Доклад Юкио Мисимы императору

Аппиньянези Ричард

Юкио Мисима.

ИКОНА не только японской, но и мировой контркультуры?

«Последний из самураев», жизнью и смертью своей доказавший верность идеалам кодекса Бусидо?

Сумасшедший ультрарадикал, совершивший нелепую попытку государственного переворота?

Или – великий «эстет Смерти», до последней секунды творивший свою судьбу как ПЕРФОМАНС длиной в жизнь?

Культовый роман Ричарда Аппиньянези – потрясающее литературное действо, цель и суть которого – попытка разобраться в судьбе Мисимы.

 

Часть 1

ЗЕРКАЛО

 

Экономическое возрождение

 

ГЛАВА 1

СДЕЛАНО В ЯПОНИИ

Поймите, что я, Юкио Мисима, родился накануне нового, 1947 года за две недели до своего двадцать третьего дня рождения. Для нас время остановилось, и 1947 год стал равен 0 + 2. Что за странная арифметика, призванная объяснить какое-то бессмысленное рождение? Однако она необходима, чтобы растолковать новому поколению, потерявшему память, значение таких понятий, как Поражение, Безоговорочная Капитуляция и Оккупация.

1945-й был Нулевым Годом. 14 августа этого года 124-й божественный преемник императорского трона, император Сева, признал Безоговорочную Капитуляцию. Первые буквы английского словосочетания «безоговорочная капитуляция» (Unconditional Surrender) совпадают с сокращением US, т. е. с названием страны Соединенные Штаты. Именно американцы оккупировали территорию Японии на долгих семь лет. Какой смысл тогда имело время? Солнце закатилось, и в день бесконечного затмения ход времени не имел никакого значения.

Безоговорочная Капитуляция – мое истинное начало. Тот факт, что это могло явиться началом также для миллионов других безоговорочно капитулировавших людей, меня не волновал, так как я сам тогда никого не волновал. Короче говоря, я еще не был знаменит. А стать знаменитым было в ту пору моим заветным желанием.

Народ, потерпевший поражение в войне, обречен па иронию. Это неизбежная судьба любого побежденного. Он выглядит двуличным в глазах победителя. Лишь постепенно к нам пришло осознание того, что наша схожесть с чудовищным двуликим Янусом была уродством, присущим как побежденным, так и победителям. Но я должен перейти к описанию моего болезненного прозрения. Я не знал и не мог знать, что накануне нового, 1947 года началась эра «Nipponsei» – «Made in Japan», торговой марки позора, которая стоит на наших ничтожных дрянных товарах, распространяющихся по всему миру. То были иллюзорные годы нашего национального экономического возрождения. Я вошел в этот мираж с наивной доверчивостью и собственной раздвоенностью, имея два лица или, вернее, два имени – данное мне от рождения имя Хираока Кимитакэ и литературный псевдоним. Хираока Кимитакэ должен был бесследно исчезнуть, чтобы писатель, известный сегодня всему миру как Юкио Мисима, мог прославиться. То, как произошла замена одного другим, можно назвать убийством. Впрочем, я уже сказал, что скорее это было рождение.

Впервые я использовал свой литературный псевдоним Юкио Мисима, когда мне исполнилось пятнадцать лет. В этом возрасте ученики в театре Но, по обычаю, меняют детские одежды на облачение взрослых актеров. Однако я вынужден был отступить от избранной мной еще в подростковом возрасте профессиональной идентичности, так как в 1947 году сменил студенческую форму на маскарадный костюм-тройку солидного банкира.

В соответствии с желанием отца и традициями сыновнего благочестия я окончил Токийский (бывший Императорский) университет и получил степень в области права. Понижение статуса университета, перевод его из разряда императорских учебных заведений в разряд более скромных гражданских явилось лишь еще одним последствием оккупации США, рвением новых властей добиться демократизации Японии. Я рассматривал себя тоже как жертву новой демократии.

Окончив университет, я сдал трудный экзамен, чтобы иметь право занять высокий пост на государственной службе. Успешно прошел испытание, но при этом попрал свою истинную природу. Меня взяли на службу в министерство финансов, а в сочельник 1947 года назначили в Отдел народных сбережений Управления банков. Мой отец был очень доволен тем, что я работал в самом престижном министерстве и занимал завидный бюрократический пост, войдя в элиту государственных чиновников. Будучи в прошлом государственным служащим, он никогда не имел таких перспектив для карьерного роста, как я.

Однако я не гордился своими очевидными успехами. Я считал, что мое продвижение несправедливо и произошло в силу сложившихся обстоятельств. Частично меня приняли на государственную службу из-за того, что после войны не хватало компетентных дипломированных специалистов, а частично – и это главное – мои услуги оказались востребованы из-за того, что я являлся чиновником в третьем поколении. Теперь у меня были все причины чувствовать себя подавленным, так как отныне я вел двойную жизнь. По ночам я был Юкио Мисима и писал, прячась от отца, который ненавидел литературу, а днем шел, словно на маскарад, на работу и занимался бюрократической рутиной. Я старался не задумываться над тем, как влияют мои бессонные, освещенные лунным светом ночи на исполнение должностных обязанностей.

В канун Нового года я сидел в ночном клубе в Акасака и размышлял над своим отчаянным положением. В превращенном в руины Токио в то время существовало едва ли полдюжины подобных ночных злачных мест. Они существовали исключительно для удовольствия офицеров оккупационной армии и их японских проституток обоего пола. Но изредка эти места посещали также богатые молодые аристократы из Школы пэров. Я ходил в ночные клубы на правах бывшего питомца Школы пэров – основанной императором академии для никчемных сынков аристократов и отпрысков нуворишей. Я был из числа тех немногих учеников этого учебного заведения, которые не принадлежали к высшему сословию.

Я вменил себе в обязанность посещать ночные клубы каждую субботу, хотя не переваривал шумных праздных аристократов. Ни кошелек мой, ни желудок не позволяли мне пить виски с черного рынка, а сексуальная разнузданность армейского образца оскорбляла мои чувства. Я был посторонним на празднике этих канзасских гаргантюа и их шлюх и казался сам себе жалким слабым ростком, который легко могут затоптать разбушевавшиеся плотоядные твари. Будучи ниже среднего роста (пяти футов и четырех с половиной дюймов), я обладал еще и плохим здоровьем – страдал хроническим гастроэнтеритом и постоянными мигренями. Другими словами, я представлял собой образец побежденного японца, прежде внушавшего страх врагу, неукротимого азиатского демона, оказавшегося на поверку низкорослым болезненным существом.

Часто я брал с собой моего младшего брата Киюки – самодовольного крепкого пария, которого считал своим талисманом. Бессонница, изнурительные головные боли и постоянные колики делали субботние вечера еще более неприятными. В тот роковой вечер я отважно отправился в ночной клуб один и заставил себя выйти на танцевальную площадку, чтобы под джазовую музыку продемонстрировать некоординированные движения.

Пытаясь скрыть отсутствие чувства ритма и быть непосредственным, зажигательным и грациозным, я сумел убедительно изобразить экстаз, движимый ницшеанским желанием проникнуться дионисийским началом, но в конце концов встретился лицом к лицу со своей врожденной неуклюжестью. Любое мое достижение в области физического мастерства – будь то танец, боевые искусства или бодибилдинг в мои более поздние годы – суть не что иное, как триумф расчетливой имитации. Я всегда оставался трезвым и так никогда и не испытал чистого самозабвенного экстаза. Притворство преследует меня даже тогда, когда я стараюсь уйти в область естественного, физического, нормального. Все мои физические занятия несут на себе следы щипцов, с помощью которых при родах извлекают плод. Все мои действия и поступки являются противоестественно совершенными актами отчаяния.

В тот вечер, о котором идет речь, я танцевал, войдя в свое обычное состояние притворного ослепления, и вдруг заметил человека, восхитительно исполнявшего фокстрот. Я сразу же узнал его. Это лицо нельзя ни с кем спутать – поразительная внешность. Правда, раньше я видел этого человека лишь на фотографиях. Бледная, как у прокаженного, кожа, хлещущие по щекам крысиные хвосты длинных волос, лицо, похожее на лик Христа и свидетельствующее о полном физическом и духовном разложении. Это был Дадзай Осаму, автор популярных романов, образ самого отчаяния, которому поклонялись бесчисленные читатели нового поколения.

Таким образом я оказался на одной танцевальной площадке с самым великолепным писателем нашего времени, князем Мышкиным эпохи Безоговорочной Капитуляции, выразителем болезненных послевоенных настроений, омерзительной карикатурой на японский пессимизм с торговой маркой «Nipponsei». Я уважал редкий талант Дадзая, но к нему самому испытывал сильное отвращение. Темные круги под глазами свидетельствовали о пороках, жертвой которых он пал, – алкоголизме, пристрастии к наркотикам и сексуальной распущенности.

Он воспевал отчаяние, ненавидя и разрушая себя. Попытка совершить сидзу – двойное самоубийство – закончилась смертью проститутки, с которой он договорился вместе уйти из жизни. Сам Дадзай остался жив, покрыв себя позором. Семья отреклась от него. Дадзай Осаму – яркий представитель поколения, которое отвергла смерть. Он был похож на захламленный ненужным товаром и излишками склад в эпоху, когда пропагандировалось строгое нормирование и шла распродажа обанкротившейся японской культуры. "Мои современники сделали из него героя. Впрочем, нет, Дадзай для них больше, чем герой. Они канонизировали его. Любой, кто добровольно осквернял себя и изображал подонка, неизбежно становился в глазах соотечественников святым.

Дадзай так громко протестовал против жизни, что потрясенные зрители стали его восхвалять. Он был нашим заляпанным экскрементами козлом отпущения, священным монстром в те времена, когда все святое погибло. Его открытые раны напоминали о ране внутри нас, которую мы скрывали, желая казаться нормальными.

Я ненавидел Дадзая Осаму. Я завидовал ему и боялся его. Он держал передо мной зеркало, отражающее мои скрытые пороки, которых я не желал замечать, охваченный слабоволием и робостью.

Я стал пробираться сквозь толпу к вызывающему у меня омерзение идолу. Он танцевал фокстрот с проституткой, лицо которой покрывал густой слой косметики. На ней декольтированное платье без бретелек из бирюзовой органзы. Такие наряды были модны в 30-х годах. Эта парочка сомнамбул двигалась с закрытыми глазами и напоминала мне впавших в религиозный экстаз танцоров на празднике Мацури . Я завидовал способности Дадзая погружаться в упоительное состояние и тщетно пытался освободиться от контроля сознания и слиться, как и он, с окружающим миром.

Я видел широкую обнаженную спину партнерши Дадзая. Под слоем жира перекатывались мышцы, словно пенные волны бездонного океана. Я с удивлением заметил, что Дадзай вонзает в ее пухлую спину ногти, от которых на коже оставались кровавые борозды. Он почти выдрал родинку, расположенную в выемке позвоночника, и она висела на кусочке побагровевшей кожи словно маленький кровоточащий грибок. Но девица ничего чувствовала. Она не ощутила и моих прикосновений к своей расцарапанной спине.

Как жаль, что по моим пальцам течет не кровь Дадзая. От черной зависти у меня раздувались ноздри, глаза наполнились слезами. Меня охватило жгучее желание уничтожить конкурента. Только убив его, я могу утолить свою безумную жажду. Как бьющийся в истерике ребенок, для которого существует только его страстное желание, выражаемое истошным криком, я повторял снова и снова: «Хочу корону Дадзая, я хочу корону Дадзая». Не в силах выносить эту пытку, я скоро убежал.

Девушка в гардеробе, подавая пальто и резиновые боты, как мне показалось, бросила на меня сочувственный взгляд. Одетый в шикарный смокинг вышибала ночного клуба с бритой, как у бонзы, головой с заговорщическим видом подмигнул гардеробщице, посмеиваясь над тем, как я лихорадочно натягивал свои резиновые боты. Моя мать Сидзуэ запретила мне выходить зимой без этой нелепой обуви. Ее драгоценного подарка, купленного на черном рынке.

Морозный ночной воздух и чистый, только что выпавший снег привели меня в чувство. Надеясь поймать такси, я шел по улице, наслаждаясь похрустыванием снега под ногами. На принадлежавшей ночному клубу автостоянке я увидел молодую женщину, отчаянно ругавшуюся с высоким американцем в военной форме. Он слушал ее, поставив одну ногу на подножку своего джипа. Следовало бы сразу повернуться и уйти, но меня вдруг охватило какое-то странное беспокойство. Я был заворожен изысканной красотой женщины, ее гордым орлиным профилем и сразу же приковавшими к себе мой взор ярко-красными губами.

Женщина походила на дорогую содержанку. На плечи небрежно наброшена длинная, доходившая до лодыжек соболья шуба, из-под которой виднелись стройные, казавшиеся босыми на таком холоде ноги. Женщина стояла на снегу в одних босоножках на высоких каблуках, накрашенные красным лаком ногти только подчеркивали мертвенную белизну кожи. Шатаясь, она колотила белокурого исполина кулачками в грудь, промахиваясь и чуть не падая на него. А тот смеялся в ее перекошенное яростью лицо с ярко-красным ртом и ястребиным носом. Казалось, ее удары выбивают смех из его груди. Я никогда в жизни не видел до такой степени пьяных людей.

Наконец женщина перестала колотить американца и пошла прочь, покачиваясь на высоких каблуках. В два прыжка длинноногий военный догнал беглянку и схватил за плечо. Демонстрируя свою огромную силу, легко поднял ее на руки. Повернувшись, американец увидел меня.

– Эй, ты, Микки Руни в ботах, – окликнул он меня. – Да-да, я к тебе обращаюсь, салага. Иди-ка сюда.

Над нашими головами кружили снежинки, словно стаи белых мотыльков в голубоватом свете уличных фонарей, которые как будто притягивали снег. Меня тоже как магнитом притянули к себе синие глаза солдата. Он выронил из рук свою добычу, и она упала к его ногам. Шуба распахнулась, и я увидел мерцающие белые бедра на фоне зеленовато-голубого шелка подкладки.

– Ты говоришь по-английски?

Я кивнул. Голос американца звучал мягко, в нем не слышалось угрозы. Я взглянул на него снизу вверх. На его лице, удивительно похожем на лицо младенца, пробивающаяся щетина казалась чем-то инородным. Мне всегда трудно определить возраст людей западной расы, но, несмотря на поразительно юное лицо, в американце угадывался человек средних лет. Он ласково улыбался, похожий на добродушного великана. Исходивший от него запах алкоголя окутывал меня словно пары медицинского эфира.

– Ты меня знаешь? Я сатана, – доверительно сообщил он и добавил, чтобы развеселить меня и посмеяться самому: – А почему ты не наступишь ей на живот?

Я понял его вопрос, но подумал, что он шутит.

– Ты что, не понял? – Он схватил меня за плечо и подбодрил: – Давай действуй. Ты же слышал, что я сказал. Наступи на ее гребаный живот!

Все еще не веря в серьезность его слов, я поднял ногу и взглянул в его веселые синие глаза, казавшиеся невинными и чуждыми всякой жестокости.

Я осторожно поставил ногу на груду чего-то мягкого. Что я должен чувствовать, наступая на женщину? Ее губы искривились от неожиданной боли, и лицо как будто осыпалось, словно лепестки увядшей хризантемы. Она со стоном произнесла имя военного:

– Шеп, Шеп…

Сильнее, ради бога, наступи сильнее!

Весело и нетерпеливо солдат поднял меня за локти и опустил на живот женщины. Чтобы не потерять равновесие, я вынужден был стать на тело женщины обеими ногами. Что я при этом испытывал? У меня было такое чувство, будто я попал в яму с тягучей, сковывающей мои движения грязью. Много лет спустя, в 1961 году, мой учитель танцев Хидзиката Тацуми говорил мне: «Если ты поставишь ногу в грязь, то увидишь в ней лицо ребенка». Пьяный восторг американского солдата передался мне, и я почувствовал ликование, подкатывающее к горлу, словно сгусток черной мокроты.

– Прекрасно, ты прочел свою проповедь, взобравшись на гору, – сказал Шеп и, взяв меня за талию, стащил с живота женщины.

Взглянув сверху на лицо проститутки, я затаил дыхание. Никогда в жизни я не видел ничего подобного. Это был пугающе прекрасный лик лунного духа, бледного призрака в ореоле черных волос. Ход истории в нем остановился. Подобное лицо можно разглядеть на поперечном спиле дерева.

Широко открытые невидящие глаза выкатились, словно она все еще ощущала давление моего веса. Лицо, похожее на полную ясную луну, существовало как будто отдельно от неподвижного, словно ствол поваленного дерева, тела.

Шеп раскурил сигару и посмотрел на распростертую на земле женщину.

«Мы ее убили», – подумал я.

Но тут ее губы шевельнулись.

– Я беременна, – выдохнула женщина.

Я не стал переводить ее слова, поскольку не сомневался, что Шеп все понял без моей помощи. Он заботливо помог женщине подняться, обращаясь с ней, как со старым инвалидом, и, стряхнув налипший, смешанный с грязью снег с ее ног, повел к джипу. Соболья шуба так и осталась лежать на земле. Окружающий мир пронизал неземной голубой свет, как будто его окунули в синие глаза Шепа. Я видел, как он с недоумением разглядывает небольшие черные капли между отпечатавшимися на снегу следами женщины. Может быть, мне только показалось, что на снегу растут эти крошечные цветы? Может, они сейчас исчезнут в пустоте синего взгляда Шепа?

Я видел, как американец укутал проститутку в армейское одеяло цвета хаки и усадил в джип, точно куклу. Голова женщины запрокинулась назад, как у трупа.

Я смотрел на кровавые письмена и думал: «Я написал сегодня поэму о силе зла лучше, чем это смог бы сделать ты, Дадзай Осаму».

Упав на колени, я исторг из желудка его ядовитое содержимое. Через несколько секунд после того как меня вырвало, в поле моего зрения появилась пара начищенных до блеска армейских ботинок, и я услышал голос Шепа:

– Возьми вот это, малыш.

И он протянул мне соболью шубу. Я замотал головой.

– Бери, тебе говорят. Ей она больше не понадобится.

Он набросил шубу мне на плечи и ушел, оставив после себя облачко сигарного дыма.

– Вор… – явственно услышал я голос женщины.

И джип уехал.

Я стоял на коленях, один, с опущенной головой, укутанный в шубу, от которой исходил аромат духов проститутки. Не знаю, сколько времени прошло, как вдруг я снова увидел перед собой пару ботинок армейского образца. Но это был уже другой американец. Его ботинки были явно изготовлены на заказ, и поверх их владелец носил галоши. Подняв глаза на незнакомца, я увидел, что форма, как и у первого военного, тоже была не стандартной, казенной, а старательно сшитой портным по индивидуальному заказу.

Одной рукой подошедший придерживал полы накидки, чтобы они не расходились, а другой ухватил за козырек фуражку так, словно ловил в нее падающий снег. Судя по знакам отличия, незнакомец был в ранге капитана американской армии. Он обладал примечательной внешностью: волнистые ярко-рыжие волосы, курносый нос и огромный кадык на длинной худой шее, белый и пульсирующий, как лягушачье брюшко. Американец уставился в темное пространство, из которого на его белесые ресницы сыпались снежные хлопья. Может быть, он пытался разглядеть звезды за пеленой мрака? Глаза незнакомца были удивительного зеленого цвета, а веснушки на бледной коже казались синими в свете уличных фонарей. Его накидка с капюшоном не случайно оторочена лисьим мехом: в лице американца тоже было что-то лисье. Когда снежинки попадали ему в глаза, он щерил острые поблескивающие зубки.

У этого эксцентричного, странно одетого офицера был одновременно привлекательный и отталкивающий вид. Он производил впечатление дерзкого, ироничного и жестокого человека. Демонические черты в его облике напомнили мне о кицуни-цукахи – «хозяевах лисы» – легендарных, внушающих страх чародеях. Эти люди получают свою магическую силу очень странным и жестоким способом. Они закапывают в землю по голову живую лису и кладут поблизости от нее – но так, чтобы она не могла достать – бобовый творог, любимое лакомство этих животных. Лиса судорожно, но тщетно тянется к пище, напрягая все свои силы. В момент предсмертной агонии изголодавшейся лисе отрубают голову, и голова делает рывок по направлению к вожделенной пище. Считается, что в этот миг дух лисы переходит в бобовый творог. Его смешивают с глиной и лепят фигурку животного. Этот магический предмет играет главную роль в ритуале предсказания будущего.

Все мои чувства были в смятении, и я принял рыжеволосого капитана за воплощение духа лисы. Стоя вот так – с запрокинутой головой, вытянутой тонкой шеей и оскаленными зубами, он походил на агонизирующую лису, ожидающую удара топора. И лишь через некоторое время я понял, что его кадык дергается не в предсмертной агонии, а от беззвучного смеха.

Американец надел фуражку и взглянул на меня своими восхитительными зелеными глазами.

– Вам, должно быть, очень холодно, – медленно произнес он на академически правильном японском языке. – Прошу вас, воспользуйтесь моей удобной машиной. Я буду счастлив отвезти вас домой, если вы этого пожелаете.

– Да, я буду вам благодарен.

Он помог мне встать и махнул рукой. И сразу же на то место, где недавно стоял джип Шепа, подъехал большой черный «паккард». Со стороны мы, должно быть, казались странной парочкой: американский офицер в необычной форме и хилый низкорослый японец в наброшенной на плечи собольей шубе проститутки.

– Куда вас отвезти?

– В Мидоригаока.

Шофер капитана, посмотрев в зеркало заднего обзора, сказал:

– Я знаю, где это.

Серые сиденья «паккарда» были очень удобны, мои заледеневшие щеки согревало царившее в салоне тепло. Когда капитан наклонился ко мне, я почувствовал исходивший от него запах цветочного одеколона.

– Сэм Лазар, – представился он и, открыв позолоченный портсигар с инкрустацией из слоновой кости, предложил мне английскую сигарету.

Портсигар был явно японского производства.

– _ Военные трофеи, – объяснил он, заметив мой вопросительный взгляд.

По мере того как мое тело оттаивало, я начинал лучше соображать. Появление капитана Лазара на автостоянке у ночного клуба не могло быть случайностью. Вероятно, он видел все, что произошло. Меня удивляло, что он не вмешался, хотя был старше по званию, чем Шеп. Зеленые лисьи глаза капитана, казалось, прочитали мои мысли.

– Вам повезло, вы остались целы и невредимы. – Улыбаясь, он гладил соболий мех своего пальто. – Как вижу, вас даже щедро вознаградили.

– Этот солдат не заинтересовался мной.

– Вероятно, вы правы, Хираока-сан. Только это был не обычный солдат, а генерал-майор Чарльз Виллоугби, шеф военной разведки Джи-2 и – думаю, это покажется вам забавным – глава отдела общественной безопасности.

Мне его слова не показались забавными. Я задавался вопросом, почему капитан Лазар с такой беспечностью рассказывает мне, побежденному японцу на оккупированной территории, о странном генерал-майоре. Я посмотрел на шофера, тоже японца, военного с бритой головой и бычьей шеей. Он был похож на борца сумо. Шофер наверняка подслушивал наш разговор.

– О, не беспокойтесь по поводу Масуры, – заметил проницательный капитан Лазар. – Как бывший лейтенант японской военной полиции он привык к скромности и благоразумию. Его хотели судить как военного преступника, но я спас беднягу. Трудно представить себе более надежного человека. Вы знаете, что сказал генерал Эчелбергер, командующий нашей Восьмой армией? «Японские солдаты – мечта военачальника. Они из тех воинов, которые стоят до последнего».

– Тем не менее мы потерпели поражение, – напомнил я.

Мне показалось, что в глазах Масуры, отражение которых я видел в зеркале, промелькнула ирония. Капитан Лазар откинулся на спинку сиденья, запрокинул голову, и на его горле заходил похожий на лягушачье брюшко кадык. Лазар залился беззвучным смехом.

– Следить за ночными приключениями генерал-майора входит в ваши обязанности? – спросил я с бесстрашной прямотой.

– Вы хотите сказать, что я своего рода его телохранитель? О нет, дорогой мой, Виллоугби вполне способен сам постоять за себя.

Он часто переодевается в солдата, чтобы пуститься во все тяжкие. Сегодня вечером он жутко напился на вечеринке графа Ито. Вы знакомы с графом Ито? Нет? Возможно, когда-нибудь ваши пути пересекутся… Я, во всяком случае, решил, что сегодня надо присмотреть за стариной Шлепом.

– Шлепом? – переспросил я, догадавшись, что проститутка, называвшая генерал-майора по имени, не выговаривала «л». Этот звук труден для японца. (Так, фамилию самого капитана японцы произносили бы как «Разар».)

Видя мое замешательство, капитан пришел на помощь:

– Слово «Шлеп», должно быть, странно звучит для вас. Видите ли, настоящая фамилия Виллоугби – Шеппе-Вайденбах, по крайней мере так звали его отца, прусского офицера. Виллоугби унаследовал от него истинно прусский характер. В 1939 году он написал книгу, восхваляющую абиссинскую кампанию Муссолини. Шлеп – один из близких друзей генерала Макартура, нашего шефа, его правая рука. Нас всех в объединенных вооруженных силах называют «пруссаками». У нас одна цель – сделать так, чтобы оккупация помогла нашему командующему занять пост президента. – Капитан Лазар снова зашелся в приступе беззвучного смеха. – Поэтому я дал Виллоугби прозвище Шлеп; «schlep» на идиш означает «тянуть, буксировать». Подходящая кличка для доверенного человека Макартура, не правда ли?

Это филологическое разъяснение не объясняло, почему проститутка называла своего мучителя прозвищем, придуманным для него капитаном Лазаром. Я решил задать еще один вопрос:

– Но сами вы не пруссак, а еврей?

Капитан Лазар устремил на меня взор своих хищных зеленых глаз.

– Пруссия сейчас оккупирована коммунистами и потому является скорее миражом, нежели реальностью. Кроме того, я – человек Эйзенхауэра.

Я посмотрел из окна автомобиля на падающий снег, за стеной которого прятался разрушенный город.

– Известный последователь школы дзэн Танской эпохи, – промолвил я, – по имени Ёсу, как говорят, довольно необычным способом разгадал одну загадку.

– Я знаю, о чем вы говорите, – перебил меня капитан Лазар. – Речь идет о загадке, которую предложил своим ученикам Нансэн. Его ученики поспорили, кому достанется котенок, которого каждый из них хотел взять себе на воспитание. Нансэн забрал у них животное и промолвил: «Скажите, почему я должен пощадить этого котенка, иначе я убью его». Ученики не сумели ответить ему, и Нансен обезглавил животное своим серпом. Ёсу прибыл уже после того, как все это произошло, но у него был правильный ответ, который мог бы спасти жизнь котенка.

– Именно так, – сказал я. – Ёсу разгадал загадку Нансэна следующим образом: поставил свои сандалии себе на голову. Я тоже сегодня ночью разгадал загадку – бесплодную загадку войны, наступив обеими ногами на живот проститутки.

Немного помолчав, капитан Лазар промолвил:

– Подобное решение вопроса интересно, но вы ошиблись в одной детали. Леди, которой вы воспользовались как пьедесталом, вовсе не проститутка, во всяком случае в обычном понимании этого слова. Это баронесса Омиеке Кейко, вдова пилота военно-морской авиации, героя-камикадзе. Она принимала нас сегодня в качестве хозяйки на вечеринке графа Ито.

Видя мое замешательство, капитан Лазар заговорил на другую тему.

– Где вы работаете, Хираока? – спросил он.

– На этой неделе я был принят на службу в Управление банками министерства финансов.

– Правда? В таком случае у нас с вами много общего. Я тоже банкир. Банкир в мундире, так сказать. Раньше я работал в «Кемикл Бэнк» и в трастовой компании в Манхэттене. В наши дни немногие инвестиционные банкиры надели военную форму.

Наконец мы подъехали к дому родителей в Мидоригаока.

– Мы, банковские работники, должны держаться вместе, – проговорил капитан Лазар, когда я поблагодарил его за оказанную любезность. – Я позвоню вам как-нибудь, если не возражаете.

Когда я выходил из машины, он снял с моих плеч шубу баронессы:

– С вашего согласия я хотел бы вернуть это законной владелице.

И вручил мне в качестве компенсации пачку сигарет «Честер-филд».

 

ГЛАВА 2

МАДАМ ДЕ САД

Ручки, щеточки, наполненная чернильница и пачка бумаги – письменные принадлежности человека, занимающегося литературным трудом, – аккуратно разложены моей матерью на письменном столе. Эту обязанность она неукоснительно выполняла каждый вечер, ожидая возвращения со службы бессонного двойного агента Юкио Мисимы, который в полночь садился за работу.

Вот уже двадцать пять лет, со времен юности, именно в полночь я обычно сажусь писать. Полночь – час, когда обостряются болезни; ужасный час, в который тайная полиция стучится в вашу дверь; час, когда вас волокут на допрос к следователям; час, когда судьба играет с вами в кости, искушая самоубийством. Полночь – это перевернутое отражение времени в зеркале, час обмана, потому что именно в полночь начинается новый день. Все эти годы моя жизнь протекала в своего рода пограничном мираже, состоящем наполовину из ночи и наполовину из рассвета. Может быть, то были часы-перевертыши, когда банкир превращается в вора? Известно, что некоторые воры днем честно трудятся, но их истинная жизнь начинается ночью.

«Вор» – так назвала меня баронесса, а моя поэма, написанная черными лепестками на снегу, была не чем иным, как триумфом рождения мертвого плода.

В ту необычную новогоднюю ночь я с поразительной ясностью осознал, что на свете действительно существует вор по имени Юкио Мисима, просиживающий до рассвета за письменным столом, на котором царит порядок, как на операционном столе. Будущее, состоящее из подобных бесконечных ночей, представлялось мне безбрежным черным океаном. Мне трудно описать то состояние тошноты от страшного волнения, которое охватывает меня, как только я сажусь писать. Это отравляющее, отчаянное, головокружительное чувство, в которое я смертельно влюблен.

– Ты – вор, жалкий вор…

Должно быть, я произнес свои мысли вслух, потому что мать, вошедшая в мою комнату с подносом, на котором стоял горячий чайник – в ночное путешествие я обычно брал с собой чай, – переспросила:

– Вор? Почему ты унижаешь себя таким сравнением?

– Вор, дорогая мамочка, это ночной торговец. Подобный род занятия вполне соответствует тому, что я делаю.

Мы говорили, как всегда, с раздражающими нас обоих старомодными формальностями двух любящих людей, но в этот час волка приглушали голоса, чтобы не разбудить спящих в доме. Я закурил сигарету из моей трофейной пачки «Честерфилда».

– Кто дал тебе американские сигареты?

– Один офицер, с которым я познакомился в клубе, – ответил я, мешая ложь с правдой.

– Вор крадет у людей, – продолжала мама, заметив мое смятение. – А у кого крадешь ты?

– Я краду у жизни. Единственное различие между вором и мной в том, что я оставляю опись того, что краду. Я оставляю слова на бумаге, книги – улики моего преступления.

– Но твои слова имеют ценность, являясь отражением жизни, они – то, что плюсуется к ней, а не вычитается, не так ли?

– Я похож на сказочную принцессу, которая всю ночь вплетает соломинки в золотые нити. Правда, я делаю все наоборот – превращаю драгоценную материю жизни в никому не нужную бумагу. Моя жизнь – длинная ночь запертого в четырех стенах диабетика, жаждущего вкусить сладость действительности, которая противопоказана ему, поскольку разъедает его кровь.

Я положил руки на теплое тулово чайника, чтобы согреть их. Сидзуэ коснулась моего лба.

– Я посоветовала бы тебе не сидеть за письменным столом в такую беспокойную ночь, как эта. Что-то тревожит тебя.

– Я встревожен не больше, чем всегда.

– Ты ужасно выглядишь. Может быть, тебе не стоит работать сегодня ночью?

– Представь лучше, как я буду выглядеть завтра в министерстве, – пожаловался я.

Признаюсь, что выражение беспомощности, появившееся на лице Сидзуэ после моих слов, доставило мне удовольствие. Я поцеловал ее руки.

– Не расстраивайся, дорогая мамочка. Я не собирался огорчать тебя, вор в моем понимании – нарушитель обычаев и традиций. Я буду всегда нарушать их, этой ночью, завтрашней или любой другой. Потому что я не могу не писать.

«Это придает мне уверенность в своих силах», – подумал я, целуя руки матери губами, которые все еще пахли блевотиной. Я признавал, что никогда в жизни не говорил со своей матерью просто, так, как это обычно делают другие сыновья.

Внезапно мне захотелось чего-нибудь покрепче, нежели чай, заботливо поданный матерью.

– Есть у нас дома спиртное? В конце концов, сегодня новогодняя ночь.

– Твой отец допил вечером виски. Осталось немного джина. Если хочешь, я могу принести.

Я терпеть не могу джин. Мне отвратителен не столько его вкус, сколько запах, таинственным образом вызывающий в памяти образ бабушки Нацуко, мадам де Сад моего детства.

Мать принесла полбутылки джина. Работая, я потягивал его из зеленой медицинской склянки. Бесцветная жидкость вызвала во мне знакомые жутковатые ощущения. Я снова увидел мадам де Сад, которая посмотрела на меня сверху вниз своими внушающими ужас шаманскими глазами. Ее горничная Цуки положила на обнаженную спину мадам де Сад несколько шариков моксы. Специфический аромат курящейся моксы, тлеющей на плоти Нацуко, напоминал запах джина. Я увидел бабушку в зрелом возрасте – некрасивую леди с лошадиным лицом (лошадиные черты я унаследовал от нее); она носила старомодную прическу игирису-маки – короткую английскую стрижку, популярную в среде дам из высшего общества в период правления императора Мэйдзи. Женственное тело перезрелой красавицы Нацуко в кимоно с отогнутыми назад полами странно контрастировало с мужеподобным лицом. Однако диковатый, вдохновенный взор ее глаз, воспламеняемых приступами мигрени и ишиаса, свидетельствовал о том, что когда-то она была красавицей, мучившей своих поклонников.

Я никогда не видел бабушку нагой, так как Цуки, соблюдая правила приличий, всегда ставила ширму перед ее кроватью в западном стиле. На этой кровати я был рожден. И на ширме тоже изображалось рождение. Рассказ о нем я как-то услышал из уст бабушки. Нацуко знала огромное множество легенд и преданий. На первой створке ширмы была нарисована дочь бога моря, Тоетама-химэ, плывущая к берегу на большой черепахе. На следующей картинке она входила в «сарай без дверей», как говорилось в древнем японском мифе, – родильную хижину, построенную из перьев большого баклана. Тоетама-химэ, собравшись рожать, попросила своего мужа Хоори не смотреть на нее. Но его разбирало любопытство. Он заглянул в хижину и увидел, что жена превратилась в вани – морского дракона длиной в восемь морских саженей. Оскорбленная Тоетама-химэ оставила новорожденного сына на попечение сестры и возвратилась в глубоководный дворец отца.

Вот так родился отец Дзимму, первого императора Японии. В один прекрасный день, двадцать шесть столетий до моего рождения, богиня солнца Аматерасу даровала Зеркало Божественности нашему первому императору Дзимму. От него ведет свою историю императорская династия Японии. Наши древние хроники говорят об «ама-цу-хи-цуги» – «небесно-солнечной преемственности» и устанавливают непрерывную линию наследования императорского трона с тех незапамятных дней до нашего времени.

Традиция утверждает, что легендарный солнечный восход японских императоров произошел 11 февраля 660 года до н. э. Страшно далекая от нас дата. Мне все же больше нравится то, как исчисляла время правления японских императоров Нацуко. Она говорила, что нас отделяет от первого из них двадцать шесть столетий. Это более обозримый отрезок времени. Двадцать шесть веков – короткий промежуток, соединяющий нас с эпохой богов, обитавших на Плавучем небесном мосту.

В детстве, просиживая в комнате тяжело больной бабушки, я каждую ночь проходил по этому Плавучему мосту. Но одну историю она мне никогда не рассказывала – правдивую историю моего рождения, связанную с ширмой, па которой изображена богиня Тоетама-химэ. Я узнал ее, когда мне исполнилось девять лет, и моя мать Сидзуэ решила поведать о безграничной жестокости Нацуко.

– Сразу после твоего рождения, – начала она, – Цуки поставила возле моей кровати ширму с изображением Тоетамы-химэ, перевернув ее вверх тормашками, а это являлось знаком того, что человек умер. Увидев такое, твой отец побледнел и страшно разгневался на Цуки. Но она сказала, что это Нацуко приказала ей поступить так, потому что кровать загрязнена «кега» человека, лежащего на ней, то есть моей кровью. Так твоя бабушка предъявила свои права па кровать, на которой ты родился. И действительно, с тех пор кровать перешла к ней.

Нацуко потребовала отдать ей не только кровать. На сорок Девятый день после моего рождения меня забрали у матери, и следующие двенадцать лет я находился под строгой опекой Нацуко. Власть свекрови над невесткой традиционно простирается очень далеко. Но поступок бабушки, похитившей меня у матери, выходит за рамки. Нацуко была человеком крайностей, что проявилось и в этот раз. Роль моей матери была сведена к роли кормилицы, приход которой Нацуко строго контролировала по своим карманным часам.

Символизирует ли что-нибудь число сорок девять, день, в который меня перенесли в комнату бабушки с ее оранжерейным климатом? Не знаю, во всяком случае, я не нашел никаких указаний ни в наших древних хрониках, ни в фольклоре. Нацуко была одержима странной идеей «педиатрической нумерологии», которую почерпнула в одном немецком учебнике по евгенике. Отсюда проистекало ее стремление хронометрировать время моего кормления грудью и представление о диете. Я был объектом целеустремленного экспериментирования Нацуко. Такая участь постигла в семье лишь меня одного. Когда через несколько лет родились моя сестра Мицуко и брат Киюки, Нацуко не проявила ни малейшего интереса к их рождению.

С первого дня моего двенадцатилетнего карантина в комнате Нацуко вся семья уверовала, что я слабый, болезненный ребенок, которому угрожает смерть. И вина за утверждение в семье этого «неоспоримого символа веры», как саркастически выражался отец Азуса, лежит на Нацуко.

Не думаю, что в основе стремления бабушки изолировать меня лежала фанатичная любовь ко мне. Скорее дело в высокомерии, граничившем с безумием. Бессердечная страсть Нацуко, проявления бездушной опеки, заменившей мне материнскую заботу и искоренившей способность получать удовольствие, причинили мне самые жестокие страдания. Мои чувства ограничены сферой страдания. Лишь боль, которую я испытываю, является доказательством моего существования. Именно страдания парадоксальным образом возбуждают меня и заставляют испытывать воображаемые эмоции. Я поклоняюсь богине нереальности как холодный, увлеченный рациональными построениями любовник, который не может получить удовольствие в мире людей. Это – наследие Нацуко, и я лишен способности сожалеть о нем.

Нормальный человек – если подобная фикция, конечно, существует – мог бы, пожалуй, спросить меня:

– Как?! Вы не испытываете никаких сожалений по поводу того, что лишены способности любить? Да еще хвастаете этим?

Однако психология начинается не с нормы, а с «загадочного исключения», как заметил Ницше. Кроме того, если я начну оправдываться, то рискую впасть в психологическую апологетику, а это вскоре приведет к тому, что вскроются «причины», в силу которых я будто бы стал писателем. Однако факты биографии вовсе не делают человека писателем. Биография очень многого не объясняет в авторе, даже если он сам пишет ее. Что может объяснить то обстоятельство, что все детство я провел в комнате бабушки? Ведь у каждого человека было свое детство, счастливое или в разной степени несчастное, но не каждый стал заниматься литературным трудом. Если я вину за свое писательство возложу на бабушку, это мало что объяснит. Тем не менее в подобном утверждении что-то есть, как в жутковатом крике павлина.

То, что я хочу рассказать о своем детстве, может показаться нечеловечески холодным, как сухой лед. Я это прекрасно понимаю. Существуют правдоподобные объяснения моей закоренелой жестокости, но ни одно из них меня не интересует. И все же я хочу предложить в качестве объяснения одну аналогию. Дети, которые растут там, где зимой температура опускается ниже нуля, часто довольно зло разыгрывают своих младших приятелей, не подозревающих о подвохе. Старшие велят самому младшему прижаться губами к замерзшему металлу, например, к медной щели для писем в почтовом ящике. Подобный поцелуй, конечно, заканчивается тем, что губы жертвы как будто приклеиваются к металлу. Малыш, к всеобщему веселью, отдирает их вместе с кожей.

Эту шутку, древнюю, как сам император Дзимму, сыграли со мной. А я впоследствии сыграл ее с другими. Но я так возлюбил боль и страдание, что с тех пор стал сам причинять их себе, и делал это столь часто, что мои ободранные губы превратились в кровавое месиво.

– Посмотрите только на этого ребенка! – часто восклицала Нацуко, обращаясь к домочадцам, когда я приходил из Школы пэров домой. – Вы видите, что сделала с его губами постоянная лихорадка?

Загрубевшая шелушащаяся кожа на губах являлась для Нацуко доказательством моей врожденной склонности к туберкулезу.

Однажды зимним вечером 1931 года, за ужином, Нацуко объявила о своем решении отдать меня с апреля в Школу пэров. Возражения не принимались. Я должен в соответствии с амбициозными желаниями Нацуко поступить в это привилегированное учебное заведение, основанное в 1821 году экс-императором Кокаку для сыновей императорской фамилии и аристократии.

Бабушка была неумолима. После ее заявления между взрослыми за столом началось ожесточенное сражение, но оно, как всегда, не дало положительных результатов. Моя судьба решилась. Я, не поднимая глаз, смотрел в свою тарелку, на которой, как обычно, лежали белые кусочки вареного филе палтуса и картофельное пюре. Мне не разрешали есть ни конфеты, ни бобовые джемы. В качестве десерта подавали только вафли, сухое печенье и очищенные, тонко нарезанные яблоки. Еду для меня готовила личная служанка бабушки Цуки, и все блюда были совершенно безвкусными, как те, что готовил ужасный повар в «Сонате призраков» Стриндберга. Продукты были выварены и лишены питательных свойств. Я наблюдал за тем, как красивые бабушкины пальцы с маникюром чистят для меня мандарин, тщательно удаляя тонкую белую кожицу с долек. Это моя доза витамина С, которую очищали от биофлавоноидов. Я помню изящные пальцы дедушки Ётаро, бывшего губернатора Сахалина, в свое время отправленного со скандалом в отставку. Сидя за столом, застеленным клетчатой скатертью, он раскладывал на ней зернышки апельсина, играя сам с собой в го. Я вижу своего отца Азусу, нетерпеливо вертящего в руках сигарету. Ему не разрешалось курить в моем присутствии, поскольку у меня слабые легкие.

Я не осмеливался поднять глаза и взглянуть на мать. Красота Сидзуэ стала приобретать налет грусти и хрупкости, с тех пор как Нацуко взяла мою судьбу в свои руки. Каждая новая победа Нацуко, казалось, делала мою мать еще более печальной и очаровательной. Заявление Нацуко заставило порозоветь бледные щеки Сидзуэ, и они стали похожи на цветы, которые распускаются лишь в холодном печальном свете луны. Я ощутил, как сильно она сочувствует мне, и сердце мое сжималось от боли и тайного блаженства.

– Неужели вас не пугает, что ваш внук в Школе пэров в течение многих лет будет страдать от снобизма своих одноклассников, детей аристократов? – спросила Сидзуэ у свекрови.

– Вот именно, – сказал мой отец Азуса, – праздные, высокомерные, глупые сыновья герцогов и баронов будут презирать его.

Сильно нервничая, он взял сигарету в рот, но тут же вспомнил, что не может прикурить ее. Рука Нацуко, кормившая меня дольками мандарин, дрогнула.

– Попроси, пожалуйста, свою молодую жену не говорить о том, чего она не понимает, – обратилась бабушка к сыну. После семи лет брака Нацуко все еще пренебрежительно называла маму «молодой женой», а не «дочерью», как это принято в японских семьях.

– Конечно, в школе есть какой-то процент учащихся из незнатных семей, таких, как наша, – продолжал Азуса, не обращая внимания на раздражение матери, – но это люди, добившиеся социального успеха, они по крайней мере могут похвастать тем, что стали нуворишами.

Азуса своим язвительным замечанием неожиданно поддержал мою мать, но не из-за царившего между ними согласия, а из-за глубокой отцовской горечи – он не желал отдавать меня в Школу пэров. Отец завидовал тому, что, окончив это привилегированное учебное заведение, я получу огромное преимущество. Кроме того, его сильно беспокоило бремя финансовых расходов на мое обучение – еще одно проявление расточительности Нацуко, а расплачиваться за капризы матери должен Азуса из своей скудной зарплаты государственного служащего. В годы Великой депрессии среднему классу, состоявшему из мелких чиновников, таких как мой отец, приходилось особенно туго. Азуса вынужден был содержать все семейство Хираока.

Отважный вызов, брошенный Сидзуэ, дал Азусе возможность оспорить аристократические претензии матери и намекнуть на ее полную финансовую безответственность.

– Моя жена права, – сказал он. – Мальчика будут постоянно унижать, тыкать в нос его низким социальным положением. Посмотрите на него – ни мускулов, ни влиятельных родственников, ни денег!

– Чье положение ты осмеливаешься называть низким? Если только твое собственное, но не положение мальчика. – Нацуко обвела сидящих за столом членов семьи таким яростным взглядом, что все опустили глаза. – В нем, как и во мне, течет благородная кровь, дающая нам превосходство над окружающими.

Ётаро вздохнул. Ему не терпелось вернуться в свою комнату, чтобы сыграть в го, выпить саке и спеть прекрасным тенором несколько баллад, услышанных в мюзик-холле. Ётаро обычно предпочитал держаться в стороне от семейных ссор. Его не волновали растущие долги и властные проделки Нацуко. Однако на сей раз он не выдержал и заговорил.

– Женщина, ты способствуешь тому, что мальчик самым абсурдным образом будет все больше отдаляться от своей ближайшей родни, – произнес дедушка и замолчал с таким видом, будто его утомила эта речь.

На губах бывшего бабника заиграла улыбка.

– Неужели ты не понимаешь, что в конце концов превратишь ребенка в маленькое печальное чудовище? – передохнув, продолжал Ётаро.

– Я прекрасно понимаю, что делаю. Я отделяю золото от гальки, – ответила Нацуко, цитируя фразу из документа девятого столетия, который строго разграничивал социальные ранги.

– Принеси мне чашку саке, – велел Ётаро горничной Цуки и обратился к Азусе: – Прикури же, наконец, свою сигарету. Это принесет мальчику не больше вреда, чем действия твоей матери.

– Вы должны признать, уважаемая свекровь, – вновь попыталась Сидзуэ урезонить Нацуко, – что Кимитакэ – хилый, застенчивый мальчик, он не умеет вести себя по-мужски. Подумайте, как он будет чувствовать себя в школе, целью которой является воспитание боевого характера и в которой спорт ставят выше всех академических наук?

– Он воспитан как девчонка потому, что все эти годы ты держала его взаперти, – бросил Азуса обвинение в лицо матери и выдохнул облачко дыма.

– Вы считаете его девчонкой? – Нацуко рассмеялась. – Надеюсь, я увижу, как эта девчонка будет учиться среди себе подобных в Школе пэров, а потом в Императорском университете. Он добьется в жизни большего, чем вы.

Напоминает честолюбивый разговор имперских государственных служащих. «Добиться большего» в устах Нацуко означало приблизиться к недоступному императору и звучало как насмешка над неудавшейся карьерой Азусы.

– Императорский университет – это, конечно, достойная цель в жизни, – согласилась Сидзуэ, тщетно стараясь утихомирить Нацуко. – Но чтобы добиться ее, не обязательно поступать в Школу пэров.

– Достаточно окончить обычную школу, в которой преобладает преподавание гуманитарных дисциплин. Кстати, обойдется дешевле, – добавил Азуса, хорошо зная, что Сидзуэ намекает на учебное заведение, директором которого был ее отец.

– Дешевле обойдется? Неужели тебя волнуют только деньги? – презрительно спросила Нацуко. – Что же касается вас, молодая жена, то неужели вы ничему не научились, живя в этом доме?

Есть вещи, которые человек не в состоянии понять. Лучше притвориться слепым, чем повторять банальности. Вы когда-нибудь слышали рассказ об одной придворной даме периода Хэйан? Однажды на пути к святыням Камо она увидела странно одетых женщин, двигавшихся, пятясь, по полю. Они то наклонялись, то вновь выпрямлялись. Дама не могла понять, зачем они кланяются. В этой загадочной сцене нет ничего необычного для тех, кто сеет рис. Такую картину видел каждый житель японской деревни. Но для придворной дамы она так и осталась непостижимой.

– Я знаю этот анекдот из книги «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон, – сказала моя мать.

– Ага, молодая жена притворяется образованной! А вы помните, почему Сэй Сёнагон отнеслась к этим крестьянкам так неодобрительно?

– Потому что они пели песню о соловье – птице, которую, по мнению дамы, дозволено воспевать только придворным поэтам.

– Правильно. Соловей, следовательно, был своего рода собственностью Хэйанского двора. Сеявшие рис крестьянки остались безымянными в этой истории – как и ваши предки из простонародья. Этикет запрещал Сэй Сёнагон называть их, но она признала факт осквернения привилегированного языка знати. Она мудро посоветовала притвориться слепым, чтобы избежать беды. Вы понимаете, о чем идет речь, молодая жена?

– Понимаю.

Одинокая слеза скатилась по щеке моей матери.

– А ты, соловушка, понимаешь? – спросила меня бабушка, зловеще улыбаясь.

Я молча кивнул. Комок подкатил к горлу, и я боялся, что меня сейчас вырвет.

Ётаро с жалостью смотрел на Сидзуэ:

– Не расстраивайся, дочка. Твой Кимитакэ все равно обречен стать государственным служащим в третьем поколении.

– Это троекратное несчастье семьи, – дерзко заявила Сидзуэ. Ее опрометчивое замечание привело бабушку в такую ярость, с которой могла сравниться, пожалуй, только ярость морского дракона из мифа о Тоетаме-химэ.

– Что ты знаешь о несчастьях, ты, ничтожное невоспитанное создание?

И Нацуко разразилась длинной речью, которую все мы уже не раз слышали, но которая тем не менее все еще производила на нас впечатление. Она ударяла тростью в пол в такт своим словам, подчеркивая их, как это делает излагающий родословную своего персонажа актер в театре Но, расхаживая по сцене и отбивая такт шагами. Бабушка была урожденной Нагаи и происходила из самурайского рода сторонников сегунов Токугавы.

Со стороны матери она была наследницей Мацудэра, известных министров при дворе Токугавы. Преданность режиму Токугавы дискредитировала Нагаи в 1868 году в период реставрации императорской власти. И при новом режиме отец Нацуко лишился всех привилегий. Нацуко постоянно повторяла фразу, которая вобрала в себя всю ее горечь: «Благородство и преданность приводят к утратам и гибели с такой же неизбежностью, как и преступление». По мысли Нацуко, когда-нибудь я должен отомстить за ее обиды олигархам императорского двора.

После ужина я сидел на низеньком табурете и рассматривал ширму с изображениями Тоетамы-химэ. Из-за ширмы доносился запах моксы. Сверху из «гетто», в котором обитали мои родители, слышался плач Сидзуэ, вопли моего младшего брата и крики Азусы, возмущенного императорским указом, вновь урезавшим заработную плату. Чиновники с окладом более ста иен (равнявшихся пятидесяти долларам) стали получать на десять процентов меньше.

За ширмой лежала Нацуко с приступом мигрени.

– Азуса, Азуса тренькает у меня в голове…

Даже я, шестилетний мальчик, улыбнулся этой игре слов. «Азуса» в переводе с японского означает «катальпа». Тренькая на струне лука, сделанного из дерева катальпы, мико – духовидец – вызывает демонический дух госпожи Аои в одноименной драме театра Но.

Однажды бабушка поведала мне историю, связанную с луком из катальпы. Она рассказала, что наша фамилия Хираока впервые упоминается в сделанных в 1827 году храмовых записях деревни Сиката, расположенной близ Кобэ в центральной Японии. Запись появилась там только потому, что наш предок совершил преступление. Речь шла о юноше, который пронзил стрелой священного белого фазана в усадьбе местного даймё. Таким образом подлинная история нашей семьи началась с преступления и позора для отца юноши, Хираоки Тазаемона, лишившегося впоследствии дома за проступок сына. Согласно легенде, сложившейся в эпоху Хань, белый фазан является добрым предзнаменованием обретения власти, а уничтожение белого фазана навлекает несчастья на преступника и его потомков.

Этим рассказом Нацуко в присущей ей иносказательной манере сообщила мне, что стремление к успеху и респектабельности в нашей семье обречено на неудачу. Нацуко считала себя белым фазаном, убитым безымянным преступником. Вспоминая прошлое, я понимаю теперь, что мой отец, должно быть, хорошо знал эту притчу. В Азусе Нацуко тоже с детства воспитывала чувство собственной греховности и обреченности на неуспех в жизни.

Бедная моя бабушка! Ее амбиции свелись теперь к воспитанию маленького мальчика, на чьи слабые плечи она возложила бремя грозного титула последнего самурая из рода Нагаи. В мои обязанности самурая входило посреди ночи провожать ее за руку в туалет. Необходимость подобных визитов диктовалась тем, что Нацуко страдала заболеванием почек. Я боялся длинного темного коридора, в котором ждал ее, дрожа у дверей туалета. Меня ободряли лишь звуки, свидетельствующие о том, что скоро моя вахта подойдет к концу – стоны Нацуко, шипение текущей в фарфоровый унитаз мочи, шум воды ватерклозета, который на рубеже веков был последним писком моды. Этот коридор представлялся мне Плавучим небесным мостом, он связывал мир живых с ёми – подземным царством мертвых, с которым я с тех пор свел близкое знакомство.

В нежилой комнате, расположенной рядом с бабушкиной, хранились реликвии Нагаи. Здесь были самурайские доспехи фантастической ракообразной формы, ощетинившиеся мечами подобно морскому ежу, а также устрашающие воинские маски под париками из конских хвостов и шлемами в форме пагоды. Я видел, как они приходили в движение, оживали, металлические руки тянулись к ручке двери… Я видел, как ручка поворачивается, и кричал:

– Бабушка!

Однако она никогда не слышала меня или притворялась, что не слышит.

Страшнее всего было одному возвращаться из туалета. Горничная Цуки обычно провожала меня до третьего поворота коридора, а потом оставляла одного.

– Ты уже большой мальчик и можешь сам, без сопровождающих, вернуться в комнату, – говорила она.

Цуки, ужасная старуха, она любила издеваться надо мной. В ее обязанности входило сметать пыль с доспехов рода Нагаи. Порой она заставляла меня входить вместе с ней в комнату с реликвиями, хотя прекрасно знала, что я боюсь переступать ее порог. Мой страх доставлял ей удовольствие. Часто она предупреждала меня, чтобы я остерегался Норико – женщины, прислуживающей за столом. По словам Цуки, эта служанка подсыпала мне в суп бамбуковые щепки и крысиный яд. Время от времени старуха говорила, окидывая взглядом сокровища Нагаи:

– Еще одна реликвия исчезла. Ее продали, чтобы заплатить долги твоего дедушки. Скоро мне не с чего будет сметать пыль.

Особенно неприятен мне был ее смех.

Цуки свято верила в синтоистских богов и соблюдала все обряды этой религии. Само ее имя связано с синто. Слово «цуки», луна, восходит к богу луны Цукуёми, который ведает страной, где властвует ночь, и является богом счета лун в подземном царстве. Каждое утро я видел, как Цуки в кимоно с подоткнутыми полами моет уборную бабушки, и ее приветствие являлось для меня своего рода напоминанием о необходимости почитать бога уборных. Цуки познакомила меня с духами ками, которых надо бояться и уважать и которые обитают во всех предметах и явлениях, – в море, горах, деревьях, громе, драконах, драгоценных камнях, зеркалах, эхе, лисах. И в персике тоже.

Помню, как однажды Цуки заманила меня в уборную, чтобы открыть одну тайну. Она разрезала зрелый персик, сунула в щель большие пальцы обеих рук и разломила плод пополам. По ее запястьям тек сок.

– Посмотри внимательно на то, что внутри, – сказала служанка.

Я увидел косточку персика – красноватую, морщинистую, покрытую волосками. Она походила на блестящий моток пряжи.

– Выпей его сок, маленький хозяин, – велела Цуки.

Я втянул в себя прозрачную жидкость, пахнувшую персиком, антисептическим составом, которым Цуки мыла уборную, и сортиром.

– Спроси бабушку, что все это означает, – сказала она, вытирая мои липкие щеки.

Цуки говорила, что слепые духовидцы, которых в народе называли «мико», на севере страны изготавливали из косточек персика четки, которыми потом изгоняли злых духов.

Чистый. Нечистый. На этой воображаемой оси вращается весь синтоистский мир духов.

Цуки считалась моей няней. Этот статус давал ей те привилегии, которых лишили мою мать. Цуки регулярно гуляла со мной. Однажды, когда мне было четыре года, во время прогулки мы увидели человека, чистившего уборные в нашей округе. Он прошел мимо нас, неся на коромысле два тяжелых, полных экскрементов ведра. Это был молодой веселый круглолицый парень. Его крепкие бедра обтягивали рабочие хлопчатобумажные брюки. Телосложением он напоминал Мориту . По тому, как Цуки сжала мою руку, я понял, что она охвачена волнением. Ее гэта чаще застучали по мостовой. Служанке хотелось поближе взглянуть на уборщика сортиров. Когда он поравнялся с нами, распространяя запах пота и человеческих нечистот, Цуки отвела глаза в сторону, но в них затаилось сладострастие. Кончик ее языка, появившийся стремительно, как у ящерицы, слизал выступившую в уголках губ слюну. Она замедлила темп ходьбы, и я почувствовал, как увлажнилась ее ладонь. Цуки начала рассказывать мне о безымянном синтоистском боге уборных, в честь которого его почитатели прибивали к дверям туалетов табличку с надписью «охиги». Из ее рассказов я знал, что навозные кучи, выгребные ямы и другие нечистые места наводнены душами плохих людей, принявших облик мух и личинок.

– Такие женщины, как я, которые ежедневно моют уборные, получают благословение этого бога. Он гонит прочь те болезни, которые поражают человека вот здесь, – и Цуки показала рукой ниже пояса, – недуги, которыми страдает твоя бабушка.

– Неужели мы только что встретили бога уборных?

– Ты говоришь об уборщике сортиров?

Цуки засмеялась.

– Да, это был он, – сказала она.

– А какой болезнью страдает моя бабушка?

– Почему ты расспрашиваешь? Ты же сам все видишь по ночам.

И это правда. Ночи напролет я проводил в комнате больной Нацуко, наблюдая за ней.

В нашем доме в отнюдь не фешенебельном районе Токио Йо-Цуя жили бабушка, дедушка, мои родители и я. Нас обслуживал Дорогостоящий штат из шести служанок и одного слуги. Дом семья снимала. Крах предпринимательской карьеры дедушки Ёта-Ро и расточительность бабушки поставили нас на грань бедности. Я помню многоэтажное здание в псевдовикторианском стиле. Его как будто обугленные стены будили в моем воображении образ населенных призраками развалин времен гражданской войны Онин-буммэй.

Несомненно, это было подходящее место для того, чтобы слушать рассказы Нацуко о сверхъестественном. Оглядываясь назад, я думаю, что дом хорошо вписывается в эстетику саби, которая проявляется, в частности, в заброшенности, внешней невзрачности. Саби выражает любовь ко всему старинному, к тому, что исчезает, гаснет, никнет. Луна в соответствии с саби должна быть затенена пеленой дождя. Теперь мне кажется, что величественный дух саби исходил от моей матери, одинокой, как свергнутая королева, живущая в изгнании. В те редкие дни, когда мне позволяли играть внизу, на террасе Нацуко, я чувствовал, что мама смотрит на меня из окна верхнего этажа. Сидзуэ, должно быть, лелеяла в своем сердце бесплодные мечты о мести. А я? Я учился быть соглядатаем, умеющим все подмечать, но притворяющимся, что ничего не видит. Меня не могла не восхищать свирепая бессердечность Нацуко.

Каждый уголок дома нес на себе печать бабушкиной болезни. Ее следы были особенно заметны в комнате Нацуко. Недуг казался мне беспощадным «они», демоном, который приходит посреди ночи и, навалившись, терзает бабушкино тело до самого рассвета. Ее мучили ишиас, язва желудка и больные почки. Порой страдания Нацуко были столь велики, что она кричала, выражая желание свести счеты с жизнью.

– Бабушка, бабушка, что я могу для тебя сделать? – плакал я, стоя на коленях у ее кровати, когда она подносила кинжал к своему горлу и закатывала глаза.

– Воткни его, – просила Нацуко. – У меня нет сил.

Подобные ужасные сцены, свидетелем которых я был в нежном возрасте, сначала сводили с ума. Но в конце концов я перестал плакать и пугаться и научился смотреть на них как на разыгрываемые актерами спектакли. Я представлял, что передо мной госпожа Аои из одноименной драмы театра Но. Ее болезнь и смерть символизирует красное кимоно в цветочек, положенное на край сцены. Злобное проявление собственной ревности, Аои выходит на сцену, чтобы ударить эту одежду веером – воплощением ее мучений. Много лет спустя я написал современную версию драмы о госпоже Аои, в которой воплотил черты двух женщин – Нацуко и своей матери.

Нацуко называла меня «аната», это ласкательное слово. В возрасте пяти лет я был ее любимцем, привилегированной особой, имевшей право лицезреть бабушку в неглиже – в длинной ночной рубашке. Она не стеснялась появляться передо мной неухоженной. Ее дневная тирания походила на обычные капризы ревнивой любовницы. Выполняя ее прихоти, я завоевывал себе право ночного господства. Мне одному Нацуко поручала наливать лекарство в бокал на высокой ножке. Я массировал ее и вытирал влажной губкой лоб. Я прислуживал Нацуко с преданностью придворного самурая.

Мое положение нельзя охарактеризовать словом «несчастье». Я был так далек от состояния счастья, что мне совершенно чужда и его противоположность.

Я не понимал тайны болезни Нацуко и необходимости находиться взаперти вместе с ней, и у меня оставался только один выход – сделать болезнь своим зеркалом. Я стал походить на бледного, запертого в четырех стенах инвалида. То, что мое преображение протекало успешно, я видел по выражению ужаса на лице матери, по ее лихорадочным попыткам, большей частью неудачным, отослать меня из дома в те редкие моменты, когда я ускользал от надзора бабушки. Мама старалась вывести меня подышать свежим воздухом в запретное райское местечко – близлежащий парк.

Но я был слишком слаб, чтобы бегать и играть, как того хотела мама, и компенсировал свои физические недостатки живым воображением. Я представлял себя чудесно одаренным, но изуродованным сыном принцессы Тоетамы-химэ, которая жила в своем дворце в глубине моря, как говорилось в мифе из древних хроник.

Бабушка по-своему понимала, что наше положение безнадежно. Из ее уст я впервые услышал слово «маппо» в значении «преисподняя». О «ёми», то есть аде, говорил буддийский монах Амида. Нацуко описывала этот ад как место, где ливнем сыплются острые как бритва мечи и люди терпят неимоверные муки, В ёми попадают те, кто с вожделением убил живое существо.

Я трепетал при звуке незнакомого слова «вожделение», означающего то, что заслуживало наказания острыми как бритва мечами. Занимавшаяся хозяйством Цуки, слушая нас, посмеивалась. А я думал о том, как нам избежать кары в мире мертвых ёми.

– Избежать ёми невозможно. Это место печали и скорби ждет всех нас. Хочешь, я расскажу тебе, как все будет?

Я клацал зубами от страха, но все же кивал. И Нацуко обратилась к синтоистским мифам о начале творения, которые так любила рассказывать.

– Древние хроники «Нихонги» и «Кодзики» сообщают… – начала она.

И хотя меня охватывала дрожь от мрачновато-торжественного тона ее голоса, я чувствовал себя в безопасности, сидя рядом с бабушкой в комнате, где стоял туман болезни и зловоние ее разлагающегося тела. Я ощущал себя в безопасности от Нагаи, этих духов из ёми, призраков в броне, которые представлялись мне теперь безобидными жуками, бегавшими по полу.

– … о том, что божественные близнецы брат и сестра Идзанаки и Идзанами, – продолжала бабушка, – как-то стояли на Плавучем небесном мосту и держали между собой совет. Один из них спросил: «Неужели внизу нет земли?» Взяв Драгоценное небесное копье, они ткнули им и обнаружили внизу океан. От соли морской воды, капавшей с копья, образовался остров, на который и спустились божественные близнецы. На этом острове они соорудили свадебную хижину. Они хотели стать мужем и женой, чтобы создать земли. Идзанаки спросил Идзанами: «Как устроено твое тело?» Идзанами ответила: «Мое тело не завершено в одной из его частей». Идзанаки сказал: «А мое тело, напротив, избыточно в одной из своих частей. Давай восполним твою незавершенную часть моей избыточной и таким образом породим земли».

Я не понимал того, что брат и сестра вступали в кровосмесительный союз. Не более понятным было для меня и замечание бормочущей себе под нос Цуки:

– Отличная идея – держите свои плюсы и минусы в одной семье…

– Молчи, злобная старуха, – приказала бабушка и стала называть земли, которые породили Идзанаки и Идзанами, – острова Японии, а также рожденных этой божественной парой многочисленных богов и духов, ками, которые обитают во всех предметах и явлениях мира.

– И последним богом, которого они родили, был ками огня Кагуцути. При его рождении Идзанами получила страшные ожоги, заболела и слегла…

– Этот негодяй опалил ей интимные части тела, – вполголоса промолвила Цуки, знавшая древние мифы так же хорошо, как и Нацуко. – И из ее рвоты, кала и мочи появились ками металла, глины и воды…

– И когда Идзанами умерла от своих великих трудов, – продолжала бабушка, не обращая внимания на замечание Цуки, – безутешный Идзанаки решил последовать за ней в подземный мир ёми, где царит мрак. Идзанами предупредила его: «Только не смотри на меня». Но Идзанаки не послушался ее. Чтобы взглянуть на жену, он сделал себе факел, отломав последний зубец от своего гребня для волос. Но, увидев Идзанами, он пришел в ужас. Она превратилась в разложившийся труп, ее тело покрылось копошащимися червями. Идзанами устыдилась своего неприглядного вида и наслала на нарушившего запрет мужа уродливых обитательниц ёми, и те кинулись за Идзанаки, чтобы убить. Убегая от них, Идзанаки бросал на дорогу разные предметы, пытаясь задержать преследовательниц, – свой гребень, головной убор, одежду, три персика…

– Скажи мальчику, что означают персики, – проворчала Цуки.

Нацуко, бросив на нее суровый взгляд, продолжала:

– И вот из-за пережитого позора Идзанами ополчилась на мир живых. Она поклялась вечно враждовать с ним и, чтобы отомстить этому миру, принесла б него смерть. Убежав из ёми, Идзанаки должен был прежде всего очиститься от скверны смерти. Для этого он омылся в море. Из капель воды, которыми он омывал свой левый глаз, родилась богиня солнца Аматерасу, из воды, которой он омывал нос, появился зловредный морской бог Сусаноо. Но Сусаноо разрыдался в отчаянии, тоскуя по своей матери, и от его плача завяла зелень гор, высохли моря и реки. И Идзанаки заточил сына в подземный мир мертвых. Однако прежде чем стать правителем этого мира, Сусаноо нанес визит своей сестре Аматерасу. Они встретились на Млечном Пути. Аматерасу встревожилась жестокостью Сусаноо, который, поднимаясь на небеса, учинил землетрясения и тайфуны. Сусаноо заверил сестру, что не хотел никому причинять зла, и предложил ей породить детей, откусывая, жуя и выплевывая драгоценности и мечи…

Эта подробность казалась мне просто восхитительной. Я пытался представить, как мои родители с хрустом жуют на верхнем этаже драгоценные камни и, выплевывая их измельченные кусочки, похожие на мыльные пузыри, тем самым производят на свет моих младших брата и сестру, Мицуко и Киюки.

– … и от восьми детей, родившихся подобным образом, ведут свое происхождение наши августейшие императоры. То есть их предком является сама богиня солнца Аматерасу. Сусаноо, однако, продолжал свои бесчинства во владениях сестры. Он нарушил разметку рисовых полей. Он самым позорным образом, подобно малому ребенку, помочился во время проведения священных обрядов. Но худшим его прегрешением было то, что он содрал шкуру с пегого звездного жеребенка и бросил труп через крышу в зал, где Аматерасу и ее служанки ткали небесные одежды. Это так напугало одну из дев, что она уколола свои гениталии и умерла. Придя в негодование, богиня солнца удалилась в пещеру около города Исе, и мир погрузился во мрак. Боги вынуждены были приложить немало усилий, чтобы выманить Аматерасу из пещеры. Перед пещерой установили перевернутую кверху дном бадью, на которой богиня Амэ-но удзумэ исполнила не совсем пристойный танец.

Услышав слова «не совсем пристойный», Цуки поморщилась с недовольным видом, однако бабушка, не обращая на нее внимания, продолжала свой рассказ:

– Небеса огласились громоподобным хохотом восьми сотен богов. Привлеченная шумом, Аматерасу выглянула из пещеры, перед которой успели установить огромное восьмиручное Зеркало, и Амэ-но удзумэ, небесная шаманка, объявила ей, что они нашли новую богиню солнца. Пылая ревностью, Аматерасу попыталась поймать собственное отражение, и это дало возможность вытащить ее из пещеры. Боги наказали Сусаноо, совершившего множество прегрешений: у него вырвали ногти на руках и ногах и немедленно отправили назад в ёми.

Своими рассказами бабушка пыталась утвердить в моем сознании культ императора. Как и все японцы – во всяком случае в прошлом, – я с детства знал, что Зеркало, Драгоценный камень и Меч являются императорскими регалиями. Эти населенные ками предметы, божественные реликвии, переходят по наследству от одного императора к другому, начиная со времен Дзимму, и происходят от зеркала Аматерасу, драгоценного камня бога луны и меча Сусаноо, убившего восьмиглавого дракона. Я понял, что император правит в состоянии «ками гакари», то есть в состоянии одержимости духами, подчиняясь божественным глаголам ками. И это было самым главным.

Неземной звук божественных глаголов, запечатленных в древних рукописях, очаровывал меня. Силу их очарования можно обозначить понятием «котодама», духовной потенцией, заключенной в словах, – власть звука цитры кото и звон струны лука из катальпы, который погружает слушателя в экстатический транс. Когда я, вновь возвращая к жизни призраков, вспоминал слова, которые когда-то слышал из уст Нацуко, они казались мне шелестом четок из косточек персика, перебираемых слепыми мико.

Эти тайны были моими игрушками, преддверием к другой, центральной, тайне – фигуре самого императора. Много лет спустя, когда я наконец посетил слепых мико, ясновидцев в их горных убежищах, я своими глазами увидел, как они, впадая в транс, сжимают в руках осирасама, кукол – грубо сделанные из ткани и палок фигурки длиной фут. И тогда я вспомнил, как однажды давным-давно мне в руки, словно куклу, вложили самого императора.

В пять лет я начал сочинять и записывать рассказы. Было бы не совсем правильно утверждать, что толчком к сочинительству послужили рассказы бабушки, когда передо мной разворачивались тайны синтоистского космоса. Они вели меня навстречу Неназванному, божественному императору, забытому и покинутому. Кроме всего прочего, комната бабушки была пронизана духом греха, смутным ощущением неведомого преступления, как будто здесь много лет назад совершилась великая измена.

Беспрестанные мелкие пакости, которые подстраивала Цуки, усиливали витавший в доме дух преступления. Цуки прислуживала бабушке еще тогда, когда обе они были юными девочками. Ходили слухи, что Цуки готовили в гейши. Но скорее всего она была рабыней гейши, и Нагаи купили ее присматривать за Нацуко. Конечно, Цуки нравилось выдавать себя за гейшу.

О времени суток можно было судить по тому, как одета Цуки. В течение рабочего дня она меняла кимоно. С утра, когда она занималась самой тяжелой работой по дому, на ней было кимоно из грубого хлопка и передник. Когда наступал вечер, Цуки надевала второе кимоно, сшитое из более тонкой ткани с красивым узором, и морщины на ее лице исчезали под толстым слоем белил. Мой дедушка Ётаро дал Цуки прозвище – «Два кимоно». Цуки позволяла себе грубить бабушке, и та терпела, поскольку за долгие годы жизни под одной крышей свыклась с ее выходками. Я не раз видел, как поздно вечером Цуки, одетая во второе кимоно, с искусно набеленным лицом гейши и покрытыми лаком волосами кралась по коридору в комнату Ётаро.

Утверждают, что у нас, японцев, нет понятия греха. Что мы испытываем чувство стыда, но не вины. Что мы признаем лишь нарушение внешних правил приличия, но нас не мучает внутренний голос совести. Цуки полностью соответствовала этому предвзятому представлению западных людей об аморальности японцев. Ее нескромное поведение не оскорбляло общественной морали по той простой причине, что окружающие не знали о проделках служанки.

