Через несколько месяцев после смерти мамы отец привел в дом другую женщину. Была она высокой, широкой в кости, скупой на слова. Горы, где отец нашел ее, словно наложили свой суровый отпечаток на ее лицо. Всем обликом своим напоминала она рабочую лошадь. Отец разговаривал с ней громким голосом, как с глухой.

— А ты что делаешь? — боязливо обратилась она ко мне.

— Я? — отпрянула я в испуге.

— Ты должна работать, — сказала она, — а не бездельничать.

Большую часть дня я проводила вне дома. Уже тогда я знала, что эта жизнь должна умереть, а взамен ее возникнет другая, непохожая, далекая от этих мест. Каждую ночь я видела во сне маму, она, как всегда, занята была хозяйством, долгами и коровами, которых поразила тяжелая болезнь. «Мама!» — я искала ее близости, но она, как и при жизни, была сердита на всех. Я рассказала ей, что отец привел в дом новую жену. Она, похоже, поняла, о чем речь, но отмахнулась от этого известия.

Осенью я оставила дом.

— Куда? — спросил отец.

— Работать…

— Береги себя и не отклоняйся от пути праведного, — произнес он и, не прибавив ни слова, исчез.

Отец был человеком тяжелым на руку, на мать он не осмоливался ее поднять, но вторую свою жену, я слышала, колотил нещадно. Мне рассказывали, что в последние годы жизни он переменился, стал ходить в церковь по воскресеньям.

Мать свою я ощущаю, как некое неукротимое кипение, но отца вижу воочию, будто он отказывается покинуть сей мир. Летом, много лет тому назад, стоял отец, опершись на вилы с длинным черенком, и причмокивал губами, заигрывая с коровами, будто те — гулящие девки. Коровы глядели на него и улыбались, что доставляло нам великое удовольствие, а отец продолжал причмокивать. Какая-то странная близость установилась между ним и коровами…

Тем летом, отправляясь в школу — я ходила в третий класс, — я услышала голос отца:

— Куда ты идешь?

— В школу, — ответила мама, не повернув головы.

— Зачем это ей нужно? Там ничему не учат.

— Ты не священник. Батюшка велел всех девочек посылать в школу.

— А я говорю: нет! — в нем подымался дух глупого противоречия.

Но мама его не испугалась и сказала:

— Есть Господь на небесах, Он — царь, Он — отец, и Его мы обязаны слушаться, а не тебя.

Мама была сильной, смелой женщиной. Однажды зимой я видела, до чего она смела, — она боролось с конокрадом, и подлец вынужден был спасаться бегством. Но мне она почему-то не передала по наследству своей смелости. Я всякой тени боялась, к каждому шороху прислушивалась, даже сверчки по ночам пугали меня.

Не знала я счастья в этом глухом месте, и все же мои первые воспоминания прозрачны, как хрусталь. Дожди, к примеру, бурные, или, как их здесь еще называли, — ураганные ливни. Я любила эти проливные дожди летней порою и пар, что поднимался после них с лугов.

Отца и мать я никогда не вижу вместе. Будто они никогда вместе и не были. У каждого из них было свое, особое отношение к животным. Мама заботилась о них преданно, но отчужденно. Здоровую корову она не замечала. В отношении отца к коровам, напротив, было что-то дразнящее, словно это — женщины, которых надо соблазнить. Мать презирала его за это.

После смерти матери я иногда ходила в церковь. Мне казалось, что мама покоится под большой иконой и молится вместе с Божьей Матерью. Я сидела, вглядываясь в молящихся — тяжко трудившихся женщин. Они иногда благословляли меня, подавая кусок пирога. Там, среди чадящих свечей, плесени, молитв и подаяний научилась я всматриваться в людей.

Жизнь отца с новой женой, по-видимому, не была счастливой. Дух матери витал в доме. Напрасно чужачка пыталась отобрать у мамы ее владения. Не раз слышала я жалобы: «Ни в чем нет мне здесь удачи. В своем доме все у меня ладилось, а здесь все идет прахом». Отец, разумеется, не принимал этих жалоб, и всякий раз, когда хлеб пригорал в печи или варево выкипало, он бил ее. Она вопила и грозила, что убежит из дому. Много лет спустя, как я слышала, она ему смогла отомстить, и когда отец заболел, поиздевалась над ним вволю. Ходили слухи, что она отравила его. Кто знает? Ведь и она уже в лучшем из миров. А если согрешила — с нее взыщется. В конце концов приходит час расплаты по всем счетам.

И было еще нечто не совсем обычное, о чем говорили дома шепотом: незаконные дети отца. Мать, конечно же, не прощала и, бывало, припоминала ему его грехи. При каждом упоминании странная улыбка появлялась на его лице: словно не о тяжком грехе шла речь, а о ничего не значащем промахе. Было у него, оказывается, двое сыновей от гулящей женщины. В детстве я видела их собственными глазами: молодые крепкие парни, сидевшие в телеге, запряженной двумя тощими клячами. Телега была узкой для них, и это меня рассмешило. Приглядевшись, я заметила, что они похожи на отца.

— Мои дети умирают, а выродки живут и здравствуют, — не раз слышала я, как мать произносила это со скрежетом зубовным.

Я оставила дом без боли и без сожаления.

