* * *
Начальник лагеря созывал к себе весь штаб, и вечерняя перекличка прошла поэтому очень быстро. Клуттига не было, и вместо него рапорт принимал вечно пьяный Вейзанг. Рейнебот, вытянувшись перед первым помощником начальника лагеря, отдал рапорт.
И после этого тут же приказал:
— Разойдись!
Сегодня все шло быстро. Что-то неуловимое носилось в воздухе, и это чувствовали все заключенные! Подобно волне газа, слух об эвакуации распространился по лагерю.
Внешне картина ухода с переклички не представляла ничего необычного. Блок за блоком, повернув «налево кругом», мерным шагом уходил вниз по покатому плацу. Как обычно, в узких проходах между бараками возникали заторы и давка. Маршевое построение здесь распадалось, — каждый стремился как можно скорее попасть в свой барак.
Только по некоторым мелочам можно было судить, что не все шло по заведенному. Комендант, начальник лагеря, блокфюреры не ждали, пока опустеет апельплац, а поспешно исчезли за воротами. Часовые, в другое время равнодушно топавшие по площадке главной вышки, стояли сегодня у пулеметов. Защищаясь от резкого мартовского ветра, со свистом налетавшего на вышку, они втягивали головы в поднятые воротники шинелей, глядя вслед растекавшейся толпе.
Сразу же после переклички «прикомандированные», работавшие, как правило, в различных эсэсовских зданиях до позднего вечера, возвратились в лагерь. Что-то носилось в воздухе!
В бараках шла обычная суета. Заключенные теснились у суповых чанов, дневальные равнодушно разливали жидкую похлебку, дребезжали миски. Люди, как всегда, усаживались так тесно на скамьи за длинными столами, что едва оставалось место, чтобы орудовать ложкой. Как всегда, после супа начинали отщипывать от снова уменьшенного хлебного пайка, предназначенного на следующий день. И все-таки что-то было по-иному.
Разговоры, раньше как рои мух, носившиеся в воздухе, принимали теперь определенное направление, в десятках тысяч мозгов что-то начинало шевелиться, десятки тысяч мыслей включались в строй, соединялись в гигантское шествие, и оно под знаменами надежды и ожидания двигалось к финалу, который с пугающей внезапностью проглянул вдруг сквозь разорванную гряду туч.
Во всех бараках была лишь одна тема разговоров: эвакуация. Многие из тех, кого годы заточения лишили способности смотреть в будущее, видели теперь, что кончается целая эпоха. Но что же их ждет? Смерть или свобода? Трудно было решить. События шли неравномерно, они петляли, блуждали и налагались одно на другое. Смерть или жизнь? Кто знает!
Во всех бараках говорили только об этом. Весь лагерь могли расстрелять в самую последнюю минуту. У фашистов ведь было все — бомбы, ядовитый газ, самолеты! Телефонный разговор начальника лагеря с расположенным поблизости аэродромом… и через полчаса не стало бы лагеря Бухенвальд, а была бы лишь окутанная дымом пустыня. Тогда конец твоим мечтам, товарищ! А ведь ты десять лет ждал совсем другого! Никому не хотелось умирать перед самым концом. Проклятие! Перед каким «концом»? Если бы знать… Многие вдруг делали открытие, что броня, в которую грудь оделась за все эти годы, уже не может сдерживать бешеное биение сердца. Многие только сейчас поняли, что готовность к смерти, все эти годы стоявшей у каждого за спиной, подобно часовому с ружьем, что эта готовность была воображаемой и что быть выше смерти ложная мысль.
Жуткий призрак гибели уже злорадно хихикал: «Хорошо смеется тот, кто смеется последним!»
Пусть не будет таким возвышенным, товарищ, то, что бьется изнутри о броню… Да, да, до сих пор ты отгонял смерть щелчком. Только не забудь в своем приподнятом состоянии, что та смерть, которую ты отгонял щелчком… была твоя смерть, и она была принадлежностью лагеря, как и ты сам!
А ту смерть, милый мой, что сейчас хихикает за воротами, ту ты так просто не отгонишь! Это самая коварная, самая подлая из всех смертей! Она подобна цинику, который подносит к твоему носу букет цветов, когда ты испускаешь последний вздох. А какой букет подносит она: дома, улицы, людей, деревню, лесной уголок, город, автомобили, велосипедистов, жену, постель, комнату с хорошей мебелью и гардинами на окнах, детишек…
Прекрасный, сказочный мир сует она тебе под нос: «Ну-ка, понюхай!..» Молчи, товарищ! Сейчас умирать никому не охота, хотя раньше каждому умереть было все равно, что чихнуть.
Так и выходит: смерть в лагере была твоим соседом, смерть за оградой — твой враг!
Вместе со слухом об эвакуации этот враг прокрался в лагерь и теперь таился повсюду, где собирались люди. Притаился он и под полом лазаретного барака. Проникнув через люк вслед за собравшимися, он проковылял за ними, спотыкаясь, в задний конец подвала, где горела свеча, и каждый, будь то Богорский или Бохов, Риоман или Прибула, Кодичек или ван Дален, знал о присутствии молчаливого гостя.
Бохов рассказал о сложившемся положении. О том, как угнали десять человек из вещевой камеры, о грозящей эвакуации, о приближении фронта к Тюрингии, о том, как быстро назревают события. Риоман дополнил это сообщение. Он узнал о совещании у начальника лагеря. О чем там могли говорить, было совершенно ясно. Неукротимый Прибула заявил, что надо силой воспрепятствовать эвакуации. Он требовал, чтобы группы Сопротивления были готовы выступить по первому сигналу и чтобы было роздано оружие.
— Ты с ума сошел? — крикнул ему по-польски Богорский.
В казармах было размещено три тысячи эсэсовцев. Это удалось разведать Кену во время рейдов санитарной команды, которая почти ежедневно выходила «за ворота». Кассель, где шли бои, находился близко, но все еще был слишком далеко. Каждый день мог принести новости, каждый прожитый час был уже выигрышем во времени. А раз дело обстояло так, раз неуверенность и надежда на спасение колыхались, подобно беспокойным волнам, нужно было воздерживаться от опрометчивых решений. Следовало сохранить практику выжидания, а если начнется эвакуация — замедлять и задерживать ее, чтобы спасти возможно больше людей. Но все они знали, что решающий час близится и что круг должен замкнуться. А что произойдет тогда…
— …Что произойдет тогда, товарищи, — сказал Бохов с особой серьезностью, — решит вопрос жизни и смерти. А мы должны жить! Я не мастер на громкие слова, но сегодня я все-таки скажу: те, кто живыми выйдут за колючую проволоку концентрационного лагеря, станут авангардом сил, которые создадут более справедливый мир! Мы не знаем, что грядет. Но каков бы ни был потом мир, он будет более справедливым, не то мы вынуждены разочароваться в разуме человечества. Мы не удобрение, мы не мученики, мы не жертвы. Мы носители высочайшего долга!
И словно устыдившись своего пафоса, он вдруг умолк. Богорский устремил на него дружеский взгляд.
Затем, как всегда спокойно и неторопливо, Бохов заговорил снова:
— Нам нужно обсудить еще кое-что, товарищи: вопрос о ребенке. Так продолжаться не может! Ребенок несет с собой опасность. Клуттиг, разыскивая его, рыщет по лагерю, как дьявол. Ему нужно добраться до нас. Конечно, он топчется в темноте, ведь мы не имеем к ребенку никакого отношения. Другое дело — Гефель…
Бохов посмотрел на Богорского, словно ожидая от него возражения. Но тот молчал. Тогда Бохов продолжал:
— Через Гефеля и только через него может быть пробита брешь. Он доблестно держится, товарищи, — мне это доподлинно известно, — и это успокоительно. Но доверие — хорошо, а осторожность — лучше. Достаточно им найти ребенка… и знаем ли мы, что останется тогда от мужества Гефеля? Да и не в одном Гефеле дело. О ребенке знают слишком многие. Ребенка нужно отобрать у Цидковского, и так, чтобы тот не знал, куда его переведут. Тогда цепь оборвется. Но куда же девать малыша? Я долго думал. Давайте возьмем его сюда, в подвал.
Предложение показалось членам ИЛКа совершенно неприемлемым, и все недовольно заворчали. Только Богорский молчал. Но Бохов стоял на своем.
— Спокойно, товарищи! — сказал он и разъяснил свой план. — В углу подвала ребенку будет приготовлено мягкое гнездышко. Несколько раз в день к ребенку, — конечно, с соблюдением всех правил предосторожности, — должен спускаться надежный товарищ. Он будет приносить еду. Ребенок привык к тому, чтобы его прятали.