Цуки была женщиной старой закалки. Она спала так, как того требовали традиционные правила приличия – не ворочаясь, лежа всю ночь неподвижно на подголовнике, не измяв ни единой складки на своей ночной рубашке. Короче говоря, она была законченной лицемеркой в каждой детали своего поведения. Когда она купала меня, то всегда наклонялась так, чтобы в разрезе первого кимоно я видел ее по-девичьи маленькую грудь, которой Цуки чрезвычайно гордилась. Довольно часто она спрашивала вслух, как может у такого жалкого сорняка, как я, быть такой длинный корень, и, взяв мой член, энергичными движениями вытягивала его во всю длину.

Цуки продемонстрировала мне танец Амэ-но удзумэ, который Нацуко в своем рассказе назвала «не совсем пристойным». Опрокинутая бадья для стирки белья в умывальной комнате служила для нее подиумом. Подобно Сарумэ, женщине-обезьяне, исполнявшей танец кагура, неистовая шаманка или, скорее, распутная гейша Цуки усердно приплясывала, топоча по-крестьянски широкими ступнями и все выше и выше приподнимая подол кимоно. Сначала она обнажила уродливые икры, потом студенистые ляжки, и, наконец, я увидел между ее ног рыжеватую поросль, похожую на козлиную бородку.

То, что послужило причиной громоподобного хохота восьми сотен богов, заставило меня оцепенеть.

Нельзя сказать, что устроенный Цуки стриптиз нанес мне душевную травму. Скорее, ее танец можно расценить как смешную выходку старой служанки. И все же этот инцидент произвел на меня огромное впечатление. Цуки просветила меня. Теперь я понял, какими грубыми непристойностями пестрят наши древние хроники!

В возрасте пяти лет я преждевременно очнулся от сна под названием «детство» и превратился в законченного скептика. Сознание того, что человеческие эмоции нереальны, ускорило мое пробуждение. Недоверие является единственной защитой слабого, не вызывающего сочувствия у окружающих ребенка. Постепенно мой скептицизм перерос в такую малопривлекательную черту характера, как безразличие к людям.

Однажды ночью, встав на колени, чтобы, как обычно, налить лекарство в бокал Нацуко, я вдруг увидел, что бутылочка пуста. Меня ввели в заблуждение вес и синий цвет непрозрачного стекла. В панике отвернувшись от горевшей у кровати лампы, я взглянул на бутылочку при свете луны из окна. Зловредный внутренний голос уговаривал меня налить из нее лекарство, несмотря на то, что в ней ничего не было. «Почему бы не плеснуть из этой склянки лунный свет в бокал, наполовину заполненный водой? – спрашивал он. – Если я буду вести себя спокойно, не нервничая, бабушка ни о чем не догадается». И я сделал так, как подсказывал мне внутренний голос, и почувствовал, что жизнь бабушки в моих руках. Я стал сегуном в эпоху бокуфу , и в моей власти находилась пленная императрица. Я прекрасно знал, что в силу своего высокого положения я должен терпеть интриги непристойных гейш и подвергаться опасности стать жертвой отравителей. Но самым трудным испытанием оказалось бремя разочарований.

 

ГЛАВА 3

ОБРАТНЫЙ КУРС

Впервые выражение «гияку косу» – «обратный курс» – я услышал в коридорах банковского отдела. Что оно означало? Жаргонные слова «гияку косу» казались мне еще одним варварским неологизмом периода оккупации. «Косу» соответствовало английскому слову «курс». Я не догадывался, что скоро стану жертвой «гияку косу», вихрем промчавшегося по министерству финансов. Моя жизнь и развитие государства изменили направление и приняли обратный курс.

Я не вспоминал о своем таинственном спасителе, которого встретил накануне Нового года – рыжеволосом капитане Сэме Лазаре и его возможном звонке как-нибудь, чтобы снова увидеться. Однако рутинная работа в Отделе народных сбережений не изгладила из памяти воспоминания об инциденте на автостоянке.

Они спрятались в темных глубинах моей души и жили там, то собираясь воедино, то дробясь и рассеиваясь, словно ядовитые сгустки ртути. Эти ртутные шарики неожиданно всплывали на поверхность моего сознания в часы работы в банке или ночью, когда я писал, и усиливали чувство усталости.

Однажды в хмурый февральский день к моему письменному столу подошел Нисида Акира, начальник отдела, в котором я работал, п сообщил, что мне надо срочно спуститься в вестибюль здания министерства. Меня охватила тревога. Начальник отдела не был мальчиком на побегушках, чтобы передавать подобные сообщения. Что заставило его поступить столь необычным образом? Я подумал, что дома, наверное, стряслась беда, и, выйдя из кабинета, поспешил в вестибюль. Там меня ждал Масура, шофер капитана Лазара.

– Капитан ждет вас, Хираока-сан. Прошу, следуйте за мной, – сказал бывший лейтенант военной полиции Масура, не утративший властных манер.

Он скорее приказывал, чем просил, и мне не оставалось ничего другого, как повиноваться ему.

Я сел в «паккард». От заднего сиденья исходил запах одеколона, которым пользовался Масура. Капитан не сообщил мне, куда мы едем, но вскоре я сам догадался, увидев за пеленой снегопада знакомые зловещие очертания бывшего штаба секретной службы. Здание располагалось к западу от Императорского дворца на обнесенной рвом территории. Именно здесь меня ждал Сэм Ла-зар, капитан Военной разведки Джи-2.

Масура в зеркало заднего обзора заметил, что я в панике.

– Остерегайтесь капитана Лазара, – сказал он, когда мы вышли из машины. – У него аппетит настоящего хищника.

Я удивился царящему внутри здания оживлению. Здесь было довольно шумно, и это немного успокоило меня. Я увидел несколько японцев, которые, очевидно, были в дружеских отношениях с высокопоставленными офицерами из Джи-2. Услышав смех, я сразу же решил, что он относится ко мне. И еще, несмотря на сковывающий страх, я заметил, что здесь очень холодно. Из-за неполадок в системе отопления температура упала, и я порадовался этому обстоятельству. Во всяком случае, холод мог служить объяснением того, что у меня зуб на зуб не попадал.

Масура проводил меня в кабинет, расположенный на верхнем этаже. Открыв дверь, он подтолкнул меня в спину, и я оказался один на один с капитаном Лазаром.

Комната оказалась довольно странно обставлена. В углу красовался небольшой коктейль-бар с подсветкой, перед ним стояли табуреты. В середине кабинета находился заваленный бумагами стол для игры в пинг-понг, разделенный сеткой на две части. Его освещали два светильника под зелеными абажурами. Позже я узнал, что порядок расположения бумаг на этом столе имел свое значение. На одну половину изобретательный капитан Лазар клал входящие документы, а на другую – исходящие. У двух противоположных концов стола были установлены арифмометры. На прекрасных китайских ковриках, устилавших пол, лежали спутанные провода.

Капитан Лазар сидел за кабинетным роялем, рядом стояли два включенных электрических обогревателя, светившихся, как огни рампы. Хозяин кабинета дрожал, несмотря на то, что кутался в свое пальто с лисьим мехом. Не отрывая глаз от клавиатуры, он наигрывал мелодию Гершвина. Я сразу же вспомнил Дадзая Осаму, который неистово танцевал под эту же мелодию в тот проклятый вечер, когда судьба свела меня с капитаном Лазаром.

– Добро пожаловать в морг имперской экономики, – промолвил капитан Лазар. – Хотите выпить?

Я отрицательно покачал головой. Капитан Лазар подошел к бару и приготовил два стакана виски с содовой и льдом. Один из них молча сунул мне в руки и, усевшись на вращающийся стул у стола для игры в пинг-понг, жестом пригласил меня занять место рядом с ним.

– Сколько вам лет? – спросил он.

– Двадцать три.

– Вы выглядите намного моложе. Может быть, потому, что вы небольшого роста. Очевидно, на развитии вашего организма сказались нехватки военного времени.

– Не думаю. Что касается нехваток, то сейчас дела обстоят еще хуже.

– Неужели? – Капитан Лазар улыбнулся и стал поворачиваться иа стуле из стороны в сторону. – Как дела в банковском бизнесе, Мисима-сан?

Меня неприятно удивило, что он использовал мой литературный псевдоним. Не дожидаясь ответа, капитан Лазар открыл лежавшее на столе досье. Я был ошеломлен, увидев в папке, которую он мне показал, январский номер журнала «Нихон Танка» с моим рассказом.

– Банковское дело, должно быть, представляется чрезвычайно скучным занятием такому талантливому писателю, как вы, – заметил он. – Вы, несомненно, одаренный автор, но у меня консервативные вкусы, и ваши произведения кажутся мне слишком мрачными. Вы думали о том, чтобы целиком посвятить себя литературной карьере, Мисима-сан?

– Это было бы весьма затруднительно с материальной точки зрения, – смущенно ответил я.

– Да-да, я знаю, что в вашей стране каждому необходим покровитель. Занятие литературой действительно становится очень рискованным делом, если у вас его нет.

– Вы правы.

– Но сочинительство наверняка мешает вашей службе в министерстве. Начальник вашего отдела, Нисида Акира, жалуется на ошибки, допущенные вами в расчетах. Кроме того, он не раз замечал, что вы засыпаете на рабочем месте.

Неужели Лазар вызвал меня сюда для того, чтобы сделать выговор? Вряд ли. Мне казалось маловероятным, что Джи-2 может проявлять интерес к нарушению трудовой дисциплины, допущенному каким-то клерком. И все же я дрожал от страха, опасаясь, что допрос, устроенный капитаном Лазаром, закончится моим увольнением.

Не зная, что делать, я поклонился.

– Прошу вас, простите меня, капитан Лазар-сан, – стал извиняться я, кланяясь снова и снова. – Это все недостатки воспитания, которые я постараюсь искоренить в будущем.

Капитан Лазар откинулся на спинку стула и зашелся в беззвучном смехе, всегда пугавшем меня. Стакан с охлажденным виски запотел в моей ладони. Вертящийся стул скрипнул, капитан вдруг наклонился ко мне, на его губах играла усмешка.

– Выпейте! – приказал он и повторил более мягким тоном: – Выпейте, это вам необходимо.

Я покорно осушил стакан, и он направился к бару, чтобы налить еще.

– Вашей работе в министерстве ничто не угрожает, – сказал капитан Лазар. – Напротив, мой друг, ваша небрежность при исполнении служебных обязанностей может сыграть нам на руку. Вы успеваете следить за ходом моей мысли?

Я не имел ни малейшего понятия, куда он клонит. Конечно, чтобы выжить в наши дни, необходимо сотрудничать с оккупационными властями. Я знал это. Но я всегда был далек от суровой реальности повседневной жизни. Сначала я учился в Школе пэров, этом аристократическом гетто, потом в университете и не умел давать изобретательные ответы, которые могли бы понравиться победителям. Я должен был учиться этому искусству.

– Чего вы от меня хотите, капитан?

– Мне нужен ваш талант.

– Конечно, как я понимаю, не талант непритязательного служащего Управления банками?

– Позвольте вас спросить, вы – амбициозный человек, Мисима-сан? – вместо ответа задал вопрос Лазар и вновь стал листать мое досье. – Недавно вас пригласили вступить в Ассоциацию бесподобных поэтов. Какое странное название! Ваш народ любит причудливые лозунги и девизы.

– Это было в 1947 году. Но я отклонил сделанное мне предложение.

– Ваш отказ вступить в ассоциацию меня не интересует. Я хочу знать, почему вам сделали такое предложение.

– В этом нет ничего таинственного. Видите ли, Ассоциация бесподобных поэтов издает «Фудзи», поэтический журнал, и они рассчитывали на мое участие в нем.

– Всего-навсего? А вы знаете, что эту ассоциацию поддерживает экс-полковник Хаттори Такусиро, бывший глава Стратегического отдела Генерального штаба и один из секретарей премьер-министра Тодзё?

– Нет, я этого не знал.

– Давайте внимательнее посмотрим на этих «бесподобных», – сказал капитан Лазар и, достав из кармана старомодные очки, похожие на пенсне, надел их. Я почему-то с радостью отметил про себя, что эта зеленоглазая лиса близорука. Он долго изучал какой-то документ из моего досье, а потом снова заговорил:

– Ваша Ассоциация бесподобных поэтов является, по существу, продолжением Кагеямой Масахару дела его отца, основавшего в 1939 году Большой восточный институт. Отец, Кагеяма Сохэй, считается кем-то вроде легендарного мученика. В час дня 24 августа 1945 года старший Кагеяма вывел четырнадцать членов Большого восточного института на плац-парадную площадь. Поклонившись Императорскому дворцу, каждый из них совершил сеппуку – ритуал, включающий в себя вспарывание живота и обезглавливание. Первым это сделал сам Кагеяма. Очевидно, место совершения этого героического самоубийства считается священным, но, к сожалению, сейчас оно находится на территории американской военной базы. Сын, Кагеяма Масахару, хотел бы, чтобы эта площадь была признана мемориальной. Но это, конечно, невозможно. Нельзя забывать, что Большой восточный институт был запрещен в соответствии с директивой Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками. Тогда хитрый Кагеяма придумал организацию «бесподобных» поэтов, основанную на прощальной клятве его отца, в которой есть такие слова: «Клянусь во веки веков защищать Императорский дворец». Эту клятву он уже начал осуществлять. Кагеяма Масахару привлек в Токио множество сельских парней, призвав их бесплатно убирать территорию Императорского дворца… – Капитан Лазар посмотрел на меня поверх очков. – Вы не похожи на деревенщину, которого Кагеяма нанял, чтобы подметать тротуары на территории Императорского дворца. Итак, я еще раз спрашиваю, почему он пригласил вас вступить в ассоциацию?

– Я уже говорил вам…

– Да, я слышал, по литературным причинам. Кстати, «бесподобные» поэты называют себя «духовной группой правого крыла», а лозунг их журнала «Фудзи» гласит: «Реставрация императорской власти и возрождение национальной литературы». Неужели вы хотите, чтобы я поверил, что правая группа, столь откровенно провозглашающая реакционные цели, будет привлекать в свои ряды человека либеральных взглядов или даже нейтрально настроенного интеллектуала? Нет, совершенно ясно, что они обратились к вам потому, что в начале сороковых годов вы были уважаемым членом одного ультраправого литературного кружка. Это так?

– Я действительно когда-то входил в одну незначительную литературную группу, довольно романтически настроенную…

– Профашистски настроенную, – поправил меня капитан Лазар.

– Простите, но я должен вам возразить. Я определил бы эту группу как националистическую. Но таковы были тогда веяния времени, такова была атмосфера в обществе. Я не был исключением и поддался истерии военного времени.

– Ах да, военная истерия. Вы согласны с тем, что холодный душ оккупации снизил накал националистических настроений в обществе?

– Мне кажется, даже правые с радостью восприняли новую мирную конституцию.

Капитан Лазар покачал головой:

– Не дайте своему благоразумию ослепить вас. Будет жаль, если вы не воспользуетесь тем шансом, который я хочу предоставить вам. – Он снова углубился в изучение моего досье.

– Вы никогда не выезжали за границу, – заметил он. – Вас признали непригодным к действительной службе в армии. Извините за то, что я это говорю, но вы довольно жалкий субъект, Мисима-сан.

– Моя слабость не вызывает во мне чувства гордости.

– Не расстраивайтесь, мой мальчик. Не каждый способен стать героем-камикадзе. – Капитан Лазар принес нам еще виски со льдом и продолжал: – Я тоже никогда не нюхал пороха. Вот моя линия фронта. – И он показал на кипы бумаг, которыми был завален стол для игры в пинг-понг. – На этом столе я занимаюсь вскрытием трупов, я чувствую себя патологоанатомом войны. Инвестиционной войны. Здесь перед вами лежат внутренности имперской военной экономики. Способны ли вы, подобно античным предсказателям, прочитать по ним будущее? Я мог бы научить вас древнему искусству гаруспиков – гадателей по внутренностям жертвы. В Джи-2 мне дали прозвище Царь, которое рифмуется с моей труднопроизносимой для вас фамилией Лазар. Да, я действительно царь. Царь экономической разведки. Хотите быть особым агентом Царя в министерстве финансов?

– Я не совсем понимаю, что от меня требуется.

– Пока от вас требуется внимательно слушать. Представьте на минуту полковника Хаттори, которого я уже упоминал. Его бывшего шефа, Тодзё, судили и повесили. А что же Хаттори? Разве он также не является военным преступником категории «А»? Конечно, является. Однако его так и не привлекли к суду. Шеф нашей военной разведки генерал-майор Виллоугби спас Хаттори и помог ему стать главой управления демобилизации, под крылышком которого находятся четыре миллиона бывших военнослужащих. Короче говоря, военный преступник, которого должны были в период «чистки» изгнать с государственной службы и судить, вместо этого получил высокий пост, фактически позволяющий ему накладывать вето на «чистку» других старших офицеров. Что вы обо всем этом думаете?

– Я не могу судить о таких вещах. Но мне кажется, война лишила нас многих компетентных людей.

– Ерунда. Проблема Джи-2 заключается как раз в том, что осталось слишком много компетентных людей, с которыми мы теперь вынуждены разбираться.

– Не понимаю. Если вы считаете Хаттори не заслуживающим доверия человеком, то зачем облекли его властью?

– Не заслуживающий доверия человек – расплывчатая категория. Задача Виллоугби состоит в том, чтобы спасти Хаттори и еще нескольких высших военных чинов, которые могли бы послужить ядром для создания в будущем новых вооруженных сил Японии. Ни одного бывшего офицера императорской армии нельзя назвать заслуживающим доверия. Но существует более серьезная проблема. Чан Кайши в Китае проиграет войну, и очень скоро к власти придут красные во главе с Мао Цзэдуном. А это значит, что вся Юго-Восточная Азия уже сегодня находится под угрозой коммунизма. Эта угроза может распространиться и на Индокитай, который сейчас в ненадежных руках наших бывших союзников, французов. Напомните мне, Мисима-сан, как называла Япония свои колонии в Азии в военное время?

– Великая восточноазиатская сфера совместного процветания.

– Именно так, мой дорогой друг, ваша «сфера совместного процветания» в Азии по наследству перешла к нам. Задача Виллоугби состоит в установлении антикоммунистического режима в Японии. Я, со своей стороны, должен сделать вашу экономику зависимой от нашей, чтобы вас можно было наказать за любые проявления нелояльности, нажав на экономические рычаги. Как видите, у меня более грандиозная и более тонкая задача. В сущности, мне необходимо сделать то, о чем всегда мечтала японская культура.

– Вы говорите об экономической мечте? – не удержавшись, уточнил я.

– Нет, я говорю о мечте японской культуры. Но, конечно, реально существует лишь одна настоящая культура – финансовая.

Я заподозрил, что капитан Лазар сумасшедший, и взглянул на часы. Был десятый час вечера, и мои родители, наверное, уже начали беспокоиться.

– Не волнуйтесь, Мисима-сан. Шеф отдела Нисида позвонил вашим родителям и предупредил их, что вы сегодня вечером задержитесь на работе.

– Спасибо, вы очень заботливы.

– Кстати, что вы думаете о начальнике отдела Нисиде?

Я пожал плечами:

– Сухой черствый человек, бюрократ, не вызывающий у меня никакого интереса.

– Инстинкт писателя подводит вас. Возможно, Нисида действительно кажется сухим и черствым, но он довольно интересный человек. Вы знаете, что он был советником дяди императора, принца Хигасикуни, который после капитуляции в 1945 году возглавил кабинет министров? А до этого он работал в тесном контакте со своего рода японским Альбертом Шпеером, Киси Нобо-сукэ, заместителем министра вооружений. Нобосукэ был признан военным преступником категории «А» и вот уже три года, как отбывает срок наказания. Сам Нисида избежал судебного разбирательства лишь потому, что ваш первый избранный законным путем премьер-министр Ёсида Сигэру в 1946 году обратился с соответствующей просьбой непосредственно к генералу Макартуру. Очень немногие высокопоставленные бюрократы, такие, как ваш Нисида, были привлечены к суду. Его понизили в должности и на время сослали в министерство финансов. Но вот увидите, его звезда снова взойдет, когда Киси, Ёсида и другие начнут платить ему свои старые долги.

– Вы хотите сказать, что он – один из тех государственных чиновников, которые не заслуживают вашего доверия?

– Я хочу сказать, что он должен оказать Джи-2 некоторые услуги. Именно сейчас, когда ситуация меняется, и японская экономика может извлечь огромную выгоду из политики обратного курса, проводимой оккупационными властями. Только не говорите, что не знаете, какие слухи ходят в министерских коридорах. Сначала мы децентрализовали и распустили финансовые и промышленные концерны, ваши так называемые дзайбацу. Это была эпоха «нового курса» Рузвельта с его идеалистическими чистоплюйскими устремлениями. Я приехал в Токио в ноябре 1945 года, вскоре после того, как Сибусава, министр финансов, издал указ о роспуске дзайбацу. Довольно смешная ситуация, если учесть, что Сибусава сам является главой одной из фирм дзайбацу, внесенных в список концернов, подлежащих роспуску. Кроме того, он работал в кабинете премьер-министра Ёсиды, который в результате женитьбы стал владельцем семейного дзайбацу в угольной промышленности.

Из тысячи двухсот фирм, которые первоначально намечалось подвергнуть демократической децентрализации, к концу года распустили всего лишь девятнадцать. Впрочем, меня это не касается. В мою задачу входит не роспуск концернов, а, напротив, их создание. Мы должны восстановить в Японии крупный бизнес, промышленность и финансовую систему, но на новой основе, которую одобрил бы Вашингтон и инвестиционные банкиры.

Услуга, которую должен оказать нам Нисида, состоит в следующем. Мы хотим, чтобы он передавал все значительные счета, касающиеся финансовой программы обратного курса. Нисида – близкий друг Сибусавы. Вы понимаете, о чем я говорю? Внимательно следите за ходом моей мысли, сынок, сейчас речь пойдет о вас. Нисида рассказывал мне о вашем шутовском поведении, сомнамбулизме в течение рабочего дня, литературных занятиях по ночам, ошибках. И это именно то прикрытие, которым мы с вами воспользуемся. У вас талант делать ошибки. Нисида даст вам счета на проверку, и вы наделаете ошибок, не настоящих, конечно. Но они должны отвлечь внимание от копий, которые вы снимете с этих счетов для меня.

Вы принесете мне копии в конце недели, и я проинструктирую, что делать с цифрами, а в понедельник вы исправите в подлиннике те из них, которые я скажу. Все очень просто. Вам нужно только неукоснительно следовать моим инструкциям и распоряжениям Нисиды. Вы меня поняли?

– Вы предлагаете мне заняться экономическим шпионажем?

– Я бы не стал называть это столь громко. Считайте, что это ваш маленький вклад в чудо экономического возрождения вашей страны.

Инструктаж капитана Лазара был прерван громовым голосом, доносившимся из коридора:

– Где этот чертов еврей, этот волшебный бухгалтер?!

Дверь распахнулась, и вместе с холодным воздухом из коридора в кабинет стремительно вошел исполин, генерал-майор Виллоугби в походной военной форме.

– О боже, здесь отвратительно воняет розами! – заявил он, переступая порог.

Капитан Лазар отдал честь самым небрежным образом, и Шлеп точно так же небрежно ответил на его приветствие.

– Капитан Царь, наши сотрудники только что доставили полковника Цудзи с фермы Исивары в префектуре Ямагата. Не хотите дать ему пару пинков, прежде чем я передам его для допроса в военную разведку?

– Вы уже разрешили демобилизованным парням Хаттори связаться с ним?

– Перестаньте, капитан, вы попусту злитесь на меня. – Шлеп усмехнулся, обнажив зубы, в которых была зажата сигара. – Нет, я не разрешал ему связываться с Хаттори, но бьюсь об заклад, что полковник Цудзи уже успел сделать это сам.

– Но ведь Цудзи только что прибыл в Японию из Китая.

– Верно. Эта хитрая лиса в последний момент успела спасти свою шкуру. Но если ему удалось незаметно для наших сотрудников въехать в страну и добраться до фермы Исивары, то он наверняка уже сумел войти в контакт с Хаттори.

– Насколько я помню, Цудзи и Хаттори давние соперники.

– Возможно, это и так. Но вы ведь знаете, капитан, что японская пословица гласит: враг моего врага не обязательно является моим другом.

– Да, конечно.

– Сынок, тебе холодно? – обратился генерал-майор ко мне, устремив на меня свой пронзительный взгляд.

Я дрожал на сквозняке, чувствуя, как сильно дует из коридора, и надеялся только на то, что Шлеп не узнает меня.

– Кто этот недомерок? – спросил Шлеп, не дождавшись от меня ответа.

– Мой помощник, – сказал капитан Лазар.

– Ваш помощник? – переспросил Шлеп и засмеялся. – Так вы хотите видеть этого Цудзи или нет?

– Позвольте мне закончить инструктаж, сэр.

– Вам лень поднять задницу, капитан. Даю десять минут, не больше.

И Шлеп вышел из кабинета, громко хлопнув дверью.

– Он узнал меня? – спросил я.

– Трудно сказать, – ответил капитан Лазар, пожимая плечами, и протянул ладони к электрическому обогревателю. – Вы когда-нибудь слышали о нашем знаменитом пленнике, бывшем полковнике Цудзи Масанобу?

– Нет, – солгал я.

– Он тоже признан военным преступником категории «А». Как штабной офицер Квантунской армии в Маньчжурии, он руководил захватом Нанкина в 1937 году, при котором погибла масса народа. В 1942 году он строил планы завоевания Малайи и Сингапура, а затем контролировал захват полуострова Батаан на Филиппинах. Он специалист по танковой и диверсионно-десантной войне, отважный и хитрый воин. Не дайте ввести себя в заблуждение его невысоким званием. У него было больше власти, чем у многих высокопоставленных чинов из Генерального штаба.

– Замечательный человек.

– Вы правы… И я предоставлю вам возможность участвовать в его допросе.

– Простите, капитан Лазар-сан, но я не могу участвовать в пытках.

– В пытках? О чем вы говорите!

– Я слышал, как генерал-майор спросил вас, не хотите ли вы дать несколько пинков полковнику, прежде чем его передадут в другой отдел.

Капитан Лазар спрятал нижнюю часть лица в меховой воротник, и его молочно-белая кожа слегка порозовела. Его явно позабавили мои слова.

– О господи, мой мальчик, пора бы вам уже научиться понимать американцев. Никто пальцем не тронет бывшего полковника Цудзи, ведь он может еще пригодиться нам в нашей борьбе с коммунизмом. Полковник в 1945 году избежал ареста, укрывшись в буддийском монастыре в Бангкоке. Когда британцы попытались выкурить его оттуда, он обратился за помощью к агентам секретной полиции Чан Кайши, и те тайно переправили его в Шанхай. Он щедро вознаградил Чан Кайши за спасение, передав ему сеть секретных агентов, которые в течение двадцати лет внедрялись в Китай и Юго-Восточную Азию. Цудзи способствовал тому, что бывшие кадровые офицеры японской армии, выпущенные из тюрем Чан Кайши, влились в борьбу против красной армии Мао Цзэдуна. Однако когда стало ясно, что вооруженные силы Чан Кайши терпят поражение, а сам он начал убивать нерепатриированных японских колонистов на Тайване, Цудзи бежал из Китая. Вы никогда не отгадаете, кому теперь служат беглые японские офицеры. Они служат эфиопскому императору Хайле Селассие. Что же касается бывшего полковника Цудзи, то он будет служить новому сегуну Японии, генералу Дугласу Макартуру.

– Боюсь, мой английский недостаточно хорош, чтобы помочь вам вести допрос, – промолвил я.

– Так используйте шанс усовершенствовать его. – Лазар взял несколько досье со стола для игры в пинг-понг. – Пойдемте взглянем на этого одаренного человека.

Капитан провел меня в подвальное помещение, где в прежние времена находились тюремные камеры тайной полиции. Мы вошли в комнату с голыми глухими стенами, тускло освещенную лампой на столе. Казалось, эта темная камера хранит воспоминания о содержавшихся здесь заключенных, помнит их крики на допросах и предсмертные хрипы. В углу комнаты в уютном кресле-качалке удобно расположился генерал-майор Виллоугби. За одним из столов работала владеющая двумя языками стенографистка, неподалеку от нее сидел бывший полковник Цудзи Масанобу, облаченный в одежды буддийского монаха секты нитирэн. На нем были сандалии гэта и старый плащ, покрытый капельками воды от растаявшего снега. Направленная в лицо лампа ярко освещала его чисто выбритый череп и оттопыренные уши. Как истинный самурай, он был бесстрастен и неустрашим. Лицо хранило высокомерное выражение. Цудзи только мельком взглянул па меня, но я вздрогнул, устыдившись того, что пришел сюда. Во время допроса его взор был устремлен в пространство.

– Скажите ему, что он может надеть очки, – обратился ко мне капитан Лазар.

Личные вещи Цудзи – бумажник и содержимое маленького рюкзака – лежали перед ним на столе. Не успел я закончить перевод, как пленный уже схватил свей очки. Цудзи явно притворялся, что не владеет английским языком. Допрос, проводимый через переводчика, был настоящим абсурдом.

– Спросите у него, что это? – Капитан Лазар взял в руки глиняную чашечку для саке и пару серебряных запонок.

Предметы украшал императорский герб – изображение хризантемы.

– Это подарки, – ответил Цудзи.

Капитан Лазар внимательно взглянул на чашечку.

– Здесь изображена хризантема с шестнадцатью лепестками, такой чашкой мог пользоваться только сам император. Значит, это император подарил ее полковнику, и она служила своего рода секретной верительной грамотой.

Я ничего не знаю о секретных верительных грамотах. Однако в том, что человек принимает подарки, нет ничего преступного.

– А запонки… Скажите, это личный подарок младшего брата императора, принца Микасы?

– Да.

– Принц Микаса являлся протеже полковника в Военной академии. Каковы были функции полковника в этом учебном заведении?

– Я был духовным наставником.

– Черт возьми! – пробормотал Шлеп, покачиваясь в кресле.

– Правда ли, – продолжал капитан Лазар, – что полковник в 1930 году стал членом близкого к императору кружка, занимавшегося интригами и известного под названием «Общество вишни»?

– Общество не занималось интригами. Его величество желал лишь оказать мне честь своим доверием.

– Понятно, он доверял вам совершать массовые убийства, – прокомментировал Шлеп. – Спросите, знает ли он, что я могу повесить его за авантюры в Нанкине и на Батаане?

– Очевидно, виновных уже судили и казнили. Эта глава истории завершена. Что же касается меня, то я не боюсь смерти.

– Вот сукин сын, – усмехаясь, промолвил Шлеп.

– Вы недавно бежали из Китая, – сказал капитан Лазар. – Почему вы сразу же направились к генерал-лейтенанту Исиваре Кандзи на его ферму в префектуре Ямагата?

– Исивара-сан находится при смерти. Мне необходимо было повидаться с ним, так как он великий буддийский учитель школы нитирэн.

– То есть вам было необходимо повидаться и возобновить отношения с бывшим генерал-лейтенантом Исиварой, штабным офицером, начальником оперативного сектора Квантунской армии и главным разработчиком планов завоевания Маньчжурии?

– Я не отрицаю, что был офицером Квантунской армии.

– Офицером армии, которая никогда не знала поражений и капитуляций?

– Это ваши слова.

– О чем вы говорили с бывшим генерал-лейтенантом Исиварой?

– Мы обсуждали замечательные свойства удобрений из дрожжей, которые повышают урожайность.

– Ваш великий учитель буддийской секты нитирэн Исивара – является политическим фанатиком крайне правого толка. Он навербовал бывших военнослужащих в созданные им сельскохозяйственные кооперативы. Он бросил в общество реакционный лозунг «Возвращение к земле!». Его программа предусматривает рассредоточение городского населения, переезд горожан в сельскую местность, создание промышленности на основе деревень и умеренность в потреблении.

– Исивара-сан – настоящий толстовец, идеалист-мечтатель вроде Ганди.

– Значит, вам кажется, что Исивара походит на Ганди, когда призывает к созданию однопартийной тоталитарной государственной системы, чтобы осуществить свою программу дезурбанизации? Разве вам не бросилось в глаза, что программа Исивары очень напоминает крестьянскую диктатуру, предложенную Мао Цзэдуном?

– Исивара – убежденный антикоммунист.

– Дерьмо! – сказал Шлеп. – То, что предлагает Исивара, – это чистой воды тонноизм, традиционное для японцев обожествление императора, поданное в новой обертке.

– Исивара-сан с почтением относится к древним государственным институтам, – ответил Цудзи. – Но политика здесь ни при чем.

Шлеп засмеялся.

– Как бы то ни было, – продолжал капитан Лазар, – но кооперативное сельскохозяйственное предприятие Исивары в Тохоку, Ассоциация товарищей восточноазиатской лиги, была распущена в 1946 году в соответствии с директивой Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками, а ваш учитель предстал перед судом.

– Да, но он не был осужден. Насколько я помню, представ перед военным трибуналом, Исивара-сан заявил прокурору, что президент Трумэн, приказавший использовать напалм и сбрасывать авиационные бомбы на гражданское население, сам должен быть обвинен как военный преступник категории «А».

– Вам не следует вести себя столь высокомерно, Цудзи-сан.

– Прошу простить меня.

– Из документов следует, – сказал капитан Лазар, заглядывая в досье, – что генерал Тодзё вынудил Исивару в 1942 году Уйти в отставку. Почему?

– Они не могли сойтись во взглядах на войну в Восточной Азии. Я уже говорил, что Исивара-сан – истинный идеалист, он хотел, чтобы велась ограниченная война для создания Большой восточноазиатской лиги, в которую вошли бы Япония, Китай и Маньчжоу-го.

– Вы хотите сказать, он предвидел, что война, которая ведется по сценарию Тодзё, неизбежно закончится поражением Японии? Исивара не стеснялся публично называть генерала Тодзё остолопом. Хочу подчеркнуть, что Исивару назначили специальным советником созданного после капитуляции кабинета министров принца Хигасикуни. И будучи популярным представителем фундаментализма школы нитирэн, он совершил поездку по деревням, обвиняя Тодзё в поражении Японии. С разрешения принца Хигасикуни и при попустительстве императора Тодзё в конце концов принесли в жертву.

– Его величество ничего не знал об этом. И кроме того, генерала Тодзё повесил вовсе не Исивара-сан.

– Но он вполне мог сделать это, – с усмешкой заметил Шлеп.

– Что подразумевает Исивара под понятием «саисусен»? – спросил капитан Лазар, продолжая допрос.

– Так он называл Последнюю войну, самый большой, глобальный конфликт в истории человечества, когда в борьбу между собой вступят два огромных непримиримых идеологических блока. Еще до начала войны на Тихом океане Исивара-сан предсказывал, что это произойдет в 1940 году.

– А что он предрекает теперь?

– Теперь он утверждает, что саисусен начнется в 1960 году.

– Какая точная дата, не правда ли?

– Исивара-сан основывает свои вычисления на учении Нитирэна, который в тринадцатом столетии предсказал, что в наши дни разгорится беспрецедентный мировой конфликт. Пророчество Нитирэна основано на доктрине «маппо но ё», то есть «последние дни Закона». Под этим подразумевается наша эпоха всеобщего вырождения, когда Закон Будды больше не будет нести спасения человечеству. Глобальный катаклизм должен произойти через двадцать пять столетий после смерти Будды.

– Нитирэн предсказал также иноземное вторжение, которое действительно произошло в 1274 году, когда к берегам Японии прибыли монгольские суда.

– Да, это верно.

– Японию тогда спасло божественное вмешательство, задули сильные ветра, «камикадзе», и рассеяли монгольский флот.

– Да.

– Однако на сей раз вашим камикадзе не удалось предотвратить нашу оккупацию Японии. Ваш лидер Исивара, подобно Нитирэну, предсказал это бедствие. Но как он надеется спасти Японию от надвигающейся Последней войны 1960 года?

– Во-первых, он считает, что надо предотвратить коммунистическую угрозу.

– Каким образом? Он предлагает начать перевооружение?

– Нет, Исивара-сан верит в невооруженный нейтралитет.

– А вы сами, полковник Цудзи, во что верите вы?

– Что касается меня, то я верю в нейтралитет вооруженный.

– Вы считаете, что необходимо возродить вооруженные силы под командованием бывших кадровых офицеров Квантунской армии?

– Интересная, хотя и очень амбициозная идея.

– Спросите его, готов ли он работать с подразделением бывших военнослужащих Хаттори, – вмешался в допрос Шлеп.

– Я питаю глубокое уважение к бывшему полковнику Хаттори, честному и компетентному офицеру, но предпочел бы не связываться с его специфическим военным кружком.

– Вы хотите сказать, что не желаете сотрудничать с американскими оккупационными властями?

– Предположим, что это так.

– Когда вы перестанете ходить вокруг да около, капитан Царь, и начнете выуживать из этого парня сведения о Китае? – не выдержал Шлеп.

– Простите, сэр, но я сейчас работаю над выяснением ситуации в Индокитае. Цудзи – информированный человек, которого можно с полным правом назвать экспертом по Юго-Восточной Азии.

– К черту ваш гребаный Индокитай, капитан! Ситуацию там контролируют наши коллеги, лягушатники.

Несмотря на нетерпение Шлепа, вопрос об Индокитае тем не менее был задан полковнику Цудзи.

– Вооруженные силы коммунистического Вьетминя , несомненно, прогонят французов из Индокитая, – ответил Цудзи, и на его губах заиграла слабая улыбка. – Это только вопрос времени.

– Полное дерьмо, – раздраженно проворчал Шлеп. – Подразделения Леклерка усмирили юг и изгнали сторонников Вьетминя из Ханоя. О чем говорит этот парень? Во Нгуен Цян не сможет организовать наступление и нанести поражение французам.

– Вы правильно оцениваете силы регулярной армии Вьет-мипя под командованием Цяна, но ситуация быстро меняется. Французы обречены по нескольким причинам. Во-первых, потому, что не сумели воспользоваться преимуществом побед, одержанных ими в 1946 году, и не преследовали отступивших в горы вьетнамцев, которые укрылись там в убежищах и теперь ведут партизанскую войну. Необходимо было выдавить их с гор и преследовать повсюду, даже на территории Китая.

– Китай никогда не позволил бы сделать это, – возразил Шлеп.

– Вовсе не обязательно по любому поводу спрашивать разрешения у Чан Кайши, – сухо заявил Цудзи и продолжал: – Во-вторых, французы завязли на так называемых усмиренных территориях в борьбе с партизанами. В-третьих, и это самое главное, французы потерпят поражение в сфере политики. Вьетнамцы ведут войну за национальную независимость. Они, как и другие народы Юго-Восточной Азии, извлекли урок из побед Японии над колониалистами, сторонниками теории превосходства белой расы. Французы поставили во главе государства марионеточного правителя – бывшего императора Бао Дая. Но вспомните, что именно Япония дала Вьетнаму в 1945 году национальную независимость как своему союзнику по Великой восточноазиатской сфере совместного процветания. Именно мы распустили французскую колониальную администрацию и сформировали правительство из вьетнамцев, таких людей, как Нго Динь Зьем, который теперь отказывается сотрудничать с марионеточным режимом Бао Дая. Эти люди – националисты и антикоммунисты, но они сознают неэффективность правления Бао, послушной игрушки в руках французов. Политика Бао не только заводит в тупик, но и способствует популярности Хо Шн Мина, как единственного истинного борца за национальную независимость.

– Я думаю, что наш друг Цудзи во многом прав, – поддержал его капитан Лазар. – Мы должны прислушаться к его словам, особенно теперь, когда Вашингтон собирается бросить нас на помощь французам.

Генерал-майор Виллоугби вздохнул.

– Хочу напомнить вам, капитан Царь, что вы банкир, а не солдат. Занимайтесь своей бухгалтерией и не суйте нос в мои дела. Понятно?

– Да, сэр! Я всего лишь высказал свое мнение.

– Надеюсь, вы знаете, куда следует засунуть ваше мнение, капитан?! – взревел Шлеп, а затем обратился ко мне: – Спросите его, правда ли, что Мао собирается в ближайшем будущем прийти на помощь Хо Ши Мину?

– Нет, я не верю в это, – ответил Цудзи, когда я перевел вопрос американца. – Мы хорошо знаем этого Хо Ши Мина, или Нгуен Тхат Тханя, как его на самом деле зовут. Сначала Чан Кай-ши поддерживал его, хотя в 1941 году гоминьдановские силы Чана тринадцать месяцев держали Хо Ши Мина под арестом. В 1942 году он был освобожден и возглавил антияпонское сопротивление в Индокитае, получив от гоминьдановцев сто тысяч долларов и взяв себе новое имя. По существу, Вьетминь Хо Ши Мина не отваживался вести против нас активные действия, члены этой организации берегли ее для возможности контролировать ситуацию после 1945 года. Хо – человек Сталина, а не Мао .

– Если ситуация в Индокитае, по вашему мнению, недостойна нашего внимания, то за развитием каких событий вы посоветовали бы нам следить более пристально?

– За событиями в Корее, – убежденно сказал Цудзи. – Я уверен, что как только Мао расправится с Чан Кайши, он ударит там. Шлеп перестал раскачиваться в кресле-качалке.

– Ну наконец-то мы добились от этого парня хоть какого-то вразумительного ответа! – воскликнул он.

Цудзи медленно повернул голову в сторону Шлепа, и впервые за время допроса их взгляды встретились. Они долго смотрели в глаза друг другу.

Наконец генерал-майор Виллоугби встал.

– Хорошо, капитан, я забираю протокол этого допроса. Его необходимо срочно передать Королю Артуру, – сказал он и тут же приказал стенографистке позвать другого переводчика.

Капитан Лазар застыл с открытым от изумления ртом. Его душила бессильная ярость.

– Вы свободны, капитан.

– Есть, сэр!

Л направился назад в кабинет вслед за бледным, молчаливым, охваченным яростью капитаном Лазаром. Я пытался осознать то, что увидел и услышал. У меня перехватывало горло от волнения, а все тело била мелкая дрожь – не от страха, а от чувства какого-то неведомого надвигающегося зла. Я находился словно в бреду, это был первый урок, преподанный мне в области особого искусства «гияку косу» – обратного курса, отката от прежней политики. Одно мне стало совершенно ясно. Как только задули первые ветры холодной войны, Япония внезапно перестала считаться угрозой – фашистским государством, в котором требуется провести коренные демократические реформы, и превратилась в союзника на Дальнем Востоке в крестовом походе против коммунизма. Теперь отдел Джи-2 Штаба главнокомандующего союзными оккупационными войсками, в обязанности которого входило выявление и ликвидация ультраправых националистических организаций, стремился завербовать их членов, наладить с ними сотрудничество для того, чтобы реконструировать консервативный государственный режим. Однако я не мог понять, почему возникают странные противоречия, трения между экономическими и военно-стратегическими элементами этого «обратного курса». Эти противоречия проявлялись в антагонизме, существовавшем между капитаном Лазаром и генерал-майором Виллоугби.

Капитан Лазар сразу же прошел к бару и налил виски в два больших стакана. В течение следующего часа он несколько раз подливал нам виски, но даже огромная доза выпитого спиртного не могла успокоить его. Он нервно расхаживал по комнате, и его губы беззвучно шевелились так, словно он молча молился. Подбитое лисьим мехом пальто упало на пол, но он не обратил на это ни малейшего внимания. Капитан ходил по нему так, словно это был пушистый ковер. Он сбросил мундир и ослабил узел галстука. В пылу волнения капитан Лазар совершенно позабыл не только о царившем в здании пронизывающем холоде, но и о моем присутствии, хотя постоянно подливал виски в мой стакан.

Я не знал, что сказать и что сделать, чтобы вырваться из норы этого взбешенного зверя.

Внезапно остановившись, капитан повернулся ко мне, и я увидел багровое от алкоголя лицо.

– Я сумел пробудить в вас интерес к банковскому делу? – спросил он.

– Капитан Лазар-сан, вы дали мне возможность познакомиться с таким объемом конфиденциальной информации, что я просто лишился дара речи.

– Остолоп! В этой информации нет ничего конфиденциального. Она известна любому японскому бюрократу, работающему в органах исполнительной власти. Теперь вы – один из них. Я предлагаю вам не участие в заговоре, а участие в работе правительства.

– Простите, но я хотел бы задать вам один вопрос. Если вы – «Царь банковского дела», то почему генерал-майор Виллоугби обращается с вами как с конкурентом?

– Как с конкурентом? Скорее он относится ко мне с огромным презрением. Бы – писатель, и я расскажу вам одну историю, которая должна заинтересовать вас. Речь пойдет о человеке, которого я бесконечно люблю. Обо мне самом. – Капитан Лазар подошел ко мне так близко, что я оказался зажат между ним и столом для игры в пинг-понг. – Я происхожу из семьи евреев-эмигрантов из Вильно. Среди моих предков были анархисты и ультралевые мечтатели. В конце концов большевизм вылечил их от инфантилизма. Я вырос в Бронксе, месте, таком же далеком от вас, как Море Изобилия на Луне.

Капитан Лазар заговорил о таких предметах, которые я с трудом понимал, и мне было трудно следить за ходом его мысли. Он стал рассказывать о вундеркинде из Бронкса, одержимом честолюбивыми стремлениями, проторившем себе путь в Гарвард и Оксфорд, а потом окончившем аспирантуру в Токийском императорском университете. Так он взбирался на вершины учености, переходя с идиша и бродвейского сленга на гарвардский жаргон и оксфордское произношение.

Слушая его, я действительно усовершенствовал свой английский язык и стал лучше понимать американцев. Капитан Лазар рассказал мне, чему он научился, работая в крупной инвестиционной фирме, проявлявшей интерес к японской экономике. Фирма называлась «Диллон Рид». Капитан Лазар являлся протеже Уильяма Дрейпера, банкира, который теперь, будучи генерал-майором, занимался осуществлением «обратного курса». В его задачу входило остановить роспуск и децентрализацию бывших нацистских корпораций в Германии и возродить национальную промышленность побежденной страны. Лазар вел меня по темному лабиринту своей судьбы, в котором я вскоре заблудился. Он поведал мне, что его завербовали в Управление стратегической службы Аллена Даллеса, учреждение-предшественник ЦРУ, и что он вел переговоры об условиях капитуляции с японскими банкирами в Швейцарском банке.

– Через три дня после Перл-Харбора директор «Мицубиси», обращаясь к акционерам, уже говорил о восстановлении в крупном бизнесе сотрудничества между Японией и Соединенными Штатами.

– Отец рассказывал мне, – промолвил я, – что накануне подписания Акта о капитуляции, когда стало ясно, что Японию оккупируют США, а не коммунисты, его партнеры по бизнесу на радостях открыли бутылку шампанского.

– Давайте выпьем, Мисима-сан. Я провозглашаю тост за новую индустриальную эру и всемирную культуру – финансы!

Капитан Лазар налил нам еще виски и, осушив свой стакан, заставил выпить меня. От Лазара исходил аромат цветочного одеколона и запах алкоголя. Он прижал меня к столу, и я только тут заметил, что он пытается расстегнуть мои брюки,

– Силы небесные, вы только посмотрите на дрючок этого парня, – прохрипел он, похотливо улыбаясь и поигрывая моей ящеркой. – У тебя есть лицензия на ношение этой штуки?

И капитан Лазар быстро разделся, сияв ботинки, брюки и рубашку. Я с изумлением смотрел на его трусы – они были шелковыми, как у женщины.

– Давай снимай с себя все, – приказал он. – Займемся сексом.

Он быстро подошел к проигрывателю и поставил пластинку. Когда Лазар вернулся, я увидел в его руках тюбик с каким-то лекарственным препаратом. Это была антигеморроидальная мазь.

– На, возьми немного. Этим мы убьем сразу двух зайцев, – проговорил Лазар и устроился на разостланном на полу меховом пальто.

Лисий мех был более светлым, чем его ярко-рыжие, как у орангутанга, волосы на бедрах и между ягодицами, которые он выставил передо мной.

– Быстрее вставь в меня свою динамитную шашку, – торопил он.

Его многострадальный задний проход загрубел от частого использования. Сфинктер был вялым, а внутри ощущались шрамы от свищей. Мы совокуплялись под шипение пластинки, производя механические движения. Сжав зубы и рыча, Лазар, обернувшись, изо всех сил вытягивал шею, вращая своими зелеными, налитыми кровью глазами. Он походил на умирающую от голода лису, бьющуюся в предсмертных судорогах. Моя плоть вошла в него глубоко, словно в рыхлую землю. Из проигрывателя неслись звуки, которые извлекала ходившая по пластинке игла, и у меня было такое чувство, будто они впечатываются в мозг, словно татуировка. Все знакомые мелодии перепутались в моей голове – Гершвин, Кол Портер, Джером Керн. Мне казалось, что эту музыку играет оркестр «гияку косу», исполняя румбу «обратного курса», фокстрот «обратного курса», буги «обратного курса». А все слова песен были лишь лозунгами «обратного курса», соединившимися в моем мозгу в одну зловещую поэму…

«Ты знаешь, я твой навеки, ДУШОЙ И ТЕЛОМ…» – (и Декларацией независимости, и антимонопольным законодательством, и Пятой поправкой).

«Наши чувства навсегда, пусть над миром ПРОХОДЯТ ГОДА.» – (и Уолл-стрит, и «Форд», и «Тексако»).

«Так мечтай же, когда день уходит, мечтай, и МЕЧТА воплотится…» – (и доктрина Монро, и холодная война).

«Перестань упрямиться, дурачок, смирись, ты под крылом моим…» – (и под крылом статуи Свободы, и профсоюзов, и ку-клукс-клана).

«Небеса над нами, все мы влюблены, ВВЕРХ ПО ЛЕНИВОЙ РЕКЕ, о, как счастливы мы…» – (и Клэренс Дэрроу, и Бетти Грейбл, и элегия Уолта Уитмена о Линкольне).

«Полет к Луне на невидимых крыльях – ВСЕГО ЛИШЬ ОДНО ИЗ ЭТИХ ЯВЛЕНИЙ…» – (и Геттисбергское послание).

«Вещи выглядят не обязательно так, как о них написано в Библии…» – (Эйнштейн, Оппенгеймер и Лос-Аламос).

«В дешевом магазинчике я нашел крошку, которая стоит миллион долларов…» – (и атомную бомбу «Толстяк», сброшенную на Нагасаки бомбардировщиком «Б-29»).

«Если услышишь гром, не прячься под дерево, с неба ПОСЫПЛЮТСЯ пенни для меня и тебя…» – (а также напалм на Токио, который уничтожит за один день сто двадцать четыре тысячи человек, то есть вдвое больше, чем погибло американских военнослужащих за все время ведения боевых действий на Тихом океане).

«О, твой призрак преследует меня, ЭТИ БЕЗУМНЫЕ ВЕЩИ напоминают мне о тебе…»

 

ГЛАВА 4

БАСТЕР КИТОН

Мой младший брат Киюки начал изучать право в Токийском университете спустя два года после капитуляции Японии. Я решил угостить его по этому случаю хорошим обедом в самом до-Рогом ресторане нашего полуразрушенного города, а затем сводить в кино на программу, состоящую из двух полнометражных американских фильмов. Голливуд поставлял нам свою продукции в те дни, когда многие японские фильмы были запрещены к показу оккупационными властями.

Фильм – классика немого кино Бастера Китона «Оператор» шел как холодная закуска, предваряющая главное блюдо – триллер Джеймса Кэгни «Белая жара».

Когда фильм Китона закончился, Киюки повернулся и бросил на меня удивленный взгляд.

– Ты даже ни разу не засмеялся, – заметил он. – Неужели ты не находишь Китона забавным?

– Забавным? Скорее я нахожу его предельно достоверным. Киюки не обладал живым воображением, но был довольно проницательным человеком.

– Ты до сих пор не можешь забыть то время, когда жил с бабушкой, да? – спросил он.

Меня так сильно взволновало лицо Бастера Китона, что я много лет после этого не разрешал себе ходить на его фильмы. Его странное, лишенное выражения замкнутое лицо помогло мне разгадать тайну моего детства. Разгадать, но не освободиться от преследующих мучительных воспоминаний. Они возвращались как ночные светлячки с их хаотичной зигзагообразной траекторией полета. Я как будто до сих пор не покинул детство. Оно встает вокруг меня, словно густой темный лес, из которого не выбраться в настоящее. То, что я помню, не имеет такого большого значения, как то, почему я это помню.

Призрак моего несчастного детства никогда не сможет заговорить свободно. И причиной является глубочайшая тайна – интимная драма любви, измены и этических предпочтений. Даже сейчас мне трудно заставить этот призрак изъясняться откровенно, но я могу попытаться выразить свои мысли и чувства, призвав на помощь немой фильм флегматичного Бастера Китона.

Нацуко ходила на премьеры театра Но и Кабуки с такой неукоснительностью, с какой религиозные люди посещают храм. Ежегодно, готовясь к театральному сезону, она шила целый гардероб новых дорогих кимоно.

– Меня просят быть экономной, – пожаловалась она мне однажды поздно вечером, вернувшись с представления в театре Но, и подняла глаза, чтобы я понял, о каком жалком, недостойном человеке идет речь.

Я догадался, что эту просьбу, которую никак нельзя назвать неразумной, высказал мой отец – комната родителей находилась на верхнем этаже. В просторной кладовке Нацуко скопилось огромное количество одежды, которая пугала меня не меньше, чем склад брони и оружия Нагаи в комнате в конце коридора. Мне казалось, что в обитой кедром, пропахшей нафталином кладовке, где в чехлах висели шуршащие шелковые одеяния, украшенные яркими орнаментами, обитают не менее ужасные призраки, чем в оружейной моих предков-самураев. Цуки внушила мне, что эти два помещения каким-то таинственным образом связаны между собой, несмотря на то, что находятся в разных концах дома.

Я решил, что пристрастие Нацуко к новой одежде можно объяснить попытками найти одно-единственное идеальное с ее точки зрения кимоно. Это простое объяснение немного успокаивало меня.

– Разве нет кимоно, которое нравилось бы тебе больше всех остальных? – спросил я бабушку.

– Ты говоришь о кимоно, ради которого я перестала бы стремиться приобретать новые? Именно этого хочет твой отец. У меня есть одно кимоно, которым я дорожу больше, чем другими. Но его можно надеть только один раз в жизни. Оно сшито по образцу того одеяния, которое носила госпожа Аои в пьесе театра Но. Именно эту пьесу я смотрела сегодня вечером в который уже раз. Хочешь, я надену это кимоно и расскажу тебе историю госпожи Аои?

Это было зимой 1929 года. Время перевалило за полночь, и начался новый день, четвертая годовщина моего рождения. Я был, как обычно, единственным зрителем спектаклей, которые разыгрывала Нацуко. И, как всегда, занял место у изножья ее постели, где обычно спал, словно привилегированный дежурный гвардеец в покоях королевы все годы своего затворничества в комнате бабушки, когда мы с ней находились словно в одной утробе.

В первой сцене пьесы госпожа Аои лежит на смертном одре. Повозка, в которой она ехала, опрокинулась. Измена ее любимого, принца Гэндзи, зримо воплощается в образе прекрасной собой женщины-демона, призрака ревности, который является, чтобы мучить Аои.

– Я прибыла сюда без всякой цели, – говорит призрак, – привлеченная лишь звоном струны.

Скрывшаяся за ширмой с изображением Тоетамы-химэ Нацуко выразительно воспроизводила замогильный низкий голос демона.

Я слышал шуршание ее наряда, в который она переодевалась для представления. До моего слуха с верхнего этажа донесся также стон отца, которого разбудила громкая декламация бабушки. Наконец из-за ширмы появился призрак, привидевшийся госпоже Аои. Изображая его, Нацуко надела черное атласное нижнее кимоно с вышитыми цветочками и верхнее из золотистой парчи, переливавшейся пурпурными, зелеными и красноватыми оттенками.

– Как ты думаешь, кто я? Когда я еще жила в этом мире, здесь царила весна. Я пировала в облаках вместе с духами, делила с ними трапезу из цветов. В вечер кленовых листьев я смотрелась в луну, словно в зеркало. Я упивалась пестротой оттенков и ароматами. Но теперь, испытав буйную неземную радость, я превратилась в закрывшийся цветок ипомеи, ждущий рассвета. Я явилась сюда ради собственной прихоти, отринув горе и печаль. Пусть кто-нибудь другой взвалит на себя эту тяжелую ношу. – Нацуко, двигаясь плавно, как это делают актеры в театре Но, скользнула к кровати, на которой, как предполагалось, лежала умирающая госпожа Аои, и, сложив свой веер, нанесла удар. – Какая отвратительная женщина! Я не могу удержаться, чтобы не ударить ее.

В этом месте должен был вступить я.

– Нет, остановитесь, как вы можете, принцесса, так поступать?! – воскликнул я, исполняя роль ясновидящего мико.

– Что бы вы ни говорили, как бы ни молили меня, я не могу остановиться, – ответила Нацуко, а затем вслух описала действия своего персонажа: – И она, подойдя к подушке, нанесла удар! И еще один!

Это было странное зрелище. Нацуко изо всех сил била свою подушку. Сила ее актерского мастерства убеждала меня, что на этой подушке лежит не голова госпожи Аои, а ее собственная. Глядя на Нацуко, я отчетливо сознавал, что в ней таятся два существа: больная женщина, беспокоившая меня по ночам своими хворями, и роскошно разодетый демон ревности. В глубине души я догадывался, что являюсь заложником антагонизма между этими двумя существами – одним, больным от ревности, и другим, мстящим за себя. Я знал, несмотря на малолетство, что обречен быть зрителем или, вернее, соглядатаем этой борьбы непримиримых сил.

Подобные мысли не давали мне покоя, лишали сна. Я еще не догадывался, что мой отец, там, на верхнем этаже дома, тоже задумал месть.

В течение нескольких дней после представления я испытывал странные ощущения. Ребенок в первую очередь руководствуется эмоциями, а не доводами разума. Я не смог бы правильно определить владевшее мной чувство. Скорее всего негодование. Я понял, что правила моего содержания в заключении исполнены противоречий. Нацуко предписывала мне только ту диету, ношение одежды и игры, которые не могли возбудить меня. Шумные и агрессивные игрушки находились под строгим запретом. Я не должен был волноваться, поскольку бабушка непоколебимо верила в слабость моего организма.

Но вместе с тем она баловала меня упоительными историями, мало подходящими для ушей болезненного впечатлительного ребенка. Без всякого разбора она одаривала меня рассказами, черпая их не только из японской классической литературы, но и из книг французских, немецких и англоязычных авторов, таких как По, Вилье де Лиль-Адан, Гофман и другие. Скажете, что это способствовало возникновению у меня детской паранойи? Вряд ли.

И все же я действительно испытывал странные чувства и эмоции, когда однажды зимним днем мы с ней листали подшивки старых модных журналов. Это были парижский «Вог», старые номера «Газетт дю бон тон», но самым ценным из них был журнал «Ла Демьер Мод», издававшийся в 1874 году поэтом Стефаном Малларме. Нацуко была тонким знатоком моды 1900 – 1920-х годов. В конце двадцатых годов ее интерес к этому предмету иссяк. Часы напролет мы разглядывали рисунки и фотографии образцов одежды модельеров и кутюрье, которых бабушка ценила наиболее высоко. Уэрт, Калло Сер, леди Люсиль Дуфф-Гордон и Поль Пуаре, который разработал модели по ярким эскизам Бакста к русскому балету «Шехе-резада». Но титаном высокой моды Нацуко считала венецианца Мариано Фортуни, у которого одевались авангардистки, европейские и американские красавицы 1910 – 1920-х годов.

– Посмотри-ка на этот шедевр, соловушка, – сказала Нацуко, показывая на вечернее черное атласное платье от Фортуни, которого при создании этой модели вдохновлял силуэт античного ионического хитона. Ворот платья украшали бусинки из венецианского стекла. – Обрати внимание, как Фортуни сочетает в одной модели идеи греческой одежды и кимоно.

Сколько я помню Нацуко, она всегда ходила в кимоно. Может быть, раньше, в молодости, она утоляла свою страсть к нарядам, деваясь в европейское платье?

– Когда-то я тоже носила подобную одежду, – как будто прочитав мои мысли, сказала бабушка. – Это было спустя тридцать лет после окончания строительства Рокумэйкана , в первые годы эпохи Тайсё, когда твой дедушка служил губернатором Сахалина.

– Но почему ты перестала носить подобные наряды? Нацуко молча покачала головой.

– Где теперь эти платья? – продолжал допытываться я. Она кивнула в сторону кладовки.

– Пожалуйста, надень одно из них для меня, – попросил я. Нацуко залилась краской. Она отвела глаза в сторону, ее взор туманился, будто она погрузилась в грезы.

– Хорошо. Возможно, это будет последний раз в моей жизни. Подойдя к комоду, она достала чулки, которые пролежали в ящике пятнадцать лет. Поставив ширму перед дверью в кладовку, Нацуко исчезла за ней, словно Тоётама-химэ, скрывшаяся в построенную из птичьих перьев хижину. Время, в течение которого отсутствовала бабушка, показалось мне бесконечно долгим. Спальня наполнилась едким запахом нафталина. Я слышал, как бабушка напевает одну из баллад Ётаро, сочиненную в эпоху нонсенса 1920-х годов. Наконец до моего слуха донеслись негромкие, подобные шелесту ивовых листьев, вздохи, свидетельствующие о том, что женщина начала надевать роскошный наряд. Однако вскоре раздался крик отчаяния. Нацуко тщетно пыталась втиснуть себя в одежду и обувь Золушки.

– Мои ноги стали слишком широкими. Туфли сильно жмут.

Ее сетования возбудили мое любопытство. Я подкрался к ширме и осторожно заглянул за нее. Поставив ногу на табурет, Нацуко пыталась застегнуть ремешок на обуви. На ее толстых бедрах красовались вычурные подвязки с шелковыми чулками персикового цвета, отливающими металлическом блеском. Опустив ногу, она надела вечернее, перехваченное поясом на середине бедер платье без рукавов прямого покроя. Оно было сшито из прозрачного набивного шелка – по светло-желтому фону шли розовые и зеленоватые разводы – и доходило до лодыжек. Платье украшала вышивка из золотистого бисера и блесток. Дряблые толстые руки Нацуко не слушались ее, и она тщетно пыталась застегнуть платье на спине.

– Я слишком растолстела. И потом, мой артрит… Нацуко прекратила попытки справиться с одеждой и, сев на табурет, рассмеялась. Сквозь слой косметики проступали капельки пота. В этот момент она как никогда была похожа на призрак госпожи Аои.

– Эта ненависть – всего лишь возмездие, – со стоном произнесла Нацуко слова пьесы и продолжала, зная, что я подглядываю за ней: – Зачем ты заставил меня сделать это, соловушка? Твоя любовь жестока.

А затем, сидя на табурете, растрепанная Нацуко вдруг начала рассказывать мне историю о синдзу – двойном самоубийстве любовников.

– Японцы идут на самоубийство не слепо, не в приступе невыносимой боли, не под воздействием минуты. Самоубийство у нас носит священный характер. Мы совершаем его холодно и методично. У нас существует особого рода брак, свидетельством которого является смерть. Ни один другой залог любви и верности не может быть более священным, чем синдзу. Ты слышишь меня, соловушка?

Нацуко рассказала о двух молодых влюбленных, Таро и Оёси, которые не могли жениться. В конце концов они убежали из дома, пересекли рисовые поля и оказались у полотна железной дороги. Здесь влюбленные стали дожидаться токийского экспресса.

– И вот они увидели дымок на горизонте. Он приближался. Обнявшись и прижавшись щека к щеке, Таро и Оёси легли на рельсы, которые уже гудели и сотрясались от движения локомотива словно наковальня. Колеса отрезали обоим головы так ровно, как это могли бы сделать огромные ножницы. А теперь ступай к Цуки. Оставь меня одну.

Выйдя из комнаты бабушки в коридор, я увидел у двери своего отца в клубе сигаретного дыма. Он поджидал меня, подслушивая, что происходит в спальне Нацуко. Я заметил также Цуки, которая быстро скрылась за угол коридора.

– Значит, теперь и ты удостоился чести услышать эту историю? – зло усмехаясь, спросил Азуса и крепко схватил меня за руку. – Пойдем, букашка, я отведу тебя на прогулку.

Меня буквально силком вытащили из дома – скорее, похитили – и повели на прогулку. Отец шел не разбирая дороги, и я уверен: то, что затем произошло, случилось спонтанно, а не по заранее обдуманному плану. Азуса сильно сжимал мою руку и шел так быстро, что я едва поспевал за ним, семеня по снегу.

– Заточение, в котором держит тебя бабушка, – сказал отец, разговаривая скорее сам с собой, – изолирует от таких, как мы, от обычных людей. Неужели подобное положение вещей представляется тебе вполне естественным, букашка?

Со свинцовых январских небес сыпалась холодная изморось. Мы подошли к железнодорожному переезду. Шлагбаум был опущен, и вдалеке уже виднелся черный дымящий паровоз. Редкая возможность для меня увидеть поезд. Как и у всех детей, железная дорога вызывала у меня любопытство. Я с интересом разглядывал блестящие рельсы, уходящие в таинственную даль. Клубы черного дыма и мощный рев огромного дракона, который, сотрясая землю, скоро промчится мимо меня, повергали в благоговейный ужас. Отец быстро взял меня на руки, как будто для того, чтобы я чувствовал себя в большей безопасности и мог лучше рассмотреть поезд. Во всяком случае, так казалось со стороны. В следующий момент я почувствовал, что меня швырнули к железнодорожным путям, под колеса надвигающейся грохочущей громады. В нескольких дюймах от меня замелькали колеса, и я услышал голос отца за спиной:

– Прекрати дрожать и не хнычь, как трус, а не то я брошу тебя в канаву!

Я не знаю, как долго длилось это испытание. Поезд исчез за горизонтом. Помню только, как Азуса присел на корточки рядом со мной и взглянул мне в глаза.

– Ты испугался? – спросил он и, видя, что я упорно молчу, повторил вопрос: – Скажи, ты испугался?

Я находился в состоянии шока и не мог не только произнести ни единого слова, но даже кивнуть.

Шлагбаум поднялся, и мы могли продолжить свой путь, но не трогались с места. Через некоторое время зазвенел звонок, и шлагбаум вновь опустился. Мимо нас прогрохотал еще один состав Азуса не оттащил меня от железнодорожного полотна, продолжая подвергать жестокому испытанию. Должно быть, он добивался от меня какой-нибудь реакции – страха или негодования. Но я молча, как завороженный, остановившимся взглядом смотрел на него. Загадка детских глаз всегда тревожит взрослых. Отец неправильно истолковал мой опустошенный взгляд. Он увидел в нем вызов, в чем, по его мнению, сказывалось влияние Нацуко.

Ребенок, получивший подобную травму, никогда уже не оправится от нее. В его глазах навсегда застынет выражение скорби, затаенной меланхолии. Отец преподал мне и другие уроки мужества. Он подвергал меня суровым испытаниям, требуя доказательств спартанской доблести. Такие уроки ни одна женщина, ни одна мать никогда не одобрила бы.

Но я не мог предать Азусу, рассказав о его жестоких уроках женщинам. Я понимал его. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передается правда о том, что женщины сильнее мужчин. Об этом не говорится прямо, об этом всегда сообщается с оговорками, уклончиво, тайно. Весть передается в те моменты, когда над ребенком вершится насилие. В быту, где доминируют женщины – будь то быт древнеримских семей, или наш быт, в котором Азуса страдал от тирании Нацуко, а затем от господства моей матери, – отцы вымещают зло на сыновьях, подвергая их жестокому воздействию своей своенравной любви. И если сын проявит слабость, свидетельствующую о том, что он – маменькин сынок, отец расценит это как предательство.

Я часто ссорюсь с отцом. Я не люблю этого человека. Но это не вся правда. Наши отношения драматичны, в них кроется тайна. Душевная травма, полученная мной в детстве на железнодорожном переезде, ушла глубоко в подсознание и обрела форму этического эталона. В глубине души я согласен с конфуцианским неодобрительным отношением моего отца к литературе, к ее лжи и аморальности. Писательский труд – постыдная профессия. Другое дело, что конфуцианство Азусы основывается скорее всего не на твердых принципах, а на ревности отца к сыну. Однако речь не об этом. Речь идет о том, что подобные подспудные убеждения привели меня к внутреннему конфликту, который я попытался разрешить, сочетая оба пути – Путь Меча и Путь Пера, пока первый из них в конце концов не одержал верх.

В сцене на железнодорожном переезде было что-то от черной комедии. Злодей-отец до смерти перепугал находящегося в его руках беспомощного ребенка. Это чем-то напоминает мне фильм Бастера Китона. В любой, даже самой опасной ситуации выражение лица этого актера остается непроницаемым. Это – стоическая маска каскадера. Глядя на Китона, можно предположить, что с ним происходит все что угодно, но только не то, что происходит на самом деле. Никогда никакие события не отражаются на его лице. Как главный персонаж в театре Но, Китон тоже не носит маски. Однако обнаженная открытость его неподвижного лица производит впечатление застывшей холодной красоты, истинной маски. Именно такое выражение хранило мое лицо там, на железнодорожном переезде.

Нацуко погрузила меня в безвоздушное пространство, лишив всяких ощущений. Я не должен был испытывать никакого возбуждения. Пространство было заполнено лишь ее болезнью и моим благоговейным созерцанием этой болезни. С самого начала она, не допуская никакого вмешательства извне, целеустремленно лепила мой противоречивый характер. В конце концов я превратился в болезненного ребенка, жаждущего самурайских подвигов и отрекшегося от собственной природы, естественной любви к матери и сыновнего благочестия, которое обязан проявлять к отцу.

И когда Азуса, соперничая со своей матерью, попытался пробудить во мне это сыновнее благочестие там, на переезде, и тем самым бросить вызов Нацуко, свято верившей в мою врожденную слабость, он, сам того не подозревая, стал ее союзником. Азуса своими действиями добился противоположного результата: он пробудил во мне склонность к эстетике непривлекательного и негероического, такого, каким было мое состояние на переезде.

Вечером, после испытания, устроенного отцом, Нацуко всполошила весь дом известием о том, что я умираю.

– Быстро все сюда! – кричала она. – Он уже не дышит!

Я лежал на своей кушетке в состоянии каталепсии, недвижимый и посиневший. Мама вызвала своего кузена, консультанта в токийской больнице святого Луки.

– Пульс не прощупывается, – заявил он, осмотрев меня, и ввел камфару, чтобы стимулировать работу сердца.

– Что с ним? – спросила Нацуко спокойным, почти безучастным тоном. – Он поправится?

– Боюсь, что нет, – ответил доктор. – Это один из редких случаев дзикакудоку.

Мои западные знакомые так и не смогли перевести это понятие на европейские языки. Оно обозначает возникающее спонтанно критическое состояние детского организма, вызванное перевозбуждением. Это чисто японская болезнь, свойственная детям с ярко выраженной индивидуальностью.

Прошло несколько часов. В дом явились ближайшие родственники, чтобы взглянуть на мой бездыханный труп. Нацуко приказала маме собрать мои любимые игрушки и приготовить саван.

Ётаро должен был позаботиться о похоронах. Бабушка расхаживала по коридору, стук ее гэта и трости, на которую она опиралась, походил на звуки шагов актеров на сцене театра Но. Незадолго до рассвета она спросила:

– Он уже умер?

Но прежде чем доктор успел ответить, мама, показывая на струйку льющейся из меня мочи, воскликнула:

– Посмотрите!

Я возвращался к жизни, извергая из себя мерзкую коричневатую жидкость.

– Хорошо, – сказал доктор. – Теперь я не сомневаюсь, что он будет жить.

Все это время отец сидел за чашкой чая в комнате Ётаро, непрерывно куря и глядя на доску для игры в го. У него было несколько часов для обдумывания ситуации, которая сложилась в доме, опустошенном гражданской войной, – ситуации бесконечной вражды каждого с каждым. Странный дом вечных разладов, противостояний и разделений. И над ним безраздельно властвовала Нацуко. Она правила с помощью тайных средств, оставаясь в тени своего монашеского заточения, как императоры одиннадцатого века. Буддийские клятвы отречения от трона и отхода от дел не мешали им негласно управлять страной. Бабушка пользовалась той же тактикой, и я был марионеточным наследником ее власти, взращенным в замкнутом пространстве.

В конце концов Азуса пришел к заключению, что для него было бы лучше, если бы я умер. Но когда к нему явилась Цуки, чтобы сообщить о моем чудесном исцелении, он заявил:

– Я никогда не сомневался, что малыш будет жить.

Как я мог узнать обо всем этом, находясь в тот момент без сознания? Я восстановил эти события позже, слушая откровения Цуки и наблюдая за реакциями Азусы.

Два года спустя, накануне годовщины моего первого каталептического приступа, за которым с ежемесячной периодичностью последовали и другие, Цуки рассказала об этой ночи, поведав многое из того, что утаила Нацуко. Разоткровенничавшись, она сообщила кое-что о себе и бабушке.

– Много лет назад, когда твоя бабушка и я были еще невинными девочками… – начала она свой рассказ.

– То есть за двадцать шесть столетий до моего рождения? – перебил я ее.

– Да, именно так, мы с твоей бабушкой уже совсем древние, – смеясь, ответила Цуки, и я понял, что сейчас она скажет что-то неприятное. – Все мы знаем, что бабушка безоговорочно верит, что ты очень слабенький. И она обвиняет в этом твою мать. Причину твоей болезненности Нацуко видит в ее анемии. То, что твоя мать родила двух совершенно здоровых детей, не может разубедить Нацуко в ущербности невестки. Запомни, что я тебе сейчас скажу. Из древесины, которую обрабатывают для изготовления фанеры, выступает сок. А затем этот хрупкий материал чудесным образом преображается в руках краснодеревщика. Твоя бабушка – тоже искусный краснодеревщик, а это… – Цуки обвела рукой комнату, – ее мастерская, в которой она держит тебя, своего маленького спасителя. Для нее ты юный Компира, один из будд, призванный сразиться с врагами веры – ее веры, конечно. Она уверена, что Компира первоначально был индуистским демоном, аллигатором на Ганге.

