1

Однажды Аполлинер написал: «Все мои стихи — это поминовение мгновений моей жизни».

Гийом Аполлинер был удивительным в своем роде поэтом. Я имею в виду не его поразительную проницательность, не его открытия, не его роль «завершителя» классического периода французской поэзии и пропагандиста нового лирического сознания. Речь о том, что почти все, написанное Аполлинером, — про него самого и только про него самого. Прежде всего, что понятно, — любовная лирика. В редких стихах оптимистическая, по большей части наполненная недосказанной меланхолии, а то и трагичности. Проза поэта по природе своей — не исповедальная, но и в ней он нередко ассоциирует себя со своими героями и персонажами, то с трагическим пафосом, то с едкой иронией рассказывая о себе или о том, как он представляет мироустройство и свое место в культуре.

В новелле «Эстетическая хирургия» автор повествует о фантастической клинике, врачи которой совершают чудеса: фабричный надзиратель обзаводится здесь еще тремя глазами, политик — дополнительным ртом, полицейский — новой парой рук, а знаменитый натуралист просит пересадить ему на кончики пальцев глаза колибри, чтобы еще пристальнее изучать природу. Рассказчик иронически подтрунивает над ретивостью ученых, готовых видеть в физическом улучшении человеческой породы панацею от бед современной цивилизации.

Но — как это нередко случалось в писательской практике Аполлинера — сюжет оказался только поводом, чтобы вывести формулу для нового явления. Так под его пером появились в свое время орфизм и сюрреализм. Так на смену пластической пришла эстетическая хирургия.

Новое сознание, о котором Аполлинер размышлял всю свою творческую жизнь и которое в конце ее «сформулировал» в работе «Новое сознание и поэты», требовало новой эстетики. «Возникающее новое сознание, — писал он, — намерено прежде всего унаследовать от классиков твердое здравомыслие, убежденный критический дух, цельный взгляд на мироздание и человеческую душу…

Исследование и поиск истины — как в сфере, скажем, этической, так и в области воображения — вот основные признаки этого нового сознания». В то же время оно требует «невообразимой по изобилию свободы», это синтез искусств, это литературный эксперимент и это — изумление. «Именно благодаря изумлению, благодаря той значительной роли, какую отводит оно изумлению, новое сознание отличается от всех предшествующих художественных и литературных движений…

Новое сознание — это сознание той самой эпохи, в которой мы живем. Эпохи, изобилующей неожиданностями».

Новая эстетика, которую предлагает Аполлинер, лежит в русле объединительной идеи: это эстетика всего здравого в классической традиции и всего необходимого, чтобы отступить от нормы.

2

Явлением поэта буквально отмечено наступление столетия: осенью 1901 года увидели свет первые публикации — сначала стихи, потом статья, и с этого времени отсчитывается существование в литературе Вильгельма Костровицкого, который через год, с публикации рассказа «Ересиарх», обрел литературную жизнь и судьбу под именем Гийома Аполлинера.

Его последнее по времени собрание сочинений (далеко не полное — в нем, в частности, отсутствует переписка) насчитывает четыре увесистых тома в самом престижном французском издании — «Библиотеке Плеяды», однако лирика и поэтический театр занимают всего лишь один из этих томов. Великий поэт был и блестящим прозаиком, автором книг «Гниющий чародей» (1909), «Ересиарх и Кº» (1910), «Конец Вавилона» (1914), «Три Дон Жуана» (1915), «Убиенный поэт» (1916), «Слоняясь по двум берегам» (1918), «Сидящая женщина» (опубликована в 1920 году), многих рассказов, сказок и историй, сохранившихся в рукописях или разбросанных по журналам, и проявил в них себя мастером самых разных литературных жанров — от элитарных до ставших впоследствии массовыми.

Аполлинер всегда подчеркивал, что считает для себя прозу не менее значимой, чем поэзия; с особым пристрастием он относился к новеллам, составившим книгу «Ересиарх и Кº», и полагал, что наделен талантом рассказчика не меньшим, чем талант лирического поэта. Но самыми существенными он считал два своих прозаических произведения, жанр которых достаточно трудно определить, — будем называть их притчами: «Гниющий чародей» (версии отдельных главок появлялись в периодике начиная с 1904 года вплоть до выхода книги в 1909 году) и «Убиенный поэт» (вошедший в одноименный сборник, который был опубликован осенью 1916 года).

Проза Аполлинера была по-настоящему собрана через много десятилетий после его смерти. Читатели традиционно предпочитали стихи, исследователи — биографию, и только он сам — во множестве намеков, пассажей, оброненных фраз — настаивал на собственной оценке своего творчества, в которой проза нередко занимала приоритетное положение. От первых набросков «Гниющего чародея», относящихся к 1898 году, до фрагментов незаконченного романа 1918 года «Привидение рода Гогенцоллернов», опубликованных только в 1977 году, написаны десятки новелл и эссе, несколько романов, в которых пережитое автором, прочитанное и услышанное сливаются в единую вселенную аполлинеровской прозы.

Говоря кратко, эксперимент Аполлинера-прозаика заключался в попытке продолжить, приблизить к современности, максимально разнообразить виды и жанры литературы и художественно их обосновать; его прозаическое творчество — это квинтэссенция грядущей беллетристики. Он оказался сродни Сезанну, чьим полотнам посвятил многие страницы своих критических изысканий и в ком усматривал ростки чуть ли не всех течений новейшей живописи.

Он одним из первых начал осваивать жанр фэнтези, попытавшись привнести в осмысление современности художественный опыт Средневековья. Он написал ряд новелл авантюрно-фантастического характера, выказав себя наследником Эдгара По и Гофмана и предшественником Марселя Эме и Пьера Буля. Он развил классическую традицию атеистической литературы, доведя атеизм до абсурда, а религию — до чернокнижия. Он стал подробным бытописателем, и его страсть к коллекционированию книг, редких слов, необычных предметов, камней, кулинарных рецептов, раритетов самого разного толка нашла отражение в его многочисленных перечислениях, в созданиях каталогов — в том, что было вскоре подхвачено сюрреалистами. Он увлекался этнографией и оставил несколько великолепных этнографических зарисовок. Он отдал дань мелодраме и философскому диалогу, самой неожиданной фантастике и натурализму, детективу и памфлету.

Он сделал попытку создать и теоретически обосновать новый театр и написал первую «сюрреалистическую» пьесу «Груди Тиресия», поставленную в 1917 году, который был, как говорили современники, «годом великих скандалов в искусстве». Он был неутомимым исследователем фривольной и потаенной литературы прошлого, публикатором маркиза де Сада и Аретино, да и сам написал несколько эротических произведений, не столько в трудную минуту зарабатывая деньги, сколько в очередной раз пытаясь доказать — прежде всего себе, — что для него нет ничего невозможного или запретного в литературе. Но главные его силы, время, эрудиция, фантазия уходили на колоссальную по интенсивности работу журналиста и критика искусства. Он вел многочисленные хроники в многочисленных газетах и журналах, не гнушаясь самыми мелкими событиями повседневности, о которых писал так же пылко, как о значительных событиях тогдашней художественной жизни. Он стал признанным авторитетом и знатоком в области искусства и литературы. Это был гигантский труд, который можно выразить всего двумя словами: Гийом Аполлинер.

3

Друзья Аполлинера любили его рисовать. Вламинк, Матисс, Таможенник Руссо, особенно Пикассо.

Макс Жакоб и Жан Кокто.

Мари Лорансен.

Его античный профиль, его голова, по словам писательницы Гертруды Стайн, «как у императора позднего Рима», притягивали художников. Поэта сравнивали то с Цезарем, то с Вергилием.

Романские корни определили его внешность и южную живость характера; славянские — гордость и открытость. К тому же почти всю жизнь он прожил французом без гражданства, которое с большим трудом смог получить всего за два года до смерти. Достаточно взрывчатая генетическая смесь, умноженная на повседневные обстоятельства, располагавшие к жесткости и обидчивости, — из всего этого мог получиться сложный и трудный характер.

Так — сложно и трудно — его и воспринимали: впечатлительный, наивный, немного суеверный; сангвиник, тиран, самодур; внутренне чистый, простой, легко сходящийся с людьми; блестящий и остроумный собеседник, постоянно готовый к шутке; певец меланхолии, поэтике которого вовсе не присуща радость… Польская писательница Юлия Хартвиг, автор превосходной книги об Аполлинере, свела воедино это удивительное разнообразие его психологических портретов: «Масштабы поэтического Гаргантюа, с трудом приспособляющегося к человеческим критериям». А чешский поэт Витезслав Незвал, один из самых последовательных проповедников Аполлинера, говорил о нем как о лирике, в стихах которого «темный язык меланхолии сплетен с розовым языком сладости и волшебства, веселости и шуток».