Ван Дален скептически покачал головой.
— Ты обрываешь цепь только для того, чтобы вновь соединить все звенья в другом месте.
У Бохова вздулись на висках жилы.
— А что еще можно придумать? — вскипел он. — Убить его, что ли? Предложи что-нибудь лучшее, если знаешь.
Ван Дален повел плечами, другие тоже ничего не могли посоветовать.
Все молчали. Может быть, действительно так было бы лучше? Впрочем и сам Бохов, по-видимому, чувствовал, что его предложение не совсем удачно.
— Кроме Пиппига и Кропинского, — а их с нами больше нет, — Цидковский знает только Кремера, который осведомлен о ребенке. Значит, унести ребенка от Цидковского следует Кремеру.
Но этого никто не хотел допустить.
— Только не Кремер! — запротестовали все.
— Спокойно, товарищи! — сердито остановил их Бохов. — Я знаю, чего хочу. Само собой разумеется, если цепь оборвется на Кремере, ее не починить. Это может случиться, если… если Цидковский выдаст. Но я в это не верю…
— Что ж, хорошо, — вдруг сказал Богорский. — Мы устраиваем ребенку мягкую постельку, а Кремер принесет его сюда. Хорошо. Не надо много спорить, товарищи, у нас нет времени. Когда Кремер доставит ребенка?
Своим решительным выступлением в пользу плана Бохова Богорский положил конец всем возражениям, и Бохов был этому рад.
— Сегодня уже поздно, — ответил он. — Завтра я все подготовлю.
Швааль потребовал к себе Клуттига. Он опасался неприятных выпадов со стороны своего помощника во время совещания со штабом, которое скоро должно было начаться. На столе лежала телеграмма Гиммлера, приказывавшего очистить лагерь.
Порядок эвакуации был предоставлен на усмотрение лагерного начальства. Этот приказ мог вызвать панику. Спасайся, кто может! Итак, у Швааля наконец свободны руки. Помешать ему ловко маневрировать мог только фанатический Клуттиг, и Шваалю прежде всего нужно было договориться с ним.
Начальник лагеря неохотно оставался в обществе Клуттига с глазу на глаз, но все-таки решился на этот разговор. Он рассчитывал на свое дипломатическое искусство. По-военному подтянутый, вошел Клуттиг в кабинет.
Швааль встретил его дружески-веселым упреком:
— Послушайте, мой милый, что это за истории вы затеваете за моей спиной?
Клуттиг навострил уши. Такой тон был ему приятен. Исполненный боевого задора, он выдвинул из воротника кадык.
— За то, что я делаю, я несу полную ответственность.
— Ответственность! Вы переворачиваете мне весь лагерь вверх дном. Беспорядок в такое время нам ни к чему.
Клуттиг уперся кулаками в бока. Опасный жест! Швааль из осторожности отступил за письменный стол.
— Почему из-за какого-то еврейского ублюдка вы подняли такой тарарам?
Взгляд Клуттига источал яд. Желваки на его скулах усиленно двигались.
Он на шаг приблизился к письменному столу.
— Послушайте, штандартенфюрер! Мы с вами никогда не были друзьями, не будем ими и под конец. Вся эта возня скоро окончится. Мы здесь одни, без свидетелей, и я вам советую: не суйте носа в мои дела.
Швааль ощерился. На миг он готов был поддаться искушению и принять вызов, но передумал.
— Хорошо, — он вышел из-за письменного стола и зашагал по комнате. — Мы одни, без свидетелей, — продолжал он, как бы рассуждая вслух. — Так давайте поговорим откровенно. Вы считаете меня трусом, который хочет выслужиться перед американцами. Заблуждаетесь, милый мой! Я не фанатик, как вы, а реальный политик. Да, именно: реальный политик. — Он круто повернулся к Клуттигу, который собирался возразить.
Швааль взял в руки телеграмму и помахал ею, как референт во время доклада.
— Эвакуация! Приказ рейхсфюрера эсэсовских войск. Вы что, хотите противиться приказу? — коварно спросил он.
Ответ, который Клуттигу хотелось дать, был бы откровенным вызовом, поэтому он стиснул зубы и промолчал. Швааль использовал свое преимущество.
— Порядок эвакуации предоставляется на усмотрение лагерного начальства. Вот извольте! Значит, командование — в моих руках… Может, я не так понял?.. — Клуттиг смолчал и на этот раз, и Швааль продолжал — Ну, гауптштурмфюрер, с глазу на глаз скажите, кто может нам еще помочь? Фюрер? Или рейхсфюрер эсэсовских войск? Мы сидим в мышеловке, — заявил Швааль. — Время великих подвигов прошло. Прошло! — с ударением повторил он. — Нам наступают на горло.
Клуттиг был взбешен, но ему не удавалось вставить ни слова.
— Если мы уйдем отсюда, оставив за собой груду трупов, конечно, все признают, что мы были верны своему делу до гроба, но… какова будет плата?
— Трус! — прошипел Клуттиг.
Швааль снисходительно улыбнулся.
— Я не хочу, чтобы меня брали за горло. Если бы мы выиграли войну, тогда я просто ради развлечения устроил бы в лагере веселую стрельбу по подвижным мишеням. К сожалению, мы — говоря с глазу на глаз — войну проиграли, и это меняет положение.
Сдерживаемая ярость Клуттига наконец прорвалась.
— Я не желаю действовать по-вашему! Слышите, штандартенфюрер? Не желаю! Так позорно уползать, тик… так…..
Его голос звучал резко, как труба, однако на этот раз не произвел впечатления на Швааля. Тот расправил плечи, выпятил живот и сложил руки на груди.
— Так-так! Вы, значит, хотите, как говорится, с треском захлопнуть за собой дверь! Об этом, милый мой, можно с успехом провозгласить через микрофон. Но мы не в министерстве пропаганды, а на Эттерсберге, и перед носом у нас — фронт. Если мы щелкнем, щелкнут и нас.
— А мы все равно щелкнем! — взвизгнул Клуттиг.
Швааль остался невозмутим.
— Кого мы щелкнем, разрешите спросить? Американцев? Не будьте смешны.
Клуттиг негнущимися ногами прошел мимо Швааля и бросился в одно из тяжелых кожаных кресел у стола совещаний. Он был вне себя от ярости. Швааль в упор смотрел на своего врага.
— Чего вы, собственно, хотите? — спросил он через некоторое время. — Мне кажется, вы сами не знаете. Вы хотите расстрелять весь лагерь. Кроме того, вы хотите выследить тайную организацию коммунистов, а теперь еще вы охотитесь за еврейским ублюдком и сажаете людей под замок. У вас нервы сдали.
Клуттига словно подбросило.
— Я очень хорошо знаю, чего я хочу! — закричал он. Дрожащими пальцами вытащил он из кармана список и протянул Шваалю. — Вот!
Швааль посмотрел на листок.
— Что это такое?
— Руководящая головка организации! — отчеканил Клуттиг.
Швааль поднял брови.
— Очень интересно…
Может быть, он сказал так от неожиданности, а может быть — в насмешку. Затем внимательно прочел имена.
— Тут даже не одна головка, а много голов. Как вы их выискали?
— При охоте на еврейского ублюдка! — без зазрения совести ответил Клуттиг.
Швааль оставался невозмутим.
— И что же вы хотите сделать с этим множеством голов?
— Отрубить их, штандартенфюрер!
— Так-так! — пробормотал Швааль и, заложив руки за спину, начал задумчиво прохаживаться взад и вперед.
Клуттиг ждал. Приближался решающий момент! Пауза затягивалась. Швааль размышлял, не торопясь. Наконец, придя, по-видимому, к какому-то выводу, он остановился перед Клуттигом. Они посмотрели друг на друга.
— Вот что, гауптштурмфюрер! Я не согласен с вашей затеей… Нет… Не перебивайте меня….. должны меня выслушать… Что сделано, то сделано. Но наше мероприятие такого размаха, что я не могу его отменить, не показав лагерю нашу слабость…
— Слабость? — негодующе закричал Клуттиг.
— Да, — сухо ответил Швааль и мгновенно почувствовал, что из них двоих он более умный.
Не обращая более внимания на Клуттига, он возобновил прогулку вокруг письменного стола. Он имел обыкновение так прохаживаться, когда ему предстояло сказать что-либо важное.