Своими загадками Цуки достигла цели, к которой стремилась. Восстанавливая в памяти события прошлого, я теперь понимаю, что она преднамеренно выбрала место и время, чтобы заманить меня в ловушку. Разговаривая со мной, Цуки вытирала пыль с книжных полок в комнате бабушки. Погладив корешки стоявших в ряд томов, она вдруг сказала:

– Все это учебники по медицине. Конечно, они старые, им двадцать шесть веков. Когда-то они принадлежали выдающемуся врачу из самурайского клана Сацума. Будучи юношей, в 1877 году он принимал участие в восстании Сайго Такамори. Врач ухаживал за твоей бабушкой, которая в ту пору была еще совсем девочкой. В 1893 году он совершил самоубийство, оставив ей на память эти книги. Через год Нацуко вышла замуж за Ётаро. А вот это – особая книга, – сказала Цуки, протягивая мне томик в кожаном переплете. – Она объясняет причину самоубийства доктора.

Открыв книгу, я стал разглядывать рисунки, иллюстрирующие различные стадии сифилиса. Они наводили на меня ужас. Наполненные жидкостью гнойники, покрытые язвами лица, раздутые женские половые органы, побочные эффекты лечения ртутью, части тела с рельефно выступающими варикозными венами.

– Говорят, его нёбо и гортань сгнили, – продолжала Цуки. От ее голоса у меня звенело в ушах. – Каждый день его тело выделяло несколько ковшей слизи и гноя. От него исходила невыносимая вонь.

Книга выпала из моих рук. Но было уже поздно. Страшные картинки навсегда врезались в мою память. Таинственный дух болезни, терзавший бабушку, наконец сбросил маску, и я увидел его жуткие черты. Я снова и снова разглядывал картинки в этой притягивающей меня книге, пока наконец их кошмарные неживые краски не отпечатались в моей душе, словно татуировка на коже. Яд сифилиса и извращенный романтизм Нацуко слились для меня в одно целое. В конце концов я пришел к мысли, что и то, и другое является неотъемлемой составной частью гениальности. Я был слабенькой сорной травинкой, выросшей по воле благосклонной судьбы в ночном саду Нацуко.

Азуса, со своей стороны, подтверждал мои догадки своими странными поступками. Отец принадлежал к касте новой министерской бюрократии, честолюбивому классу государственных служащих, сформировавшемуся в 1930-х годах. Они исповедовали консервативную ультраправую идеологию, основанную на конфуцианской государственной этике и кодо, или учении о мистическом Императорском пути – доктрине, утверждавшей высшие моральные обязательства перед императорским троном. Целью молодых националистов того времени было возрождение Японии, концепция которого восходила к эпохе Мэйдзи. К тем временам, когда феодальная система произвела «чистку» самой себя, добровольно отказавшись от варварства сёгуната и собственных привилегий и восстановив законный статус и власть императора.

В соответствии с концепцией возрождения Японии ожидалось, что владельцы крупных концернов, дзайбацу, и политические партии, представленные в высшем законодательном органе, восстановят полномочия императора. В 1926 году, когда император Тайсё умер и на трон взошел его преемник император Сева, или Просвещенный Мир, как нарекли период его власти, движение «Возрождение Японии» восприняло это как доброе предзнаменование и изменило свое название на «Сева исин», то есть «Реставрация Сёвы», Националисты поколения моего отца считали, что в основе государственной структуры должно лежать единство государственной власти и религии. Они полагали, что миссия Японии, предопределенная самими небесами, заключается в создании идеального общества, надзор за которым должен осуществлять Доброжелательный император Просвещенного Мира. В сущности, эти идеи восходят к идеям создания Великой восточно-азиатской сферы совместного процветания – такое грандиозное название предполагалось дать японской империи времен войны.

Азусу никак нельзя было назвать идеалистом. Он не принадлежал к разряду людей, готовых рисковать собой, участвуя в идиотских ультраправых антиправительственных заговорах, из-за которых нестабильное предвоенное десятилетие 1931 – 1941 годов получило название «курай танима» – «Темная долина». Правда, в эпоху подписания Тройственного пакта Японии с Германией и Италией Азуса горячо восхищался нацистской идеологией. Но тогда это было модно среди мелких государственных чиновников. Карьера стала смыслом жизни моего отца, и этим он отличался от Ётаро, отстаивавшего, по словам самого Азусы, принципы «демократического злоупотребления служебным положением». Свои карьеристские устремления отец противопоставлял аристократическим претензиям Нацуко. Они же были оружием, с помощью которого он боролся с моим страстным увлечением искусством.

Общение с Азусой – очень ограниченное в детские годы – дало мне возможность заглянуть в холодный непривлекательный мир его действительности, находившийся за пределами комнаты Нацуко. Он появлялся из темного коридора, в котором, как мне казалось, обитали более пугающие и зловещие призраки и духи, нежели в другом, ведущем из бабушкиной комнаты в туалет. Этот коридор был его повседневной жизнью, «курай танима» фанатического насилия. Мир отца пронизывало патологическое честолюбие.

Азуса лез из кожи вон, стремясь бросить вызов своей матери. Летом он удалялся в хижину, построенную им в саду. В 1931 году, когда я начал ходить в Школу пэров, я впервые увидел эту хижину и долго рассматривал ее ночью, стоя у окна, расположенного рядом с туалетом в конце коридора. Я задавался вопросом, о чем думает отец, что он делает в одиночестве, среди зарослей падуба. Я завидовал его силе духа. Его протест напоминал мне мрачное уединение Робинзона Крузо.

Однажды ночью, стоя у этого окна, я заметил, что из дома вышла моя мать Сидзуэ. Оглядевшись по сторонам, будто боялась, что за ней следят, Сидзуэ надела на террасе садовые гэта и, словно залитый лунным светом персонаж театра Но, направилась к убежищу Азусы. Ее удлиненная тень упала на меня, н я вдруг испытал непреодолимое желание пойти вслед за ней.

Этот акт непослушания и отчаянной храбрости был столь необычен для меня, что казалось, все последующее происходит со мной во сне, а не наяву. Я помню прикосновение влажной травы к босым ногам, жужжание цикад и шелест листвы. Сквозь открытую дверь хижины я увидел смутные очертания зеленой москитной сетки, которая слегка колебалась, словно от дуновения морского бриза. Из-под сетки, за которой располагалась кровать, выглядывала женская нога, но до моего сознания не доходило, что это нога моей матери. Мышцы на ноге ритмично напрягались и расслаблялись, и в такт им сжимались пальцы ступни, как будто пытаясь схватить что-то невидимое. Я слышал шуршание набитого соломой матраса и шлепанье плоти о плоть.

Взяв стоявший у двери зонтик, я приподнял сетку. Однажды вечером в парке я видел, как один любопытный мужчина таким же образом с помощью трости приподнял юбку женщину, чтобы полюбоваться полоской голого тела между чулками и трусиками. Он сделал это так искусно и осторожно, что женщина ничего не замечала до тех пор, пока ее не стали кусать комары. Я опустился на колени на пороге, как это делает синтоистский священник перед святилищем, начиная ритуал вызывания ками – духов предков. Обычно размеры святилища не превышают размеров той хижины, которую построил мой отец. Внутри нее темно и жарко, слышен писк комаров, шелест разворачиваемых бумажных палочек, и в темноте тускло поблескивает священное Зеркало.

В тот момент я был синтоистским священником и следил за бликами лунного света, игравшего в зеркале – на босой ступне Сидзуэ.

На следующее утро Нацуко пришла в ужас, увидев, что я весь искусан москитами. Она боялась москитов – переносчиков туберкулеза, распространенной в 1930-х годах болезни. Старую москитную сетку на окнах нашей комнаты заменили новыми дорогими медными экранами, и Цуки было приказано жечь эвкалиптовые ароматические палочки в спальне и в коридоре за час до нашего отхода ко сну.

Я помнил наказ бабушки притворяться слепым, чтобы избежать бед и напастей. С этой мыслью я сел записывать в дневник впечатления от моей ночной прогулки в саду. Сейчас, когда я вывожу эти строки, я снова и снова поражаюсь чуду иероглифов. История происхождения китайско-японских письменных знаков просто удивительна. В древности предсказатели использовали черепаховые панцири и деревянные палочки, чтобы предсказывать будущее. Палочки размером с мою ручку. Их зажигали, и пылающий конец прикладывали к черепашьему панцирю. А затем по образовавшимся трещинам делали предсказание.

Говорят, что китайские идеограммы ведут свое происхождение от этих случайно появившихся трещин. Из этого же источника берет свое начало обычай составлять астрологический календарь, а также привычка вести личный дневник. Первоначально дневник являлся не чем иным, как астральной записью благоприятных и зловещих предзнаменований небес, влияющих на человеческие поступки. Пресловутая, похожая на навязчивую идею привычка японцев вести дневник восходит к практике гадания.

Японские писатели должны с особым уважением относиться к придворным дамам периода Хэйан десятого века нашей эры. Они создали художественную прозу, доведя жанр дневниковых записей, этих трещин на черепаховом панцире, до литературного совершенства. Ни одно произведение раннесредневековой европейской литературы не может сравниться по своей живости и остроумию с книгой «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон или гениальным произведением придворной писательницы Мурасаки. В то время как мужчины истощали свой талант в бесплодных декоративных имитациях китайской классики, женщины на свободе, словно архитекторы, создавали наши отечественные повествовательные формы.

И все же, несмотря на изощренность выразительных средств, умелую передачу нюансов окружающей действительности и природы, в произведениях этих писательниц чувствуется какая-то незавершенность, что-то странное, похожее на сновидение. В их книгах нет и намека на то, что надвигается катастрофа, грозящая разрушить изысканный хэйанский образ жизни, придворную культуру. Они предпочли – сознательно или бессознательно – жить в залитом лучами солнца огороженном высоким забором саду и не знать, что он обречен на скорую гибель от землетрясения и бурных волн цунами. Возможно, сердца этих древних писательниц были вещими, и они подсказывали им, что следует молчать о бедствиях и невзгодах, чтобы избежать их.

В детстве, ведя дневник во время своих одиноких ночных бдений, я следовал заветам гениальных придворных дам древности. Многим – а быть может, всем – я обязан им как писатель. Пожалуй, лишь причина, по которой я стал писать, уходит своими корнями в совсем другую историю.

 

ГЛАВА 5

СЕКРЕТНЫЙ БУХГАЛТЕР

Мне не нравится смена времен года. Снег, который всегда был для меня символом героического прошлого Японии, растаял через несколько недель. Все это время я продолжал тайком передавать капитану Лазару интересующие его бухгалтерские документы. Хорошо помню то февральское утро, когда я проснулся и долго не мог поверить, что отныне мне придется действовать как тайному агенту капитана Лазара.

Неужели та оргиастическая безумная ночь была чем-то большим, нежели просто капризом, ничего не значащим сном? Правда, наутро я долго приходил в себя, испытывая чувство унижения и головокружения, как во время приступа морской болезни. Я пытался убедить себя, что моя вербовка нужна капитану Лазару лишь в качестве гарантии продолжения нашей гомосексуальной связи. Он просто хотел, чтобы я всегда был у него под рукой, как любимая игрушка. Я чувствовал себя объектом садистской шутки, куклой, служащей для безумных развлечений – не больше.

Однако когда на следующее утро я явился в Управление банками на свое рабочее место, реальность лишила меня всяких иллюзий. Я пришел поздно и выглядел как никогда разбитым и подавленным. Руководитель отдела Нисида Акира вызвал меня к себе в кабинет. Я ожидал, что он накинется с язвительными упреками, но вместо этого Нисида устало поднял на меня глаза и спросил:

– Вчера снова допоздна засиделись с друзьями из Школы пэров в баре, Хираока-сан?

Вокруг его головы, словно нимб, витал сигаретный дым, зеленоватое лицо от приступа мигрени. Он с ледяной улыбкой смотрел на меня.

– Судя по вашему виду, вы неважно чувствуете себя, – заметил руководитель, видя мое смущение, и протянул папку с бухгалтерскими документами. – Надеюсь, вы сможете проверить эти счета, Хираока-сан, несмотря на плохое самочувствие.

Как ни старался Нисида, его голос звучал фальшиво. Хотя он, наверное, полагал, что проявляет подлинную заботу обо мне. Я кивнул, чувствуя себя уязвленным.

– Отлично. Думаю, если вы немного ограничите свою склонность постоянно допускать ошибки, то легко справитесь с проверкой этих пустяковых счетов.

То, что Нисида пытался шутить, было крайне необычно. Он никогда не отличался искренностью и сердечностью, особенно в общении со мной. Меня не на шутку встревожило проявление его дружелюбия, пусть даже неловко выраженного. Я почуял опасность. Взглянув на папку с «пустяковыми счетами», я увидел стоящий на ней гриф секретности и с горечью осознал, что моя миссия шпиона началась.

– Похоже, вы действительно больны, Хираока-сан, – промолвил Нисида, стараясь придать голосу тепло и участие.

– Я справлюсь с заданием, благодарю вас, господин начальник отдела, – заверил я и вернулся на свое рабочее место.

Долго невидящим взором смотрел я на эту инфернальную папку, спрашивая себя, что же мне теперь делать. «Сесть при реках Вавилона и плакать», – язвительно подсказал голос из глубины моей истерзанной души.

Интеллектуал всегда стремится, прежде чем позволить себе испытывать чувства, сначала оценить их. Непосредственность ощущений, свойственная нормальным людям, в интеллектуале отступает на второй план перед силой привычки ставить ясность мыслей выше чуда эмоций. Привычка подобного рода ведет к тому, что человек обкрадывает себя, лишается истинных чувств, кроме тех анормальных, которые настигают его врасплох. А именно они труднее всего поддаются рациональному осмыслению.

Короче говоря, я не спешил испытывать какие бы то ни было эмоции. Но не мог сосредоточиться и на задании, которое мне предстояло выполнить. Против воли меня терзали дурные предчувствия. Даже сейчас воспоминания об этом дне вызывают у меня страх, который как будто сочится из пор моей памяти.

Нельзя навсегда окунуться в бесчувствие даже тому, кто считает, что одержал победу над своими эмоциями. В конце концов я открыл папку. Я сделал это с огромным волнением, с замиранием сердца. Так молодой человек, надеющийся удовлетворить острое любопытство, открывает порнографический журнал, с наслаждением предвкушая увидеть нечто потрясающее.

«Эти документы станут моим проклятием», – промелькнула в моей голове отчетливая мысль, и вслед за ней хлынула лавина чувств.

В моей душе боролись отвага, рожденная отчаянием, и фаталистическое безразличие к последствиям моего поступка. Я ощущал себя заживо погребенным, слепым земляным червем, мерзким подпольным бухгалтером, который даже не знает, кто его истинный хозяин. Да, я был рабом, но чьим? Лазар завербовал меня, но в чьих интересах я должен действовать? В его собственных интересах, в интересах Вашингтона, в интересах Японии? Я не знал. Моя роль подпольного бухгалтера, тайно действующего в министерстве финансов, никем не санкционирована, не имела никаких документальных подтверждений, никакого статуса. Я не понимал целей, во имя которых оказался в таком положении.

Я походил на одного из тех презренных чиновников из произведений Достоевского, которых власть обрекает на паразитическое существование и полную изоляцию от реальной жизни. В конце концов эти существа, несмотря на собственную ничтожность, начинают ощущать свою грандиозную значимость. Так случилось и со мной. Я пережил момент крайней экзальтации, вообразив, что моя подпольная деятельность, схожая с работой земляного червя, так или иначе принесет пользу нации. Я представил себе, что обрету признание, что оккупационные власти обратят на меня внимание, мое имя станет известно в верхах, в Штабе главнокомандующего союзными оккупационными войсками, что я прославлюсь среди высших должностных лиц, занимающих шестой этаж «Дай Ики», здания страхового общества. Сам генерал Макартур оценит мои заслуги и лично наградит меня.

Но в следующий момент я спустился с небес на землю и увидел разверзшуюся у моих ног пропасть. Вопрос «Кому я служу? В чьих интересах действую?» занимает сейчас всю нацию. И ответ на него связан с ответом на другой вопрос: «Кто действительно правит страной? Генерал, живущий в роскошном изолированном «Дай Ики»? Или император, обитающий поблизости в не менее роскошном Императорском дворце? Кому из них мы служим? Пленному императору или его тюремщику?»

От ответа на этот вопрос зависело будущее страны, которое сейчас казалось туманным.

В одном капитан Лазар был совершенно прав. Военные действия отошли в прошлое, поражение одной стороны и победа другой были неоспоримы, но уже стали фактом истории. Сейчас началась другая война – экономическая, молчаливая и не менее Жестокая, чем та, которая велась в джунглях Малайи или Бирмы.

И я понял, что тоже вовлечен в эту тайную войну. Сила моего духаподвергалась тяжелейшему испытанию. Я чувствовал, что меня грозят разорвать на куски две соперничающие за обладание мной силы – моя семья и Его величество. Эти силы не потерпят предательства. Вероломство по отношению к ним могло довести меня до самоубийства.

Я ощущал, что все глубже погружаюсь в холодную беспросветную ночь.

Открыв наконец «мой порнографический журнал», я испытал разочарование. Пролистав бухгалтерские документы, я не обнаружил в них ничего, кроме бесстрастных цифр. Мое волнение по поводу преступления, которое я должен совершить, оказалось неоправданным. Или – если прибегнуть к библейской аналогии – я заблуждался, ожидая ошеломляющего откровения, сродни тому, которое снизошло на святого Павла по пути в Дамаск. Насколько я теперь понимал, от меня требовались рутинные бухгалтерские навыки. Я был простым копировщиком, а вовсе не сообщником в великом заговоре. Но чего я ожидал? Неужели полагал, что эти колонки с безжизненными цифрами вдруг откроют свои секреты мне, двадцатитрехлетнему, неопытному в банковском деле выпускнику университета?

Пожалуй, нужно благодарить капитана Лазара за то, что он приобщил меня к приземленной бухгалтерской работе. Я по крайней мере не чувствовал себя предателем – истинным или мнимым. От меня требовалось только одно – пойти на небольшие уступки, которые вскоре, без сомнения, должны принести хорошие дивиденды. Однако вместо благодарности я испытывал гнев. Я чувствовал себя униженным глубиной собственного невежества и мечтал насладиться местью. Но отомстить я мог лишь с помощью знания, овладев информацией, хотя путь очень рискованный. Унижение – невыносимое состояние. Испытывающий его подчас ищет успокоения в самом источнике своих терзаний. И вот, вместо того чтобы держаться подальше от огня, я начал заигрывать с ним.

Традиционной стратегией японских чиновников является стремление знать ровно столько, сколько необходимо, чтобы избежать персональной ответственности. Знания, выходящие за пределы сферы компетенции, не поощряются. Целью является не уклонение от обязанностей, а обезличивание их. Насколько я знаю, это универсальное золотое правило бюрократов всего мира. Мне следовало бы тоже придерживаться его с конфуцианской прямотой, а не пытаться ниспровергнуть, идя на поводу у чувства болезненного любопытства.

Не стоит детально описывать, как напряженно я трудился в течение следующих нескольких месяцев, просиживая над счетами министерства финансов. Я словно прилип к цифрам, как прилипает моллюск к шершавой поверхности скалы. Финансовое дело сухая и таинственная наука. Завораживающая власть цифр может ввести человека в заблуждение относительно фактов, скрытых за абстракциями бухгалтерского отчета. Раскрыть финансовые тайны можно лишь с помощью кропотливого исследования, они поддаются только подготовленному уму, способному сомневаться в сакральной значимости цифр. Кто обладает таким умом? Конечно, писатель. Только писатель, который ни во что не верит, скептик и нигилист, может стать идеальным детективом, раскрывающим факты, скрытые безмолвными цифрами.

И вот ночной писатель Юкио Мисима пришел на помощь бедному растерявшемуся чиновнику Хираоке Кимитакэ. Вместе они, словно дополняющие друг друга Хайд и Джекил, начали вести дневник подпольного бухгалтера, в который скрупулезно заносили каждое несоответствие в отчетах о финансовых сделках. Это могло дать ключ к разгадке многих тайн и раскрыть странный заговор, основанный на интригах, которые были запечатлены в колонках цифр и потому из фактов превратились в фикцию.

Так бухгалтерия сблизилась с литературным творчеством. Не теряют ли подобного рода финансовые документы свою объективную достоверность, когда превращаются в художественный вымысел? Я всегда считал, что, когда писатель воспроизводит действительность, ему совершенно не нужна объективность, так как при попытке изобразить вещи такими, как они есть, необходимо жертвовать либо объективностью, либо действительностью. Писатель должен уверенно и сознательно нарушать законы реальности, чтобы воссозданная действительность во всей своей изумительной нереальности могла увлечь читателя. Но как мог я – ничтожество, подпольный бухгалтер, ноль без палочки – нарушить законы, предписывающие мне оставаться в пределах реальности, и сотворить высшую действительность, которая зовется искусством?

И вот меня осенила смелая идея. Я понял, как трансформировать действительность в искусство. Я должен был свести воедино Два несовместимых мира – финансовое дело и литературное твор-чество. Эти миры – финансы и писательство, цифры и слова – бесконечно далеки и враждебны друг другу. Моя идея была полным безумием. И все же у финансовых вычислений и выразительных средств литературы есть общий знаменатель. И цифры, и буквы являются знаками, они безжизненны и бескровны, но способны нанести кровоточащую рану. Они реконструируют мир. Взять ли мирскую область бухгалтерии или высшие сферы математики, цель их не в том, чтобы производить некие «суммы», а в том, чтобы создавать новую реальность. Таково и литературное творчество.

Чтобы стало более понятным, позвольте мне провести еще одну параллель между этими двумя столь несхожими мирами – миром бизнеса и литературой. В бизнесе существует практика, известная под названием «факторинг», ее тактика состоит в продаже имеющихся долговых обязательств с целью покрытия собственных долгов. То есть один бизнесмен покупает со скидкой безнадежные долги, причитающиеся другому, чтобы, сосредоточив их в своих руках, получить прибыль. Этот теневой бизнес внезапно показался мне самой сутью капиталистической финансовой системы, ее обычными повседневными методами, с помощью которых, как по мановению волшебной палочки, прибыль извлекается из убыточных сделок. Финансовая система всегда работает за счет кого-то. Равновесия не существует. Одни получают прибыль, другие несут убытки. Прогресс в деловой сфере основан на несправедливости, которую не искоренить.

Мне стало ясно, что я должен извлечь выгоду, прибегнув к факторингу, то есть перевести цифры моих убытков в слова моей прибыли. Вот что я подразумевал под этим. Источником моих убытков был мой долг перед капитаном Лазаром, отделом Джи-2 и министерством финансов. Каким образом я мог собрать эти безнадежные долги и обратить их в будущий источник собственной прибыли? Каким образом я мог заслужить свободу, вырваться из рабства капитана Лазара, Джи-2 и министерства и проложить себе путь в литературу, в ту страну, где я мечтал оказаться? Воплощение моей мечты, мое превращение из жертвы финансовой системы в свободного предпринимателя на поприще литературы зависело сейчас от моей информированности, от того, что мне удастся узнать из проклятых бухгалтерских документов. Используя свою осведомленность, я должен был добиться гарантии безопасности, пусть даже путем шантажа, если это потребуется.

Возможно, людям, живущим сейчас в благополучном обществе, мой план покажется опрометчивым и даже нереальным. Действительно, он мог родиться только в моей голове, забитой бесконечными цифрами. Целыми днями я рылся в счетах, которые подбрасывал мне Нисида, а в конце недели, накануне выходных, я передавал их капитану Лазару. Хочу подчеркнуть, что мой тайный план добиться личной свободы созрел в атмосфере политики экономического возрождения, в эпоху Обратного курса, и был ее своеобразным отражением.

Я был не одинок в выборе стратегии. Тем же путем шли тысячи, а быть может, миллионы моих соотечественников, все те бесчисленные копировщики, которые находились на службе у «неизвестно кого». Никогда еще секретные службы не действовали так открыто и в столь широких масштабах. В конце концов общество изобилия появилось у нас, как по мановению волшебной палочки, из непроглядной тьмы. Правда, теперь, при резком свете дня, никто не хочет задумываться о том, на основе чего оно возникло.

Не буду утверждать, что все это было мне ясно и понятно уже тогда. Конечно, я мало о чем догадывался ранним весенним утром 1948 года, когда в очередной раз шел к капитану Лазару с бухгалтерскими документами. Мы встречались не в его отделе, расположенном в здании Штаба главнокомандующего, а в личных апартаментах капитана, в Императорской гостинице. Он обычно приветствовал меня, стоя у двери обнаженным или в распахнутом кимоно.

– А вот и завтрак в постель, – говорил капитан.

В апартаментах Лазара царил такой же хаос, как и в его кабинете, но только в еще больших, ошеломляющих масштабах. Меня восхищали многие вещицы в этой кладовой древностей. Здесь вперемежку, как в торговом зале аукциона, стояли уникальные предметы искусства и раритеты – лакированные статуэтки Будды эпохи Хэйан, керамика Фудзивары, маски театра Но, чеканки по меди, скульптурные изображения богов из алтарей синтоистских храмов, расписанные ширмы, предметы из слоновой кости.

Чтобы перечислить все сокровища Лазара, потребовалось бы несколько страниц или целый каталог. Мне казалось, что их становится все больше и больше, с каждым визитом я замечал новые приобретения. Особую зависть вызывала у меня его коллекция самурайских доспехов эпохи Камакуры и раннего периода Токугавы. Я видел реликвии многих родов, представители которых, как и мой дедушка, вынужденно продали их, чтобы оплатить свои долги. Эти предметы здесь, в сокровищнице мародера по воле злого волшебника, выглядели уныло. Лазар сообщил мне, что у него есть собственный брокер – дядя императора принц Хигасикуни Нарухико, бывший премьер-министр, занявшийся теперь торговлей антиквариатом.

– Эти безделушки он уступает мне за бесценок, а иногда просто дарит в благодарность за мелкие услуги, которые я оказываю его окружению, – сказал Лазар.

Беспорядок царил и в бумагах капитана. На полу валялись кипы государственных документов, директив Штаба главнокомандующего и секретных бумаг, к которым Лазар не проявлял должного уважения. Такая небрежность настораживала меня и казалась подозрительной. Я начал понимать, что откровенность Лазара, которая сначала так сильно поразила меня, была наигранной, направленной на то, чтобы ввести меня в заблуждение. По существу, он так и не открыл мне настоящих секретов. Теперь, когда мне удалось проникнуть в них, я отчетливо сознавал это. Настоящие секреты, зашифрованные в цифрах министерских счетов, лежали сейчас на столе среди чашек и блюдец.

Рядом с этими неаккуратно разбросанными свидетельствами разгрома императорской Японии я заметил полный комплект расшифрованных стенограмм Нюрнбергского процесса, привезенных капитаном Лазаром из оккупированной Германии, куда он ездил по делам службы. Здесь все лежало вперемежку – рядом с протоколами процесса я видел яркие обложки комиксов, заключительная речь на процессе прокурора Роберта Джексона и сообщения о жертвах Аушвица соседствовали с развлекательным чтивом.

Впрочем, меня не столько поразило причудливое или даже шокирующее сочетание вкусов капитана Лазара, сколько то, что этот специалист в области финансов собирает мистические и оккультные трактаты. Все они были в оригинале, что свидетельствовало о его прекрасном владении иностранными языками. Здесь были ритуальные синтоистские книги, Каббала и Тора на древнееврейском, Зохар на арамейском языке, бесценные рукописи китайских алхимиков, произведения Якоба Бёме, Сведенборга и Элифаса Леви. Старинные немецкие книги были, без сомнения, украдены из библиотек и частных коллекций.

Какую роль могли играть некромантия и астрология в вычислениях банкира? Я вошел в нору чародея, хозяина лисы, в кабинет деС – вселенную, уменьшенную до размеров кунсткамеры.

Мой взгляд скользнул по кровати, которая тоже выглядела довольно странно. Она была застелена покрывалом из собольего меха, вывезенного, должно быть, с территории Советского Союза японскими солдатами. Все в этих апартаментах относилось к разряду награбленного имущества. Из какого склада ценностей извлек эти меха капитан Лазар?

На столе стояли немытые кофейные чашки, валялись хлебные крошки и скорлупки от сваренных всмятку яиц. Здесь же лежали бухгалтерские документы, липкая от джема книжка комиксов про Дика Трейси и жуткая фотография узников Дахау, стоящих в очереди у дверей крематория. Сев за этот стол, я просмотрел исправленные капитаном Лазаром счета сделок, заключенных Ликвидационной комиссией холдинговых компаний.

ЛКХК – орган японской исполнительной власти – была сформирована Штабом главнокомандующего союзными оккупационными войсками в качестве организации, в чью компетенцию входила немедленная ликвидация авуаров и активов крупных концернов, так называемых дзайбацу. К их числу, в частности, принадлежали такие гиганты, как «Мицуи» и «Мицубиси». Хотя круг деятельности комиссии был определен еще в ноябре 1945 года, она начала свою работу не ранее следующего лета. Комиссия ликвидировала ценные бумаги, переданные дзайбацу и их филиалами. Распродажа холдинговых компаний, в соответствии с директивой оккупационных властей, должна обеспечить «решающее преимущество в приобретении» их собственности мелким предпринимателям, новым инвесторам, кооперативам и профсоюзам.

Но так было только в теории. Теоретически предполагалось, что роспуск огромных монополий и рассредоточение их капитала положит конец недемократичной системе предпринимательства императорской Японии. На практике, однако, у ликвидаторов дзайбацу, состоявших из бюрократов так и не подвергшегося «чистке» министерства финансов, должностных лиц Банка Японии и политических олигархов, было достаточно времени, чтобы манипулируя послевоенной инфляцией и валютной ситуации извлечь выгоду из своего положения.

Чтобы понять смысл сделок, проводимых комиссией, – суть продажи ценных бумаг ликвидируемых компаний, правительственных и корпоративных долговых обязательств, – надо ответить на один вопрос, касающийся прошлого: «Где взять кредит, чтобы иметь возможность приобрести ценные бумаги дзайбацу на этой распродаже?»

Как я уже сказал, факторинг может чудесным, хотя и не совсем достойным образом обратить убытки, понесенные в прошлом, в прибыль в будущем. Не успели еще высохнуть чернила на соглашении, в котором были перечислены условия капитуляции, как своеобразным тактическим факторингом начали пользоваться в национальном масштабе. Однако в отчетах о сделках, совершаемых ЛКХК, не были и не могли быть показаны убытки, понесенные страной в результате капитуляции. Официально санкционированное разграбление запасов золота и платины, промышленных предприятий и сырья, продуктов питания и товаров, которые исчезли без следа в 1945 – 1947 годах, нанесло стране урон на сумму, как ходили слухи, в десять миллиардов долларов.

Казалось, убытки были целью правительства в последние лихорадочные месяцы перед капитуляцией, когда власти намеренно проводили политику массового дефицита. Национализация промышленности, проведенная в ускоренных темпах блицкрига, обеспечила гарантии государственного страхования частным предприятиям. Правительство управляло страной безответственно, живя в долг и ускоряя платежи в соответствии с условиями капитуляции за счет государственных займов, страховых взносов и пенсий. Власти впали в безумное расточительство, как будто стараясь как можно скорее разбазарить государственную собственность, передать ее на попечение своих граждан – временных держателей активов, которые, впрочем, быстро съела инфляция.

Итак, вопрос напрашивается сам собой. Кто мог приобрести распродаваемые ЛКХК ценные бумаги на сумму в миллионы долларов, когда официальная фондовая биржа была запрещена оккупационными властями вплоть до 1949 года? Когда в стране царила безудержная инфляция, а национальная валюта имела сомнительную ценность? Когда в экономической сфере действовали чрезвычайные законы военного времени, возлагавшие на японское правительство контроль над заработной платой, ценами на потребительские товары первой необходимости, системой распределения, денежным и валютным обеспечением?

Может быть, я что-то просмотрел или недопонял? В чем тут дело? И при чем тут капитан Лазар?

Капитан Лазар тем временем наслаждался, принимая по японскому обычаю такую горячую ванну, что ее водой можно было бы ошпаривать лобстеров. Наши занятия бухгалтерской отчетностью прерывались сексуальными утехами. Дверь в ванную комнату распахнута настежь, но капитан Лазар меня не видит. Я быстро переписал все исправленные им цифры в записную книжку, хотя все еще не мог понять значения действий капитана.

Лежа в золотистой от ароматической соли воде, он читал вслух комментарии к стихам своего любимого поэта Данте.

– Ты только послушай это, Кокан, – обращался ко мне Лазар, используя уменьшительную форму моего имени. Подобная фамильярность раздражала меня. – Ты знаешь, что Данте классифицировал слова, называя некоторые из них «причесанными и гладкими», а другие «волосатыми и колючими»? Волосатые – односложные междометия, такие как si, по, те, te. А причесанные – это трехсложные слова без придыхательных звуков, они сами слетают с губ. Это amore, donne, salute. Меня поражает количество кратких односложных слов в стихах Данте. Это должно заинтересовать тебя, ведь ты влюблен в синтаксическую краткость китайско-японского письма.

– Простите, капитан Лазар, но я не знаю итальянского языка.

– Сэм, черт возьми, называй меня Сэм! – воскликнул капитан. – Мне надоело слышать, как ты называешь меня «рейзером» , то есть бритвой.

– Слушаюсь, сэр.

Меня вовсе не интересовали причесанные или непричесанные слова Данте, мне хотелось расшифровать счета ЛКХК и в первую очередь псевдонимы людей, подписавших их. В Японии люди в силу профессиональных или социальных причин часто изменяют имена, что представляет порой серьезную проблему для иностранцев. Я сам взял в качестве литературного псевдонима имя «Юкио Мисима». Эта традиционная общепринятая практика теперь систематически использовалась членами дзайбацу и их доверенными лицами для незаконной торговли акциями ЛКХК. Я заносил в записную книжку и эти вымышленные имена, надеясь со временем установить тех, кто за ними скрывался.

– Ты слышал когда-нибудь о «содержащей отказ метафоре» Данте?

– Нет, Сэм. Но этот термин, похоже, описывает мою ситуацию.

– Ты совершенно прав.

И Сэм продолжал вслух переводить комментарии де Санктиса к произведениям Данте.

– Данте усовершенствовал риторические приемы, впервые примененные ораторами Древнего Рима, главным образом Цицероном. Эти приемы могут быть определены как содержащая отказ метафора. Все очень просто. Описание какого-либо феномена достигается тем, что автор признает свою неспособность описать его. Данте часто прибегает к этой уловке. Заявляя о том, что вдохновение покинуло его, или выражая сомнение в своем таланте, он, однако, вовсе не уходит от описания объекта, попавшего в поле его зрения. Данте делает этот прозрачный в своей невыразимости объект ближе нам, заставляет его казаться знакомым, реальным и помещенным в зону классической видимости. Что ты думаешь на этот счет, Кокан?

– Думаю, что это хорошо знакомая нам форма капитуляции. Я понял, что Сэм залился беззвучным смехом.

– Ты намекаешь на «содержащую отказ метафору» императора, вынужденного публично отказаться от идеи божественного происхождения императорской династии?

– Мы не смеем иметь собственное мнение по поводу действий Его величества.

Сэм фыркнул, громко захлопнул книгу и вышел из ванны.

Я поспешно сделал копии с документов Банка Японии за 1946 год, небрежно оставленных Лазаром на столе. Это были отчеты о важных сделках купли-продажи акций. Их приобрели за деньги, снятые с блокированных счетов, клиенты Банка Японии, имена которых почти наверняка вымышлены. Итак, найден один из ключей к разгадке того, откуда берется капитал на приобретение ценных бумаг в эпоху якобы несуществующих денежных средств.

В феврале 1946 года правительство издало указ о блокировании всех банковских депозитов. Клиенты были ограничены в возможности снимать со своих счетов наличные деньги определенными установленными властями суммами, необходимыми, по расчетам правительства, на расходы по ведению домашнего хозяйства. В марте ввели новую валюту. Все находящиеся в обращении банкноты номиналом выше 5 иен, не депонированные в денежно-кредитных учреждениях, прекратили свое хождение. В то же самое время, однако, правительство санкционировало использование блокированных счетов на приобретение ценных бумаг, которые потом продавали уже за новые иены. Спекуляции на курсе новой иены вели к инфляции и обнищанию населения, но являлись мощным стимулом торговли ценными бумагами. Замаскированные счета доверенных лиц дзайбацу начали приносить большие доходы еще до того, как в дело вступила ЛКХК.

Тем временем Сэм Лазар подошел ко мне. Он был голый, его всегда безупречно белая кожа после умопомрачительно горячей ванны приобрела багровый оттенок. В зубах он сжимал длинную сигару, похожую на кусок дерьма. Когда капитан склонился надо мной, перед моими глазами оказалась висевшая у него на шее цепочка с золотой шестиконечной звездой Давида, похожая на магический талисман.

– Я вижу, ты проявляешь интерес к древней истории, – промолвил он. Его диковатые зеленые глаза смотрели мимо меня на отчеты Банка Японии, в которых я только что рылся. – Если у тебя разгорелся аппетит и ты хочешь проникнуть в тайну финансовых махинаций, то советую тебе заняться исследованием сделок с недвижимостью.

Может быть, Лазар вновь пытался ввести меня в заблуждение своей откровенностью? Однако, судя по выражению глаз, он не хитрил. Лазар, по всей видимости, сердился на меня. Не понимая причины его досады – если это действительно была досада, я решил задать ему один вопрос, который давно вертелся у меня на языке:

– Конечно, это не мое дело, Сэм, но кое-что в этих документах кажется мне странным. Цифры, которые я представил вам на экспертизу…

– … на ревизию, – поправил он.

– Да, на ревизию. Так вот, вы пересматриваете цифры сделок, заключенных на прошлой неделе или в прошлом месяце. Означает ли это, что внесенные задним числом исправления в документы уже совершенных в прошлом сделок изменяют их стоимость?

Я старался придать вопросу осторожную формулировку. На самом деле мне хотелось прямо спросить: какую цель преследовал Лазар, внося изменения в бухгалтерскую документацию, и в чьих интересах он действовал? Означали ли цифры, которые я, как почтальон, носил на квартиру Лазару, а потом доставлял в министерство финансов, что оккупационные власти отстаивают интересы дзайбацу и устанавливают своего рода контакт с бывшей императорской администрацией?

Огонек в глазах Лазара потух, и капитан заметно поскучнел.

– Твой наивный вопрос не заслуживает того, чтобы на него отвечали, – заявил он и, повернувшись ко мне спиной, отошел к открытому окну.

Весеннее тепло предвещало приближение еще одного жаркого лета – своего рода иронии после жестокого холода зимы. Начиная с 1945 года зимы были особенно лютыми, и от них страдало множество бедняков и бездомных, замерзавших в парках Токио и в неотапливаемых лачугах. Сезон цветения вишен уже закончился. Розовато-белые облетевшие лепестки, похожие на рыбьи внутренности, гнили в сточных канавах.

Лазар выглянул из окна, почесывая свою худую, как у цыпленка, задницу. Во мне нарастало недовольство собой. Оно, словно экзема, грозило разъесть мою душу. Я с ненавистью смотрел на его ягодицы. Лазар мог в любую минуту приказать мне войти в него. Неприличие не имеет никакого отношения к гомосексуализму, который представляется мне всего лишь простой бесплодной формой общения. Более неприличным, мерзким и позорно-грязным кажется мне неведение. Неведение оказывает более тяжелое и унизительное воздействие на психику и волю, нежели проникновение в задний проход партнера по сексу.

– Иди сюда, – сказал Лазар, – и ты сам увидишь ответ на свой вопрос.

В окно я увидел окруженную рвом громаду мрачноватого, роскошного Императорского дворца, возвышающегося над крепостной стеной. Эдо, замок бывших правителей, сегунов. Лазар вытянул шею в ту сторону, где располагались Сакурада, старые ворота замка Эдо. Через них когда-то входили в замок крупные феодалы, даймё, чтобы предстать перед всемогущими сегунами. Теперь ворота имели непрезентабельный вид. Они обветшали из-за близости к улицам, на которых царило оживленное движение. Мимо сновали трамваи, грузовики и легковые машины. Лазар указал на ворота Сакурада:

– На этом самом месте в 1860 году был убит советник сегуна Ии Наосукэ за то, что разрешил открыть в Японии торговлю с Западом.

– Это случилось зимой, когда шел снег, – добавил я.

– Договор, заключенный Ии Наосукэ с представителями Запада, через семь лет привел к падению сёгуната и реставрации императорской власти, я прав?

– Да. Реставрация Мэйдзи последовала в 1868 году.

– И император Мэйдзи переехал из своей старой резиденции в Киото сюда в Эдо, замок сегунов, не так ли?

– Да, это так.

– Значит, можно сказать, Киото в каком-то смысле является настоящим домом императора?

– В каком-то смысле да.

Я не понимал, куда клонит Лазар.

– Ни одна бомба не упала на Киото, хотя этот город столь же легко и просто подвергнуть воздушной атаке, как Токио, Хиросиму или Нагасаки.

– Как нам говорили, Киото пощадили потому, что там находится много уникальных памятников старины, в том числе и могилы императоров прошлого.

– Ерунда, мой мальчик! Неужели ты полагаешь, что мы похожи на добросердечных музейных хранителей? Не думай, что наши бомбардировщики, отличающиеся завидной точностью при нанесении ударов по конкретным целям, промахнулись бы, если бы им приказали разнести все постройки Императорского дворца в Токио в пух и прах. Вечером 23 мая 1945 года наши маниакально точные пилоты нанесли визит Его величеству и показали настоящий класс, когда сровняли с землей виллы аристократов, расположенные прямо у стен Императорского дворца. В ту ночь сгорел дотла и церемониальный дворец Мэйдзи. Это было нашим предупреждением императору. Если бы оно не сработало, Генри Стимсон прибег бы к другой тактике. Он уже наметил несколько густонаселенных целей для демонстрации мощи атомной бомбы, и среди них в первую очередь Киото. Ты знал об этом, Кокан?

– Нет, Сэм, не знал.

Лазар смотрел на Императорский дворец как человек, занимающийся спекуляцией недвижимостью.

– Сколько акров земли занимает территория дворца?

– Не знаю, Сэм.

– Двести сорок. Только представь, что эта огромная территория, расположенная в самом сердце Токио, пустует. Здесь обитает император, которого никто никогда не видит и которого никто, по существу, не знает. Его можно сравнить с одной из тех бесплодных впадин, которые видны на Луне, например, с морем Спокойствия.

– Разве Императорский дворец чем-то существенно отличается от Ватикана, который тоже является городом в городе?

– Ты говоришь о божественном городе?

– Наш император тоже был божественным до тех пор, пока официально не объявил себя нинген, человеком. Это произошло в 1946 году, на Новый год.

– Да, нинген. «Человеческое, слишком человеческое». И теперь все жители города должны постоянно ходить в обход, огибать огромную территорию, зияющую лишенной божественности пустотой. Императорский дворец мешает уличному движению. Почему бы не снести его? Почему бы не возвести на его месте жилые дома, пополнив рынок недвижимости? Я занялся бы этим. Оставил бы здесь место только для одного памятника – будущей могилы генерала Дугласа Макартура, последнего сегуна Японии.

– И кто же возьмет на себя роль безрассудного Ии Наосукэ и предложит последнему сегуну подобную сделку с недвижимостью?

Лазар задумался, поигрывая своим пенисом. Он пребывал в блаженном состоянии полузабытья.

– Мое непочтительное отношение к Голосу Журавля шокировало тебя?

Капитан залился беззвучным смехом.

– Я храню преданность Его величеству, Сэм.

– Как и вся нация. Но представь себе, что это всего лишь ничего не стоящая имперская облигация военного времени. Однако ты можешь извлечь выгоду из бывшей стоимости этой облигации. Ты же честолюбивый писатель, почему же не хочешь написать о нем, об императоре?

– О нем? – Я рассмеялся. – Это столь же пустая затея, как и ваша мечта пополнить рынок недвижимости. Вы же прекрасно понимаете, Сэм. Никто у нас не говорит о «нем», не упоминает «его». Наш язык не любит использозать обычные персональные местоимения, мы избегаем их, и это – тайна его богатства и его бедности. И в сердце этой тайны – «он», как вы выразились, тот, кого никто, по существу, не знает. Голос среди тысячи журавлиных голосов, Драгоценный Голос, Тот, кто никогда не говорит лично, ни от имени «мы», ни от имени «я», ни от имени «он». Его величество говорит как «чин» – это древний китайский иероглиф, означающий «луна, говорящая с небесами». Вся наша нация состоит из несуществующих местоимений, обращенных к центральной тайне, существованию того, кого никто не знает, к неназываемому «Я». Неужели вы всерьез ожидаете от меня, что я назову в романе то, что неназываемо?

– Неназываемый… То есть подобный еврейскому богу Яхве? Бог Ковчега Завета, пустой темный ящик, который израильтяне таскали на своих мускулистых спинах по пустыне?

– Но Ковчег не был пуст, в нем что-то было.

– Ничего в нем не было. Лишь скрижаль завета – договор с Богом.

– А у нас нет даже договора с Богом, у нас есть лишь император, человек по своей природе, который объявил себя нашим конституционным правителем на основе принципов взаимного доверия и приязни.

– Не уподобляйся черни, не повторяй вслед за простым народом, что император вынужденно отказался от идеи своего божественного происхождения под дулом пистолета, наведенного на него Макартуром. Император никогда не придавал никакого значения идее божественного происхождения. Он бы вновь пожертвовал ею, если бы у него были гарантии, что он сохранит тайную власть.

– Какую власть?

Лазар бросил взгляд на счета, лежавшие на столе среди чашек.

– Но деньги – это не тайная власть, – возразил я. – Простой народ может цепляться за идею божественного происхождения, но циники в Токио рано или поздно заметят, что император-то голый.

– Ты считаешь императора виновным в том, что началась война?

– Скорее, возлагаю на него вину за нечто худшее – за установление мира. Нас воспитали так, что мы были готовы умереть за него. Мы верили в лозунг «Никакой капитуляции! Пусть даже погибнут сто миллионов». Но однажды утром мы проснулись и увидели, что лозунг изменился. Теперь он звучит так: «Сто миллионов раскаиваются в содеянном».

– А ты бы предпочел старый лозунг «Пусть погибнет сто миллионов»?

– То, что я предпочел бы, не имеет никакого значения. Что лучше – погибнуть или вести жалкое существование зомби? Выбор уже сделан.

Мое сердце пылало негодованием. Я чувствовал себя предателем. Меня оскорбляли собственные непочтительные слова об императоре, нарушение верности ему. В душе я все еще верил в романтическую идею божественного происхождения императора, который бросил нас, оставил, лишив права умереть.

– Ты хотя бы раз видел императора своими глазами?

– Да, в 1944 году, тогда он вручил мне серебряные часы в память об окончании Школы пэров.

– Он произвел на тебя большое впечатление?

– Ни один мускул не дрогнул на его лице в течение трех часов, пока длилась церемония.

– Способность долго находиться в одной позе – достоинство писателей, а не королей.

– Ницше как-то заметил, что сидячий образ жизни присущ негодяям.

– В таком случае мы с тобой парочка отпетых негодяев. А что это за вальс исполняет твой император?

Я невольно засмеялся, когда голый Сэм стал передразнивать шаркающую походку Его величества. Император действительно ходил приволакивая ногу, что было следствием врожденного дефекта опорно-двигательного аппарата.

– Как можно верить в божественное происхождение человека, который ходит подобным образом?

– Личные недостатки или физические уродства не играют здесь никакой роли. Главное – божественная связь.

– Но он нарушил эту связь.

– Да.

– Не слышу.

– Да, Сэм.

Капитан раскурил еще одну сигару Виллоугби и, водрузив пенсне на нос, углубился в изучение счетов. Меня восхищало то, как быстро Сэм превращался в вычислительную машину. Не отрывая ручки от бумаги, он быстро выводил бесконечные строчки цифр. (Точно так же посреди ночной тишины из меня изливался безудержный поток слов – результат не вдохновения, а жгучей, убивающей дух потребности.)

Открыв бухгалтерскую книгу, похожую на старинный фолиант с формулами волшебства, Сэм выписал из нее цифры и внес их в счета ЛКХК. Сейчас мы напоминали не двух банкиров, а отчаянных некромантов, возвращающих к жизни финансовый труп.

Непочтительная тирада Сэма в отношении императора заставила меня задуматься. Я задавался вопросом, не таится ли в этих цифрах некая черная дыра, некая оккультная сила. Как брошенный в озеро камень исчезает, оставив расходящиеся круги на воде, которые постепенно увеличиваются, так и император, возможно, каким-то образом кроется в этих счетах.

– В каких ты отношениях с начальником отдела Нисидой? – спросил Сэм, не отрываясь от работы.

– Этот маленький мумифицированный вампир относится ко мне официально и настороженно: так, как обычно относятся к конкурентам или подозрительным типам.

– В любом случае это свидетельствует о его уважении к тебе.

– Уважении? Нет, его отношение по меньшей мере оскорбительно. Постоянные ухмылки Нисиды пугают меня, они как будто извещают всех о моих позорных делах. К счастью, мои коллеги неправильно истолковывают иронию Нисиды. Они считают, что улыбки начальника свидетельствуют о моем скором продвижении по службе. Среди чиновников ходит слух, что у меня большие связи, которые гарантируют успешную карьеру.

– Мне это кажется вполне разумным.

Я не находил подобное положение дел разумным. Чтобы скрыть чувство неловкости, я стал вести себя надменно, демонстрируя полное пренебрежение к коллегам. Это позволяло мне отказываться от их приглашений пропустить пару стаканчиков после работы. Я давал им понять, что в будние дни провожу все вечера за просмотром документов, а в выходные развлекаюсь с аристократами, бывшими однокашниками по Школе пэров. Короче говоря, мое поведение стало шутовским.

– Будь хорошим мальчиком, поставь вот эту запись, – сказал Сэм, показывая на пластинку, лежавшую рядом с проигрывателем.

Я выполнил его просьбу, и комната огласилась звуками оперы «Кавалер роз» Рихарда Штрауса. Постановка 1944 года Баварского государственного оперного театра. Дирижировал Клеменс Краус, главные партии исполняли Виорика Урсулик и Джорджии фон Милинкович. Мелодические переливы в стиле рококо и созвучия, напоминающие венские взбитые сливки Моцарта, являлись своеобразным десертом в нашем буржуазном бухгалтерском меню.

– Тебе когда-нибудь приходила в голову мысль о самоубийстве? – небрежно спросил Лазар.

– Я никогда не думаю о том, что невозможно.

– Это не совсем так, Кокан. Я знаю, что ты написал на досуге небольшое эссе, «Смертельное оружие для тяжелораненого».

Капитан Лазар знал о каждом моем шаге, даже о том, что именно я писал по ночам. Я вспыхнул от смущения, меня угнетала мысль, что кто-то вторгается в мою частную жизнь. Причем Лазар не просто интересовался тем, что я пишу, он пытался диктовать мне, о чем я должен писать. Так, он предложил мне сделать главным героем своего произведения императора. Он стремился манипулировать моим языком, сделать из него свою марионетку, сковать его свинцовой тишиной унижения.

– Выводы твоего эссе озадачили меня. Ты утверждаешь, что самоубийство невозможно для послевоенного поколения, для этих спятивших, закаленных цинизмом лицедеев. Ты пишешь, я цитирую, о «затруднительном положении мнимо бессмертного, для которого самоубийство невозможно».

– Что здесь могло озадачить вас? Я хотел доказать логически, что самоубийство для нас сегодня невозможно.

– Для кого ты писал это эссе?

– Вы прекрасно это знаете – для журнала «Нинген».

– Конечно, это отличный журнал послевоенного периода, последовавшего за капитуляцией. Очень, очень человечный. Но я имел в виду не это. Я спросил, не для какого журнала ты пишешь, а для кого. Или против кого.

Лазар взглянул на меня поверх пенсне. Его близорукие зеленые глаза гипнотизировали, заставляли говорить правду.

– Я писал с оглядкой на Осаму Дадзая.

– Ах да, это твой соперник, писатель, заигрывающий с самоубийством. – Лазар улыбнулся. – Иногда я думаю, что, пожалуй, было бы интересно, если бы Япония победила в войне. Ты согласен со мной?

– Странная идея для офицера американской армии.

– Я банкир. Но сама идея не чужда тебе, не правда ли? Ведь ваши японские «роман-ха» выразили похожую, правда, проникнутую иронией, мысль, задавшись вопросом: не лучше ли было бы, если б в войне победила Германия?

– Мысль действительно ироническая, ведь она высказана тогда, когда стало совершенно ясно, что Германия терпит поражение. Германия ставила своей целью массовое уничтожение людей, а не победу в войне.

– Я знаком с философией «роман-ха», в ее основе учение Карпа Маркса, синтоизм, «Фауст» Гёте и идеи завоевания Маньчжурии. К этой философской школе тебя приобщил твой учитель, Хасуда Дзенмэй, который в 1945 году погиб в гарнизоне Бахару Йохор в Малайе. Сначала он застрелил своего командира, согласившегося на капитуляцию, а затем себя. Я прав?

– Он был моим другом, а не учителем.

– Другом? Очень хорошо. Он был твоим литературным наставником, написавшим предисловие к твоей первой книге рассказов. В предисловии есть такие примечательные слова: «В свои девятнадцать лет юный Мисима является своеобразным отражением нас самих. Это драгоценность, наследник древней истории Японии – он рожден нами», – и так далее. Может быть, эти слова были последним пророческим наставлением Хасуды, отправившегося в Малайю, чтобы найти там свою смерть? Может быть, именно он потребовал, чтобы ты отказался от «смертельного оружия» самоубийства и остался живой сияющей драгоценностью романтической литературы?

– Несмотря на лестные слова Хасуды-сан, кто я сегодня? Никому не известный писатель.

– Ерунда. Твои произведения одобрены опытным редактором журнала «Нинген», Кавабатой Ясунари, одним из известнейших писателей страны, и другими влиятельными литераторами, опекающими тебя и издающими твои рассказы… – Лазар хлопнул ладонью по стопке бухгалтерских счетов. – И в этом нет ничего удивительного. Ведь ты всегда можешь посмотреть, сколько денег у них на банковских счетах. И сколько из них им не следовало бы иметь.

– Но это нечестно! – воскликнул я срывающимся голосом, похожим на сопрано в опере «Кавалер роз». – Я никогда не прибегну к шантажу, чтобы сделать литературную карьеру!

– В таком случае ты круглый дурак, – заявил Лазар и, пожав плечами, вновь вернулся к просмотру счетов. – Скоро я потеряю к тебе всякий интерес.

– Звучит как угроза, Сэм.

– Это не угроза, а факт. К концу нынешнего года не останется ни одного свидетельства того, чем мы здесь занимались.

– Все документы с исправленными цифрами будут уничтожены?

– Вроде того. История поглощает саму себя в процессе своего создания. Глупец, неужели ты не видишь, что мы и являемся теми людьми, которые уничтожают эти проклятые счета?

Нет, я не видел этого. Лазар вздохнул.

– К чему ты действительно стремишься, Кокан?

– Я хочу писать.

– «Зачем быть поэтом в бездуховное время?» – процитировал Сэм Фридриха Гёльдерлина. – Правомерный вопрос, на который я не нахожу ответа.

– Я хотел бы ощутить вкус крови, Сэм. Но моя участь – проливать чернила.

– В таком случае тебе следует торопиться. У тебя мало времени. Сейчас я нарисую тебе то, что вскоре произойдет. – И Лазар начертил на листе бумаги треугольник. – Знаешь, что мы с тобой сейчас делаем? Вот так все это будет выглядеть через год. Давай начнем рассматривать треугольник с этой точки. Чего не хватает Японии для восстановления промышленности? Сырья. Американские инвесторы готовы снабжать вас сырьем в избытке. Но есть ли у вас средства, чтобы заплатить за поставки? Нет, кроме, пожалуй, долгосрочных кредитов – и это второй угол нашего треугольника, ценные бумаги дзайбацу, воплощенные в счетах ЛКХК, которыми мы с тобой занимаемся. В том виде, в каком они сейчас находятся, бумаги вряд ли могут принести хоть кому-то пользу. Их надо реконсолидировать.

Как ты знаешь, ЛКХК хотела установить стоимость ценных бумаг, основываясь скорее на оплаченном капитале, чем на активах. А это было бы невыгодно продавцу, хотя покупателю позволило бы приобрести их за новую валюту – иены сомнительной ценности. Третий угол нашего треугольника – покупатель. Кто он? Это реконструированные дзайбацу, которые извлекут выгоду из американских капиталовложений и экономических связей – «Тошиба» и «Дженерал Электрик», «Мицубиси Электрик» и «Вес-тингауз», «Мицуи» и «Америкэн Кэн», «Фурукава Раббер» и «Гуд-рич», «Мицубиси Петролеум» и «Ассошиэйтед Ойл»… и так далее. Так выглядит наш треугольник.

Что дальше? Начинается эпоха спада в мировой экономике, и Штаб главнокомандующего оккупационными силами настаивает на том, чтобы отказаться от минимальных цен на японский экспорт. Давай снова вернемся к нашему треугольнику. Итак: США продают вам сырье, скажем, излишки хлопка; эти поставки частично финансирует дзайбацу в союзе со своим американским партнером по бизнесу, или какое-нибудь американское финансовое учреждение, или банк нефтяной компании. Вы производите дешевый текстиль и продаете его по низким ценам в одну из стран Юго-Восточной Азии, где США, в свою очередь, закупают большое количество сырья, олова например. И так далее, и так далее. Война в Корее неизбежна. И она ускорит восстановление Японии, этой фактории США на Дальнем Востоке.

Наша двойная бухгалтерия и музыка «Кавалера роз» распалили Лазара, казавшегося мне порой сексуальным маньяком. Ему в голову пришла безумная фантазия обрядить меня в доспехи самурая. Причем он выбрал лакированные доспехи цвета красных восковых выгоревших роз. Броня холодила мое тело в тех местах, где кожух истерся и покрытая патиной медь соприкасалась с моей плотью. Это были «игрушечные» церемониальные доспехи, неспособные защитить от удара меча, стрелы или пули, выпущенной из ружья – огнестрельного оружия, с которым японцев познакомили португальские мореплаватели, «намбанджин» – «варвары с юга». Они привезли на своих каравеллах удивительные вещи – пушки, аркебузы, миссионеров-иезуитов, Святое причастие, бисквиты, чернокожих, которых японцы увидели впервые.

Однако теперь, когда в Японию нагрянули войска Макартура, негры были обычным явлением на наших улицах. Португальское искусство оказало большое влияние на стиль, в котором были выполнены мои доспехи. Они имели не прямую цилиндрическую форму, как самурайская броня, а были как будто вылеплены по форме человеческого тела. Это напоминало стиль императорского Рима. Такие доспехи носили центурионы, командовавшие непобедимыми легионами.

– Очень трудно подогнать эти доспехи по твоей фигуре, – заметил Лазар, подтягивая кожаные лямки.

Их первоначальный владелец, самурай, был, должно быть, нормальных пропорций, а я не выдался ни ростом, ни фигурой.

Я взглянул на себя в зеркало. Доспехи, как будто составленные из розовых раковин, свидетельствовали о том, что носивший их в семнадцатом столетии воин вырос изнеженным при дворе всемогущих сегунов Токугавы. Я был одет в своеобразный церемониальный смокинг военачальника, даймё, который надевал его по особому случаю – когда был вынужден являться ко двору сегуна в Эдо, где нес обязательную посменную службу. Мудрые сёгуны установили систему заложников, в соответствии с которой даймё оставляли своих жен и детей в Эдо. Проживание в столице стоило баснословно дорого, что увеличивало показную роскошь двора и долги самого даймё.

Даймё были потенциально опасны. Многие из них уже перешли в христианство, получили От иностранцев огнестрельное оружие, разбогатели за счет внешней торговли и могли взбунтоваться против власти сегунов, чего последние не желали допускать. В 1639 году третий сёгун из рода Токугава, Иэмицу, издал указ о запрещении захода всех иностранных кораблей, сакоку, что буквально означает «закрытая страна». Всех «варваров» выслали из Японии, и страна более двух столетий находилась в полной изоляции, пока на острова не прибыл Пинкертон, чтобы навлечь позор на мадам Баттерфляй. Япония в тот период времени была такой же запечатанной и заживо погребенной, каким чувствовал себя я в доспехах, надетых капитаном Лазаром.

Мне на память недаром пришел кавалер роз, живший две сотни лет назад. Я тоже превратился в грязную порнографическую карикатуру на самурая и стал заложником сегуна, генерала Макартура, который ввел порядок сакоку в период своего правления, не позволяя никому приезжать в Японию и не выпуская японцев за границу.

– Ты похож на лобстера с затвердевшим членом, – сказал Лазар, рукой опытного кузнеца проверяя мою эрекцию.

Хотя мой член встал и меня прошиб пот, я не испытывал никаких чувств. Мое тело как будто умерло. В коконе доспехов я ощущал себя как в пустоте. Совокупление происходило в полном эмоциональном вакууме, без удовольствия или неудовольствия. Мой член, проникавший в задний проход Сэма, как будто существовал отдельно от меня, жил собственной жизнью.

Через прорези для глаз в шлеме, выполненном в португальском стиле, я видел ощеренные зубы Сэма, этого сводника, устроителя больших деловых союзов. Стоя на четвереньках, он вцепился пальцами в соболий мех расстеленного на полу одеяла. Его крики наслаждения и боли гулко отдавались в пустоте моего шлема. Я видел треугольник, эту оккультную фигуру, образованную телами совокупляющейся пары, но на ее вершине зияла пустота неприсутствия того, о ком никто ничего не знает.

Треугольник, начертанный Сэмом Лазаром, проиллюстрировал финансовую теорему. Капитан вновь ввел меня в заблуждение эротизмом цифр, которые скрывали свое истинное значение. Я понял, что именно является общим знаменателем цифр и слов. Эротизм. Экономика эротизма для истинного знатока не вульгарная сумма коитусов, а, скорее, препарирование объекта желания и реконструкция действительности в соответствии с воображаемой моделью. Эротизм – еще один способ факторинга безнадежных долгов жизни.

Наше второе совокупление тем утром закончилось мощным извержением спермы, похожей на поток раскаленных песчинок. Лазар отполз от меня, сев на задницу. Его ягодицы оставляли на собольем меху влажный след, похожий на след улитки, но только он состоял не из слизи, а из антигеморроидальной мази, моей спермы и крови Сэма. Встав, Сэм подошел к проигрывателю, чтобы перевернуть пластинку с оперой «Кавалер роз». По дороге он споткнулся о валявшуюся на полу книгу, наклонился и поднял ее. Это был экземпляр «Зохара». И Сэм начал читать вслух отрывок из книги:

– «Кто эта прекрасная девственница, у которой нет глаз? И сокрытое, но все же явленное тело – скрытое днем, явленное утром? И украшенное узорами, которых нет?»

Я начал снимать доспехи.

– Подожди, малыш, – остановил меня Лазар. – Я хочу сделать пару фотографий.

Он поставил меня перед громоздкой, оборудованной вспышкой, фотокамерой на треноге и дал мне в руки самурайский меч. У меча была черно-белая рукоятка и острый клинок, который требовал особой осторожности. Это самое опасное холодное оружие, созданное человеком.

– Будь осторожен, – предупредил меня Сэм. – Этот меч изготовлен в шестнадцатом веке мастером Секи-но-Магороку.

По приказу Сэма я принимал разные позы: то выставлял напоказ гениталии, то изображал смешного истощенного инвалида, то замахивался мечом.

– Представь, что будет, если начальник отдела Нисида увидит эти снимки, – задумчиво промолвил Лазар. – Или они попадутся на глаза твоим родителям.

Я пал так низко, что стал натурщиком порнографических съемок! Моя чахлая плоть в доспехах выглядела словно пародия на мускулистое классическое тело, панцирь розового лобстера, в котором зияла пустота.

Мне вдруг стало жутко от открывшейся правды. Я находился в состоянии «обратного курса», деградируя до положения онногата, актера-трансвестита, который исполняет исключительно женские роли в театре Кабуки. В моем случае изображаемая мной женщина заняла пространство внутренней жизни мужчины, чьи естественные склонности к мужественности давно уже атрофировались. Рожденный мужчиной, я был лишен выбора играть иную роль. Однако я не был обучен исполнять роль мужчины. Я вынужден был делать невероятные усилия, чтобы изображать это чуждое мне существо. И это у меня выходило плохо. Обитающий в четырех стенах моего тела женский персонаж неохотно, скептически смотрит в зеркало, в котором отражается нелепая карикатура на мужчину. Женщина во мне обречена на бездействие, она не способна или не желает помочь измениться нелепому растяпе.

Как изгнать сидящую во мне женщину? Как вывернуть себя наизнанку и заставить ее выйти наружу? Я пытаюсь вообразить немыслимый акт саморождения.

Я хочу иметь другое тело: тело, преображенное до неузнаваемости. Каприз Лазара, надевшего на меня нелепые доспехи, зародил в то бесславное утро семя будущей метаморфозы, которая расцветет в темноте моей крови, в тайной тоске моего сердца и созреет однажды, сделав мое тело мускулистым.

Но пока я переживал темную, личиночную стадию своего развития, даже не подозревая о том преображении, которое произойдет со мной в будущем. Но правда заключается в том, что невозможно освободиться от темного ужаса прошлого. Крылья бабочки, которая наконец вылетает из кокона, запачканы кровью воспоминаний о затхлой темнице.

Сэм Лазар помог мне расстегнуть доспехи, заглядывая через мое плечо в зеркало. На мгновение мне показалось, что его жуткая лисья голова вырастает прямо из доспехов.

– Не могу понять, почему ты мне так нравишься, – промолвил он. – Ты омерзительно уродлив.

Он стал расхаживать по комнате, одной рукой сжимая подбородок, а другую уперев в бок. Поза задумчивого сатира.

– Я поразмыслил над твоей ситуацией, Кокан, – заявил Лазар. – И думаю, что нашел правильный выход.

– Спасибо, Сэм.

– Избавь меня от своей иронии. Дело серьезное. Я нашел идеальное решение для такого исключительного человека, как ты. Евгеническое решение, так сказать.

– И что же это?

– Брак.

– Вы хотите, чтобы я женился?!

Я не мог сдержать смех, беспомощный и жалкий. В то же время я отчетливо ощущал, что мне грозит опасность.

– Один мистик, рабби Симеон, утверждает в «Зохаре», что человеку надлежит одновременно быть и мужчиной, и женщиной для того, чтобы вера в Божественное Присутствие никогда не покидала его. Но почему, ты спросишь? Потому что, как замечает рабби Симеон, мужчина и женщина были задуманы как одно целое в Божественных слогах творения. Адам – это алеф, далед и мем, а женщина была запечатана в его боку, а не создана из его ребра. И, конечно же, не Ева была первой женщиной, а Лилит – собственная фаллическая сила Адама.

– Прекрасно, Сэм, но разве вы сами женаты?

– Естественно.

– Но вы же…

– … ты хочешь сказать, что я погряз в содомии? Что я гомосексуалист? Я предпочитаю более привлекательный старомодный термин, которым пользуется Андрэ Жид, – уранист. Я – сын революционной планеты Уран, открытой Гершелем в эпоху революций в Америке и Франции. Я связан с рождением демократии в ее первоначальной, наиболее радикальной жизнерадостной форме. Эта демократия отвергает коллективную банальность среднего человека, именно с нее, как мечтал Ницше, начинается загадочное исключение.

– Я вам не верю.

– Чему ты не веришь? Тому, что я рассказал тебе об Уране?

– Нет, я не верю, что вы женаты.

– Из-за моей приверженности уранизму? Тебе не хватает воображения. Согласно мистическому учению, изложенному в «Зохаре», мужчине, находящемуся в поездке, оказывается наивысшая честь, поскольку Божественная сила отправляется в дорогу вместе с ним. Однако путешествующий мужчина рискует стать несовершенным существом, будучи лишен союза с женщиной. Этот изъян может нарушить священный союз, отлучив от мужчины Божественную силу. Я нахожусь в поездке. Моя вера в Божественное присутствие непоколебима, потому что я не разрешаю женщине во мне расторгнуть союз. Когда же моя командировка закончится и я вернусь к земной жене, я, как это предписывает «Зохар», войду в нее и воссоединюсь с ней.

– Порой мне кажется, что вы сумасшедший, Сэм. Недавно вы сказали мне, что победа нацистской Германии, возможно, была бы более «интересной». И это несмотря на ваше расовое происхождение.

– Не впадайте в вульгарное заблуждение, не всякий еврей принадлежит к еврейской нации. Я говорю об исключительной породе людей, о тех, для кого принадлежность к арийцам, семитам или даже японцам не существует. Им безразлично, какая кровь течет в их жилах. Такие, как мы, Кокан, могут достичь спасения лишь на морально-индивидуальном уровне.

– Тем не менее вы предлагаете мне «евгеническое решение» моих проблем, заключающееся в браке? Это противоречит вашей же логике.

– Нисколько. Для каждого мужчины, вне зависимости от того, насколько в нем развито внутреннее женское начало, существует женщина, вмещающая в себе его мужского двойника. Если вы не найдете этого равновесия мужского и женского, то третий элемент треугольника, Божественное присутствие, навсегда покинет вас, и вы превратитесь в получеловека, существо скорее мертвое, чем живое.

– В таком случае я обречен на полуживое существование. Вы не понимаете, что само слово «женщина» пробуждает во мне меньше чувств, чем карандаш, автомобиль или совок. Все женщины для меня на одно лицо, они, на мой взгляд, лишены эмоционального содержания.

– Вздор. Готов держать пари, что твое общение с этим полом было ограничено женщинами твоей семьи – матерью, сестрой, родственницами. Имея столь скудный опыт, нельзя делать вывод, что все женщины одинаковы.

– Я и не делаю подобного вывода. Моя бабушка была властной сильной женщиной, а мать, напротив, могла служить образцом истинной женственности. Трудно себе представить двух столь несхожих женщин.

– Ты уверен в этом? Разве они несхожи в том, что обе с неистовой одержимостью посвящали себя тебе? Я говорю о женщине, которая бросит вызов отношениям, царившим в твоей семье, разрушит привычную практику беззаветного служения сыну и внуку.

– Но вы же знаете наши обычаи. Я никогда не смогу жениться без согласия родителей.

– И в этом таится опасность. Настанет день, когда родители заставят тебя вступить в брак, и ты женишься против своей воли.

Брак против воли – зло, поскольку он не учитывает несоответствия мужского и женского компонентов в партнерах и заключается вопреки их естественным склонностям. Это нарушает закон демократического выбора, действующий в диапазоне сексуальной неопределенности между комплиментарными полюсами влечения. Торгашеский брак по расчету хуже, чем проституция, в которой по крайней мере есть хотя бы подобие выбора. Любовь – это термин, которым обозначается свободное евгеническое предприятие для разведения улучшенной породы.

– Ваши слова вновь противоречат логике. Вы осуждаете устроенные браки и все же хотите устроить мой?

– Я устрою такой брак, который будет полностью соответствовать твоим требованиям.

По собственному опыту я знал, что к прихотям капитана Лазара надо относиться серьезно. Он не шутил.

– Вы можете показать мне фотографию вашей жены?

– Конечно, но я поступлю по-другому. Ты сам найдешь ее фото среди снимков других женщин. Возможно, тебе покажется, что все они на одно лицо, а быть может, и нет. Красота относительна. То, что один находит прекрасным в противоположном поле, другого может оставить равнодушным или даже показаться безобразным. Эстетика не имеет дело с разновидностями красоты, она создает концепцию прекрасного, на которую не влияет сексуальный фактор.

Лазар раскрыл передо мной фотоальбом в кожаном переплете.

– Здесь собраны снимки женщин, в разной степени обладающих типом женственности, который отвечает моему сексуальному вкусу. Выбери ту, которая, по-твоему, полностью соответствует моим запросам, и ты найдешь фото моей жены. А я в свою очередь выберу ту женщину, которая, по моему мнению, показалась бы тебе наиболее красивой, то есть сексуально привлекательной.

Сначала я разглядывал фото в альбоме без особого интереса. У меня было такое чувство, словно мне предстояло выбрать себе Жену среди гейш по их фотографиям. Передо мной предстали портреты дюжины женщин, снятых обнаженными или в момент раздевания. Их позы были лишены эстетики.

– Фотографии очень низкого качества, – заметил я. Лазар кивнул и внимательно посмотрел на меня. Я заставил себя искать среди снимков портрет его жены, хотя сильно сомневался в успехе.

Его коллекция казалась мне довольно однообразной, хотя я никогда не подумал бы, что Сэму нравится именно такой тип женщин, какой запечатлен на снимках. Дамы в галерее Лазара были, без сомнения, женственны, некоторые из них имели пышные формы, грузный торс, широкие бедра, большой живот, в складках которого тонул пупок, и толстые ляжки в ямочках. Однако вскоре я понял, что ошибся в подходе к этим снимкам. Это была просто женская плоть, которую не следовало оценивать с эстетической точки зрения. Эстетический идеал пропорционально сложенного тела сам по себе изменчив и обусловлен модой, в которой стандарт красоты зависит от преобладания мужского или женского компонента.