Я ушла боковой тропинкой, которую все называли «еврейской тропой». Здесь, по весне, но, случалось, и зимою, собирались евреи, тощие, как сверчки. Они торговали своими товарами. Это было одно из страшных чудес моего детства. Их внешний вид, их умение торговаться — они казались мне существами не из этого мира, какие-то черные привидения, извивающиеся, приплясывающие на тонких ножках.

— Не ходи туда, — не раз слышала я от матери. Это предупреждение только усиливало мое любопытство, и всякий раз, когда появлялись евреи, я тоже была там. Они ставили свои чемоданы прямо на землю и выкладывали товары для всеобщего обозрения. Было у них много способов показать товар: развешивали на протянутых между деревьями веревках, на тонких веточках, располагали на прилавках, сколоченных наспех, а то и просто на земле. Оказывалось, что маленькие потертые чемоданы вмещали несметные богатства: разноцветные блузки, носки, туфли на каблуках, кружевное белье. По большей части — все товары предназначались для женщин. И женщины набрасывались на них и хватали все, что под руку попадется. Я любила эти городские запахи, что долетали сюда, притаившись в вышитых ночных рубашках….

Если не замечать самих торговцев-евреев, их наводящего страх присутствия, глаза разбегались от открывающегося зрелища. Я завидовала тем женщинам, которые неистово торговались и покупали новые вещи, завернутые в бумагу, упакованные в картонные коробки. У меня и ломаного гроша не было. Однажды я попросила у мамы монетку, чтобы купить сладостей, она меня отругала и сказала:

— Не ходи туда. Евреи тебя обманут.

Я проводила там долгие часы. Торговцы были низкорослые, юркие, порою мне даже казалось, что расхаживают они на каких-то диковинных лапах, и поэтому могут передвигаться скачками и прыжками. Иногда неожиданно появлялись несколько крестьян и, размахивая бичами, прогоняли их. Как-то раз, убегая, евреи оставили цветастые носки. Когда я показала их матери, она сказала:

— Не надевай их теперь, побереги для праздников.

Почти всегда они торговали до вечера, а вечером, упаковав остатки своих товаров, исчезали. Однажды в нашем дворе стоял еврей и предлагал нам что-то купить у него. Был он высокий, худой, с черной бородой, с тонкой длинной шеей — я отродясь не видела, чтобы шея так торчала из воротника.

Со временем я к ним привыкла. Иногда, бывало, украду у них кусочек ткани или пакетик со сладостями. Я особенно помню эти кражи: была в них и победа над страхом, и тайная радость, поскольку у них позволено красть — ведь, как говаривала моя мать, воровать у вора — не преступление.

Однажды позвала меня двоюродная сестра Мария:

— Черти прибыли, а ты еще здесь.

— О каких чертях ты говоришь?

— Черти с чемоданами.

— Напугала ты меня, Мария.

— Нечего пугаться, — сказала она холодно, — если к ним привыкнуть, можно из этого извлечь только пользу.

Моя двоюродная сестра Мария старше меня на семь лет. Она работала у евреев и узнала их поближе. Как и все, она ненавидела их, но уже успела убедиться, что открыто они не вредят и яду не подсыпают. У нее были платья и нижнее белье, полученные от них. Как-то она принесла мне в подарок трусики, украшенные вышивкой.

Моя двоюродная сестра Мария, да упокоится душа ее в раю, была, прости мне Господи, холодна как лед. Страха она не ведала. Не раз видела я, как закалывала она свинью, вонзала нож без тени отвращения, и когда несчастное животное визжало, на лице ее, бывало, не дрогнет ни единый мускул. И даже ругалась она, я слышала, как настоящий мужик. Весною, помнится мне, подошла она к одному из прилавков, выбрала красивую блузку и спросила, сколько она стоит. Еврей назвал цену.

— Сегодня у меня нет денег, — сказала она. — Заплачу в следующий раз.

— Раз так, я тебе не продам, — возразил еврей.

— Что значит «не продам»? — она говорила с ним шепотом, в котором ощущалась твердость. — Ты еще пожалеешь.

— Я ни перед кем не провинился, — возвысил голос торговец. — Если не отдашь, мой брат прирежет тебя в поле, — ожгла она

— Я не боюсь! — выкрикнул еврей.

— Не стоит умирать из-за блузки, — прошептала она и, схватив блузку, убежала. Еврей было собрался бежать за ней, даже сделал несколько шагов, но остановился. В ту же ночь Мария мне объяснила:

— Евреи не такие, как мы: они смерти боятся. Страх этот — их погибель. В нем — их слабость, мы с моста прыгаем, а они — ни за что. В этом вся разница, ты понимаешь?

Мария, да простит мне Господь, была человеком безжалостным и наглым. Я и сама ее побаивалась.

Евреи появлялись в деревне в такое время и в таких местах, что и представить было невозможно: на берегу озера, а то и за церковью. Своей одеждой они сильно выделялись. И били их, и преследовали, но, подобно воронам, они вновь слетались во всякое время года.

— Почему они такие? — спросила я однажды у матери.

— Разве ты не знаешь? Они Иисуса распяли.

— Они? — Они.

Я не стала расспрашивать. Боялась расспрашивать. Они являлись ко мне во сне, наполнив чернотой не одну ночь. И всегда — они выглядели одинаково: тонкие, смуглые, извивающиеся, приплясывающие на своих птичьих лапах, и в то же время — наглые, высокомерные. Однажды, помнится, случилось мне встретить еврея посреди поля. Он протянул мне конфету, но я в страхе бежала от него, как от черта.