— Давайте поговорим кое о чем другом. Вот приказ рейхсфюрера эсэсовских войск, он должен быть выполнен. Лагерь эвакуируется! Мы, Клуттиг, говорим с глазу на глаз, и я хочу быть с вами вполне откровенным. Что будет, мы не знаем. Возможно, мне придется дать отчет рейхсфюреру эсэсовских войск, поэтому я выполню его приказ. Возможно, мне придется отчитываться перед американцами! И может быть, это ожидает всех нас!
Он остановился за письменным столом.
— Я ничего не боюсь! — заявил Клуттиг, перебивая Швааля, и выпятил подбородок.
— Знаю, — возразил Швааль, и опять по выражению его лица трудно было понять, одобрение это или насмешка.
Швааль вышел из-за стола и, подбоченясь, поглядел на Клуттига.
— Я стою вам поперек дороги. Если бы это зависело от вас, я уже давно не был бы начальником лагеря. Однако меня не так-то просто…
Он сделал рукой движение, будто свертывает кому-то шею, театрально прошелся по кабинету и вдруг повернулся к Клуттигу.
— Вас тоже не так-то просто… — и опять тот же жест. Своей откровенностью Швааль обезоруживал Клуттига и пользовался этим.
— Поэтому я считаю, — продолжал он, — что ум и мужество должны не бороться между собой, а действовать совместно… Понятно вам?
— Означает ли это, штандартенфюрер, что вы мне милостиво разрешаете…
Швааль немедленно ворвался в брешь, которую он себе пробил. Быстрым шагом подойдя к Клуттигу, он легонько постучал пальцем по его груди.
— Более того! Я даю вам приказ обезвредить организацию!
У Клуттига отнялся язык. Он уставился на начальника лагеря, и глаза его за толстыми стеклами очков светились недоверием, Швааль это заметил. Он, казалось, разгадал мысли Клуттига.
— Нет, нет, мой милый, — сказал он, — за этим приказом ничего не кроется. Не воображайте также, что я перед вами капитулирую. Мой приказ вытекает из оценки сложившегося положения. Я не хочу создавать вам затруднения и не жду их от вас. Таким образом каждый получит свое. Ясно?
Швааль еще раз прочел список. Он читал долго и внимательно, наконец спросил:
— Вы твердо убеждены, что эти люди составляют руководящую головку орг…
— Я в этом твердо убежден, — ответил Клуттиг громко, чтобы Швааль не заметил его неуверенность.
Швааль подошел к столу, взял перо и, зачеркнув одно из имен, отдал список Клуттигу.
— Расстрелять! Не делая из этого зрелища, тихонько!
Клуттиг, уверенный, что Швааль только поставил свою подпись, взял лист и вдруг обнаружил, что зачеркнуто имя Кремера.
— Господин штандартенфюрер! — вспыхнул он.
— Этот мне еще нужен! — решительно объявил Швааль, не желая слушать никаких возражений, но тут же пожал плечами. — М-да, милый мой, вот так! Все эти годы мы забот не знали, предоставив управление лагерем заключенным. И теперь мы от них зависим. Без опытного старосты лагеря я не проведу эвакуацию.
— Что вы, штандартенфюрер! Да ведь Кремер — самое главное лицо…
Швааль понимающе улыбнулся.
— Нечто вроде генерала, не так ли? Ну, что ж! Тем лучше для вас. Как дают генералу мат? Отнимают у него офицеров. Отправьте на тот свет остальных, и ваш Кремер будет мне руки лизать. Дошло это до вас?
Восхищенный собственной сообразительностью, Швааль милостиво похлопал Клуттига по плечу.
— Если это будет вам приятно, я не стану возражать, чтобы вы напоследок пальнули Кремеру в затылок. Но пока он мне еще нужен.
Клуттигу пришлось этим удовольствоваться.
Когда собрался штаб, Клуттиг, охваченный чувством уныния, уселся в углу кабинета. Он был уверен, что хитрый Швааль его одурачил, протянув ему корку, которую он, Клуттиг, схватил. Недоверчиво и неодобрительно наблюдал он за начальником лагеря. Как пыжится эта толстая бочка! Делая сообщение, Швааль расхаживал взад и вперед с телеграммой Гиммлера в руке.
— Приказ ясен и, само собой разумеется, будет выполнен!
Колючими глазами присматривался Клуттиг к тому, как отражаются слова Швааля на лицах остальных. Возле письменного стола сидел пьяный Вейзанг и тупо смотрел перед собой. Очевидно, ему не хватало шнапса, которым начальник, когда собирался весь штаб, угощал не слишком щедро.
Штурмбанфюрер Камлот, командующий частями СС в лагере, стоял посреди комнаты, выставив одну ногу вперед и скрестив на груди руки. За столом совещаний сидели начальник рабочих команд, управляющий делами и адъютант начальника лагеря. Многочисленные блокфюреры, соответственно своему низкому рангу, стояли за офицерами. Рейнебот, также не будучи офицером высокого ранга, счел более разумным стоять в этом кругу.
Взгляд Клуттига скользил от одного к другому. На всех лицах были написаны готовность подчиняться и полное согласие с начальником лагеря.
Что за трусливая компания! Приказ Гиммлера они, по-видимому, принимали как желанную возможность безопасно убраться прочь — притом всем разом! Даже Рейнебот казался воплощенной кротостью.
На Клуттига никто не обращал внимания, все благоговейно прислушивались к словам начальника лагеря.
— Срок эвакуации зависит от нас, а мы должны сообразоваться с положением на фронте. — Швааль с видом заправского полководца подошел к карте и широким взмахом указал на южную Германию. — Только сюда еще можно будет пробиться.
Вейзанг что-то пробурчал. Швааль театрально развел руками.
— Другого пути для нас нет…
Клуттиг страдал. Ему хотелось вскочить и заорать во все горло, но единодушие собрания удерживало его на месте. Швааль остановился посреди кабинета и, словно желая высмеять его, Клуттига, сказал:
— Само собой разумеется, в лагере существует тайная организация. Мы не так глупы, чтобы не учитывать подобного обстоятельства. Но это обстоятельство, не такое уж важное. Как вы считаете, господин штурмбанфюрер, — обратился он к Камлоту — может ли эта организация представить серьезную угрозу для ваших частей? — Штурмбанфюрер ответил на этот вопрос лишь пренебрежительным смешком. — Всецело разделяю ваше мнение, — поспешно поддержал его Швааль. — Один-два залпа по лагерю мгновенно сломят всякое сопротивление, и я не замедлил бы воспользоваться этой мерой, если бы она оказалась необходимой. — Он выдержал внушительную паузу, потом заложил руки за спину и, высоко подняв голову, снова заходил вокруг письменного стола. — Однако дело сейчас не в этом, — немного помолчав, продолжал он. — Господа, я отвечаю за вашу безопасность. И не только сегодня, но и в ближайшем будущем. — Он произнес это с особым ударением, уверенный в общем согласии, так как хорошо знал своих людей., — Да, и в ближайшем будущем, — повторил он. — Надеюсь, вы меня понимаете.
Никто не отозвался, все молчали и прятали друг от друга глаза. Теперь момент созрел. С нескрываемым торжеством Швааль объявил:
— Энергии гауптштурмфюрера мы обязаны тем, что наконец-то, я бы даже сказал — в последнюю минуту, обнаружены коноводы тайной организации. Этим он оказал нам неоценимую услугу. Я приказал ему расстрелять эту верхушку заговорщиков и убежден, что он выполнит мой приказ умно и осмотрительно.
— А что будет дальше? — спросил молчавший до сих пор Камлот.
Чрезвычайно удивленный, Швааль поднял брови.
— Дальше выполняется приказ рейхсфюрера эсэсовских войск, — сказал он.
— Гиммлера? — лениво заговорил Камлот. — Вздор! Он отсиживается в убежище, там ему легко приказывать. А я должен возиться со всем этим сбродом?.. Расстрелять всю банду от первого до последнего — вот мое мнение!
Швааль встревоженно повернулся к нему.
— А американцы?
Камлот с равнодушным видом засунул руки в карманы брюк.
— Не мелите чепухи, Швааль. К тому времени, когда они явятся, я успею закончить здесь все свои дела и буду уже за тридевять земель.
Он грубо расхохотался. Швааль побелел. Его дряблые щеки тряслись.
— Именем рейхсфюрера СС — вы обязаны мне подчиняться! — вдруг истерически закричал он. — Кто здесь начальник?
— А кто командует войсками: вы или я? — нанес Камлот ответный удар.
