«Я у евреев», — произнесла я, не сознавая, что говорю. Мою промокшую, истрепавшуюся одежду сожгла я той же ночью, а платье, что дала мне хозяйка (оно пришлось как раз впору), было чистым и не имело никаких запахов — это почему-то возбудило во мне подозрения, что оно принадлежало кому-то из умерших евреев.

Хозяйка дома, видимо, заметила мою тревогу. Она открыла двери и показала мне квартиру — три комнаты, небольшие, темноватые, столовая и две спальни.

— А ты когда-нибудь видела евреев? — спросила она снова.

— Они приезжали к нам в деревню, продавали свои товары…

Работа была простой, но справляться с ней мне было нелегко. Отец и мать приучили меня к труду, но не к тщательности. А здесь я должна была с необычайной тщательностью относиться к любой посуде.

Хозяин, человек высокого роста, всегда погруженный в себя, сидел во главе стола и, благословив трапезу, не произносил больше ни единого слова. Религиозность евреев, надо сказать, весьма сдержанна. Хозяйка меня не баловала. Она старательно учила меня тому, что дозволено и что запрещено. «Кошерность» — так называют они разделение между молочным и мясным. Соблюдение правил кошерности сопровождается у них постоянным беспокойством, словно речь идет не о кухонной посуде и пище, а о чем-то, связанном с глубоким чувством. Долгие годы пыталась я проникнуть в суть этого беспокойства.

Не будь за окном зимней стужи, я бы сбежала. Даже свобода без счастья — все-таки свобода, а здесь — одна тоска. Но кинув взгляд за окно, я видела: крыши завалены снегом, почти замерло движение на улицах, в лавки никто не заходит. Не было у меня мужества броситься в этот холод.

Я еще не упомянула о двух детях: Авраам и Меир. Старшему семь лет, младшему — шесть. Розовощекие, смешливые создания, они становились похожими на двух пожилых шутов, когда вдруг замолкали, устремив на меня большие глаза, словно я — существо из других миров, малыши учились с раннего утра до поздней ночи, дети так не учатся, так готовятся в священники и монахи. У нас в деревне учились около четырех часов, да и то с трудом. У них малышу суют в руки книгу, едва он глаза откроет. И не удивительно, что их розовые лица припухли. У нас ребенок проводит время на речке, удит рыбу, а то гоняется за жеребеночком. Все мое существо возмущалось, когда я видела, как этих малышей ни свет, ни заря волокут на занятия. В эти минуты я ненавидела евреев, и нет ничего проще, чем ненавидеть их.

Воскресенья я проводила в шинке с себе подобными. Все они работали у евреев: кто в домах их, а кто и в лавках. Наши впечатления совпадали, мы были молоды, полны жизни, и ни одна подробность их жизни не ускользала от наших глаз: бытовой уклад, их внешность, одежда, еда, язык и даже то, как они спят друг с другом. То, чего мы не знали, — дополняло воображение, а воображение наше после двух-трех стопок не знало удержу.

Мы соревновались — кто отпустит более соленую шутку, пели частушки, проклинали сынов сатаны, для которых счета, богатство, вклады да проценты — это все. Смысл их жизни — это мензурка, которой они отмеряют нам водку, жратва, питье и соитие. Часами, бывало, мы распевали:

Ах, какие у еврея барыши!

Но тебе заплатит лишь гроши.

В четверг он моет задницу, Жену…… он в пятницу.

Весною я обнаружила, что беременна, мне было семнадцать. Я знала, что беременных девушек тут же выгоняют, и своей хозяйке не обмолвилась ни словом. Очень старалась исполнять всю работу тщательно, не обманывать, не красть. Но тому парню, что «сделал» мне это, я рассказала. Он как-то странно потряс головой и дал мне совет:

— Возвращайся в деревню, там на это никто не обращает внимания.

— И мы не поженимся?

— У меня — ни гроша за душой.

— А что будет с ребенком?

— Оставь его в монастыре. Все так делают. Я знала, что слова не помогут, а крик только разозлит его, но все-таки не сдержалась и глупо спросила:

— Где же твои обещания?

— О каких это обещаниях ты говоришь? — сказал он, и лицо его налилось краской гнева.

Не в силах произнести ни слова, я ушла.

Сегодня я не помню, какого он был роста, высокий ли, низкий, лицо его начисто стерлось из памяти, но дочку мою, плоть от плоти моей, не забуду — словно я ее и не бросала, словно она выросла со мной. Много лет тому назад снился мне сон, и во сне я вела ее под венец. Девочка была прелестна, как ангел, и я звала ее Анжелой. Кто знает, может быть, она еще ходит по этой грешной земле?

Но я снова забегаю вперед. На пятом месяце я открылась хозяйке. Была уверена, что она немедля выгонит меня, но, к моему удивлению, я осталась в доме, продолжала работать. Работать было нелегко, но хозяйка меня не подгоняла и ни разу не напомнила о моем позоре.

Незаметно я привыкла к запахам этого дома, к странному разделению на мясное и молочное, к полутьме, что наполняет дом с утра до ночи.

На девятом месяце своей беременности я уехала в Молдовицу, и там, неподалеку от монастыря, сняла комнату у старой крестьянки. Старуха сразу догадалась, зачем я к ней приехала, и запросила немалые деньги за постой. Денег у меня не было, но было золотое ожерелье, краденое, его я и предложила.