В годы, когда Аполлинер только начинал сочинять, в далекой России, притягательной для славянской частички его души, первооткрыватель французских символистов Валерий Брюсов писал о другом поэтическом гении, о Поле Верлене, как о «человеке двойственном», в котором уживались одновременно «ангельское» и «свинское». В какой-то степени таким же двойственным был и Аполлинер, всю жизнь метавшийся между любовью и игрой, соединяющий с традицией высокого лиризма страсть к низкой мистике, подкрепленную его изощренными познаниями в культуре Средневековья. Можно сказать, что и лирику, и прозу Аполлинера питали два источника: поиск любви и жажда мистификации. Это свойство его натуры так сильно вошло в сознание современников и обросло такими легендами, что даже солидные энциклопедические словари сопровождали имя поэта пометой «mystificateur».

4

Оба этих стремления — к любви и к игре — Аполлинер, очевидно, унаследовал от матери, Анжелики Костровицкой, женщины азартной и в чувствах, и в быту. В 60-х годах судьба забросила ее из Польши в Италию, — когда родился Гийом, Анжелике было двадцать два года, и уже несколько лет как она была «похищена» итальянским офицером Франческо дʼЭспермоном.

Мистификации преследовали Аполлинера со дня рождения: через пять дней после этого знаменательного события, которое произошло 26 августа 1880 года, он был зарегистрирован в римской мэрии под фамилией Дульчини — как ребенок от неназвавшихся родителей. Через два года та же судьба постигла его брата Альбера, который при рождении был записан под фамилией Зевини и чьи родители также были «не установлены». В дальнейшем это дало Аполлинеру повод пестовать и поддерживать самые фантастические россказни о своем происхождении — вплоть до того, что его предками были то ли Наполеон, то ли папа римский.

Таинственное происхождение бросило отсвет на всю жизнь поэта. Пока юный Вильгельм Костровицкий ходит в школу — сначала в коллеж в Монако и в Каннах, а затем в лицей в Ницце, — его мать играет в казино и приобретает репутацию «красивой авантюристки». И когда в Ницце семнадцатилетний начинающий поэт и его товарищ по лицею Анж Туссен-Люка приступают к изданию рукописного журнала, сразу же приходится думать о первой мистификации — о псевдониме. Как сообщает друг и биограф поэта Андре Бийи, в журнале публиковались стихи, статьи на политические темы и «театральная болтовня». При этом Вильгельм подписывал свои произведения именем Гийом Макабр (Гийом Мрачный), а Анж — Жеан Лок (Жеан Нищий).

В дальнейшем Аполлинер не раз прибегал к литературным мистификациям, псевдонимам — чего стоит одна история 1909 года, когда стали появляться статьи и стихи некоей Луизы Лаланн, сразу же привлекшие внимание читателей незаурядностью суждений о современной женской литературе и большим лирическим даром. Этот розыгрыш, устроенный Аполлинером, почти год будоражил публику, пока не наскучил самому мистификатору.

Карнавальность жизни и поэзии переплелись, чтобы уже никогда не оставлять поэта.

5

Первая поэтическая любовь и первая серьезная авантюра поджидали Аполлинера летом 1899 года, когда мать отправила его с братом в пансионат бельгийского городка Ставло, на каникулы. Здесь родился и первый серьезный поэтический цикл юного Аполлинера — «Ставло».

Именно в таком виде — как цикл стихов — он будет напечатан только через полвека, в сборнике «Меланхолический страж» (его переводят также как «Печальный часовой», 1952). Стихи, перевязанные ленточкой, сохранит юная и прелестная в те годы валлонка Марей — Мария Дюбуа, дочка владельца ресторанчика с Винавской площади в Ставло. Стихи эти были написаны в основном за три летних месяца, но, возможно, первое бурное увлечение отразилось и в других ранних произведениях поэта, заставляя его возвращаться к образу Марей и впоследствии. Собственно, уже в цикле «Ставло» Аполлинер становится изысканным любовным лириком — сладострастным и ранимым певцом неразделенной любви; эти стихи пронизаны легкой эротикой, слегка закамуфлированной туманными аллюзиями.

Любовь к Марей прервалась осенью, когда Анжелика Костровицкая, в очередной раз стесненная в средствах, повелела братьям тайком ускользнуть из пансионата, не расплатившись с хозяином. Братья бегут из Ставло — и побег надолго останется в памяти Гийома, как и последовавшее за тем судебное разбирательство, впрочем, ничем не кончившееся. Эта история, подобная многим, в которых чувствовалась рука властной и взбалмошной Анжелики, позволила позднее композитору Франсису Пуленку, хорошо знавшему поэта, произнести сакраментальную фразу: «Аполлинер провел свои первые пятнадцать лет у фривольных юбок деспотичной мамаши». На самом деле «пятнадцать лет» растянулись на всю жизнь Аполлинера: Анжелика Костровицкая умерла спустя четыре месяца после кончины ее старшего сына; с годами ее ревность и капризы приобретали все более гротесковый характер.

Достаточно двусмысленное и анекдотичное пребывание юного Аполлинера в Ставло не помешало впоследствии его поклонникам именно здесь, в бельгийских Арденнах, открыть ему первый памятник (23 июня 1935 года), а в 1954 году — единственный по сей день музей Аполлинера. Учитывая историческую перспективу, это справедливо: фольклор Арденн питал Аполлинера, как позже его собственная поэзия стала питать арденнских поэтов; и в стихах его, и в прозе постоянно слышатся отголоски этого яркого юношеского впечатления. Можно повторить вслед за исследователями творчества Аполлинера — Арденны во многом сформировали поэтический климат в его творчестве.

6

Давно замечено, что притягательная парадоксальность юности заключена в ее счетах со временем. Прошло несколько месяцев, а у Аполлинера — уже пытающегося сотрудничать в литературных журналах — очередное увлечение: шестнадцатилетняя Линда Молина да Сильва, младшая сестра его нового друга Фердинанда.

Темноволосой Линде, томной и тихой красавице, немного шепелявой, что, очевидно, придает удивительное очарование ее голосу, Аполлинер посвящает особый цикл лирических стихов — особый, во-первых, потому, что каждое стихотворение написано на обороте почтовой открытки, и открытки эти с апреля по июнь регулярно посылались на юг, где все семейство Молина да Сильва проводило весну и лето 1901 года; особый и потому, что все эти «любовные диктовки» — не что иное, как проба сил молодого Аполлинера. Будущий реформатор стиха, одержимый поисками новой гармонии, обязан был пройти школу и понять, что он может быть профессионалом, что ему доступна любая, даже самая изощренная поэтическая форма. Так возникают мадригал и акростих, «хвостатый сонет» и триолет, терцины и элегия.

Но Линда не хочет — или еще не умеет — ответить на это чувство. В письме к одному из общих приятелей она постоянно так и повторяет: «Это чувство». «Неужели он испытывает ко мне это чувство?», «Я не могу разделить это чувство», «Я думаю, он очень горд и много страдает, видя, что я не могу ему ответить на это чувство…».

Линда, как и Марей, сохранила все любовные послания молодого поэта и впоследствии передала их издателю и другу своего незабытого поклонника Жану Руайеру, который опубликовал их в 1925 году среди прочих стихов Аполлинера в его посмертной книге «Что есть».

7

На «это чувство» Аполлинера мало кто мог ответить. Не смогла это сделать и очаровательная англичанка Анни Плейден — его первая по-настоящему большая и по-настоящему трагическая любовь. Во всяком случае, безответное чувство сделало Аполлинера выдающимся лирическим поэтом.

Он познакомился с ней в Германии, в доме графини Элеоноры Мильгау, куда был приглашен учителем французского языка к малолетней дочери графини Габриэль и где Анни служила гувернанткой. Впоследствии два этих имени — Элеонора (Элинор), Габриэль — станут сквозными в его прозе, всякий раз неся на себе отпечаток сопутствующих им лирических воспоминаний.

О бурном романе — на берегах Рейна, Сены и Темзы, о побеге Анни Плейден в Америку от жарких домогательств не очень ей понятного и пугающего страстью и эрудицией поэта — уже написаны сотни страниц; но куда важнее написанное самим Аполлинером, и прежде всего «Рейнские стихи» — и те, что вошли в его книгу «Алкоголи», и те, что он по разным причинам в нее не включил. Сама по себе достаточно горькая и чуть ли не детективная история этой несчастной любви превращается в стихах из события личной жизни в явление поэтической культуры. Обширный круг исторических, фольклорных, литературных, живописных и просто бытовых ассоциаций растворяет любовь в жизни, придавая последней неповторимые колорит, глубину и напряженность. В это время круг тем и мотивов, связанных с Германией и немецким искусством, входит в творчество Аполлинера — как за два десятилетия до того это случилось при схожих обстоятельствах с другим французским поэтом — Жюлем Лафоргом.

