Отныне моя тайна разделяла нас.

Иногда Сами обращался ко мне с вопросом:

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем.

Мы вместе вставали по утрам и вместе отправлялись на работу. Часто мы встречались в буфете в десять часов, выпивали по чашке кофе. Этот час, несмотря на многолюдье, был удобен для нас обоих, мы радовались возможности побыть вместе. На жестких и неудобных скамейках в том буфете узнала я от Сами кое-какие тайны из его прошлой жизни. Я опасалась, что и он задаст мне прямой вопрос.

Сами, по-видимому, почувствовал — что-то во мне изменилось, и позволял себе подольше засиживаться в кабаке: он возвращался к десяти вечера, не пьяный, но под хмельком — словно знал, что я не стану ему выговаривать.

Что будет дальше, как все сложится? Этого я не знала. Страх владел мною. Чтобы забыться, избавиться от страха — я работала. Работала в лавке, работала дома. А иногда я вставала пораньше и готовила для него горячий завтрак.

— К чему все эти хлопоты? — недоумевал он.

— Мне не спится.

И это было сущей правдой. Уже в пять утра недобрые мысли заползали в голову, и все мое тело охватывала тревога. Конечно, я могла бы тайком обратиться к врачу и сделать аборт, но сама мысль об этом нагоняла на меня еще больший страх. Девушки из нашего села ездили в город, чтобы сделать аборт, — возвращались они с пугающе желтыми лицами.

— О чем ты думаешь? — вновь спрашивал он.

— Просто так…

— Тебя что-то заботит?

— Нет, ничего. Правду уже невозможно было скрывать, но я скрывала, словно пряча голову в песок.

Незаметно настали длинные ночи. Ночи без сна. Я чувствовала себя ужасно и вынуждена была выбегать во двор, когда меня рвало. Поначалу он ничего не замечал, и понял все лишь тогда, когда тело мое уже выдало свою тайну. Сами раскрыл глаза и замер, оцепенев. Что я могла сказать? Слова громоздились одно на другое, и чем больше я говорила, тем более застывшим делалось его лицо. Перед тем, как уйти на работу, он произнес:

— Мне очень жаль. Не знаю, за что на меня свалилось такое. Есть вещи, непостижимые для моего понимания.

Каждое произнесенное им слово, даже паузы между словами — словно резали меня по живому.

Я чувствовала слабость, но все же пошла на работу. Не хотела оставаться дома. Во дворе увидела Сами. Спина его была согнутой он весь был погружен в сортировку товаров. Я набралась смелости и подошла к нему. Холод в его глазах не расстаял, белки налились кровью. Взгляд не был тяжелым, лишь утомленным.

— Прости меня, — сказала я.

— Нет нужды просить прощения.

— Я не знаю, что сказать…

Он не ответил, отошел и снова погрузился в работу. Я осталась на месте, следя за его движениями. Движения были скованны, как у человека, только что вставшего с постели после болезни.

Вечером я подала ему ужин, и он не произнес ни слова. Я вымыла посуду, постирала кое-что, а когда вернулась к нему — он уже уснул.

Разговоры наши становились все немногословнее. Евреи не бьют женщин, они сердятся молча — я это знала. Наконец я не выдержала:

— Не хочу быть тебе обузой: когда кончатся дожди, вернусь к себе в село. У меня там есть дом.

Сами бросил в мою сторону свой застывший взгляд и произнес:

— Не говори глупостей… Правая его рука сделала какое-то конвульсивное движение, и это был недобрый знак.

Он вернулся в кабак и стал пить, как прежде. Сначала он возвращался каким-то одурманенным, но не пьяным. Не прошло и недели — и он перестал ходить на работу. Лицо его посерело, и пальцы вновь начали дрожать. Я не раз видела его пьяным, и не испытывала страха, но на этот раз оказалось, что его опьянение — совсем иного толка. Он возвращался поздно, садился за стол и начинал бормотать что-то на смеси идиша, немецкого и языка русинов. В былые времена, когда он напивался, я принималась увещевать его, но теперь я молча стояла рядом. Мое молчание лишь усиливало поток слов. Его я не боялась — страшны мне были слова на языке русинов. Как-то я сказала ему:

— Почему бы тебе не прилечь отдохнуть?

— Не указывай мне, что делать! — рыкнул Сами.

Он вставал поздно и тотчас уходил в кабак. В свое время отец мой вел себя также. Я же тяжко работала с рассвета и дотемна, чтобы в доме был хоть какой-то достаток. Наша маленькая любовь постепенно улетучивалась. Возвращаясь домой, он обращался ко мне на языке русинов — так, как обращаются к самой презренной служанке.

— Сами! — молила я.

— О чем ты говоришь? — глаза его отталкивали меня. Однажды ночью он обратился ко мне:

— Почему ты не приносишь мне водку? Она мне нужней, чем хлеб и картошка.

— Дождь на дворе.

— А мне необходима бутылка водки, и немедленно!

Глаза его выкатились из орбит, налились кровью. Я поняла, что это — не просто приступ гнева: злобное опьянение русинов овладело им. Я закуталась в пальто и вышла за бутылкой водки. В ту ночь он пел, проклинал евреев и русинов, и мне тоже досталось: он обозвал меня мерзавкой, место которой — на панели.