Клуттиг вскочил. Двумя прыжками он очутился подле штурмбанфюрера, словно став под его защиту. От волнения он не мог произнести ни слова и только злобно смотрел на Швааля. Поднялись и остальные. Они ждали необычайных событий. Но Швааль разрядил напряжение:
— Мятеж? Заговор? — заорал он.
Но у Камлота ничего подобного и в мыслях не было, и он ответил довольно миролюбиво:
— Не болтайте попусту! Заговор? Глупости! Просто мне неохота тащиться отсюда со всей этой сволочью. Расщелкать — и все тут!
Он сел в одно из кожаных кресел у стола совещаний и закурил. Под защитой этого могущественного «союзника» Клуттиг вдруг почувствовал и себя сильным.
— Расстрелять! Я тоже на этом настаиваю! — завопил он и снова вызывающе стал рядом с Камлотом.
Это происшествие развязало всем языки, и началось нечто невообразимое. Все заорали, зашумели, размахивая руками. Наиболее свирепые из блокфюреров, хотя их верховным командующим был Швааль, поддерживали Камлота.
Виттиг, адъютант начальника лагеря, обрушивался на них с ревом, и они тоже ревели ему в ответ. Фуражки сдвинулись на затылок. В воздухе мелькали руки. Все различия в ранге, которые всегда так тщательно соблюдались, вдруг исчезли. Виттиг заслонил собою Швааля и крикнул в общую сумятицу:
— Господин начальник лагеря, прикажите всем немедленно замолчать!
Шум сразу стих.
Несколько блокфюреров, стоявших перед начальником лагеря, испугавшись собственного поведения, вытянулись в струнку. И только один ни в чем не принимал участия — Рейнебот. Несмотря на то, что он был взволнован, видя, как с каждой минутой меняется ситуация, и понимая, что сейчас должен решиться спор между двумя противоположными силами, он превосходно владел собой.
Казалось, теперь снова берет верх начальник лагеря. Воспользовавшись наступившей тишиной, Вейзанг ударил кулаком по столу и злобно зарычал:
— Проклятые черти, чтоб вас! Что сказал Швааль, то и будет! Он наш начальник, а других нет!
Никто не обратил на него внимания. Рейнебот сощурил глаза: что теперь будет? Камлот смял в пепельнице окурок и встал. Бурная вспышка, которую он сам вызвал, была ему вовсе не по душе. Она подрывала авторитет того иерархического круга, к которому он, как офицер высокого ранга, принадлежал. Его разногласие со Шваалем возникло не из политических соображений, а из стремления спасти свою шкуру. Вся масса заключенных стояла ему поперек дороги. Что за дело ему до американцев? В конце концов, своя рубашка ближе к телу. Он не понимал начальника лагеря. Он, Камлот, вовсе не собирался преуменьшать его власть. Но зачем во время бегства обременять себя этим лагерным сбродом, когда можно все сделать гораздо проще: расстрелять всех тех, кто находится за колючей проволокой, сесть в автомобиль и…
— Вы теперь убедились, что думают ваши подчиненные, — сказал он Шваалю. — Почему же вы отказываетесь стрелять?
Швааль был приперт к стене.
— Кто говорит, что я не хочу стрелять? — сказал он, отступая за письменный стол. — Если будет необходимо, весь лагерь за полчаса взлетит на воздух!
— Так прикажите же, чтоб он взлетел на воздух! — закричал Клуттиг. — После нас хоть потоп! Если мы уйдем, ни одна большевистская собака не должна остаться в живых!
Блокфюреры снова подняли шум.
— Расщелкать всю сволочь! — вопили они. Ожившая разноголосица опять угрожала спутать тщательно продуманный план Швааля.
Твердым шагом подошел он к возбужденной толпе.
— Приказываю сию же минуту замолчать!
Его решительный тон не замедлил оказать свое действие. Швааль с удовлетворением отметил, что ему еще повинуются. Вновь наступила тишина. К Шваалю вернулась уверенность, но он тут же сообразил, что только бесстрашным выступлением удастся ему укрепить свой поколебленный авторитет. Он воинственно уперся кулаками в бока и обвел всех свирепым взглядом. Удивительно приятно было бросать слова в лицо этим оцепенелым людям. И Швааль повторил то, что перед этим уже сказал:
— Кто говорит, что я не хочу стрелять?
Он чувствовал, что попал в мишень, но в яблоко мишени, по-видимому, все же не попал. Сейчас же отозвался Камлот.
— Штандартенфюрер! — В его обращении был скрытый вызов. Швааль круто повернулся к штурмбанфюреру. На какой-то миг их взгляды встретились. — Даете ли вы мне слово офицера?
— Даю вам честное слово! — так же резко ответил Швааль.
Казалось, они обменялись выстрелами, и, взглянув на присутствующих, Швааль понял, что теперь попал в яблоко.
«Внимание! Гляди в оба! — подумал Рейнебот. — Дипломату приходится туго. Но пока что он победил!»
— Прошу всех снова занять места.
Швааль подождал, пока не восстановился порядок. Даже Камлот уселся в кресло.
Швааль наслаждался тишиной. Кризис был преодолен. Теперь Швааль снова был офицер высокого ранга и начальник лагеря. Он стал рядом с Вейзангом. Тот развалился в кресле, широко расставив локти, и изо всех сил старался выразить на своем лице согласие со штандартенфюрером. Швааль отошел за письменный стол.
— Сейчас я оглашу телеграмму рейхсфюрера СС.
«Ввиду угрозы Тюрингии со стороны Третьей американской армии под командованием генерала Паттона приказываю: подчиненный мне концентрационный лагерь Бухенвальд эвакуировать. Срок и способ выполнения — по усмотрению начальства лагеря. Всю полноту власти осуществляет начальник лагеря. Верность фюреру! Хайль, Гитлер! Рейхсфюрер СС Гиммлер».
Молчание.
До чего внушительно это было прочитано! Швааль выпятил подбородок, ему казалось, что у него был голос, как у самого Гиммлера. Камлот смотрел на подрагивавший кончик своего сапога. Вейзанг, сжав кулаки, наклонился вперед. Он моргал слезящимися собачьими глазами. Вот вам! Теперь не до смеху!
Текст телеграммы оказал на слушателей, несомненное впечатление.
— Лагерь уходит несколькими партиями, — продолжал Швааль. — Ежедневно — по пятнадцати тысяч человек. В первую очередь — евреи. Маршрут — Гоф, Нюрнберг, Мюнхен. Штурмбанфюрер Камлот распределяет конвойные отряды!
— А что делать моим эсэсовцам, когда они доберутся со всей этой сволочью до Мюнхена? — спросил Камлот.
Швааль усмехнулся уголками рта.
— Много ли сволочи доберется до Мюнхена — ваше дело, штурмбанфюрер. Мое дело — не оставлять в лагере трупов.
— Ага, понимаю! — язвительно усмехнулся Камлот. — Вы хотите разыграть перед американцами лояльного человека, а мыть грязное белье предоставляете мне.
— Нет, вы просто не понимаете меня, штурмбанфюрер, — наставительно ответил ему Швааль. — За то, сколько заключенных умрет до Мюнхена, вы ответственности не несете. От меня вы, во всяком случае, не получите приказа убивать заключенных. Но заметьте, выстрел по беглецу — не умерщвление, а акт гуманности.
Камлот скрестил руки на груди.
— Хитро, очень хитро.
— Вы ведь стреляете охотно, штурмбанфюрер, — любезно ответил Швааль.
— Можете на это положиться, — шутливо отозвался Камлот.
Этой словесной дуэлью они достигли достаточного взаимного понимания.
— О начале операции я отдам дополнительный приказ. Начиная с нынешнего дня комендатура и войска в любой час должны быть готовы к действию. Выход из лагеря и отпуска прекратить немедленно! — Швааль подбоченился, расправил плечи и выпятил живот. — Господа, — уже неофициальным тоном обратился он затем к собравшимся, — рекомендую вам принести в порядок ваши частные дела и вместе с семьями подготовиться к отступлению!
Надзиратель принес Розе на ночь сенник и одеяло. На единственных в камере нарах лежал Пиппиг, его состояние час от часу ухудшалось. Пока Розе еще мог говорить со своим измученным товарищем, он кое-как держался и не терял надежды. Но теперь Пиппиг уже не отвечал ему, его тело горело в лихорадке, и Розе, на которого жалко было смотреть, сидел, скрючившись, на сеннике в углу. Он с ужасом ожидал ночного допроса. И страх, как его второе «я», сидел, тоже скрючившись, рядом с ним.