Но, пристальнее вглядевшись в фигуры женщин, я стал замечать, что в них есть что-то от мужественных амазонок. В одних это начало проявлялось сильнее, в других – слабее. Мое внимание привлекали их как будто рифленые бедра и темный треугольник лобка, ведущий в промежность, в которой прятался бесполезный (с моей точки зрения) сосуд влагалища, не вызывающий у меня никакого интереса. И все же сейчас я испытывал чувство неловкости от того, что их нагота выставлена напоказ.

В моей голове мелькнула чудовищная догадка. Я вдруг понял, что означает грустное выражение лиц всех этих женщин, замерших в неестественных позах. Они были глубоко уязвлены необходимостью сниматься в обнаженном виде. Они не хотели раздеваться, но были вынуждены. Их заставили обнажить свое тело. Они не модели, а жертвы преступления. Я понял, что именно означали эти фотографии. Изображенные на них фигуры вырваны из контекста, взяты с группового снимка и увеличены до размеров портрета. Я вспомнил фотографии, которые показывал мне Лазар. Они были сделаны оперативными группами, карательными отрядами, фотографировали раздевающихся и выстраивающихся в очередь людей, мужчин и женщин, которых ожидала братская могила или газовая камера лагеря смерти.

– Это чудовищно, – сказал я, снова убеждаясь, что Лазар – душевнобольной человек.

– Ты нашел мою жену? – спросил Лазар хрипловатым голосом, словно у него перехватило горло от волнения, и уставился на меня немигающим горящим взглядом.

Мурашки забегали у меня по спине. Я подумал, что жена капитана Лазара, должно быть, погибла, став жертвой Холокоста, и эти фотографии являлись страшным гротескным воспоминанием о том, как он искал ее.

– Продолжай, постарайся найти ее.

Я продолжал рассматривать фотографии до тех пор, пока не остановился на одной. Не знаю, почему я выбрал именно ее. Может быть, потому что это единственный портрет, не являющийся частью группового снимка? Должно быть, изображенную на нем женщину казнили отдельно, расстреляв у той стены, которая виднелась за ее спиной. Что еще могло убедить меня в том, что передо мной действительно фото жены капитана Лазара? Ничего, только сама женщина в позе Евы, прикрывающая одной рукой грудь, другой – гениталии от объектива камеры, к которой она неохотно повернулась. Мышцы ее бедра были напряжены.

– Да, это она. Молодец, – сказал Лазар, и на его лице появилась улыбка. Он снова раскурил потухшую сигару, которую сжимал в зубах. – Как, по-твоему, она красивая?

– В ней есть что-то от амазонки. Как ее зовут?

– Иаиль. По крайней мере так звучит ее псевдоним. Ты знаешь библейскую историю Иаили? Она описана в Книге Судей, глава четыре, стихи семнадцать и далее.

– Я читал Библию, Сэм.

– Хорошо, тогда перескажи мне эту историю.

– Иаиль убила Сисару, ханаанского военачальника, вбив ему в голову кол от шатра при помощи молотка.

– Браво, мой маленький японский школяр! А ты знаешь, как Талмуд истолковывает эту историю? Нет? Там сказано, что Иаиль убила Сисару с помощью кола для шатра и молотка, потому что Второзаконие – глава двадцать вторая, стих пятый – запрещает женщинам пользоваться оружием. Толкователи также утверждают, что Сисара семь раз вступал с Иаилью в сексуальный контакт в тот день, когда, сбежав с поля боя с израильтянами, нашел приют в ее шатре. Иаиль не получила за это никакого вознаграждения. Она поила Сисару грудным молоком из своих сосцов. Пророчица Дебора, восхваляя Иаиль, ставила ее выше Сары, Ребекки, Рахили и Лии.

На фотографии я действительно увидел библейскую Иаиль, закрывающую рукой грудь, семь раз совокупившуюся с врагом Израиля, утешившую его молоком своих сосцов. А когда он уснул, она…

– Странный повод для восхваления, – пробормотал я, разговаривая скорее сам с собой.

– В некоторых текстах говорится, что Иаиль означает «дикий козел», и это мужское имя.

– Простите, Сэм, но женщина на снимке выглядит глубоко несчастной. Почему она позволила снимать себя?

– Она не позволяла. Фотографировали иракцы, когда им удалось поймать Иаиль. У нее имелись веские причины чувствовать себя глубоко несчастной. Иаиль была членом «Иргун Цваи Леурни». Ты когда-нибудь слышал о такой организации?

– Я читал о ней на страницах лондонской «Таймс», которую мы получаем в министерстве. Это еврейская террористическая организация, действующая в Палестине.

– Теперь это Израиль. В 1941 году «Иргун» согласился приостановить боевые действия против британских сил, оккупировавших Палестину, и участвовать в общей борьбе против нацистской Германии. Лидеры «Иргун» вынашивали планы похищения хаджи Амина Эль-Хуссейни, великого муфтия Иерусалима, ярого сторонника нацистов, который нашел убежище в Багдаде. Британские военные не могли помочь «Иргуну», пронацистские иракские силы превосходили их своей численностью. Во время разведывательной операции возникла перестрелка с иракцами, и Иаиль попала в плен. Как пишут в полицейских сводках, Иаиль подверглась насилию. Эту фотографию иракцы послали членам «Иргуна», требуя огромный выкуп. Но она спутала карты своих врагов, сбежав из плена. Позже, в 1945 году, Иаиль в составе парашютного десанта, сброшенного в Германии, участвовала в боевых действиях Союзнических освободительных сил. Там я и познакомился с ней.

– Необычайно отважная женщина.

– Отвага не является прерогативой мужского пола, как, впрочем, и стремление мстить.

– Где она теперь?

– Не знаю. Служит где-то тайным агентом, вбивая колышек для шатра в череп очередного Сисары.

История Иаили, этой амазонки, вырвавшейся из рук иракских насильников, участвовавшей в десанте и боевых операциях, поразила меня. Если все правда и она действительно жена Лазара, то это обстоятельство неожиданным образом объясняло странное поведение капитана. Статьи в «Таймс», которые я равнодушно пробегал глазами, поскольку они слишком далеки от японских проблем и моих личных забот, проливали свет на действия Лазара. Теперь я начал понимать их причины. Я вспомнил, что именно рассказывалось в статьях о террористах из организации «Иргун» об унижении британских военных еврейскими боевиками, о различных инцидентах, связанных с борьбой на Ближнем Востоке. Совсем недавно, весной 1948 года, израильские войска нанесли сокрушительное поражение армиям Лиги арабских стран. Лазар ясно дал мне понять, что является фанатиком-националистом, сионистом, отстаивающим идею национальной целостности евреев. Если это так, то Сэм прав: он действительно находился в пути, и Божественная сила не покидала его.

Я нарисовал на листе бумаги еще один треугольник поверх того, который начертил Лазар. Получилась шестиконечная звезда Давида.

– Что это такое? Попытка изобразить квадратуру круга, Кокан? – спросил Лазар, и улыбка исчезла с его лица.

Однако капитан не стал комментировать сделанное мной открытие.

– Вы надеетесь когда-нибудь снова встретиться с женой? – спросил я.

– Я молюсь об этом. Я хочу на старости лет поселиться в Хайфе, стать толстым дедом, просиживать целыми днями в кафе и писать стихи на иврите. Но вопреки моему желанию я, вероятно, умру какой-нибудь нелепой смертью в Богом забытом уголке Азии.

– Вам повезло. Вы нашли свою Лилит. Что же касается меня…

– Ты хочешь смириться и жениться на той женщине, которую выберут для тебя родители?

– Такова традиция сыновнего благочестия.

– Мужчина обязан нарушать общественные установления.

– Возможно, это так. Но я – загадочное исключение из правил. Ни одна женщина не сможет стать сексуально привлекательной для меня.

– Ошибаешься, я нашел для тебя Лилит. Иди умойся и оденься. Я хочу представить тебя твоей будущей невесте.

Лазар внимательно перебрал одежду в своем гардеробе и извлек из него двубортный костюм из небеленого полотна, шелковую рубашку с молочным отливом, галстук, в тон ему серебристый носовой платок и, наконец, белые матерчатые туфли. Пока он занимался своим туалетом, я открыл Библию и нашел Второзаконие, двадцать вторую главу, стих пятый.

«На женщине не должно быть мужской одежды, и мужчина не должен одеваться в женское платье, ибо мерзок пред Господом Богом твоим всякий делающий сие», – прочитал я.

– Но здесь ничего не говорится о том, что женщинам запрещается использовать оружие, – заметил я.

– Однако Библия ясно запрещает трансвестизм, стремление носить одежду противоположного пола, воспетое венским обманщиком Штраусом.

Я вновь подумал об опере «Кавалер роз». В ней женщина, исполняющая роль мужчины, переодевается в женскую одежду – сложный травестийный фарс.

– Не кажется ли тебе, что мы тоже вынуждены переодеваться в мужскую одежду? – спросил Сэм Лазар, завязывая шелковый серебристый галстук, и воскликнул, подражая мимике Софи, невесты барона Оха, которой представили кавалера роз: – Меiп Gott, es war nicht mehr als eine Farce!

И действительно, это был всего лишь фарс.

 

ГЛАВА 6

У ВОД СУМИДАГАВЫ

Сумидагава, река в Токио, дала название классической пьесе театра Но, написанной в пятнадцатом столетии Мотомасой, сыном выдающегося создателя драмы Но Дзэами. Пьеса рассказывает о женщине, сошедшей с ума в поисках сына. Во время переправы через реку Сумида она узнает, что ее сын умер год назад. Известие о смерти сына помогает ей вновь обрести достоинство и преодолеть безумие. Безумие оказалось своего рода репетицией, подготовкой к восприятию истины, предвестием горя и скорби, которую теперь она выражает с неподражаемым лиризмом.

Зимой 1934 года, за несколько недель до западного Нового года и, следовательно, незадолго до моего дня рождения, произошел инцидент, показавшийся мне иллюстрацией к пьесе Но «Сумидагава». Я воочию увидел горе матери, потерявшей сына. Сдерживаемая любовь Сидзуэ выплеснулась наружу с неистовой силой, подобная океанской волне.

Прогулки с матерью были редкими событиями моего детства, похожими на тайные свидания любовников. Она всегда старалась доставить мне радость, развлечь меня, угостить лакомствами, которые дома были под запретом. В день, о котором идет речь, Сидзуэ подговорила слугу Ётаро тайно увести меня из комнаты Нацуко, пока та спала. День был очень холодный и снежный, один из тех, в которые мне запрещалось выходить из дому.

Наша прогулка по городу поначалу казалась мне бесцельной. На сей раз мать не пыталась развлечь меня. Она была необычно сдержанна и замкнута. Ее молчание свидетельствовало о том, что Сидзуэ чем-то сильно расстроена. Мы остановились на мосту, с которого открывалась панорама на канал Сумидагавы.

Взяв меня за руку, Сидзуэ смотрела вниз на ледяную воду. Немногочисленные в этот час прохожие подозрительно поглядывали на нас. Им было непонятно, почему здесь стоит хорошо одетая женщина с ребенком.

Даже через шерстяную перчатку я почувствовал, как вспотела ладонь Сидзуэ. Наши сцепленные руки все равно были разъединены. Наконец, как будто собравшись с духом, моя мать заговорила:

– Пойдем к фотографу. Я хочу, чтобы ты запомнил этот день. Когда фотограф сделал снимок, Сидзуэ грустно заметила:

– Теперь после инкио я вообще не смогу видеть тебя. Разные поколения одной семьи по традиции в определенное время разъезжаются и селятся отдельно. Такая практика называется «инкио». Мой отец, воспользовавшись этой традицией, переехал из дома родителей в феврале 1935 года в другой квартал города. Однако инкио не соединило, а, напротив, разлучило меня с матерью. Еще два года бабушка не отпускала меня от себя, не разрешая поселиться с родителями в районе Сибуйя. Лишь в 1937 году пошатнувшееся здоровье вынудило Нацуко ослабить свой контроль надо мной.

После визита в фотоателье мы вернулись домой, и Сидзуэ повела меня в свою комнату, чтобы кое-что показать. Я никогда не забуду этот сувенир в память о разлуке. Сидзуэ показала мне церемониальный кинжал, который являлся частью ее приданого и служил напоминанием о том, что она не должна возвращаться в родительский дом, во всяком случае, живой. Я до сих пор помню звук лезвия, извлекаемого из ножен. Он похож на щелчок колпачка, который снимают с тюбика помады. По взгляду, брошенному на меня матерью, я понял, что жизнь дарована мне не чем иным, как этим острым кинжалом.

Однако в новом доме в районе Сибуйя, куда я наконец-то переехал в 1937 году, меня ожидала продолжающаяся гражданская война между родителями – моей мамой, чувствительной, образованной, красивой молодой женщиной, постоянно упрекавшей мужа, и отцом, получившим суровую закалку в доме бабушки. Годы борьбы с Нацуко и негодование по поводу того, что муж не поддерживает ее в этой борьбе, ожесточили мать против Азусы, лишили надежды на мир в их доме. Азуса мог теперь не сдерживать свой нрав и править жесткой рукой бюрократа. После многолетней жизни под одной крышей с Нацуко, чьи прихоти он вынужден был терпеть, у Азусы скопилось много желчи, и теперь он изливал ее на нас. Отец глубоко презирал меня, считая книжным наркоманом, и старался избавить меня от моего пристрастия, обрушиваясь каждый день на книги и рукописи.

Однажды весной, вскоре после моего переезда в Сибуйя, вернувшись из школы, я узнал от нашей служанки Мины, что отец ждет меня в своем кабинете. Сегодня он необычно рано вернулся из Управления рыбоохраны. В такой солнечный апрельский день мать, конечно же, отправилась на прогулку в сад с младшими детьми – Мицуко и Киюки. Сидзуэ страстно занималась садоводством, и это увлечение делало атмосферу в нашем доме более спокойной.

Я пребывал в хорошем настроении и не был готов к встрече с отцом. Кабинет Азусы всегда представлялся мне безотрадным холодным местом, где стояли унылые ряды юридических книг. Кроме того, здесь находились роскошные издания по искусству, приобретенные отцом во время поездки в Европу. Но он так ни разу и не открыл их, и эти книги стояли, словно бутылки дорогого иностранного ликера, выставленные, чтобы произвести впечатление на посетителя. Отец сидел за письменным столом, перед ним стояла чашка зеленого чая, рядом лежали министерские бумаги, в одной руке он держал ручку, а в другой – дымящуюся сигарету. Пепельница, полная окурков, свидетельствовала, что Азуса заядлый курильщик.

– Не сутулься в моем присутствии, мальчик, – промолвил он, не поднимая глаз. – По-видимому, тебя не учат хорошим манерам в твоей снобистской школе. Страшно подумать, чем я вынужден жертвовать ради тебя…

Он внезапно замолчал и, подняв голову, злорадно улыбнулся, увидев, что мой взгляд прикован к стопке книг на его столе. Моих книг. Их взяли с полок в моей комнате. Отец продолжал улыбаться, наслаждаясь моим удивлением. Лежавший на полу у его ног фокстерьер Инари приподнял бровь, как будто имитировал насмешливое выражение лица своего хозяина. Мы с Азусой всегда во всем были несходны, даже в любви к животным. Я терпеть не могу собак, их слюнявое подобострастие раздражает меня, Азуса же не выносит кошек. (Сейчас, когда я пишу эти строки, у меня на коленях лежит кот.)

Отец не сразу заговорил о моих книгах. Сначала он завел речь о предписаниях конфуцианского учения, в котором говорится о важности гармоничных отношений в семье как гарантии существования самого государства.

– Любое уклонение от исполнения сыновнего долга передо мной является оскорблением Его величества императора, – заявил Азуса, прикуривая одну сигарету от другой. – Надеюсь, что я говорю с разумным существом. Ты же не законченный болван, как твой брат Киюки. Я разочарован в нем.

Азуса сначала говорил спокойно, сдержанно. Но меня не ввело в заблуждение это затишье перед бурей. Я знал, что вскоре бог штормовых морей Сусаноо начнет бушевать. Отец курил дешевые сигареты, которые предпочитал Ётаро, и старался выглядеть как спартанец. Очки в металлической оправе, короткая военная стрижка, невзрачная одежда – все в нем свидетельствовало о самоограничении. То были времена фиктивного стоицизма. Азуса напоминал мне тех бдительных фанатиков, которые бродили по токийским улицам с портновскими ножницами, готовые обрезать юбки и волосы, если длина нарушала правила национальных приличий и инструкции правительства, регулирующего расходы. Все это было фальшиво и казалось мне отвратительным, как боевые кличи кэндоистов, моих однокашников по Школе пэров. Опасный образ мыслей выявляла в те времена военная полиция. Вся страна находилась под ее надзором.

Азуса не пригласил меня сесть. Чтобы унизить меня, он использовал тактику высокопоставленных чиновников, распекающих клерков за проступки.

– Литература… – начал он и замолчал, чтобы сделать глоток чая и затянуться сигаретой, – это ложь, баловство. Вот и все. Ею занимаются только женоподобные изнеженные существа и беспринципные никчемные людишки. Привычка писать развращает. Я вижу, как это надругательство над самим собой превращает тебя в бескровного женоподобного червячка.

Азуса говорил все громче, теперь в его голосе слышался гнев, губы побелели. И хотя я знал, что этот спектакль продуман до мельчайших деталей и спланирован заранее, тем не менее он производил на меня сильное впечатление.

Азуса сделал вид, что пытается взять себя в руки.

– Твое поведение лишено здравого смысла, – продолжал он более сдержанным тоном. – Я запрещаю тебе растрачивать мужскую энергию на это безобразие.

И он указал на мои книги, брезгливо дотронувшись до одной из них с таким видом, как будто это нечто грязное и заразное.

Меня удивил тщательный – я бы даже сказал, сделанный со вкусом – выбор книг. Мои любимые авторы – Рэймонд Рейдикет, Оскар Уайльд, Рильке, Танидзаки и Уэда, конечно.

– Я излечу тебя от болезненного пристрастия к этим утратившим человеческое достоинство декадентам. Ты знаешь, что делают с подобными книгами в Германии? Их жгут.

Представив, как мои драгоценные книги горят в костре, разведенном нацистами в нашем саду, я расплакался.

Тишину, царившую в доме, внезапно нарушили звуки музыки и топот на лестнице. Это вернулись с прогулки брат и сестра. Мицуко села в гостиной за фортепьяно, а Киюки сломя голову бегал по лестнице. Я увидел, как мать заглянула в окно кабинета. Поля соломенной шляпы бросали тень на ее лицо. Я понял, что Азуса приказал им находиться в саду до тех пор, пока не закончит со мной разговор. Однако Сидзуэ не послушалась его. Отец нетерпеливо махнул рукой, приказывая ей отойти от окна.

– Прекрати плакать. Ты же не женщина, – сказал он. – Тебе следовало бы прочитать «Майн Кампф».

– Я читал эту книгу.

Мой ответ не понравился Азусе, но все же он улыбнулся.

– Очень хорошо. В таком случае тебе больше не понадобится этот мусор. – И он сбросил мои книги со стола на пол. – И ты прекратишь мастурбировать на бумаге.

Азуса открыл папку, в которой лежали клочки моих рукописей. Я едва узнал их сквозь пелену слез. Комок подкатил к горлу. Я почувствовал тошноту, и мне захотелось опуститься на пол. Но тут Азуса заорал на меня.

Впрочем, нет, оказывается, он кричал на мою мать. Сидзуэ ворвалась в кабинет, держа в руках свою соломенную шляпу. На ее лице, покрасневшем от негодования, выступил пот. Сидзуэ в этот день против своего обыкновения нарушила правила хорошего тона. Я вырос в обстановке тайны, которую составляли болезнь Нацуко, намеки Цуки на зло, расположенное «ниже пояса», и постоянное ворчание отца по поводу безответственного распутства Етаро. Гнев Сидзуэ вызвал поток нескромных обвинений. Моя бабушка, оказывается, заразилась от Ётаро, ведшего преступный образ жизни, болезнью, название которой нельзя даже произнести вслух. Но табуированное слово из медицинского учебника уже вертелось на языке Сидзуэ.

– Твоя мать – душевнобольная женщина. Она отняла у меня ребенка, чтобы отравить его сознание.

Азуса несколько мгновений стоял неподвижно, а потом схватил мать за волосы и повернул ее голову в мою сторону.

– Вот, смотри, – воскликнул он, – смотри, если хочешь увидеть зараженную кровь! Вот твой драгоценный болезненный гений! Маленький сорняк, выросший на кладбище моей матери! – Он дергал Сидзуэ за волосы так, что ее голова вертелась из стороны в сторону в такт его словам. – Я вырву его с корнями! Слышишь? Я выбью из него все амбиции и претенциозность! Я сделаю из него верного слугу Его имперского величества!

Мать терпеливо сносила унижение. Она не могла дать достойный отпор демоническому сыну Нацуко. Я до сих пор помню этот пустой остановившийся взгляд человека, неспособного сопротивляться и стыдящегося своей полной беззащитности. Веки полуопущены, рот открыт – словно у отрубленной головы, поднятой палачом за волосы.

Азуса внезапно отпустил жену, и она неуклюже рухнула на стол, как кукла. Капли крови изо рта Сидзуэ упали на мои разорванные рукописи, словно миниатюрные ярко-красные цветы. Она приподнялась на дрожащих руках и начала смущенно, замедленными движениями, складывать клочки рукописи в папку.

– Оставь это! Убирайтесь оба отсюда! – приказал Азуса и прикурил сигарету, чтобы успокоиться.

Мы вышли из кабинета отца, обнявшись, похожие на двух раненных в ожесточенном сражении бойцов, поддерживающих друг друга. Мицуко и Киюки, стоя на безопасном расстоянии, наблюдали за нами, боясь приблизиться. Их пугал наш несчастный жалкий вид. Мои книги и рукописи так и остались бы под арестом отца, если бы Сидзуэ снова не проявила смелость. Она изготовила второй ключ от кабинета Азусы и выкрала мои книги, как только он уехал в командировку в Осаку по делам министерства. Более того, она переписала мои рукописи, составив забрызганные кровью клочки, и утром потихоньку от всех передала мне эти копии.

Азуса слишком поздно взялся за искоренение сорняка, выросшего в ночном саду Нацуко. Однако он не прекращал нападать на меня и не оставлял попыток перевоспитания. Азуса постоянно подсовывал мне нацистскую пропагандистскую литературу. Сегодняшней молодежи, наверное, не знакомо имя Отто Вейнингера, и она вряд ли поймет, почему его антисемитская евгеника заставила меня прочитать Библию, христианские комментарии и «Протоколы сионских мудрецов». Унылый бюрократический нацизм, который Азуса ввел в нашем доме в качестве противоядия искусству, имел неприятные последствия. Азуса не рассчитывал на то, что его сообразительный сын, этот книжный наркоман, получит удовольствие, расширяя свой культурный кругозор. У него не хватало воображения, чтобы понять, насколько легко от Гюисманса и Ницше перейти к немецкому романтизму, на котором основывался преступный нацистский режим. Для меня нацистская доктрина была просто одной из ветвей декадентской эстетики. Азуса невольно способствовал тому, что я постепенно становился приверженцем извращенного прозападного японизма.

Примерно через год после того, как я переехал к родителям, однажды утром отец вышел к завтраку в необычно приподнятом настроении. Сидзуэ и я восприняли это как недоброе предзнаменование, как предвестье надвигающейся беды. Наши предчувствия оправдались.

– Мой отец часто ездил за границу, – начал Азуса. – Он отсутствовал дома целыми месяцами, пытаясь осуществить то или иное легкомысленное предприятие, надеясь разбогатеть. Признаюсь, я радовался, когда его не было дома. И наверняка моим родителям нравилось жить в разлуке. Что ты думаешь по этому поводу, жена? – обратился он к матери. Удрученный вид Сидзуэ ясно свидетельствовал о нарастающем с каждой минутой беспокойстве. – Почему моим родителям нравилось на время разлучаться? Подобная жизнь полностью устраивала их, ты согласна с этим?

Сидзуэ ничего не ответила. Азуса засмеялся и, выпустив желтоватый сигаретный дым из ноздрей, взглянул на меня.

– А теперь пришла ваша очередь радоваться, Кимитакэ и Сидзуэ, – заявил он. – Разлука примирит нас.

Я почти физически ощущал тревогу Сидзуэ. Что такое говорил Азуса? Неужели он угрожал разводом? Но это немыслимо!

– Что вы раскрыли рты, как два идиота? – сердито спросил Азуса. Его настроение внезапно испортилось. – Это так вы поздравляете меня? По-видимому, вас совершенно не интересует моя карьера.

Мы замерли, не смея даже переглянуться.

– Я получил повышение по службе. Теперь я – начальник Управления рыбоохраны, – наконец сообщил Азуса.

Новость ошеломила нас, некоторое время мы сидели молча, не в силах проронить ни слова. Азуса наслаждался нашей растерянностью. Придя наконец в себя, Сидзуэ начала осыпать его похвалами. Но Азуса остановил ее.

– Избавь меня от излияний своих чувств, – сердито сказал он. – С твоей стороны было бы честнее радоваться, что теперь мы будем видеться реже.

И отец объяснил, что главная резиденция Управления находится в Осаке, городе, расположенном примерно в 350 милях к западу от Токио, и начальник Управления должен часто там бывать.

До 1942 года, когда Азуса ушел в отставку с государственной службы, он ночевал дома всего лишь несколько раз в месяц. Таким образом в течение четырех лет у меня, по существу, не было отца, и я имел возможность лучше узнать свою мать и сблизиться с ней. Я влюбился в Сидзуэ.

Из тюремной камеры Нацуко я вышел законченным, но в высшей степени ранимым фантазером. Я созрел для того, чтобы познать предательскую болезнь любви. В Сидзуэ я увидел море в его неукротимой силе. В комнате бабушки море представлялось мне вымышленной идиллией, ручной укрощенной стихией, какой оно рисуется декадентскому сознанию человека, видевшему его лишь в своем воображении и никогда не покидавшему дом. Сидзуэ показала мне море таким, какое оно есть на самом деле. В десять лет она впервые привезла меня на побережье. Морская стихия испугала своей подавляющей, безграничной силой. Я почувствовал головокружение. Так высота сначала пугает человека, а потом притягивает.

Постижение глубин началось с урока, чуть не ставшего фатальным, летом 1937 года в Сибате, курортном местечке на полуострове Ицу, где я проводил каникулы вместе с матерью, Мицуко и Киюки. Азуса приезжал к нам на выходные дни. Я наслаждался близостью Сидзуэ. Не опасаясь, что меня отругают за изнеженность и отсутствие мужественности, я клал голову на колени матери, лежал, прижавшись к ней, под зонтиком на пляже. Никто не мешал мне рассматривать голубые вены на ее алебастровом бедре под моей щекой, ямочки на коленках, ее кожу в алмазных песчинках. В нашей небольшой пещере слышался немолчный шепот моря. Я жадно смотрел на стопу матери, стараясь узнать в ней ту ногу, которую я однажды видел в хижине Азусы, занавешенной москитной сеткой.

Я пожирал Сидзуэ глазами, чувствуя, как у меня перехватывает дыхание. Горькое одиночество нахлынуло на меня и, словно эмбол воздуха, спустилось по венам вниз, достигнув члена и раздув его. И вот, увеличившись, он стал радостно тереться о шерстяную ткань плавок. Я чувствовал в промежности раздражающее прикосновение песчинок и испытывал острое желание потереться вставшим членом о выступившие в подмышечной впадине Сидзуэ пупырышки гусиной кожи. Жалкая капля влаги появилась из сфинктера моего пениса, яички болели так, словно в них воткнули стержни. Сидзуэ лежала в полудреме, одной рукой поглаживая страницы романа Пьера Лоти, а другой – мои волосы. Я отполз от нее, встав на четвереньки. Нужно скрыть от людей свой позор. Рядом, за рыбацкими лодками, находилась бухта, где никто не плавал. Я надеялся, что сумею укрыться там за большими валунами. К счастью, мои надежды оправдались.

Я ступил в воду. Здесь, благодаря гряде скал, похожих на пригнувшиеся под ветром сосны, не было волн. Рядом с моими ступнями, на мелководье среди камней плавали раковины и крошечные прозрачные крабы. Я зашел глубже в море и остановился за скалами, чувствуя, что вода плещется у моих колен. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что меня никто не видит, я спустил трусы и взял в руку свой набухший пенис. Лишь огромное лазурное небо смотрело на меня. Солнце жгло спину, как крапива.

Мне не потребовалось никаких усилий. Почти сразу же хлынул неукротимый поток спермы. Меня пронзила острая боль, будто через мой мочеиспускательный канал проходил песок. А затем боль утихла.

Выйдя из состояния полузабытья, я вдруг увидел, что на меня с большой скоростью надвигается стена. Вода ударила сначала в живот, а потом зеленое брюхо волны, увенчанной сверкающей белой пеной, словно лезвием гильотины, поглотило меня. Дыхание перехватило, как это бывает во время сердечного приступа. Волна с ревом обрушилась, и я упал под ее напором. Меня протащило по морскому дну. Я вращался в водовороте, словно обломок корабля, чувствуя, что погибаю, запечатанный в эту сверкающую оболочку. Я начал захлебываться. В мою могилу не проникал ни один звук. И все же я отчетливо слышал голос матери. Охваченная паникой, она выкрикивала мое имя: «Кимитакэ, Кимитакэ!» Она знала, что я в смертельной опасности, и бросилась на помощь.

Морю наскучило играть со мной, и оно выплюнуло меня на мелководье, недалеко от пляжа. На берегу меня никто не ждал. Ни души. Оказывается, это море звало меня голосом матери.

Дрожа всем телом, чувствуя боль от ссадин и ушибов, я все же обернулся, чтобы снова взглянуть на морскую стихию в ее величии. Она покоилась, скрывая в себе бесчисленные организмы, семя морской жизни и мириады моих сперматозоидов. Я оплодотворил море.

Я поплелся к тому пляжу, где оставил мать. Сидзуэ лежала все в той же позе, погруженная в полудрему, ее тело покрылось капельками испарины.

– Не уходи слишком далеко, – пробормотала она сонным голосом. – Ты до сих пор так и не научился плавать.

Морская вода стекала с меня, оставляя на песке темные следы. Я взглянул на выпуклый живот матери, который вздымался и опускался, словно волны, и представил себя пленным плодом в этом море. Двенадцатилетний эстет, я пытался, невзирая на свою болезненную слабость, измерить океан – мою мать.

Представление о Сидзуэ как об уютном и, очевидно, совершенно безобидном океане, оказалось опасной иллюзией. Чуть не утонув, я понял, что она безответственная, избалованная молодая женщина. Никому нельзя доверять в этом мире. По-видимому, я избежал смерти в воде только затем, чтобы захлебнуться в собственной желчи. Обида заставила меня действовать.

Мина, наша служанка, спала, закрыв лицо иллюстрированным журналом. Оглядевшись вокруг, я не увидел поблизости Мицуко и Киюки и обрадовался при мысли о том, что их смыло в море прямо под носом у матери. Я один остался в живых и могу теперь насладиться ее шоком. Однако мои злые надежды разбились, когда я все же заметил малышей у воды.

– Где Мицуко и Киюки? – резко спросил я дремавшую мать, стараясь подражать грубому обличительному тону Азусы, и это произвело нужный эффект.

Тело Сидзуэ мгновенно приняло вертикальное положение, она так резко села, что ударилась головой о край зонтика. Ошеломленная, все еще сонно щурясь, мать в отчаянии выкрикнула имена детей. Бедная хромая Мина, пробудившись ото сна, с громкими криками бросилась к морю, неуклюже переваливаясь по песку на своих кривых ногах с толстыми мускулистыми икрами. Я увидел, что к нам приближаются Мицуко и Киюки медленной походкой усталых наигравшихся детей.

– Не волнуйся, мама, – с улыбкой сказал я. – Я не спускал с них глаз.

Сидзуэ уловила иронию в моих словах.

– Прости меня, Кимитакэ, – промолвила она, положив голову на согнутые колени.

Меня подмывало сделать едкое замечание в духе Азусы, но я промолчал, потому что еще сильнее полюбил ее.

 

ГЛАВА 7

ПРОДАЖА МЕРТВЫХ

Может быть, мне приснилось, что я стою между двумя мирами, отображая их словно зеркало?

Точеное мужественное лицо – не помню уже чье: Барбары Стенвик или Джоан Кроуфорд в «Милдред Пиерс» – на афише кинотеатра, название которого тоже стерлось из моей памяти, не то «Изумруд», не то «Империя»… Сквозь это женское лицо на промокшей афише, как сквозь слой косметики исполняющего женскую роль актера, мужские черты. Искаженные черты Спенсера Трейси, исполнителя роли Хайда в фильме «Доктор Джекил и мистер Хайд».

Масура остановил свой «паккард» у кинотеатра в разрушенном районе Санья. После того как мы покинули роскошные апартаменты в отеле «Империал», я под руководством Лазара совершил настоящее дантовское путешествие по аду. Неужели в этом ужасном месте он собирался познакомить меня с моей предполагаемой невестой – небесной Беатриче? Этот пролетарский район до того, как был разрушен зажигательными бомбами, представлял собой городские трущобы – аварийные деревянные постройки, опутанные телеграфными проводами. Из открытых коллекторов распространялось зловоние. Теперь этот район даже трущобами трудно назвать. Здесь стояли лачуги, сложенные из ящиков и коробок, скрепленных вместе жестянками. В ларьках продавались товары с черного рынка под пристальным контролем бандитов с обнаженными татуированными торсами. Мелкая сошка, низы якудзы. В кучах мусора рылись неприкасаемые, обитатели социального дна. В этом районе наиболее зримо воплотилась идея большого города, порожденная воображением дикаря. Ад, который притягивает его. Такому месту весна, как всегда, придавала выражение ужасной улыбки идиота.

В этой разрушенной части Токио стоял страшный шум. Я слышал варварский жаргон: язык отличался от того, на котором говорю я. Слова, доносившиеся до моего слуха, слетали с отвратительных губ, пораженных болезнью и голодом. Кто эти люди? Представители сибирских племен или берберы, экзотические народы чужого незнакомого мира? Сленг или диалект сразу же выдает говорящего, характеризует его. Та речь, которую я слышал, свидетельствовала об особом асоциальном состоянии жителей района. Я спустился в ад, обитатели которого избрали своим идеалом анонимность, которая, впрочем, не делала их невинными. Нет, тяжелое положение не избавляло их от вины. Конформизм заставлял неукоснительно следовать за знаменем, символику которого трудно распознать.

Масура шел впереди, прокладывая нам путь через толпу бывших военнослужащих, охранявших вход в кинотеатр и похожих на демонов со свирепыми глазами. Публика в зале тоже в основном состояла из ветеранов, среди которых было много инвалидов, людей с многочисленными шрамами и искалеченными конечностями. Я заметил также среди зрителей несколько женщин, детей и пожилых людей. В оркестровой яме располагался алтарь, украшенный весенними полевыми цветами, привезенными сюда из сельской местности. Здесь стояла большая покрашенная золотистой краской фигура Шакьямуни, сострадательного Будды. Присутствовавшие в зале священнослужители скорее походили на приверженцев синтоизма, нежели на буддистов. Облаченные в белые одежды и черные конические головные уборы, они сидели на корточках вокруг алтаря. Некоторые держали в руках гонги и барабаны. Один священнослужитель даже вооружился луком из катальпы, который используют ясновидцы, чтобы вызывать духов.

Мы с капитаном Лазаром сели с краю одного из рядов шатких деревянных складных стульев. Экрана на сцене не было. На расчищенной от стульев площадке, освещенной полуденным солнцем сквозь открытый в потолке люк, а быть может, дыру в крыше после бомбардировки, сидели друг против друга две команды кэндоистов. Противники различались белыми и красными нашивками на спине.

– Это незаконно, – прошептал я на ухо капитану Лазару. Он кивнул и усмехнулся с довольным видом.

– Ты видишь сейчас еще одно маленькое предприятие принца Хигасикуни. Культ ветеранов пытается обрядиться в одежды буддизма.

Кендо и другие виды традиционных боевых искусств находились под запретом оккупационных властей, впрочем, как и синтоистские обряды, вплоть до содержания в частных домах семейных алтарей камидана. Подобные директивы преследовали цель очистить Японию от фашистских верований, нанеся удар по идеологическому сердцу ультранационализма – синтоизму. Буддизм избежал запрета, поскольку он не был заражен идеей обожествления императора, свойственной синтоизму. Гонения и преследования привели к тому, что синтоизм ушел в подполье, откуда вновь появился, приняв причудливые формы. Синтоизм теперь маскировался под буддизм школы нитирэн или сингон. Я даже слышал о секте денсинкё, названной так по имени ее основателя, электрика из Осаки, который поклонялся электричеству как божественному началу, а Томаса Эдисона считал одним из младших божеств.

По всей стране возникало множество фундаменталистских культов, создававшихся часто вокруг той или иной харизматической фигуры с задатками шамана, мико или ясновидящего, общающегося с загробным миром. Такая практика коренилась в традициях, сложившихся в среде сельских жителей Японии. Я не удивился, узнав, что за культом ветеранов стоит принц Хигасикуни. Большинство так называемых новых культов фактически вели начало от довоенных популистских сект ультраправого толка. Это антикоммунистическое наследие перешло к современным преемникам власти и получило молчаливое благословение отдела разведки Джи-2.

Воссоздание старого японского народного духа в упрощенных, замаскированных неосинтоистских формах оказалось столь же важно для общего национального возрождения, как и экономический подъем. И то, и другое было связано с секретными сделками олигархов, бывших владельцев дзайбацу, и сотрудничающих с ними правительственных чиновников. Восстановление религиозного фундаментализма компенсировало потерю имперского господства в Азии, установленного военной диктатурой, которая явилась настоящим бедствием для нации, но поддерживалась низшими слоями общества. Новые секты не предлагали ни буддийского избавления от страданий, ни христианского спасения, но они давали нечто гораздо большее оскорбленной, утратившей цели нации – духовный потенциал, живую кровь, энергию, которую можно использовать для экономического возрождения в мессианском масштабе.

Нам разрешали смотреть голливудские фильмы с участием Барбары Стенвик, Джоан Кроуфорд и Спенсера Трейси в качестве демократического болеутоляющего средства. Однако поединки милитаристов, вооруженных бамбуковыми палками, на площадке, похожей на сцену театра Но, были под запретом.

– Подобные представления должны преследоваться как выражение антидемократических настроений, – заявил капитан Лазар. – Так что постарайся получить удовольствие от этого зрелища. Я уверен, что тебе не скоро доведется снова увидеть нечто подобное.

Я не получил от этого зрелища никакого удовольствия, потому что давно ненавидел кэндо, еще со времен учебы в Школе пэров. Мои однокашники, как настоящие идиоты, увлекались этим видом боевых искусств. Безмозглые аристократы военное мастерство ценили выше, нежели академические науки. Я, как слабый худосочный интеллектуал, терпеть не мог крепких парней, ловко орудовавших деревянными мечами. Меня расстраивали и пугали приглушенные надетой на лицо защитной маской крики, с которыми они бросались в атаку, и раздувающиеся, словно рыбьи жабры, щитки брони на плечах фехтовальщиков. Мне казалось, что это ожили доспехи из комнаты, где бабушка хранила самурайские реликвии. Свирепые крики и треск палок глубоко запали в мое сознание и, всплывая в памяти, словно острая боль, терзали мне душу.

Я так и не смог понять, почему боевые кличи однокашников причиняли мне такие мучения. Но мне не хотелось вновь бередить старые раны, во всяком случае здесь, в заброшенном кино-театре, где незаконный бой кэндоистов был прелюдией к совершению какого-то сомнительного магического обряда.

– Посмотри-ка на него, – сказал Лазар, указывая на кэндоиста с красной нашивкой, который уже успел расправиться с двумя соперниками.

Даже мне, неискушенному в боевых искусствах, этот фехтовальщик показался замечательным. Он больше полагался на эффективность внезапной молниеносной атаки, нежели на навыки маневрирования. Его вопль «кийя!» был столь свирепым и звучным, что приводил соперника в замешательство. То был вдохновенный крик, рвущийся из самых глубин человека, поглощенного действием. Его черные доспехи поблескивали, как панцирь жука-скарабея на солнце. На мгновение, в момент выпада, когда рукав бледно-голубого одеяния соскальзывал, мелькала белая кожа руки. Белые босые ступни фехтовальщика были крепкими и одновременно изящными.

Что-то неуловимо привлекательное и трогательное было в длинной прядке выбившихся из-под шлема черных волос. Поток воздуха, поднятый вращением бамбукового меча, заставлял эту прядку вздрагивать в такт движениям. Взмах – и меч с удивительной точностью опустился на шлем третьего противника. Состязание закончилось. Фехтовальщик с красной нашивкой победил. Он отстегнул маску, развернул подложенное под нее полотенце, и на его плечи хлынул поток черных волос. Кавалер роз вновь предстал в облике женщины.

– Это невозможно! – изумленно воскликнул я. Однако никто в зале не разделял моего удивления.

– Возможно! Для нее все возможно. Она – истинная жрица этого культа. Разве ты не узнаешь ее?

Даже находясь на значительном расстоянии от площадки, я не мог не узнать эту женщину. Это лицо навсегда врезалось в мою память. Кэндоистом, победившим в состязании, оказалась женщина, которую я впервые увидел в январе. Тогда она лежала на снегу, и я ногами топтал ее мягкий живот. Это была баронесса Омиёке Кейко.

Я задрожал. Лазар бросил на меня сочувственный взгляд.

– Забавно, что мы порой встречаем одних и тех же людей в совершенно разных ситуациях.

– Да, действительно, очень забавно, – согласился я.

– Хочешь поучаствовать в обряде, который сейчас начнется? Здесь будут вызывать духи тех, кто погиб на войне. Возможно, это будет интересно.

– Нет, я хочу немедленно уйти.

– Как?! Разве ты не хочешь засвидетельствовать свое почтение баронессе?

– Вы серьезно спрашиваете меня об этом? Как я могу показаться ей на глаза после того, что произошло зимой?

– Нельзя постоянно убегать от действительности. Кроме того, кто тебе сказал, что она тебя помнит?

– А если все же помнит?

– Вот и проверим. Если мы сейчас уйдем, то так и не узнаем.

Взяв меня под руку, Лазар направился к сцене. В зале тем временем поднялся шум, священнослужители били в гонги и барабаны. Звуки флейты сопровождали ритуальное пение, в котором звучала тревога, перекликающаяся с тревогой в моей душе. Подавленность и замешательство, которые я сейчас испытывал, были своеобразной компенсацией за то состояние, в котором пребывал Лазар, когда показывал мне фото с изображением своей обнаженной жены. Это было своеобразное возмездие.

Мы зашли за кулисы, где располагались гримерные комнаты, оставшиеся еще с тех пор, когда здание служило одновременно кинотеатром и варьете. Напротив них вдоль стены стояли стулья – должно быть, места для посетителей, приходивших на прием к ясновидящим. Сейчас стулья пустовали, лишь два сиденья занимала пожилая супружеская пара. Судя по виду, сельские жители, приехавшие из глубинки.

Из-за портьеры, закрывающей вход в одну из гримерок, вышел человек, которого я тут же узнал. Принц Хигасикуни Нару-хико, дядя императора. По фотографиям в газетах нам всем хорошо знакома его полная фигура с бычьей шеей, плоское, как блин, лицо и рот с опущенными уголками губ, придающий этому плейбою выражение безразличия. Костюм из легкого серого шелка соперничал своей элегантностью с щегольской одеждой Лазара. Принц тепло пожал руку капитану.

– Сэм, дорогой, – проговорил принц и закончил фразу по-французски. Протянув Лазару плоский пакет, он продолжал по-английски: – Я хочу подарить вам небольшую книгу, которую вы, как я знаю, давно ищете.

Дверь в гримерную за спиной принца была распахнута настежь, портьера отодвинута, и я заглянул в комнату. Признаюсь, я надеялся, – хотя это ужасно глупо, – что хозяйка гримерной магическим образом превратится в мужчину, в мужскую копию баронессы Омиёке Кейко, которую я видел на площадке. Я лелеял эту сумасшедшую мечту, воодушевленный звуками, доносившимися из зала, где совершался оккультный синтоистский ритуал. Это эхо Кабуки вносило театральную ирреальность в душную атмосферу всего, что происходило здесь, за кулисами.

С замиранием сердца ожидая волшебного превращения, которое должно совершиться у меня на глазах, я скользнул взглядом по висевшему костюму кэндоиста и наконец увидел баронессу. Она сидела за туалетным столиком, наклонившись к зеркалу, и пудрила лицо. Распахнутое и спущенное с плеч кимоно коричневатых оттенков оставляло обнаженными плечи и грудь. Служанка, женщина средних лет, мягкими движениями гибких рук втирала одеколон в белоснежную кожу хозяйки. Отражающаяся в зеркале грудь баронессы походила на два сверкающих ледяных конуса. Несмотря на близорукость и ослепительное зрелище, представшее передо мной, мне все же удалось рассмотреть крошечную татуировку в форме пиона на плече баронессы. В центре, среди лепестков, располагалась маленькая родинка, словно пушистая сердцевина цветка. Служанка наклонилась, раздувая ноздри, как будто хотела понюхать пион, и лизнула родинку кончиком языка. Странно, но я инстинктивно тоже наклонился, и мои губы потянулись к этому цветку на снегу. Баронесса улыбнулась служанке, глядя в зеркало, а затем ее глаза встретились с моими, нагло уставившимися на нее. У меня подогнулись колени, и я сел, невзирая на присутствие принца, по отношению к которому поступал неучтиво.

– Ваш приятель ужасно выглядит, – заметил принц Хигасикуни, обращаясь к Лазару.

– Причина его бледности в том, что он постоянно сидит в четырех стенах, – объяснил Лазар. – Такова цена литературы. Мой друг – писатель.

Принц Хигасикуни что-то проворчал, обменялся с Лазаром рукопожатием и ушел.

Лазар провел меня в гримерную. Я надеялся только на то, что он не отпустит мою руку, поскольку чувствовал, что в противном случае могу рухнуть.

– Кейко, дорогая, какое великолепное представление! – воскликнул Лазар по-английски и чмокнул баронессу в щеку, которую она подставила для поцелуя.

Белоснежная грудь теперь была спрятана под кимоно с коричневыми разводами. Баронесса смотрела на меня с тревогой, на ее холодном лице, похожем на лик богини луны, появилась слабая улыбка. Разве могла она не узнать меня?

– Это тот человек? – спросила она, и ее слова пронзили мне сердце.

Я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание.

– Это мой помощник, известный писатель Юкио Мисима, – ответил Лазар.

Баронесса Омиёке, к моему удивлению, поклонилась:

– Простите меня, сэнсэй. Вы не похожи на фотопортреты, которые я видела в прессе.

Меня изумило почтительное обращение «сэнсэй» – мастер.

– Вы прежде видели мои фотографии? – придя в замешательство, спросил я.

– Прежде? – Она нахмурилась, истолковав мои неловкие слова как намек, но тут же засмеялась. – Ну хорошо, если вы настаиваете на том, чтобы я была точна, один раз я видела вашу фотографию в журнале.

– Простите меня за неучтивость. Я просто пытался выразить удивление по поводу того, что вы узнали неизвестного малозначительного писателя.

– О, но это неправда, Мисима-сан! Я восхищаюсь вашим творчеством с тех пор, как в 1944 году прочитала «Лес в полном цвету» – ваш первый сборник рассказов.

– Я смущен вашей похвалой. Эта книга – просто безделица, о которой все давно забыли.

То, что баронесса Омиёке признала меня как писателя, постепенно рассеяло мои опасения. Будучи сильным и прямым человеком, она не стала бы скрывать своего возмущения по поводу моего недостойного поведения в парке, если бы узнала во мне своего обидчика. Баронесса Омиёке была тогда слишком пьяна, и события, произошедшие несколько месяцев назад в парке, не отложились в ее памяти. Я почувствовал облегчение, сердце стало биться ровнее и размереннее.

– Что значат мои похвалы по сравнению с похвалами вашего учителя, – продолжала баронесса, – достопочтенного Хасуды Дзенмэя. Я помню, что он дал вашему творчеству исключительно высокую оценку в послесловии к вашей первой книге.

– Вы были знакомы с Хасудой-сан? – удивленно спросил я, бросив подозрительный взгляд на Лазара.

Может быть, это он подучил баронессу упомянуть в разговоре со мной имя Хасуды? Однако лицо Лазара хранило невинное выражение.

– Нет, я не была лично знакома с ним, но счастлива, что мы принимали участие в возвращении на родину его останков из Бахуру Йохор в Малайе.

– Простите, что вы сказали, баронесса? – изумленно переспросил я.

Она обернулась к Лазару:

– Разве вы не объяснили Мисиме-сан, чем в основном занимаются члены нашей церкви?

Лазар пожал плечами, признавая свою оплошность.

Баронесса внезапно весело рассмеялась, не прикрыв при этом рот рукой, как это в соответствии с обычаями положено делать японским женщинам.

– Могу поспорить, что он не потрудился даже упомянуть название нашей ассоциации – «Церковь космополитического буддизма»!

Название не произвело на меня никакого впечатления. Оно не показалось мне более странным или более грандиозным в ряду ставших модными в послевоенные годы сект, таких, как «Церковь мирового мессианизма», «Общество создания ценностей», «Общество совершенной свободы» и многих-многих других.

– Вы поддерживаете связь с мертвыми? – спросил я.

– Мы общаемся с духами героически погибших воинов. Это входит в нашу практику и является утешением для членов церкви, понесших тяжелые утраты. Однако непосредственной деятельностью и главной задачей мы считаем установление мест захоронений, обнаружение останков воинов, их идентификация и транспортировка на родину, где прах павших в войне будет со временем помещен в мемориал Ясукуни .

– Долго же вам придется ждать, – заметил Лазар.

– Да, Сэм, я знаю, что оккупационные власти запретили нам надлежащим образом почтить память павших. Но мы можем позволить себе подождать.

– Конечно, ведь вы взимаете немалую плату с родственников погибших за хранение праха в ожидании великого дня.

Баронесса Омиёке залилась беззаботным смехом, что показалось довольно циничным. Я заметил, что на полках в глубине гримерной стояло множество коробок разных размеров. Все они были завернуты в белую хлопчатобумажную ткань, на которой имелись надписи, сделанные от руки черным карандашом, с указанием фамилии и воинского звания. Здесь же была помещена цитата из сутры Лотоса, выведенная каллиграфическим почерком.

Заметив мое любопытство, баронесса Омиёке сказала:

– Это останки прославленных воинов, которые нам удалось вернуть за последние шесть месяцев. После церемонии они будут переданы родственникам.

До меня доходили слухи, что торговля останками павших на войне была доходным делом и процветала. Теперь, увидев своими глазами коробки с прахом, стоявшие на полках, как урны в нишах колумбария, я почувствовал одновременно отвращение и удивление.

– Это одна из наших недавних и наиболее ценных находок, – пояснила баронесса.

Взяв с полки коробку размером с обувную, она поставила ее на туалетный столик и развернула хлопчатобумажную ткань. Мы увидели простой ящичек из дерева белой сосны. Баронесса подняла крышку и достала из ящичка череп.

– Он находится в исключительно хорошем состоянии, – сказала она, поворачивая череп в руках. На теменной и лобной костях была написана цитата из сутры Лотоса. – Данные экспертизы зубов свидетельствуют о том, что это останки подполковника Кимуры Такео, императорского морского пехотинца. Полковника обезглавили охотники за скальпами на Борнео. Вы видели в коридоре пожилую чету? Это его родители, землевладельцы из префектуры Нара. Они хотят посмотреть на останки любимого сына перед обрядом кремации.

Баронесса поднесла череп к лицу и стала рассматривать его, словно искала свое отражение. Орлиный нос Омиёке как будто восполнял носовую впадину в черепе. На мгновение мне показалось, что она сейчас припадет губами к отвратительным оскаленным зубам и поцелует череп подобно Саломее, поцеловавшей отрубленную голову Иоанна Крестителя.

Я внимательно смотрел на баронессу, старясь найти в ее совершенных формах признаки несовершенства. Я представлял, как в зрелом возрасте ее стройная фигура расплывется, обрастая складками жира. На одной из скул под завитками волос я, к своей радости, обнаружил на белоснежной коже маленькие пятнышки. Эти веснушки, которые баронесса тщательно маскировала с помощью косметики, как я полагал, выступили на ее лице из-за гормональных изменений в организме в период беременности. Сделанное мной открытие вновь разбудило в памяти мучительные воспоминания об инциденте, произошедшем зимней ночью на автомобильной стоянке. Эти воспоминания придавали пикантность красоте баронессы и против моей воли делали ее более привлекательной.

– Вы, по-видимому, чем-то обеспокоены, Мисима-сан, – заметила баронесса и, положив череп в миниатюрный гроб, закрыла крышку. – Должно быть, вас расстроил мой неуместный энтузиазм. Эти останки – поистине печальное зрелище.

– Я думал о тех молодых людях, которые погибли на войне.

– Грустные мысли.

Служанка баронессы Омиеке подала нам на подносе виски и – о чудо! – кувшин со льдом. Откуда здесь, в этом разрушенном, похожем на ад районе мог взяться лед? Мне хотелось насыпать кубики льда в обе ладони и потереть ими лицо, чтобы избавиться от чувства подавленности.

– Прошу простить меня за неучтивость, джентльмены, но мне необходимо покинуть вас. Я должна принять участие в церемонии.

– Мы понимаем, вы ведь должны руководить действом на сцене, – сказал Лазар.

– На сцене? Вы говорите о ритуале как о театральном представлении, – заметила баронесса и добавила, обращаясь ко мне: – Прошу вас, обещайте, что навестите меня как-нибудь, Мисима-сан.

– Обещаю, дорогая баронесса, что он будет в вашем полном распоряжении, – вмешался в разговор Лазар.

Она встала, и служанка помогла ей облачиться в верхнее кимоно из тафты с рисунком из примул. Поверх этого наряда баронесса надела белый шелковый балахон без рукавов с вышитым красными нитками лотосом – символом секты – на спине. Когда служанка начала расчесывать великолепные, доходившие до пояса волосы баронессы, раздалось потрескивание статического электричества. Одежда Кейко тоже была наэлектризована.

Направляясь по боковому проходу к выходу из кинотеатра, я оглянулся и увидел, как на сцене под какофонию звуков ритуальных музыкальных инструментов появилась баронесса Омиёке. Она скользила, словно актер театра Кабуки, призрак мести с ореолом черных волос вокруг белого напудренного лица.

Масура провел нас сквозь толпу угрюмых зевак, нищих и инвалидов, к «паккарду». Люди послушно расступались, слыша его окрики. Крыша автомобиля раскалилась под лучами полуденного солнца, и в салоне было нестерпимо душно, и все же «паккард» показался мне спасительной гаванью, где я мог прийти в себя.

– Наша дорогая Кейко просто великолепна, не правда ли? – спросил Лазар.

Я вспомнил татуировку в виде пиона на ее плече.

– Представление с черепом показалось мне отвратительным, – промолвил я.

Лазар пропустил мои слова мимо ушей, сосредоточенно вскрывая пакет, который ему вручил принц Хигасикуни. Наконец он разорвал обертку – прекрасную рисовую бумагу ручной выработки, которую в наши дни уже не изготавливают. Должно быть, у принца хранится ее запас. В пакете лежала изящная книга формата ин-кварто в кожаном переплете цвета выгоревшей соломы. На нем не было ни заглавия, ни имени автора, ни каких-либо изображений. Защитные пленки из тончайшей прозрачной бумаги затрепетали, словно крылья голубки, когда Лазар пролистал томик. Перед моими глазами промелькнули драконы, венки из роз, насекомые и птицы, мастерски пигментированные на жестком пергаменте. Я решил, что передо мной – собрание текстильных узоров на мотивы флоры и фауны. Наивность и примитивизм придавали этой книге обаяние, но безвкусица лишала ее художественной ценности.

– Что это? – спросил я.

– Присмотрись внимательнее, – сказал Лазар и положил мою ладонь на пергамент с рельефным рисунком. – Ты ощущаешь волосяные фолликулы? И обрати внимание, что в порах видны угри. Ты до сих пор не понимаешь, что это такое? Это образцы татуировок якудзы. Не волнуйся, Кокан, они были собраны после смерти доноров.

Он закрыл книгу и протянул ее мне.

– Принц Хигасикуни достал образцы для меня, но я дарю их Кейко по ее настойчивой просьбе.

Несмотря на мои протесты, капитан Лазар положил книгу мне на колени.

– Я говорил тебе, что Кейко привлекательна. Надеюсь, ты убедился в этом? – спросил Лазар, самодовольно улыбаясь.

– Неужели вы предлагаете мне ее в качестве невесты?

– Тебе решать.

– Вы серьезно?

– Лучшей кандидатуры не найдешь.

– О да, куда уж лучше! Пресловутая куртизанка из рядов правых радикалов! Неужели вы думаете, что мои родители примут ее с распростертыми объятиями?

– Это ты должен обнимать ее, а не твои родители.

– Невозможно!

– Почему? У нее безупречное аристократическое происхождение, ее семья связана родственными узами с императором, ее муж был знаменитым военным героем.

– Но она намного старше меня.

– На пять лет. Ей всего лишь двадцать восемь. А сейчас ты скажешь, что она выше тебя ростом.

– Но захочет ли она иметь дело со мной? Лазар усмехнулся:

– Проводи с ней больше времени, и постепенно природа возьмет свое.

Спорить с Лазаром бесполезно. Его прогноз всегда оказывался точным. Так, например, вскоре сбылись его предсказания относительно судьбы созданной принцем Хигасикуни Церкви космополитического буддизма. Через неделю после нашего посещения заброшенного кинотеатра церковь была распущена по приказу оккупационных властей. Однако это не положило конец возвращению в страну останков погибших воинов.

 

ГЛАВА 8

ИГРА БЛАГОРОДНЫХ ПРОИГРАВШИХ

Тупиковая ситуация, в которой я оказался летом 1948 года, была для меня унизительным возвращением в прошлое. Десять лет назад, в тринадцатилетнем возрасте, я пережил свой первый жизненный кризис – острый приступ амбициозности. С тех пор я не мог излечиться от болезненного честолюбия.

Меня мучили странные сожаления, я испытывал своего рода ностальгию по человеку, которым мог бы стать, по не стал. Была ли это скорбь по Хираоке Кимитакэ, который прекратил свое существование? Вряд ли. Как я уже говорил, мое настоящее имя – Хираока Кимитакэ. О том, почему я взял в качестве литературного псевдонима имя Юкио Мисима, я до сих пор предпочитал не говорить. Не стыдясь лжи, мой отец заявил одному журналисту, что я выбрал псевдоним, ткнув наугад булавкой в список имен абонентов в телефонном справочнике. Я не стал отрицать эту выдумку Азусы, как не опровергал и множества других легенд обо мне. Все истории о Юкио Мисиме правдивы, все комментарии к ним по большей части – нет.

Я выбрал именно этот литературный псевдоним, вдохновленный песенкой, которую однажды вечером, в декабре 1938 года, пел мне Ётаро, пока в соседней комнате умирала от кровоточащих язв Нацуко. Эта песня, бодро заглушавшая беспомощные крики агонизирующей Нацуко, дала мне новое имя, возродив своей освежающей мелодией.

В детстве меня часто привлекали двери комнаты Ётаро. Мне казалось, что на почерневшем дубе красовалась надпись: «Здесь заточён опороченный бывший губернатор Сахалина». Это звучало как приговор. Ётаро действительно как будто находился в тюремном заключении, но нестрогом. Ему дозволялось развлекаться, к нему допускались близкие друзья, бывшие крупные министерские чиновники, юристы и финансисты. Среди них и несколько мошенников, из-за которых Ётаро в конечном счете и разорился. Дедушка остроумно называл своих приятелей-гуляк «тенями старой эмпирической конфуцианской школы», намекая на оставшийся в прошлом золотой век эпохи Мэйдзи.

Лишь сохранившийся у Ётаро прекрасный тенор напоминал о прошедшей молодости и славе ловеласа. Сквозь двойные дубовые двери до моего слуха часто доносилось его пение. Как правило, это были куплеты, услышанные им в мюзик-холле, или простые народные песенки, которые обычно поют прачки.

Даже птичий полет над моей головой Заставляет сильнее страдать и испытывать горькую муку.

Мне не разрешалось переступать порог пропахшей саке и табаком гостиной Ётаро, где он играл в го. Ётаро курил дешевые сигареты – марки «джастис», насколько я помню – с изображением золотой летучей мыши на пачке. В годы депрессии они были популярны среди рабочих. Я собирал пустые пачки из-под сигарет, пользуясь тем, что Ётаро благоволил ко мне и к моей матери. Впрочем, он хорошо относился к любой симпатичной женщине. Однажды, когда я, получив от слуги Ётаро очередные трофеи, передал их матери и мы отошли от дверей гостиной, она начала рассказывать мне об одном случае, произошедшем во время ритуала осикийя, церемонии, которая традиционно совершается через неделю после рождения младенца. Вечером, на седьмой день после моего появления на свет, Ётаро написал мое имя на полоске обрядовой рисовой бумаги и поместил ее в священную нишу в доме – токонаму. Ётаро и Азуса целый день пили саке, и мой отец, который не привык к большим дозам алкоголя, опьянел и стал агрессивным. Сидзуэ со стыдом вспоминала, что отец случайно опрокинул жертвы на алтаре токонамы. Это считалось дурным предзнаменованием. Ётаро попытался исправить положение и прокомментировал данное мне имя. Человек, которого зовут Кимитакэ, сказал он, занимает высокое общественное положение. Кстати, это имя мне дали по настоянию бабушки. А Хираока – обычная фамилия, которая означает «плоский холм» или «плато».

– А все вместе говорит о том, – подвел итог своим рассуждениям Ётаро, – что мальчик займет общественное положение, далеко превосходящее наше.

– Гвоздь, который торчит, забивают по шляпку, – заметил Азуса.

– Мой сын любит банальные пословицы, – заявила Нацуко и, взяв меня из рук матери, добавила: – Можете шутить, сколько вам вздумается, но через шесть недель вы убедитесь, что этот мальчик достиг более высокого уровня, чем вы.

– В тот момент никто не понял, что означали ее слова, – продолжала свой рассказ Сидзуэ. – Но довольно скоро, на сорок девятый день после твоего рождения…

– … я сдержала свое слово, – раздался голос у нас за спиной.

Нацуко неслышно подкралась к нам сзади. Обычно стук ее трости возвещал о ее приближении. Она возвращалась в свою комнату из ванной в сопровождении Цуки, которая несла полотенца и лосьоны. Из-за сильной невралгии бабушка не могла мыться без посторонней помощи.

– Я не забыла, что сказала в тот день, – продолжала Нацуко. – Наш дом населяют одни пигмеи. Хорошо, что ты напоминаешь мальчику об этом.

Моя мать была в ту минуту похожа на газель, пойманную питоном.

– Цуки, прошу тебя, конфискуй все, что жена моего сына прячет за спиной, – распорядилась Нацуко. – Негоже мальчику собирать предметы, являющиеся символами низших слоев общества.

Я так и не узнал, почему Сидзуэ через семь лет вдруг захотела рассказать мне о том, что произошло на седьмой день моего рождения. Но я понял из рассказа Сидзуэ, что в моем имени увековечена память о ее несчастье. И еще меня поразило, что существует странная связь между дешевыми сигаретами Ётаро и пристрастием Нацуко к изысканному портвейну и английскому табаку. Расхождение во вкусах моих бабушки и дедушки тем не менее не препятствовало их союзу, что для меня тоже являлось загадкой.

Когда в 1937 году мне наконец разрешили переселиться к родителям в дом в районе Сибуйя, Нацуко взяла с меня торжественную клятву, что я раз в неделю буду ночевать у нее. Я великодушно, как и пристало победителю, согласился выполнить ее просьбу. В двенадцать лет я относился к ней, как принц Гэндзи к старой отправленной в отставку любовнице. Из альтруистических побуждений и в память о нашей былой дружбе я выполнял эту еженедельную повинность, нарушая верность матери.

Нацуко вознаграждала меня за самопожертвование выходами в театр. К лету 1938 года ее состояние ухудшилось, и посещение спектаклей Кабуки и Но стало отрицательно сказываться на самочувствии. Вернувшись однажды в свою комнату, она упала без сил на кровать. Боль и усталость мешали ей даже выпить чая, приготовленного Цуки. Нацуко застонала, потом ее стоны перешли в душераздирающие крики. Я подал ей болеутоляющее лекарство и, присев рядом на кровать, стал вытирать слюну, вытекающую из ее открытого рта.

После недолгого, тяжелого, похожего на кому сна Нацуко открыла глаза. Ее белки были желтого цвета.

– Ты бледен, соловушка, – сказала Нацуко. – Бледен, словно абиса-хо, который вызывает призраков.

Бабушка с беспокойством смотрела на меня, как будто действительно видела во мне абиса-хо – медиума, вызывающего духи детей. Согласно оккультной народной традиции, его лицо было белым.

– Развлеки меня призраками, мой абиса-хо, – с улыбкой попросила она, когда боль отступила. – Твой отец пишет вам из Осаки?

– Регулярно, мы получаем от него письма каждую неделю.

– А-а, так, значит, он каждую неделю докучает вам! И какие же мудрые указания он дает в своих письмах?

– Всегда одни и те же. Каждый раз он пишет о непобедимости нацистской Германии. Отец хочет, чтобы я чудесным образом превратился в здравомыслящего японского фашиста. В своем последнем послании из Осаки он цитирует слова из книги Освальда Шпенглера «Закат Европы». – Достав письмо Азусы, я начал читать его вслух, как делал каждую неделю, чтобы потешить бабушку. – Шпенглер говорит: «Если под влиянием этой книги люди нового поколения, оставив поэзию, обратятся к технологии, оставив живопись, обратятся к морской торговле, отставив эпистемологию, обратятся к политике, то я буду искренне рад этому. Потому что нельзя пожелать для них ничего лучшего».

– Он всерьез хочет, чтобы ты служил в торговом флоте? – смеясь, спросила Нацуко.

– Он требует от меня очень многого, но никогда не конкретизирует, чего именно, повторяя лишь цитату из «Майн Кампф»: «В мировой истории человек, который действительно возвышается над посредственностью, заявляет о себе сам».

– В таком случае он забыл значение имени Кимитакэ, – заметила бабушка.

– Да, как это ни странно. Хотя, честно говоря, я отказываюсь в это верить. Должен признаться, я восхищаюсь суровым стилем его сдержанной прозы, напоминающей мне Мори Огаи. Я и не подозревал, что мой отец обладает таким талантом.

– Талантом? Ты заблуждаешься. Азуса всего лишь бренчит на струне лука, воспроизводя один и тот же глухой звук рукой лживого бюрократа. Неужели ты этого не слышишь?

Позже, когда Нацуко снова заснула, я услышал, как кто-то царапается в дверь ее комнаты. Я решил, что это Шах, мой старый кот с пестрой шерсткой. Я подобрал его на улице котенком и вырастил. Азуса запретил мне брать Шаха с собой в новый дом родителей. Однако, открыв дверь, я увидел, что на пороге стоит Ётаро в роскошном костюме из белой чесучи. Он опирался на тиковую трость с набалдашником из слоновой кости. Етаро, должно быть, возвращался с очередной пирушки.

– Она спит? – шепотом спросил он и, когда я кивнул, продолжал: – Пойдем со мной, мальчуган. Цуки приготовила рисовые пирожки и саке.

В этот момент в коридоре появилась Цуки, престарелая гейша с белым луноподобным лицом. Она несла поднос с горячими пирожками.

– Я не могу надолго отлучаться из комнаты бабушки, – предупредил я.

– Конечно, не можешь, – согласился Етаро. – Я всего лишь хочу сообщить тебе о событии огромной важности, оно только что произошло.

Его слова заинтриговали меня. Что за событие огромной важности?

И я впервые переступил порог комнаты Ётаро. Цуки включила висевшие на стенах светильники, и Ётаро не удержался от комментария:

– Когда в семидесятых годах прошлого века впервые появилось электрическое освещение, рабочий день девушек был увеличен до шестнадцати часов, – сказал он.

– И с тех пор вы стали защищать их интересы? – с вызовом промолвила Цуки. – Впрочем, мне кажется, вас больше интересовало свободное время девушек.

– Вопреки твоему мнению, я действительно разделяю нелепые социалистические взгляды и болею душой за угнетенных рабочих.

– Перестаньте молоть чепуху, – проворчала Цуки.

Мы сели за игровой столик Етаро. Об интимности отношений, установившихся между хозяином и служанкой, свидетельствовало поведение Цуки. Она открыто, уверенным движением руки смахнула упавший на воротник Етаро волосок. Пальцы Цуки изуродовал артрит. Заметив мой внимательный взгляд, Етаро прошептал голосом театрального актера:

– Наша Два Кимоно стала согбенной и скрюченной и уже ни на что не способна. Знаешь, теперь я сам должен подстригать ей ногти на ногах.

– Мои хвори не доставляют вам никаких неудобств, – возразила Цуки и надула ярко накрашенные губы, что выглядело отвратительно.

Этот обмен колкостями привел меня в замешательство. В свои семьдесят шесть лет Ётаро был еще поразительно красив. Я завидовал ему. У него были классические черты лица, которые частично перешли по наследству к Азусе, но не достались мне.

– О каком знаменательном событии ты хотел рассказать мне, дедушка? – спросил я.

Мне не терпелось поскорее покинуть эту комнату, где царило игривое настроение, угнетающее меня.

Вместо ответа Ётаро показал мне на доску для игры в го. Я изумился. Неужели это важнее, чем болезнь Нацуко, захват Нанкина или бои с советской армией на озере Хасан? Ётаро понял, что я разочарован, и бросил на меня лукавый взгляд, попивая саке.

– Несколько дней назад, – объяснил он, – 26 июля, в Токио, в ресторане «Коёкан» в парке Сиба начался турнир го. Смею утверждать, что это будет решающая игра, самая захватывающая во всей истории го. Сусаи, лучшему среди игроков на сегодняшний день, сейчас шестьдесят пять лет. Он – двадцать первый в ряду Гонимба, мастеров игры в го. Первым был Санса, он жил в 1558 – 1623 годах. Гонимба – название помещения в храме Яккодзи в Киото, где Сусаи принял духовный сан, его духовное имя Никион. Все мастера игры в го были священнослужителями, так повелось со времен Никкаи – это духовное имя почтенного Санса.

– Я не играю в го, – грубо перебил я дедушку.

Мне было совершенно неинтересно то, о чем он говорил.

– Нет, ты тоже являешься игроком, – с улыбкой возразил он, – хотя и не знаешь об этом. Не беспокойся о бабушке. Это бессмысленно. Ее время истекло. А твое только начинается. И это станет совершенно ясно в ходе решающего турнира. Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Нет, не понимаю. И не могу быть настолько черствым, чтобы бросить беспомощную бабушку.

– Прошу тебя, посиди со мной еще немного. Цуки присмотрит за больной. Ведь в твое отсутствие именно она ухаживает за бабушкой. Позволь, я объясняю тебе, что поставлено на карту в этом турнире. Сусаи прославился как непобедимый мастер, изворотливый, словно лис. Маленький и хилый, он напоминает карлика. Ему бросил вызов Китани Минору, тридцатилетний профессионал, имеющий седьмой разряд. Его стиль игры я назвал бы опасно импульсивным. Уже состоялось два этапа игры, и сейчас позиции выглядят следующим образом.

И Ётаро наклонился над доской для игры в го, изготовленной из древесины павловнии. Слева и справа от доски стояли две плошки из полированного орехового дерева, в которых лежали камешки – белые и черные фишки, используемые в го.

– Ты когда-нибудь играл в шахматы или сёги , – спросил Ётаро.

– Мне не нравится, что все эти игры требуют бесполезного напряжения сил.

– Игра в го мало похожа на шахматы. В ней не столько важны ходы, сколько интуитивная стратегия, требующая абстрактного мышления. То, куда игрок ставит свою белую или черную фишку, является лишь результатом его стратегии. Фишку-камешек можно захватить, можно убрать с доски, но нельзя изменить ее позицию после того, как она заняла одно из полей. Всего на доске 361 поле, их образуют 19 вертикальных и 19 горизонтальных линий. Основные принципы го чрезвычайно просты, но следовать им крайне сложно. Цель игрока состоит в следующем: его камешки должны занять позиции, неуязвимые для атаки, и в то же время необходимо окружить и захватить вражеские фишки. Эта игра имеет военную архитектонику, она имитирует поле битвы, отражает события, происходящие на театре войны.

– Для того чтобы конфликтовать, у меня не хватает ни терпения, ни способностей.

– А для того, чтобы дружить? Тебе хватает терпения и способностей поддерживать дружеские отношения?

– Я слишком застенчив для близких отношений. Я живу в мире абстракций, отвлеченных понятий, и это не позволяет мне близко сходиться с кем бы то ни было.