Аполлинер хотел поначалу объединить все стихи этого цикла в небольшой книге «Ветер Рейна». Замысел не осуществился: самую значительную часть поэт поместил в «Алкоголи», отдельный цикл много позже был опубликован в «Меланхолическом страже», другие стихи, связанные с Германией, так и остались разбросанными по журналам и вошли в другие посмертные издания. Сегодня мы можем лишь слегка реконструировать этот замысел, помня о том, что чувством к Анни Плейден пронизаны многие строки в самых разных стихах первого десятилетия аполлинеровского творчества, да и большинство новелл того периода.

8

Это десятилетие, совпавшее с началом нового века, оказалось и началом новой эпохи во французской и мировой культуре. Все было новым: живопись шагнула от импрессионистов до кубистов, музыка — от Оффенбаха до Сати; поэзия, поднявшаяся до суггестивных высот символизма, вспомнила Рембо и «проклятых» поэтов и попыталась сочетать их иронию и усложненную семантику с последними открытиями живописи; театр был готов к встрече с русским балетом; в журналистике царил дух острой конкуренции, открывались многочисленные журналы, и толпы соискателей жаждали стать обладателями множества литературных премий и призов. На смену салонам, которые были центром художественной и артистической жизни Парижа конца века (Аполлинер еще застал один из последних — салон принцессы Матильды, просуществовавший до 1903 года), пришли литературные редакции с их духом свободолюбия и мужской солидарности. Во французском обществе создавался своеобразный, ни на что прежнее не похожий интеллектуальный климат. Это было время первых прорывов в поэтическое будущее — и их ознаменовал своим присутствием и своим активным соучастием Аполлинер. Но прежде чем стать певцом новой эстетики и нового лирического сознания, он станет великим завершителем эпохи французского стиха — и в этом тоже скажется его «двойственность». Начиналась эпоха Монмартра, улицы Равиньян, знаменитой «Прачечной на плоту», на долгие годы соединившая воедино «Триумвират», «Троицу», как их называли современники: Аполлинера, Пикассо и Макса Жакоба. Несколько позже началось знаменательное переселение художников с Монмартра на Монпарнас, в не менее знаменитый «Улей», — и все это войдет в историю как «belle époque», «прекрасная эпоха», время слома и смены эстетических позиций. Начинались новые мифы: скорость, механика, симультанность, то есть осознание в искусстве одновременности самых разных процессов. Воинственно вступали в жизнь католическое возрождение и мистические пророчества: Жакоб «видит» на стене своей комнаты тень Христа и становится ярым католиком; потом предсказывает литератору Рене Дализу первым из их круга умереть, причем в молодом возрасте, — и Дализ «первым», в 1917 году, гибнет на фронте; потом тот же Макс Жакоб предсказывает Аполлинеру, что тот умрет, не дождавшись славы, которая придет к нему только посмертно, а Джорджо де Кирико рисует пророческий портрет Аполлинера под названием «Человек-мишень», за много лет до ранения поэта отмечая то место на его виске, куда попадет осколок снаряда.

9

Многочисленные свидетельства дружбы Аполлинера и знаменитых художников того времени остались не только в его статьях, но и в их совместной работе. Дружба с Андре Дереном привела к их общему труду — первой книге Аполлинера «Гниющий чародей» (1909), дружба с Раулем Дюфи — к созданию «Бестиария» (1911).

Оба этих произведения, по словам известного французского ученого Мишеля Декодена, стали «центром воображения и всего творчества Аполлинера». Оба они были результатом великого пристрастия поэта к раритетам прошлого, реализацией его недюжинной эрудиции, попыткой создать, используя традиционные жанры, произведения современной литературы. Но главное, в этих, казалось бы, отстраненных от его личности книгах он формулирует тот самый основной закон его творчества, о котором мы уже упоминали: все, о чем бы он ни писал, он пишет про себя и только про себя. Практически все его произведения — это его жизнь, тысячью деталей, аллюзий, реминисценций входящая в ткань лирического повествования. В «Гниющем чародее» и «Бестиарии» с особенной силой выразилась его страсть к забытым и редким словам, к повседневной жизни, философии и литературным жанрам Средневековья, но, повторим, Средневековье здесь — всего лишь карнавальная маска, не слишком-то и скрывающая его душу, одновременно жаждущую все того же: любви и мистификации.

Идя вслед за средневековой легендой о волшебнике Мерлине, тело которого, заточенное в могиле озерной девой, коварной Вивианой, гнило, покуда душа оставалась живой, Аполлинер вводит в литературный обиход основные образы своей «лирической эстетики»: разверстая пропасть между мужчиной и женщиной, одержимость временем и греза о вечном, поиск собственной подлинности и идентификации своего «я», наконец, одержимость творчеством вплоть до экзальтации поэтического чувства.

Вивиана изменяет Мерлину (читай: Марей Дюбуа, Линда Молина да Сильва, Анни Плейден — все прошлые, трагические любови поэта — изменяют Гийому), используя против него магические силы, которым он ее обучил в обмен на ложную клятву в любви. Однако Мерлин — сын смертной женщины и дьявола (для Аполлинера это реализация мифов о его собственном «таинственном» происхождении), его душа бессмертна, у нее свой, «неслыханный» голос, голос всесильного знания, и когда опускается ночь, на поиски чародея, на этот голос приходят в лес многочисленные персонажи, олицетворяющие не только мифы, религию, литературу, но и намекающие на обстоятельства жизни, на чувства и раздумья автора, вызвавшего их из небытия. И в то время, как озерная дева не признает за любовью права победить смерть, поэт занимает место волшебника, чтобы восторжествовать над временем.

В «Гниющем чародее» Аполлинер использовал жанр средневековых споров и диалогов — как правило, они не обладали напряженной интригой, были лишены действия, да многие и писались, собственно, для чтения, а не для игры на сцене. Привнеся сюда поэтику романов артуровского цикла, которые он любил с юности, и собственные ощущения «злосчастного в любви», он создает произведение на стыке прозы и поэзии, «философскую драму», как ее называл друг Аполлинера поэт Андре Сальмон, или «Библию наизнанку», по словам комментатора «Гниющего чародея» Жана Бюрго.

Сам Аполлинер высоко ценил это произведение, отмечая, что оно одновременно вписывается в «кельтские глубины нашей традиции» и является прообразом будущей новой эстетики.

10

«Гниющий чародей» вышел тиражом сто экземпляров и продавался плохо. Такая же судьба постигла и вторую книгу Аполлинера — «Бестиарий, или Кортеж Орфея», тираж которой был всего лишь сто двадцать экземпляров: книги были дороги, и читающая публика с трудом приноравливалась к новым поэтическим и художественным веяниям.

Идея «Бестиария» пришла к Аполлинеру в 1906 году, в мастерской Пикассо, когда он наблюдал за работой друга-художника, гравировавшего в то время изображения животных. В 1908 году в журнале «Ла Фаланж» появился цикл из восемнадцати миниатюр — через шестьдесят лет, в первой книге Аполлинера на русском, Н. И. Балашов предложил точный и остроумный перевод названия этой подборки: «Коробейница, или Зверинец для мирян». В названии были сопряжены две традиции, подхваченные Аполлинером, — фольклорная и религиозно-нравственная, «бестиарийная». Собственно, эмблематика бестиариев, видимо, и привлекла поэта: на микропространстве каждой миниатюры он вновь смог поговорить о себе самом, использовать образ, «идею» каждого описываемого живого существа применительно к себе самому. Любовь, иногда доведенная до нарциссизма, — и в то же время рифменная игра с читателем, розыгрыш. Отталкиваясь от точной линии Пикассо, воссоздававшей форму каждого зверя, Аполлинер стремился к обобщенному образу или к такой детали, которая вела напрямую от животного к человеку, поэту. Это был путь от Пикассо к Раулю Дюфи, в котором Аполлинер нашел своего иллюстратора.

29 августа 1910 года в письме к Дюфи были уже перечислены все тридцать миниатюр аполлинеровского «Бестиария». На смену Коробейнице пришел Орфей, и фольклорная традиция оказалась вписана в общекультурную: поэт, как легендарный Орфей, зачаровал голосом свой «кортеж» — диких, домашних и просто выдуманных животных, рассыпая перед читателем аллегорические приметы своего бытия, чувственного и духовного.

