Я хожу из кабака в кабак. На привокзальных улицах немало подобных заведений. В некоторых из них — порядок, о других этого не скажешь. Я предпочитаю места тихие. Две-три стопки возвращают мне Розу и Биньямина. Никогда не прощу себе, что позволила тем русинам отобрать у меня мальчиков. Иногда мне кажется, что они втайне обо мне думают. Если бы знала, где они находятся, мои мальчики, пешком пошла бы к ним. Порою мне кажется, что время остановилось, я — с ними в той же хате, а вокруг — та же зима, и печь излучает густое тепло, и я с детьми лежу на огромной деревянной кровати.

Каждый из кабаков вызывает передо мной иное видение. В кабаке «Ройяль», сидя у окна, я вижу Генни. Теперь мне кажется, что я лучше понимаю ее требовательность, она не выносила никаких «приблизительно» и «наполовину». Если бы не ее требовательность, не взлететь бы ей. Таков ее характер. И в нем — ее наказание. Теперь она трясется по захолустью, услаждая своей игрой тугоухих местных толстосумов. Суровая требовательность Изьо была еще жестче. Я помню, как он сказал однажды:

— Необходимо содрать с любого дела всю шелуху, чтобы обнажить сердцевину.

Меня тогда поразило слово «содрать». Лишь теперь я осознаю скрытую в этом слове тревогу. Требовательность Изьо пугала меня.

«Ройяль» — тихое место. Еще недавно парни приставали ко мне, а теперь только пожилые мужчины иногда проявляют ко мне интерес.

В кабаке «Ройяль» я повстречала Сами, высокого, крепкого мужчину с глазами, как у ребенка.

Говорят, что евреи — обманщики. У Сами же не было ни грана хитрости. Я увидела его сидящим в углу со стаканом. В Страсове евреи не переступали порога питейных заведений. Но тут — чудо из чудес: сидит еврей и опрокидывает стопку за стопкой.

Я подошла к нему:

— Что делает еврей здесь, в кабаке?

— Я люблю выпить, что поделаешь.

— Евреям пьянствовать запрещено, вы ведь знаете.

— Я — грешник, ничего не поделаешь.

Странным было его присутствие тут: ребенок в воровском притоне.

— Нельзя вам здесь находиться, — бесцеремонно заявила я.

— Почему?

— Потому что евреям следует заниматься коммерцией. Если не они будут этим заниматься — то кто же?

Он залился таким заразительным смехом, что и я рассмеялась вслед за ним.

Я иногда встречала его, но не подходила к нему. Чувствовала, что мое присутствие смущает его. Наконец, он победил свое смущение, подошел ко мне и отплатил мне той же монетой:

— Что делает Катерина в кабаке?

— Она здесь потому, что Катерина — это Катерина, она из русинов, и предки ее русины — испокон веков.

Мы рассмеялись и выпили, как старые друзья.

Большую часть дня я блуждаю по улицам, медленно впитывая в себя этот огромный город. По сути я не выбираюсь за пределы тех из них, что окружают железнодорожный вокзал, но и в этих безликих улицах ощущается дыхание большого города.

По вечерам я сижу с Сами. Сами рассказывает мне о своей жизни. Дважды он был женат и дважды разводился. С первой женой расстался, потому что она была властной, а вторая — сумасшедшей. У него взрослая дочь от первой жены, но он ее видит очень редко.

— Почему у тебя нет постоянной работы? Ведь у всех евреев есть постоянная работа.

— Откуда ты знаешь? — спросил он со смехом.

— Я много лет работала у евреев.

— Надеюсь, ты не набралась от них плохого…

В его ответах была какая-то пронзительная откровенность. А я рассказывала ему про свое родное село. Сами — человек исстрадавшийся, и каждое произнесенное им слово как бы бередит его собственные раны. Но мне приятно смотреть на него, а его голос, вернее, его интонации очень мелодичны.

Я тоже была без работы в то время. Деньги, что дала мне Генни, я тратила, не считая. С утра я слонялась по улицам. В городе — масса евреев. Часами я сижу и наблюдаю за ними.

В обед я захожу в еврейский ресторанчик. Мое появление на миг поражает всех присутствующих. Но когда я прошу — разумеется, на языке идиш — куриный суп с клецками, глаза раскрываются еще шире. Но меня это не смущает. Я усаживаюсь, обедаю и разглядываю. У еврейских блюд неземной вкус, нет в них излишка уксуса или черного перца.

К вечеру я возвращаюсь в кабак и занимаю свое место рядом с Сами. Пока он пьет, никто не делает ему ничего плохого, но когда он пьянеет, его поносят, обзывают «пьяным жидом». Сами — мужик крепкий, даже напившись, он умеет постоять за себя, но с хозяином, хозяйским сыном и зятем ему не справиться. В полночь они хватают его и выбрасывают на улицу.

— Никогда сюда не вернусь! — кричит Сами. Но на следующий день он снова здесь.

— Ты должен пересилить себя, — пытаюсь я уговорить его.

— Я должен переселить себя, — соглашается со мной Сами. Я-то хорошо знаю, что он себя не пересилит, это невозможно, и все-таки досаждаю ему своими напрасными требованиями.

— А ты? Что будет с тобой?

— Я — из русинов, дочь русинов. Кровь поколений пьяниц течет в моих жилах.

— А я легко пьянею, — признается он.