– Поверь мне, в таком случае эта игра – именно для тебя. Мир абстракций и отвлеченных понятий порождает одиночество, в котором коренится мужество самурая. А го – чисто самурайская игра. Я буду играть белыми, как Сусаи, а ты черными, как молодой претендент. Надеюсь, ты доставишь мне удовольствие, мальчуган, и сыграешь со мной эту партию до конца? И мы увидим, к чему приведет нас антагонизм между старой и новой школами самурайской тактики. Репортажи о матче публикуются в токийской «Никиники симбун» и принадлежат перу достойного писателя Кавабаты Ясунари. Это позволит нам попытаться самим найти решение, доиграв партию, а затем мы сравним наши результаты с теми, которые будут опубликованы по итогам игры мастеров.

Мой первый урок игры в го начался далеко за полночь и продолжался до рассвета, когда проснулась Нацуко и призвала меня к себе. Какую цель мы действительно преследовали, укладывая камешки на доске? Ту же, что и строители древних погребальных курганов.

После второго этапа игры, состоявшегося 27 июля, на востоке и западе Японии в результате шторма началось наводнение. 19 августа 1938 года дождь все еще барабанил по листьям каштанов. Мастер Сусаи серьезно заболел, и его поместили в больницу святого Луки. Там он пролежал три месяца, до середины ноября.

Летние ливни повлияли на настроение Сидзуэ. Моя просьба о том, чтобы мне разрешили посещать Нацуко раз в неделю, была удовлетворена, но все же Сидзуэ не удержалась от упреков.

– Зачем тебе теперь нужна эта старуха? – задала мать бестактный вопрос. – У нее нет сил даже на то, чтобы сходить с тобой в театр.

– Не завидуй, ей недолго осталось жить, – возразил я.

– Она попортила мне много крови, – промолвила Сидзуэ и достала карманные часы, которые постоянно носила.

То был подарок Нацуко ей на память, сделанный во время церемонии инкио. Причем бабушка сопроводила его следующими словами:

– Возьми их, они мне больше не нужны.

Эти часы печально известны тем, что именно по ним бабушка сверяла время, прежде чем нажать кнопку электрического звонка, призывавшего мать спуститься с верхнего этажа дома в комнату Нацуко и покормить меня грудью.

Сидзуэ посмотрела на часы:

– У нас остается мало времени до возвращения отца из Осаки, а мне нужно еще так много успеть! – заметила она.

Если раньше Сидзуэ помогала мне собирать коробки из-под сигарет, то теперь превратилась в моего тайного литературного агента. Она была моим преданнейшим лоббистом и знакомила с моим творчеством крупных литературных боссов, без одобрения и покровительства которых невозможно сделать карьеру. Используя свои достоинства – красоту, хороший вкус и родство с известными учеными, Сидзуэ упорно стремилась к своей цели. Она хотела, чтобы я стал членом одного из модных литературных кружков.

– Ты хочешь, чтобы я чувствовал себя в долгу перед тобой? – спросил я.

– Согласно традиции ты должен испытывать чувство долга перед отцом. Это – неизбежное социальное бремя. Я же ожидаю от своего сына любви и надеюсь, что это чувство не будет обременительным для тебя.

Пуповина, связывающая меня с матерью, кажется мне, однако, очень тяжелым бременем, несмотря на то, что его облегчает улыбка милых уст Сидзуэ – самого ласкового тюремщика.

– Посмотри на свой стол, – сказала Сидзуэ, выходя из моей комнаты, – ты убедишься в том, что из-за тебя я превратилась в настоящую воровку.

Я уговорил Сидзуэ стать моим тайным библиотекарем и снабжать книгами по искусству, запертыми в кабинете Азусы. Нарушая строгий запрет отца, она проникала в кабинет и приносила мне альбомы – один за другим. В одном из изданий, роскошно иллюстрированном полутоновыми репродукциями, каждая из которых была защищена листом папиросной бумаги, я увидел поразительную картину. Листок папиросной бумаги, словно белый фазан из рассказов Нацуко, трепеща, взмыл верх, и передо мной предстал обнаженный торс идеальных пропорций. Он ослепил меня своей белизной, при лунном свете похожей на мрамор.

На картине был изображен молодой атлет, прислонившийся к дереву, его связанные запястья подняты над головой и привязаны к стволу. Тело пронзали две стрелы – одна вошла в бок под левую подмышку, а другая – справа между ребер. Он безучастно переносил мучения и даже как будто получал некое удовольствие от них. Так состоялось мое роковое знакомство с картиной Гвидо Рени «Святой Себастьян», этим чудом религиозного искусства барокко.

Я вглядывался в фигуру Себастьяна, изображенного среди теней, которые отбрасывала листва, в окружении разрушенных памятников. Мой взгляд притягивали к себе стрелы, пронзавшие святого. Казалось, они растут из него, как пучки волос, которые в этот период начали появляться на моем теле. Существует ли что-нибудь более упоительное и более грустное, чем открытие истинной чувственной природы, сокрытой под маской притворной сдержанности? Меня охватила жажда самоистязания, лихорадочное страстное желание нанести себе кровоточащие раны. Все это вырвалось из глубин подсознания под влиянием картины, и по моему телу пробежала судорога убийственного сладострастия. В дальнейшем я стал все чаще впадать в подобные состояния, причинявшие мне страдания.

Я расстегнул брюки так, будто открывал пенал, чтобы достать линейку, и нацелил мой вставший пенис на мученика. Он терпеливо ждал, глядя в небо. Я мечтал увидеть, как взорвется озеро из красных и белых перьев, когда фазан будет поражен. Я услышал доносившиеся как будто издали рыдания – эти звуки вырывались из моей груди. Меня пронзило огненной стрелой, пенис невыносимо жгло. И вот наконец из него вырвался белый фазан. Все вокруг было забрызгано моей спермой – стол, бутылочка чернил, школьные учебники. Я был удивлен и подавлен. Вслед за болью я почувствовал тошноту и головокружение.

Внезапно я уловил тихий вздох, доносившийся со стороны двери. Взглянув туда, я увидел сквозь щель свою мать. Сидзуэ тут же прикрыла дверь. Но я заметил спокойное, непроницаемое выражение ее лица. Мне показалось даже, что она улыбалась.

Мой пенис вновь стал сам собой набухать и расти. Эта глупая самодовольная штуковина, измазанная слизью, хотела новых ощущений, жаждала прикосновений – но не моих, – чтобы наконец обрести успокоение. Я подошел к двери, распахнул ее и выглянул в коридор. Он был пуст. Я подождал… Не знаю, на какое чудо я надеялся. Через некоторое время я почувствовал неприятный запах, который показался мне странно знакомым. Память подсказывала, что это зловоние каким-то образом связано с ужасами моего раннего детства и скорее всего вызвано позорным актом онанизма. Во всяком случае, я так думал. Может быть, этот запах навеян воспоминаниями о шариках моксы, которые жгла Нацуко? Нет, скорее он походил на острый запах нафталина, доносившийся из ее кладовки.

Чтобы избавиться от мучительных воспоминаний, я стал медленно закрывать распахнутую дверь, намереваясь зажать между ней и косяком свой вставший пенис. Я надавил на него так сильно, что от боли глаза заволокла пелена слез. Но к боли примешивалось чувство наслаждения оттого, что я причиняю себе страдания. И тогда я вдруг вспомнил. Так пахнет камфара. В раннем детстве мне постоянно – каждый месяц – делали инъекции камфары и глюкозы, когда у меня начинались приступы болезни. Я понял, что запах был не воображаемым, а настоящим. Он доносился откуда-то из коридора. Я привел в порядок свою одежду и пошел па этот запах.

В конце концов я оказался у двери, ведущей в спальню родителей, и открыл ее. Сидзуэ стояла на коленях у маленького столика. Зажав конверт между двумя палочками для еды, она держала его над банкой, в которой горел камфарный спирт. Что за странный ритуал? Может быть, она окуривала письма моего отца?

– Это ты? – спросила она, не поворачиваясь ко мне. – Твоя слабость встревожила меня. Я чувствую, что тебе со всех сторон угрожает опасность заразы.

– Неужели ты думаешь, что я могу заразиться даже от писем отца?

– Вообще-то именно мне, а не твоей бабушке следует знать, что он пишет тебе. Но сейчас я держу в руках письмо от твоего друга Азумы Такаси.

Азума Такаси, на пять лет старше меня, учился вместе со мной в Школе пэров и председательствовал в школьном литературном клубе «Бунгей бу», имевшем связи с небольшим элитарным кружком ультранационалистических писателей «Ниппон Роман-ха», то есть Японским романтическим движением. Мне хотелось бы примкнуть к этому избранному сообществу японских ученых и мистиков, но Сидзуэ осуждала их за экстремизм. Втайне от нее я обхаживал Азуму, надеясь, что он поможет мне вступить в «Роман-ха». Меня не смущало, что члены этого кружка втрое старше меня по возрасту. Азума недавно заболел туберкулезом. Болезнь быстро прогрессировала. Уже были поражены горло и гортань. Азума сначала лишился голоса, а потом оказался прикованным к постели. Он уже не вставал и писал мне при помощи зеркала, установленного под определенным углом над его головой.

– Эпистолярный способ общения как нельзя лучше подходит тебе, учитывая твое нежелание водить дружбу с кем бы то ни было, – заметил Ётаро, когда я рассказал ему анекдот о том, как Сидзуэ окуривала адресованные мне письма.

– Я предпочитаю одиночество любым формам близости, – сказал я.

Раньше я никогда не приглашал к себе домой однокашников из Школы пэров. Разве мог наш ветхий арендованный дом во второклассном районе сравниться с роскошными особняками моих приятелей? Разве мог я знакомить кого бы то ни было со странными обитателями, населяющими этот дом: мстительной сумасшедшей старухой, покрытым позором отставным чиновником, грубым сторонником авторитарной власти и запуганной свекровью женщиной? Все это были гротескные персонажи, как будто сошедшие со страниц одной из книг Достоевского. Я не сумел бы объяснить все это Ётаро, но знал, что он и так понимает, чего именно я стыжусь.

– Мама заставила меня показаться специалисту, ее кузену, врачу больницы святого Луки. Похоже, она тоже уверовала в то, что я болен.

– И каков же диагноз?

– Анемия. Именно этим объясняется моя физическая слабость.

– Это было до или после эпизода с окуриванием писем?

– Это было наказанием за мою независимость и амбиции.

– Амбиции – прекрасная вещь. Они делают честь мужчине.

– Мой отец, проповедующий лицемерные принципы, тоже восхваляет амбиции как одно из мужских достоинств, но это делает его лишь еще более неприятным человеком.

– Азуса не обладает большим дарованием и не добился значительного успеха на поприще государственной службы. Я могу понять истоки его ограниченного прагматизма, с помощью которого он, несмотря ни на что, борется с препятствиями на своем пути. Он задался целью восстановить честное имя Хираока.

– Неужели оно нуждается в этом?

– По-моему, теперь ты проявляешь лицемерие. Ты же прекрасно знаешь, что Азуса обвиняет меня в провале «продвижения и успеха в жизни» – демократической политики Мэйдзи, сулившей удачу всем, кто имел способности и заслуги, даже если происходил из социальных низов. Наши достопочтенные сторонники модернизации проповедуют европейскую форму светского спасения – самосовершенствование.

Я взглянул на свиток, висевший над доской для игры в го. «Моя жизнь – фрагмент пейзажа» было написано на ней китайскими иероглифами. Надпись принадлежала известному китаисту девятнадцатого столетия Мисиме Ки. Обстановка комнаты Ётаро свидетельствовала о том, что здесь живет бывший губернатор эпохи Мэйдзи. В комнате стояла громоздкая мебель в викторианском стиле, которая, как я предполагал, украшала кабинет Ётаро еще в дни его службы на Сахалине.

– Я знаю, что такое режим «продвижения и успеха в жизни», поскольку жил в его условиях до 1914 года, – промолвил Ётаро. – Он обеспечил мне должность губернатора и дал жену из прославленного самурайского рода Нагаи. И все же могу сказать, что мой жизненный успех был иллюзорен.

Саке развязало мне язык, и я, набравшись храбрости, осмелился задать дерзкий вопрос:

– Не сочти меня непочтительным, дедушка, но могу я узнать, что заставило тебя в 1914 году уйти с поста губернатора?

– Ты хотел сказать, что вынудило меня уйти в отставку? Разве твой отец еще не рассказал тебе о моих ошибках и прегрешениях? Впрочем, в этом нет ничего интересного. То же самое делали и другие должностные лица. Я направлял деньги от рыбоконсервных заводов острова в поддержку сэйюкай, партии консервативного большинства в правительстве того времени. Партийная политика в те дни полностью определялась соперничеством между двумя правящими олигархическими кланами Сацума и Косу. Должностью губернатора Сахалина я был обязан лидеру партии сэйюкай Ито Хиробуми, представителю клана Сацума. В 1914 году разразился скандал, в который были вовлечены военно-морские офицеры из клана Сацума и одна немецкая фирма. Речь шла о взяточничестве. Общество возмутилось, вспыхнули серьезные беспорядки, и в обстановке всеобщего хаоса я пал незаметной жертвой борьбы враждующих сторон.

– Ты хочешь сказать, что коррупция является обыденной практикой среди чиновников и ты играл по общим правилам.

– Нет, я не говорил ничего подобного, – возразил Ётаро. – Я просто пытаюсь обучить тебя искусству деперсонализации, очень существенному навыку для честолюбивого человека. Взгляни беспристрастно на ту игру, в которую ты играешь. Страсть лишит тебя сна, вызовет в душе ненужное беспокойство. Понимаешь? Она будет властвовать над тобой, вдохновлять тебя, заставлять действовать опрометчиво, не замечая прозрачной красоты в игре мастера.

Неужели Ётаро сравнивал меня с соперником мастера, Китани Минору? Пусть даже метафорически?

– Ты убежден, что мастер Сусаи победит?

– Боюсь, он может проиграть такому противнику, как Китани. Он столкнулся с игроком, который не умеет уважать истину го. А она состоит в том, что выигрыш и проигрыш сами по себе не зависят от расчетов.

– На меня произвело большое впечатление одно обстоятельство. Подсчет очков в го чрезвычайно сложен. Мне не хватает способностей, чтобы подсчитать выигрышные и проигрышные позиции, которые занимают игроки на этой стадии игры.

– Вот именно! В этой игре даже признание своего поражения требует подлинного мастерства!

К концу ноября матч приобрел такой темп, что я вообще перестал понимать, что происходит на доске. Мне мешали сосредоточиться крики Нацуко, которые становились все громче. По ночам Ётаро анализировал игру мастеров, похожую на причудливый узор.

– Китани играет с широко открытыми глазами, очень умело, но он совершенно не понимает картины, которую создает мастер Сусаи, – пожаловался как-то он. – В центре чувствуется слабость.

Я насторожился, слова «слабость в центре» могли относиться только к Его императорскому величеству. Я сразу же забыл про крики и стенания Нацуко. Выражение моего лица позабавило Ётаро.

– Чему вас учили в Школе пэров? Держу пари, что вместо истории вам преподавали утомительные банальности, лишенные аромата жизни. Надеюсь, вам говорили о том, что современная Япония возникла путем гекокуё, свержения старших, находящихся на вершине, младшими, находящимися внизу?

– Я слышал прежде этот термин, но не знаю точно, что он означает.

– В таком случае тебе будет интересен следующий парадокс. Знаешь ли ты, что японская модернизация зиждется на регрессивной идее, утверждающей существование живого бога? Нынешний император Сева вынужден был принести в жертву японской мании прогресса и модернизации свой божественный статус, как я когда-то принес ей в жертву свою карьеру и благополучие.

Что за чудовищная бессмыслица! Ётаро, должно быть, совсем спятил. Что общего имел устаревший миф о Боге Солнца с идеей прогресса и модернизации? Будучи всезнайкой, маленьким книжным наркоманом, я всегда гордился своей осведомленностью – больше мне, пожалуй, нечем было гордиться. Я не был готов к восприятию нестандартных взглядов Ётаро, которые сейчас представляются мне греховными.

– Каждый, кто знаком с синто, – сказал я тогда дедушке, – возразит тебе, сославшись на то, что божественность императора основывается на древних мифах о сотворении мира, которые вряд ли можно назвать прогрессивными или модернистскими.

– Это очевидно, но ты не учитываешь наши национальные особенности. Старый и новый – близнецы в японской культуре.

Традиция и новизна для нас одинаково современны. Следи внимательно за тем, что я тебе говорю, потому что история о родословной Его величества перекликается с моей, а значит, и с твоей. Я родился в период, названный «ёакэ майэ», «перед рассветом». Надеюсь, ты знаешь об этом?

Я кивнул. Мне известно, что этот долгий темный как ночь переходный период в истории Японии длился с середины восемнадцатого столетия, когда правили сегуны Токугавы, до 1860-х годов, эпохи Реставрации Мэйдзи, когда Япония отказалась от изоляции и распахнула свои двери на Запад.

– Столетие постоянного голода и крестьянских восстаний, – продолжал Ётаро. – В промежутках между бунтами, когда крестьяне поднимались против землевладельцев, бессовестных торговцев риса и безжалостных сборщиков налогов, народ искал утешения в мессианских культах. Помню, как-то, когда мне было лет пять, я столкнулся с подобного рода фанатиками – мужчинами, одетыми в женские кимоно, и женщинами в мужской одежде. Эти люди вторгались в богатые дома, требуя еды, спиртных напитков и денег. «Любое действие оправдано», – утверждали они. Это были последователи секты впадавших в транс танцоров, они говорили, что танец изменит облик мира. Мой отец вместе со слугами, вооружившись дубинками, разогнали их.

– Ты рос в богатом доме?

– Мой отец Хираока Такити был землевладельцем и ростовщиком, ему принадлежали два магазина в Кобэ и Осаке. Так что мы не «простые крестьяне без роду и племени», как утверждает твоя бабушка. Она рассказывала тебе о юном Хираоке, который подстрелил белого фазана?

– Да, я знаком с историей этого преступления.

– Фазан был обыкновенный, вовсе не священный, он не имел белого оперения. Это все выдумки твоей бабушки. А знаешь, кто стрелок? Мой отец, Хираока Такити. В молодости он некоторое время служил в городской страже бокуфу Токугавы. Это было в 1837 году в Осаке. В том году Осио Хэйхатиро, самурай высшего ранга, бывший начальник городской стражи, известный последователь конфуцианского учения, поднял восстание в городе, протестуя против порядков, приведших к массовому голоду. Своей целью Осио считал «Спасение народа», этот девиз был начертан на его знаменах. Режим Токугавы за долгие годы впервые столкнулся со столь серьезным восстанием. Однако оно потерпело поражение. Силы бокуфу с легкостью подавили его. Осио совершил самоубийство. Через шестнадцать месяцев после его смерти пропитанные солью трупы руководителя восстания и его сына подверглись позорному публичному распятию в Осаке.

Восстание не облегчило страданий голодающих горожан. Трудно сказать, почему сегодня Осио превозносят в Японии и левые, и правые. Существует легенда, согласно которой Осио бежал в Китай и там под именем Хун Сюцюаня возглавил еще более масштабное тайпинское восстание. Подразделение городской стражи, в котором служил мой отец, захватило одного последователя Осио, ронина, самурая низшего ранга. Он попросил у стражников разрешения совершить самоубийство. На это лейтенант стражи ответил: «Многие из нас сочувствуют поступку Осио. Мы – находящиеся на службе воины, приучены повиноваться начальству, бокуфу Токугава. Осио тоже состоял на государственной службе. Ты можешь объяснить нам, почему он совершил акт гражданского неповиновения?». «Осио придерживался пути ёмэйгаку , – ответил ронин. – Знать и не действовать в соответствии со своим знанием для него было равносильно незнанию. Это объясняет и оправдывает поступки Осио». «Скоро наступит время, – сказал лейтенант стражи, – когда самураи нашего ранга должны будут стереть налет тумана с зеркала». Выражение «стереть с зеркала налет тумана» является ключевым в учении ёмэйгаку. Эти слова свидетельствовали о том, что лейтенант оказался тайным приверженцем философской школы. Что они обозначали? «Стереть налет тумана с зеркала» означало восстановить чье-то врожденное интуитивное знание, которое человек мог получить, лишь отождествив себя с Абсолютом. Идея свойственной каждому небесной правоты и добродетели неожиданным образом имела революционные последствия. Осио понял, что исправление себя в соответствии с требованиями Абсолюта невозможно без исправления несправедливости окружающего мира. Он утверждал, что сохранение верности Абсолюту важнее, чем сохранение верности своему господину или начальнику. Поэтому, хотя правительство осудило его действия, расценив их как бунт, Осио называл свой поступок «гикьё» – «справедливое свершение». Он заявил о своей преданности императору, Зеркалу вечных японских ценностей, и отказался повиноваться временным властям, бокуфу. Осио считал, что бокуфу предало императорский трон. Его действия стали жертвенным протестом, скорее религиозным, нежели революционным актом. Целью Осио была чистота намерений, а не успех. Подобные искренние действия никогда не бывают эффективными. Ты понимаешь великое значение благородной неудачи Осио?

– С большим трудом.

– Стереть налет тумана с зеркала означало не что иное, как реставрировать власть императора, свергнув сегунов, этих узурпаторов. Акт чистого самопожертвования Осио послужил примером самураям, которые через тридцать лет действительно реставрировали императорскую власть, возведя на трон императора Мэйдзи.

– А этот лейтенант стражи отпустил ронина на свободу?

– Да, он великодушно позволил ему умереть, как тот и хотел. Ронин совершил сеппуку, и лейтенант, завершая ритуал, отрубил ему голову. Тело ронина было передано властям, которые выставили его на всеобщее обозрение. Моему отцу поручили отнести голову ронина в сосуде с саке его дочери. Лейтенант стражи дал слово заботиться об этой шестнадцатилетней девушке. Он приказал моему отцу жениться на ней, так мой отец стал самураем низшего ранга.

– Я ничего не знал об этом.

– Ты рад, что в нашем роду был преступивший закон самурай, совершивший сеппуку?

– Но как Хираока Такити относился к тому, что его тесть был человеком, объявленным вне закона? – вместо ответа спросил я.

Ётаро засмеялся.

– Я никогда не был столь безрассудным, чтобы задавать ему подобные вопросы. Мой отец не принадлежал к числу анархистов, но внешне он чем-то напомнил мне Осио. У Такити был зеленоватый цвет лица, как у человека, страдающего заболеванием легких, он был всегда серьезен и лишен чувства юмора. Кстати, Осио ведь тоже служил в городской страже и прославился своими гонениями на христиан, преследованием коррумпированных буддистских монахов и муниципальных должностных лиц. А мой отец заработал себе недобрую славу безжалостной эксплуатацией того самого бедного народа, ради которого Осио пожертвовал своей жизнью. Эти столь несхожие люди – непоколебимый идеалист и узколобый реалист – являются близнецами, на которых зиждется модернизация Японии. Помню, как отец сказал мне однажды: «Современная Япония похожа на крепкую рисовую водку, которую, согласно древним хроникам, изобрел озорной бог Сусаноо. Осио был первым, кто отведал этот напиток старьевщиков. А теперь мы все напились им допьяна».

Я понял, что он хотел этим сказать. Режим Токугавы на протяжении двухсот лет предписывал политику строгого изоляционизма, в недрах которой и зародились ростки модернизации и выросла новая порода людей. Мой отец пережил первую стадию самурайского капитализма. Возможно, этот термин покажется тебе странным, но речь идет вот о чем: Токугава всегда восхваляли в качестве доблести неприятие самураями торгашеских идеалов, основывающихся на алчности. Но подобные взгляды со временем устарели и превратились в жалкое лицемерие. В действительности же двухсотлетняя эпоха сегуната, на протяжении которой в стране царил мир, полностью лишила самураев их традиционной функции, они перестали быть воинами.

Вследствие этого утвердился культ бусидо. Бусидо можно рассматривать как своеобразный способ поддержания чувства собственного достоинства в мирное время, когда меч не вынимают из ножен. Бусидо как система взглядов и правил поведения самурайского сословия обеспечивало их верность сегунам и служило идеальной защитой режима Токугавы, гарантией его стабильности. Одновременно мирный период жизни таил в себе семена саморазрушения режима бокуфу. Усмирение самурайского сословия, на котором зиждился этот режим, в конечном счете привело к гекокуё, свержению находящихся наверху старших находящимися внизу младшими. То, что меч не заржавел в ножнах за долгие годы бездействия, можно было доказать только одним способом. И к нему прибегли умные молодые самураи скромного происхождения. Они стали брать в жены девушек из семей богатых торговцев. И это происходило в течение всего переходного периода – столетия, названного «Перед рассветом». Ты понимаешь, о чем я говорю? Так что же модернизировали модернизаторы эпохи Мэйдзи, ответь мне? Но только не прибегай к ханжеским штампам школьных учебников!

– Боюсь, я могу ответить на твой вопрос лишь с их помощью, – честно признался я.

– Ну, хорошо. Допустим, на реставрацию Мэйдзи можно взглянуть и с такой точки зрения. В этот период была упразднена власть феодалов, земли и народ возвращены императору. Реформы шли от имени Его величества, но фактически проводились централизованным, ориентированным на Запад правительством, которое возглавляли олигархи, бывшие самураи. Они понимали, что конец феодальной системы будет означать ликвидацию самурайского сословия и создание армии на основе всеобщей воинской повинности. Реформаторы эпохи Мэйдзи были проницательными людьми. Они добивались консолидации нации и укрепления лояльности народа государству, упрощая его систему, сводя ее к общему знаменателю. Сначала они «самураизировали» новую императорскую армию, а потом в кратчайшие сроки провели реформу образования, в результате которой население усвоило идеалы конфуцианства. Правила поведения и кодексы чести, которые прежде были привилегией меньшинства – верхушки феодальной иерархии, теперь стали всеобщим достоянием.

Это означало, что любой гражданин, служивший в армии, де-факто становился самураем и должен был действовать как самурай. Любой образованный человек становился верным слугой императора и обязан был исполнять перед ним свой долг в соответствии с патриархальными требованиями конфуцианского учения. Но истинные бывшие самураи стали теперь предпринимателями, основателями дзайбацу, наших финансовых и индустриальных концернов. Чтобы минимизировать риск негативных последствий индустриализации, проведенной по западному образцу, и быстро модернизировать страну, идеологи реформ эпохи Мэйдзи феодализировали все население. Таким образом народ можно было держать под государственным контролем. Наша современная система занятости, участия в промышленном производстве является продолжением феодализированной системы, сложившейся в эпоху Мэйдзи, и гарантирует зависимость тех, кто извлекает из нее выгоду.

– Другими словами, ты хочешь сказать, что Реставрация Мэйдзи по существу ничего не реставрировала? Это была простая модернизация порядков, сложившихся еще при сёгунате?

– Вывод напрашивается сам собой, – сказал Ётаро, беря белую фишку для игры в го.

– Все это кажется мне удручающе нелепым.

Нестандартные взгляды Ётаро изумили меня. Все, что он говорил, звучало странно, но убедительно. В его словах действительно ощущался «аромат жизни», как он выражался. Мне пришла в голову мысль, что весь этот исторический экскурс Ётаро каким-то образом прочитал на доске для игры в го, но я, как ни напрягался, не мог разглядеть закодированного послания в россыпи камешков. У меня разболелась голова от напряжения и громких стенаний Нацуко, похожих на вопли фурий, античных богинь мести, которые сводили с ума нарушителей нравственных устоев. Ее мир постепенно умирал, изводя себя криком, в то время как мир Ётаро казался мне все более реальным. В нем я мог воплотить свои амбициозные мечты. Однако нельзя сказать, что мне нравился этот новый практичный мир, исполненный цинизма. Более того, он пугал меня. Я тосковал по четырем стенам комнаты Нацуко, которая все более утрачивала для меня реальность, отступая за дымку тумана и постепенно превращаясь в прошлое.

– Одного я никак не могу понять, – снова заговорил я, – какое отношение имеет благородная неудача Осио, пытавшегося воплотить в жизнь свои чистые идеи, к модернизации, начатой его преемниками? Он являл собой пример доблести, чуждой идее современного прогресса.

– Разве ты не чувствуешь, что в глубине амбициозных устремлений всех модернизаторов кроется тайная тяга к регрессу? Причем эта тяга характерна не только для наших модернизаторов эпохи Мэйдзи. Всякая модернизация в основе своей архире-акционна, поскольку всегда стремится к упрощению и тем самым вызывает непримиримые противоречия. Ты не понял главного. Цели Осио, какими бы чистыми и возвышенными они ни казались, были глубоко спекулятивными. Он кинул кости, не собираясь ни проигрывать, ни выигрывать. И чего же он добился? Такой ход в игре всегда имеет самые непредсказуемые и дикие последствия. Люди моего поколения являются представителями второй стадии самурайского капитализма. Его можно назвать спекулятивным, поскольку он мало похож на свой прототип – все следы самурайского сословия отошли в нем в прошлое, в область мифологии. И все же, все же… Мы вступили в третью, решающую, экспансионистскую стадию капитализма. Вот куда привел нас Осио, кинувший когда-то кости! Его первоначальная цель кажется нам теперь далекой, но последствия его деяний мы ощущаем на себе. Скоро мы узнаем, придут ли к соглашению старший и младший участники игры.

В течение следующих нескольких ночей Ётаро рассказывал мне о своих предпринимательских авантюрах. Крах его карьеры на государственной службе в 1914 году заставил боссов из партии сэйкай чувствовать себя в долгу перед ним. Они хотели вознаградить деда за верность и заручиться поддержкой Ётаро в будущем, гигантский индустриальный концерн «Мицуи», одно из крупнейших дзайбацу, призвал Ётаро к себе на службу, сделав его своим агентом, а вернее, промышленным шпионом, если выражаться современным языком. Ётаро ездил в Юго-Восточную Азию, Европу, Россию и даже Америку в период Первой мировой войны. В те годы японская экономика была на подъеме. Ётаро извлекал выгоду из закрытой информации, которую ему предоставляли члены сэйюкай, и приобретал акции предприятий, работавших в быстро развивающихся отраслях промышленности.

Ётаро процветал в период краткого, трехлетнего правления нового лидера партии сэйюкай, премьер-министра Хары Такаси, которого в народе называли «Великим человеком из толпы», поскольку он был первым главой правительства, не принадлежавшим ни к одному из олигархических кланов. Годы правления Хары ознаменовались массовыми волнениями рабочих и рисовыми бунтами. Народ, как и во времена Осио, снова вышел на улицы, протестуя на этот раз против засилья военных спекулянтов, людей, наживавшихся на войне, – таких, как мой дедушка. Один из протестующих фанатиков нанес премьер-министру Харе смертельный удар на станции Токио в 1921 году.

Это обстоятельство, а также затухание промышленной активности в связи с окончанием войны отрицательно сказались на благосостоянии Ётаро. Банковский кризис 1927 года, предшествовавший периоду Великой депрессии, подорвал экономическую стабильность. Новые предприятия, в которые Ётаро вложил капитал, терпели убытки. Катастрофа 1929 года была предсказана еще за шесть лет до ее начала, «когда зашевелилась огромная рыба». За два года до моего рождения, 1 сентября 1923 года, ужасающее землетрясение стерло с лица земли город Иокогама и разрушило половину Токио, а также многие другие, менее крупные населенные пункты в районе Канто. По преданию, под Японскими островами обитает гигантская рыба, которая периодически, когда ее выводят из себя злые проделки глупцов, живущих на поверхности, в отместку выгибает спину, и тогда происходят землетрясения, от которых Япония страдает на протяжении многих веков.

История падения Ётаро была характерна для двадцатых годов: долги, лишение права выкупа закладных, изъятая за неплатеж собственность, продажа имущества с молотка, в том числе и дома в Токио. Но Ётаро не унывал. Он показывал мне карту каучуковых плантаций в Малайе, похожую па доску для игры в го. Светлые квадратики полей там перемежались с темными. Он до сих пор владел акциями этих плантаций.

– Цены на каучук после войны значительно упали, и мои акции обесценились. Но теперь цены на это сырье снова круто поползли вверх. Я оставлю Азусе богатое наследство.

Ётаро был не единственным японским спекулянтом, вложившим капитал в малайские каучуковые плантации. Сетью малайских дорог, одинаково пригодных и для сборщиков каучука, и для транспорта, давно уже заинтересовались наши военные стратеги. Они должны обеспечить удобные трассы для авангарда имперской армии – экипированных велосипедами штурмовых отрядов в их молниеносном марш-броске на Сингапур.

Подобное развитие событий можно было бы предвидеть, внимательно вглядевшись в пеструю карту малайских плантаций моего дедушки. Но тогда я не догадывался о том, что нас ждет в будущем. Не понимал я и значения дедушкиного анализа матча в го. Размышляя над характерами мастера Сусаи и его молодого соперника, рассматривая стиль их игры, Ётаро пытался предсказать грядущие события. Как и игра в го, стиль спекулятивного капитализма эпохи Мэйдзи – коррумпированного и одновременно либерального – впоследствии уступил место импульсивной тактике, состоявшей в странной смеси планирования и напористого риска, характерных для интуитивной военной экономики.

– Ты очень похож на меня, – сказал Ётаро. Честно говоря меня удивили его слова. – Под маской страсти к развлечениям и авантюрам я прятал свою неуёмную жажду жизни. Это была моя маскировка. А ты? Ты уже выбрал маску, под которой будешь,скрывать свою сущность?

– Думаю, это будет маска искусства.

– В таком случае на жизненном пути тебя ждут те же разочарования и несчастья, которые постигли меня. Но, конечно, они будут выглядеть несколько иначе.

Даже такой опытный игрок, как Ётаро, не мог предугадать, когда на этот раз закончится матч мастеров игры в го. Обычно он длился десять часов. Однако мастеру Сусаи понадобилось девятнадцать часов пятьдесят семь минут, чтобы завершить игру. А его сопернику – тридцать четыре часа четырнадцать минут. Всего состоялось четырнадцать сеансов, о которых Кавабата Ясунари сделал шестьдесят четыре репортажа. Турнир растянулся на шесть месяцев и закончился в Ито в гостинице «Дэн Коен» только четвертого декабря. Мастер Сусаи объявил о поражении белых фишек на 237-м ходу соперника, игравшего черными. Утром 18 января 1940 года мастер Сусаи умер в Атами в гостинице «Урокойя». Мы были свидетелями того, как камень за камнем воздвигался его могильный курган.

Все же мы с дедушкой и после четвертого декабря – вплоть до Рождества – продолжали анализировать последние ходы этой игры. Состояние здоровья Нацуко тем временем ухудшалось, близился фатальный исход ее болезни. В три часа ночи, завершив анализ матча, Ётаро открыл бутылку виски, чтобы выпить за мастера Сусаи, признавшего свое поражение. Я слышал, что Нацуко громко зовет меня по имени. Ётаро не удерживал меня в своей комнате, но я убедил себя в том, что дедушка не хочет, чтобы я уходил. Нацуко снова громко позвала меня, в ее голосе звучала невыразимая печаль.

– Мама больше не любит тебя, – произнесла она слова, к которым, как к последнему средству, прибегают матери, шантажируя маленьких детей.

Это было для меня последней каплей. Ётаро понимал мое состояние и кивком подбодрил меня. Я ринулся к выходу из комнаты.

Но у дверей путь мне преградила Цуки с белым эмалированным ковшом с дезинфицирующим раствором, в котором лежали пропитанные кровью тряпки.

– Госпожа истекает кровью. У нее неприглядный вид, – сообщила Цуки, обращаясь к Ётаро. – Молодому господину не стоит смотреть на все это.

– Но она зовет меня, – возразил я. Слезы подступили к моим глазам. – Было бы непростительной жестокостью проигнорировать ее последнюю просьбу.

– Как бы то ни было, но ты должен вернуться и сесть на свое место, – приказал Ётаро спокойным тоном.

Цуки, словно часовой, остановилась на пороге, перегородив своим телом дверной проем.

– Давай лучше начнем новую партию в го, – предложил Ётаро.

– Молодой хозяин не в настроении, вы же видите, – проворчала Цуки. – Вы бы лучше развлекли его.

– Каким образом? – спросил Ётаро и осушил очередной стаканчик виски.

– «Мир не изменился с незапамятных времен», – запела Цуки.

– «Воды текут, любовь такая же, как прежде», – пропел Ётаро следующую строчку и протянул Цуки стаканчик виски. Она с благодарностью взяла его. – Прекрасная старинная песня, – заметил Ётаро и, смеясь, добавил: – Но у меня есть песенка получше, хотя она мало подходит для настоящего момента.

И дедушка спел следующий куплет:

Белый снег на Фудзи Тает в утреннем солнце, Тает и стекает К Мисиме, И проститутки Мисимы Замешивают на нем свои румяна и белила…

Эту песенку никак нельзя было назвать печальной. Я слушал, как разогретые спиртным взрослые, импровизируя, сочиняли все новые куплеты.

В песенке говорилось о городе Мисима, расположенном между горой Фудзи и морем. Город был известен тем, что из него открывался прекрасный вид на увенчанную снегами Фудзияму. Старавшиеся развлечь меня взрослые пели о вечных снегах Фудзи, растаявших от эротического жара. Так я обрел свое истинное имя. Фамилия Мисима произошла от названия города, имя Юкио было производным от слова «снег». При этом имелся в виду растаявший снег, струящийся по склону горы и стекающий к Мисиме. Холодные воды, захлестнувшие Мисиму, текли по моим щекам теплым потоком.

– Неужели песенка заставила тебя заплакать? – спросил Ётаро, заметив мои слезы.

В эту минуту дедушка представлялся мне добродушпым чудовищем.

– Она может услышать нас, – тихо промолвил я.

– Ну и что? – сказал Ётаро, пожимая плечами. – А мы слышим ее. Здесь ничего не поделаешь. Нам остается только ждать. Посмотрим, кто первый появится на пороге.

– Но бабушка не может встать с постели. Поэтому она не появится здесь, а мне ты запретил ходить к ней.

Ётаро покачал головой:

– Никто никогда не может предугадать, что выкинет эта женщина.

– Что ты хочешь сказать? – спросил я.

Зловещий тон дедушки я объяснял большой дозой выпитого виски. Тем не менее меня охватила дрожь, и я почувствовал, что сейчас может произойти нечто необычное.

– По мнению твоей бабушки, я балагур и шутник, исполнитель фарсов, не умеющий ценить высоких чувств и помыслов. Она гордится глубоким пониманием театра Но, его секретов. Разве главный герой пьес театра Но не является призраком, часто предстающим перед зрителями переодетым, принявшим облик скромного простоватого селянина, рыбака, жницы или… – и тут Ётаро схватил Цуки за запястья и показал мне ее изуродованные физическим трудом и болезнями руки, – или старухи? Разве в конце пьесы главный герой или героиня не предстают в своем истинном облике великого воина или прекрасной придворной дамы? Причем это преображение символизирует освобождение измученного духа от бремени прошлого? Что все это может означать, как ты думаешь?

Я с опаской посмотрел на дверь. Мне казалось, что сейчас на пороге возникнет грозная фигура Нацуко. Я услышал стук ее трости и жалобный, зовущий меня голос.

– Она стучит тростью в пол, – сказала Цуки, и наваждение сразу же рассеялось. – Позвольте, я схожу к ней.

Юкио Мисима, ироничный притворщик, использует снег священной горы Фудзи для того, чтобы замешивать на нем косметические средства. Может быть, он хочет исполнить роль белолицей ёросу, проститутки из Мисимы, самого непритязательного существа на свете? Может быть, он собирается покрыть свое лицо пугающей белизной, напоминающей проказу?

 

ГЛАВА 9

НИКАКОЙ КАПИТУЛЯЦИИ

Я начал «встречаться» с баронессой Омиёке Кейко, как с несвойственной им сдержанностью выражаются американцы. Я назначал ей, этому Кавалеру Роз, занимающемуся кэндо, свидания каждый раз, когда у меня выпадал свободный вечер в конце недели. Она стала моей постоянной спутницей. Мы вместе ходили по ночным клубам и аристократическим вечеринкам. Но наши отношения этим и ограничивались, взаимные чувства оставались чисто платоническими. Обязанность и удовольствие слились в единое целое, природа действительно взяла свое, но не так, как на это рассчитывал капитан Лазар.

Бывшая баронесса Омиёке была настоящей лисицей, под стать лису Лазару. У нее были свои собственные амбиции и расчеты в этой игре. И как часто случается с независимыми женщинами, она стремилась обрести свободу, общаясь с мужчинами-гомосексуалистами. Однажды летом я и Кейко отправились на вечеринку в фешенебельное курортное местечко Каруизава, расположенное за пределами Токио.

– Как вы относитесь к романтическим планам капитана Сэма? – спросила Кейко, когда мы, немного потанцевав, сели за столик, чтобы подкрепиться.

– Какие планы вы имеете в виду?

– Не притворяйтесь, Кокан, речь идет о его планах поженить нас.

– А вы можете представить нас в качестве мужа и жены, баронесса? Мне кажется, фантазии Сэма не стоят того, чтобы говорить о них.

Кейко молча стала рыться в своей сумочке. Я решил, что она ищет сигареты. Но она достала фотографию. Взглянув на нее, я ужаснулся. Мое лицо залила краска стыда, кровь гулко застучала у меня в висках. Это был мой портрет в розовых доспехах самурая.

– У вас на этом снимке такой вид, как будто вас пожирает лобстер, – заметила Кейко и бросила фотографию на стол. – Возьмите на память.

– Меня заставили позировать в таком виде, прибегнув к шантажу! – воскликнул я.

– Зачем Сэму шантажировать вас? По-моему, вы с удовольствием делаете все, что он от вас требует.

– Нет, я не испытывал никакого удовольствия, – возразил я. – У меня не было другого выхода.

– Как у всех нас, – едко заметила баронесса.

Мне хотелось схватить и спрятать фотографию, пока ее не увидели другие гости, присутствовавшие на вечеринке. Но никто из них не подошел к нам, чтобы полюбоваться на Хираоку Кимитакэ, «пожираемого лобстером». От разлитой на столе кока-колы края снимка стали липкими.

– Мне хотелось бы иметь другое тело, – промолвил я.

– А чем вас не устраивает ваше? – смеясь, спросила Кейко. – Вы все обожаете театральные эффекты.

«Вы все»… Я почувствовал, как меня изъяли из рода человеческого и поместили в гетто беспутных гомосексуалистов.

– Мне бы хотелось, чтобы панцирь лобстера прирос к моему телу, как коралл, и превратился в твердые, налитые силой мускулы. Я мечтаю стать горой крепких мышц и походить на классически совершенные греческие статуи. Однажды я покажу людям свое тело преображенным до неузнаваемости, клянусь вам!

Кейко грустно слушала меня. Должно быть, я представлялся ей испуганным ребенком, уговаривающим себя не бояться темноты.

– В слабости есть свои преимущества, дорогой мой, – заметила она.

– Вы говорите так, потому что красивы и сильны. А я слабый человек, и вы презираете меня за это.

– А почему вы думаете, что мой внутренний мир соответствует моей внешности?

– Все эти разговоры о внутреннем мире – чепуха! Сейчас вы заведете речь о моей «внутренней красоте». Я хочу, чтобы мой внешний вид соответствовал вашему, чтобы мы были красивой парой.

– Мы с вами и так прекрасная пара, – сказала баронесса Оми-ёке. Взяв со стола фотографию, она разорвала ее и положила клочки в свою сумочку. – В эпоху обратного курса нет ничего невозможного.

 

Часть 2

ДРАГОЦЕННОСТЬ

 

Анатомия бестселлера

 

 

ГЛАВА 1

ПРЕДИСЛОВИЕ ТУКУОКИ АЦУО,

КОРРЕСПОНДЕНТА «МАЙНИКИ СИМБУН»

Утром 17 октября 1967 года я прибыл в индийский город Бенарес, и меня отвезли в гостиницу «Кларк», где во время своего краткого визита в Индию жил Юкио Мисима. Конфиденциальную информацию об этом я получил от издателя Мисимы, Нитты Хироси, и сразу же вылетел из Токио, чтобы взять интервью у писателя, который, по общему мнению, в этом году имел все шансы стать лауреатом Нобелевской премии.

Интервью началось с напрашивающегося, но довольно нелепого вопроса. Я спросил, уверен ли сам Мисима в том, что получит Нобелевскую премию? Почему я, опытный журналист, много лет знакомый с писателем, задал подобный дилетантский вопрос? Попытаюсь объяснить, хотя мое оправдание будет выглядеть довольно необычно. Мисима принял меня на балконе своего гостиничного номера, лежа на кушетке. Он был совершенно голый, как один из тех святых саддху, которые шествуют по улицам Индии, не стыдясь своей наготы.

– Добро пожаловать в Каси, Драгоценность, – приветствовал он меня.

Я не понял, что такое «Каси, Драгоценность», но был слишком смущен, чтобы попросить писателя объяснить мне значение этих слов. Как я мог брать интервью в подобной ситуации? К счастью, ширма бугенвиллеи на балконе скрывала нас от нескромных взглядов прогуливающихся по лужайке постояльцев гостиницы.

Сильно нервничая и стараясь не смотреть туда, где в позе одалиски возлежал Мисима, я стал возиться с магнитофоном, непослушными пальцами пытаясь включить его. Мне вдруг пришло в голову, что нагота является для Мисимы своего рода маскарадом, и я обиделся на писателя. Мне не нравилась его попытка подобным абсурдным образом устроить мне испытание.

Как я уже сказал, я знал Мисиму много лет. Вместе с другими его знакомыми, широкий круг которых он формировал, пользуясь своим незаурядным обаянием, я наблюдал за трансформацией его тела. Мисима всегда был болезненным и тщедушным, даже по меркам довольно снисходительной к физическим недостаткам интеллектуальной элиты. И вот теперь он вдруг предстал перед нами в образе атлета с хорошо развитой мускулатурой. Это стоило ему четырех-пяти лет строжайшей самодисциплины. Свою борьбу за преображение в классического мистера Атланта, духовного крестного отца всех культуристов, он начал в середине 50-х годов.

В том, что человек стремится усовершенствовать свое тело, нет, конечно, ничего плохого. Напротив, это достойно всяческих похвал. В Японии атлетическое мастерство только приветствуется. У нас, как и во всем мире, высоко ценится внешняя привлекательность мужчины или женщины. Все это очевидно. Необычным, а вернее, аномальным в поведении Мисимы, с нашей точки зрения, было то, что он сделал свое тело эстетическим центром внимания. Из года в год мы имели возможность следить за его успехами по сомнительным фотографиям в журналах, производившим странное, а порой болезненное впечатление. Мисима выходил за рамки хорошего вкуса, его снимки стали более чем эксцентричными. Странная вещь, но чем совершеннее становилась его мускулатура, тем более декадентским представлялся облик.

Все это происходило на наших глазах, и мы старательно отворачивались, чтобы не видеть очевидного. Его читатели, как прежде, так и теперь, не могут совместить двух Мисим, как не мог сделать этого я тем утром в Бенаресе, – тонкого писателя, владеющего совершенным стилем, «японского Томаса Манна», как некоторые называют его, и вульгарного денди, любителя гантелей. Нам казалось, что он нарушает все правила, стараясь избежать обвинения в респектабельности. И он преуспел в этом. Очевидно, прав был тот критик, который назвал Мисиму первым японским дадаистом. Только теперь, оглядываясь назад и вспоминая последние годы жизни Мисимы, приведшие его к самоубийству, я понимаю, чем являлось для него тело. И для чего он в расцвете своих творческих сил, когда ему уже было за тридцать, тратил столько сил и энергии на его усовершенствование. Это был способ самобичевания.

Но в то время я не понимал, в каком смятении чувств находился Мисима, как опасно он настроен.

Писатель лежал передо мной голый и, должен признать, очень красивый и давал на мои дежурные вопросы искренние ответы.

– Уверен ли я в том, что получу Нобелевскую премию? Я меньше сомневался бы в этом, будь жив Генеральный секретарь ООН Даг Хаммаршельд, который мог повлиять на решение шведской Академии. Вы знаете, что он был поклонником моего творчества. И только, хотя журналисты распускают разные досужие сплетни.

Мисима засмеялся – его раскатистый, похожий на лошадиное ржание смех всегда напоминал мне гогот какого-нибудь управляющего ночным клубом. А затем писатель рассказал мне то, что я даже не надеялся услышать.

– Два года назад в Стокгольме, куда я ездил, чтобы увидеться со своим издателем Бонниерсом, один из переводчиков моих произведений, Эрик Суидстрем, пригласил меня в ресторан, расположенный в Старом городе шведской столицы. Он назывался «Гиллене Фреден», именно в этом ресторане шведские академики традиционно отмечают важное событие – присуждение Нобелевской премии. Мы ели традиционное блюдо, которое подают академикам во время праздничного обеда, – мясо северного оленя, приготовленное с можжевеловыми ягодами и приправленное ягодами рябины. «Это предвкушение Нобелевской премии», – сказал тогда Сундстрем.

Кроме того, мы пили хорошую финскую водку и закусывали кровяной колбасой, традиционным блюдом из Улласе, расположенного в Вестергетланде. Обо всем этом рассказал мне Сундстрем. Он поведал также, что перед приготовлением блюда произносятся магические слова, которые не дают колбаскам развалиться. А потом повар говорит: «Крепкий, как кожа члена и яичек», и бросает колбаски о стену или на плиту. «Ты считаешь, что эти колбаски тоже приготовлены магическим способом?» – спросил я. «Не знаю, – ответил Сундстрем. – Хочешь, я швырну одну из них о стену?»

И вот, – продолжал Мисима, – на прошлой неделе перед отъездом из Токио я получил телеграмму от Сундстрема с такими словами: «Получишь ты Нобелевскую премию или нет, не забывай, ты должен быть крепким, как кожа члена и яичек». Это и есть мой ответ на ваш вопрос.

Мисима встал, как будто хотел проиллюстрировать анекдот о колбасках. Он, без сомнения, заметил, что мой взгляд прикован к его пенису и яичкам, которые покачивались в такт движениям, словно исполняли балетное фуэте.

Мисима предложил мне выпить, и я согласился, несмотря на слишком ранний час. Во время интервью, походившего скорее на его монолог, я выпил довольно много шотландского виски. Многое из того, что он говорил тогда, сначала показалось мне непонятным. Он завил, что предпочел бы дать мне «бессловесное интервью», то есть исполнить передо мной танец, иллюстрирующий его страдания в детстве. Подобно тому, уточнил он, как это делается в драме театра Но или в католической мессе, если ее перевести на язык синтоистских жестов. И Мисима спросил меня, понял ли я его. Нет, я его не понял. Тогда он заговорил о распространении греческой скульптуры в Римской империи и о ее влиянии на искусство Северной Индии.

– Это взаимопроникновение культур, сходное с таким явлением, как распространение буддизма в Японии, – подытожил он и рассказал об открытии, сделанном им три дня назад. – Я уверен, что святой Себастьян, бывший преторианец, ставший христианским мучеником, на деле был индийцем.

– Вы действительно считаете, что он был индусом?

– Я считаю, что его заподозрили в опасной ереси – мятеже против императора. Но его бунт, очевидно, принял форму пассивного христианского сопротивления. Христиане проповедуют бескровные методы борьбы, и такое поведение Себастьяна является для меня доказательством, что он происходил из касты кшатриев и являлся приверженцем джайнизма. Но самое главное и удивительное заключается в том, Тукуока-сан, что я встретил здесь, в Бенаресе, человека, имеющего несомненное сходство с этим святым. Три дня назад на заброшенном кладбище рядом с мечетью я увидел прекрасного индийского юношу со светлой кожей и греко-римскими чертами лица. Он был копией святого Себастьяна. Невероятно, не правда ли?

Действительно, это показалось мне невероятным. Я выпил очередной стаканчик виски.

– Мне надо раздобыть еще бутылочку для сегодняшней ветречи с агори, которую для меня устроил доктор Чэттерджи, – сказал Мисима.

Я воспринял это как упрек в том, что слишком много пью. Мисима постарался сгладить неловкость и сам налил мне еще стаканчик виски, однако так и не объяснил, что такое «агори». Наконец мне удалось вложить в магнитофон чистую кассету и включить его.

– Вы знакомы с доктором Чэттерджи? – спросил Мисима. – Это мой гид в Бенаресе. Отъявленный негодяй. Он относится к той категории жуликов, которые наживаются на слабостях дураков. Так, например, поступают бангкокские гиды, поставляющие проституток похотливым японским бизнесменам.

Сегодня рано утром доктор Чэттерджи любезно отвез меня из аэропорта в гостиницу «Кларк». Он показался мне учтивым человеком, истинным индийским джентльменом. Интересно, что сделал этот бедняга? Чем он мог заслужить недовольство Мисимы и такое резкое суждение о нем?

– Что он сделал? – Мисима рассмеялся. – А вы знаете, что в данный момент делает доктор Чэттерджи? Он хмурится с недовольным видом. Сидит в своей маленькой комнате в Дал-Манди, квартале красных фонарей, и дуется, потому что ваш сегодняшний визит лишил его последней возможности помучить меня. Ведь сегодня вечером я уезжаю из Бенареса.

– Помучить вас? Но если он действительно мучает вас, почему вы в таком случае сразу не избавились от него?

– Мое трехдневное пребывание в Бенаресе было слишком кратким, я не смог бы найти себе за это время другого гида, – сказал Мисима и, улегшись навзничь на кушетку, похожую на диван в кабинете психоаналитика, стал пристально разглядывать испещренную солнечными пятнами бугенвиллею. – Кроме того, я не хотел обижать своего знакомого, работающего в Британском совете в Калькутте, который рекомендовал мне доктора Чэттерджи в качестве прекрасно информированного гида по Бенаресу.

– Мне трудно себе представить, как может такой безобидный парень мучить кого-нибудь, а в особенности вас, Мисима-сан.

– Как раз меня такой человек, как он, может замучить до смерти, – заявил Мисима и, резко сев на кушетке, посмотрел мне в глаза. – Недаром он носит фамилию Чэттерджи, перекликающуюся с английскими словами «chattering jay», то есть «болтливая сойка». Он необыкновенно говорлив и неизменно педантичен в своих объяснениях. Возможно, это хорошо, но слишком утомительно. Когда я впервые увидел его, он произвел на меня приятное впечатление. Одетый в белый полотняный костюм, Чэттерджи действительно походил на индийского джентльмена. Вы, конечно, заметили, что он слегка хромает и ходит с английской тростью из ясеня. Но при внимательном рассмотрении оказалось, что его костюм сшит не из белого полотна, а из ужасной измятой и перепачканной хлопчатобумажной ткани. В Индии цвета очень обманчивы. То, что издали кажется безупречно белым, вблизи предстает выцветшим или грязным. Его лицо изуродовано оспой и похоже на мешковину. Меня неприятно поразила привычка доктора Чэттерджи скрести интимные части тела с такой остервенелостью, как будто у него начался приступ чесотки. Обычно это происходит в конце его пространных комментариев, а после Чэттерджи начинает отвратительно хихикать. При первой встрече он вручил мне свою визитную карточку, на которой было написано: «Доктор Анант Чэттерджи, доктор философии, дипломированный специалист в области социальной антропологии, выпускник ЛШЭ».

– Лондонской школы экономики?

– Нет, Лахорской школы. – Мисима засмеялся. – Простите, сэр, я шучу. В дальнейшем выяснилось, что звание доктора философии он еще не получил. Чэттерджи признался мне, что даром потратил десять лет, так и не завершив докторскую диссертацию. Предмет его изучения – Бенарес. «Какой именно аспект этой темы вы изучаете?» – спросил я. «Смерть, самое завораживающее явление. Вы согласны со мной, сэр?» – «Не совсем, доктор Чэттерджи».

Свой рассказ Мисима иллюстрировал мимикой и жестами. Его справедливо считают талантливым имитатором. Однажды я был свидетелем, как он на репетиции разыграл все роли одной из пьес театра Кабуки, вызвав удивление зрителей – профессиональных актеров и режиссера. Диапазон голоса Мисимы был чрезвычайно широк – от баритона до тенора. Я слышал как-то его импровизацию партий всех действующих лиц оперы по его либретто. Мисима использовал весь блеск своего красноречия, свойственного и его литературному творчеству, чтобы изобличить доктора Чэттерджи. И он почти убедил меня в порочности этого человека, хотя я не мог припомнить, чтобы у доктора лицо походило на мешковину и чтобы он хромал и ходил с тростью. Я понял, что Мисима просто упражняет свои эстетические способности, и окончательно уверился в том, что он крайне неуравновешен психически.

Может быть, это словесная прелюдия Мисимы к «бессловесному интервью»? А за ней должен последовать танец? Подобная перспектива ужасала меня.

Мисима встал с кушетки и облокотился о перила балкона, не обращая внимания на удивленные взгляды пожилой четы – светловолосого англичанина и его леди, сидевших в шезлонгах на лужайке. У обоих сильно отекли и распухли ноги.

– Посмотрите туда, – промолвил Мисима, показывая на горизонт, – вы видите три холма, на которых основали Бенарес?

Я увидел лишь нагромождение ветхих зданий, за которыми невозможно ничего рассмотреть. Я бросил недоуменный взгляд на Мисиму, тот курил биди – дешевую сигарету, скрученную из табачного листа. Такие сигареты пользовались популярностью у индийской бедноты. Дымок от нее словно миниатюрное подобие клубящегося столба, поднимающегося в небо над Бенаресом с берега реки, где горел погребальный костер. Бенарес по праву называют «лесом огней». Здесь день и ночь пылают погребальные костры.

– Когда я приехал сюда три дня назад, мы взобрались на вершину одного из этих трех холмов и огляделись вокруг. «Бенарес, сэр, – радостно заявил доктор Чэттерджи, – это священный город. Индусы благоговейно называют его Каси, пупом мироздания, Драгоценностью». – Мисима замолчал и изобразил, как доктора Чэттерджи, прервав свой речитатив, закашлялся. Затем он продемонстрировал, как его гид выплюнул мокроту и произнес: – «Прошу прощения, сэр».

Пожилая пара внизу поднялась из своих шезлонгов и ушла, предпочитая держаться подальше от демонстративно кашляющего сумасшедшего на балконе. Мисима продолжал имитировать торжественную речь доктора Чэттерджи:

– «Это вершина Вишванатха, среднего из трех холмов, на котором возведен древний Каси. Мы считаем холмы трезубцем бога Шивы. Поддерживаемая этим трезубцем Драгоценность висит над землей. Только Каси переживет вселенскую катастрофу – гибель мира, которая произойдет в результате пожара и наводнения». Следует заметить, что за полчаса до этого Шива чуть не утопил нас, – добавил Мисима, саркастически улыбаясь.

– Чуть не утопил? Что вы хотите этим сказать?

– Хочу сказать, что мы попали под муссонный ливень, совершенно нехарактерный для этого времени года. На нас обрушилась стена желтоватой, похожей на мочу воды. «Это пыль с южных равнин», – объяснил доктор Чэттерджи. Мне показалось, что на нас низвергся Ганг. После ливня задул ледяной ветер с Гималаев, и мы продрогли до костей. Вы ощущаете, Тукуока-сан, в здешнем воздухе гималайскую прохладу?

Стоял теплый осенний день, но тело Мисимы вдруг покрылось гусиной кожей от воображаемого холода, которого я совершенно не ощущал.

– «Такая резкая смена погоды необычна для Бенареса, – сказал этот мошенник, доктор Чэттерджи, – только в Англии можно за один день побывать во всех четырех временах года». – «Это можно считать каким-то предзнаменованием?» – спросил я. «Здесь все – предзнаменование, сэр», – ответил он. Чэттерджи достал из кармана куртки влажную сигарету биди и щелкнул зажигалкой «зиппо», произведенной в Корее.

Зажигалка «зиппо» корейского производства была, конечно, прекрасной деталью. Но соответствовала ли она действительности? Когда во время поездки в такси я предложил доктору Чэттерджи сигарету, он вежливо отказался, заявив, что не курит.

– Стоя на вершине Вишванатха, доктор Чэттерджи размахивал своей ясеневой тростью, словно дирижер палочкой, описывая в воздухе круги. «Паломник, явившийся в Каси, должен обойти город семь раз, – сказал он. – Эти круги символизируют семь позвонков спинного хребта, согласно анатомии йоги, и напоминают о том, что Каси является живым существом, а именно супругой бога Шивы, которая доставляла ему бесподобное наслаждение. Тот, кто наделен «божественным видением», способен разглядеть истинный облик города Каси, увидеть священную карту храмов, обладающую точностью, ясностью и упорядоченностью мандалы. Каси – точка пересечения нашего мира и мира трансцендентного. Вот почему так много пожилых людей стремятся переселиться в Каси. Если они умрут здесь, то сразу же освободятся от череды бесконечных перерождений. Вы ощущаете эту неосязаемую Драгоценность, сэр?» В свою очередь и я хочу спросить вас, Тукуока-сан, а вы чувствуете присутствие здесь Драгоценности?

– Должен признаться, нет, сенсей, не чувствую.

– В Индии нет ничего таинственного, мистического. Ночью я вижу, как за пределами гостиничного сада светятся в темноте огоньки биди. Это курят под фикусами кули, прежде чем расположиться на ночлег на земле. Эти красные точки можно было бы принять за глаза ракшасов – гоблинов, демонических возчиков Шивы, которые летают по ночам вплоть до третьих петухов. Днем эти кули снова станут носильщиками, грузчиками, возчиками, рикшами, чернорабочими и даже заклинателями кобр, чья дудочка звучит каждый раз, как только прохожий бросит несколько рупий. Я видел их в сумерках – они рылись в контейнерах с отходами у гостиницы в поисках «чего-нибудь вкусненького». И мне захотелось бросить литературу и раствориться в ночи, став искателем приключений. Каждого писателя тянет в полет, влечет мечта о чудесном спасении в какой-нибудь экзотической стране. Рано или поздно он, как когда-то Рембо, отказывается от искусства ради невербального язычества, ради какого-нибудь тропического уголка, где он не сможет изъясняться при помощи слов. Но какие приключения могут ждать меня здесь, в Индии, темной ночью? Я встречу на этой земле лишь собственную духовную усталость, монотонность болезни, запах нищеты и смерти, пыльные землистого цвета деревни, истощенные засухами и муссонами. Я чувствую, что тону здесь в куче тряпья, окруженный бесчисленными беженцами, спасающимися от землетрясения. Мне кажется, что в каждом дверном проеме я вижу армию спящих на полу нищих. Я как будто стою перед черным зеркалом, отражающим мое собственное гниение и распад, мою собственную затерянность в лабиринте маппо.

Я удивился, когда Мисима произнес слово «маппо». Пожалуй, в последний раз я слышал его в годы моего детства. Маппо – буддийский термин, означающий «конец Закона». Так обозначается эпоха деградации, когда учение Будды теряет власть над развращенным человечеством. Последователи буддийской секты Амиды утверждают, что эпоха маппо началась в 1052 году и что с тех пор мир катится к катастрофе, к неизбежному концу. Эти пессимистические взгляды, как я понимаю, соответствовали мировоззрению Мисимы, который верил в неизбежность ядерной катастрофы. Но я чувствовал также, что слово «маппо» Мисима выбрал как хитрый искусный ювелир, чтобы украсить им свой рассказ. В душе он был скептиком, далеким от религии, и не верил в маппо.

Заметив выражение недоверия на моем лице, Мисима рассмеялся.

– Как вы думаете, Тукуока-сан, если я стану лауреатом Нобелевской премии, смогу ли я тем самым избежать ужасов маппо? Найду ли спасение от бесконечного кошмара коррупции, упадка и крушений?

– Вряд ли премия избавит вас от всего этого.

– Завышенные ожидания могут сбить человека с толку. Как только я прибыл в гостиницу, мне передали телеграмму от моего издателя Нитты Хироси, который сообщил мне, что я выдвинут на соискание Нобелевской премии. «Взял ли ты с собой смокинг?» – шутливо спрашивал он. Нитта знает, что я тщеславен. Получив телеграмму, я почувствовал, как кровь быстрее побежала по жилам, словно ядовитая ртуть. Доктор Чэттерджи заметил мое состояние. «Вы чем-то обеспокоены. Плохие новости?» – спросил он. «Все зависит от того, как будут дальше развиваться события», – промолвил я, довольный своим уклончивым ответом. Но тут во мне заговорило тщеславие, а возможно, и более извращенное чувство, и мне захотелось похвастаться полученной новостью. Мои слова поразили доктора Чэттерджи. Он стал настаивать, чтобы мы немедленно отправились на базар Татери, к предсказателям, за астрологическим прогнозом. Он не желал слушать никаких возражений. Правда, я протестовал довольно вяло. «Бенарес никуда от нас не уйдет, сэр. Здесь в общем-то нет ничего интересного. А вот получение Нобелевской премии – мечта всей жизни, сэр. Сейчас это – самое главное».

Доктор Чэттерджи явился выразителем владевшего мной настроения. Я грезил о мировой славе и спасовал перед этим похотливым торгашеским чувством. Я был слаб и обижен, а слабость и обида ведут к поражению. Чэттерджи безошибочно нащупал мое уязвимое место – суеверность. Она – оборотная сторона амбициозности. И вот он потащил меня по улице Вишванатха к знаменитому базару Татери. Вы успели уже побывать там, Тукуока-сан? Поделки из меди, сабли с рукоятями из слоновой кости, парча, серебряные украшения, раскрашенные деревянные игрушки, глиняные статуэтки индусских богов – весь этот безвкусный хлам выставлен там на продажу. Душераздирающее зрелище. Жалкие сокровища доведенной до нищеты страны напоминают мне ту кучу барахла, какой была Япония в послевоенные годы. Зачем я оказался здесь, на базаре «третьего мира», лицом к лицу с образами постыдного прошлого? Я был подавлен и не находил ответ на этот вопрос. Небо тем временем затянулось желтоватыми тучами, и над городом сгустилась тьма, а потом ударил гром. Доктор Чэттерджи купил апанчанга, астрологический календарь размером с малоформатную газету, и стал просматривать ее с таким видом, с каким игрок на скачках просматривает результаты заездов. Он проверял, придет ли моя лошадь к финишу первой в гонках за

Нобелевскую премию. «Ваши шансы невелики, сэр, – наконец сказал он, – если говорить честно. Исполнению вашей мечты препятствует неудачный период чатурдаси, предпоследнего дня темной луны индусского месяца, а также зловещий день новолуния, когда появляются призраки». «А что говорит ваш календарь о дне моего рождения, четырнадцатом января?» – спросил я. Палец Чэттерджи забегал по колонкам символов и индусской тарабарщины, а затем мой спутник воскликнул: «Вот так история! Звезды покровительствуют вам, сэр. Ваш день рождения падает на первый день зимнего солнцестояния. Это особенно благоприятное время для того, чтобы хорошо умереть, как говорят в Бенаресе». Я засмеялся, и он поддержал меня. Знаете, что я тогда почувствовал, Тукуока-сан?

– Знаю. И очень польщен вашей откровенностью, Мисима-сан. Но зачем вы испытываете судьбу, полагаясь на расчеты каких-то журналистов, составлявших этот календарь?

– О, я действительно полагаюсь на мнение журналистов. Доктор Чэттерджи – мой иностранный корреспондент, так сказать, а вы – отечественный. В этом все дело.

Но я понял, что дело заключалось совсем в другом. Теперь я явственно видел причину хандры Мисимы. Он предчувствовал, что ожидания обманут его и он не станет лауреатом Нобелевской премии, и это предчувствие отравляло ему существование. Страстное желание получить Нобелевскую премию как бы само по себе играло против него и лишало Мисиму надежды.

Мы снова выпили по стаканчику виски. Мисима энергично потирал свое тело, спасаясь от воображаемого холода, которого я совершенно не ощущал.

– Скажите мне, – промолвил Мисима, – неужели вы проделали весь этот долгий путь только для того, чтобы взять интервью у потенциального лауреата Нобелевской премии?

– Это моя профессия.

– Прошу вас, не лгите мне, Тукуока-сан. Вы приехали в Бенарес главным образом для того, чтобы встретиться с представителем ЦРУ Сэмом Лазаром.

– Но как вы об этом догадались?! – изумленно воскликнул я. Его проницательность поражала.

– Я был знаком с Сэмом в послевоенные годы, когда он служил в отделе Джи-2, почти двадцать лет назад. И вот я снова встретил его по чистой случайности здесь, в Бенаресе. Впрочем, любую случайность вряд ли можно назвать «чистой». Теперь, когда я «случайно» во второй раз выдвинут на соискание Нобелевской премии, я это прекрасно знаю.

– И каким же образом вы снова встретились с полковником Лазаром?

– Помните, я сегодня уже говорил о заброшенном кладбище рядом со старинной мечетью?

– Это место, где вы увидели юношу, похожего на святого Себастьяна?

– Да. Так вот, недалеко от мечети и кладбища стоит индуистский храм. В его святая святых разрешается входить только индусам. Но Чэттерджи каким-то образом удалось провести меня на территорию храма, что, впрочем, имело печальные последствия. Ему очень хотелось показать мне лингам Шивы – черный камень фаллической формы, на котором располагается серебряный алтарь. Вы не можете вообразить себе, Тукуока-сан, какой оглушительный шум, непривычный для уха японца, стоит в этом храме. Здесь звонят колокола, верующие распевают молитвы, плещут на лингам взятую из Ганга воду, покрывают его листьями билвы и бархатцами.

Подведя меня к другому камню, имевшему форму биде, доктор Чэттерджи горячо зашептал мне на ухо с таким видом, как будто открывал тайну мироздания: «Это влагалище, сэр, женское влагалище». Мое лицо с раскосыми глазами вскоре привлекло к себе внимание множества сердитых служащих храма, и нас вытолкали взашей. Доктор Чэттерджи извинился передо мной, но он нисколько не раскаивался, что привел меня в храм. Во дворе доктор показал мне источник, из которого била «вода мудрости». «Этот источник создал Шива. Он вырыл трезубцем яму в земле, чтобы остудить свой лингам. Видите, источник защищен решеткой. Это сделано для того, чтобы предотвратить самоубийства верующих, стремящихся освободиться от череды перерождений».

Мне так надоела болтовня Чэттерджи, что я готов был бросить его в этот источник. Оглядевшись по сторонам, я заметил белый купол мечети. «Построена в шестнадцатом веке, – проследив за моим взглядом, пояснил Чэттерджи, – на руинах храма Вишвешвара». Он решительно отказался пересечь двор и приблизиться к мечети. «Индусы и мусульмане слишком часто убивали друг друга, стремясь завладеть этой священной землей», – сказал Чэттерджи. И я вынужден был пойти к мечети один. Ислам – чистая, мужественная религия – всегда привлекал меня. Но в архитектуре мечетей есть нечто странное. Вы когда-нибудь обращали на это внимание, Тукуока-сан? Большинство из них является копиями Святой Софии в Константинополе. Это бесконечные вариации на византийскую тему с добавлением минаретов. Мусульмане, должно быть, подобным образом праздновали свою самую крупную победу над христианством. Мечеть Аурангзеб не была в этом плане исключением, хотя одна из ее стен представляла собой остатки древнего индусского храма.

И как вы думаете, что я обнаружил внутри мечети? Совершенную пустоту, что всегда представлялось мне выражением абсолютного холодного аскетизма. Здесь, в пустом темном пространстве, вдали от мельтешения и шума индуизма, ко мне вернулась способность мыслить, чувствовать и понимать. Я вспомнил размышления Ницше по поводу аскетической пустоты: «Желание небытия, отвращение к жизни, бунт против основополагающих условий бытия». Мечеть являла собой материализовавшуюся мысль Ницше.

– Простите, Мисима-сан, но мне хотелось бы знать, где вы столкнулись с полковником Лазаром?

– Не беспокойтесь, я к этому и веду. Воспрянув духом после общения с пустотой, я вышел из мечети через боковую дверь и оказался на прилегающем к ней заброшенном кладбище. После мрака, царившего внутри, меня сразу же ослепило яркое солнце. Когда глаза привыкли к дневному свету, я увидел нагого индийского юношу. Он куда-то спешил, торопливо надевая на ходу одежду. Может быть, это был нищий, загоравший нагишом в одиночестве среди могил, и я вспугнул его своим неожиданным появлением? Меня поразили изящество и красота юноши. Словно святой Себастьян, возродившийся во всем блеске своей юности. Мне трудно описать охватившие меня чувства, Тукуока-сан, скажу лишь, что юноша этот показался мне доказательством животворящей тайны пустоты, к которой я прикоснулся в мечети. Мое желание увидеть его оплодотворило пустоту. Вы знакомы с нашими народными сказками о Дзиндзо? Он был бодхисатвой Кситигарбха, буддийским божеством безграничного сострадания. Дзиндзо поклялся не покидать землю до тех пор, пока в аду не будет искуплена последняя душа. Дзиндзо предстает в облике мальчика, возвращающего людей к жизни и защищающего души мертвых младенцев (и меня он охранял в детстве, когда я задыхался в доме бабушки). На самом деле он – один из наших японских синтоистских духов, принявших буддийский облик. Это – ками, охраняющий перекрестки дорог. Двойник Себастьяна, которого я встретил на заброшенном кладбище, был Дзиндзо, возвещавшим о крупных переменах, ожидающих меня в жизни.

– Вы слишком серьезно воспринимаете случайную встречу с незнакомцем, которого скорее всего больше никогда не увидите.