Славянский «Физиолог» или средневековый европейский бестиарий, из которых исходил Аполлинер, были произведениями теологическими: в символической форме в них излагались постулаты христианского вероучения, и описание животных служило только поводом для морализаторства. Аполлинер (за спиной которого были и знаменитые «бестиарии любви», и «пастушеские календари», и стихотворные зарисовки средневековых натуралистов) по-своему насыщает эту многовековую традицию, главным пафосом делая столь свойственную ему как лирику печальную иронию, а вместо проповедника предлагая читателям Орфея, то есть поэта. Суть средневекового бестиария сводилась к формуле: свойство животного — символически-религиозное толкование — назидание. Формула Аполлинера: свойство животного — поэтическое толкование — ирония. Место теологии заступает поэзия.

Книжный вариант «Бестиария» Аполлинер снабдил собственными примечаниями — дал волю и фантазии, и насмешке и блеснул эрудицией, «обрабатывая» любимые свои сюжеты, связанные то с древним автором мистических книг Гермесом Трисмегистом и его философским сочинением «Пимандр» (Аполлинер пользовался известным в свое время переводом 1867 года Луи Менара; следы этого чтения — параллели, аллюзии, подхваченные мотивы можно найти в разных произведениях поэта), то с Розамундой, фавориткой английского короля Генриха II, и ее дворцом, «дворцом грез», который превратился у поэта в символ влекущего и недостижимого искушения.

Посвятил Аполлинер свой «Бестиарий» Элемиру Буржу, писателю, чьи книги он читал еще на школьной скамье и который со временем стал не только его старшим другом, но и почитателем его таланта: именно Бурж выдвинул на соискание Гонкуровской премии 1910 года книгу Аполлинера «Ересиарх и Кº».

11

«Ересиарх и Кº» поступил в продажу 26 октября 1910 года — это был год повышенной творческой активности Аполлинера. Большинство рассказов, вошедших в книгу, печатались начиная с 1902 года в периодике, но, оказавшись под одной обложкой, обрели ту архитектонику, которая придала всей композиции неожиданное своеобразие.

Расположенные не по хронологии, а по тематическим гнездам, все двадцать три рассказа были разделены на несколько циклов, объединенных одной идеей — идеей отступления от канонов, будь то религиозные догматы, установления общественной жизни или нормы морали и нравственности. Фактически уже в название книги было вписано ее главное слово: ересь, а герои новелл — это целая галерея отступников, еретиков, оспаривающих принятые истины.

В прозе Аполлинер, как правило, исследовал и описывал прежде всего незаурядные движения души, неожиданные поступки, нередко приводящие к трагическим последствиям.

И здесь, в «Ересиархе и Кº», автор ведет читателя по кругам своего ада. Не случайно в прологе книги — в новелле «Пражский прохожий» — возникает Вечный Жид, Исаак Лакедем: он дает автору свои уроки, показывая ему оборотную сторону той жизни, которая затем становится предметом изучения самого прозаика. Теперь уже мы, читатели, идем за ним по этим кругам. Сначала в цикле рассказов, связанных с католической верой, с экзотическими отклонениями от ее правил и обрядов («Святотатство», «Латинский еврей», «Ересиарх», «Непогрешимость»). Проблемы крещения (которая волновала Аполлинера еще в «Гниющем чародее»), греха и покаяния сплетены здесь в один узел, а в христианстве и иудаизме важны и привлекательны не носители веры, а бунтовщики против постулатов церкви и исследователи религиозных парадоксов. Точно так же, как в цикле из трех небольших новелл, объединенных одним названием «Три истории о Божьей каре», и в примыкающем к ним рассказе «Симон волхв» важна прежде всего «мораль наизнанку», которая оборачивается ядовитой пародией на само представление о грехе и искуплении. Аполлинер рассматривает церковь как институт подавления свободы воли, и в их столкновении явно отдает предпочтение последней.

«Этнографические» новеллы («Отмыка», «Чево-вам?», «Роза Хильдесхайма, или Золото волхвов», «Пьемонтские пилигримы») — новый цикл, в котором представлены выразительные и подчас трогательные сцены из современной автору европейской жизни. И если в первом цикле был важен доведенный до гротеска религиозный пафос, то здесь в не менее преувеличенном виде подаются бытовые истории, в которых, как говорил Андре Бретон (имея в виду прежде всего «фантазию» из жизни южной Бельгии «Чево-вам?»), «сверхнатурализм нашел свою формулу».

Следующие четыре повествования (отметим эту двойную четырехкратность: четыре цикла по четыре рассказа в каждом) — «Исчезновение Оноре Сюбрака», «Матрос из Амстердама», «История одного добродетельного семейства» и «Салфетка поэтов» — представляют нам Аполлинера как мастера детективной фантастики; реальная жизнь, скрупулезно описанная в этих рассказах, дается всего лишь как фон самых невероятных и занимательных событий. Так же как и последний в книге цикл — «Лжемессия Амфион, или История и приключения барона д’Ормезана» — представляют нам сверхчеловека в обычных обстоятельствах; именно в «Ажемессии Амфионе» впервые разработаны темы «бытовой фантастики», укоренившиеся в литературе XX века, а одна из новелл — «Осязаемость на расстоянии» (написанная задолго до введения самого понятия телепортации в 1931 году) — непосредственно предшествует, например, рассказу Марселя Эме «Сабины», превратившего этот сюжет в явление высокой литературы.

Герои Аполлинера — это изобретатели новых наук и искусств; автор нередко варьирует одни и те же сюжеты, стараясь до конца доиграть, додумать, дорассказывать свои истории. Эпизоды и персонажи перекликаются друг с другом, полифония становится объемной, свет и воздух сталкиваются друг с другом, как на полотнах импрессионистов. Время замедляется и, словно стрелки на часах «еврейской Ратуши» в «Пражском прохожем», идет вспять.

Таким образом, три мира — реальный, литературный и фантастический — переплелись в прозе Аполлинера, который действительно предстал в «Ересиархе и Кº» великолепным рассказчиком, что и дало повод писателю Элемиру Буржу, в то время члену Гонкуровской академии, представить эту книгу на соискание Гонкуровской премии.

«Ересиарх» провалился. Премию получил прозаик Луи Перго. Однако внимание Буржа к литературной судьбе Аполлинера осталось в посвящении, открывавшем «Бестиарий»: Аполлинер всегда был чуток к дружескому участию — не случайно он посвящал стихи только близким друзьям и любимым женщинам.

12

Если «Ересиарх и Кº» аукнулся много лет спустя в европейской прозе, то «Бестиарий» породил множество подражаний у поэтов (и не только французских), открывавших вслед за Аполлинером «человеческую» метафорику своих собственных зверинцев, а Франсис Пуленк (написавший в общей сложности три с половиной десятка мелодий на стихи Аполлинера) положил на музыку многие четверостишия из этой первой поэтической книги Аполлинера. Композитор вспоминал голос поэта — «такой своеобразный, полуироничный, полумеланхоличный». Это был голос певца уходящей любви, уходящего времени. Это был «тот неизъяснимый оттенок голоса, который заставляет трепетать наше сердце», как писал о прямом предшественнике Аполлинера — Верлене — Максимилиан Волошин.

«Голос чародея», — говорила Мари Лорансен.

Они познакомились с легкой руки Пикассо в 1907 году. Ей — двадцать два, ему — двадцать семь. Она художница и немного поэтесса, за его плечами крах сумасшедшей любви к англичанке Анни Плейден, уже значительный опыт работы журналистом и критиком, первые и серьезные публикации стихов и прозы. Они пробудут вместе пять лет, которые окажутся, возможно, наиболее существенным временем в жизни поэта, временем подготовки самой значительной книги Аполлинера — «Алкоголи».

«Алкоголи» вышли в апреле 1913 года. А за несколько месяцев до того — соответственно в декабре и ноябре 1912 года — были опубликованы два его стихотворения, открывшие дорогу новейшей поэзии: «Зона» и «Вандемьер». Работая над композицией «Алкоголей», поэт именно этими стихами начинает и завершает книгу, обрамляя будущим прошлое. Вслед за «Зоной» он помещает «Мост Мирабо», увидевший свет в феврале 1912 года. Это был знаменательный зачин. Первым шло грядущее, вторым — прощание с ушедшим; шли «рука об руку, лицом к лицу», как герои «Моста Мирабо».

Открывая «Алкоголи», Аполлинер использует прием обратной перспективы: за «Мостом Мирабо» он помещает «Песнь несчастного в любви» (опубликованную в мае 1909 года), затем «Безвременник» (ноябрь 1907), «Дворец» (ноябрь 1905) и снова возвращается к настоящему, посвящая стихотворение «Сумерки» «мадемуазель Мари Лорансен». Плавание по волнам времени и памяти начинается именно с «Моста Мирабо», трагического прощания с Мари, с чувства, растворившегося во всей книге и вобравшего в себя горькую память о всех прошлых отвергнутых Любовях, о всех тех, кто подобно Линде, героини «Любовных диктовок», могли сказать: «Я думаю, он очень горд и много страдает, видя, что я не могу ему ответить на это чувство…»

Попыталась ответить Мари Лорансен.