День принадлежит мне целиком. Я брожу между лавок, заглядываю во дворы, в синагоги. А обедаю в еврейском ресторанчике. Идиш — сочный язык. Я готова сидеть часами, вслушиваясь в его музыку. В устах пожилых людей звучание идиша вызывает у меня воспоминания о прелести тех блюд, что принято есть зимой. Я готова подолгу сидеть, наблюдая за жестами и мимикой стариков. Иногда они видятся мне священнослужителями, что отказались от положенных им почестей, но порой вскинет один из стариков голову, пронзит взглядом какого-либо наглеца — и ясно виден тогда в этом взгляде огонь, горевший некогда в глазах первосвященников. Я люблю стоять у окна синагоги, слушая молитвы в еврейский Новый год. Говорят, что молитвы у евреев плаксивые. Но я не слышу в них плача. Наоборот, мне слышится в этих молитвах ропот людей сильных, твердо стоящих на своем.

Так я бродила, бездельничала, погрузившись в забытье, окруженная множеством пестрых видений. Но однажды я увидела в газете большое объявление: «Известная пианистка Генни Трауэр безвременно скончалась в курортном городе Кимполонг. Похороны состоятся завтра утром в десять». Я прочла это, и в глазах у меня потемнело. Я бросилась на вокзал, чтобы успеть на скорый. Время было позднее, и вокзал опустел, разве что по углам валялись пьяные, оглашая зал криками.

— Могу ли я сегодня вечером добраться до Кимполонга? — прокричала я в отчаянии.

Кассир приоткрыл свое окошечко и спросил:

— Что случилось?

— Мне необходимо добраться до Кимполонга, — выпалила я.

— В такое время нет поездов, уходящих в провинцию. Время — к полуночи, к вашему сведению.

— И товарные составы не ходят? Мне безразлично. Я готова ехать на любых условиях и за любую цену.

— Товарные вагоны предназначены для скота, а не для людей. Окошечки касс закрывались одно за другим, гасли огни, даже пьяницы утихомирились и забылись сном.

— Боже, пошли мне поезд с неба, — взмолилась я. И стоило мне лишь произнести эти слова, как подошел товарный состав и остановился рядом со мной.

— Смогу ли я добраться с вами до Кимполонга? — громко спросила я машиниста.

— Ты согласна ехать со мной в кабине паровоза?

— Согласна!

— Поднимайся, — сказал он и спустил мне лесенку.

— Мне очень важно добраться поскорее до Кимполонга.

— Доберешься, — пообещал машинист.

Я знала, что расплатиться за эту поездку мне придется собственным телом, но никакая цена не казалась мне чрезмерной. Я стояла в тесной кабине паровоза, хорошо представляя, что ждет меня.

— Почему ты дрожишь?

Я рассказала ему, что женщина, которую я любила больше родной сестры, неожиданно умерла, и я хочу с ней проститься.

— Все помрем.

Мои слова не произвели на него никакого впечатления.

— Верно. Но в одно и то же время есть те, кто уже вышел навстречу своей судьбе, и те, кто остается на этой земле.

— В этом нет ничего нового.

— Трудно вынести расставание, — я пыталась разжалобить его.

Но он твердил:

— На том стоит этот мир.

Я не нашлась с ответом, и замолчала. Продолжая управляться со своей мощной машиной, он стал расспрашивать меня о моем родном селе. Я отвечала ему очень подробно. Не испытывала страха. Я готова была на все, лишь бы в срок добраться до Кимполонга.

Между делом он облапил меня, сказал с неудовольствием:

— Евреи тебя испортили. Нельзя у них работать.

— Почему?

— Они наводят порчу.

Из самого сердца рвались слова:

— Евреи — они ведь такие же люди! — но я промолчала.

Он снова занялся своим паровозом, потом долго беседовал с путевым обходчиком, и наконец, попросил, чтобы было объявлено по всем станциям, что состав задерживается и прибудет с опозданием.

Я вновь убедилась: ночь на вокзале — это особая ночь, звуки замерли, однако это — не безмолвие, а застывшая суматоха. С тех пор, как я оставила родной дом, знакомы мне Богом забытые места, подобные этому…

Наконец состав тронулся, машинист продолжал говорить о евреях, о той порче, что они наводят и о необходимости извести их под корень.

— Но среди них есть и хорошие! — я не смогла удержаться.

— Нет! — бросил он единственное слово, перекрывая стоящий в кабине шум, и больше ничего не добавил.

После этого он уже ко мне не прикасался и как бы невзначай заметил:

— Слишком долго ты работала у евреев. Нельзя работать у евреев. Они отравляют и тело, и душу.

Полоска рассвета появилась на горизонте, и мне вдруг стало отчетливо ясно, что все во мне умерло. Это открытие потрясло меня. Я заплакала. Машинист был занят своими делами и не заметил моих слез.

Под утро прибыли мы в Кимполонг.

Страх, что машинист потащит меня на постоялый двор, оказался напрасным. Он сказал мне — не без презрения — лишь два слова: «Ты свободна».

Я вспомнила, что именно так выгонял пожилую служанку хозяин корчмы в Страсове.

Утренний свет уже заливал пустой перрон. Со всех ног бросилась я в привокзальный буфет.

Кофе был густым и горячим, я вся отдалась наслаждению и на краткий миг забыла, что привело меня сюда. Долго сидела я, и перед глазами проплывали картины моего детства. Отец и мать виделись на этот раз совсем нечетко, словно они никогда и не существовали. И лишь подойдя к кассе, чтобы расплатиться, я вспомнила эту долгую ночь и свое путешествие, и меня снова пробрала дрожь.