– Но я снова увидел его, – возразил Мисима и, не отдавая себе в этом отчета, взял в руку пенис, как делают дети в момент задумчивости. – Впрочем, вы хотите, чтобы я рассказал о своей встрече с Сэмом Лазаром. Итак, некоторое время я стоял посреди мусульманского кладбища, размышляя о том, что его местоположение рядом с индуистским храмом, должно быть, оскорбительно для верующих индусов и кажется им настоящим кощунством. Ведь индусы кремируют своих мертвых. Я посмотрел на стену мечети, испещренную индуистскими орнаментами, и мой взгляд случайно упал на нишу, византийскую арку. В ее тени я заметил человека. Оказывается, все это время я был не один, за мной наблюдал соглядатай. На незнакомце было желтое марокканское одеяние, через плечо переброшен рюкзак. Широкополая соломенная шляпа отбрасывала густую тень на бледное лицо. Я сразу же узнал этот монгольский курносый нос, синеватые веснушки, большой кадык, ходивший под кожей, когда его владелец беззвучно смеялся, запрокинув голову. Никаких сомнений, передо мной стоял Сэм Лазар. Вокруг его глаз появились морщины, волосы из ярко-рыжих превратились в ржаво-красноватые, а в остальном он не изменился.

– Да, он навсегда остался Питером Пэном тайного мира. Наверное, он очень удивился, встретившись с вами в таком месте, где никак не предполагал увидеть?

– Нет, это его нисколько не удивило. Я забыл сказать, что перед ним на треноге стояла фотокамера «хассельблад» последней модели, и ее объектив был направлен туда, откуда недавно выбежал нагой юноша, мой индийский Дзиндзо. «Черт бы тебя побрал, ты испортил мне такой кадр!» – воскликнул Сэм. Первые его слова, обращенные ко мне.

– Понятно, он снимал голого парня посреди могил. Пристрастие полковника к подобного рода непристойным развлечениям хорошо известно.

Услышав мое неосторожное замечание, Мисима бросил на меня лукавый взгляд. Он знал, что сейчас поставит меня в неловкое положение, и это забавляло его.

– На сей раз вы ошиблись, – заявил он. – Очевидно, пристрастия Сэма за последнее время значительно изменились, он теперь увлекся съемкой заброшенных безлюдных кладбищ, и мое появление в кадре испортило ему всю композицию. Я, конечно, спросил его, не видел ли он нагого индийского мальчика. «Никого я не видел, – буркнул он, – а если бы в поле моего зрения и попал голый индус, то я велел бы ему убираться к чертовой матери».

– И вы поверили ему?

– Мне показалось, что его интерес к безлюдным кладбищам был своего рода психотерапией. После переполненных кладбищ Вьетнама он, вероятно, отдыхал душой на этом, заброшенном. Желание Сэма стать вторым Этгетом вполне естественно. Тот, как известно, снимал безлюдные виды Парижа. Соломенная шляпа Сэма, рыжие волосы и зеленые глаза заставили меня вспомнить Ван Гога, увлеченного поисками световых эффектов. Подобно ему, Сэм занимался здесь, на безлюдном кладбище, чистым искусством. Но почему он вырядился в столь нелепое желтое одеяние? «Вы похожи на хиппи, только что сошедшего с поезда, прибывшего из Марракеша», – сказал я. «А знаешь, на кого похож ты, Кокан, с этими смешными мускулами? На надувную куклу». Моя одежда все еще была влажной после муссонного ливня, и я снял рубашку. «Хорошо, Сэм, вы уже израсходовали на меня один кадр. Почему бы вам не сделать еще несколько снимков?» – спросил я. «В таком случае, может быть, разденешься догола? Давай сфотографируем обнаженного поклонника императора, позирующего посреди мусульманского кладбища», – сказал он.

Мисима расхохотался и продемонстрировал мне несколько красивых поз.

– И вы выполнили его просьбу, Мисима-сан?

– Не совсем. Но он все же сделал несколько фотографий, пообещав, что зайдет ко мне сегодня вечером и покажет получившиеся снимки. Позже я дам вам полюбоваться плодами искусства Сэма Лазара. Доктор Чэттерджи тем временем начал беспокоиться обо мне. Ему не нравилось, что его клиент бесследно исчез, и он, нарушив собственное табу, пересек запретную зону и подошел к мечети. За ним следовала толпа зевак, они остановились у входа на кладбище. Я уверен, что доктор Чэттерджи уговорил этих людей прийти сюда. Некоторое время он наблюдал за нами издали, а затем наконец решился приблизиться и сказал: «Простите, что помешал вам, но вон те господа, – и он махнул рукой в сторону зевак, – интересуются, принадлежите ли вы к школе борцов. Видите ли, в Бенаресе существуют школы атлетов, которых можно нанять – как бы это лучше выразиться? – чтобы избавиться от неугодного человека». «В Японии мы называем таких наемных убийц соси, они принадлежат к низам якудзы. Так, значит, эти добропорядочные горожане приняли меня за японского гангстера?» – «Разве ты не польщен этим обстоятельством, Кокан?» – спросил Сэм. «О, что вы, сэр, – возразил доктор Чэттерджи. – Эти люди просто хотят сделать вам комплимент, восхищаясь красотой вашего тела».

Рассказанная Мисимой история, несмотря на ее правдоподобие, показалась мне неубедительной. Я не верил, что он встретил в городе полковника Лазара. Это искусная выдумка Мисимы, желавшего наказать меня за то, что я прибыл в Бенарес не только ради интервью с ним. Я и раньше видел, как он холодной издевкой и изощренными насмешками уничтожал тех, кто, по его мнению, оскорблял его эго. И мне совсем не хотелось играть роль жертвы обмана.

– Неужели вы во время этой короткой встречи, произошедшей после двадцатилетней разлуки, говорили только о фотографиях?

– Нет, мы, конечно, говорили и о других предметах, Тукуока-сан. Мы обсуждали темы, которые наверняка заинтересовали бы читателей вашей газеты и, могу предположить, заставили бы вас совершить путешествие в Бенарес. Я знаю то, чего не знают многие в мире. В небе над Вьетнамом летают японские пилоты, они не принимают участия в боевых действиях, а являются так называемыми стажерами-наблюдателями. А на земле Вьетнама находится много наших высокопоставленных офицеров, представителей разведки и других «наблюдателей».

– Это строго секретная информация. Полковник Лазар никогда не стал бы обсуждать такие темы с гражданским лицом.

– Вы так думаете? Я уже говорил, что Сэм в послевоенные годы был моим близким приятелем. Никогда не забуду свою встречу в то время с полковником Цудзи Масанобу, которого американские оккупационные власти хотели объявить военным преступником. Он пережил чистку и в 1952 году стал членом парламента. Но Цудзи так и остался военным человеком, даже после того, как сменил мундир полковника на костюм политика. Через него я свел знакомство с высокими военными чинами наших нынешних Сил самообороны, и поэтому я достаточно информированный человек и не нуждаюсь в откровениях Сэма Лазара.

– Член парламента Цудзи бесследно исчез в 1961 году во время визита в Ханой, – напомнил я.

– Как утверждает мой приятель Сэм, он исчез вовсе не бесследно. Есть сведения, что его видели на территории, подконтрольной Вьетконгу, в Лаосе, Камбодже и Вьетнаме.

– Информация неподтвержденная, – раздраженно заметил я. – Все это спекуляции или досужие выдумки. Дело Цудзи закрыто много лет назад. Он мертв.

– Но если так, то почему не обнаружены его останки? Почему ассоциации ветеранов, которые так успешно ведут поиски наших воинов, павших в Юго-Восточной Азии, до сих пор не обнаружили следов его захоронения? И почему лига ветеранов, которой покровительствуют бывшая баронесса Омиёке Кейко и бывший граф Ито, близкие друзья Цудзи, даже не пытается искать его? Ответ на эти вопросы очевиден: потому что Цудзи жив и участвует в секретной операции. Кстати, вы знаете, что баронесса в прошлом году удалилась в женский монастырь, расположенный неподалеку от Нары?

– Подождите… Значит, вы связываете неожиданное отрешение мадам Омиёке от мира с тайной местонахождения Цудзи?

– О, у нее, конечно, были свои личные причины удалиться от мира и покаяться. Сэм, без сомнения, знал, что она ушла в монастырь, но забыл, в какой именно. «Это тот самый монастырь возле Киото, куда она заточила свою горничную Коюми?» – спросил он. Да, это действительно тот же монастырь, но расположен он не возле Киото, а около Нары. Сэму было неприятно, когда он узнал, что ошибся. То, что он перепутал Нару с Киото, задело его профессиональную честь секретного агента, который не должен допускать ошибок даже в самых незначительных деталях.

Мисима вновь насмехался надо мной, издевался над моим желанием взять эксклюзивное интервью у представителя ЦРУ. Я был страшно раздосадован.

– Не сердитесь, Тукуока-сан, – смеясь, сказал он. – Я не журналист и не стремлюсь разыскать следы таинственно пропавшего полковника Цудзи. Просто мы с Сэмом во время нашей короткой встречи много говорили о нем и о Вьетнаме. Но в основном все же речь шла о жене Сэма. Вы знаете, что у него есть жена?

– Я слышал кое-какие слухи о ней.

– Ее зовут Иаиль, это настоящая амазонка. Я рассказал полковнику Лазару о том, что встретил ее утром.

– Как?! Вы встретили его жену здесь, в Бенаресе? Вы уверены в этом? Я не знал, что полковник Лазар прибыл в Индию вместе с женой.

– Да, я видел ее, но при странных обстоятельствах, о которых я сейчас расскажу. Я уже говорил о внезапном муссонном ливне, который обрушился на нас по дороге к холму Вишванатха. Вслед за первыми каплями дождя на нас с грохотом упал бушующий грязно-желтый водопад. Доктор Чэттерджи быстро увлек меня в укрытие. По улице стремительно несся мутный поток, грозивший сбить нас с ног. Мы свернули в переулок и спрятались под сводом арки, ведущей во внутренний дворик. Не успел я перевести дух, как откуда ни возьмись перед нами возник иссохший беззубый старик, на котором была одна набедренная повязка. Что-то быстро и невнятно бормоча, он поставил киноварью ярко-красные точки на наших лбах, которые тут же смыли проникавшие в ненадежное убежище струи ливня. Когда доктор Чэттерджи повернулся ко мне, я заметил висящую у него на кончике носа кроваво-алую каплю. «Бросьте несколько рупий во дворик, сэр», – сказал он. «Где мы?» – спросил я.

«Дело в том, сэр, что я здесь живу. Этот старик – мой сосед с первого этажа. Он своего рода жрец и уважаемый ясновидец. Сегодня он отправляет службу Кали, на которой, как мне кажется, вам было бы интересно побывать».

Его предложение одновременно возмутило и рассмешило меня. Впрочем, у меня не было выбора, и мы отправились на этот спектакль. В тесном внутреннем дворике я увидел несколько зонтов, похожих на черные поганки, под ними укрывались с полдюжины молодых темнокожих женщин, принадлежавших к низшим кастам. Они были одеты в яркие сари. В глаза мне бросились кольца, продетые в носы, и татуировки на тыльной стороне кистей. Стоя вокруг лингама, они лили на этот фаллический столб воду Ганга из медных сосудов и осыпали его яванскими цветами. Старшая из женщин стояла в центре и размахивала над лингамом статуэткой Кали, жалкой копией той скульптуры, которую я однажды видел в знаменитом святилище этой богини в Калькутте. Статуэтку явно купили вчера на базаре.

Мисима показал на стоящую на кофейном столике статуэтку Кали высотой в тридцать сантиметров. У богини разрушения был отталкивающий вид – черное тело и красный язык, высунутый из клыкастого рта. На шее красовалось ожерелье из отрубленных голов, юбка сшита из человеческих рук, а серьгами служили мертвые дети. Она танцевала в бессмысленной жажде крови на теле своего мужа Шивы, похожего на труп.

– Безобразная статуэтка, правда? – смеясь, спросил Мисима. – Вы почерпнули бы много ценной информации из рассказа доктора Чэттерджи о Кали. «Внешность Кали, возможно, кажется вам устрашающей, но поклоняющиеся ей индусы считают ее необыкновенно красивой. На их взгляд, губы богини безупречно прекрасны, ее зубы похожи на жасмин, лицо подобно лотосу, а фигура восхитительна, как несущая живительный дождь туча. Вам кажется, что на ее лице застыла страшная гримаса, а они уверены, что богиня мягко улыбается. Секрет истинной красоты Кали заключается в шакти, чистой энергии, активном женском начале, присущем ее супругу Шиве. Известный афоризм утверждает, что без шакти Шива – труп. Мы живем во времена неуверенности и хаоса, когда Шива кажется лишенным энергии, словно труп, а неверующие, живущие в страхе перед разрушением, воспринимают шакти Кали как нечто отвратительное. Согласно индуистским представлениям о смене мировых эпох, наше время – эпоха Кали. Сансара, иллюзорный мир материи, пространства и времени, не был создан раз и навсегда, он не вечен, но беспрестанно исчезает и вновь возрождается в циклических стадиях Великого Колеса Бытия. Первоначально мир появился из лона Брамы и был совершенным, но постепенно он начал деградировать, порок завладел сердцами людей. Падение последовательно проходит четыре стадии – эпохи или юги. Последняя и самая ужасная из них – это калиюга, ее описание совпадает с тем, что творится на земле сейчас. Анархия, истребительные войны, угроза ядерной катастрофы».

«Мы называем это «маппо», – заметил я.

«Я знаю, что такое маппо, – сказал доктор Чэттерджи и стал судорожно чесать себя под мышкой. – Это вырождение. Согласно учению приверженцев вашей секты Амиды, это эпоха распада, которая будет длиться бесконечно долго. Как мрачно! Для нас калиюга – краткий эпизод, она длится всего лишь восемнадцать столетий. А затем Великое Колесо вновь совершит оборот, начнется новый цикл, и опять родится совершенный мир. Калиюга – выражение нашей тайной надежды. Кали Ма, великая мать-разрушительница, на самом деле доброжелательное божество, потому что она несет обновление миру, освобождая его от иллюзии смерти. Может быть, это прозвучит обидно для вас, но идея маппо отражает лишь истинное положение самого буддизма, его вырождение и исчезновение. Впрочем, и то, и другое буддизм заслужил, поскольку является ересью».

«Ваше замечание не может оскорбить меня, доктор Чэттерджи, потому что я не исповедую никакой религии».

Болтовня доктора Чэттерджи не могла помешать мне любоваться стоявшей в центре внутреннего дворика женщиной. За пеленой дождя я не сразу сумел рассмотреть ее лицо. Но вот ливень немного утих, и теперь я мог разглядеть ее черты. Красавица средних лет, выделявшаяся среди других молодых женщин не только высоким ростом, но и светлой кожей. Рядом с темнокожими спутницами она казалась поразительно бледной, похожей на прокаженную с бесцветным лицом. Зеленое ритуальное сари промокло насквозь и прилипало к телу, словно женщина нагая. Она была статная, рубенсовского типа, пожалуй, слишком полнотелая на взгляд японца. Правила вежливости требовали, чтобы я отвел глаза в сторону – как сделал бы тот, кто увидел купающихся женщин, но движения незнакомки были исполнены такого благородства, что я не мог заставить себя отвернуться.

В ее облике что-то тревожило. У меня возникло странное чувство, словно я уже видел где-то эту женщину раньше. Она передала фигурку Кали одной из девушек и подошла к «соседу» доктора Чэттерджи – старому жрецу, который вынес во двор черного козленка и просунул его голову между вбитыми в землю столбами, словно в импровизированную гильотину. На лоб козленка также нанесли красное ритуальное пятно. Размахнувшись, старик ловко отсек метким ударом изогнутого меча голову жертвы, а затем, схватив за задние ноги трепещущее тело обезглавленного козленка, оттащил его в сторону.

Опустившись на колени, женщина оросила водой из медного кувшина окровавленные столбы. Я с изумлением увидел, как она затем встала на колени и благоговейно прижалась лбом к этому забрызганному кровью эшафоту. У меня мелькнула сумасшедшая мысль, что жрец сейчас подойдет к ней со своей кривой саблей и обезглавит ее. Но красавица выпрямилась, стоя на коленях, и стала рассыпать вокруг себя крохотные яванские цветы, читая молитвы, раскачиваясь и выгибаясь всем телом, словно впавшая в экстаз танцовщица. Дождь стекал по ее телу ярко-красными ручьями. Внезапно я прозрел и понял, что передо мной сама богиня Кали, принявшая тот прекрасный обольстительный облик, в котором она, по словам доктора Чэттерджи, предстает перед поклоняющимися ей индусами.

Как описать произошедшую с Кали метаморфозу? Ища ответ на этот вопрос, мой мозг заработал так же лихорадочно, как дергались конечности у обезглавленного козленка. Где я уже встречал прототип этой красавицы? Может быть, в скульптуре позднего эллинизма, когда женская фигура изображалась в облегающей тело драпировке? В памяти всплыли работы маньеристов эпохи декаданса. Как еще описать этот вдохновенный истинный облик богини Кали? Не хотелось бы впадать в банальность и повторять клише, свойственные ориенталистике. Но у меня не хватило бы выразительных средств, чтобы передать свои ощущения. Чувствуя свою несостоятельность и как будто мстя Кали за то, что она не поддается описанию, я – хотя это и абсурдно – мысленно сравнил ее с изображениями обнаженной натуры на живописных полотнах Аннибала Караччи, представителя эклектичной болонской школы шестнадцатого столетия. Эти картины являются апогеем ледяного академизма западноевропейского искусства и могут заморозить даже кровь Кали.

Я рассмеялся над собственной неудачной шуткой, и тут вдруг в моем мозгу всплыли имя и образ женщины. Иаиль, жена Сэма. Хотя прошло много лет, она все еще напоминала то изображение, которое я видел на снимках в 1948 году.

– Простите, Мисима-сан, но, насколько я знаю, жена полковника Лазара израильтянка. Вы хотите сказать, что встретили похожую на нее индианку?

Мисима улыбнулся, так и не ответив на мой вопрос.

– Доктор Чэттерджи услышал, как я в задумчивости произнес имя Иаиль, – продолжал он. – «Вы знаете эту леди?» – спросил мой спутник. «Она похожа на Кали, хотя сходство не явное», – ответил я. Мои слова изумили его. Дождь тем временем прекратился. Иаиль и сопровождавшие ее темнокожие девушки вышли на улицу. Мы следовали на некотором отдалении, как будто завороженные плавными движениями ее монументальных бедер. Она подошла к двухэтажному зданию, и здесь ее приветствовала жалобным завыванием с балкона большая группа женщин.

«Что это за место?» – спросил я доктора Чэттерджи.

«Это, сэр, один из многочисленных борделей. Мы находимся в Дал-Манди, квартале красных фонарей. Ваша леди Кали – хозяйка одного из расположенных здесь увеселительных заведений».

Доктор Чэттерджи злорадно усмехнулся. В этот момент Иаиль оглянулась, и на ее губах заиграла обольстительная улыбка шлюхи, обнажившая золотой передний зуб – верхний резец.

– И тут вы, конечно, поняли, что эта женщина не имеет ничего общего с женой полковника Лазара?

– Не совсем. Дело в том, что, когда я описал ее Сэму, он согласился, что она как две капли воды похожа на его жену. «У Иаиль тоже надета золотая коронка на верхний резец», – сказал он.

Из всей этой истории я понял только оно: Мисима зло подшучивает надо мной.

– Скажите, кто, по-вашему, обладает менее развитым художественным вкусом, Тукуока-сан, скептик или фанатик?

– Я не сведущ в этом вопросе, сэнсэй, и потому не могу дать на него ответ.

– Точно так же ответил мне Сэм, когда я спросил его об этом. Я рассказал ему о своем решении пойти по пути сакрализации, хидзири-до, который требует проявлять полное безразличие к боли, стрессам и травле. Это – путь суген-до, горного духовенства. Основателем пути был Эн-но-Сокаку, сосланный в восьмом веке за неортодоксальные взгляды императором Момму на остров Ису. Сэм, конечно, высмеял меня. «Значит, теперь ты подхватил вирус святости? Эту прогрессивную азиатскую, и прежде всего японскую, заразу? Сосредоточься лучше на Нобелевской премии, Кокан. Вот ближайшая перспектива для тебя стать святым». «Мне импонирует твой сарказм, хотя он совершенно неуместен. Я не азиат, а японец с чужеродными амбициями».

Сэму Лазару трудно понять меня. Я приехал с Дальнего Востока на запад, в Индию. Приезд в Индию произвел во мне переворот, вытеснив все то восточное, что, по вашему мнению, должно быть во мне. Я чувствую себя в Индии западным человеком. Говорят, что путешествие императора с Востока на Запад приносит одни несчастья, поскольку он вынужден двигаться, повернувшись спиной к солнцу. Это правило подтвердила судьба нашей императорской армии, потерпевшей поражение после предпринятого похода на запад. Что касается меня, то я обеспокоен другим дурным предзнаменованием. Ганг течет с запада на восток и у Бенареса поворачивает на север.

Я не понимал, что хочет сказать Мисима, делая столь причудливые умозаключения, и объяснял его рассуждения, эти блуждания по закоулкам мысли, лишь одним – зловещим предчувствие неудачи, потери, смутной уверенности, что он так и не получит Нобелевскую премию. Несколько месяцев назад Мисима сказал мне: «Я уже достиг стадии некоммуникабельности».

Мисима удалился в комкату и вскоре вернулся, держа в руках фотографию.

– Сэм не сдержал свое обещание, он не приедет ко мне сегодня вечером, но передал с посыльным вот это.

И Мисима протянул мне снимок.

– Посмотрите, что написано на обороте.

Перевернув фотографию, я прочитал надпись, сделанную по-английски: «Снимок сделан в прошлом году во Франции, это скульптура на могиле Людовика XII и его жены Анны. Гробница воздвигнута около 1530 года, в церкви аббатства Сен-Дени. Стиль называется entransi, он точно воспроизводит разлагающийся труп, здесь можно видеть даже стежки швов, наложенных тем, кто бальзамировал тела. Я ответил на твой вопрос? Сэм».

– Подобный натурализм ужасает, – промолвил я. – Что все это значит?

– Это ответ Сэма на мой вопрос: кто обладает менее развитым художественным вкусом, скептик или фанатик? Классическая эстетика обнаженного тела дошла здесь до крайних пределов. Надо учесть, что скульптуры были заказаны еще до смерти Людовика XII.

Признаюсь, я пришел в замешательство.

– Вам известна цель моего приезда в Бенарес?

– Ваш издатель Нитта Хироси сообщил мне, что вы собираете материал для романа.

– Нет, я приехал в Бенарес, чтобы выпить воды из черепа Юань Сяо, – возразил Мисима.

– Простите, что вы сказали?

– Из истории мы знаем, что в Китае в эпоху Тан жил прислужник по имени Юань Сяо, который однажды отправился на гору Каою изучать буддизм. Когда он подошел к кладбищу, уже стемнело, и прислужник решил заночевать здесь. Посреди ночи он проснулся от сильной жажды и случайно обнаружил неподалеку от себя воду в какой-то ямке. Вкус воды показался ему восхитительным, и он подумал, что никогда в жизни не пил столь чистой, свежей, холодной воды. Проснувшись утром, он увидел, что в темноте выпил воду из человеческого черепа. Его затошнило и начало рвать. Этот случай многое открыл Юаню Сяо. Он внезапно понял, что различия порождает сознательная воля. Когда воля подавляется, различия исчезают, и можно пить из черепа с таким же удовольствием, с каким пьют из других сосудов.

– И вы надеетесь найти череп этого китайца в Бенаресе?

– Не буквально, конечно, Тукуока-сан. Во всей этой истории меня занимает один вопрос: смог бы достигший просветления Юань Сяо снова выпить из черепа и показалась бы ему вода из него столь же чистой и восхитительной, как в первый раз? Другими словами, может ли тот, кто лишился иллюзий, вернуть себе восприятие наивного человека? Здравый смысл подсказывает, что нет. Человеку, повторяющему опыт, вода будет казаться свежей только в силу ретроспективности воли. Это – ключевая притча буддийской секты хоссо, она является квинтэссенцией доктрины юсики, что переводится как «сознание только».

– Бывшая баронесса Омиёке удалилась в монастырь, чтобы искать юсики?

– Чтобы найти юсики, вовсе не требуется удаляться от мира. Закон маппо, крайней развращенности, действует повсеместно, даже в женском монастыре. Согласно буддистской логике, непостоянство – единственный закон, но если так, то и сам этот закон должен быть тоже непостоянным, потому что ничто в мире не отличается постоянством. Существует лишь один выход из тупика маппо. Надо осознать это. Я обрел спокойствие и уверенность, направившись по пути юсики – «сознание только».

– Сознание только – чего?

– Сознание только того, что мир манифестирует себя здесь и сейчас, в это самое мгновение, и одновременно в то же самое мгновение рождается новый мир.

– Значит, речь идет об осознании иллюзорности мира?

– Нет, о «сознании только», – мрачно возразил Мисима. – Я нахожусь в Бенаресе, чтобы испить ту же самую воду из черепа Юаня Сяо, подлинную грязную воду, которая приобретет для просветленного сознания чистый восхитительный вкус. Послушайте, Тукуока-сан. В Индии я лучше понял логику агрессивной модернизации моей страны, увидев здесь карикатуру на бывшую Японию. Я размышлял о маниакально-невротической приверженности японцев к чистоте. Вы скажете, что привычка соблюдать чистоту была заложена синтоизмом? Возможно, это так. Ритуальные очищения и закон неприкасаемости ничего общего не имели с правилами гигиены. Индусы не меньше нас купаются, окунаются в воду, но это для них – всего лишь ритуальная формальность, никак не связанная с разумными требованиями гигиены. Я каждый день вижу, как тысячи набожных индусов погружаются в воды Ганга, куда стекает вся грязь Бенареса, этого города мертвых, сюда попадают пепел после кремации, трупы жертв таких болезней, как оспа, чума и проказа. Я наблюдал, как люди с головой окунаются в эти сточные воды, полощут горло, ныряют, и все это с механическими, невротическими жестами, в которых, однако, ощущается нечто естественное, трансцендентное. Когда чистота становится лишенной смысла рутиной, она переходит в свою противоположность и превращается в ужасающую отвратительную грязь.

Чистый. Грязный. Не только синтоизм и индуизм, но и сама идея прогресса вращается вокруг этих понятий. Я вглядываюсь в священные воды Ганга и вижу там карикатуру на Японию, двигающуюся в своем стремлении к прогрессу к предельной стерильности, безжизненной, как лунный кратер. Чистый. Грязный. Кажется, в этих словах зашифрованы два противоположных мира: прогрессивная Япония и отсталая Индия. Какие странные, парадоксальные отношения связывают первоначальный буддизм, родившийся здесь, в Индии, и его японскую имитацию! Вглядываясь в грязные воды Ганга, я думаю о том, что мы пропустили этот буддизм через сито синтоизма. Белое шелковое сито. Но сумели ли мы, спрашиваю я себя, очистить первоначальную грязь буддизма с помощью синтоистской честности? Получилась ли из него прозрачная чистая вода, которую выпил бы из черепа Юань Сяо после своего просветления? Стала ли наша имитация буддизма лучше по сравнению с мутным индийским первоисточником, дав миру юсики – освобождение от грязи жизни?

Мисима дрожал. Но не от холода, как я теперь начинал понимать, а от фанатической убежденности, вдохновляющей его. Взглянув еще раз на надпись на обороте фотографии, я спросил себя, действительно ли она сделана полковником Лазаром или же самим Мисимой? Этого я не знал.

Мисима молчал. Откинувшись на спинку стула, я огляделся вокруг. Отель «Кларк» был одной из лучших гостиниц Индии. Я имел возможность сравнить ее с другими. На своем веку я повидал бессчетное количество номеров с серыми москитными сетками и дохлыми тараканами в ванне. В просторных номерах там сиротливо стояла обитая плюшем мебель, а под потолком вращались апатичные вентиляторы. В переполненных постояльцами ресторанах этих отелей подавали ужасно приготовленные блюда английской кухни. Гостиница же «Кларк» была просто очаровательной – она располагалась в роскошном двухэтажном здании, и окна выходили в сады. Здесь были небольшие чистые номера с портиками, затянутыми от солнца экранами.

– Два дня назад произошел комичный инцидент, – снова заговорил Мисима. – Вечером я ждал визита Сэма. Сидя на веранде, я делал записи в блокноте при свете керосиновой лампы. Из-за аварии на станции электричество в гостинице отключили. Некоторые постояльцы, устроившись на веранде, пили послеобеденный коньяк и виски. Но вскоре вечерняя прохлада и сырость заставили их уйти в свои номера. Лишь одна пожилая английская супружеская пара осталась сидеть за столиком, на котором тоже стояла керосиновая лампа. Джентльмен походил на британского колонизатора старой закалки, плантатора или армейского бригадира в отставке: седые усы и красноватый цвет лица. Англичанин казался мне настоящей карикатурой, но я, наверное, представлялся ему не менее смешным. Оба мы были осколками рухнувших империй. Он удерживал свои позиции на веранде с таким видом, словно это спорная территория, на которую претендуют японцы.

По-видимому, его раздражало, что остальные постояльцы ушли, сдав мне без боя эту крепость. И вот началась психологическая война.

Этот отставной бригадир завел вдруг длинную речь, которая явно предназначалась для моих ушей. Я понял это, поскольку он говорил очень медленно и громко, как обычно делают, когда хотят что-то втолковать идиотам-иностранцам. Тогда я надел маску притворного спокойствия и сделал вид, что не понимаю по-английски. Англичанин старательно избегал смотреть на меня. И как вы думаете, какова была тема его монолога? Он говорил о воде! О качестве сырой, небезопасной для здоровья воды, взятой из-под крана, и настаивал на том, что ту воду непременно надо добавить в виски.

Речь шла о воде чайного цвета, о той, которая течет из крана в моем номере. Это вода Ганга – реки, рожденной лотосоподобной ступней Вишну. Мата Ганга – Матерь Ганг – низвергается с небес и течет среди завитков волос Шивы. Супруга Шивы, Парвати, ревнует мужа к ней.

Гневная речь бывшего бригадира о воде (его жена все это время хранила молчание) должна была противопоставить меня «его» Индии, хотя Индия не принадлежала ни ему, ни мне. Вода Индии воплощала яд его ненависти ко мне. Враждебность этого английского джентльмена перешла все пределы. То была лютая звериная ненависть, чисто подсознательная, интуитивная ненависть, которая сидит в печенках. Нам, японцам, хорошо знакомо это чувство. По нашим представлениям, как и по представлениям древних греков и ветхозаветных евреев, душа находится в печени или в животе. Отсюда исходят самые глубокие эмоции – храбрость, великодушие, справедливое негодование, все те состояния, которые передаются английским выражением «tohaveguts».

Неужели мой свирепый противник хотел еще раз убедить меня в том, что выпускание кишок является своеобразным жестом искренности? Я вспомнил древнюю магическую практику чревовещания, venterloqui, что в буквальном переводе означает «речь живота», или «красноречие живота». Более красноречивый способ выразить внутренний сокровенный дух, чем выпустить внутренности, трудно придумать. Подобные рассуждения англичанин счел бы, без сомнения, доказательством нашей преступной кровожадности. И возможно, был бы прав.

Я понимал, что он бросает мне вызов, заставляет выпить воду, загрязненную его христианским империализмом, его плотью и кровью, то есть его пресуществленшюй Индией. Мне предлагали выпить из черепа Юаня Сяо. Я вступил с англичанином в поединок хара, являющийся испытанием искренности. Индия воздействует на внутренности человека как в символическом, так и в буквальном смысле. Вот почему отставной бригадир, издеваясь надо мной, заставлял выпить отвратительную болезнетворную жидкость, налитую в стакан с виски.

Каждый, кто приезжает в Индию, чувствует, как эта земля мучает его, не дает покоя и раздражает до тех пор, пока человек не впадает в своего рода ипохондрию. Я говорю не о множестве неприятностей, которые ждут вас здесь, и не о дизентерии, которой рискует заразиться в Индии каждый. В Калькутте я сам долго страдал от желудочных колик. Мой кишечник совсем перестал работать, что случалось со мной только в юности и молодости, до того, как я стал тренироваться. Доктор Чэттерджи прописал мне традиционное индийское средство от спазм желудка. Столовую ложку шелухи льняного семени нужно заварить в воде. Кроме того, сказал он, от этого заболевания помогало концентрированное масло мяты. Четыре его капли тоже надо растворить в воде. Вызывающим у меня сильное сомнение компонентом этих средств является, конечно, вода.

Впрочем, я веду речь вовсе не о дискомфорте в кишечнике и опасности подцепить какую-нибудь заразную болезнь, а о постоянном душевном зуде. Царящая в Индии тошнотворная грязь вызывает у человека отвращение; и в то же самое время каждый испытывает непреодолимое желание поддаться тайному искушению измараться, заключить в свои объятия прокаженного и наконец с чувством облегчения упасть в эту сточную канаву. В смиренной улыбке доктора Чэттерджи я ощущаю насмешку над собой, над бригадиром в отставке, над всем священным фарсом Индии.

Я не испытывал чувства патриотизма, вступая в поединок с бывшим бригадиром. Напротив, я всегда стыжусь высокомерия японских чиновников, которых можно встретить в Юго-Восточной Азии. В данном же случае я скорее испытывал симпатию к старому воину, хотя знал, что он не разделяет мои чувства. Мне больше импонируют подобные динозавры, чем новая разновидность западных туристов, приезжающих в Индию, – хиппи. Они прибывают сюда на экспрессе «Марракеш» в поисках просветления. К ним здесь относятся как к неизбежному злу, такому же, как мухи или болезни. Мне не нравится, что они ведут себя в Индии как дома и тем самым присасываются к ней, словно паразиты. Для меня это – муть империи, мне кажется, что хиппи выполняют работу мелких колониальных администраторов, несмотря на то, что они праздно валяются целый день на траве, словно крокодилы, выползшие на берег Ганга. Но в эпоху маппо существует ли какая-нибудь разница между мной и ними? Ведь я такой же турист, как и они. Доктор Чэттерджи уверяет меня, что, каковы бы ни были причины моего приезда сюда, я все равно получу огромную пользу от даршана, или посещения святых мест, – так индусы называют паломничество.

Бригадир наконец встал из-за стола. Бросив на меня взгляд, он улыбнулся или, вернее, осклабился. Я смотрел на его скривленные губы и вдруг заметил в свете керосиновой лампы, что у него не хватает многих зубов, а на оставшиеся надеты золотые коронки. С выражением мрачной решимости на лице англичанин направился к моему столику. Его волосы походили на прилипшие к черепу клочья белесой соломы, кожу бороздили глубокие морщины. Казалось, из его слезящихся голубых глаз сейчас брызнет на меня мутная жидкость. Бригадир был невысокого роста. Нижняя часть его тела имела внушительные размеры, особенно выделялся гротескно большой живот. Его жена – а быть может, это была мать, уж очень старо она выглядела – тоже страдала отеком нижних конечностей. По ее странному взгляду я понял, что она незрячая. Остановившись у столика, англичанин так низко склонился надо мной, что мне показалось, он хочет меня поцеловать – или укусить. Я встал, не желая, чтобы его грубые обветренные губы касались моей кожи. Лицо англичанина показалось мне вдруг странно знакомым, но я не мог вспомнить, где именно мог раньше видеть его.

«Не уезжайте из Каси, не повидав агори», – промолвил он.

«Простите, но где это?» – спросил я.

«Это не место, – засмеявшись, объяснил он, – это такие люди, святые. Они едят трупы».

Он снова засмеялся и, тяжело ступая, удалился с веранды вместе со своей слепой женой.

 

ГЛАВА 2

КОРЗИНА СО СЛОМАННЫМИ НОГАМИ

– Вы читали книгу Чарльза Кингсли «Водяные младенцы»? – спросил Мисима.

– Вы говорите о детской книге викторианской эпохи? Да, я слышал о ней.

– История, которую я только что поведал, напоминает эту книгу, хотя мой рассказ предназначается для взрослых. Вы согласны со мной?

– Так, значит, все это вымысел?!

Неужели Мисима вновь подверг меня испытанию? Вместо ответа он задал мне еще один вопрос:

– Что легче – жалеть человека или ненавидеть его вот за это? И Мисима жестом показал на свое тело так, как демонстрируют новый костюм.

Я окинул его взглядом, хотя нагота смущала меня. – Думаю, что большинство людей почувствовало бы зависть к вам.

– Вежливый и уклончивый ответ. Я не спрашиваю, завидуете ли вы мне, Тукуока-сан.

Меня изумило, что тело Мисимы вновь покрылось гусиной кожей. Почему он дрожит от холода в такую теплую погоду? Мисима как будто прочитал мои мысли.

– Вас интересует, почему я дрожу? Я не могу объяснить свои чувства. Я ощущаю, как от фотографии, сделанной Сэмом Лазаром, исходит пронзительный могильный холод. Мне кажется, что это не Людовик XII, а я лежу на ледяной мраморной плите и на мой выпотрошенный живот наложены бальзамировщиком швы. Лазар прислал этот снимок, чтобы подло шантажировать меня.

Мисима так и не объяснил, в чем, по его мнению, заключался шантаж.

– Сколько себя помню, я всегда мечтал научиться танцевать, – продолжал он. – Но мне было очень трудно осуществить свою мечту. Я умело имитировал танец, но этого мало. Сколько раз я просил Хидзикату Тацуми научить меня танцевать. «Вы ошибаетесь, – отвечал он, – искусство танца дается не опытом. Вы просто забыли, что значит быть ребенком». – «Хидзиката-сан, – промолвил я. – Я не могу вспомнить, потому что у меня не было детства». Он засмеялся. «В таком случае повторяйте застывшие жесты и позы мертвых. Так вы научитесь танцевать». В другой раз, помню, он как-то сказал: «В старину темнота была кристально ясной. А теперь по ночам нет никакой темноты». Его замечание заставило меня вспомнить о представлениях древних греков. Они считали, что первоначально небо было черным и все же казалось ясным, ослепляя подобно белизне мрамора. Когда я высказал вслух свои мысли, Хидзиката рассмеялся над моими интеллектуальными потугами. «Я исполняю танец бутох. Это – грязь. Осознание безнадежности. Что общего имеет этот танец с синтоизмом, буддизмом или какой-либо другой религией? Я вижу, как вы ходите. Так ходят все японцы. Вы как будто боитесь, что кто-то украдет ваши следы».

Заметив выражение недоумения на моем лице, Мисима остановился.

– Вам известно, кто такой Хидзиката Тацуми? – спросил он.

– Конечно, кто же не слышал этого имени? Его сравнивают с Мартой Грэм.

– По ошибке. Наша склонная к панике Ассоциация современного танца никогда не объявила бы Марту Грэм опасной танцовщицей.

– Хидзиката – эксцентричный, скандальный гений. Я не совсем понимаю, что он делает. Его творчество кажется мне эклектичным – в нем присутствуют элементы немецкого «нового танца» двадцатых годов, кастаньеты фламенко, американский джаз, безрассудство маркиза де Сада и немного японской традиционной музыки гидаю.

– И баллады наркоманов, обитателей андеграунда. Почему бы и нет?

– И что все это означает?

– Ваша так называемая эклектика находит во мне отклик. На самом деле никакой эклектики нет. Это освобождение ото всех влияний, еретическая попытка разорвать все связи с миром и достигнуть того, чему уже будет невозможно подражать. Хидзиката придумал танец темноты, бутох. Бутох – чисто японское явление, потому что это – ничто, это – грязь. Хидзиката приехал в Токио после войны из беднейшего, наиболее убогого уголка земли, Акиты, местечка, расположенного в северо-восточном Тохоку. Он увидел превращенный в руины, оккупированный Токио. По его признанию, он сохранил кое-какие воспоминания детства: однажды Хидзиката увидел свое отражение в бочке с водой и полоснул по нему серпом. Его интересовало, что находится за отражением. Хидзиката приехал в Токио с мешком риса, драгоценным подарком, который он намеревался преподнести учителю Такае Егучи, человеку, учившемуся вместе с Мэри Вигман, но Такая уже взял себе другого ученика. Я знаю, где Хидзиката научился танцевать бутох – в танцзалах, где развлекались американские солдаты. Он купил себе белый костюм, истратив с трудом накопленные сбережения, и, словно гангстер из голливудского фильма, стал танцевать в этих заведениях с японскими проститутками, которые обслуживали американских офицеров. Вот где надо искать истоки его танца темноты. Они кроются в безоговорочной капитуляции. Вы понимаете, о чем я?

Хидзиката как-то поделился со мной воспоминаниями о своей жизни в Аките. В тридцатых годах его старших сестер, маленьких девочек, родители продали, чтобы прокормить себя и младших детей. После этого он начал общаться с сестрами в своем воображении, окружив себя фантомами. Он помнит, как его братьев призвали в армию. Они должны были служить в Маньчжурии. В память врезались их красные, разгоряченные саке лица, когда они перед отъездом сидели за прощальным ужином вместе с родственниками. А потом братья вернулись… Две урны с пеплом. Огонь и пепел – это и есть бутох. «В детстве меня заставляли есть золу, – рассказывал Хидзиката, – от глистов». И это тоже бутох. Бутох – это весь жизненный опыт Хидзикаты, его воспоминания о ветре и безногих деревянных куклах дарума. Ветер – это своеобразное кимоно, в которое Акита одевается круглый год. Его бушующие порывы несут сельских жителей по дорожкам между рисовыми полями прямо к дверям Хидзикаты. Эти гости, словно призрачные танцоры, являются из пелены снежного бурана. Даже летом люди в селении Хидзикаты, прежде чем войти в дом, на пороге стучат своими сабо, как будто хотят отряхнуть с них невидимый снег. Призраки снова стоят у дверей… Уходя в поле на работу, родители сажали маленьких детей по четыре или пять в одну корзину и оставляли ее на меже. Весь день дети находились одни, без присмотра, потому что взрослые трудились не разгибая спины и не обращали на них никакого внимания. Малыши писали, толкались в тесной корзине, плакали, дрогли на пронизывающем ветру. У них было много времени – целая вечность, – для того чтобы всмотреться в небо, изучить все его особенности. Но, конечно, им, находящимся в полубессознательном состоянии, казалось, что вверху царит полная тьма. Когда наступала ночь и ребенка после двенадцатичасовой пытки в корзине наконец отпускали на волю, 0н не мог не только стоять, но даже распрямить ножки. Он превращался в безногую деревянную куклу дарума, а в мозгу его сохранялись только два образа – темное небо и бушующий ветер. Взрослые с улыбкой смотрели на ребенка, вспоминая собственные мучения. Бутох берет свое начало в этих воспоминаниях о корзине со сломанными ногами.

Мисима немного помолчал.

– В 1961 году, – продолжал он, – на фестивале мертвых я посетил студию Хидзикаты. Помню уличные фонари, освещавшие улицы, и доносившийся издали стук барабанов. Хидзиката встретил меня у дверей. Он давал мастер-класс, и я с восторгом наблюдал за ним, завидуя простоте и естественности его движений. Я никогда не смог бы достичь такого совершенства. При этом Хидзиката не стремился поразить зрителя, он не делал ничего грандиозного, того, что обычно восхищает нас в других исполнителях. Он вообще едва двигался. На жилистом теле была одна набедренная повязка, и он походил на рисунок из учебника по анатомии – все мышцы и сухожилия явственно выступали под кожей. Не человек, а парусное судно. Казалось, что в полотнища его парусов дует ветер Тохоку и приводит судно в движение. На моих глазах тридцатидвухлетний танцор с длинными, как у его старших сестер, волосами преображался, становился моложе. Вот ему уже двадцать пять, двадцать, шестнадцать, девять лет… он быстро приближался к своим истокам. Хидзиката исполнял этот волшебный танец под музыку битлов: «Я хочу держать тебя за руку».

В то время Хидзиката только начал экспериментировать и находился в поисках своего стиля. Он обратился к движениям своей родины – Тохоку. Танцовщик принимал позы сидящего на корточках крестьянина, сгибал ноги и напрягал мышцы, чтобы противостоять воображаемым порывам ветра. Он хотел изобразить в танце корзину со сломанными ногами и поэтому застывал, перенося вес тела на внешние края стоп. Во время моего визита в студию этот танец исполняла жена Хидзикаты, Мотофудзи Акико. Каждый шаг в позе с вывернутыми ногами причинял ей боль, а единственным аккомпанементом служили глухие удары, которые Хидзиката наносил деревянной тростью по столу из красного дерева – очень дорогому антикварному предмету, изготовленному в ранний период Эдо. Остановившись, танцовщик зажег сигарету. «Вы хотите танцевать? – спросил он меня и продолжал: – Ну что ж, снимайте одежду и танцуйте. Раздевайтесь догола». И он поставил пластинку с танго Карлоса Гарделя «Мадресельва».

Я старался изо всех сил, танцуя перед Хидзикатой и его женой, а они следили за моими движениями с непроницаемым выражением лиц. «Стоп, стоп! – воскликнул наконец Хидзиката. – Почему вы так странно прыгаете?» – «Но я не могу копировать ваш стиль», – заявил я. «А кто просит вас копировать меня? Помните лишь об одном: когда вы ставите ногу в грязь, вы наступаете на губы ребенка. Но вы ведь не хотите наступить на детское лицо, правда?» Хидзиката встал лицом к стене. «Что я делаю?» – спросил он. «Наверное, мочитесь», – ответил я. «Почему вы так решили? Ведь мышцы моей спины не свидетельствуют об этом». Он был прав. «На Западе танец устремлен ввысь, – сказал Хидзиката. – Его апогеем являются пуанты, высокие прыжки, парение в воздухе, имитация невесомости. Все, например, говорят о прыжках Нижинского. Но в Тохоку прыжки невозможны. Там ноги представляют собой пару сломанных палок. Разве вы можете с такими конечностями воспарить над землей? Оставьте все мечты о классической красоте, о японской в особенности, потому что эти мечты противоречат идее красоты». Взяв в руки небольшой барабан – такой используют монахи буддийской школы нитирэн, чтобы сопровождать его стуком чтение сутры Лотоса, – он начал бить в него. «Стоп! – вскоре вновь воскликнул Хидзиката. – Вы не слушаете ритм. Хотя, возможно, дело тут вовсе не в музыке. – И он, засмеявшись, обратился к своей жене Акико: – У меня такое впечатление, будто у него между ног находится бьющая крыльями курица. Нам надо связать ее и сунуть в корзину». Так они и сделали.

Мисима принес из комнаты широкий медицинский лейкопластырь и зафиксировал этой клейкой лентой член и яички.

– Эту операцию под руководством Хидзикаты выполнила Акико, – продолжал он.

– Должно быть, вам было больно.

– Только когда пластырь срывали и от него отклеивались лобковые волосы. Когда все было готово, Хидзиката сказал: «А теперь слушайте меня внимательно. Звуки, которые я извлекаю из барабана, – это язык стихий, воды, риса, ребенка, пробудившегося от ночного кошмара, пепла, листьев на дереве. Слушайте и старайтесь понять, что это, но не копируйте явление, не изображайте его посредством танца, а – будьте им». Дон-дон-дон.

Мисима начал танцевать на балконе гостиницы танец безногой деревянной куклы дарума. Я как завороженный следил за ним, очарованный ирреальным повествованием его тела, его пениса, размеры которого подчеркивала белая лента пластыря. Я смотрел на него во все глаза, потягивая виски. Что еще я мог сделать?

– Значит, вы начали понимать язык стихий Хидзикаты? – спросил я.

– Я все еще учу азы танца бутох. Но через три года, когда я пойму, что он не требует движений, я в совершенстве овладею его языком.

Лишь 25 ноября 1970 года я понял, о чем тогда говорил Мисима.

– Япония постепенно богатеет, – сев на кушетку, продолжал Мисима, – не правда ли, Тукуока-сан? Теперь уже речь идет не о восстановлении слабой экономики, а об экономическом чуде. Год, который стал точкой отсчета экономического развития, давно забыт. Мы стали нацией, добившейся успеха. Я – японец, а значит, тоже добился успеха. Я извлекаю выгоду из экономического возрождения Японии и с чувством сыновнего благочестия, которое свойственно любому лояльному трудолюбивому гражданину, вношу в него свой вклад. Не являются ли тридцать шесть томов полного собрания моих сочинений блестящим образцом стахановского высокопроизводительного труда? Я – типичный образцовый чернорабочий, один из тех, что трудились в послевоенные годы, восстанавливая страну. Широкая известность переводов моих романов, пьес и эссе во всем мире принесла Японии славу.

Перечисление Мисимой своих заслуг вызвало у меня чувство горечи. Я знал все, что он мог сказать. С его стороны это простительная слабость. Мисима походил на подвыпившего чиновника, слезливо жалующегося приятелю на то, что принесенные им ради пользы дела жертвы никто не ценит. Обычно о таких разговорах забывают на следующее утро, когда хмель проходит. Однако жалобы Мисимы вскоре перестали звучать как банальные сетования средней руки клерка.

– Кто мне поверит, если я скажу, что привело меня сюда, в Бенарес, что я ищу здесь?! – воскликнул он.

– Вы ищете череп Юаня Сяо, чтобы испить из него воды, – напомнил я.

– Неужели вы мне поверили? Мои японские читатели сделали меня богатым, но никак не респектабельным. Для них я мюзикхолльный балагур, низкопробный комедиант. Разве могу я, человек, далекий от политики и религии, убедить их в серьезности своих верований? Публика признала мой успех – разве это не достаточная награда? Мне могут простить любое прегрешение, кроме одного. Мне не разрешается бросать тень на собственный успех, я должен во всем соответствовать ему. Иметь же верования простительно только простакам, которые остаются по ту сторону успеха. В этом вся загвоздка. Мои современники – существа с атрофированным воображением, у них выработался только один условный рефлекс. Они реагируют лишь на успех и не способны понять, принять и простить того, кто ниспровергает их святую веру в него. Горе человеку, который беспечно относится к своему успеху и стремится к саморазрушению. Он натолкнется на глухую стену непонимания, которое будет ему местью. Его отнесут к разряду инакомыслящих, социальных изгоев. Я, конечно, понимаю, что писатель с точки зрения экономики – фигура малозначительная, если не сказать ничтожная. Все это верно, я всего лишь писатель, человек, который развлекает публику. Но для меня с того года, который я называю нулевым, ничего не изменилось.

– Меня призвали в армию, когда уже закончилась война, и я не был на фронте.

– То же самое можно сказать и обо мне, – промолвил Мисима.

– Как?! В романе «Признания Маски» вы пишете о том, что в конце войны вы уже работали на авиационном заводе. Значит, это вымысел, Мисима-сан?

– Нет, не вымысел, – с улыбкой сказал Мисима. – Но работу на авиационном заводе никак не назовешь боевым опытом, это скорее опыт эстетический.

– То есть роман – беллетристика особого рода. Мне никогда раньше не приходило в голову, что вы можете выдумать автобиографию. Вы позволите мне опубликовать свои размышления на сей счет?

– Пожалуйста, – проговорил Мисима, пожимая плечами. – Но не забывайте, что японцы воспринимают все буквально. Помните об этом, когда будете излагать на бумаге свои размышления о моем богатом художественном воображении.

– Меня восхитил ваш роман «Признания Маски», искренний и очень смелый для своего времени.

– Для своего времени! – воскликнул Мисима и расхохотался. – Автобиография писателя – всегда сплошной вымысел. Я никогда не был тем человеком, который описан в моем романе, ни «в свое время», ни сейчас. Поверьте, я ничего не пытаюсь скрыть от вас и не иронизирую. Я пишу о времени, которое никто не понимает и которое все еще длится. Это нулевое время. Я никогда не избавлюсь от своего тела, хотя мне и удалось заменить его другим. Юкио Мисима, неестественно рожденный не из лона женщины, а из Зазеркалья «обратного курса», наконец увидел свое собственное отражение. Он стал кандидатом в лауреаты Нобелевской премии! Для меня это действительно всего лишь отражение, потому что для меня 1967 год – это ноль плюс двадцать два. Позвольте мне быть с вами совершенно откровенным, Тукуока-сан, и рассказать о разнице между вымыслом и верой. Вы увидите, что правда имеет много и в то же время ничего общего с фактами, описанными двадцатитрехлетним писателем девятнадцать лет назад.

Магнитофон записывал его рассказ, а я по ходу делал дополнительные пометки в блокноте.

 

ГЛАВА 3

НЕОСПОРИМЫЙ СИМВОЛ ВЕРЫ

Вы всего лишь на несколько лет моложе меня, Тукуока-сан, а значит, достаточно взрослый человек, чтобы помнить войну и иметь к ней свое отношение. Вы тоже пережили Нулевой Год, ставший неожиданным возрождением, которое, однако, привело к демократическому либерализму. Другими словами, к полной амнезии. Вы, конечно, как человек демократических убеждений, не хотите тревожить свою память и говорить со мной, опасным правым радикалом, на эту тему, пробуждая неприятные воспоминания, которые – в некотором смысле – давно уже не являются вашими собственными.

Мне же не дают покоя мысли о «неоспоримом символе веры». А! Вы фыркаете и встревоженно смотрите на меня, потому что принадлежите к довоенному поколению, которое понимает, что я имею в виду императора. Я не признаю легендой, мифом или ошибочной концепцией идею его божественности, превосходства японского народа над другими народами и историческую миссию Японии господствовать над миром. Услышав слова отречения от божественности из уст самого императора в его новогодней речи 1946 года, я стал отстаивать оказавшуюся под запретом идею вопреки его заявлению, вопреки Конституции, принятой в мирное послевоенное время.

Я вижу, что вы пришли в замешательство, но все же позволю себе продолжить. Вы делаете вид, что вам неинтересно слушать меня. Ведь всем давно хорошо известны ультранационалистические взгляды фанатика Мисимы, журналисты не раз писали о созданном им военизированном «Обществе Щита», этой личной армии. Безумец Мисима, по словам газет, располагает сотней «игрушечных солдатиков». «Неоспоримый символ веры» кажется демократической общественности Японии возмутительной скандальной идеей. Но это лишь внешний аспект темы. Что же до ее внутреннего содержания, то оно касается лично меня. В дни, когда Японию озарял свет божества, я был совсем другим человеком.

Меня оглушал рев двигателей на заводе авиакомпании «Накадзима» в Коидзуми. Как я попал на предприятие камикадзе? Отвечаю: осенью 1944 года меня привел туда «неоспоримый символ веры».

Я был тогда болезненным девятнадцатилетним юношей с черными, похожими на гусениц бровями, которые подчеркивали мертвенную бледность моего лица. В 1944 году меня впервые вызвали на медкомиссию перед призывом в армию. У меня были настолько худые слабые руки, что во время испытания на пригодность к службе в армии я не смог поднять куль с рисом. Ребята из крестьянских семей с легкостью не один раз поднимали этот груз над головой. Подобной, обычной для сельской глубинки проверке на силу и выносливость меня подвергли потому, что отец, стремясь спасти меня от верной смерти, прибег к бесчестной уловке. Он решил, что я должен добровольно вызваться пройти допризывную комиссию в Сиката, местечке, откуда вело свое происхождение семейство Хираока и где когда-то наши предки возделывали землю. Азуса вспомнил о наших крестьянских корнях, поскольку в тот момент это было ему выгодно. Он рассудил, что если меня примут в полк, расквартированный вдали от Токио, то я не скоро попаду на фронт. И, возможно, война закончится прежде, чем я пройду военную подготовку и моя часть будет отправлена в район ведения боевых действий. В конечном счете Азуса добился, чего хотел. Меня признали годным к нестроевой службе, что гарантировало мне безопасность. Так моя болезненная слабость, бывшая, в свою очередь, «неоспоримым символом веры» нашей семьи, победила саму историю.

В октябре 1944 года меня направили в Коидзуми, город в префектуре Гумма, расположенный в пятидесяти милях к северу от Токио. Моя болезненная слабость неизбежно привела меня на завод «Накадзима», предприятие, которое несло смерть моим ровесникам. Ирония судьбы, которая готовила мне все новые унижения. Я категорически не подходил для получения профессии рабочего-авиастроителя. Женщины среднего возраста и юные девушки были более перспективными рабочими кадрами. Именно они под руководством мужчин-инженеров трудились на производстве смертоносных машин. День и ночь под рев моторов и шум станков они стояли у сборочного конвейера, а я тем временем сидел в конторе завода. За все время работы мне так и не присвоили даже самого низкого разряда. Я служил мелким клерком у интенданта Одагири Риотаро, занимаясь распределением пайков и составлением платежных ведомостей.

Правда, мне повезло с начальником. Одагири, законченный циник и довольно язвительный человек, снисходительно относился к моему «интеллектуальному безделью», как он выражался. Я мог читать и писать на работе, хотя обстановка не располагала к литературным занятиям. Застекленная перегородка, за которой мы сидели, сотрясалась от грохота и дребезжала, уши закладывало от рева. Время от времени Одагири поднимал глаза от работы и спрашивал:

– Может, тебе нужна моя рука, чтобы помочь заниматься интеллектуальной мастурбацией?

Это его постоянная шутка, он часто острил и по поводу своего увечья. Одагири, бывший моряк, потерял руку на войне. У него имелись серьезные основания испытывать горечь и ожесточение. Он происходил из знатного рода наследственных феодальных лордов Мито, верных вассалов сегунов Токугава. Тем не менее некоторые представители этого рода стали фанатичными сторонниками императора и способствовали реставрации его власти. Мито, город, расположенный к северо-востоку от Токио, был в течение многих столетий интеллектуальной цитаделью, центром имперской историографии. Отец Одагири работал учителем истории в школе Мито и был последователем емэйгаку, неоконфуцианской философии, вдохновлявшей тех, кто подготовил реставрацию Мэйдзи.

В юные годы, будучи кадетом училища военно-морской авиации, Одагири вступил в ультраправую террористическую организацию «Лига Крови». По его словам, «кучка провинциальных террористов и чудаков, исповедующих анархизм в духе Кропоткина». Во главе организации стоял авантюрист Инуё Ниссо, бывший военный шпион в Китае, ставший затем священнослужителем секты нитирэн в храме на побережье вблизи Мито. В 1932 году члены «Лиги Крови» убили министра финансов Инуё (однофамильца Ниссо) и директора холдинговой компании «Мицуи» барона Дана Такуму. Тайная организация «Лига Крови», призывающая к массовым убийствам крупных политических деятелей, промышленных магнатов и судей, была раскрыта. Ее духовного лидера, капитан-лейтенанта Фудзи Хироси, отправили служить на авианосец в район Шанхая.

«Было признано, что я играл незначительную роль во всем этом безумстве, – рассказывал Одагири, – и меня тоже направили служить на авианосец в район Шанхая. Капитан-лейтенант Фудзи погиб во время злополучной шанхайской авантюры адмирала Сёзавы. Нас спасла армия. Что касается меня, то я во время этих событий потерял руку. – Одагири помахал культей. – И какую же награду получил я, тридцатилетний герой, пожертвовавший правой рукой? Я обречен выполнять работу мелкого конторского служащего, с которой справилась бы и женщина. Вот тебе и военно-морской флот. Все это настоящее дерьмо, второразрядный сортир, загаженный жидкими испражнениями».

Одагири совершенный виртуоз по части сквернословия. Он владел диалектом, на котором разговаривают жители южного острова Кюсю, и многие его слова были мне непонятны. Я не могу в точности воспроизвести его красочную речь. Громкие выразительные ругательства Одагири в адрес властей, казалось, должны привлечь внимание кемпейтай – военной полиции, однако, похоже, безрукий интендант никого не интересовал. Точно так же, как никто не проявлял ни малейшего любопытства ко мне, младшему клерку, книжному червю и бумагомарателю.

Штат интендантского отдела был небольшим. Кроме меня и Одагири здесь работали главный бухгалтер Нагумо Дзиро, семидесятилетний пенсионер, бывший главный бухгалтер компании «Накадзима», а также две его помощницы. Флегматичного Нагумо изредка выводили из себя тирады Одагири, и тогда старый бухгалтер снимал очки и, энергично протирая линзы, мягко говорил:

– Господа, прошу вас, имейте уважение к моим сединам.

Помощницы Нагумо хихикали. Нагумо научил меня выполнять простые обязанности счетовода. Но когда я овладел этими нехитрыми навыками, он потерял всякий интерес и стал относиться ко мне, как обычно относятся к счетной машине.

Постепенно во мне крепла уверенность, что мои черновые наброски во время рабочего дня делала правая рука Одагири.

Я забыл упомянуть, что у интенданта Одагири имелось хобби, которым он часто занимался на рабочем месте, – таксидермия. В основном Одагири набивал чучела птиц. Увечье не мешало любимому делу. Одагири изобрел протез, который помогал справляться с трудными задачами. Инвалиды в те времена сплошного дефицита не имели возможности пользоваться сложной техникой и прибегать к дорогостоящим услугам ортопедов, поэтому Одагири пришлось выходить из затруднительного положения самостоятельно. С помощью своего друга, хирурга, он смастерил неказистое громоздкое устройство, похожее на плоскогубцы, расположенные на конце куска металлической арматуры. Используя этот «протез», а также различные зажимы и тиски, Одагири буквально творил чудеса. Он привязывал к культе это чудовищное устройство, только когда набивал чучела птиц. Обычно же оно праздно висело на спинке стула словно пучок алюминиевых сухожилий.

Одагири не любил, когда за ним наблюдали во время работы. Он, конечно, понимал, что нам очень трудно не смотреть на него, и упивался нашим чувством неловкости. На наших глазах калека делал почти невозможное. Это поражало. Зная, что мы исподтишка наблюдаем за его виртуозными движениями, он похвалялся, что может «за час набить чучело колибри». В жилище Одагири стояла невыносимая вонь, как на скотобойне. Постепенно наша контора заполнялась мертвыми птицами, и они как будто следили за нами стеклянными глазами. Здесь были туканы, шилоклювки, экзотические неизвестные виды, привезенные с далеких территорий, на которых воевала императорская армия. Одагири говорил, что таким образом он знакомится с джунглями Борнео и другими Богом забытыми уголками Юго-Восточной Азии, не подвергая свою жизнь опасности. Шедевры Одагири приобрели такую известность, что начальство стало часто заказывать ему чучела, передавая материалы через курьеров. Одно из его лучших произведений – огромный гриф с распростертыми крыльями – было сделано по заказу самого вице-адмирала Ониси.

«Вот почему военная полиция не затыкает мне рот. Художники моего уровня слишком редкое явление, и к ним относятся особенно бережно. Мы незаменимы, правда, младший клерк, Хираока? И у нас много свободного времени для хобби, потому что самолеты камикадзе не надо ремонтировать: они не возвращаются из боя».

Мы жили в этом вольере среди заплесневелых трупов пернатых застывшие ъ ОДпои тдазе па съотга. жердо^ гаах. та подставках. Следя за работай начальника, я спрашивал себя: на что похожа алюминиевая pука Одагири, с точностью хирурга вставляющего стеклянный глаз в чучело цесарки? На механическую невесту Марселя Дгошампа, на брак бормашины и влагалища!

«Что это?! – однажды подойдя ко мне, воскликнул Одагири. – Вы читаете на языке врага? – И, выхватив у меня книгу, он с шутовским видом взгянул на название, держа ее вверх тормашками. – Уильям Батлер рдейте, «Пьесы». Вы удивлены, что я умею читать по-английски, неравный клерк Хираока?»

Одагири посмотрел на меня сверху вниз. Его крысиные глазики располагались близко к переносице, щеки покрывала сероватая щетина. У Одагири были длинные изящные пальцы, и невольно охватывало сожаление, что он лишился одной руки.

«Вы знаете, кто такой Йейтс?» – спросил я.

«Конечно. Это ирландский предтеча фашизма. Почему вы, подлый предатель и декадент, тратите впустую время, читая его книги?»

У Одагири был маленький рот с неприлично яркими, как у девушки, темно вишневыми губами, которые постоянно кривились, но так и не складывались в улыбку. Невозможно понять, когда он говорит серьезно, а когда шутит.

«В одном эссе я прочитал, что его пьесы написаны в традициях театра Но, и я пытаюсь перевести одну из них на японский язык».

«Вот эту?» – спросил он и, перевернув книгу, прочитал несколько строк из пьесы «У Ястребиного источника».

Зачем ты устремила на меня свой ястребиный взор? Я не боюсь тебя, будь ты птица, женщина или ведьма. Делай что хочешь, я не уйду отсюда, Пока не стану таким же бессмертным, как ты.

«Я вынужден отказаться от своей затеи, – сказал я, – потому что недостаточно хорошо владею английским языком. Может быть, вы поможете мне закончить перевод?»

«Для этого я недостаточно хорошо владею японским. Но вы не ответили на мой вопрос».

«Рано или поздно я получу акагами . Это всего лишь вопрос времени. И тогда я отправлюсь на фронт умирать. У меня очень мало времени, чтобы написать что-нибудь оригинальное. Поэтому я занялся переводом. Язык театра Но укрепит меня и подготовит к воплощению последнего шедевра».

Одагири внимательно посмотрел на меня. Мне было трудно понять, какое выражение затаилось в его хищных крысиных глазках – жалости или недовольства.

«Вы думаете, что непременно погибнете?»

«Я твердо уверен в том, что паду в бою».

Нынешнему молодому поколению моя фраза, должно быть, показалась бы невероятно высокопарной. Но тогда она не резала слух. В военное время мы все любили звучные слова и верили в них или по крайней мере относились к ним как к заклинаниям, которые оберегают нас от мучительных сомнений. Я благодарен Одагири за то, что он издевался над трескучими лозунгами, переиначивая их так, что сразу же проявлялась их пустота.

«Ну и ну, – пробормотал Одагири, не спуская с меня глаз, а затем бросил взгляд сквозь стеклянную перегородку в цех, где собирали самолеты – орудия самоубийства пилотов. Он явно сравнивал меня с ними, проводил между нами параллель. Мне хотелось, чтобы Одагири улыбнулся или засмеялся, но он оставался совершенно серьезным. – Значит, вы поддались той же лихорадке, что и камикадзе. А если вы выздоровеете от этой болезни и останетесь в живых, что тогда?»

«Вы смеетесь надо мной, Риокан».

Одагири запретил обращаться к нему по званию, как это было положено, и велел называть его уменьшительным именем. «Тем самым мы демонстрируем не нашу дружбу, а наш общий позор», – сказал он.

«Смеюсь? Да ты представляешь себе, что значит воткнуть штык в живого человека? Например, в беременную женщину или ребенка?»

«Вы были на войне, – промолвил я, – поэтому вам простительно насмехаться надо мной».

«Вы несете несуразную чушь, – заявил Одагири и швырнул в меня томик Йейтса. – Берегитесь, поэт. Вы скоро скатитесь до уровня тех безумных матерей, которые шьют сеннинбари».

Одагири имел в виду «пояса с тысячью стежков», которые изготавливали матери камикадзе для своих сыновей. Каждая мать искала тысячу молодых целомудренных девушек и просила их сделать по одному стежку на поясе. Считалось, тем самым ритуальному предмету придавались особая чистота и сила.

«Я бы тоже с удовольствием прошил этих девственниц и мамаш, – продолжал Одагири, – сунул бы им свою намазанную вазелином культю в мохнатку. Вы, Хираока, как и я, признаны годным к нестроевой службе, потому что тоже являетесь инвалидом. Вы можете написать свой последний шедевр на бумаге, но уверяю вас, вы не погибнете в бою».

«Я предчувствую гибель Японии. Она неизбежна».

«Неизбежно то, что мы с вами останемся жить. Мы оба – сироты вице-адмирала Ониси и обречены пережить не только гибель Японии, но и куда худшие беды. Мы увидим полное, тотальное, заслуженное унижение сотни миллионов кретинов».

Откровенный цинизм Одагири поразил меня. Моя искренняя романтическая убежденность в необходимости умереть за императора, во имя спасения Японии, была поколеблена. Одагири разоблачил мой самообман, но все же я не испытывал разочарования. Я и Одагири были противоположностями, но крайности двух калек – цинизм и вера – сходились и крепко связывали нас.

Я внимательно наблюдал за своим начальником. Одетый в морской френч, в фуражке набекрень, он во время обеденного перерыва часто сидел с одной из помощниц бухгалтера, стараясь очаровать мисс Персик. Одагири называл всех женщин, способных удовлетворить его чрезмерные сексуальные аппетиты, «мисс Персик». Я видел, как он клал свою правую руку, то есть культю, на спину взволнованной, вспотевшей мисс Персик. Его увечье вызывало жалость у женщин, и он мстил им за это, пользуясь их состраданием в своих целях с бессердечностью, свойственной калекам.

Мой мочевой пузырь всегда реагировал на сирены воздушной тревоги, и я первым бежал в бомбоубежище. Одагири, напротив, никогда не спешил прятаться и смеялся надо мной.

«Это так вы готовитесь к славной смерти на поле боя, младший клерк Хираока? – спрашивал он. – Или вам срочно приспичило выбежать в туалет?»

Он находил садистское удовольствие в том, чтобы остановить меня и заставить ждать.

«Я сделал важное открытие в области сексуальной психопатологии, – как-то заявил он. – Сигнал воздушной тревоги вызывает у меня эрекцию, а у среднестатистической мисс Персик в это время увлажняется промежность. Мы сходим с ума от страсти. И когда контора и весь завод пустеют, мы можем предаваться ей в свое удовольствие. Это просто чудо! Я прислоняюсь к пропеллеру, расстегиваю ширинку, и горячие губы мисс Персик быстро доводят меня до экстаза. Представьте только эту картину! Рекомендую вам последовать моему примеру. Возможно, одна из чирикающих пташек Нагумо согласится составить вам компанию. Но если вы все же предпочитаете опрометью бежать в безопасное место, мой маленький славный герой, – тогда в добрый путь! Банзай!»

Постепенно я начал понимать, что Одагири во многом прав. Может быть, действительно, славная гибель на войне – всего лишь миф, недостижимая мечта? Ведь смерть на поле боя – это, по существу, такое же паническое бегство, но только не от врага в бомбоубежище, а ему навстречу. Я со своим слабым мочевым пузырем, пожалуй, обмочился бы, прежде чем штык противника войдет в меня. И моя гибель из славной превратилась бы в бесславную. Позорно умирать, наделав в штаны. Что хуже? Обречь себя на жизнь или умереть, дрожа как последний трус? Я до одури, до тошноты размышлял над этой ужасной альтернативой. И не знал, что выбрать.

«Что с вами, младший клерк Хираока?» – удивленно спросил Нагумо, оторвав глаза от работы.

Погрузившись в размышления, я забылся и с выражением боли и отвращения к себе громко пробормотал что-то, как человек, которому снится кошмарный сон.

«Оставьте его в покое, Нагумо, – сказал Одагири. – Он просто произнес вслух бессмертную строчку из своего последнего шедевра. Можем ли мы узнать, какой теме вы посвятили свое новое гениальное произведение, сэнсэй?»

«Я пишу пьесу для театра Но о Сайго».

«Прекрасная тема! Мятеж и его провал».

Слушая наш разговор, Нагумо с недовольным видом качал головой.

«Даже Сайго Великий не избежал ваших насмешек, господа», – проворчал он.

Это была самая пространная жалоба, которую я когда-либо слышал от нашего бухгалтера.

Сайго Такамори, Сайго Великий, действительно возглавил мятеж, который был подавлен. Но до этого Сайго являлся одним из вдохновителей Реставрации Мэйдзи, фельдмаршалом императорской армии и государственным советником. Его действия после реставрации императорской власти кажутся загадочными. Почему верный сторонник императора решил в 1877 году поднять мятеж самураев клана Сацума и тем самым выступить против своих бывших коллег, олигархов Мэйдзи, развязав гражданскую войну? Ведь Сайго совершал акт предательства по отношению к правительству, созданию которого сам способствовал. Дело скорее всего в инакомыслии Сайго. Он выступал против успеха модернизации. В результате мятежные самураи потерпели сокрушительное поражение от императорской армии, состоявшей из призванных на военную службу крестьян. Примечательно, что Сайго в свое время помогал созданию армии нового образца. Он стоит в одном ряду с таким героем-неудачником, как Осио Хейхакиро. Преследуемый Сайго закончил свои дни в пещере Сирояма, расположенной к северу от залива Кагосима. Он вспорол себе живот. По иронии судьбы, лозунгом Сайго было одно из конфуцианских правил: «Уважай Небо, люби Человечество». При этом под человечеством Сайго понимал крестьянство, то самое сословие, которое сыграло решающую роль в подавлении его мятежа.

Но история восстания Сайго на этом не закончилась. Через несколько лет после гибели его реабилитировало то же правительство, против которого он поднял вооруженный мятеж. Его духу посвятили одно из синтоистских святилищ. Он стал божеством, его отождествили с планетой Марс, переименовав ее в Сайго-боси, то есть «звезду Сайго». Его стали изображать в образе Будды, одетого в армейскую форму. Сайго Великому, словно идолу, поклоняются и либералы, и экстремисты как правого, так и левого толка. Почему так происходит? Потому что он воплощает веру в то, что сегодняшняя неудача при жизни следующего поколения может обратиться в успех.

Мой выбор этого величайшего неудачника, которого фольклор сделал народным святым, очевидно, не понравился Одагири.

Он сидел с кислым выражением лица, кривя губы и устремив в пространство свои близко посаженные крысиные глазки.