13

В «Автобиографии Алисы Б. Токлас» Гертруда Стайн, рассказывая о знакомстве с Мари, дает ее примечательный портрет:

«Пикассо все называли Пабло, а Фернанду — Фернанда, и Гийома Аполлинера все называли Гийом, а Макса Жакоба — Макс, но Мари Лорансен все называли Мари Лорансен… Она была худая и угловатая, как средневековая француженка с французского примитива. Она говорила высоким голосом с красивыми модуляциями…

Ведя странную жизнь и создавая свои странные картины, Мари Лорансен продолжала жить с матерью, очень спокойной, очень приятной, исполненной достоинства женщиной, и их быт напоминал монастырский. В их небольшой квартирке всюду висели вышивки матери по рисункам Мари Лорансен. Мари относилась к матери в точности как молодая монашенка к более почтенной. Все было очень странно…»

«Странное» пятилетие любви Гийома и Мари было восхитительным и чудовищным. Непохожесть Мари на друзей Аполлинера, подмеченная Гертрудой Стайн, постоянное столкновение жестких и самостоятельных характеров, чуждые друг другу семейные традиции, вновь, как и в прежних любовных историях Аполлинера, убивающие живое чувство, и все-таки, как прежде, как всегда, — надежда, что все можно вернуть, повернуть вспять, остановить мгновение…

Мари Лорансен тоже напишет прощальное стихотворение: короткое, на одном дыхании, одной фразой, но не про него, не про них — про себя. И назовет его «для себя» — «Успокоительное»:

Не просто печальная              А скорбящая Не просто скорбящая              А несчастная Не просто несчастная              А страдающая Не просто страдающая              А покинутая Не просто покинутая              А сирая Не просто сирая              А изгнанная Не просто изгнанная              А мертвая Не просто мертвая              А забытая.

В стихах же Аполлинера как раз забвения и не было.

Любовь в его творчестве драматична; это незаживающая рана, это «солнце с перерезанным горлом» — незабываемая метафора мощного лирического чувства. Любовь и смерть появляются почти всегда рука об руку. Здесь намечается та «область двусмысленности», которая так привлекает исследователей и комментаторов творчества Аполлинера и которая так пересекается с его биографией. Из европейских поэтов XX века по сумме толкований и комментариев Аполлинер сродни разве что другому не менее «затемненному» поэту — Мандельштаму.

Путь Аполлинера — это путь от поэта-верленианца к предвозвестнику иррациональных текстов современной поэзии, от «Осенней песни» Верлена к его собственной «Песне злосчастного в любви», наполненной темными аллюзиями и реминисценциями.

Всю жизнь Аполлинер писал о своих несложившихся Любовях; каждая новая была поводом помянуть прошлую, вновь напомнить об этом «аде» в душе, который он всякий раз выкапывал своими руками, о коренной, по его мнению, несхожести между мужчиной и женщиной, из которой проистекает все «злосчастие в любви», многократно испытанное самим поэтом. «Скажи: ты слышала, что смертны наши души?» — восклицает Аполлинер, странно перекликаясь с неведомой ему Анной Ахматовой, буквально в то же время восклицавшей: «Знаешь, я читала, // Что бессмертны души». И эта перекличка становится загадочной поэтической реальностью эпохи, в которой вновь мерцает тень Верлена — его «Стихи, за которые оклевещут» с их последней строкой: «Vite, éveille-toi. Dis, lʼâme est immortelle?» — «Очнись, молю! Скажи — бессмертны души?»

С публикацией «Моста Мирабо» Аполлинер завоевал верленовскую славу любовного лирика. Может быть, именно Верлена вновь вспоминал он, когда десятки раз пересекал Сену по мосту Мирабо, спеша в тихий и буржуазный, тогда еще почти пригород — Отей, где жили мадам и мадемуазель Лорансен. Это был тот самый Отей, который воспет Верленом в «Записках вдовца».

Для прощания с любовью и — подспудно — с классической эпохой французской поэзии Аполлинер интуитивно выбрал такой же традиционный, как «этот Отей», и такой же мало подверженный изменениям жанр: песню. Как за четверть века до того Верлен и поэты его круга черпали вдохновение в салонном музицировании, водевиле, музыкальном кабаре, так и в эпоху Аполлинера художественный быт Монмартра и Латинского квартала, отнюдь не чуждый серьезной музыке, больше тяготел к домашней и народной песне. Аполлинер не был меломаном и, в отличие от художественной, не занимался музыкальной критикой. Как замечал один из редких в окружении Аполлинера композиторов — Жорж Орик, он «при всем понимании величия музыки, был к ней нечувствителен». Низовая музыкальная стихия Парижа рождала то, что было ему ближе всего, — «бардовскую» песню в современном толковании этого слова.

Знаменитый папаша Фреде, владелец «Проворного кролика», играл на гитаре, а завсегдатаи этого монмартрского кабачка, среди которых бывал и Аполлинер, всласть распевали за столиками все, что душе угодно. Мари Лорансен была по сердцу подобная атмосфера: ее мать часами напевала за рукоделием, и сама Мари осталась в памяти современников поющей красивым высоким голосом старинные нормандские песни. Не это ли сочетание домашнего шитья и народного пения вызвало в памяти Аполлинера ритмику старинной ткацкой песни XIII века? При первой, журнальной публикации он еще следует вплотную за народной мелодикой, выстраивая трехстрочный куплет песенного одиннадцатисложника:

Sous le Pont Mirabeau coule la Seine Et nos amours, faut-il quʼil m'en souvienne? La joie venait toujours apres la peine…

Но в работе над книгой смело делит вторую строку на две — по четыре и семь слогов, — создавая необычный поэтический эффект образовавшимся нерифмованным и словно выбивающимся из ритма четырехсложником. Не менее удивительный эффект узнавания происходит и в рефрене. Комментатор творчества Аполлинера Мишель Декоден указал на связь второй строки рефрена — «Les jours sʼen vont je demeure» — со строчкой из «Большого Завещания» Франсуа Вийона: «Aile sʼen est, et je demeure» — «Оно <время юности> ушло, а я продолжаю жить». Во французском «je demeure» — «я остаюсь, живу, пребываю в настоящем» анаграммировано «je meurs» — «я умираю, исчезаю, гибну». Эта игра на антитезе, борьба жизни и смерти, воплощенная в одном слове, вдвойне важна и как жест высокой печали, и как символ высокой поэзии.

Автор «Моста Мирабо» не просто созерцает, как река жизни уносит от него любовь, превращая судьбу в перечень утрат и несбывшихся надежд. Поэтическое мышление ищет аналогии увиденному, и этот поиск роднит Аполлинера с Бодлером, непреходящей мукой которого было чувство ускользающего времени. Аполлинер в разные годы отмечал свое родство Бодлеру — и в пристрастии к живописи, и в интересе к средневековым поэтам, и в том «духе современного сознания», которое, по его словам, впервые было воплощено именно в Бодлере. «Нас ежеминутно гнетут идея и ощущение времени», — записывал тот в дневнике; «Изменился Париж мой, но грусть неизменна», — говорил он в стихах; Аполлинер развивает эту «психологическую симультанность» и создает шедевр лирической поэзии.

При всей аритмичности позднего Аполлинера, Аполлинера «Каллиграмм», песенные мотивы то и дело возвращаются в его поэзию: «В Ниме», «Времена года» (с характерным рефреном: «Ты помнишь Ги…»: так — Ги — он подписывался под своими фронтовыми письмами), «Прощание всадника», «Параллели», наконец, «Поет пичуга» — с ее проникновенным зачином:

Поет пичуга не видна Или забыться не давая Среди солдат чья грош цена Зовет меня душа живая

Десятилетия спустя эту «птичью песню» подхватил венгерский поэт из Румынии Йожеф Мелиус, посвятивший в своей книге «Западное кафе» несколько поэтических страниц памяти Аполлинера: вокруг памятника поэта работы Пикассо, что стоит у церкви Сен-Жермен, растут, писал он, «деревья, чьих названий я не знаю, деревья в высшей степени странные; они словно ждут, что из красных их крон выпорхнут странные, разноцветные птицы, свистящие, кричащие, вопящие, очаровательно поющие, влюбленные, но в конце концов изменяющие птицы, одна — Анни, другая — Мари, третья — Лу, там — Мадлен, а вот еще одна, с дивными рыжими локонами: Жаклин; но, может быть, именно она, Жаклин, — не кто иная, как Анжелика Костровицкая, мать. Они поют. Поют не песни, а нечто иное. Они выкрикивают слова любви, каких не писал в этом столетии ни один поэт, только один он, открывший разговорную речь».