От вещевой команды не удалось полностью скрыть, что ребенок был переведен в шестьдесят первый барак. Из разговоров заключенных узнал и Розе. Это обстоятельство так мучило его, что он, чтобы не услышать еще чего-либо лишнего, готов был заткнуть себе уши. Но прошлого не вернешь, и вот он сидит здесь, отягощенный тайной, в которую вовсе не хотел проникать.
Ночь была ясная. На оштукатуренном потолке камеры лежали тени от прутьев оконной решетки, словно растопыренные пальцы большой руки. Розе не хотелось ложиться — каждую минуту его могли вызвать.
Розе напряг слух. За дверью стояла мертвая тишина. В темной камере было холодно, как в могиле.
— Руди…
От нар не доносилось никакого ответа.
— Руди…
Розе прислушался к своему голосу. Затем встал и на цыпочках прокрался к Пиппингу. Тот лежал, слегка подогнув ноги. Голова соскользнула с клинообразной подушки.
«Что, если он умрет?» — Розе судорожно глотнул.
— Руди…
Розе с трудом владел собой. Ему хотелось кричать, но он был слишком робок. Ему хотелось барабанить кулаками по двери, но он был слишком труслив. Заткнув себе кулаками рот и весь сжавшись в комок, он повернулся, чтобы отползти на свой сенник, — и вдруг окаменел. Нарушив тишину, в замке толкнул ключ, и дверь отворилась. Метнувшийся в камеру жесткий луч карманного фонаря безжалостно ударил Розе в лицо. Вошел молодой эсэсовец, ночной дежурный.
— А ну пошел отсюда!
Он грубо вытолкнул скорчившегося Розе из камеры.
Приблизительно в тот же час темная фигура притаилась за дощатым строением эсэсовского свинарника. Здесь, на северном склоне лагерной территории, еще видны были кое-где остатки горного леса. Перед свинарником тянулись здания лазарета для заключенных, напротив него — отгороженный от так называемой «лазаретной дороги» Малый лагерь.
Фигура, защищенная дощатым строением, долго оставалась неподвижной. Человек, казалось, прислушивался. Недалеко от свинарника проходила, оцепляя весь лагерь, ограда из колючей проволоки. Через проволоку был пропущен электрический ток. На бетонных столбах ограды, отогнутых верхним концом внутрь лагеря, горели красные лампочки. На вышках стояли часовые. Очевидно, на них и сосредоточивала все свое внимание неподвижная фигура, неотрывно наблюдавшая за вышками. Казалось, у этого человека было зрение ночной птицы. Черными тенями выступали пулеметы над перилами вышек. Фигура не двигалась. Так же неподвижно стояли и часовые, закутавшись в шинели и скользя взглядом по лагерю. Время от времени они переминались с ноги на ногу, и тогда дощатый настил трещал под их сапогами.
Внезапно фигура пригнулась и быстрой беззвучной тенью метнулась к одному из пней. Здесь она, присев на корточки, огляделась, рассчитывая перебежку до ближайшего дерева. Улучив благоприятный миг, она в два прыжка бесшумно достигла следующей цели. Человек был без башмаков, в одних носках. Это был заключенный. Он двигался с ловкостью акробата. Вот он прижался к дереву и снова стал выжидать. Впереди оставалось самое трудное — надо было пересечь широкую «лазаретную дорогу». Долго разглядывал он, колеблясь, вышки и окружающую местность.
Потом он снова пригнулся, с проворством ласки шмыгнул через дорогу и, очутившись на открытом пространстве, бросился между деревьями и пнями на землю. Полежал, не шевелясь, слившись с землей, затем пополз от дерева к дереву в сторону Малого лагеря. Осторожно приподняв нижнюю проволоку ограды этой части лагеря, человек прополз под ней. Теперь он достаточно далеко отошел от вышек, чтобы с большей уверенностью пробираться между отхожими местами за бараками, между всяким хламом и бочками с отбросами к шестьдесят первому бараку. Тесно прижавшись к стене барака, он осторожно нажал дверную ручку и отворил дверь лишь настолько, чтобы протиснуться внутрь.
Ночь была безветренной, и человек не стал закрывать дверь. Он постоял у входа, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте. Затем постарался сориентироваться. Вон там стеклянная перегородка. К ней и прокрался заключенный. Дверь не была затворена плотно. Он шмыгнул внутрь. На койке спал Цидковский. Три его помощника лежали на сенниках прямо на полу. Цидковский храпел. Прикорнув за его спиной, спал ребенок. Осторожно, останавливаясь после каждого шага, пробрался заключенный мимо спящих санитаров. Дойдя до Цидковского, он бережно просунул руки под ребенка и поднял его. Это было проделано так ловко, что мальчик даже не проснулся. Бесшумно, как кошка, пришелец покинул со своей добычей барак. Дверь он за собой притворил.
Выбравшись наружу, он помедлил, размышляя. Мальчонку надо было разбудить, чтобы он не испугался и, боже упаси, не закричал. Слегка потряс он спящего крошку. Тот проснулся, чуть слышно вскрикнув от испуга. Заключенный быстро закрыл ему рукой рот и стал говорить успокаивающие польские слова, качая ребенка и нежно прижимая к себе. Заметив, что происходит что-то необычное, смышленый малыш догадался об опасности и вел себя тихо. Польские слова, которые человек произносил с сильным русским акцентом, оказывали свое действие. Мальчик обвил ручонками его шею так, как показал заключенный, и крепко держался за нее. Мужчина прижал малютку к себе, пригнулся и беззвучно удалился.
Сгорбившись еще сильнее, чем раньше, возвратился Розе через какой-нибудь час в камеру. Конвоировавший его ночной дежурный усмехнулся, глядя на эту жалкую фигуру.
Не взглянув на Пиппига, прокрался Розе на свои сенник и заполз под одеяло, с отвращением думая о своем малодушии.
Клуттиг внезапно проснулся — громко звонил телефон у его постели. На проводе был Гай. Еще не проснувшись окончательно, слушал Клуттиг его трескучий голос.
— Алло! Эй вы, дурачье! Забирайте своего еврейского ублюдка из шестьдесят первого барака в Малом лагере.
Клуттиг мгновенно пришел в себя.
— Дружище, Гай, как это тебе удалось…
— Приложил немного ума, — донеслось с другого конца провода.
В аппарате щелкнуло — Гай повесил трубку.
Клуттиг присел на край кровати и уставился перед собой, затем, просунув руку под пижаму, он нервно почесал под мышкой. Нужно было действовать немедленно. Наскоро одевшись, Клуттиг помчался к лагерю. Через стражу у ворот он предупредил часовых на вышках, что идет в лагерь, захватил с собой одного из блокфюреров, наспех объяснил ому, в чем дело, и бросился к шестьдесят первому бараку. Влетев за перегородку, он включил яркий карманный фонарь и рявкнул:
— Встать!
Еще ничего не понимая, поляки, сразу очнувшись, повскакали с постелей. Цидковский инстинктивно набросил на койку одеяло и стал возле нее.
Клуттиг заметил его движение. Зацепив одеяло фонарем, он мгновенно сбросил его. Оледенев от ужаса, Цидковский и его помощники уставились на пустую постель. Клуттиг понятия не имел о том, как поразило исчезновение ребенка поляков. В бешеной спешке он обыскивал помещение, яростными пинками откидывая сенники санитаров. Боясь заразиться, он не решался притронуться к чему-либо рукой и поэтому лишь ворошил все сапогом и рыскал глазами по бараку. Ничего не найдя, он погнал поляков перед собой в помещение для больных, осветил фонарем каждый угол, наконец заорал:
— Всем встать!
В овощных закромах зашевелились напуганные «легкие» больные, а на сенниках так же безучастно остались лежать «тяжелые».
Клуттиг направил луч фонаря Цидковскому в лицо.
— Ты понимаешь по-немецки, собака?
Цидковский кивнул:
— Я немного.
— Все должны встать! Живо, живо! — замахал руками Клуттиг.
Цидковский передал приказание по-польски. Из «закромов» выползли больные поляки и выстроились в ряд. К ним присоединились заключенные других национальностей, которые теперь тоже сообразили, что от них требуется. Клуттиг светил фонарем на все нары.
— А эти что? — грубо буркнул блокфюрер, указывая на сенники.
Цидковский всплеснул руками.
— Умирают или уже умерли…
— Врешь, негодяй! — заорал на Цидковского Клуттиг. — Долой этот сброд! — и он сбросил сапогом с сенника одного из лежавших. Санитары принялись поднимать тяжелобольных. В помещении было тесно, и им приходилось класть стонавших страдальцев чуть ли не друг на друга. Клуттиг топтал ногами сенники, тыкал сапогом под них, но поиски его были безуспешны.