Мне стало страшно и я убежала от него.

Черновцы — большой город, улиц в нем — без конца. Я бродила по городу без всякой цели. Не раз собиралась я вернуться домой, но не было у меня сил вынести его взгляд. Хотя, напиваясь, он ни разу не поднял на меня руку, но слова, что срывались с его губ, хлестали меня, будто плетью.

Я ночевала в небольших корчмах, где хозяевами были евреи. Выхода не было, и мне снова пришлось продать одну из драгоценностей, подаренных мне Генни. Всякий раз, когда я собираюсь продать какую-либо из них, ужас охватывает меня. Эти дорогие украшения — всегда при мне, и расстаюсь я с ними с трудом.

В тот раз жребий пал на брошь, сделанную из тонких серебряных нитей, с голубым камнем посередине. От прикосновения к нему стыли пальцы. Нет у меня ненависти к евреям-торговцам, но торговцев драгоценностями я ненавижу. Я продала им драгоценности Генни за полцены. Я злилась на них, но на Сами не сердилась. Если бы случайно встретились мы на улице — я бы пошла к нему. Но Сами не попадался мне, пути наши не скрестились. Я ходила из лавки в лавку, стояла, как нищенка, у порога. Один из торговцев недружелюбно спросил:

— Откуда у тебя эта брошь, можно узнать?

— Я ее не украла, господин, — смело ответила я.

Пришла зима, и я сняла комнату в одной еврейской семье. Это было бедное, многодетное семейство, и комната моя — низкая, узкая, по сути — каморка. На мое счастье, каморка примыкала к хозяйской квартире и даже улавливала часть ее тепла. Я рада была снова оказаться в семье евреев, слышать их язык, их молитвы и тешиться мыслью, что вернулась домой.

В последние дни вижу я перед собой Розу. Она сильно постарела, волосы ее поредели, стали седыми, глубокая морщина пересекла лицо. Мне почему-то показалось, что это — след, оставленный ножом убийцы. Рана зарубцевалась, но глубокий шрам бросается в глаза. К моему удивлению, ей не надо было ни о чем рассказывать, она обо всем уже знала, и даже имя Сами произнесла. Всякий раз, как оказываюсь я на перепутье, — Роза возникает передо мной. Она всегда связана с самыми потаенными моими мыслями. В последний раз мы долго говорили, ее очень радовало, что я бегло говорю на идише, имена людей и названия мест произношу правильно.

Мою хозяйку зовут Перле. Она всякий раз удивляется моему идишу. Когда же я говорю, что идиш — приятный, благозвучный язык, на ее губах появляется улыбка, в которой — недоверие и подозрительность. Детей держат от меня подальше, и почти целый день я провожу в своей каморке — в размышлении и дреме.

С болью рассталась я с брошью. Деньги за нее я получила немалые, и, может, поэтому не смогла сдержать слез. Уплатила хозяйке за квартиру… Она глазам своим не поверила и, сильно смутившись, сказала:

— Ты — хорошая.

— Что же тут хорошего? — спросила я.

— До сих пор все меня обманывали, а ты заплатила мне вовремя.

По ночам я сижу на своей постели и записываю события прошедшего дня. Эту привычку я приобрела еще в те дни, когда жила у Розы. Мои близкие оставили меня, и теперь в целом мире нет у меня ничего, кроме этих записей. В них хранятся все мои раздумья. Записей у меня много, они довольно беспорядочны, некоторые из них уже трудно прочесть, но я продолжаю. Я пишу, даже если очень устаю, потому что мне иногда кажется, что я должна сохранить в памяти каждое лицо, каждую мелочь, чтобы в будущем можно было вернуться к этим записям и вспомнить все…

Тем временем я живу во власти страха. Я боюсь зимней тишины, и пьяниц, шатающихся по улицам, и полицейских, и скопления крестьян, сидящих в своих телегах и играющих в кости. Страх гнездится в каждой клеточке моего тела. Я вижу ясно, как на горизонте зарождается буря, и толпа набрасывается на дома V евреев. Я вспоминаю, как выглядели парни из нашего села, когда веселые и пьяные, возвращались они после грабежей. Я помню Василя, моего дружка, тихого, разумного парня, с которым мы вместе пасли скот. Я любила его за щедрость, за вежливость, за искренность. Много часов проводили мы вместе в лугах, а после того, как отец привел новую жену, я оставалась с Василем до поздней ночи. Темную ночь я предпочитала мачехе. Этот Василь, который обнимал и целовал меня с нежностью, который стеснялся попросить меня, чтобы я отдалась ему, этот милый Василь отправился зимой с товарищами поохотиться на евреев. И встретился ему пожилой еврей, которому поначалу удалось ускользнуть от него. Однако Василь не отступился, кинулся в погоню, настиг его, выместил на нем всю свою злобу. Но и на этом не успокоился и приволок его в село…

В пасхальные дни воздух в селе был насыщен каким-то не-осознанным возбуждением. Молодые вымещали свою злобу на евреях. И за это их ждала награда: пойманного еврея приходили вызволять. Уж если поймаешь еврея, то полный чемодан всякого добра тебе обеспечен.