14

Французский писатель Даниэль Остер как-то заметил, что в «Алкоголях» Аполлинер представляется Орфеем, спускающимся в ад воспоминаний. Последние два года перед выходом «Алкоголей» особенно могли смахивать на «ад» — во всяком случае, на ад душевный, в который нет-нет да и низвергался Аполлинер. По крайней мере, три события этого времени определили душевную напряженность, смятение и мучительный поиск поэтической сублимации, которые привели его к созданию лирических шедевров: разрыв с Мари Лорансен, история с похищением «Джоконды» и встреча с Блэзом Сандраром.

«Джоконда» была похищена из Лувра 21 августа 1911 года. Аполлинер был арестован 7 сентября по подозрению в причастности к этому преступлению. Подозрение пало на Аполлинера из-за его дружбы с неким Жери Пьере, одно время работавшим секретарем поэта; Пьере оказался нечист на руку, он похищал из Лувра всякие мелочи, которые затем продавал по дешевке коллекционерам, втянув в это дело даже Пикассо. Арест Аполлинера оказался непродолжительным, 12 сентября он уже был на свободе, благо сбежавший от правосудия Пьере дал заочные, но правдивые показания, а лицейский друг Аполлинера Анж Туссен-Люка, ставший к тому времени адвокатом, защитил своего старого товарища в суде. Однако дело было закрыто только в феврале 1912 года, и весь этот период панических мучений, обуревавших поэта, высветил то, что он порою скрывал от самого себя: его гражданскую «неполноценность», которая легко приводила к националистическим нападкам со стороны тех, кто видел в инородце опасность для общества и культуры.

Еще не стерлось из памяти современников дело Дрейфуса, интерес же поэта к славянским и еврейским традициям только подогревал лжепатриотизм его литературных недругов. Начавшаяся через три года война еще более усугубила эту очередную двойственность его положения — понятно, с какой силой он жаждал получения французского гражданства.

Пребывание в парижской тюрьме Санте стало поводом для написания выдающегося цикла стихотворений, знаменательного для «Алкоголей»: подхватывая традиции «тюремной лирики», прежде всего Верлена, Аполлинер создает шедевр в духе классической поэзии, следом за которым мог быть только один шаг — в сторону поистине новой поэтической эстетики.

Этот шаг был сделан в 1912 году, когда Аполлинер опубликовал «Зону» и «Вандемьер» (кстати, первое из аполлинеровских стихотворений, которое появилось в печати без знаков препинания).

Известно, что написанию «Зоны» предшествовало чтение Блэзом Сандраром в мастерской художника Робера Делоне своей поэмы «Пасха в Нью-Йорке», сочиненной в апреле 1912 года. Эта поэма, написанная Сандраром на одном дыхании, впервые открыла путь той ритмике, тому потоку поэтического сознания, без которых сегодня уже немыслима французская поэзия. По воспоминаниям бельгийского биографа Сандрара Робера Гоффена, Аполлинер после чтения «Пасхи» якобы воскликнул: «Великолепно! Что по сравнению с этим книжка стихов, которую я сейчас готовлю!» Но именно в этой «книжке», в «Алкоголях», были напечатаны «Зона» и «Вандемьер», в которых, оттолкнувшись от Сандрара, Аполлинер совершил переворот в поэзии, найдя для мощнейшего лирического чувства адекватную поэтическую форму. В «Зоне» Аполлинер показал, как можно совместить биографию, современность и поэзию, и это совмещение оказалось настолько точным, новым и чувственным, что именно «Зона», а не «Пасха в Нью-Йорке» стала, по словам Юлии Хартвиг, «поэмой поколения».

Напомним, что все эти события разворачивались на фоне мучительного разрыва Аполлинера с Мари Лорансен. История с похищением «Джоконды» еще больше отдалила художницу от поэта, так же как отдалила от него многих мимолетных друзей и знакомцев, так же как заставила его брата Альбера покинуть Париж, где он работал банковским служащим и, в опаске за поруганную честь фамилии, уехать в Мексику. Америка уже отторгла у него Анни и теперь забрала второго близкого ему человека. Мать Аполлинера негодовала и презирала сына, мадам Лорансен его явно недолюбливала. Ее смерть в пасхальную ночь 1913 года, буквально накануне выхода «Алкоголей», лишь на короткое время снова сблизила Мари и Гийома. А через год все пошло прахом: в июне 1914 года Мари выходит замуж за молодого немецкого художника Отто Вайтьена, а еще через месяц начинается Первая мировая война, поставившая крест на всей прежней жизни Гийома Аполлинера.

15

Оставшиеся ему три года представляются сегодня какой-то лихорадочной агонией: война, в которую он ринулся с головой, стараясь отнюдь не показным патриотизмом «заслужить» столь желанное французское гражданство; непрекращающееся бурное сотрудничество с парижской прессой; стихи и проза, которые пишутся, кажется, без оглядки на бои; наконец, новые любови, столь же лихорадочные, как вся эта военно-литературная жизнь, — сначала к великосветской красавице Луизе де Колиньи-Шатийон (76 поэтических «Посланий к Лу», написанных с октября 1914 по сентябрь 1915 года были опубликованы в 1947 году в книге «Тень моей любви»); затем к юной жительнице Алжира Мадлен Пажес (стихи и письма к ней появились в 1952 году в книге «Нежный, как память»); наконец, женитьба на рыжекудрой красавице Жаклин Кольб, с которой Аполлинеру удалось прожить всего полгода до его внезапной смерти от «испанки» 9 ноября 1918 года…

5 декабря 1914 года он был зачислен в 38-й артиллерийский полк, расквартированный на юге Франции, в Ниме, с апреля 1915 года почти год провел на передовой, был повышен в чине, получил долгожданное гражданство, а через неделю после этого, 17 марта 1916 года, был ранен в голову осколком снаряда.

Хроника этой жизни легла в основу его книги «Каллиграммы. Стихи Мира и Войны (1913–1916)», вышедшей в 1918 году. «Шесть разделов книги — шесть кругов прожитого и пережитого Аполлинером за годы после „Алкоголей“, а в своей совокупности автобиографический дневник-исповедь», — отмечает исследователь французской поэзии С. И. Великовский. И дает своеобразный «хронометраж» этого дневника, соответствующий названиям циклов оригинала: «Волны» — канун войны, дерзкий поэтический эксперимент, прерванный военными действиями; «Знамена» — от объявления войны до отправки на фронт в апреле 1915 года; «Ящик на орудийном передке» — приобщение новобранца к боевым действиям (лето 1915 года); «Зарницы перестрелки» — освоение ремесла бывалого солдата (осень 1915 года); «Лунный блеск снарядов» — добровольный переход в пехоту в офицерском чине и удел окопного обывателя (зима 1915–1916 годов); «Звездная голова» — канун ранения в голову, медленная поправка и включение заново в парижский круговорот.

Еще в 1914 году в поисках организации поэтического пространства Аполлинер увлекся каллиграммами (идеограммами, как тогда говорили, — слово «каллиграмма» Аполлинер впервые употребил в письме к А. Бретону в марте 1917 года) и опубликовал стихотворение «Письмо-Океан». И до того он пытался представить текст как идеограмматический объект, — в частности, при первом издании «Гниющего чародея» конец притчи был набран как перевернутый треугольник, который, согласно метафорическому строю повествования, можно истолковать как половинку песочных часов или воронку, засасывающую весь текст в небытие. Даже мелкие детали свидетельствует о его постоянной сосредоточенности на этой проблеме. В блокноте для записей, который Аполлинер вел с перерывами начиная с 1898 года, можно найти, например, характерное написание слова «octobre» («октябрь») — «8-bre», вскрывающее визуальную игровую подоплеку поэтической мысли.

Само по себе «типографическое видение» стиха старо как мир и восходит к греческому поэту Панару, практиковавшему фигурные стихи. Как показала практика европейской поэзии XX столетия, идеограмма связана не столько с попыткой перенести законы живописи или графики в литературу, сколько с лингвистической игрой, вскрывающей и обогащающей подтекст. Двойной — графический и лингвистический — подход к тексту делает его объемным, и Аполлинер, занявший одно из главных мест в художественной культуре столетия, уловил это в духе поисков того нового лирического сознания, которое определяло прежде всего поиск новых или обновленных идей.

Не случайно пик интересов Аполлинера к графике стиха пришелся именно на 1914 год: как раз в этом году вышло из печати первое издание «Броска игральных костей» Стефана Малларме (при жизни Малларме эта поэма была опубликована только в журнале), в котором автор попытался — пожалуй, впервые в новейшей поэзии — совместить методом монтажа разные шрифты одного поэтического текста. Свой план Аполлинеру в какой-то мере удалось осуществить в «Каллиграммах», где под одной обложкой оказались и стихи, и вписанные в них методом коллажа или отдельно помещенные идеограммы, подчеркивающие графические пристрастия автора.

