ему такой подарок. Если надо, она полетит в Швецию, в Японию.

Он же винил во всем себя: зачем он продолжал спать с нею, после того как разлюбил – или ему казалось, что разлюбил ее.

Она возразила: это неестественно – жить вместе, а спать врозь.

Он с нею не согласился. Но его несогласие – Руфь это чувствовала – главным образом объяснялось стремлением снять с себя моральную ответственность за аборт. Интуиция подсказывала Руфи, что теперь Джерри перейдет к преувеличениям, к пародии. Он вдруг остановился и, размахивая руками, объявил:

– Какой же это подарок – убить моего ребенка, чтоб потом, когда я умру, эта рыба таращилась на меня в чистилище.

– Ах, Джерри, – вздохнула Руфь. – Возможно, ничего и не потребуется.

– Три дня – большой срок, – сказал он. – Мир был наполовину сотворен за три дня. – И он обвел широким жестом сияющий мир вокруг.

– Ничего не известно, – сказала Руфь. – У женщин всяко бывает. Я чувствую себя так странно, все меня раздражает, как обычно перед началом.

– Ты просто чувствуешь себя, как беременная, – сказал он и, вдруг остановившись, обхватил ее за бедра и приподнял, так что мокрые ноги ее заболтались в воздухе. – Солнышко, – сказал он. – У тебя будет маленький ребеночек!

– Опусти меня, – сказала она; он опустил, и она невольно рассмеялась, глядя на его облупленный нос, его улыбку, полную страха. Смех будто снял сдерживающие оковы: она расплакалась, повернулась и зашагала назад, к дому, а он окликнул детей и последовал за нею.

Джерри докосил за нее лужайку и рано поужинал вместе с ними. Пока Руфь мыла посуду, он приготовил детям ванну и пижамы и почитал на ночь книжку. Когда Джоанна улеглась в постель, часы показывали уже начало девятого, и Джерри явно заторопился. Возможно, у него была заранее назначена встреча с Салли: Руфь сомневалась, что они порвали всякую связь, как он утверждал. Она попыталась его удержать, но он сказал – нет, надо мужаться. Он собрал разные мелочи, которые забыл взять накануне, прихватил два одеяла, потому что в коттедже могло быть холодно, и, словно навьюченный бродяга, пошатываясь, вышел за дверь. Не успел он уехать, как Руфи захотелось позвонить ему, сказать, что все это – нелепица. Бывают такие дурацкие несчастные случаи: изменила курс шалая стрела, отлетел в сторону осколок металла – и человек потерял глаз: отклонись они на полдюйма – и никакой беды не случилось бы.

Руфь сдерживалась и не звонила Джерри, хотя номер его телефона смотрел на нее с обратной стороны невскрытого конверта на телефонном столике. Она покружила по дому, подобрала игрушки, вылила остатки вермута в кухонную раковину, приняла нестерпимо горячую ванну и полистала “Дети разведенных”. Потом захлопнула книжку. Вяз стоял перед ее глазами огромной подушкой тени. Она закрыла глаза. Обрывки каких-то глупостей, фотомонтаж из снов замелькал во тьме за ее закрытыми веками, – наконец раздался звонок. Голос у Джерри был хриплый, несчастный. Он заранее подготовил свою речь.

– Я не хочу, чтобы ты делала аборт. Это было бы дурно. А в нашей жизни надо крепко держаться всего, что явно хорошо или явно дурно: слишком много ведь такого, что не поймешь. Если ты беременна, я возвращаюсь и остаюсь твоим мужем, и мы с Салли забудем друг друга.

– Не так надо эту проблему решать.

– Я знаю, но прошу тебя: уступи. Я все ждал Божьего слова, и вот оно. Решительно выбрось аборт из головы.

– Это очень хорошо и великодушно с твоей стороны, Джерри, но я все равно сделаю аборт. Даже если ты порвешь с этой женщиной, мы не можем радоваться появлению еще одного ребенка.

– Ну, это мы обсудим потом. Я просто хотел, чтобы ты знала. Спокойной ночи. Спи крепко. Ты очень мужественная.

Ему стало явно легче от ее твердости. Держа омертвевшую трубку в руке, она поняла: ему стало легче, потому что появилась возможность выбора. Если она беременна, он не расстанется с нею; если нет, то расстанется.

В воскресенье утром, чуть свет, задолго до того, как проснулись дети, а колокольный звон католической церкви на другом конце города стал сзывать верующих к первой мессе, Руфь обнаружила, что нездорова. Она стояла в ванной, смотрела на кусок туалетной бумаги, который держала в руке, и у нее возникло вполне отчетливое чувство, что и бумага, и кровь на ней, и утренний свет, усиленный кафелем ванной, и ее собственная, с набухшими венами, рука – все это одно целое. За ночь фотография проявилась. Ее жизнь за последнее время, ее борьба и смятенье – все свелось вот к этому, к красной кляксе на белом, к обычному пятну. Послание ее тела неизвестно кому, недвусмысленное объявление о том, что она пуста. Говоря языком современных абстракций, в руке у нее был не иероглиф и не символ, нет, – это была она сама, то, к чему все свелось; бесспорно – она сама. Руфь спустила воду.