Пронзительно крича, загнал он Цидковского и санитаров за перегородку и стал орать на них:
— Где ребенок? Сейчас же говорите, свиньи вонючие!
Санитары спасались по углам от его яростных пинков. Цидковский, все еще недоумевая, куда делся ребенок, бормотал:
— Нет ребенок. Где ребенок?
На глазах у Клуттига и блокфюрера он сорвал одеяло и сенник со своих нар.
— Где ребенок? — воскликнул он, в отчаянии озираясь кругом.
Клуттиг понял, что продолжать поиски бессмысленно. Задыхаясь от беспредельной ярости, он дал Цидковскому пинка и, в сопровождении блокфюрера, тотчас же покинул инфекционный барак.
В бараке было темно, и поляки-санитары с трудом различали друг друга. Кое-как, ощупью они принялись за работу, мало-помалу привели все в порядок, отправили растерявшихся «легких» на их места и уложили «тяжелых» обратно на сенники. Потом, полные недоумения, собрались все вместе за своей перегородкой. Где ребенок? Что за чудо свершилось? Только вечером Цидковский взял малютку к себе, а теперь он исчез!
Трудно было предположить, чтобы он сам убежал из барака. Поистине божье чудо! Четыре человека стояли, глядя друг на друга, и не знали, что и думать. Цидковский медленно опустился на колени, сложил руки и, уронив голову, закрыл глаза.
— Пресвятая дева Мария…
Трое санитаров последовали его примеру.
С той же торопливостью, с какой Клуттиг кинулся в лагерь, помчался он теперь назад в свою квартиру и сейчас же вызвал по телефону Гая. Тот уже находился в своей частной квартире, в здании управления конюшен. Он еще не ложился, ибо тоже готовился к бегству. Сидя в кабинете, он разбирал бумаги и сжигал их целыми кипами. За этим занятием и застал его телефонный звонок.
— Что ты говоришь! — закричал Гай. — Нигде не мог найти?.. — Его охватило бешенство. — Проклятая сволочь!
Он яростно брякнул трубкой.
Пиппиг пошевелился, выпрямил согнутые ноги. Краткий миг пробуждения был благодатен, пока к Пиппигу не вернулось ощущение действительности, и он не понял, где находится и что с ним произошло. Одновременно вернулась боль, огнем пылавшая во всем теле. Она грозила вновь потопить в бреду сознание, и Пиппиг в безмолвной борьбе с нею собирал все силы, стремясь сохранить ясность разума: он знал, что его часы сочтены.
Пиппиг проверял свою способность рассуждать. У него еще возникали мысли, он их отчетливо различал. Но между ними не было внутренней связи. Во рту пересохло, нёбо, казалось, было оклеено бумагой. Но это было вызвано его общим состоянием, и Пиппиг не чувствовал потребности пить. Он долго лежал неподвижно, с любопытством прислушиваясь к своим страданиям. Душегуб, когда Пиппиг упал на пол, бил его носком сапога по бедрам, наступал на крестец. Вероятно, с почками что-то неладно. Здесь, по-видимому, и был «очаг огня». «Неужели можно умереть от повреждения почек?» — удивился Пиппиг. Но эта мысль уплыла, явились другие мысли. — «Как хорошо, что я… пистолеты… еще успел, днем позже и…»
Пиппиг застонал. Он вдруг вспомнил о Розе. Его как будто вызывали на допрос? По камере тогда блуждал луч света, это Пиппиг помнил. Он слышал также чей-то голос. Потом была тишина, большая тишина. Пиппиг испугался. Сколько времени прошло с тех пор?.. Мрак камеры, неподвижный, застывший, окружал его, как что-то мертвое. Где же Розе? Что успело случиться? Пиппиг чувствовал, как его сознание снова помрачается, он словно смотрел в мокрое от дождя стекло, мешавшее ему что-либо разобрать. Его охватил жгучий, гнетущий страх.
— Август!
Глухо, как в подземелье, прозвучал криком ужаса этот зов где-то в недрах существа Пиппига. Но с сухих губ слетел лишь чуть слышный вздох.
Розе в это время забылся некрепким сном. Он встрепенулся, сразу сел на сеннике и прислушался, цепенея от страха: звали его, или ему только почудилось? Тут до него вновь долетело его имя, но так слабо и беззвучно, словно оно рассыпалось на отдельные буквы. Одним прыжком Розе очутился подле Пиппига. Тот почувствовал рядом что-то живое и пытался прогнать застилавший ему глаза туман. Но это ему не удалось. Пиппиг не издал больше ни звука, из груди вырывалось только горячее прерывистое дыхание.
Внезапно в коридоре послышались торопливые шаги. Они быстро приближались. В замке лязгнул ключ, вспыхнула мутная лампочка под потолком, и в камеру мимо ночного дежурного, распахнувшего дверь, ворвался Гай. Он тут же набросился с кулаками на Розе, и тот зашатался под градом ударов.
— Свинья вонючая! Гад проклятый! Ты посмел меня надуть!
Гай тряс Розе, как ветку. За дверями камер просыпались встревоженные люди. Остальные восемь заключенных из вещевой камеры, выбитые шумом из сна, стояли, прижимаясь в страхе к дверям.
Гай неистовствовал. Он орал, тряс Розе. Швырял его то в одну, то в другую сторону, бил, топтал ногами. Втянув голову в плечи, Розе защищался, размахивая руками и сгибаясь, как под обрушившейся лавиной.
— Я все сказал вам, господин комиссар! — жалобно визжал он. — Прошу нас, прошу вас! Я больше ничего не знаю!
— Кто же знает? — закричал Гай и кулаками загнал Розе в угол.
— Не бейте меня, господин комиссар! Пиппиг знает, он все знает. Меня это не касалось.
Ослепленный яростью, Гай рванул Пиппига с нар, но упавшее на пол тело осталось неподвижным. Обуянный страхом, Розе закричал, призывая на помощь.
Дежурный с резиновой дубинкой в руке подскочил к Розе.
— Заткнешь ты хайло? — закричал он, полоснув Розе. Гай с ревом накинулся на неподвижного Пиппига.
— Говори, подлец, не то я тебя раздавлю!
Как полоумный, топтал он тело сапогами.
Но смерть была благодетельна. Она уже наложила свою властную руку на когда-то такое веселое сердце…
Заключенные в камерах прилипли к дверям. Они слышали, как была заперта камера, где находились Пиппиг и Розе, и отскочили, когда по коридору затопали тяжелые шаги. Люди еще долго стояли, тяжело дыша, взглядами разыскивая друг друга в темноте, хотя так неожиданно разорванная ночная тишина снова сомкнулась. Товарищи не обменялись ни словом. Но мысль их работала.
Уже с раннего утра блоковые старосты, принося рапортички, выпытывали у Кремера:
— Что стряслось ночью в Малом лагере?
— Говорят, Клуттиг бушевал в шестьдесят первом бараке.
— Правда, что он искал ребенка?
Бохов, принеся за Рунки рапортичку, как и другие, с любопытством расспрашивал Кремера. Однако задача его была шире: собрать с помощью Кремера нужную информацию.
— Сходил бы ты в Малый лагерь и узнал, что там случилось!
Кремер понял, какое поручение скрывается за этими словами, и проворчал что-то, делая вид, будто событие его вовсе не интересует. Однако беспокойство и неуверенность сверлили его так же, как и Бохова, ибо за сеть, натянутую над Гефелем — Кропинским, над Пиппигом и другими арестованными, а также четырьмя бедными поляками-санитарами в шестьдесят первом бараке и, наконец, над ИЛКом, да и над всем аппаратом в целом, в эту ночь опять дергали, и всем им, кто скрывался под ее защитным плетеньем, нужна была уверенность, не образовалось ли где разрыва.
В это утро заключенные, как всегда, промаршировали на перекличку. Как всегда, гигантский квадрат стоял, выверенный на впереди стоящего и на соседа, и, как всегда, он по команде Рейнебота: «Рабочие команды, стройся!» — после дикой сутолоки распался на большие и маленькие группы, которые затем, после окрика: «Шапки долой!», — частью вышли за ворота в сопровождении вооруженной карабинами стражи, частью направились по апельплацу вниз, к лагерным мастерским и служебным помещениям.