Эти пристрастия по-разному выражались не только в последовательной работе Аполлинера-критика, не только в его попытках привносить живопись в поэзию, но даже в самом его почерке, графически «передававшем» те или иные обстоятельства жизни: почти готика «Рейнских стихов» с прямыми высокими линиями букв «f», «l» и «t», округлые буквы «Бестиария» с аккуратно выписанными «s» и «х» и сглаженные, почти превращенные в одну линию, словно хоронящиеся снарядов военные строки, как, например, в последнем письме к Лу 18 января 1916 года, когда нет времени выписывать буквы, разве что долгим прочерком перечеркивать двойное «t» в слове «lettre» — «письмо»…

16

Вернувшись из госпиталя, Аполлинер лихорадочно окунулся в возрождавшуюся культурную жизнь: он по-прежнему сотрудничает со множеством журналов, готовит к изданию новые книги. Одна из них, над которой он начал работать еще в 1913 году и которая вышла в 1916-м, «Убиенный поэт», обозначила возвращение поэта к литературе после его долгого и мучительного выздоровления. «Фантазмы», как их называл сам Аполлинер, «Ересиарха и Кº» стали еще более насыщенными в новых новеллах, в которых особое место заняли исторические сюжеты. В их разработке явственно сказалась эрудиция Аполлинера — мастера ассоциативных связей, из которых, собственно, в широком смысле и состоит культура.

В «Короле-Луне» на примере судьбы одного из своих любимых исторических героев — Людовика Баварского — поэт вновь создает фантастическую мифологию, подземный мир, где живет «этот старый лжеутопленник, который был когда-то безумным королем», ведущий себя как «король-солнце» в кругу своих вымороченных подданных. В «Орлиной охоте» возникает еще один загадочный исторический персонаж — герцог Рейхштадтский, и автор призывает нас в свидетели новой версии его гибели.

Здесь уместно вспомнить слова Е. Г. Эткинда, исследовавшего пьесу Э. Ростана «Орленок», посвященную тому же герою, что и рассказ Аполлинера: «Сын Наполеона, умерший от чахотки в Шенбрунне, стал центром национального мифа; французы надолго запомнили замечательный стих Гюго:

Орла взял Альбион, орленка взял австриец.

Среди историков и мемуаристов, увлеченных историей герцога Рейхштадтского, не было единодушия: некоторые полагали, что сын Наполеона стал настоящим австрийским офицером, забывшим о своем происхождении и даже не говорившим по-французски; другие видели в нем истинного патриота Франции, умершего не столько от туберкулеза, сколько от тоски по величию Империи…» Аполлинер находит третий путь.

Фантазия поэта безудержна. Любимые его сюжеты — такие как, например, тема пиров, книжности или человеческой судьбы в экстремальных обстоятельствах — находят в «Убиенном поэте», равно как и в «Несобранных рассказах», всевозможное развитие. Мифологемы, связанные с его рождением, сквозят в его новеллах, превращая их во фрагменты и осколки автобиографии. Так в рассказе «Джованни Морони» возникают яркие картинки его детства, проведенного в Риме. Покинутый ребенок, одиночество, «отцовские» образы (куда, кстати, более позитивные, чем «материнские») так или иначе им интерпретируются, а параллельно звучат отзвуки отрочества и ранней юности, особенно воспоминания об Арденнах и Ставло.

Новеллы «Убиенного поэта» и «Несобранных рассказов» многими ниточками связывают фантастику и реальность. «Дражайший Людовик» изобретает «тактильное искусство», предвосхищая манифест Маринетти «Тактилизм, или Искусство осязания» (1921); рассказы о кулинарии пародируют кубизм и драматизм; трагическое пребывание в военном госпитале весною 1918 года наталкивает Аполлинера на ряд историй о фантастических достижениях медицины. В последних рассказах (таких, как «Рабаши»), состоящих фактически из попурри разного рода историй и анекдотов, явственно прослеживается тяга автора к входящему в моду киномонтажу. Все это накладывается на модернистскую игру с перекличкой персонажей из разных рассказов Аполлинера — как это сделано в «Истории капрала в маске», или с игрой в даты (особенно с 26 августа — днем рождения поэта), разбросанной по разным новеллам.

В «Исчезновении тени» старый знаток скиомантии, или гадания по теням, уверяет автора, что тень покидает человека за тридцать дней до его смерти. «Мотив тени» пронизывает все творчество Аполлинера, став для него символом прошлого — и непреходящего настоящего. Как братья Лимбург, впервые открывшие тень в живописи, Аполлинер с энтузиазмом неофита и первопроходца «открывает» (а вернее, подхватывает у немецких романтиков) образ тени в литературе как смысловое художественное явление. «Мертвые не исчезают, — писал он в другом рассказе на ту же тему „Тень“. — Та одинокая нетленная тень, что бродила по улицам городка, не менее реальна, чем образы ушедших от нас, запечатленные в нашей памяти, — голубоватые призраки, не покидающие нас никогда». И в стихах он непременно обращается к этому символу — от «Алкоголей»:

Мертвые веселели Видя как снова тела их плотнели и света                                                                         не пропускали Они улыбались тому что опять обретали тени И смотрели на них Словно это и вправду была их прошедшая жизнь

до «Каллиграмм»:

Вот вы опять со мной Воспоминанья о друзьях убитых на войне ……………………………………………… И ваш неосязаемый и темный облик принял Изменчивую форму моей тени ………………………………………………… Тень многоликая да сохранит вас солнце Я верно дорог вам коль вы всегда со мной Пылинок нет в лучах от вашего балета О тень чернила солнца Буквы света Патроны боли Униженье бога [6] .

Символика образа тени у Аполлинера имеет самую широкую амплитуду — тень прошлого и тень любви, тень человека и тень Бога; история тени в интерпретации Аполлинера — это и традиция «темного текста» от «Пимандра» Гермеса Трисмегиста, автора тайных книг, полных мистики и суеверий, до «Химер» Жерара де Нерваля и «Озарений» Артюра Рембо, до отдельных мотивов Жюля Лафорга — поэта, сыгравшего немалую роль в становлении поэтики Аполлинера.

Написанная им самим в 1908 году «Онирокритика» (согласно Ларуссу — «искусство интерпретации слов»), вошедшая затем как последняя главка в «Гниющего чародея», предмет его тайной гордости, может считаться образцом такого иррационального текста — недаром он был высоко оценен сюрреалистами. «Некоторые поэты имеют право оставаться необъяснимыми, — писал он, — и, по правде сказать, те, что кажутся такими ясными, оказались бы не менее темны, если бы кто-то пожелал углубиться в подлинный смысл их стихотворений». Тема тени у Аполлинера в равной степени близка Максу Жакобу, сказавшему в стихотворении «Война»: «Уличные фонари отбрасывают на снег тень мой смерти», и другому его приятелю, Пьеру Мак-Орлану, позднее написавшему: «Тень женщины на углу интереснее, чем сама женщина, которая отбрасывает эту фантазию на опущенные шторы… Ибо тень молодой женщины бесконечно фантастичнее, чем сама молодая женщина».

17

Запечатленная на бумаге, тень не исчезает. Может быть, поэтому Аполлинер так много, подробно и с таким вдохновением писал про своих современников и ушедших из жизни друзей: исчезновение их тени он допустить не мог.

Эссеистика Аполлинера — особая страница в его творчестве, равно как работа журналиста, хроникера, художественного и литературного критика. Работа эта была в основном связана с Парижем, то есть с литературно-филологической и художественной культурой города, обогащенной сопутствующими бытовыми реалиями и оригинальными человеческими судьбами. В этой среде выросли многочисленные заметки и хроники Аполлинера и прежде всего — замечательная его книга «Слоняясь по двум берегам».

Трудно определить ее жанр. Это и очерки, и беглые зарисовки, и мимолетные воспоминания, и краткие, но глубокие исследования. Вослед Бальзаку можно было бы назвать их очередной «физиологией» Парижа, вослед Бодлеру — очередными «философскими фантазиями». Однако мы можем вспомнить и романтического Гюго, и богемного Мюрже, и натуралистического Золя, и лирического Мопассана, и декадентствующего Гюисманса, и многих других, не менее примечательных бытописателей Парижа, чей опыт угадывается, а то и прослеживается в подтексте книги Гийома Аполлинера.