«Да вы, оказывается, гадкая тщеславная змея, недостойный клерк Хираока. Зачем вы выбрали в качестве персонажа последнего самурая? Сайго сбил самураев с толку, поднял безрассудное восстание, которое окончательно уничтожило это сословие. Таким образом он сыграл на руку правительству Мэйдзи, сделав в будущем невозможным организованное сопротивление. Почему Сайго поступил подобным образом? Почему заставил сословие самураев совершить самоубийство? Потому что вестернизация, которую принесла с собой реставрация императорской власти, оскорбляла его? Потому что ему не позволили предпринять вторжение в Корею? Потому что ему хотелось погибнуть смертью мученика? Нет, ничего подобного. Он сделал то, что сделал, потому что жизнь показалась ему слишком утомительной. Все нынешние безобразия творятся из-за этой его прихоти. Вот – наследие, оставленное нам Сайго Великим… – Одагири махнул культей в сторону цеха, в котором собирали боевые самолеты. – Это производство взрывающихся гробов для тех, кто стремится умереть молодым и удостоиться почетного звания «Божественного Ветра». Однако американцы называют камикадзе спятившими бомбометателями. Наши власти разыгрывают последнюю козырную карту благородной неудачи, называя ее громкими словами «ямато дамасии» – «победа японского духа» над материальным преимуществом американцев, но на самом деле это всего-навсего глупый нигилистический каприз Сайго-боси».

Одагири швырнул свою авторучку в угол комнаты. Нагумо с упреком посмотрел на него поверх очков.

«Господа, прошу вас…» – промолвил он.

Мисс Персик, одна из помощниц Нагумо, быстро встала, подняла с пола авторучку и положила ее на стол Одагири.

«Боюсь, что перо сломалось», – промолвила она.

«Отдайте ручку Хираоке, – буркнул Одагири. – Пусть напишет себе эпитафию».

Я взял ручку, которую мне протянула Киёко, и посмотрел на сломанное перо. Яростная речь Одагири задела меня за живое. Я чувствовал, что моя вера поверхностна по сравнению с его глубокими искренними верованиями, которые были обмануты и обернулись сплошным разочарованием. В душе Одагири все еще оставался идеалистом, каким был в юности, когда вступал в «Лигу Крови».

«Вы несправедливы, Риокан, – сказал я. – В моей пьесе речь идет вовсе не о восстании самураев из клана Сацума, не о его разгроме и не о славном самоубийстве Сайго в пещере Кагосима. Я пишу о том, о чем вы просили меня задуматься… О необходимости жить, если ты лишен возможности умереть так, как подобает».

«Не понимаю, о чем тут лепечет этот земляной червь!»

«В моей пьесе, как в классическом театре Но, действует терзаемый муками призрак. Это дух графа Окубо Тосимити, соперника и бывшего друга Сайго. Он предал Сайго, а весной 1878 года был убит группой бывших самураев».

«Ну хорошо, расскажите подробнее о своем замысле, жалкий инвалид», – потребовал Одагири, ловко скручивая себе одной рукой сигарету.

Я поделился с Одагири идеями, почерпнутыми из пьесы У. Б. Йейтса «У Ястребиного источника». Когда даймё из клана Сацума, Симацу Нариакира, умер, Сайго шел тридцатый год. Он хотел совершить дзунси, ритуальное самоубийство слуги после смерти господина. Однако друг Сайго, Гессо, священнослужитель секты хоссо в Киото, отговорил его от этого шага. Гессо убедил Сайго, что тот должен жить для блага народа. Гессо был ярым сторонником реставрации императорской власти. Тайная полиция бокуфу считала его предателем, и вскоре он вынужденно скрывался от преследования властей. Сайго и Гессо решили отправиться морем в Кагосиму и там, в бухте ночью при полной луне утопиться. Однако Сайго остался жив. Никто так никогда и не узнал, почему его попытка покончить жизнь самоубийством потерпела неудачу. Каждый год Сайго отмечал годовщину смерти своего любимого друга, посвящая его духу стихотворение. Может быть, Гессо и во второй раз спас его, не дав покончить с собой?

«Что за жалкую аналогию вы здесь пытаетесь провести? – прервал меня Одагири. – Хотите навязать мне роль Гессо? Но я и не думал спасать вас от самоубийства. Что же касается вас, вы и в подметки не годитесь Сайго, низкорослый клерк Хираока!»

«А вы знаете, какого роста и телосложения был Сайго?»

«Огромного, он был похож на сумоиста. Но какое значение имеет его рост и вес?»

«Большое, если учесть сделанное мной открытие».

Но тут начался воздушный налет, и вой сирены заглушил мои слова. Этот шум сразу же вызвал у меня условный рефлекс, как у собаки Павлова. Мне захотелось сорваться с места и броситься в бомбоубежище. Одагири следил за мной, кривя губы, которые на этот раз почти сложились в улыбку.

«Умираете от страха и готовы заползти в щель, как пугливое насекомое, мой маленький поэт, воспевающий подвиг камикадзе?»

Сгорая от стыда, я застыл за своим столом.

Нагумо спокойно прореагировал на сирену. Встав, он не спеша убрал бумаги и тяжело вздохнул.

«Ни минуты покоя», – пробормотал старый бухгалтер и велел двум своим Персикам покинуть контору.

Он явно не желал оставлять девушек наедине с таким опасным хищником, как Одагири.

У двери Нагумо задержался и, обернувшись, проговорил:

«Хочу напомнить вам, интендант Одагири и младший клерк Хираока, что во время воздушной тревоги запрещено оставаться на рабочих местах».

«Мы сейчас спустимся в бомбоубежище, бухгалтер Нагумо», – успокоил его Одагири.

«Хорошо».

Нагумо закрыл за собой дверь. Теперь нас окружали только безмолвные чучела птиц.

У меня страшно болел мочевой пузырь. Казалось, он вот-вот лопнет.

«Что это?» – спросил Одагири, глядя сверху вниз на цветную иллюстрацию из медицинского учебника, лежавшего на моем столе.

«Увеличенное изображение филарии, – ответил я, – червя, паразита крови, родиной которого являются острова Тихого океана и некоторые районы Китая. Филарии вызывают анемию хлоротического типа, слоновую болезнь ног и элефантиаз половых органов. Элефантиаз возникает, когда зрелые черви – такие, каких вы видите здесь на рисунке, – закупоривают лимфатические сосуды таза».

«И что из того?»

Крупицы табака из свернутой сигареты Одагири упали на страницу и покатились по ней, словно ожившие черви-филарии.

«А то, что я сделал открытие. Тучность Сайго, колоссальные размеры его тела были результатом болезни, филариоза».

«Да вы просто злобный ублюдок, Хираока! Гадкое, отвратительное существо. – Механический коготь Одагири впился мне в спину. – Вы вырыли из могилы нашего легендарного героя и установили, что все его тело изъедено омерзительными червями?

Элефантиаз гениталий, такой диагноз вы поставили? Другими словами, Сайго был жирным парнем с огромным пенисом».

«Огромным и вызывавшим у него болезненные ощущения».

«И вы считаете, что он совокуплялся со своим другом Гессо?»

«Этого я не знаю».

«Конечно, вы этого не знаете наверняка, но это можно предположить. Готов поспорить, что у вас те же проблемы. У вас чрезмерно большой половой член, который плохо функционирует из-за недоразвитости яичек».

Одагири чиркнул спичкой и прикурил свернутую сигарету. Однако он не сразу потушил огонь, а поджег сначала банкноту из пачки, которую я приготовил для выдачи зарплаты. Голубая купюра достоинством в 100 иен, с изображенным на ней портретом императора, вспыхнула и быстро сгорела. Одагири внимательно наблюдал за тем, как она превращается в пепел.

«Что вы делаете? Вы сошли с ума! – в ужасе вскричал я. – Как я объясню пропажу ста иен? Нагумо решит, что я их украл!»

«Не волнуйтесь. Не стоит жалеть бумажку, обесцененную инфляцией. – Одагири растер пепел и сдул его с кончиков пальцев. – Ценность – странная штука. Она ничем не пахнет, даже горелой бумагой».

Достав бумажник, Одагири вынул из него сто иен и положил их на мой стол. Я поблагодарил его.

«Дурачок, – сказал Одагири. – Откуда вы знаете, что это не фальшивая банкнота? Может быть, она ничего не стоит, впрочем, как и та, что сгорела… А теперь убирайтесь отсюда. Бегите в бомбоубежище, а не то вы сейчас обмочитесь!»

И я бросился бежать. Мне казалось, что меня преследуют птицы Одагири, хотя я знал, что они не могут летать. Их блеклые перья напоминали лепестки завядших хризантем.

Вы тоже дали мне банкноту в 100 иен, Тукуока-сан, с изображением портрета императора, но она уже свидетельствует о новом времени, эпохе нашего процветания. Вы видели, как я поджег купюру, и она сгорела в моей руке.

– Вы обожглись, Мисима-сан.

– Я просто почтил память моего наставника в годы войны, интенданта Одагири Риотаро. Это был очень странный человек. В день, когда состоялось подписание акта о капитуляции, он все еще работал на заводе Накадзима, хотя к тому времени производство самолетов прекратили. Он привел в контору проститутку и долго развлекался с ней, а потом выпил девяносто миллиграммов синильной кислоты, огромную дозу, от которой его труп, должно быть, ужасно раздулся. Интересно, какова судьба его прекрасной коллекции чучел?

Мисима потер, сложив вместе, большой и указательный пальцы. Кожа на их подушечках была повреждена.

– Во время первой поездки в Грецию весной 1952 года, – продолжал он, – я, сильно уколовшись, узнал, к своему удивлению, что лимонное дерево имеет шипы. Я хотел понюхать цветки лимона, потому что в моем мозгу вертелась знаменитая строчка из Гёте: «Край, где цветут лимоны…» Поэт, конечно, имел в виду Италию, а не Грецию, но дело не в этом. Я пытался установить, имеют ли ценности, которые мы лелеем, физическую реальность, источают ли они запах, например, или это – абсолютное небытие, всего лишь пепел.

– И в вашу плоть впился шип, чтобы вечно причинять вам боль.

– Верно, шип и боль остаются все теми же. а плоть меняется.

 

ГЛАВА 4

ВТОРОЙ ДЕНЬ В БЕНАРЕСЕ:

ВСПОМИНАЯ БОЖЕСТВЕННОГО МАРКИЗА

В половине пятого утра доктор Чэттерджи, прихрамывая, вошел в ресторан гостинцы, где я уже поджидал его, чтобы отправиться на берег реки. Он посмотрел на мой завтрак. На столе стоял омлет на электрической сковородке, которая, как мне казалось, отдавала рыбой. Тосты как будто опустили в керосин, а индийский чай был без молока слишком горьким, а с молоком я чай не пью.

– Вы даже не притронулись к еде, сэр, – с сожалением заметил он.

– Прошу вас, доктор Чэттерджи, угощайтесь. Он сел и начал быстро есть.

– Надо спешить, чтобы не пропустить лучшие часы рассвета, – промолвил он с набитым ртом, намазывая тост мармеладом.

На улице нас уже поджидал рикша. Закутавшись в одеяло, он курил биди и что-то печально бормотал себе под нос.

– Нет более удобного и экономичного вида транспорта, чем рикша. – заявил доктор Чэттерджи, когда мы тронулись в путь.

Наш водитель крутил педали, надрывно кашляя и сильно хрипя, как больной туберкулезом.

– Сейчас мы едем к погребальным кострам Дашашвамедха, а затем спустимся на лодке вниз по течению к мосту Мальвия, – сообщил мой гид.

Мы проехали мимо саддху, сидевшего на корточках между корнями могучей индийской смоковницы. Святой человек был наг, в предрассветных сумерках покрывавшая его кожу серая зола делала его похожим на труп. Перепачканные пометом спутанные волосы саддху были перевязаны ярко-красной полоской ткани. Протянув к нам руки, он вопил так пронзительно, как будто коляска нашего рикши отдавила ему ногу.

– Что он говорит?

– Жалуется на холод, – усмехнувшись, сказал доктор Чэттерджи. – Все индусы – нищие, сэр.

Я чувствовал себя слепым туристом, вокруг которого возвышаются смутные очертания города. Доктор Чэттерджи перечислял названия улиц и учреждений, мимо которых проходил наш путь. Рыночная улица в предрассветных сумерках была похожа на глубокую разверстую рану. В верхних этажах неказистых строений располагались магазины, двери в которые были распахнуты настежь, а внизу по сточным канавам бежали нечистоты. Я видел, как индусы садятся в уборных на корточки, чтобы помочиться.

На липких от грязи тротуарах суетились нищие, протягивая руки и прося милостыню. Я видел глаза прокаженных, ослепших от трахомы, чудовищно раздутые тела нищих, страдающих элефантиазом. Несмотря на ранний час, улицы были запружены толпами паломников. Некоторые несли на носилках или катили на ручных тележках трупы. Все направлялись к священным водам Ганга.

Вода… Да, вода… Я вспомнил свой вчерашний разговор с бывшим бригадиром. Перед моим мысленным взором возник образ англичанина: белые, как будто обесцвеченные волосы, слезящиеся голубые глаза, раздувшееся тело, бледная кожа. Наконец-то я понял, кто ты такой, мой дорогой бывший бригадир, мой брат, моя копия! Ты – маркиз де Сад, твоя плоть покрылась плесенью за те годы, пока ты сидел в тюрьме. Белокурые волосы превратились в тусклую паклю. Голубые глаза стали слезиться, потому что ты писал свои порнографические шедевры на крошечных листках бумаги, склеивая их вместе, пока они не превратились в нечто, похожее на рулон туалетной бумаги длиной в тридцать девять футов и шириной в четыре дюйма. А твоя раздувшаяся от отеков незрячая жена? Разве это не Лаура Мадлен, маркиза де Сад, тучная ослепшая женщина, скончавшаяся в замке Эшоффур 7 июля 1810 года? Ты тоже распух в своей камере, как Гаргантюа, мой бывший бригадир, маркиз де Сад. А 2 июля 1789 года ты из своего тюремного окна, используя водосточную трубу в качестве импровизированного мегафона, призывал парижскую чернь штурмовать Бастилию. Ты привел в движение это дерьмо. Ты подстрекал народ к убийству Короля-Солнца. Зачем ты поднялся из могилы, божественный маркиз? Что ты хочешь сказать мне? «Не уезжайте из Каси, не повидав агори…»

– Что вы знаете об агори? – спросил я доктора Чэттерджи.

– Агори? – переспросил он и, смущенно засмеявшись, начал так ожесточенно чесаться, что коляска рикши едва не перевернулась.

Водитель проворчал что-то себе под нос и бросил на нас через плечо недовольный взгляд.

– Простите, а кто вам рассказал о них?

Вряд ли доктор Чэттерджи понял бы меня, если бы я ответил: «Маркиз де Сад», поэтому я сказал:

– Один англичанин в гостинице, бригадир в отставке…

– Ну, тогда все понятно… Агори, сэр, – это поедающие трупы отшельники, мерзкие каннибалы. Неужели вам захотелось острых ощущений? Говорят, что агори носят гниющую шкуру дельфинов и плавают по Гангу, сидя верхом на трупах утопленников. Британские власти признали несколько бедняг агори и повесили их за то, что те якобы занимались каннибализмом. Но все это ложь, колониальные байки. Всю эту чепуху придумали британцы, чтобы оклеветать индуизм.

Внезапно из соседнего дома раздались веселое пение и радостные крики.

– Давайте посмотрим, по какому поводу там веселятся, – предложил доктор Чэттерджи.

Мы вышли из коляски рикши и направились к дому. Подойдя к окну, ставни которого были распахнуты настежь, я заглянул внутрь.

В углу комнаты на шатких бамбуковых носилках лежал труп женщины, завернутый в кусок пожелтевшей хлопчатобумажной ткани. Следы от воды, которую расплескали по ткани во время обряда очищения, походили на пятна пота, выступившего на теле мертвой. Украшенный цветочными гирляндами труп ждал своего часа. Скоро его должны были отнести на берег и предать огню на одном из погребальных костров.

Я вдруг вспомнил бабушку Нацуко, умершую от кровотечения в 1939 году, ей было тогда шестьдесят четыре. С тех пор прошло уже двадцать восемь лет, и эта индийская комната с трупом неизвестной женщины находилась за тысячи миль от Японии. И все же она навевала воспоминания о доме бабушки и о хитроумных эротических проделках, которые устраивала Цуки в туалете. Трудно было придумать два более несхожих места, чем спальня Нацуко и эта тесная комната в индийском доме, и все же я замер, ожидая, что сейчас произойдет нечто, хорошо мне знакомое.

Главным отличием этого помещения в Бенаресе от комнаты в блистающем чистотой опрятном японском доме была ужасающая грязь, которую, впрочем, в Индии можно встретить повсюду. Кроме того, в отличие от строгой обстановки, к которой я привык, здесь царили варварская пестрота и шум. В комнату каким-то образом втиснулось человек тридцать, и они, сидя на корточках, громко пели в сопровождении двух музыкантов. Один из них бил в бубен, а другой выводил мелодию на цитре. Они стояли перед небольшим алтарем, отделенным невысоким ограждением. На алтаре множество фигурок богов, ярко раскрашенных, словно герои диснеевских мультфильмов. В середине находился Ганеша, божество с головой слона. Комнату заволакивал удушливый сероватый туман от курений.

Из его пелены возникло какое-то странное существо и начало кружиться перед алтарем. В моей памяти сразу же всплыл образ Цуки, исполнявшей непристойный танец небесной шаманки Амэ-но удзумэ. Следовало бы сразу же убежать от этого зловещего напоминания о прошлом, но меня охватило любопытство. Мне захотелось узнать, что все это значит.

Передо мной был трансвестит. Несмотря на женскую одежду, состоявшую из желтого шелкового лифа и длинной зеленой юбки, несмотря на длинные волосы, браслеты на запястьях и лодыжках, ожерелья и массивные серьги, передо мной был явно мужчина. Он быстро кружился под звон цимбал, встав на цыпочки и едва не спотыкаясь о выщербленные доски пола. Подошвы его ступней были выкрашены в ярко-красный цвет. От круговых движений подол юбки плавно взлетал в воздух, словно чашечка зеленой лилии, и обнажались желтые панталоны танцора, похожие на пестик цветка. Впечатление похотливой разнузданности, знакомое мне по танцу Цуки, усиливало раскрашенное лицо танцора – зеленые веки и ярко-красные губы и щеки.

Это была японская Амэ-но удзумэ, которую когда-то изображала передо мной Цуки в ванной комнате бабушкиного дома, но Амэ-но удзумэ, преобразившаяся в загадочного бога Шиву. И дружный хор пришедших на похороны людей пел ему хвалы, называя Шиву неуничтожимым Победителем Смерти. По представлениям индусов, лишь он один среди всех богов переживет вселенскую катастрофу. Шива обладает амбивалентным противоречивым характером, он одновременно является хранителем и разрушителем, аскетом и похотливым сатиром. Он сочетает в себе фаллическое и гермафродитное начала. По поверьям, Шива бродит по кладбищам в образе растрепанной сумасшедшей женщины, являясь повелителем существ, обладающих темной природой.

Я спросил у моего гида, доктора Чэттерджи:

– Это священный реквием, танец в честь умершей женщины;

Доктор Чэттерджи отрицательно покачал головой. Он объяснил, что это скорее просто эротическое развлечение, которое свидетельствует о богатстве семейства умершей женщины.

Однако, на мой взгляд, в комнате не было никаких признаков богатства. Я стоял у окна в арке, окрашенной в зеленый – любимый цвет индусов. За моей спиной круто взбиралась в гору улочка, запруженная рикшами, телегами, которые тащили волы, коровами и бесчисленными нищими. Дом, подобно многим другим в центральной части Бенареса, был деревянным, двухэтажным, с закругленными углами и ажурными резными украшениями.

Заметив мое японское узкоглазое лицо в окне, присутствующие разразились звонким смехом. Никто из них не выглядел встревоженным. Я был для них всего лишь комическим эпизодом, усиливавшим царившее на похоронах веселье.

Когда танец закончился, трансвестит подошел ко мне и, протянув руку, предложил отведать пастельных тонов сладости. Они лежали на его ладони, тоже окрашенной в ярко-алый цвет, как и подошвы ступней. Угощая меня, танцор что-то сказал.

– Добро пожаловать в Каси, – перевел доктор Чэттерджи.

Я заметил, что танцор уже немолод. Крашеные волосы, на лице толстый слой косметики. По-видимому, он изо всех сил пытался скрыть свой возраст, и это показалось мне неприятным. Он не столько изображал женщину, сколько противоестественную страсть старухи к молодому человеку, жадный разврат. Я снова испытал разочарование, чувствуя, как тошнота подкатывает к горлу. Нет никаких богов. Мы все пребываем в погоне за волшебством, которое постоянно обманывает нас. Неужели я совершил это путешествие лишь для того, чтобы увидеть в зеркале отражение собственного скептицизма? Неужели любое событие для меня всегда должно заканчиваться разочарованием, утратой веры? Неужели я должен вечно хранить этот призрачный лунный свет в пустой склянке своего творчества? Мне вдруг стало жаль, что я не индус и не исповедую со смирением и радостью индуизм – эту неэффективную религию.

Еще раз внимательно вглядевшись в лошадиное лицо трансвестита, я сделал для себя неприятное открытие. Нет, он не походил на Цуки, этот человек напоминал мне кого-то другого. Передо мной стояла карикатура на онногата Утаэмона, самого рафинированного и гениального исполнителя женских ролей в театре Кабуки. Встреча с индусским танцором объяснила мне, почему я писал пьесы для Утаэмона. Нет, не его огромный талант был основной причиной, побудившей меня обратиться к театру Кабуки. Меня прежде всего привлекла внешность актера, в удлиненном лошадином лице онногата я увидел сходство с Нацуко.

На меня словно подуло могильным холодом. Ярко-алые губы трансвестита напомнили мне кровоточащий рот Нацуко.

Я не знал, что делать со сладостями, которые он мне вручил. Они, вне всякого сомнения, кишели болезнетворными бактериями.

Трансвестит снова что-то сказал, и доктор Чэттерджи с готовностью перевел его слова. Это было благословение.

– Говорят, что в Каси древо желаний, самсура, упало под ударами топора смерти и больше не растет, – промолвил я.

Танцор усмехнулся, обнажив длинные белые зубы и воспаленные темно-красные десны, и отвернулся. Проследив за его взглядом, я увидел еще одного актера, пришедшего развлечь собравшуюся публику. На меня снова произвела большое впечатление внешность вышедшего к алтарю индуса, хотя он разительно отличался от трансвестита. Это был юный акробат. Однако не его проворство и мастерство привлекли мое внимание. Меня поразила изящная красота юноши.

Индусы – самый грациозный и самый уродливый народ в мире. Среди них встречаются поразительно красивые люди, но одновременно здесь очень много калек и уродов. Юный акробат относился к первой разновидности. Его красота казалась еще более яркой и ослепительной на фоне убогого окружения. Когда он выпрямился, по спине волной рассыпались длинные иссиня-черные волосы. Более светлая, чем у зрителей, кожа акробата свидетельствовала о том, что среди его предков были арийцы. Судя по стройному гибкому телу с плохо развитой мускулатурой, ему было лет четырнадцать. Мое внимание привлек классический греческий профиль подростка: линия бровей плавно переходила в линию носа. Однако большие полукружия ноздрей напоминали о восточном происхождении юного акробата. Его чувственный рот вызвал в моей памяти образы ангельски прекрасных мальчиков Караваджо. Глаза подростка под изогнутыми дугами бровей казались неестественно большими, что могло быть результатом сильной анемии. Об этом заболевании свидетельствовал и нездоровый голубоватый цвет его зубов.

Я спросил доктора Чэттерджи, что здесь делает этот мальчик. Гид заглянул в комнату из-за моего плеча. Однако юный акробат уже исчез в толпе двинувшихся к выходу гостей. Пожав плечами, мой спутник широко улыбнулся. Такую улыбку в Индии можно увидеть и на лице самого скромного тамильского рикши, и на губах представителя высшей касты браминов. Мне всегда было трудно истолковать ее. Она может означать все что угодно – от смирения до наглой дерзости.

– Вы вступили в лес артха, – сказал доктор Чэттерджи. – Так мы это называем здесь, в Каси. Артха – это повод извлечь выгоду. Смерть в Бенаресе – большой бизнес. Каждый труп окружает множество торговцев, актеров, акробатов, веселящих публику.

Я опрометчиво сообщил доктору Чэттерджи, что уже видел подростка. Вчера, на кладбище возле мечети.

– После того, сэр, как мы проводили мадам, которую вы называли Иаиль, до ее борделя? – спросил он.

– Да, именно после этого. И вы думаете, что я ошибся? Принял этого акробата за мальчика, которого видел вчера, да?

Доктор Чэттерджи помотал головой, выражая свое согласие. Индусы утвердительно отвечают на вопрос телодвижением, которое в других странах означало бы «нет».

 

ГЛАВА 5

ВЕСЬ В БЕЛОМ

Мой дедушка Ётаро умер в возрасте восьмидесяти лет, в августе, после событий в Пёрл-Харборе. И моему отцу не надо было больше нести расходы на содержание большого дома, в котором, жили только Ётаро, его слуга и Цуки. Я видел, как Цуки после смерти дедушки укладывала в сундуки многочисленные кимоно Нацуко, в которые можно было бы одеть всю труппу театра Кабуки.

– Твоя мать не желает носить их, – сказала Цуки. – Их продадут с аукциона.

– А что будет с тобой? – спросил я, зная, что старую служанку, пережившую свою госпожу, ожидает горькая участь.

– Господа позаботились обо мне.

Я догадался, что дальнейшая судьба Цуки будет зависеть от того, продадут ли гардероб Нацуко.

– Ты видел фотографии бабушки в молодости?

– Нет.

– В таком случае возьми вот это на память.

И Цуки протянула мне альбом в сером переплете. Открыв его, я сразу же увидел снимок Нацуко в юности, в тот период, когда она посещала Рокумейкан. Это были 1890-е годы. Юная бабушка была сфотографирована в роскошном бальном наряде. Я с удивлением рассматривал декольтированное платье с турнюром, пышные плечи, длинные, до локтей, перчатки, уложенные в прическу волосы, которые украшали заколки с драгоценными камнями и перья цапли. Даже в молодости бабушка не блистала красотой. Очарование снимку придавало обаяние старины и легендарное мастерство фотографов прошлого века. И все же в облике самой Нацуко тоже было нечто привлекательное. Я заметил, что ее взгляд излучает нежность. Никогда я не видел подобного выражения глаз у бабушки, с которой общался долгие годы.

– У тебя ее глаза, – сказала Цуки. Я знал это.

Нацуко сидела в изящной позе за маленьким столиком, а справа от нее стоял красивый офицер. Его фигура была нарисована на снимке красками. В рисунке отразился наивный героический стиль эпохи Мэйдзи.

– Это тот самый человек? – спросил я.

– Да, это майор Теруаки Инедзиро, военный врач, – ответила Цуки – Он прервал обучение в Императорском университете, чтобы присоединиться к восстанию Сайго Такамори. Теруаки во всем подражал Сайго-боси. Как и его кумир, он не позволял фотографировать себя. Поэтому его запечатлел художник.

На фотографии стояла дата «1893». В тот год Нацуко вышла замуж за Ётаро. Ей было тогда восемнадцать лет.

– А как бабушка познакомилась с майором Теруаки?

– После поражения восстания в 1878 году Теруаки-сан, которому в ту пору было всего лишь девятнадцать лет, вместе со своими кузенами из рода Нагаи нашел пристанище в Мито. Он получил императорское прощение и вскоре после этого возобновил обучение в университете. Там, кстати, он подружился с твоим дедушкой, хотя Теруаки-сан был на четыре года старше его. Ты знаешь, что твой дедушка помогал семейству Нагаи в качестве адвоката выиграть тяжбу с правительством за возвращение родовой собственности? Речь шла о землях, которых Нагаи лишились в результате правительственного постановления об отмене феодальных владений. Длинное, запутанное и безнадежное судебное дело, которое являлось частью борьбы твоих родственников за признание новым режимом Мэйдзи знатности рода Нагаи.

– Я знаю только, что бабушка горько сетовала на злую судьбу Нагаи.

– Ее огорчала не только утрата положения в обществе. Она была старшей из двенадцати детей, которых отослали в семейство Мацудайра, это была боковая ветвь рода Нагаи. Там они воспитывались в течение пятнадцати лет. Похоже, ты ничего не слышал об этом. Отец Нацуко находился в стесненных обстоятельствах, а это означало, что у нее было мало шансов удачно выйти замуж. К тому же довольно рано выяснилось, что Нацуко – психически неуравновешенная девушка. Первый серьезный срыв у нее произошел в возрасте тринадцати лет. Родственники обратились за помощью к майору Теруаки, который считался авторитетом в области нервных расстройств. И хотя майор по примеру Сайго жил по старинным правилам емэйгаку, он был прогрессивно мыслящим врачом и эрудированным человеком. Именно он познакомил твою бабушку с европейской литературой. Любовь к ней она передала тебе.

– Судя по фотографии, он познакомил ее также и с бальными танцами.

Цуки засмеялась.

– Да, никто никогда не видел, чтобы он скучал в зале «Бакинг Стэг» . На самом деле этот снимок был сделан вскоре после похорон майора. Идея нарисовать его портрет на фотографии принадлежала твоему дедушке. Тем самым он хотел почтить память своего друга.

Постепенно я начал понимать, в чем дело. Майор Теруаки хотел, чтобы его родственница и ученица вышла замуж за его друга. Такова была последняя воля майора. Все это мне казалось очень странным… История женитьбы бабушки и дедушки походила на брак Хираоки Такики с дочерью ронина. Он тоже состоялся по воле старшего товарища Хираоки.

Цуки пожала плечами.

– В любом случае это был несчастный брак. Я это точно знаю. Я стала горничной твоей бабушки в юном возрасте. На моих глазах она потеряла ребенка от любимого мужчины. И это произошло по воле майора. Теруаки восхищался Нацуко, но не любил ее.

Цуки сдержанно, но ясно дала понять мне, что фотография была сделана в трагический момент жизни бабушки. Снимок представлял собой, по существу, воздвигнутый Ётаро памятник ее любви. Изображенные в европейском платье Теруаки и Нацуко сошлись здесь, чтобы попрощаться и пожелать друг другу всего хорошего, он – после своей смерти, она – после аборта. Я знал, что бесполезно расспрашивать Цуки дальше. Она и так была со мной предельно откровенна.

Внезапно мне в голову пришла сумасшедшая мысль. А что, если я заменял бабушке кого-то другого?

Я внимательно посмотрел на изображение майора Теруаки. Это был человек прогрессивных взглядов во всем, что касалось современной науки и европейской культуры. Но одновременно он представлял собой старомодного самурая, который не позволял себе даже фотографироваться. В этой противоречивой фигуре я видел своего предшественника, предка, который одновременно выступал за модернизацию и участвовал в обреченном на провал мятеже Сайго.

Цуки бросила последний взгляд на снимок, взяв его в свои изуродованные руки. Ее кисти были чудовищно искривлены под прямым углом к запястьям и походили на сучья сосен, которые ураганный ветер с моря заставил расти в одном направлении. Мое отвращение к ее уродству на этот раз уступило место состраданию. Более того, я вдруг увидел в ней черты загубленной попранной красоты.

– Скажи, Цукан, – промолвил я, назвав старую служанку уменьшительным именем. В этот момент мы, как никогда, ощущали свою неразрывную связь друг с другом. – Действительно ли я мог спасти бабушку, но не сумел сделать этого?

Лицо Цуки как будто распалось на части, словно бумажная хризантема под дождем.

– Прости нас за то, что мы так ужасно любили тебя, – тихо произнесла она.

Это была моя последняя встреча с Цуки. Через несколько лет, 10 марта 1945 года, на Токио упал град зажигательных бомб, разрушивших несколько районов столицы. Сгорел и квартал, в котором жила Цуки. Оставшаяся после напалма мертвая зона, в которой люди исчезали без следа, была названа Хвостом Дракона. В то время я работал на заводе и приехал в Токио в отпуск. Не надеясь, что Цуки осталась в живых, я все же решил съездить туда, где она жила в последнее время.

В зоне Хвоста Дракона я обнаружил лишь горы золы и закопченного щебня, разделенные на участки пустым пространством, где когда-то пролегали проезжие части улиц и пешеходные дорожки. По пути назад я зашел в ту часть города, где когда-то стояли более комфортабельные дома. Это был фешенебельный квартал, расположенный неподалеку от императорского дворца. Вскоре я увидел оживленную толпу людей. Я не сразу понял, что привело их в приподнятое настроение. Может быть, они радовались неожиданному спасению одной из жертв бомбардировки? Нет, оказалось, что произошло нечто совершенно невероятное. Его императорское величество явился сюда, чтобы лично увидеть те условия, в которых живут его подданные.

Но лишь те, кому посчастливилось стоять рядом с Небесным, могли видеть его и слышать Драгоценный голос императора. Как рабочие во время спасательных работ передают по цепочке корзины со щебнем, точно так же из уст в уста шепотом передавались слова Его величества. Один из горожан повернулся ко мне, и я увидел на его перемазанном сажей лице отражение коллективных чувств вдохновения и безумного восторга.

– «По всей видимости, городу причинен ощутимый ущерб», – как эхо повторил он слова, которые только что услышал от соседа.

Приглушенные голоса походили на шум океанской волны, накатившей на гальку.

Мне некому было дальше передать сообщение Сына Неба, так как я стоял с краю толпы. Люди повернулись ко мне, как будто ожидали услышать ответ, который они могли бы по цепочке донести до императора.

Никогда не забуду выражение их лиц. На них были стерты все следы, свидетельствующие о том, что эти люди когда-то существовали как отдельные особи. На их глазах произошла мировая катастрофа, гибель всего – любви и ненависти, истории, здравого смысла, собственности. В глазах их была пустота и апатия, и все же наряду с этим в них горел огонек досады, из которого мог возникнуть пожар мятежа. Эти люди, которые, словно кроты, ежедневно рылись в руинах, таили в себе опасность. И я разделял их странное уныло-агрессивное настроение. Было легче представить себе гибель родных и близких, чем постичь то, что некогда существовало, предметы и явления, относившиеся к отдаленному прошлому, которое сейчас находилось под запретом. Наше воображение шло по проторенным дорожкам, путем наименьшего сопротивления, оно чуждалось ожесточения и жестокосердия. Наши умы обленились, поражение сделало нас невосприимчивыми к боли.

«Пусть погибнут сто миллионов! Никакой капитуляции!» – лозунг, который когда-то служил амулетом, теперь был лишен всякого смысла. И все же эти слова оказали на нас воздействие. Каждый день мы давали обещание умереть за императора. Никто не надеялся выжить. Никто, кроме высших военных чинов и самого императора, не знал, что бессмысленная бомбардировка гражданских объектов должна продолжаться, поскольку это является частью официальной стратегии капитуляции. В конце концов император из сострадания к своему народу будет вынужден пойти на нее. Таков был небесный способ добиться признания того, что народ подвел своего императора. Вина за поражение Японии таким образом возлагалась на плечи нерешительного, безответственного населения. Разрушительные бомбардировки подготавливали нас, и в результате мы прониклись противоречивыми чувствами благодарности, унижения и стыда оттого, что оказались предателями.

Полуденное небо над головами было удивительно синим. От жары по моему лицу текли струйки пота. Я отправился на поиски Цуки, одевшись во все белое – в белой рубашке, в безукоризненно белых шортах, выстиранных нашей горничной Миной, в белых гольфах до колен и парусиновых туфлях. Люди из толпы вдруг обратили внимание на незапятнанную белизну моего костюма, и на обращенных ко мне лицах появилось выражение беспокойства. Может быть, я вызывал у них чувство враждебности, смертельной зависти? Может, я пугал их, как призрак из ночного кошмара? Или, напротив, они видели во мне своего спасителя? Я не смог бы ответить на эти вопросы. Мое лицо заливал холодный пот. Тело Цуки, возможно, сгорело в огне, но дух ее явился сюда, чтобы встретиться со мной.

Мне не грозила серьезная опасность. Вокруг было множество полицейских, охранявших Его величество. Они, конечно, не допустили бы беспорядков. И все же я решил ретироваться. Стоявшая рядом со мной женщина положила ладонь на мою руку и оставила на белой рубашке черное пятно сажи. Чего она хотела? Воспрепятствовать моему бегству? Не знаю, но я застыл на месте.

– Я работаю на авиазаводе «Накадзима», – сказал я, пытаясь вызвать у нее доверие.

– Мой сын – ваш ровесник, – промолвила она. – Он был кикусуй.

Так называли пилотов-камикадзе. Кикусуи означает «плывущая хризантема». Сын этой женщины погиб. А я жив. И этого достаточно для того, чтобы чернь линчевала меня.

– Давай его сюда! – раздался голос из глубины толпы, и она расступилась и поглотила меня, словно волна плавающих обломков.

Передо мной образовался проход, узкий туннель, по которому я едва мог продвигаться. С двух сторон я был зажат телами людей и боялся, что они могут сомкнуть свои ряды и раздавить меня. Но, по-видимому, ни у кого не было серьезного намерения прибегать к насилию. В конце концов я оказался в кратере толпы, в самом ее эпицентре, и в ужасе остановился. Еще шаг, и моя нога в парусиновой туфле наступила бы на обгорелый труп. Если бы меня толкнули в спину, я упал бы в эту выгребную яму, полную мертвых почерневших тел. Я видел обугленные статуи, застывшие в разных позах, – в момент приседания, бега, потягивания. Примерно так же, наверное, выглядели жертвы извержения вулкана в Помпеях. Но здесь к тому же стояла адская вонь, которая вызывала у меня тошноту. Из черных лопнувших животов трупов выступали розовые внутренности, в которых копошились мухи. Обугленные тела погибших лежали в сточной канаве. Я как будто смотрел в собственную могилу.

Полицейские начали разгонять толпу.

– Иди домой, школьник, – насмешливо сказал один из них, обращаясь ко мне. – А не то выпачкаешь свой костюмчик.

Его сарказм был совершенно оправдан. Он, как и люди из толпы, видел меня насквозь. Полицейский, конечно, понимал, что перед ним не школьник, а двадцатилетний студент права, преждевременно высохший, как старик. В его глазах я был мошенником, лгуном и предателем, которого пощадила смерть. Все вокруг знали, что я уклонился от действительной воинской службы, нарушив свой долг перед императором.

 

ГЛАВА 6

БЕНАРЕС:

ПОГРЕБАЛЬНЫЕ КОСТРЫ МАНИКАРНИКА

Мы отпустили рикшу и поднялись по известняковым ступеням к Дашашвамедхе, одному из семидесяти четырех мест, где устраиваются погребальные костры. Все эти площадки располагались на террасах вдоль западного берега Ганга. Мы протиснулись сквозь толпу нищих, тянувших к нам руки и заунывными голосами просивших милостыню, и спустились к реке. Лодочники наперебой предлагали свои услуги, однако доктор Чэттерджи не обращал на них внимания. Он подошел к пожилому индусу, молчаливо стоявшему в сторонке, опершись на весло, и не проявлявшему никакой активности, и стал торговаться с ним.

Я огляделся вокруг, и меня заворожил феерический жутковатый пейзаж. Над рекой висели клочья тумана, озаряемые лучами восходящего солнца, отражавшегося в коричневатых водах Ганга. Наконец старый лодочник, похожий на Харона, перевозящего души мертвых через Стикс, разрешил нам войти в лодку. Я заподозрил, что выбор доктора Чэттерджи пал на него не случайно. Должно быть, они заранее договорились о поездке. Меня задевало за живое то, что мой гид обманывает меня.

Наше суденышко скользило вниз по течению. Приблизительно в двадцати ярдах от берега лодка ударилась обо что-то мягкое, облепленное водорослями. Доктор Чэттерджи оттолкнул тростью зловонный топляк подальше от борта. Я понял, что это раздувшийся труп, лицо утопленника уже превратилось в гниющее месиво. Из прибрежных зарослей вылетела стайка голубей, и вскоре птицы сели на плывущее по реке мертвое тело.

– Как это люди купаются в такой воде? – удивленно спросил я. – И даже отваживаются пить ее!

– Отвага тут ни при чем, – сказал доктор Чэттерджи, пожимая плечами. Небольшой клубок водорослей с трупа налип на конец его трости. – В наших лабораториях сделали анализ воды из Ганга и нашли в ней радиоактивные вещества. Интересно, что микробы холеры и дизентерии, попав в эту реку, погибают уже через несколько часов. Таким образом современная бактериология подтвердила то, что каждый набожный индус уже давно знает: вода в Ганге священна. Ганг является шакти, целебной женской жизненной силой Шивы.

– А вы сами стали бы пить эту воду?

– С большим удовольствием, сэр.

И доктор Чэттерджи, наклонившись, зачерпнул пригоршню воды из Ганга. Суденышко накренилось, грозя перевернуться, и наш лодочник с недовольным видом проворчал что-то. Не обращая на него внимания, доктор Чэттерджи сделал несколько глотков и предложил мне последовать своему примеру.

– Я не разделяю вашу веру в современную науку, доктор Чэттерджи, – заявил я.

Он засмеялся, допил воду из пригоршни и провел влажными ладонями по лицу. Мы проплыли мимо непальского храма, деревянное здание которого знаменито резными изображениями эротического характера. Храм от глаз скрывали прибрежные деревья. Мое внимание привлек громкий лай. Я увидел на голой косе свору одичавших собак, которые рвали на куски щенка.

– Посмотрите! – воскликнул доктор Чэттерджи, и я проследил за его взглядом.

Клубы синего дыма поднимались на фоне золотистого утреннего неба. Мы прибыли на место кремации, называвшееся Маникарника. Неподалеку от него располагалась другая площадка, на которой тоже горели погребальные костры, Джаласаи. Ниже по течению находилось место под названием Ади Кешава. Его скрывали стальные балки моста Мальвия. Я огляделся вокруг и замер, очарованный восхитительной картиной. Вся местность была пронизана розовато-шафрановым светом, пылающий диск солнца вставал над рекой, разгоняя последние клочья ночного тумана. Теперь можно было явственно видеть расположенные вдоль набережной индуистские святыни. Позолоченные шпили и купол храма Дурги вспыхивали в лучах солнца. Ярко поблескивали медные сосуды в руках купальщиков, толпы которых в молитвенном благоговении входили в воды под пение, стук барабанов и звон колокольчиков, извещавших о наступлении сандхья, рассвета.

Мне казалось, что я нахожусь в огромном золотистом амфитеатре солнечного храма. Я наконец понял, что такое поклонение солнцу. На мгновение мне показалось, что все вокруг исполнено великого смысла. Все вокруг гармонично и прекрасно.

Однако болтовня доктора Чэттерджи разрушила очарование мгновения.

– Живописное зрелище, не правда ли, сэр? – спросил он. – Чем-то напоминает виды Венеции на картинах Тернера. Он писал город, окутанный пронизанными светом туманами и похожий на увядающую женщину, скрывающую лицо под белой вуалью. В его время Венеция уже мало чем напоминала великую морскую державу, которой была когда-то. Запечатлевая ее печальный облик, художник, без сомнения, предвидел крушение Британской империи. Смерть в Венеции, смерть в Бенаресе. Ему следовало приехать сюда, чтобы увидеть, что его пророчества сбылись.

Неуместное упоминание Венеции доктором Чэттерджи раздражало меня. Я испытывал досаду еще и потому, что в его словах имелась доля правды.

Видение огромного солнечного храма исчезло. Золотистая дымка – такая, какую можно увидеть на полотнах Тернера, – рассеялась, и предо мной предстал при ярком свете город во всей своей скромности, простоте и убогости. Террасы и ведущие к ним лестницы были полуразрушены, великолепный храм Дурги утопал в воде, мечеть могольского императора Аурангзеба, возвышавшаяся на скалистом мысе террасы Панчганга, давно лишилась одного минарета, а сохранившийся сильно накренился и напоминал Пизанскую башню. Сезонные наводнения оставили полосу грязи и наносов на стенах храмов и уступах берега. Волосы нырявших купальщиц, словно черные угри, плавали по поверхности воды. Вновь выныривая, женщины отфыркивались и, тяжело дыша, поднимались на берег в мокрых, прилипавших к телу белых сари. Казалось, куда ни посмотришь, повсюду увидишь их дряблые желеобразные груди и животы. На огромном рекламном щите был изображен розовощекий мускулистый мужчина, а внизу стояла надпись «85 лет нашей сфере услуг». Щит казался здесь совершенно неуместным.

– Этот город не похож на Венецию, – заявил я и показал на штабеля трупов и дым погребальных костров, распространявший удушливый запах жареного мяса. – Скорее напоминает Аушвиц.

Доктор Чэттерджи не обиделся, услышав мое замечание.

– Не верьте своим глазам, сэр. Вы видите Бенарес, но не Каси. Только тот, кто наделен божественным зрением, может увидеть истинный город Каси. Там золотая земля, здания возведены из драгоценных камней, город неподвластен разрушительным законам кармы. Поэтому в Бенарес стекается множество стариков. Если они умрут здесь, то сразу же освободятся от череды бесконечных перерождений.

– Я верю своим глазам. А они видят, что Каси лежит в руинах.

– Вера в физическую реальность подобна чтению медицинского учебника. В конце концов начинаешь ощущать все симптомы описанной болезни.

Мы причалили к берегу недалеко от погребальных костров Маникарника. Меня подташнивало, ноги были ватными, колени подкашивались. Наверное, в лодке меня сильно укачало. Голова кружилась так, будто я кутил всю ночь. Однако постепенно я понял, что причиной моего состояния была не прогулка по реке, а нахлынувшие вдруг воспоминания детства. Погруженный в свои мысли, я вполуха слушал то, о чем говорил доктор Чэттерджи.

Гид показал мне следы на мраморной плите, оставленные богом Вишну, и объяснил, что Вишну является божественным плодом, рожденным от слияния Шивы и шакти, то есть духа и материи. Прародители поручили ему создать вселенную. Мы поднялись по широкой лестнице, расположенной севернее Джаласаи – одной из площадок, где проходит кремация, и вышли к большому водоему. С четырех сторон к воде спускались сужающиеся ступени. Это был Лотос Вишну, озеро, образованное водами подземной реки, которая берет свое начало с гималайского ледника Гомукха, что означает «Пасть коровы». Там находятся и истоки Ганга.

Согласно легенде, Вишну вырыл это озеро своим диском и просидел здесь, застыв как камень, в течение 500 000 лет, предаваясь тапасу, то есть соблюдая строгое воздержание. Энергия и жар тапаса были столь велики, что потекли воды и заполнили мировую пустоту. Вишну спал, покоясь, подобно лотосу, на поверхности этого океана, и из его пупка появилось Космическое Яйцо творения. Поэтому место погребальных костров Маникарника называют еще набхи, «пуп вселенной». Во время вызванного Вишну наводнения Шива поддерживал Каси своим трезубцем. И в тот момент, когда грянет вселенская катастрофа, мировой пожар и наводнение, Шива снова спасет Каси от гибели.

Я смотрел на озеро Вишну, чувствуя, как у меня кружится голова и звенит в ушах. Голос доктора Чэттерджи звучал приглушенно и как будто издалека, и мне казалось, что это Нацуко рассказывает древние синтоистские мифы о творении вселенной. Трезубец Шивы в моем сознании сливался с драгоценным копьем Идзанаки, выуживающего Бенарес из глубин первозданного океана.

– Шиву так восхитила преданность Вишну, – продолжал доктор Чэттерджи, – что он задрожал в экстазе, и из его уха выпала драгоценная серьга – маникарника. Она упала в озеро и тем самым дала название всей местности.

– Правда ли, что драгоценные камни первоначально были змеями? – спросил я.

– Откуда вы знаете? – Доктор Чэттерджи был явно удивлен моей осведомленностью. – Да, вы абсолютно правы. В глубокой древности, до появления индуизма, аборигены поклонялись нагам, или змеям. Они считались хранителями подземных сокровищ. Их имена часто начинаются с «мани», слова, обозначающего драгоценный камень. Точно так же начинаются и имена якши, демонов подземного мира.

– Все это мне хорошо знакомо, потому что в японской мифологии змей и драгоценности тоже объединяет нечто общее. Кроме того, и то, и другое неразрывно связано с луной, демоном потустороннего мира.

Я не стал рассказывать ему о Цуки, этой змее, познакомившей меня с миром луны.

Над озером возвышалась недавно побеленная стена с изображением волоокой жены Шивы. Ее фигура с осиной талией и пышной грудью напоминала песочные часы. Парвати призывно улыбалась мне.

– Неужели любой паломник может испытать сексуальное влечение к Каси? – спросил я.

Мне хотелось перебраться через чугунное заграждение и вместе с другими купальщиками окунуться в озеро. Доктор Чэттерджи, должно быть, догадался о моих намерениях и положил ладонь на мою руку, как будто предостерегая от необдуманных действий.

– Похоже, вы все яснее начинаете различать воплощенную реальность Каси, – заметил он.

– Возможно, на меня воздействуют радиоактивные примеси священных вод.

Последние слова я произнес нечленораздельно и испугался, что теряю контроль над собой. Еще немного – и я начну бредить. В глазах доктора Чэттерджи отразилась тревога.

– Говорят, Шиву опалил огонь вираха, неразделенной любви, когда он хотел соединиться с Каси. Ничто не могло унять пыл его страсти. Даже луна усохла и превратилась в полумесяц, когда он, словно кусок льда, приложил ее к своему пылающему лбу. Чтобы хоть немного облегчить свои страдания, Шива окунул голову в небесные воды Ганга. Охватившая его горячечная лихорадка была местью Камы, бога наслаждения, которого Шива сжег силой своей аскетической энергии. С тех пор Кама, лишенный телесной субстанции, был обречен лишь на духовное существование. И вот теперь Кама в свою очередь опалил Шиву.

Я присел на платформу у края водоема, стараясь прийти в себя. Но голова моя по-прежнему кружилась. Все мифы мира говорят об одном и том же. В их основе эротизм, тщеславие и обман.

– Вы нездоровы, сэр? Может быть, нам лучше вернуться в гостиницу?

– Нет-нет, прошу вас, продолжайте свой рассказ.

Я предложил доктору Чэттерджи присесть рядом со мной, и мы закурили.

– Вот сущность индуизма, – промолвил он, показывая на пепел своей сигареты. – Все возникает не по желанию, а вопреки ему. Источник всех явлений – всепожирающий огонь аскетической практики. Вселенную вызвала к жизни энергия сурового воздержания Вишну. Этот акт творения иногда называют также саморасчленением.

– У нас существует ритуал сеппуку, – перебил я его. – Вы слышали об этом? Сеппуку жители Запада порой ошибочно называют харакири.

Доктор Чэттерджи покачал головой:

– Самоубийство недопустимо. Назовите хотя бы одну религию, которая разрешала бы человеку лишать себя жизни.

– Наверное, нет такой религии. Даже синтоизм запрещает лишать себя жизни. Во всех культурах существует универсальное табу на кровопускание. Но почти все религии поощряют жертву, склоняют ее к смиренному согласию на уход из этого мира, к самозатуханию.

– В этом и заключается тайна религиозной веры. Принесение себя в жертву и самоубийство – разные вещи. Моя точка зрения состоит в следующем, сэр. Жертвенный труд аскета-отшельника, человека, отрекшегося от мира, в высшей степени созидателен. Он коренным образом отличается от труда землепашцев, рабов, «черного люда», как их называли в царской России. Реальность создается кровью и потом аскетической жертвы, а не кровью и потом крестьян, которые производят хлеб насущный и детей и тем самым увеличивают жизненное пространство. Но цель состоит в том, чтобы поддерживать контролируемый минимум жизненного пространства. Надо стремиться к минимуму пищи, минимуму секса, минимуму дыхания. Такова суть учения йоги.

– Вы говорите о стремлении к самозатуханию?

– Нет, о возможности достигнуть просветления, потому что этому больше ничего не будет препятствовать.

Пренебрежительное отношение доктора Чэттерджи к «черному люду» напомнило мне нежелание Сэй Сёнагон замечать крестьянок, сеявших рис. Стремление Нацуко притвориться слепой здесь, у священного озера Вишну, приобрело форму превосходства аскетизма над повседневностью.

– Вам лучше, сэр? – с улыбкой спросил доктор Чэттерджи. – Давайте продолжим экскурсию. Смею надеяться, что вы сделаете в своей записной книжке еще немало интересных пометок.

И мы отправились к расположенной рядом площадке для кремации. Здесь стоял заброшенный храм – ветхий, безобразный, почерневший от дыма погребальных костров. Место для кремаций имело площадки на двух уровнях. На более высокой террасе кремировали в сезон дождей и наводнений. Сейчас же костры пылали внизу. У самой воды стояли бамбуковые носилки с телами умерших. Их должны были предать огню после ритуала очищения – последнего омовения в Ганге. Зрелище не произвело на меня большого впечатления. Костры разжигались на платформе из грубого бетона, каким обычно заливают пол на скотобойнях.

– Кремация не просто средство санитарии, – сказал доктор Чэттерджи. – Кремируемый труп проходит свой индивидуальный путь разрушения и гибели в огне и воде, пралайя. Кремация – это жертвоприношение, потому что тело во время сжигания выделяет жидкость, потеет, как плоть Вишну, а затем превращается в пепел и соединяется с потоком Ганга. Кремация символизирует космический акт творения Вишну. Сжигаемый является одновременно жертвой и зародышем новой жизни в цепи перерождений. Все мной описанное – это своего рода теологическое акушерство. Вы понимаете, о чем я говорю, сэр?

Доктор Чэттерджи кивнул головой в сторону молодого человека с выбритой на макушке тонзурой. На нем было охристого цвета ритуальное одеяние. Парень прохаживался вокруг сложенного костра, готовясь зажечь его.

– Это близкий родственник умершего, должно быть, его старший сын, – пояснил мой гид. – Во время траура он тоже становится аскетом. Не бреется, не моет голову, спит на земле, постится и воздерживается от секса.

Мы подошли к только что разожженному погребальному костру. Стоявшая неподалеку корова с безучастным видом жевала валявшиеся на земле веревки, которыми труп привязывали к носилкам. Я не мог понять, был ли это труп мужчины или женщины. Но вот белая ткань, в которую было завернуто тело, поглотил огонь, и я увидел обугленную мужскую плоть во всей ее непристойной наготе. От трупа исходило сипение, как от стоящего на плите чайника. От высокой температуры сжимались мышцы, напрягались сухожилия, и тело выгибалось, шевелилось и наконец приняло сидячее положение. Однако служитель тут же бесцеремонно ткнул его бамбуковой палкой, и оно вновь упало навзничь.

– Это нарушение ритуала, – посетовал доктор Чэттерджи. – Мужчин следует укладывать на костер лицом вниз, а женщин – лицом вверх. Таковы правила.

– А мужчин всегда заворачивают в белую ткань? – спросил я. – Да, такова традиция. В красную ткань заворачивают женщин. Значит, сегодня утром я ошибся. В том доме, где проходили веселые похороны, прощались с мужчиной, а не с женщиной, как мне сначала показалось. Присмотревшись к людям, собравшимся на площадке, я узнал тех, кого видел недавно. Поискал взглядом юного акробата, но его не было среди присутствующих.

Разгоревшееся пламя костра вскоре заставило нас отступить подальше. В небо поднялись клубы дыма, сквозь марево очертания предметов расплывались, казались призрачными. По шипению и треску костра я понял, что огонь пожирает живот и внутренности трупа. Стоявший запах трудно было назвать неприятным. Так обычно пахнет барбекю, которое готовят на свежем воздухе.

Рядом находилось место для кремаций, называвшееся Джаласаи, что означает «спящий на водах». Я бросил взгляд на площадку, на которой тоже находились люди. Их движения были размеренными и даже апатичными. Сопровождавшие покойного родственники сидели или стояли у носилок, ожидая своей очереди и наблюдая за тем, как служители из касты неприкасаемых делают свою работу. На лицах людей не было ни скорби, ни грусти – лишь безразличие и скука. Они с нетерпением ждали, когда же все закончится. У меня было такое чувство, как будто я уже все это однажды видел.

Доктор Чэттерджи тем временем, не умолкая ни на минуту, рассказывал о местных ритуалах и служителях, принимавших в них участие. «Гатиас» присматривали за одеждой и вещами купальщиков, священнослужители «панда» наносили «тилака» – темно-красные ритуальные пятна на лбы паломников. У площадок, где проходила кремация, теснились также цирюльники, духовидцы и лодочники, поскольку их услуги тоже пользовались спросом. И, конечно же, ни один ритуал не обходился без устроителей похорон, священнослужителей и так называемых «дом» – неприкасаемых, дежуривших у костров. «Дом» продают древесину, собирают пошлину, налагаемую на каждый труп, и поддерживают священный огонь, от которого зажигают все погребальные костры. Все эти служители и подсобные рабочие, так сказать, кормятся с мертвецов, зарабатывают себе на пропитание, обслуживая похоронный обряд.

– Представьте себе промышленную систему производства, – задумчиво промолвил я, обращаясь к доктору Чэттерджи, – огромный, эффективный сборочный конвейер, управляемый на основе современных научных методов и производящий только одно – смерть. Как бы вы назвали такую систему?

– Только не Каси, сэр. То, что вы описали, скорее походит на Аушвиц.

– Да, конечно, это Аушвиц. Но не только. Это также и тот авиазавод, на котором я работал. Он производил боевые самолеты для эскадрилий самоубийц. Аушвиц и камикадзе были бы невозможны без веры в победу духа над материальными вещами. Та же самая вера, как видно, присутствует и здесь.

– Забавное сравнение, сэр, но мне кажется, вы далеки от истины, – засмеявшись, сказал доктор Чэттерджи.

– Вы так считаете? То, что я видел на авиазаводе, то, что я вижу здесь, можно встретить и в современных медных рудниках «Хитачи» на равнине Канто. Все, в чем могут нуждаться работающие там шахтеры и их семейства – от парикмахерской до кремации, от стрижки волос до похорон, все эти услуги предоставляет им компания «Хитачи». Она – их единственный дом, их единственная родная земля.

– Вы сторонник марксизма?

– Я его враг. Мне не нужно напоминать о том, что передовые технологические методы, с помощью которых лет двадцать назад производили смерть, теперь являются источником нашего богатства и процветания.

Внутренности поджаривавшегося на костре трупа тем временем сгорели, и на месте живота образовалась впадина. Служитель подцепил вилами грудную клетку, небрежно поднял обугленные останки и бросил их туда, где пламя бушевало сильнее.

Я взглянул на верхнюю террасу, к которой вели каменные ступени, и, к своему удивлению, увидел там полдюжины молодых людей в набедренных повязках. Крепкие, мускулистые, они занимались физическими упражнениями. Один из атлетов размахивал парой тяжелых дубинок из красного дерева, с которыми традиционно тренируются персидские культуристы. Спортсмены заинтересовали меня. Заметив огонек любопытства в моих глазах, доктор Чэттерджи пренебрежительно усмехнулся.

– Это наши атлеты, занимающиеся в школах борьбы, – сказал он. – Я уже говорил вам, сэр, что смерть – большой бизнес в Каси и между группами священнослужителей существует жестокая конкуренция. Они нанимают крепких парней с хорошо развитой мускулатурой, чтобы защитить себя. Насилие является здесь обычным делом, и в результате кровавых стычек порой гибнут люди.

– Значит, гангстеры способствуют победе духа над материей?

– Это всего лишь жалкие уголовники, сэр, не представляющие никакого интереса. Они почитают Виндхья Васини Деви, богиню разрушения, культ которой известен с древних времен. Ей поклонялись головорезы, разбойники с большой дороги и душегубы. Вы можете увидеть ее святилище на берегу Ганга, это очень Уродливая богиня – сморщенная, чернокожая. Ее изображают стоящей на черной крысе и называют Черной Матерью.

Я не сводил глаз с атлетов и вскоре увидел, что к ним подошел грациозный мальчик с длинными волосами. Я сразу же узнал его по светлой коже и правильным чертам лица. Это был тот юный акробат, которого я видел сегодня рано утром в доме, где прощались с покойником. Я потерял его, но вот он снова возник передо мной, мой призрачный спаситель. Мой Дзиндзо, явившийся на перепутье дорог. Атлеты радостно приветствовали его. По-видимому, он был среди них своим человеком. Возможно, он являлся; их талисманом, подарком их таинственной Черной Матери, стоящей, как на пьедестале, на черной крысе. Но скорее всего мой акробат был простым уличным пострелом, бенаресским сиротой, находившимся на содержании борцов и ублажавшим их. Наблюдая за тем, как он расчесывает деревянным гребнем свои длинные волосы, я старался представить себе, кто же этот подросток на самом деле и как он живет. Его волосы казались мне черным пламенем, факелом, которым Идзанаки освещал подземный мир.

Я завидовал этому мальчугану. Нет ничего лучше для душевного здоровья, чем, презрев свое живое воображение, сидеть здесь, посреди этой фабрики смерти, и с наслаждением жевать орехи бетеля и потягивать пенистую простоквашу. Только такой праздный, исполненный чувственности и безразличный к тому, что творится здесь, в Маникарника, человек, как он, мог стать моим спасителем. Я хотел обратить на юношу внимание доктора Чэттерджи, но у того сильно слезились глаза от дыма костра. Одним словом, мой гид не проявил никакого интереса к борцам и мальчику-акробату.

Странный шум вывел меня из задумчивости. Один из служителей вооружился бамбуковой палкой, чтобы разломать череп кремируемого – единственную часть тела, которая еще не превратилась в золу. Он ударил палкой по темени, раздался треск, и череп раскололся на части.

Доктор Чэттерджи вздрогнул и покачал головой.

– В наши дни часто нарушаются правила, по которым должны совершаться ритуалы, – с тяжелым вздохом промолвил он. – Это решающий момент всей церемонии, «капал крийя», взлом черепа. Пока череп не взломан, прана, дыхание жизни, еще не оставило тело, и оно считается живым. А после уничтожения черепа лишенный телесной оболочки дух представляет большую опасность и для священнослужителей, и для всех присутствующих на похоронах. Ритуал капал крийя во время кремации должен совершать близкий родственник покойного. А то, что мы видели сейчас, недопустимо.

Затем близкий родственник покойного, совершая прощальный ритуал, бросил глиняный горшок с водой из Ганга через плечо на потухший костер и, не оглядываясь, пошел прочь. За ним тронулись все родные и близкие. Служитель оросил тлеющие угли молоком, чтобы охладить пепел сожженной жертвы, прежде чем предать его водам реки.

Я поднял глаза, надеясь увидеть на верхней террасе моего Дзиндзо. Но он снова исчез. Мое спасение опять не состоялось.

 

ГЛАВА 7

ПРОЩАЛЬНЫЕ СЛОВА РЕАЛИСТА

В 1943 году, когда мне исполнилось восемнадцать лет и я достиг призывного возраста, мое начальство в Школе пэров ожидало, что я пройду курсы военной подготовки и стану офицером. Стать офицером было не только моим правом, как выпускника привилегированной Школы пэров, но и долгом перед Его императорским величеством, предки которого основали это учебное заведение. Руководство школы оказывало на меня давление вплоть до мая 1944 года, когда я получил повестку, предписывавшую мне пройти допризывную медицинскую комиссию. И тогда передо мной встал выбор.

Впрочем, как я уже говорил, выбор за меня сделал мой отец Азуса. Я проходил медицинскую комиссию в Сикате. Направленное руководству Школы пэров заключение военных врачей гласило, что я непригоден для того, чтобы стать офицером. Впрочем, этого и добивался мой отец. Конечно, я мог бы притвориться невинной овечкой и утверждать, что сам и не помышлял уклоняться от военной службы. Мог бы обвинить отца в том, что он обманул государство. Но правда, как всегда, не укладывается в прокрустово ложе фактов, и в данном конкретном случае до нее трудно докопаться, она прячется в запутанном клубке отвергнутой любви и извращенной амбициозности. Правда – хитросплетение следов на февральском снегу. И мой долг теперь, двадцать пять лет спустя, восстановить цепочку этих отпечатков.

Нельзя бесконечно долго уклоняться от призыва в действующую армию, от призыва умереть. 15 февраля 1945 года я наконец получил акагами. Меня опять отправили на медицинскую комиссию, и она полностью опровергла выводы первой. Ощущал ли я в себе готовность умереть? Да, если верить словам, которые я написал в ночь на 15 февраля. Пришла пора обратиться к этому приводящему меня в смущение документу, составленному двадцать пять лет назад. Это исо, традиционное прощальное письмо, которое я написал, когда получил «красную бумагу» – повестку о призыве на действительную службу. В конверте, приготовленном для письма, до сих пор лежат обрезок ногтя и волос, которые, согласно обычаю, должны быть положены вместе с исо.

Отец, мать, господин Симицу и другие преподаватели школы Гакусуин и Токийского императорского университета, вы были так добры ко мне, и я благодарю вас за оказанные мне благодеяния.

Я никогда не забуду также своих друзей, одноклассников и старших товарищей в школе Гакусуин. Желаю всем вам светлого будущего!

Вы, мои младшая сестра Мицуко и младший брат Киюки, должны исполнять вместо меня долг перед родителями. А ты, Киюки, к тому же должен последовать моему примеру и вступить как можно скорее в ряды Императорской армии. Служи императору! Тенно хейка 6анзай!

Простые слова. И они могли бы быть моими последними словами. Я хранил исо, как мать бережет засохший кусочек пуповины, которая когда-то связывала ее и ребенка. Это небольшое письмо – словно ломбардная расписка, до сих пор не потерявшая свою силу.

Оно как две капли воды похоже на бесчисленные исо, написанные моими сверстниками. Чтобы запечатлеть на бумаге эти строчки, мне потребовалось несколько часов. Я много сил и времени тратил на то, чтобы подобрать нужные слова. Но почему я, человек более образованный и литературно одаренный, чем большинство призывников, прибег к пустым банальностям? Может быть, в моем исо скрыта какая-то тайна, которая отличает его от других прощальных писем подобного рода? Это – предсмертная записка самоубийцы, чья смерть была отложена; безжизненная, нелепая формула, которой вернет смысл лишь моя кончина.

Может быть, я хотел скрыть за исо свой циничный дендизм? В двадцать лет я понял, что достаточно одной формы, чтобы соблюсти установленные нормы и правила. Осознание этого может превратить любого молодого человека в циника. Содержится ли хотя бы крупица правды в моих прощальных словах? Когда я их выводил на бумаге, я не верил в то, что пишу. Однако обладал ли я тогда правдой или точкой зрения, которая доказывала бы, что эти слова лживы? Нет, не обладал.

Единственным ответом на все поднятые мной вопросы может быть реализм. Я сознательно выбрал реализм в качестве стиля для своего прощального письма.

Возможно, это объяснение покажется странным, эстетским, но оно соответствует действительности. Только те, кто пережил последние, ирреальные месяцы войны, могут в полной мере понять, о каком реализме я говорю. С тех пор настроения сильно изменились. Я не хочу ссылаться на свои юношеские убеждения, стараясь объяснить, почему мое исо до сих пор не утратило силу. Мои прощальные слова стоят в самом начале.

Я понимаю, что рискую впасть в гипербуквализм, конечной стадией которого является полный идиотизм. К приверженцам филистерского буквализма относятся бюрократы, такие, каким был мой отец. Я, несомненно, унаследовал буквализм от Азусы, об этом, в частности, свидетельствует мое прощальное письмо, обращенное к нему и миру.

– Скажите, сэнсэй, что такое идиот? – спросил я однажды Хасуду Дзенмэя, идейного вдохновителя литературной школы роман-ха.

Начиная с 1938 года я прилагал неимоверные усилия для того, чтобы войти в этот ультранационалистический кружок ученых и писателей, и в 1942 году мое упорство было вознаграждено.

– Я объясню тебе, кто такой идиот, – ответил Хасуда, – но сначала ответь мне на вопрос. Что такое культура?

В характере Хасуды Дзенмэя, ученого, отличавшегося широкой эрудицией, сочетались резкость уроженца Кюсю и цепкость взгляда приверженца секты нитирэн, к которой принадлежали его предки. Его глаза буравили человека, пронзали его насквозь. Он не любил обтекаемых ответов.

– Разве могу я сказать, что такое культура? Задавать подобный вопрос – все равно что спрашивать, кто позволил мне употребить в речи именно те слова, которые я только что произнес?

– Не глупый ответ. Ты прав, конечно. Обсуждать, что такое культура, – все равно что обсуждать слова, которые мы употребляем в речи. Два беседующих человека – это и есть культура. Им не требуется знать, что то, чем они сейчас занимаются, и есть культура. Или что именно культура позволяет им говорить банальные вещи. И все же давай предпримем бесплодную попытку ответить на вопрос: что такое культура?

Шрам в форме полумесяца на скуле Хасуды побледнел и теперь сильно выделялся на лице, покрасневшем от саке, которое мы пили из ритуальных чашек. Вообще-то Хасуда не употреблял алкогольные напитки, но через неделю он должен был уехать в свой полк в Малайю. Мы собрались за столом, чтобы попрощаться перед тем, как Хасуда отправится «искать свою смерть» – так обычно в военное время говорили о поездке на фронт. Эта формула была одним из амулетов, которые, как считалось, оберегали воина в бою.

Хасуда был худощав и тонок в кости. Его только что побритая, как у новообращенного буддиста, голова отливала синевой, словно зимнее небо 1943 года. В свои тридцать девять лет он уже не мог считаться молодым и достаточно крепким, чтобы служить в императорской армии. Тем более что в 1938 году Хасуда получил серьезное ранение во время Маньчжурской кампании.

Мы стояли на коленях, обратившись лицом друг к другу. Нас разделял низенький лакированный столик, на который хозяин дома поставил кувшин и чашки для саке. Здесь же лежали кисточки для письма, пять экземпляров моей новеллы, впервые опубликованной два года назад в литературном журнале роман-ха, и стояла чернильница. Я был единственным гостем на прощальной церемонии, которую устроил мой учитель перед отъездом в действующую армию. Он оказал мне большую честь. Но я вел себя как последний дурак и принялся за столом обсуждать судьбу своих новелл. Я мечтал о том, чтобы они были изданы отдельной книгой. Предисловие к моим произведениям, написанное Хасудой в националистическом духе, обеспечило бы им успех и расположение цензоров, однако непреодолимым препятствием на пути осуществления моей мечты был дефицит военного времени, в частности нехватка бумаги. Мне было жаль, что лейтенант Хасуда Дзенмэй уезжал на фронт и больше ничем не мог быть полезен мне.

– Так что же такое культура? – повторил свой вопрос Хасуда. – Может быть, мне следует выразиться яснее? Вы понимаете, какой опасности подвергаетесь, обсуждая это понятие? Обычно считается, что рискуют политики, военные, бизнесмены. Все признают, что представители этих сфер деятельности подвергаются опасности. Цо культура? Какую угрозу представляет собой культура?

– Ежедневная житейская практика убеждает в том, что, как бы ни запудривало нам мозги искусство, утверждая обратное, наша цивилизация вполне может обойтись без культуры, – заметил я.

– И во многих случаях уже обходится, – сказал Хасуда и зажег сигарету. Моего учителя нельзя было назвать пьющим человеком, но он потреблял огромное количество табака. – Гераклит утверждал: «Этос антропо даймон», то есть «характер человека – это его судьба». Слово «Daitnon», «судьба», многозначное. Оно может также означать «гений», «благосостояние», «тень мертвого человека», «умение» или просто «смерть». Поэтому понять изречение Гераклита можно следующим образом: «характер человека – это его умение умереть», как велит судьба. Смерть – это разоблачение, в котором культура проявляет свою истину или пустоту.

– Значит, смерть – это и есть содержание культуры, – подытожил я.

– Да, странный, но совершенно очевидный вывод.

– Я понял это, когда увидел тот тупик, в который меня ведет творчество.

– Что вы хотите сказать?

Лицо Хасуды из красного превратилось в багровое.

– Я хочу сказать только то, что тоже жду, когда мне пришлют «красную бумагу». Что бы я ни писал, любое мое произведение сейчас – это монумент, воздвигнутый на моей твердой уверенности в том, что я паду на поле боя.

Я замолчал, опасаясь, что с моих уст сорвется то, что давно уже вертелось на языке: «Но единственным препятствием на пути воплощения моей мечты является не «красная бумага», а нехватка бумаги».

Хасуда был романтиком до мозга костей, то есть человеком религиозного склада, лишенным чувства юмора. Он никогда в жизни не догадался бы о том, на что я прозрачно намекал. Во всяком случае, так я, наивный амбициозный молодой человек, полагал тогда.

– Разве я напрасно назвал тебя благословенным чадом древней истории?

Лицо Хасуды теперь пылало как раскаленная плита, его вдруг охватило бешенство. Вообще-то он часто и беспричинно впадал в ярость, и я уже привык к этим вспышкам.

– Вы столь великодушны, сэнсэй, что в своем предисловии превозносите мои ничтожные рассказы, я бесконечно признателен вам.

Я поклонился. Однако мои слова не успокоили его, а, напротив, привели в еще больший гнев.

– В таком случае почему ты платишь мне черной неблагодарностью? Почему не желаешь понимать то, о чем говорят классики? Я проявляю нежность и доброту к тебе благодаря классикам. А что ты усвоил из классического наследия?

Разделявший нас стол, который раньше казался длинным, будто меч, теперь сжался до размеров кинжала. Я чувствовал исходящую от него угрозу, и у меня кружилась голова от собственной слабости. Кровь отлила от моих щек, и они стали белыми, как крылья фазана или безжизненное лицо пронзенного стрелами святого Себастьяна.

Может быть, от классиков я унаследовал именно это – недостойную слабость? Хасуда упомянул нежность, «буси но насаке», – то есть сострадание воина, о котором говорит классика. Эротизм занимает свое законное место в кодексе чести самурая, но в нем нет той порочности, которая оказала на меня свое пагубное воздействие.