Но со вчерашнего дня над вершиной горы Эттерсберг, казалось, подула струя свежего воздуха, и многие тысячи легких вдохнули ее. Где-то вдали что-то свершалось. С грохотом подошли танки, сотрясая, землю так, что людям на вершине горы чудилось, будто они ощущают эту вибрацию и вот-вот начнется землетрясение. То, что до сих пор они выискивали на истертых картах или слушали у блоковых громкоговорителей как сообщения с фронта, с тех пор, как по лагерю прошел слух об эвакуации, сразу превратилось в действительность, и они были непосредственными участниками событий.
Клуттиг и Рейнебот, начальник рабочих команд и свора блокфюреров стояли у железных ворот лагеря и, расставив ноги, упершись кулаками в бока или заложив руки за спину, безмолвно пропускали мимо себя поток уходящих на работу команд. В их испытующих взглядах, скользивших по бритым головам, угадывались затаенные мысли.
Команда за командой проходила мимо: шапка в руке, руки по швам, взор вперед.
Среди всей этой одноликой, серо-синей массы шагало много участников групп Сопротивления. Их пальцы, державшие рукоятки лопат, во время тайных вечерних сборов в подвале под бараком сжимали приклад карабина так, как их учил инструктор. А сейчас они шли мимо карцера, где мучили Гефеля, и их суровые лбы напоминали щиты, за которыми они таили свои мысли. Эти мысли были пока глубочайшим секретом, но уже становились фактом будущего, настолько близкого, что его можно было коснуться, стоило только протянуть вперед руку…
Но сейчас их руки были вытянуты по швам.
Людям были известны мысли тех, кто разглядывал их, когда они маршировали мимо. Мысли одних и мысли других были взаимно далеки, как планеты в мировом пространстве, но когда они столкнутся…
О Бухенвальд, мы не скорбим, не плачем.
Не ведая, что впереди нас ждет.
Жизнь все равно мы сердцем чтим горячим.
Настанет день — свобода к нам придет…
Как всегда, и в это утро песня лагеря витала над непокрытыми головами, и заключенные, уходя на работу, несли ее, как тайное знамя.
Не успела еще пройти последняя рабочая команда, как Клуттиг удалился с Рейнеботом в кабинет последнего. Они больше никого не впускали. Клуттиг, кряхтя, опустился на стул, размышляя о своей ночной неудаче.
— Сволочь, наверно, пронюхала, что я иду в лагерь, — угрюмо произнес он. — Разве я могу стать невидимкой?
Рейнебот положил на стол книгу рапортов.
— Наверно, они обкрутили и твоего Гая, а шестьдесят первый барак тут совсем ни при чем.
Клуттиг рванулся к Рейнеботу и прохрипел:
— А кто втравил меня в дело с гестапо?
Рейнебот защищался.
— Ведь я же говорил тебе, что наши бандиты станут перебрасываться щенком, как мячиком, а ты будешь метаться по кругу, как слепая овчарка!
Он зажег сигарету.
— Отправь на тот свет негодяев, которые стоят в списке, как тебе велел Швааль, тогда по крайней мере у тебя будет хоть что-то существенное.
— Этим распоряжением наш болван околпачил меня, — сердито заворчал Клуттиг. — Я только помогу ему бес шума убрать мусор.
— И это было не так глупо с его стороны, — заметил Рейнебот и подошел к карте.
Он бросил на нее быстрый взгляд, вытащил одну из булавок с цветной головкой, торчавшую у населенного пункта Трейза, и воткнул ее туда, где был обозначен Герсфельд. Затем по привычке сунул за борт кителя большой палец и задумчиво побарабанил остальными.
Потом он повернулся и взглянул на Клуттига, который внимательно наблюдал за ним. Неторопливо подойдя к столу, он уселся на стул, раздвинув ноги и упираясь руками в доску стола.
— Вообще мне кажется, наш дипломат не так уж неправ…
Клуттиг так резко дернул головой, что у него заныла шея. Он встал, подошел к Рейнеботу и вытянулся перед столом во весь рост.
— Что ты хочешь этим сказать?.. — Они сверлили друг друга взглядами. — Ага, — усмехнулся Клуттиг, — дипломат номер два!..
Рейнебот насмешливо улыбнулся. — А кто еще недавно бил себя по кителю: «Пока я ношу этот мундир…» — передразнил его Клуттиг.
— М-да, долго ли его носить?.. — заметил Рейнебот.
Клуттиг выпятил подбородок. Резко сверкнули блики света в толстых стеклах его очков.
— Итак, храбрый боец тоже покидает меня в трудный час… — Он ударил кулаком по столу. — Я, пока жив, останусь тем, чем был!
Рейнебот смял окурок в пепельнице и поднялся, элегантный и стройный.
— Я тоже, господин гауптштурмфюрер, только… — он многозначительно приподнял брови, — только при изменившихся условиях. — Говоря это, он похлопал рукой по карте. — Герсфельд — Эрфурт — Веймар… — и с циничной улыбкой посмотрел на Клуттига. — Сегодня у нас второе апреля. Сколько дней еще остается в нашем распоряжении? Столько?
Рейнебот, как фокусник, растопырил все десять пальцев.
— А может быть, столько? — Он сжал правую руку в кулак. — Или столько? — Он начал загибать палец за пальцем на левой руке Что ж, остается изучать английский язык да глядеть и оба! — повторил он когда-то им же самим сказанную фразу.
— Ах ты скользкий угорь! — прошипел Клуттиг.
Рейнебот рассмеялся. Он не обиделся. Чувствуя себя всеми покинутым, Клуттиг буркнул:
— Значит, остаемся только мы с Камлотом?
— Камлот? — Рейнебот скептически склонил голову к плечу. — На него не полагайся. Он думает только о том, как бы смыться.
— Тогда остаюсь я! — выкрикнул Клуттиг, сознавая свое бессилие.
— Как так? — переспросил Рейнебот, делая вид, что не понимает его. — Ты хочешь остаться здесь?
Клуттиг заскрежетал зубами.
— Уже несколько недель я гоняюсь за этой бандой. Так неужели теперь, напав на след, я трусливо сбегу?
Он выхватил из кармана список и подошел к громкоговорителю.
Рейнебот опешил.
— Что ты затеял?
Клуттиг размахивал листком.
— Я вызову их сюда, отправлю в каменоломню и велю расстрелять.
— На глазах у всех? Да ведь в каменоломне работают триста заключенных!
— Наплевать! — заорал Клуттиг.
Рейнебот отобрал у него список.
— Приказ надлежит выполнить осторожно и умно, господин помощник начальника!
Клуттиг продолжал орать:
— Значит, я должен тайком, тихо и мирно…
— Вовсе нет, — сознавая свое умственное превосходство, промолвил Рейнебот. — Все должно быть сделано строго официально. Список направляется в канцелярию совершенно официально. Понятно, господин помощник начальника лагеря? Все поименованные заключенные завтра утром должны явиться к щиту номер два, — Рейнебот прищурил один глаз, — их отпускают, you understand, mister? Пароль — «родина»! Автомашина — эскорт — лес — залп — все!
Рейнебот положил список в книгу рапортов.
— Со всей осторожностью и умом — так хотел наш дипломат.
Клуттиг и на сей раз должен был признать, что молодой человек хитрее его. Он не удержался от ядовитого замечания:
— Ты ловко приспособился к дипломату!
— Ничего подобного! Просто я со вчерашнего вечера стал немного умнее, — как всегда, ловко вывернулся Рейнебот.
Зазвонил телефон.
Требовали Клуттига. Рейнебот передал ему трубку.
Вызывал Гай. Рейнебот стоял возле Клуттига и слышал все, что сказал гестаповец. Он заявил, что больше не желает иметь никакого отношения к истории с ребенком. Один из мерзавцев ночью ускользнул у него из-под рук: взял и подох. Остальной мусор он больше не желает видеть у себя.
Клуттиг заикался и не мог ничего выговорить. Рейнебот взял у него трубку и назвал себя.
— Само собой разумеется, любезный Гай, мы снова заберем весь этот сброд. Я пришлю грузовик. Блаженно усопшего мы, естественно, тоже прихватим. Здесь и закоптим его.
Он положил трубку.
— Ну вот, все наши опять будут дома! Остаются еще Гефель и поляк, как его там? Или ты о них забыл?
— Какой толк нам от них? — проворчал Клуттиг.
Рейнебот открыл дверь и крикнул в коридор:
— Гауптшарфюрера Мандрила к коменданту!
Его приказание было передано дальше стражей у ворот. Когда Мандрил вошел, Рейнебот протянул ему пачку сигарет.
— Как вы считаете, вам еще удастся выжать что-нибудь из Гефеля и поляка?