— А откуда у тебя это?

— Получила в наследство от матери.

— Не тревожь покой усопшей матери и не лги!

— Что же мне сказать вам, матушка?

— Говори правду.

— Трудно говорить правду, матушка…

Старуха взяла у меня ожерелье и больше не расспрашивала.

Из окна я могла видеть монастырские стены, колокольню и луга, что раскинулись вокруг монастыря. Долгие часы простаивала я у этого окна, к вечеру голова моя тяжелела, все плыло перед глазами.

— Ты бы помолилась, дочка.

— Трудно мне молиться.

— Завяжи глаза свои платком, глаза — они самые большие приспешники греха. С закрытыми глазами и молиться легче.

Я поступила по ее совету: завязала глаза косынкой и туго затянула концы.

Беременность моя затянулась, и я изо дня в день обходила стены монастыря, подобно сынам Израилевым, обходившим стены Иерихона. Велико было мое желание войти внутрь, прикоснуться к алтарю, пасть перед ним на колени, но я не осмелилась. Возвращаясь с прогулки по лугам, я вдруг почувствовала, что Вышний страх охватил меня. Несколько дней я крепилась, но в конце концов рассказала старухе о своем страхе.

— Чего же ты боишься доченька? — мягко спросила она.

— Бога боюсь.

— Нечего тебе бояться. Ты оставишь дитя в корзинке, как оставили младенца Моисея в прибрежном тростнике, а уж далее всеблагий Господь все устроит по Своему усмотрению. Монахини милосердны, они уж позаботятся о ребенке. Каждый месяц приходят сюда женщины и оставляют здесь младенцев. Дети будут воспитываться в монастыре и станут священниками или монахами.

По утрам старуха варила мне кашу. Тело мое отяжелело, и усталость заставляла меня прилечь на лавку, мне уже было не под силу приближаться к монастырским стенам — кончились мои прогулки. Каждое утро старуха торопила меня встать на молитву:

— Непозволительно лениться. Человек должен встать утром и делать то, что ему положено.

Эти увещевания впивались в мое тело, словно гвозди. Знала я, что грехи свои мне не искупить.

Роды были трудные. Повитуха сказала, что таких тяжелых родов не пришлось ей принимать вот уже много лет.

Те, кто сюда рожать приезжают, они отнюдь не в чести. Вот и повитуха со мной не церемонилась, сказав:

— Смотри, больше мужикам не верь. Обещай, что не станешь верить.

— Обещаю.

— А я почем знаю, что ты слово свое сдержишь?

— Я клянусь!

— Клятвы с легкостью преступают.

— Что же мне делать, матушка?

— Я тебе цепочку на ногу надену: она тебе всегда напомнит, что спать с парнями — грех.

— Спасибо, матушка.

— Не благодари. Ты с парнями больше не ложись, вот и вся благодарность.!

На следующее утро собиралась я оставить ребеночка на пороге монастыря, да не было сил подняться с постели. Старуха была недовольна, однако выгонять меня не стала. Она стояла у моей постели и рассказывала о своей далекой молодости, о своем муже, о дочках. Муж ее сбежал давным-давно, а дочки пошли по плохой дороге, сбились с пути там, в городе. И теперь ничего у нее нет в целом мире, кроме этих четырех стен.

— Где ж ты работаешь? — спросила она неожиданно.

— У евреев.

— А «это» — от еврея?

— Наше, — сказала я, — нашенское!

Вечером она была спокойной, умиротворенной и даже стала утешать меня:

— Монахини из монастыря вырастят твою дочку и назовут ее Анжелой. Порою человеку даже на пользу — если не помнит он ни отца, ни матери: тогда свою веру в помощь Божью впитывает он прямо с небес. Все мы в грехах погрязли. Ты свое отстрадала, а о дальнейшем церковь позаботится. В церкви все чисто и покойно. Здесь дни наши проходят в суматохе и суете, а там — великое спокойствие. Не о чем тебе волноваться, ты поступаешь хорошо….

Чтобы забыться, я зажмурила глаза и задремала.

Девочка сосала беспрерывно, и я окончательно обессилела. Если бы не полная беспомощность, я бы, наверно, осталась подольше. Семь дней я о ней заботилась, кормила грудью. Неделю спустя силы окончательно покинули меня. Я попросила старуху принести мне корзинку. Я хотела собственными руками выстелить ее дно. Старуха помогала мне молча, словно мы с ней сообщники. Так приготовилась я к своему преступному шагу. На следующее утро, пока еще тьма стелилась по окрестным лугам, я положила ребеночка в корзинку. Девочка спокойно спала, не издав ни звука. Широким шагом пересекла я поле и у порога монастыря, собрав все свое мужество, поставила корзинку на ступеньку.

Иногда, в зимние ночи, я вижу ее в некотором отдалении. Высокая и тонкая, окружена она волнами света. Красивая, как на картинах в церкви. «Немалый путь уже пройден», — говорю я сама себе и чувствую, что скоро мы встретимся лицом к лицу, и не будет между нами перегородок. Вера в грядущий мир иногда заливает меня горячей волной.