Отдавая должное всем, вспомним одного — Бодлера. Определяя замысел своих знаменитых стихотворений в прозе, «Парижского сплина», автор сделал существенное дополнение: «философские фантазии парижского праздношатающегося». То, как впоследствии французская традиция распорядилась этим удивительным жанром, свидетельствует: стихи в прозе оживали, обретали дыхание и своеобразие, как правило, именно тогда, когда в них самих оживал город, Париж, когда урбанизм превращался в поэтическую философию литературы. Выхваченные из городской толпы лица, из городской жизни — детали, из городского говора — слова становились главными элементами новой поэтики.

Чуткий Теофиль Готье, одним из первых откликнувшийся на «Парижский сплин», заметил в 1868 году: «…одна фраза, одно-единственное слово, капризно выбранное и помещенное, вызывало целый неведомый мир забытых, но милых образов, оживляло воспоминания прежнего далекого существования и заставляло предчувствовать вокруг таинственный хор угасших идей, шепчущих вполголоса среди призраков беспрестанно отделяющихся от мира вещей». Готье писал о Бодлере, что тот «схватил и уловил нечто не поддающееся выражению, передал беглые оттенки, занимающие среднее место между звуком и цветом».

Отзвуки бодлеровской прозы в стихах во всю мощь зазвучали в XX веке — в поэтической прозе Аполлинера, в парижских картинах Франсиса Карко, в книгах Леона-Поля Фарга. Три этих имени надо поставить рядом — Париж первой четверти прошлого столетия обязан своим литературным воплощением прежде всего, возможно, именно этим писателям.

Книга Аполлинера «Слоняясь по двум берегам» вышла уже после смерти поэта, в конце 1918 года; ее французское название — «Le flaneur des deux rives» — отсылало к одному из рабочих названий «Парижского сплина» Бодлера; «Парижский фланер». Эссе и зарисовки аполлинеровского «Фланера» впитали и многолетний опыт парижского журналиста, и талант мемуариста, и ту смесь рационального и воображаемого, которая всегда была по сердцу французским поэтам.

Аполлинеру Париж интересен в той мере, в какой он проходит сквозь его судьбу. Парижский район Отей для него — один из наиболее трогательных и меланхолических уголков Парижа — здесь жила Мари Лорансен, здесь же, в военном госпитале, он был прооперирован после ранения в марте 1916 года. Быт и литературная история округа тесно переплелись с его жизнью. Так же как, например, достопримечательность Латинского квартала, улочка Бюси, вызывает воспоминания не только о дружеских посиделках в местных кабачках, но и об услышанных там ноэлях, замечательных образцах народного поэтического творчества, — Аполлинер их приводит со скрупулезностью и любовью собирателя-фольклориста.

Однако главными героями его «книжной» эссеистики становятся именно книги и то, что их порождает, окружает и пестует: библиотеки, книжные лавки, букинисты, типографы, издатели, коллекционеры, поэты из народа и те писатели-эрудиты, к которым Аполлинер относился с особенным трепетом и к которым в конечном счете принадлежал и сам. Воспоминания Аполлинера окрашены меланхолической иронией, сквозь которую проступает свойственная ему въедливая наблюдательность, — чего стоит хотя бы один отрывок из каталога книг некоего г-на Кюэну, выставленных на продажу для вожделеющих библиофилов. Порою читателю необходимо призвать на помощь эрудицию и ассоциативное мышление, чтобы до конца понять веселую подоплеку «профессиональных» комментариев:

АБЕЛЯР. Неполный, урезанный.

АВАР. «Амстердам и Венеция». Стиль водянистый.

АЛЕКСИС (П.). «Те, на ком не женятся». Со множеством пятен.

<…>

АРИСТОФАН. «Лягушки». Видимо, печаталась на сырой бумаге.

БАЛЬЗАК (О. де). «Шагреневая кожа». Переплет из того же материала.

БОМОН (А.). «Красавец полковник». Отличная сохранность.

БОРЕЛЬ (ПЕТРЮС). «Госпожа Потифар». Продается совершеннолетним.

БУАГОБЕ (Ф. де). «Обезглавленная». В двух частях.

<…>

ГАУПТМАНН. «Ткачи». В суровом полотне.

ГИБАЙ. «Морфинисты». Страницы исколоты.

ГРАВ (Т. де). «Темная личность». Без титульного листа.

ГРАНМУЖЕН. «Сейф». Роман с ключом.

<…>

ОРИАК. «Горшок». Бумага гигиенич.

РЕМЮЗА (П. де). «Господин Тьер». Маленький формат.

ТЬЕРРИ (Г.А.). «Бесцеремонный капитан». Неряшливая печать.

ФЛЕРИО (З.). «Иссохший плод». Премия Франц. академии.

ЭРВИЙИ (Э. д'). «Похмелье». Переплет с зеленцой. И т. д.

Аполлинер, пожалуй, первый в XX столетии писатель, к которому в полной мере можно отнести определение Мишеля Лейриса: «гражданин Парижа». В течение века ряд таких певцов города значительно пополнился, но имя Аполлинера — одно из ярчайших в этом ряду. Поэт путешествует по пространству и времени: пространство ограничено внешними бульварами Парижа, время — в основном знаменитая belle époque; по крайней мере, она — ключ к пониманию куда более пространной культурологической эпохи, где живые люди и тени умерших, реальные вещи и грезы равноценны, когда речь заходит о духовном осмыслении преходящих событий и вечных истин.

Аполлинер полагал, что современные поэты — прежде всего поэты «неизменно обновляющейся истины». Вот это движение к истине, к внутренней сосредоточенности, к вычленению из потока памяти драгоценных эпизодов прошлого тоже было своего рода «фланеризмом», то есть выбором духовной, умственной свободы, которая приходила к нему на его реальных и вымышленных маршрутах пешком по Парижу.

18

Выйдя из тени, Аполлинер предпринимал все новые и новые попытки вернуться к прежней интенсивной работе.

В июне 1917 года в театре Рене Мобеля на Монмартре, как в давние добрые времена, вновь встретились многочисленные друзья поэта на премьере его пьесы «Груди Тиресия», а в ноябре в знаменитом театре «Старая Голубятня» он прочитал текст, который фактически стал его поэтическим завещанием, — «Новое сознание и поэты». «Поэзия и творчество тождественны, — говорил Аполлинер, — поэтом должно называть лишь того, кто изобретает, того, кто творит — поскольку вообще человек способен творить. Поэт — это тот, кто находит новые радости, пусть даже мучительные». Несколько ранее он почти о том же писал Мадлен Пажес: «Конечно, жизнь поэта — жизнь незаурядная, но меня судьба втягивала в такие переделки, которые, несмотря ни на что, мне по душе — я умею радовать людей и сознаю это».

К Аполлинеру, к той радости, которую он умел создать и выпестовать, снова устремились молодые поэты. Некогда они отыскали Верлена, чтобы извлечь его из безвестности. Теперь настал подходящий момент, чтобы сгруппироваться вокруг Аполлинера. «В большей степени, чем кто-либо сегодня, — говорил тогда Пьер Реверди, — он начертал новые пути, открыл новые горизонты. Он заслуживает всего нашего увлечения, всего нашего благоговения».

К концу своей недолгой жизни Аполлинер добился не только признания; казалось, были удовлетворены и две его главные страсти: он обрел, наконец, взаимную любовь, что же до мистификации, то даже с его смертью была сыграна достойная шутка. 13 ноября, когда из церкви Святого Фомы Аквинского выносили гроб с телом поэта, толпа заполнила парижские улицы, но отнюдь не по случаю его похорон, а по поводу только что заключенного перемирия, — и в сотню глоток кричала: «Долой Гийома! Долой Гийома!..» Эти слова, обращенные к немецкому императору Вильгельму, были последним криком улицы, которым она невольно провожала своего покойного певца.

Жан Кокто, пришедший в тот день проститься с другом, впоследствии записал: «Красота его была столь лучезарна, что казалось, мы видим молодого Вергилия. Смерть в одеянии Данте увела его за руку, как ребенка». Если вспомнить, что именно Вергилий был певцом страстной любви, в которую безжалостно вторгалась современная ему жизнь с ее авантюрами и войнами, то эта метафора окажется не случайной и перекличка титанов, как и случается в культуре, обретет весомый и закономерный смысл.

А Макс Жакоб, вернувшись после похорон поэта, написал знаменитое стихотворение его памяти, в котором — опять же не случайно — тоже помянул античность и детство, ту «взрослость с глазами ребенка», которая вскоре станет излюбленной темой сюрреалистов, уже идущих открывать «своего» Аполлинера:

На прибрежных камнях, в белоснежных чертогах,                                                                                   вдвоем У таинственных скал обожженного солнцем залива, Вот два мальчика — их имена Купидон и Гийом — На пустом берегу, заигравшись, смеются счастливо… Божий дух за века ничего не измыслил светлей, Чем огонь, что горел на челе этих дивных детей [8] .

Михаил Яснов