Мандрил взял одну сигарету и засунул ее за ухо. На лице его не отразилось ни малейшего интереса к вопросу.
— Теперь остается только прикончить их, — равнодушно ответил он.
— Согласен. Нам они больше не нужны. Делайте с ними, что хотите. Желаем повеселиться.
На бескровных губах Мандрила промелькнула презрительная улыбка.
Цидковский все еще не мог прийти в себя. Он клялся Кремеру, что ребенок лежал подле него: он ясно чувствовал малыша за своей спиной. И демонстрируя Кремеру свершившееся чудо, он откинул одеяло со своих нар.
— Клуттиг сдернул одеяло, а ребенок нет!
От возбуждения у него дрожали губы, глаза умоляюще спрашивали: «Где дитя?»
— Да, если б я знал! — воскликнул, недоумевая, Кремер. — Может, он куда-нибудь уполз? Вы везде смотрели?
— Везде!
Кремер задумчиво выпятил нижнюю губу.
— У вас кто-нибудь был? Может, здесь болтался без дела кто-нибудь из вашего барака?
Цидковский это отрицал.
Кремер не знал, что еще спрашивать. Он и сам не мог объяснить себе удивительное исчезновение ребенка. Он смутно догадывался, что к этому причастен ИЛК… Но его догадка не находила опоры. Ведь тогда Бохов знал бы, как обстоит дело, и не требовал так настойчиво, чтобы он выяснил, где находится мальчик.
Бохов был точно в таком же недоумении, когда Кремер зашел к нему и сообщил о своих безуспешных поисках. Ребенок исчез, с этим фактом приходилось считаться. Но чьих рук было это дело?
Бохова тревожило не столько загадочное исчезновение ребенка, сколько то, что оно произошло без ведома ИЛКа. Тут мог действовать только один из их товарищей. Но кто? Вечно беспокойный Прибула? Или невозмутимый ван Дален? Или всегда так ясно мыслящий Богорский? Если кто-либо из товарищей сыскал лучшее убежище, чем яма под бараком, его долг был поставить в известность ИЛК. Самочинные действия были нарушением дисциплины, и Бохов, узнав, как осрамился Клуттиг, не мог разделить радость Кремера.
— Как он пронюхал, что ребенок находится в шестьдесят первом бараке? — резко спросил Бохов.
— Находился, — поправил Кремер, и глаза его улыбались, окруженные множеством лучистых морщинок. Ты ворчишь, что нарушена дисциплина? Лучше радуйся, что нашелся человек с таким собачьим нюхом. Что было бы, если б Клуттиг зацапал кроху?
Он махнул рукой, показывая, что он об этом даже думать не хочет, и с дружеским злорадством поглядел на Бохова.
— Вот наконец никто не знает, куда делся мальчонка. Это хорошо? — спросил он мрачно молчавшего Бохова и, кивнув головой, сам себе ответил: —Да, хорошо!
Кремер собрался уходить, и на лице у него написана была радость: планы Клуттига потерпели крах!
Но ведь речь шла не только о ребенке. Черт возьми! Речь шла о разрыве цепи! Бохов сжал губы. Кто же, если не Богорский, разорвал ее? Бохов все больше и больше укреплялся в этой догадке, хотя не взялся бы обосновать ее. Это мог сделать кто угодно другой. А что, если бы это сделал он сам? — вдруг мелькнула мысль, и Бохов посмотрел на себя, как в зеркало. Кому решился бы он тогда сказать? Никому! Только в своей груди он мог схоронить цепь, закрепив ее якорь на дне глубокого молчания.
Нарушение дисциплины? Да, это было и оставалось нарушением дисциплины! Но Бохов больше не ощущал досады. Он увидел, что поступок безмолвного неизвестного хороший и глубоко человечный. Этот человек защитил их всех, а для этого ему пришлось нарушить дисциплину. Ибо при выборе между одним долгом и другим решал всегда высший долг. Бохов глубоко и облегченно вздохнул. Он засунул руки в карманы и еще долго, задумавшись, стоял перед дверью. Потом медленно вошел в барак.
Когда Мандрил направился к Рейнеботу, Ферсте проводил его озабоченным взглядом. Не касалось ли это его двух подопечных? Он прокрался к их камере и заглянул в глазок. Гефель и Кропинский неподвижно стояли лицом к двери. Хотя Гефель и оправился настолько, что мог снова стоять, все же было видно, как он страдает от этой пытки. Казалось, он каждую минуту затрачивает огромную физическую и душевную энергию на то, чтобы держаться прямо. Тело его слегка покачивалось. Мандрил же усилил мучение, насыпав на пол вокруг их ног цветного порошка.
Беда, если порошок показывал, что ноги двигались! Тогда Мандрил безжалостно избивал обоих и — что было еще страшнее — на целые дни лишал их пищи.
Ферсте снова закрыл глазок. Он знал, что узники, когда за ними не наблюдали, осторожно прислонялись друг к другу. Он не мог даже подбодрить их добрым словом: в камерах по другую сторону прохода содержалось несколько попавших под арест эсэсовцев из лагерных войск. Их Ферсте должен был остерегаться.
О чем говорили в кабинете Рейнебота?
Подозрительно следил Ферсте за действиями Мандрила, после того как тот вернулся. Начальник карцера ушел в свою комнату и долго там оставался. Ферсте предусмотрительно не подметал коридор до возвращения Мандрила, чтобы затем лучше наблюдать за ним. Теперь уборщик начал энергично работать веником возле камеры Гефеля. Показался Мандрил, в руках у него болтались две петли из толстой веревки.
У Ферсте замерло сердце. Внешне равнодушный, он продолжал свою работу, с неослабным вниманием следя за Мандрилом.
Тот вошел в камеру. Ферсте подметал пол и прислушивался. Мандрил обошел вокруг обоих арестованных и проверил, нет ли следов на цветном порошке. Обнаружить ему ничего не удалось.
Похлопывая себя веревками по сапогам, он прохаживался вокруг обоих заключенных и наконец остановился перед ними. На лице Кропинского был написан ужас, глаза его расширились, и от волнения он все время глотал слюну. Мандрил изучал поляка с холодным интересом постороннего человека. Гефель был бледен. Горячая кровь больно пульсировала в висках, где когда-то сидели тиски. Колени у Гефеля готовы были подогнуться — он тоже увидел петли.
В мозгу вспыхнула жестокая, словно написанная четкими буквами, мысль: «Сейчас я умру!» И Гефель содрогнулся от того холода, который принес в камеру этот страшный человек. Теперь Мандрил долго молча рассматривал Гефеля. «Будет он сопротивляться, если я надену ему на шею петлю?» — думал Мандрил. И вдруг заговорил. То, что он сказал, было более чем странно:
— Гитлер — шляпа, — заявил Мандрил. — Он пропортачил войну. Через два-три дня здесь будут американцы.
Он засмеялся беззвучно, с каменным лицом.
— Если у вас расчет на американцев, не выгорит. Я раньше прикончу всех здесь, в карцере. Вы двое будете последними.
И тут же решив, что наболтал лишнего, он молча надел им обоим через голову петли и затянул их, как затягивают галстук.
— Это останется на вас до конца. За пять минут до того, как удрать, я приду и — кикс!.. — процедил он сквозь зубы и пояснил взмахом руки.
Он опять замолчал и критически оглядел людей, украшенных веревками. Ему захотелось еще что-нибудь добавить к сказанному.
— Если вы повеситесь раньше, я дам вам еще пинка в зад, потому что вы лишите меня последнего удовольствия.
Это было все, что у него нашлось сказать.
С той же жуткой медлительностью, с какой он вошел в камеру, он теперь покинул ее. Выйдя, достал из-за уха сигарету и закурил. Равнодушно взглянув на уборщика, он удалился к себе.
Ферсте собрал подметенный мусор на лопатку и бросил его в ящик, стоявший в углу коридора.
Пережитый ужас держал обоих узников в оцепенении еще немало времени после того, как они остались одни. Казалось, в теле Гефеля лишь понемногу начала снова обращаться кровь, и бесконечно приятно было ощущать, как страшная, леденящая душу мысль постепенно растворялась и исчезала. Только теперь Гефель снова почувствовал, что он дышит, и, как свежий воздух, облегченно впивал вонь камеры.
— Брат, — прошептал Кропинский, стоявший позади Гефеля.
Это простое слово нашло путь к сердцу Гефеля. Он не мог ответить, но благодарно протянул назад руку, которую поляк тихо пожал. Живое теплое чувство излучалось от одного к другому, и молчание их было значительнее всяких слов.