Сердитый взгляд учителя свидетельствовал о силе его любви. И я, предавший эту любовь, должен был искупить свою вину перед ним. Мой взгляд упал на «Хагакурэ» – драгоценный подарок, сделанный Хасудой мне на память. Это был список с книги восемнадцатого столетия с собственноручными комментариями учителя. Хасуда составлял этот конспект в течение многих лет, и казалось бы, должен был взять его с собой на фронт. Однако тем не менее «Хагакурэ», этот шедевр самурайской мысли, написанный Ямамото Дзете, по воле Хасуды перешел ко мне, и в течение следующих двадцати семи лет я постоянно обращался к нему.

Когда я пытаюсь представить, каким писателем мог бы стать, но так и не стал, то всегда вспоминаю самурая и священнослужителя Ямамото Дзете. Он стал писателем по воле судьбы. Ямамото решил уйти из жизни вслед за своим сеньором Мицусиги Набесимой, совершив сеппуку. Но сеньор перед смертью издал указ, запрещавший верноподданным самоубийство. И тогда, в тринадцатом году эпохи Гэнроку (то есть в 1700 году), сорокадвухлетний Ямамото побрил голову и стал буддистом-отшельником. В течение двадцати лет он жил в хижине в чаще леса, вдали от мира. Отшельнический образ жизни Ямамото предопределил и название книги. «Хагакурэ» означает «сокрытое в листве». В течение семи лет молодой самурай Цурамото Тасиро собирал и записывал высказывания Хасуды и разговоры с ним. Эти записи и составили одиннадцать томов «Хагакурэ». Ямамото распорядился сжечь их, но Тасиро не подчинился приказу.

Очевидно, Ямамото предвидел, что его книгу однажды предадут огню. Так и случилось после позорного поражения Японии в 1945 году. В 1930-х годах «Хагакурэ» было своего рода Евангелием милитаристов, Библией бусидо. Огромные тиражи этой книги быстро расходились в Японии. «Хагакурэ» укрепляло решимость летчиков-камикадзе умереть. Вполне понятно, что после капитуляции «Хагакурэ» поставили в один ряд с «Майн Кампф», запретили и обрекли на забвение. Если сегодня кто-нибудь из нас достанет эту книгу с дедушкиного чердака и сдует с нее пыль, его сочтут фанатиком, тайным сторонником китайского режима, сочувствующим тем, кто размахивает цитатником Мао. Однако мысли Ямамото не сопоставимы ни с изречениями Мао, ни с идеями Гитлера, их скорее можно сравнить с этическими максимами Ларошфуко.

Конечно, в 1945 году я не предвидел, что Япония вскоре потерпит поражение. Хотя ирония, сквозившая в словах Хасуды, свидетельствовала о том, что он догадывался о дальнейшей судьбе страны. Однако я был слишком глуп, чтобы уловить ее.

Я открыл «Хагакурэ» и прочитал вслух знаменитое изречение Ямамото, которое режет сегодня слух точно так же, как и в развращенную изнеженную эпоху сёгуната, когда оно было записано. «Я понял, что путь самурая – смерть».

– Наверное, это и есть роковой вопрос культуры и правильный ответ на него, – добавил я.

– Ямамото говорит также, что возможность правильно умереть выпадает крайне редко, – заметил Хасуда. Его гнев уступил место странной меланхолии. – Он советует выбирать смерть лишь в тех случаях, когда у человека равные шансы жить и умереть или когда ему грозит смерть. Но как на практике определить, равные ли шансы у жизни и смерти в твоей ситуации?

– «Красная бумага» увеличивает мои шансы умереть.

– Если ты думаешь, что осознание близости смерти примиряет человека с жизнью, то глубоко ошибаешься, – промолвил Хасуда и улыбнулся так, как обычно улыбается отец в разговоре со своенравным ребенком. – «Осыпаются цветы с вишневых деревьев, ах, какая грусть», – процитировал он знаменитое средневековое хайку, написанное в эпоху Хэйан. – В этих совершенных строчках, затертых и превратившихся в клише от слишком частого цитирования, говорится об Арима-но Мико, жившем в седьмом веке принце с трагической судьбой, сыне тридцать шестого императора Котоку. Ты помнишь мое эссе о нем? Об этом юноше известно лишь то, что его казнили в возрасте восемнадцати лет по ложному обвинению в измене. На него донес соперник, его кузен принц Нака-но Оэ. Арима-но Мико пал жертвой политической подлости. Одного этого было достаточно, чтобы снискать любовь наших классических авторов.

– В своем эссе вы писали, сэнсэй, что «умирать молодым – это культурная традиция моей страны». Герои всегда расплачиваются за прогресс, а отличительной чертой прогресса являются потери. Благородный неудачник расплачивается за невозможность остановить прогресс. Ваше эссе помогло мне понять тайну, о которой говорят классики, скрытый смысл истории.

– Ты исполнишь свой долг перед классиками, если смиришься и станешь одним из них. Урок, преподанный Арима-но Мико грядущим поколениям, состоит в смирении. Ямамото тоже учит смирению: не заигрывай нагло со смертью, а заслужи ее. Остерегайся умереть, не созрев для этого. И если ты любишь меня, послушайся своего отца.

Слова Хасуды изумили меня.

– Я обязан повиноваться ему. Но как вы можете просить, чтобы я из любви к вам подчинился воле филистера?

– Вот теперь я могу объяснить тебе, что такое идиот, – с улыбкой сказал Хасуда. И я понял, что ошибся, посчитав его тон отеческим. Нет, со мной скорее говорил человек, который внутренне был уже мертв. – Идиот – это тот же филистер, напрочь лишенный творческого начала человек, реалист, полная противоположность художнику. Возникает сложная дилемма. Дело в том, что идиотизм сосуществует с реализмом, которого художники вынуждены придержаться. Задумайся над этим. Искренность по отношению к объекту – а значит, и к самому себе – является этическим императивом, который входит в противоречие с художественностью и неизбежно превращает самого художника в реалиста. Вопрос заключается в следующем: может ли трансцендентный идеализм выдержать испытание реализмом? И не страдает ли само, реалистическое искусство от узколобого материализма? Или следует согласиться с героем Манна, Густавом фон Ашенбахом, в том, что любая философия приводит к скептицизму и крушению искусства? Но не заканчивается ли все это лицемерным «бегством от мысли», которое приводит к идиотизму реалистической антифилософии?

Беда реализма состоит в том, что он является автоматом, измеряющим ценность всего вокруг и низводящим все предметы и явления до механического уровня их значимости. Государственная и гражданская свобода, патриотизм и сопротивление, мир, военный и технический прогресс – все это одинаково значимые реальности. Реализм может устанавливать сходство между ценностями, которые находятся в конфликте, поскольку он считает себя их создателем, будучи по своему духу явлением консервативным. Он заявляет о себе как о памяти поколений, утверждает, что способен помочь народу и государству выжить в трудное время. Реализм считает, что именно он создал все вокруг: либерализм и расовые конфликты, индивидуумов и народ, разные образы жизни и учрежденные институты, социальную мобильность и расслоение общества, а также все другие известные антиномии. Идиотизм реализма укладывает вещи, идеи и слова ровными рядами, наподобие черепичной крыши, он творит механическую гармонию, в которой слышится скрежет зубчатых колес. Поэтому ярко выраженный реалист, то есть законченный идиот, – это не кто иной, как хранитель памяти поколения, хорошо известная нам порода людей, обожающих разгадывать кроссворды.

– И все же для меня остается загадкой ваш совет полностью довериться одному из таких беспринципных реалистов. Я не вижу истины в ваших словах, сэнсэй.

– Истина – хитросплетение следов на снегу, – промолвил Хасуда.

Прощальные слова Хасуды, сказанные им на перроне вокзала Синдзуку, противоречили, однако, его совету быть благоразумным.

– Жить так, как мы живем, недопустимо. Отдай императору все свои семь жизней!

Он сказал это с сердитым видом, но на глазах у него блестели слезы, а руки, в которых он протягивал мне «Хагакурэ», дрожали.

Сумел ли я объяснить свой реализм? Сумел ли показать, как понимал реализм в тех обстоятельствах, которые теперь кажутся непонятными?

Рано утром 16 февраля в день моего отъезда в Сикату в мою комнату вошла растрепанная, обезумевшая от горя мать. Увидев, что я получил акагами, она впала в истерику. Сидзуэ держала в руках двое часов. Одни, серебряные, были подарены мне императором шесть месяцев назад, в сентябре 1944 года. Другие, карманные, когда-то принадлежали Нацуко.

– Посмотри… – воскликнула она. – Посмотри только! Ты видишь? Они показывают разное время. Это невозможно!

Она долго выкрикивала слово «невозможно», не обращая внимания на просьбы отца успокоиться. Даже Азуса выглядел сегодня необычно расстроенным и угрюмым.

Сидзуэ упала на колени перед образом Будды, стоявшим в нише нашего домашнего алтаря, и застыла в трансе, словно скорбящая мать с пронзенным сердцем и поднятыми в безмолвной мольбе руками. Я похолодел, к горлу подкатил комок. Но за этими ощущениями скрывались облегчение и радостное возбуждение. Мать понимала, что я ускользаю от нее, и потому сходила с ума от отчаяния.

«Наконец-то я спасся от женщин», – мелькнула у меня мысль. Я как будто присутствовал на собственных похоронах. Безутешное горе матери свидетельствовало о том, что смерть моя неизбежна. И оттого я испытывал чувство удовлетворения и одновременно тревоги.

Я и отец сели в поезд, следовавший в префектуру Кансаи, находившуюся в трехстах милях от Токио. Азуса нашел два свободных места у окна, стекло которого было разбито. В щели и пробоины дул холодный февральский ветер. Я был простужен и предложил отцу пересесть, но он не хотел даже слышать об этом.

– В чем дело? – недовольным тоном спросил Азуса. – Если тебе холодно, укутай горло шарфом. Мужчина, призванный на службу в армию Его величества, должен быть стойким и мужественным.

За час я так замерз, что меня начала бить сильная дрожь. Я чувствовал, что у меня поднялась температура, все тело ломило. Находясь в столь плачевном состоянии, я с трудом поддерживал разговор с отцом.

– Ты что, не слышишь меня? – сердито спросил он, когда я в очередной раз не ответил на его вопрос. – Почему твой учитель Хасуда-сан так высоко отзывается о твоих новеллах? Я не могу понять это!

Я не поверил собственным ушам и изумленно взглянул на отца. Может быть, у меня уже начался бред? Но насмешливая улыбка, игравшая на губах Азусы, свидетельствовала о том, что я не ослышался.

– Ты разговаривал с Хасудой-сан накануне его отъезда? – недоверчиво спросил я.

– Я счел это своим долгом. Лейтенант Хасуда пригласил меня к себе, чтобы поговорить.

Я решил, что теперь могу открыто выразить свои чувства.

– Невероятно! Ты готов пойти на все что угодно, чтобы помешать моей литературной карьере!

– И это сыновняя благодарность за заботу? – смеясь, спросил Азуса. – Скажи мне, обращался ли ты в прошлом году к правительству с просьбой выдать бумагу на издание твоей книги? Впрочем, ничего не говори. Я знаю, что обращался и получил согласие. Неужели ты думаешь, что бывают чудеса и правительство удовлетворило твою просьбу случайно? Я все еще пользуюсь кое-каким влиянием в министерствах, хотя мой сын и моя дорогая жена считают меня никчемным человеком. Неужели вы думаете, я не знаю, что ты теперь у нас знаменитость, что тебя зовут Юкио Мисима? Как я мог оставаться в неведении, когда все коллеги поздравляют меня с достижениями сына! Замечательная книга, новое имя, необычайный успех в военное время и так далее, и так далее. О да! Однако твой лейтенант Хасуда знает, кому ты обязан тем, что тебе выделили бумагу для издания твоих произведений!

– Именно потому он и захотел встретиться с тобой?

Азуса пожал плечами.

– Ты хочешь, чтобы я подробно рассказал тебе о нашей беседе?

– В этом нет необходимости.

Я отвернулся к окну, за которым уже сгущались зимние сумерки. Из щелей и пробоин в стекле все так же сильно сквозило.

Когда мы наконец добрались до дома наших друзей в деревне Сиката, я ослабел до такой степени, что едва стоял на ногах. Отец отверг предложение хозяев дома дать мне традиционное жаропонижающее средство, чтобы сбить температуру. Он заявил, что это приведет лишь к отрицательному результату. По его мнению, болеутоляющих таблеток и крепкого сна было вполне достаточно, чтобы вернуть мне здоровье.

Отец, без сомнения, хотел, чтобы я серьезно заболел и военные врачи на следующее утро, когда я должен был явиться в часть, признали меня негодным к строевой службе. Его план не мог осуществиться без помощи с моей стороны. На следующее утро я встал с высокой температурой. Мое лицо покрывала мертвенная бледность, а из груди вырывались резкие хрипы, которые вполне можно было принять за симптомы туберкулеза. Именно такой диагноз поставил молодой неопытный военный врач, осмотревший меня и задавший несколько вопросов, на которые я дал уклончивые ответы. Меня признали негодным к действительной военной службе и в тот же день отправили обратно домой.

Как только бараки военной части остались у нас за спиной, Азуса схватил меня за руку и побежал по глубокому снегу к расположенной у подножия холма деревушке. Мы оставили хитросплетение следов на снегу. Кто смог бы отличить мои следы от следов отца?

Наше возвращение домой к Сидзуэ было триумфом Азусы. Он спас меня от неминуемой смерти, от рокового призыва в императорскую армию. Конечно, об этом никто не говорил прямо. Но на столе сразу же появились рисовые лепешки и саке, что было роскошью в условиях скудного военного времени. Сидзуэ вышла к столу в своем лучшем кимоно, которое редко надевала. В тот вечер Азуса много смеялся, что было довольно необычно. Веселье он проявлял, как правило, только в компании своих друзей, сидя с ними в баре, где подавали суши, или ресторанах. Издаваемые им хрипловатые звуки, должно быть, свидетельствовали о радости по поводу того, что «дело сделано». Слыша неестественный смех отца, я чувствовал себя неловко и избегал смотреть на него, хотя он упорно не сводил с меня глаз. Мой взгляд ничего не выражал, ни ликования, которым светились лица брата и сестры, ни огорчения. Он был пустым. Я словно опустил забрало своего шлема.

Никто не догадывался о том, в каком смятении находились мои чувства и мысли. То, что Азуса испытывал сейчас радость и облегчение, приводило меня в недоумение. В моей голове не укладывалось, что этот нежный отец, от души радующийся избавлению сына, и деспотичный бюрократ, долгие годы преследовавший меня, – одно и то же лицо. Почему Азуса испытывал облегчение оттого, что спас «книжного червя», влюбленного в литературу чудака? Кем на самом деле был этот странный человек, который чуть ли не бахвалился тем, что обманул императора, лишил его законной добычи? Неужели это тот же самый сторонник нацистской идеологии, преданный слуга Его императорского величества, которого я знал долгие годы?

Азуса больше не мог выносить моего непроницаемого отчужденного выражения лица. Он был опытным бюрократом, хорошо разбиравшимся в настроениях подчиненных, и видел, что я проявляю строптивость. Потушив одну сигарету, он зажег другую и обратился к Сидзуэ, глаза которой сияли весельем и радостью. Давно уже я не видел мать в таком чудесном настроении.

– Наш Аспарагус (это было прозвище, данное мне в детстве Азусой; он впервые за много лет снова назвал меня так, демонстрируя в шутливой форме отцовскую привязанность), как всегда, скрывает свои истинные чувства и пытается казаться невозмутимым.

Засмеявшись, Азуса повернулся ко мне:

– Надеюсь, ты не сожалеешь о своем спасении? Мы едва вырвались из лап смерти.

– Да, мне, несомненно, повезло, – промолвил он. – Спасибо тебе за это.

Отец отвел глаза в сторону. Он едва заметно вздрогнул, услышав слова «спасибо тебе за это». Я внимательно взглянул на Азу-су. Передо мной сидел хорошо сохранившийся пятидесятилетний мужчина с коротко, по военной моде подстриженными волосами, в которых уже поблескивала седина. Это был государственный служащий среднего ранга в отставке, занимающийся теперь частной юридической практикой. Я понял, что этот самодовольный, привыкший к раболепию человек отныне не имеет надо мной никакой власти. Однако открытие не принесло мне радости. Напротив, я испытал сожаление, которое усилилось, когда я перевел взгляд на мать. Бьющая через край радость Сидзуэ подчеркивала ее увядающую красоту. Это была худенькая сорокалетняя женщина, на которой держался весь дом. У Сидзуэ появился волчий взгляд, который в военное время характерен для всех женщин, занимающихся добычей пищи для своих семей. Лицо и руки загрубели и потемнели от тяжелой работы на огороде – небольшом клочке земли, на котором она выращивала овощи.

Сидзуэ вернула мне мои серебряные часы, подаренные императором в память об окончании Школы пэров.

– Видите, даже он не смог отнять у меня мое любимое дитя, – гордо заявила она, обращаясь к членам семьи.

Я бросил взгляд на Мицуко, сидевшую напротив меня. Сидзуэ уже не в первый раз выражала свои особые чувства ко мне, подчеркивая, что любит меня больше, чем сестру и брата. Что они Должны были чувствовать при этом? Одетая в школьную форму Мицуко держала Киюки за руку. Казалось, они искренне радуются моему избавлению от неминуемой смерти. Мицуко улыбнулась мне. Ее чистое, нежное, лучащееся добротой лицо и смешная щель между передними зубами растрогали меня. Я вспомнил, как однажды, когда я явился перед собравшимися в нашем доме гостями, переодевшись в лучшее кимоно Сидзуэ и накрасив лицо ее косметикой, Мицуко точно так же улыбнулась мне. Мать тогда покраснела от стыда за мой поступок, а Мицуко, послав мне воздушный поцелуй, сказала:

– Не расстраивайся, брат. Все образуется.

– Прекрати, – с упреком одернула ее Сидзуэ. – Неужели девушек в вашей школе учат подобным вульгарным жестам?

Так невинный воздушный поцелуй Мицуко глубоко запал мне в душу.

 

ГЛАВА 8

БЕНАРЕС: ВДОВИЙ ДОМ

– Очевидно, он хотел утопиться, – промолвил доктор Чэттерджи.

Его слова вывели меня из задумчивости. Образ посылающей мне воздушный поцелуй Мицуко растаял, и я вернулся к действительности.

Несколько лодочников, отплыв на некоторое расстояние от берега, пытались вытащить что-то из воды. Товарищи и наблюдавшие с берега зеваки подбадривали их громкими криками. Наконец я увидел, что лодочники, напрягая все силы, тянут из воды человека. Это был старик. Вскоре благодаря усилиям спасателей он оказался в одной из лодок.

Странная мысль пришла мне в голову. Я вдруг подумал, что это чудесным образом ожил труп, который только что на наших глазах был кремирован и пепел от которого бросили в воды Ганга. Я засмеялся над столь нелепой мыслью, и доктор Чэттерджи улыбнулся мне, полагая, что я разделяю общую радость и веселье по поводу спасения старика, который, кстати, сопротивлялся и протестовал, когда его тащили из воды.

– Зачем его спасли? – спросил я. – Ведь он наверняка приехал в Каси, чтобы умереть.

– Я уже говорил, что самоубийство недопустимо. Это плохая смерть.

– В таком случае что вы называете хорошей смертью?

– Смерть, которую человек принимает добровольно.

– Но ведь именно так и определяют понятие «самоубийство».

– Вы играете словами, сэр.

– Да, вы правы, доктор Чэттерджи. Нельзя относиться легкомысленно к словам. В них заключена огромная сила, и они способны воплощаться. Я знаю это.

– Я мог бы показать вам храм Карват. Там с потолка свисает большая пила, «карват». Говорят, что в менее развращенную эпоху пила падала на просителя, которому Шива даровал смерть. Хотите, я отведу вас туда? Вы получите благословенную смерть из рук Шивы, если это – ваша судьба и если ваше время пришло.

– Самоубийство – не благословенный дар, не судьба и не вопрос выбора.

– В любом случае лишать себя жизни нехорошо. В наши дни карват больше не падает. Но если хотите, я покажу вам хорошую смерть.

Мы покинули Маникарника и вскарабкались по одной из бесчисленных крутых дорожек вверх по склону, туда, где стояли храмы и здания, высившиеся над площадками для кремаций. На углу двух улиц мы увидели стайку детей, которые весело кружились на небольшой карусели, приводимой в движение вручную. Одетые в яркие праздничные сари женщины наблюдали за своими радостно резвящимися чадами, катавшимися на разрисованных игрушечных лошадках. Казалось, счастливые матери и дети существуют в другом измерении и не видят, что всего лишь в нескольких ярдах от них стонет и корчится в предсмертных муках похожий на скелет нищий старик. Он лежал у пропахшей мочой стены на груде гниющих отбросов и испражнений, а рядом копался бродячий пес в поисках объедков.

Внимание прохожих было приковано к другому старику – обнаженному саддху, ползшему по узкой улочке. Он продвигался вперед на животе, отталкиваясь локтями и коленями, в окружении уличных лоточников, нищих и коз. За ним шли прокаженные. Вся процессия направлялась на берег Ганга. Длинные, покрытые золой и перемазанные испражнениями пряди волос саддху волочились по земле. Он прополз у наших ног, и я заметил, что его тело покрыто коркой грязи, а мерзкие глаза и открытый рот покраснели и сочатся влагой.

Саддху не обращал внимания на то, что ему бросали милостыню. Но следовавшие за ним прокаженные набрасывались на деньги, словно стая воробьев на хлебные крошки. Я не сомневался, что это именно тот саддху, которого мы встретили в предрассветных сумерках у гостиницы. Тогда он дрожал от холода, сидя под деревом.

Я сказал об этом доктору Чэттерджи.

– Какая разница? – пожав плечами, промолвил он.

– Вы верите в святость саддху, доктор Чэттерджи?

– Я – всего лишь гид, сэр, – ответил он. – Бедный ученый, живущий в эпоху Кали. То, что я думаю, или то, во что я верю, не имеет никакого значения.

Повсюду в Индии можно встретить праздность и равнодушие. Но доктор Чэттерджи называл это традиционным образом жизни, «паккарпан» или беззаботностью. Владельцы магазинов и рикши потягивали пьянящие напитки и жевали орехи бетеля. Улицы были заплеваны красной от орехов бетеля слюной и походили на полы в палате туберкулезников.

– На это можно взглянуть и по-другому, – сказал доктор Чэттерджи в ответ на мое замечание. – Представьте, что это красные отпечатки ног девадаси, прекрасных куртизанок, прошедших по улице.

– Поэзия закрывает глаза на нищету и убогость.

– Индусы преследуют в жизни четыре цели. Мы не лишаем себя кама, удовольствия, не чуждаемся артха, богатства и власти, и выполняем религиозные обязанности, дхарма. И мы не терпим спешки и суеты в достижении последней цели – мокша, освобождения.

Мы вошли в сад и по обсаженной кустарником дорожке направились к двухэтажному зданию. Небольшие таблички, прикрепленные к растениям, напоминали посетителям о необходимости молиться. Здесь были, например, такие надписи: «Рама, Рама, помни имя Рама».

– Это вдовий дом. Здесь можно встретить тех, кто находится в поисках мокша, – сказал доктор Чэттерджи, задумчиво жуя сорванный по дороге листик священного кустарника тулси.

Мы миновали молитвенную комнату. Здесь стояли алтарь, фигуры божеств и проигрыватель, из которого день и ночь доносилось одно и то же: «Харе Кришна!»

– Я знаком с директором этого приюта, – заверил меня доктор Чэттерджи, заметив, что я с опаской поглядываю на строгих, явно недовольных нашим появлением служительниц.

Мы вышли в залитый солнечным светом внутренний дворик. По его периметру располагались двухэтажные корпуса. В крохотных, скудно обставленных комнатах жили старушки, пришедшие сюда, чтобы умереть.

Доктор Чэттерджи провел меня в одно из этих сырых, мрачных помещений. Его обитательница лежала на узком соломенном тюфяке. Она хотела было приподняться, но не смогла и застыла, оцепенев. Лишь ее голова свободно двигалась из стороны в сторону, тело же было словно каменным. Ее одежда из сверкающего ярко-зеленого щелка была распахнута, и мы видели обнаженное тощее тело с выступающими ребрами и грудью девочки-подростка. Я чувствовал, как меня неудержимо влечет к этой женщине, жалкой и одновременно утонченно-возвышенной. Заметив одну странную особенность ее внешнего облика, я подошел поближе. Длинные распущенные волосы были седыми лишь в нескольких сантиметрах от корней, далее же они оставались иссиня-черными, не тронутыми сединой. Создавалось впечатление, что голову женщины окружает черный ореол, парящий на некотором расстоянии от нее. Вблизи я хорошо видел, что ее губы шевелятся, она что-то шептала. Вскоре я догадался, что умирающая поет. Печаль, страх и мука сложились в мелодию.

Примерно каждый час в комнату к ней и другим умирающим заходили две-три служительницы. Они громко пели молитвы, оглушительно били в гонг и трубили в большую раковину.

– Такую смерть не назовешь безмятежной и спокойной, – заметил я, зная, что шумные служительницы только что покинули это помещение, в очередной раз подвергнув умирающую тяжелому испытанию.

– Она здесь не для того, чтобы наслаждаться миром и покоем, – с улыбкой промолвил доктор Чэттерджи. – Вы слышали, как ее уже называют? Хара, Хара Махадева. Так обращаются только к Шиве или трупу.

– И она не получает здесь никакого лечения?

– Никаких лекарств. Только немного воды из Ганга и несколько листочков тулси раз в два часа.

– Так, значит, на самом деле она умирает от голода.

– Вы все еще упрямо твердите о самоубийстве? Вам не надоело говорить на эту тему?

– В Японии существует практика мокудзики. Аскеты постятся тысячу дней, питаясь лишь листвой. Фактически это растянутый во времени процесс самоубийства, в результате которого человек умирает от голода. Причем тело аскета за время поста само мумифицируется.

– Пожилая леди, которую вы видите здесь, занимается самоочищением, а не лишает себя добровольно жизни.

– Я не вижу разницы.

– Разница заключается в том, что это – хорошая смерть, – раздраженно заявил доктор Чэттерджи. И, пытаясь доказать свою правоту, он пустился в объяснения, используя при этом тело умирающей женщины как муляж на уроке анатомии. – При плохой, то есть безвременной, смерти «акала мртию», последний вздох, испускается или через задний проход вместе с испражнениями, или через рот с рвотными массами, или через какое-нибудь другое нечистое отверстие. Поэтому лучше всего умирать на пустой желудок, очистив тело от всех фекалий и других ненужных веществ. – По ходу своей речи он сунул палец в рот женщины, дотронулся до ее живота и, наконец, прижал его к черепу. – При хорошей смерти жизненное дыхание выходит вот отсюда, оно покидает тело через череп. Эта женщина постится, чтобы сделать свое тело слабым и дать возможность дыханию легко покинуть тело.

Во время его речи женщина не сводила с меня глаз, повторяя какие-то слова.

– Что она говорит? – спросил я.

– Она говорит: «Мои зубы сильны. Огонь не хочет покидать мое сердце». Эта женщина сожалеет о том, что смерть медлит и ее семейство несет большие расходы.

– Сколько времени она уже находится здесь?

– Почти четыре месяца. Я не сдержал улыбку.

– У нее нет другого выхода, ей остается только одно: преодолеть жизнь, выбрав смерть.

– Возможно, это действительно так. Простите меня, сэр, я не сумел показать вам хорошую смерть.

– Не стоит извиняться. Вы убедили меня, что смерть – дело практики. Но как на практике научиться умирать?

Когда мы на обратном пути вновь проходили по обсаженной кустами тулси дорожке, я сорвал листик и попробовал его на вкус. Он был горьким. Я представил себе, как умирающая старуха жует его сильными белыми зубами, напоминающими ей о неутоленной жажде жизни.

Это нелепое посещение вдовьего дома вопреки ожиданиям улучшило мое настроение, хотя доктор Чэттерджи, казалось, был удручен. Без всякой на то причины я вдруг ощутил твердую уверенность в том, что непременно снова встречу юного атлета, моего Дзиндзо, моего спасителя. И я стал искать его глазами в уличной толпе. Но почему я решил, что Дзиндзо проявит ко мне сострадание, в то время как я сам жестоко обошелся с Нацуко? Моя надежда зиждилась на измене. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я вырвал из рук прохожего медный кувшин с водой из Ганга и, быстро сделав из него глоток, запил горький листок тулси.

 

ГЛАВА 9

ПОЦЕЛУЙ

Мой доклад императору разочаровывает меня. Предыдущие страницы несут на себе отпечаток холодного величия, маскирующего ту правду, которую я пытаюсь сказать. Я собираюсь умереть в скором будущем, но мне до сих пор не хватает мужества признать мелкие, вызывающие недоумение истины жизни. Если продолжать бесстрашно анализировать дальше переживания существа, которое в 1945 году лелеяло амбиции стать всемирно известным писателем, то окажется, что в конце концов в нем проявились низменные качества пигмея. Я говорю о том существе, которое, растянувшись после обеда на диване в гостиной в доме родителей, с бессильной яростью алкоголика воображало себе, как покорит весь мир.

Я говорю о смешном конквистадоре, который не мог выйти из дома, не испытав приступа удушливого страха, подобно человеку, страдающему агорафобией – боязнью пространства.

Я говорю о романтически настроенном бездельнике, витавшем в облаках, о маленьком, домашнем, чувствующим себя обиженным монстре, который, если бы ему дали власть, стал бы для человечества настоящим ночным кошмаром.

Я говорю о семейной тайне, которую всегда тщательно хранят, о домашнем демоне, скрывающемся под крышей каждого буржуазного дома. Это – та маленькая правда, о которой я должен рассказать. Все поэты, великие и малоизвестные, с незапамятных времен мечтали, испытывая мстительное чувство, о явлении мессии, Антихриста праздности.

Как вы думаете, о ком я сейчас говорю? Я говорю о Гитлере. Да, о нем. И это моя маленькая правда. Гитлер, эта грандиозная загадка, присутствует в мечтах наших поэтов инкогнито до того дня, когда униженные поэты от мучительной праздности переходят вдруг к действию.

Впрочем, хватит о маленькой правде, давайте продолжим препарировать то ничтожное существо, которое пытается эту правду сказать.

Продвигаясь по темным закоулкам прошлого на ощупь, как слепой, я нашариваю цепочку событий, в результате которых я вышел на свет из мрака безвестности и обрел славу популярного писателя.

1945 год я провел в праздности. Наверное, это трудно себе представить. Тем, кто не пережил войну, со стороны кажется, что она касается всех, что каждая секунда человеческой жизни наполнена ею. На самом же деле военное время дает человеку возможность предаться полному безделью. Оно идеально для праздного поэта.

За несколько месяцев до подписания Акта о безоговорочной капитуляции меня отправили на военно-морские верфи в Коза, местность, расположенную приблизительно в тридцати милях к юго-западу от Токио. Я поехал туда не один, а в составе небольшой группы студентов, изучавших вместе со мной право в Императорском университете. Все мои сокурсники, кстати, в отличие от меня были совершенно справедливо признаны негодными к действительной службе в армии. Однако в Коза меня, как жалкого инвалида, отправили работать в библиотеку. Не буду писать о своих обязанностях библиотекаря, это слишком скучно. Упомяну лишь, что большую часть времени я проводил не среди книг, а на земляных работах. Я вырыл бесконечное множество выгребных ям для уборных – намного большее, чем их требовалось для поредевшего штата верфи. Когда раздавался сигнал воздушной тревоги, я, бросив все, бежал в довольно ненадежное убежище, расположенное на склоне холма. Мы давно уже перестали обсуждать вопрос о том, почему вражеские бомбардировщики уничтожают целые города, но не трогают такие военные объекты, как наша верфь.

Говорят, что простуда – завуалированная или символическая форма плача. Если это действительно так, то можно сказать, что я провел в слезах все лето 1945 года. Я перехворал бронхитом, гриппом, тонзиллитом и другими видами простудных заболеваний. Не знаю, были ли эти недуги следствием недоедания или меланхолии.

В конце июля я приехал домой в отпуск на поправку после очередной болезни. Ужасные воздушные налеты, которые продолжались весь март, в конце концов заставили отца перевезти семью из района Сибуйя в более безопасное место, в токийское предместье Готокудзи, где жили мои кузены. Сам Азуса остался в Сибуйя охранять дом. Вооружившись револьвером, он нес бессменное дежурство, готовый в любую минуту дать отпор грабителям. Разграбление домов стало обычным явлением в дни, когда в стране воцарился хаос. Однако мне показалось, что отец больше занят не охраной нажитого добра, а какими-то темными делишками. Во всяком случае, когда не было неполадок на телефонной линии, он вел бесконечные разговоры со своими друзьями-финансистами, часто переходя на таинственный шепот и прибегая к условленному коду.

Однажды после очередного подобного разговора Азуса вошел в гостиную и с изумлением посмотрел на меня. Я, по своему обыкновению, лежал на диване. По выражению лица Азусы я понял, что он забыл о моем присутствии в доме и был неприятно поражен, обнаружив меня здесь.

– Поезжай к своим кузенам в Готокудзи, – сказал он. – Там, на свежем воздухе, ты сразу же забудешь о своих хворях.

– А ты знаешь, что твой слуга распродает на черном рынке наши съестные припасы?

Азуса пожал плечами.

– Он полезен мне, и я не хочу увольнять его, – заявил отец, ясно давая мне понять, что в отличие от слуги я совершенно бесполезен в этом доме.

– Ты все еще не расстаешься с оружием? – спросил я. Азуса хмыкнул и похлопал ладонью по карману пиджака:

– В ящике моего стола лежит еще один пистолет.

– Все это напоминает переполох и неразбериху тех дней, которые обычно называют эпохой «Перед Рассветом».

– О чем ты?

– Дедушка рассказывал мне, что в те времена его отец, Хираока Такики, тоже вынужден был защищать свой дом от грабителей.

– Ты к любому явлению стремишься найти возмутительную историческую параллель, – сердито заметил отец и налил себе стаканчик шотландского виски.

Где он достал баснословно дорогое виски в военное время, когда многие горожане пребывали на грани голода?

– Что читаешь? – спросил отец.

– Маркиза де Сада.

– Прекрасный выбор, именно такие книги должен читать истинный патриот в наши дни, когда близится конец света, – со смехом сказал отец. У него отсутствовало чувство юмора, и это всегда раздражало меня. – Ты – больной человек.

Взяв стакан с виски, он направился к двери, но на пороге гостиной остановился и повернулся ко мне:

– Прошу тебя, уезжай в Готокудзи. Твоя неразумная мать будет рада тебе, а для меня твое присутствие слишком обременительно.

Мне очень хотелось, чтобы «Б-29» сбросил все свои бомбы на этот дом, на виски моего отца, на его револьвер, на телефон, по которому он, понизив голос, обсуждал свои темные делишки. Пусть голубое летнее небо покарает этого ублюдка!

Честно говоря, я читал не самого маркиза де Сада, а эссе о нем, написанное Жоржем Батаем. Если быть совсем точным, я перечитывал один пассаж Батая, который, впрочем, знал наизусть и над которым постоянно размышлял «в наши дни, когда близился конец света», как выразился отец. Я познакомился с божественным маркизом после смерти Нацуко. В завещанной мне библиотеке бабушки имелось несколько его книг. Его произведения произвели на меня сильное впечатление, а с годами я начал еще больше ценить де Сада. Я считал его единственным философом, к мнению которого стоит прислушиваться. Думаю, первоначально он снискал мою любовь прежде всего тем, что провел долгие годы в тюрьме. Мне, прожившему в карантине у бабушки двенадцать лет, это было близко. Кроме того, меня заворожила таящаяся в произведениях этого арестанта загадка. В душе долгое время томившегося в тюремной камере де Сада имелась другая, таинственная, закрытая для всех камера, и маркиз был пожизненно осужден носить ее в себе. Его загадка, как я понимал, была связана с сексуальным удовлетворением или, вернее, с невозможностью получить его.

Длившийся двадцать семь лет ад де Сада начался в пасхальное воскресенье 1768 года, когда он, связав проститутку Роз Келлер, бросил ее ничком на кровать и жестоко выпорол. За это маркиз был приговорен судом к тюремному заключению. Доказывая его вину, мадемуазель Келлер утверждала, что маркиз не вступал с ней в половые сношения, но когда хлестал ее плетью по ягодицам, то издавал «ужасные громкие крики». Может быть, эти вопли вырвались у него в момент оргазма и на самом деле он получал удовольствие? Нет, я в этом сильно сомневаюсь. Батай приводит свидетельства очевидцев оргий де Сада. Они в один голос говорят о том, что маркиз неистово кричал и выл, не в силах получить удовлетворение.

Невозможность получить удовлетворение – я назвал бы это анестезией чувства удовольствия – приводила де Сада к бесконечным эксцессам, разжигала его фантазию и заставляла воплощать самые безумные сатанинские замыслы. И все только ради того, чтобы получить наконец разрядку, выплеснуть сперму в момент, когда он испытывал самое глубокое мучительное неудовольствие.

Я хорошо понимал маркиза, потому что сам пережил нечто подобное в возрасте десяти с небольшим лет. Я так привык заниматься онанизмом, что меня неудержимо тянуло предаваться этому пороку в самых странных, неподходящих местах. Я не раз уединялся в туалете Школы пэров, чтобы удовлетворить свою ненасытную жажду. И вот в один прекрасный летний день, когда я, по своему обыкновению, онанировал в туалете недалеко от распахнутого окна, во дворе школы раздались оглушительные вопли моих одноклассников, кэндоистов. Отвращение, которое я испытывал к кэндо, заставило меня удвоить свои старания, чтобы быстрее довести дело до конца. Однако мой проклятый, необычно большой член сопротивлялся. И хотя он был твердым, как дубинка кэндоиста, он все еще не желал извергать свое содержимое. Запястье моей правой руки сильно болело. И тут меня пронзила боль, по телу пробежала судорога, и мощная струя спермы ударила в то мгновение, когда раздался пронзительный боевой клич одного из кэндоистов. В некотором смысле это был мой собственный крик. Но не крик, который рвется из глубины души в момент наслаждения, а вопль де Сада, кусающего губы от отвращения и испытывающего высшую степень неудовлетворенности.

Я сделал открытие. Дело было не в мужественных боевых кличах моих одноклассников, а во мне самом, в моей истинной сущности, которая проявилась в момент, когда они издали истошный вопль. И я понял, что смогу получить крупицу настоящего удовлетворения, только причиняя боль другому человеку или убивая его.

Я лежал на диване, наслаждаясь своим восхитительным состоянием. От легкого жара у меня немного кружилась голова, а дувший с реки чуть прохладный летний ветерок приятно холодил разгоряченное тело. Я думал о том, что отец прав и мне действительно необходимо уехать в Готокудзи. Мне хотелось отравиться туда еще и потому, что с недавних пор все мои мысли занимала Мицуко.

С того памятного февральского вечера, когда я в кругу семьи праздновал избавление от неминуемой смерти и в моей памяти всплыло воспоминание о посланном мне когда-то сестрой воздушном поцелуе, я не переставал думать о Мицуко. Мой разум пытался найти объяснение тому, почему воздушный поцелуй – эта мимолетная шалость, такая же эфемерная, как пух одуванчика или пыльца с крыльев бабочки, не дает мне покоя. И я, конечно, нашел его. Невинный поцелуй врезался мне в память, потому что моя мать слишком резко прореагировала на него. До сих пор в ушах у меня стояли обращенные к Мицуко слова Сидзуэ: «Прекрати! Неужели девушек в вашей школе учат подобным вульгарным жестам?» Раздраженный голос Сидзуэ свидетельствовал о том, что ее терзает ревность.

Горячность родителей во всем, что касается меня, объясняется тем, что их внимание всегда было приковано исключительно ко мне одному. Я был центром притяжения семьи Хираока, той точкой, вокруг которой вращалась ее вселенная. Родители не уделяли Мицуко и Киюки такого повышенного внимания. Мои брат и сестра были как будто лишними персонажами в семье. Я порой думал о том, что они, наверное, втайне испытывают глубокое чувство обиды. Однако воздушный поцелуй Мицуко дал мне ясно понять, что сестра, к счастью для нее, не стала спутником в этой вселенной. Она пребывала вне зоны действия моего темного магнитного поля. Мицуко, восхитительно легкое невесомое создание, существовала в своем безопасном мирке. Будущее было исполнено для нее простых земных чудес, в то время как я был лишен подобной перспективы.

Мне нравились повадки Мицуко, этой девчонки-сорванца, ее уживчивый характер. Так, наверное, выздоравливающий больной идеализирует ухаживающую за ним сиделку. Меня восхищала сама мысль о том, что у меня есть сестра. Мицуко, единственная среди членов семьи Хираока, пользовалась уникальной привилегией. Ей позволялось поддразнивать меня, потому что своими шалостями она была способна вывести меня из депрессии. Так, одной ее улыбки в мрачный февральский вечер 1945 года было достаточно, чтобы вернуть мне душевное равновесие.

Сидзуэ, находившаяся в поле моего притяжения, ревновала меня к сестре. Но в тот раз она переборщила. Реакция матери возбудила во мне эротическое чувство к Мицуко. Я вдруг обратил внимание на то, как восхитительно она надувает свои нежные губы. У нее были слегка выдававшиеся вперед зубы с забавной щелью в верхнем ряду. В моей душе родилось нечто похожее на теплое человеческое чувство. А затем, в последующие месяцы, оно превратилось в навязчивую идею. Я испытывал жгучее желание припасть губами к губам Мицуко в настоящем страстном поцелуе.

Меня переполняла радость оттого, что я снова увижу Мицуко после долгой разлуки, длившейся целый месяц. Перед мысленным взором возникал образ резвой девочки в строгой школьной форме, делавшей ее похожей на кокетливую монахиню. Я не был готов увидеть юную женщину, выглядевшую старше своих семнадцати лет, загорелую до неузнаваемости, одетую в свитер с треугольным вырезом. Высокие холмики грудей топорщили ажурную вязаную ткань. Вопреки моим ожиданиям на ней были женские хлопчатобумажные брюки. Женская прелесть Мицуко поразила меня до глубины души.

– Не смотри на меня с таким страхом, Том, это я, твоя сестра, – смеясь, сказала Мицуко.

«Том» было моим детским прозвищем. Так звали превратившегося в духа воды мальчика-трубочиста из повести Чарльза Кингсли «Дети воды», любимой книги Мицуко, с которой она не расставалась в детстве.

Мицуко взяла меня за руку. Ее ладонь была шершавой, как панцирь лобстера, а моя отвратительно мягкой и нежной.

– Это от работы на огороде, – сказала Мицуко, показывая свои ногти с набившейся под них грязью. – Боюсь, теперь мне будет трудно играть этюд Шопена.

– Но ведь ты никогда не мечтала стать Вандой Ландовской, не правда ли?

Мое замечание задело Мицуко за живое. Она серьезно увлекалась музыкой. Я не хотел обижать ее и теперь не знал, как сгладить неловкость. «Что за неуклюжие попытки добиться расположения Мицуко! – упрекнул я себя. – Разве таким образом можно завоевать симпатию девчонки?» Однако проблема заключалась как раз в том, что Мицуко уже не была девчонкой. Я имел дело с недоступной, далекой, словно звезда на небе, юной женщиной, у которой были собственные желания. Как мне примирить действительность с моими жалкими фантазиями? Я был в отчаянии.

– Я рада, что ты приехал, Том, – сказала Мицуко. – В Сибуйя сейчас опасно.

– Кто знает? Возможно, было бы неплохо, если бы воздушный налет положил конец моей никому не нужной жизни.

– Не говори так! – воскликнула Мицуко, и я понял, что она беспокоится не только обо мне, но и об Азусе.

Что, конечно, было вполне естественно.

Мне так хотелось убедить ее в том, что я мечтаю умереть. Однако, возможно, эта идея лишь на меня производила огромное впечатление, а Мицуко могла оставить равнодушной. Во всяком случае, мое желание умереть показалось бы ей, пожалуй, менее искренним, чем просьба прямо здесь, на этом самом месте, поцеловать меня.

– Не печалься, Том. Отец говорит, что война скоро кончится, – сказала Мицуко и чмокнула меня в щеку.

Дружеский поцелуй, который лишил меня всякой надежды на воплощение заветной мечты.

14 августа 1945 года американские самолеты «Б-29» сбросили на Токио целый дождь листовок с условиями капитуляции, которую предлагали союзные войска. В тот день я лежал в постели с тонзиллитом в доме наших родственников в Готокудзи. А назавтра, 15 августа, все семейство столпилось у репродуктора, чтобы узнать новости. В полдень мы услышали по радио священный Драгоценный Голос, объявивший о капитуляции.

Это событие произвело на всех мрачное гнетущее впечатление. Голос, символизировавший ночь, воплощавший драгоценный блеск луны, прозвучал в полдень. И о чем он нам возвестил? О том, что императорское зеркало разбилось, солнце навсегда закатилось и мир погрузился в вечный мрак. Незнакомый подданным голос императора слегка потрескивал, будто призрачный огонь, пожирающий сухой валежник. Император говорил на устаревшем языке, который понимали только эрудиты и который плохо доходил до простонародья.

– … военная ситуация не всегда развивалась в пользу Японии…

Услышав эти слова, я взглянул на Азусу и заметил – или мне показалось, что заметил, – как он усмехнулся. Азуса тоже наблюдал за выражением моего лица, ожидая реакции на заявление императора.

– … Мы решили проложить путь к великому миру для всех поколений, чтобы вынести невыносимое и преодолеть непреодолимое.

– Как это понимать? – спросил кто-то.

Это был Киюки или, может быть, один из моих кузенов.

– Спроси своего учителя в школе, – сказал отец.

– Это означает, что император Сева наконец решил воплотить в жизнь лозунг своего правления – «Просвещенный Мир», – промолвил я, чувствуя, что у меня перехватило горло.

Мой хрипловатый голос в тот момент был похож на голос императора.

– Это означает, – заявил Азуса, зажигая сигарету, – что мы входим в эпоху культуры. – И отец, обратившись ко мне, продолжал с надменным видом: – Так что, если у тебя еще не пропало желание быть писателем, действуй, настало твое время.

Азуса помолчал, давая нам время переварить услышанное. Так человек, поливающий комнатное растение в горшке с пересохшим комом земли, дает воде возможность хорошо впитаться. А затем, когда все в комнате затаили дыхание, Азуса, зная, как много значит для меня его разрешение заниматься литературным творчеством, перечеркнул только что сказанные слова одной фразой:

– Но прежде окончи университет и получи юридическое образование.

Почувствовав недомогание, я снова лег в постель. Через некоторое время ко мне в комнату зашла Мицуко. Я ждал ее. Но она явилась не сразу. Чтобы не обидеть Азусу, она покинула гостиную под предлогом, что мне необходимо теплое питье. Мицуко принесла мне жаропонижающий настой местных трав.

– Мне очень жаль… – промолвила она, протягивая чашку с настоем.

– Какая гадость, – морщась, жалобно проговорил я и не спеша выпил лекарственный чай, наслаждаясь тем, что сестра испытывает чувство неловкости. Вернув пустую чашку, я заметил: – Ты не должна извиняться, Мицуко.

– Но мне очень стыдно.

– Стыдно? За кого? За себя, за меня или за нашего отца?

– За нашего отца… Но знаешь, Том, порой ты ведешь себя столь же экстравагантно, как и он.

– Однако это не оправдывает его. Ты прекрасно знаешь, что он преднамеренно жестоко обошелся со мной. И прошу тебя, не зови меня больше Томом.

Мицуко казалась мне сегодня необычайно красивой, наверное, потому, что была сейчас недосягаема, как никогда.

– Отец говорил в порыве чувств и потому, может быть, выразился не совсем удачно.

– В порыве каких чувств, Мицуко?! – воскликнул я и хрипло засмеялся. В горле у меня першило. – Неужели я единственный в этой семье еще сохранил крупицу честности? Хочешь, я скажу тебе, что почувствовал, услышав голос императора, заявившего о необходимости безоговорочной капитуляции? Я не испытал ни волнения, ни скорби, ни даже чувства облегчения. После чудесного спасения от неминуемой гибели моя жизнь как будто разделилась на две части. Капитуляция дает мне робкую смутную надежду на то, что я наконец выйду из изоляции и начну что-то делать в этой жизни, к чему я, возможно, совершенно не гожусь или не готов. Мне следовало бы совершить самоубийство, как это сделали генерал Анами, вице-адмирал Ониси и пятьсот офицеров, взявших на себя ответственность за капитуляцию… Почему ты не подсыпала мне яду в чашку? Неужели отец до сих пор еще не приказал тебе сделать это?

– Не говори такие ужасные слова!

– Почему? Все будут только рады, если ты отправишь меня на тот свет.

Мицуко опустилась на колени рядом с постелью, ссутулившись под тяжестью моих жестоких слов. Я наслаждался эффектом, который произвел на нее разыгранный мной спектакль. Мое отчаяние выглядело столь натурально, что Мицуко прореагировала на него так, как я этого ожидал. Она медленно склонила голову и положила ее мне на колени. Я представил себе, что Мицуко обезглавили и ее тяжелая голова упала на мои ноги. Я ощущал ее тяжесть и исходившее от нее тепло, которое разливалось по моему телу.

«Значит, это и есть путь к сердцу Мицуко?» – подумал я. Она была легкоуязвима, потому что не знала, что такое нигилизм и никогда не сталкивалась с цинизмом. Мне не составляло большого труда с помощью секретных методов подчинить себе ее невинную душу. Мицуко больше не была моей сестрой, она представлялась мне чужим малознакомым человеком, ставшим моей жертвой. Если я буду действовать медленно и планомерно, то вскоре сделаю ее обитательницей своего призрачного внутреннего мира, исполненного безмерного отчаяния.

Тем временем мой отец стал курить сигареты новой марки, появившейся после заключения мира. Точно так же поступили и те из наших сограждан, которые остались в живых и все еще не бросили курить. Что касается меня, то мне не оставалось ничего другого, как вернуться в Токийский университет и продолжить изучение права. Я вновь облачился в старую потертую форму учащегося Школы пэров и принялся упорно штудировать учебники по юриспруденции.

Мои целеустремленность и прилежание показались Азусе подозрительными. Он начал задаваться вопросом, не пытаюсь ли я обмануть его. Однако отец напрасно терзался сомнениями и старался вывести меня на чистую воду. В то время я испытывал непреодолимое отвращение ко всему, что связано с литературой, и действительно бросил писать. Я с увлечением погружался в сухие абстракции права, убеждая себя, что навсегда избавился от мира художественного вымысла. Юриспруденция стала для меня своеобразным уходом в аскетизм. И это тоже был художественный вымысел. Мое раскаяние и отход от литературы являлись всего лишь одной из форм эстетизма.

Я не задавал лишних вопросов. Меня не интересовало, зачем нужно изучать устаревшие законы, введенные еще в эпоху Мэйдзи и почерпнутые из прусской правовой системы. Тем более что программа реформ генерала Макартура, главы оккупационных властей, должна была изменить эти законы. Программа была направлена на установление демократического режима мирного времени и борьбу с коммунизмом. Подобная концепция реформ находилась вне сферы моих интересов и за рамками моего понимания. Меня не волновал тот факт, что в недрах Штаба главнокомандующего оккупационными войсками «джефферсоны» в спешном порядке уже готовят новую мирную конституцию для моей страны.

До начала занятий в университете я часто бродил по разрушенному городу в белой рубашке и шортах – моей любимой одежде. «Смерть оказывает на нас более сильное воздействие в пору пышного лета», – так писал мой учитель Бодлер. И это было правдой. Казалось, период 1945 – 1948 годов был одним сплошным жарким летом, распространявшим удушливые запахи разложения. И суровые зимы были лишь небольшими вкраплениями в эту эпоху.

Токио представлял собой настоящую помойку, где возвышались груды ржавого искореженного металла и обгорелого мусора. Унылую картину нарушала лишь пышная зелень, заросли травы затягивали кучи щебня и обломки бетонных плит. В те годы цвели необычайно крупные, ярко-желтые одуванчики, сквозь асфальт пробивались вьюнки. Мощные сорняки заполонили брошенные оранжереи. Впрочем, от них оставались лишь стальные конструкции, казавшиеся призрачными на фоне удивительно синего неба.

Ровная гряда пепла лежала на том месте, где когда-то возвышались здания, а посреди нее стояла одна чудом уцелевшая постройка, похожая на обвитую вьюнком пустую гробницу.

Если бы запечатлеть все это на картине, то такое произведение, созданное кретином-модернистом, вызвало бы сегодня восторг у знатоков. Токио в те годы представлял собой настоящую выставку кретинического модернистского искусства. Мне казалось, что нет ничего прекраснее руин. Только что образовавшиеся развалины свежи, как первый день творения.

Я испытывал пьянящий дикий восторг посреди разрушенного города. Я праздновал интеллектуальную победу вечных ценностей над никчемностью настоящего. Не надо забывать, что драма Но и чайная церемония родились, подобно тянущимся к свету луны ночным цветам, на руинах гражданской войны Онин-буммэй. Разве терзаемые мукой призраки и духи театра Но не являются отражением действительности пятнадцатого столетия, когда Япония превратилась в одно сплошное кладбище? Четкие сдержанные жесты чайной церемонии и театра Но выражают «отсутствие действия», контроль над стихийным началом, и коренятся в черном пессимизме, вызванном ужасами войны и голода в средневековой Японии. И сейчас мы ощущаем в этих древних культурных явлениях то же самое, что и люди средневековья: мы видим в них анклавы, островки спасения, временные и непрочные убежища в мире, грозящем смертью.

Все эти устаревшие и бесполезные вещи – спокойная созерцательность чайного домика, грубая, с небольшими дефектами глиняная посуда скучного коричневого или черного цвета, слегка закопченный чайник – существовали изначально, с момента рождения чайной церемонии, и уже тогда казались безнадежно устаревшими и бесполезными. Все это является бегством в чуть при-глушенные, не бросающиеся в глаза предметы, которые обещают спасти нас от угрозы исчезновения, поскольку находятся в гармонии с ним. Это и есть саби. Саби стремится к тому, чтобы лик луны прятался за пеленой дождя.

Посреди развалин – этого лунного безжизненного пейзажа – я встретил множество одичавших людей. Здесь ютились бездомные, искавшие спасения от суровых зимних холодов. Вернувшиеся на родину остатки императорской армии, калеки и нищие, среди которых было немало молодых и еще довольно крепких парней, работали на черный рынок, занимаясь нелегальной торговлей. И среди этих аборигенов, живших среди руин дикарей, разъезжали на джипах одетые в форму цвета хаки миссионеры нового демократического образа жизни. Их вещмешки были набиты жевательной резинкой, контрацептивами и пенициллином.

Я смотрел на все это пристально и грустно, как смотрит клинический врач на безнадежно больного, течение болезни которого вызывает у него интерес. И я почерпнул здесь, на улицах разрушенного города, более фундаментальные знания, чем те, которые мог найти в устаревших учебниках по правоведению.

«Признание поражения является нарушением клятвы». Я понял, что эти люди больше не являются японцами, что это стоянка варваров, прибывших неизвестно откуда. Они находились вне досягаемости миссионеров из Военного Трибунала. Этих людей можно было вполне принять за победителей, наводнивших поверженный город. Я понял также, что Токио навсегда потерял для меня свое былое очарование. Его невозможно было восстановить в прежнем облике. Любая постройка, возведенная на месте руин, будет казаться безобразной, потому что память навеки сохранит воспоминания о разрушениях и смертях. Город был обречен на уродство и безобразие, ставшие отныне его ночным кошмаром, как та пышная сочная зелень, которая затягивала груды гниющего мусора, разлагающегося под лучами летнего солнца.

Я предпочел бы, чтобы все оставалось таким, каким было сейчас, чтобы все разрушения застыли в своей первозданной свежести, как в день творения. Многоголосая тишина во мне готова была взорваться, требуя выхода, пытаясь найти средства выражения, но я не желал давать ей выход. Я боялся садиться за письменный стол. Никогда прежде творчество не вызывало во мне столь сильный страх. Я не знал, почему так происходит, и не пытался разобраться в этом.

Я шел и шел, надеясь очнуться здесь, среди руин, и понять, что я – дома, что я – один из местных сумасшедших бродяг. И вместе с тем чувствовал себя совсем чужим в этих кварталах. Уличные грабители расположились на пустыре, жарясь на знойном солнце в распахнутых на груди рубахах. Меня пугали татуировки, покрывавшие их мускулистые тела, и серьги в мочках ушей. Я часто ходил на мост, который был исполнен для меня тайного очарования. Опершись на парапет, подолгу смотрел в прозрачную воду, в которой плавали какие-то обломки, свидетельства прошедшей войны. Однажды, стоя на мосту, я заметил то, на что раньше не обращал внимания. На береговом откосе чуть ниже моста за акациями виднелась уборная из ржавого железа и бетона. Мне вдруг захотелось подойти к этому строению и осмотреть его. Но внутри я не обнаружил ничего, кроме пожелтевшей каменной плиты в потеках мочи. Здесь было удивительно прохладно, поскольку уборная пряталась в тени моста.

Резкий запах аммиака пробудил в моей памяти воспоминания о Цуки. И я, охваченный волнением так, как будто собирался совершить преступление, решил помочиться в этом общественном туалете. Но прежде чем я успел осуществить задуманное, рядом раздались громкие голоса, и в уборную вошли двое мужчин. Мне не оставалось ничего другого, как только, стыдливо опустив голову, застыть между двумя незнакомцами, которые, бесцеремонно покряхтывая, мочились на каменную плиту.

– Посмотри-ка, какой огромный член у этого малого, – сказал один из них, судя по виду, бывший военный.

Он был одет в яркую «гавайку» нараспашку и мешковатые полосатые брюках с отворотами. Я внимательно посмотрел на него. Его смуглое обезображенное ранением лицо пряталось за завесой дыма. Незнакомец курил, зажав сигарету в зубах. Ему можно было дать лет двадцать с небольшим. Он обладал хорошо развитой мускулатурой, бедра парня стягивал широкий серый ремень. Пучки черных волос виднелись у него, из-под мышек, на груди был вытатуирован пион. Он носил одну серьгу – американский медный пенни с выгравированным хорошо узнаваемым профилем Авраама Линкольна. Превращенный в безделушку, висевшую в ухе спекулянта с черного рынка, Линкольн был прекрасным символом Нулевого года. Закинув голову, парень засмеялся, и мышцы на его короткой толстой шее напряглись.

– Если ты будешь так пристально смотреть на меня, мальчик, то описаешь свои ботинки, – сказал он.

Я пришел в себя, лишь когда снова оказался на мосту. Вцепившись в парапет, я чувствовал, что меня бьет дрожь. Там, в уборной, мой член сразу же отреагировал на пион, красовавшийся на мускулистой груди парня. И парень, несомненно, заметил это. Его смех и лукавый взгляд заставили меня, нетронутого девственника, устыдиться, но одновременно этот эпизод поверг меня в радостное волнение. Мне доставило удовольствие ощущение боли, резкой, как бивший в нос запах аммиака. Я представил себе экстаз, в который мог бы впасть, пронзив прекрасное тело парня своим стальным членом. Дрожа от волнения, я начал понимать, что эта встреча таила в себе больше соблазна и привлекательности, чем мой порок – онанирование перед зеркалом. И я стал искать новую возможность пережить противоречивые чувства стыда и наслаждения.

В моей голове быстро созрел план. Я решил притвориться, что любуюсь рекой, а затем, когда кто-нибудь уединится в уборной, войти туда. В течение нескольких недель я все свое свободное время проводил на мосту, неся бессменную вахту, или курсировал по берегу от уже знакомой мне уборной к другим, которые со временем обнаружил. Много часов я провел, стоя, словно у алтаря, на пропитавшихся мочой плитах в компании слепней и жужжащих ос. По ночам я часто лежал без сна на постели, приподнявшись на локтях, и часами разглядывал свой член, представляя все те непристойности, которые он мог бы совершить в полутьме уборных.

Экскурсии в таинственный мир писсуаров не мешали мне все так же страстно мечтать о поцелуе Мицуко. Мои первые гомосексуальные опыты являлись, по существу, бесплотными фантазиями. Мои любопытство и намерения были совершенно реальны и конкретны, но на практике они ни к чему не привели. Точно так же поцелуй Мицуко существовал лишь в сфере идеального, не имея ничего общего с сексуальными желаниями в любой их форме. Губы Мицуко стали для меня навязчивой идеей. И эта идея была разрушительной.

Как-то в начале октября 1945 года Мицуко позже, чем обычно, вернулась домой из школы. Вскоре она зашла ко мне в комнату. Я заметил капельки испарины на ее лбу, руки и лицо Мицуко были перепачканы.

– Я помогала расставлять книги в школьной библиотеке, – сказала она.

Но это не объясняло, почему сестра решила показаться мне в таком виде. На мгновение я испугался, решив, что она прочитала мои тайные мысли и решила явиться передо мной в том облике, в каком я мечтал ее увидеть, – с перепачканным сажей и копотью лицом. Но вскоре я успокоился, окинув Мицуко безжалостным оценивающим взглядом. Я стал внушать себе, что она выглядит очень непривлекательно в школьной форме.

Сестра сидела на стуле, сдвинув пухлые коленки. Теперь на ней не было женских хлопчатобумажных брюк, скрывавших некрасивые ноги. Она не надувала губки и походила на обычную, ничем не примечательную школьницу с выступающими вперед зубами.

Мицуко поставила на мой письменный стол стакан с водой. Это можно было бы расценить как кощунство, осквернение моего алтаря, если бы я сам не поощрял ее заходить ко мне и не способствовал установлению между нами дружеских отношений. Мицуко бросила на мой письменный стол внимательный взгляд и сразу же поняла, что я уже в течение нескольких недель не садился за него.

– Ты перестал писать, Том, – печально сказала она.

– Я просил тебя не называть меня Томом.

– Почему ты больше не пишешь?

– А зачем? Я скоро стану адвокатом.

Мицуко нахмурилась, но тут же, сочтя мое заявление забавным, звонко рассмеялась.

– Даже отец не рассчитывает на то, что ты серьезно относишься к карьере адвоката.

– Что ты хочешь этим сказать? Неужели думаешь, он смирился бы с тем, что я потихоньку пишу у него за спиной?

– Да, думаю, что он смирился бы с этим. Более того, мне кажется, он давно уже свыкся с мыслью, что ты станешь писателем.

Я чувствовал, что Мицуко права, и это огорчало меня. Она распахнула дверь в мир реальности, и при ее ярком свете мои фантастические мечты сразу же поблекли. Неужели правда заключалась в том, что я сам создал миф о непримиримо враждебном отношении Азусы к моим занятиям литературой? Наверное, мне было удобно верить в то, что он не желает, чтобы я стал писателем…

– Всю свою жизнь я кружился под воображаемые звуки императорского вальса! – воскликнул я и стал громко напевать мотив вальса Штрауса.

Мицуко приложила палец к губам, приказывая мне замолчать. И вновь ее прелестные губки привели меня в восхищение.

– Не думай, что у одного тебя есть тайна, – заявила она.

– Правда? И какие же грехи ты скрываешь от главы семьи?

– Не только от него, но и от мамы тоже. Не знаю, как рассказать им об этом.

Я подавил желание посмеяться над ней. И не потому, что пожалел Мицуко, а потому, что хотел скрыть раздражение, охватившее меня в этот момент. Я обиделся на сестру за то, что она отвлекала меня от моих мыслей и намерений, претендуя на мое внимание к своим проблемам и ища у меня сочувствия.

– Хочешь сигаретку? – спросила Мицуко, протягивая мне пачку «Лаки страйк».

Я знал, где она брала сигареты. Их продавала одна из старшеклассниц в школе, в которой училась Мицуко. Я взял одну, хотя еще не привык курить. Но сигареты создавали легкую непринужденную обстановку в духе времени, когда модно было проявлять ко всему наплевательское отношение.

Я достал из ящика стола морскую раковину, служившую пепельницей.

– Ну, теперь наконец-то ты скажешь мне, в чем дело?

– Да, я признаюсь тебе во всем, хотя даже для того, чтобы рассказать об этом тебе, мне потребуется все мое мужество. – Мицуко сделала глоток воды из стакана и неумело затянулась. – Я решила на это Рождество принять крещение.

Я усмехнулся, пытаясь скрыть удивление.

– Значит, ты будешь первой христианкой в семействе Хираока. А какое христианское имя ты возьмешь? Мария Магдалина?

– Я отношусь к этому с полной серьезностью… Впрочем, ты прав. Я действительно чувствую себя падшей женщиной.

– Это пройдет, – хмуро заметил я. – Кстати, почему ты считаешь себя падшей женщиной?

– Я не могу объяснить, – промолвила Мицуко и, сделав еще несколько глотков из стакана, добавила сдавленным от волнения голосом: – Ты – последний человек, кому я рассказала бы о том, что чувствую.

Мне показалось, что она кокетничает. Мицуко явно хотела, чтобы я попросил ее открыть тайну. Вздохнув, она заговорила снова:

– Я очень благодарна тебе. Спасибо, брат.

– За что спасибо?

Не смея произнести слова, которые вертелись у нее на языке, она надула губки. О, как отчаянно я жаждал припасть к этим прелестным губам! Мне казалось, что они живут отдельной жизнью и не имеют никакого отношения к ее неуклюжим ногам, груди, матке, всей этой женской анатомии, которая не вызывала у меня ни малейшего интереса.

– Итак, за что ты меня благодаришь? Мне кажется, ты намекаешь на то, что именно я тебе чем-то обязан. Это правда?

– Мне очень трудно говорить на эту тему, не смейся, пожалуйста, надо мной. За последние два месяца со мной что-то произошло. Ты был так искренен, так откровенен… Я не понимала тебя прежде… И вот впервые почувствовала твое отчаяние… Не надо улыбаться! Я не умею выражать свои мысли так, как это делаешь ты. Я понимаю тебя сердцем. И мне очень больно, что ты не можешь вновь сесть за свой письменный стол и излить на бумаге свои чувства, чтобы облегчить душу.

– Но ты же видишь, что я сейчас как раз сижу за письменным столом.

– Не превращай наш разговор в шутку. Меня беспокоит то, что ты бросил писать с тех пор… с тех пор, как мы сблизились.

– Неужели ты думаешь, что я бросил писать из-за тебя?! – воскликнул я и расхохотался. – Это так ты поняла мое отчаяние? Наверное, это и есть христианская психология в своем самом грубом и нелепом проявлении. Теперь мне все понятно. Ты хочешь избавиться от моего пристального интереса к тебе, который, как тебе кажется, коренится в моем отчаянии. Или, вернее, в жертве. Ведь ты постоянно думаешь о том, что я решил пожертвовать собой. Но почему ты не называешь вещи своими именами? Почему не скажешь прямо, что речь идет о подготовке к самоубийству?

– Да, ты недалек от истины, – пробормотала Мицуко, и на ее глазах блеснули слезы.

– Если ты воображаешь себя христианкой, то должна определить заболевание, которым я страдаю. Впрочем, я неплохо разбираюсь в христианских диагнозах духовных болезней, и это позволяет мне самому определить мое нынешнее патологическое состояние. Ты помнишь тот ужасный февральский вечер? Тогда отец, избавивший меня от смерти ценой предательства, торжествовал свою победу, потягивая саке. А мать радовалась, как радуется волчица, которая сожрала своего волчонка и тем самым спасла его. Ты помнишь тот вечер, Мицуко? Я избежал смерти ценой лжи. Ты понимала это?

– Нет, тогда я этого не понимала, – призналась она.

– Ты и сейчас не понимаешь. Я не просто испытывал облегчение оттого, что был признан негодным к действительной службе, я чувствовал удовлетворение. Ты можешь себе это представить? Я был доволен! Доволен тем, что смерть отвернулась от меня! По существу, я пребывал в состоянии уныния, которое, согласно христианскому вероучению, является грехом. Чем можно искупить этот грех? Впрочем, трусость, проявленная мной в тот февральский день, ничем не хуже покорности, которую проявила нация перед лицом поражения. Когда был подписан Акт о капитуляции, народ тоже испытал облегчение, а возможно, – кто знает? – даже почувствовал удовлетворение. Я мог бы сказать, что смерть отвернулась от японцев, и застыть в отвратительной надменной позе. Почему бы и нет? Почему не заявить, что сожаление и раскаяние являются мессианским долгом японцев? Почему не взвалить эту ношу себе на плечи? Как можно искупить грех, когда все вокруг отказываются это делать? Литературное творчество, во всяком случае, здесь не поможет.

– И что же ты собираешься делать? – спросила Мицуко, глядя на меня широко открытыми глазами.

По ее испачканной щеке катилась слеза, оставляя грязный след.

У меня не было ответа. Придя в замешательство, я стал тушить сигарету в пепельнице-раковине и неуклюжим движением перевернул ее. Пепел просыпался на стол. Отдернув руку, я задел стакан Мицуко и опрокинул его. По моим рукописям растеклась вода – это была глава новой незаконченной повести. Ошеломленный, я молча следил за ручейком.

Мицуко с присущим ей хладнокровием быстро встала и начала вытирать стол носовым платком. Я взял намокшие страницы рукописи и стал махать ими, чтобы просушить. Наши действия заставили нас близко придвинуться друг к другу. Почувствовав, что мне в плечо упирается грудь Мицуко, я повернул к ней голову, и наши губы сами собой слились в поцелуе, которого я так страстно жаждал все последние месяцы. Я попытался отпрянуть, но влажная холодная рука Мицуко легла мне на затылок. Я уступил ее напору, понимая, что тону в ней, словно в болоте, и почувствовал, как кончик ее языка бьется о мои губы. На мгновение наши языки встретились, и я впервые ощутил странный вкус другого человека, чужое несвежее дыхание. Когда мы наконец отпрянули друг от друга, тягучая паутина нашей слюны упала мне и ей на подбородок.

Мицуко смахнула пальчиком липкие капли с моего лица, а я влажным носовым платком вытер ее подбородок.

– Теперь у тебя есть сюжет для новой повести, – промолвила Мицуко, устремив на меня серьезный взгляд.

Сюжет? Да, действительно у меня вскоре появился неожиданный сюжет, скорее похожий на кошмар.

Через два дня Мицуко слегла с высокой температурой. Родители решили, что у нее грипп. Но к вечеру она впала в кому. В клинике Кейё ей поставили диагноз. Тиф. Мицуко сразу же перевели в инфекционную больницу в Окубу, мрачное, пустынное место, которое наводило на нас ужас.

Мицуко всегда отличалась крепким здоровьем. Как могло с ней случиться такое несчастье? Это вопрос мучил Сидзуэ. Азуса дал выход своему волнению, разразившись страстным монологом. Он пытался доказать, что его совесть чиста, потому что он всегда заботился о семье и был ее кормильцем.

– Разве существует более безопасное место, чем та замечательная школа, где она училась? Там она всегда была под надзором наставниц… А ее рацион питания? Разве она и вся наша семья не питаются лучше, чем многие японцы, вынужденные болеть и умирать с голоду из-за своего нежелания или отсутствия возможности покупать продукты на черном рынке?

Да, Азуса, несомненно, заботился о Мицуко. Тогда как такое могло произойти? Очевидно, во всем была виновата вода, которой пользовались в школе.

Но у меня была своя версия случившегося. Юань Сяо, не подозревая о том, в темноте выпил воду из черепа. Я чувствовал, что с Мицуко произошло нечто подобное. Она, введенная в заблуждение, по своей наивности выпила черную грязную воду японского кладбища. Но кто ввел ее в заблуждение? Может быть, тем черепом, из которого Мицуко отведала нечистой воды, был я? Вспомнив свои прогулки по берегу реки и стремление вновь испытать острое чувство унижения, я связал это с тем, что случилось с Мицуко. Я представил, что моя испорченность и грязь писсуаров, которые я столь часто посещал, просочились, подобно зараженной моче, в организм сестры. Моя порочная неспособность любить довела Мицуко до ёми, серого призрачного подземного мира слез и гниения.

В больнице Окубу не хватало медперсонала. Сидзуэ и я по очереди дежурили у постели Мицуко. Обычно я приезжал вечером после занятий в университете и, разложив учебники по правоведению, оставался в палате до утра. Жизнь едва теплилась в Мицуко, но я не верил в то, что она может умереть, и старался сосредоточиться на сухих, как пыль, юридических формулировках, которые действовали на меня как обезболивающее средство. Я словно окутывал себя звуконепроницаемым коконом, и бормотание находившейся в бреду Мицуко казалось мне шумом далекой реки.

Я сидел, погрузившись в чтение, но краем глаза видел то, чего не хотел и не осмеливался видеть. Это была картина ёми, вызывавшая во мне мучительное чувство вины.

В моей памяти почти не сохранились знания, полученные в университете, но я прекрасно помню те отрывочные сведения, которые я вычитал в книгах по правоведению, сидя у постели умирающей Мицуко. Я помню книгу сэра Генри Джеймса Самнера Мейна «Древнее право» и работу другого историка права, Виноградова, которая называлась «Основы исторической юриспруденции».

«Родство по отцу, кровное родство по линии матери, сообщество, матриархат и патриархат… все это – ключевые понятия антропологии, которые уходят своими корнями в историческую и сравнительную юриспруденцию».

Наверное – я не уверен в этом, но мне так кажется, – я посреди ночи, впадая в состояние полубреда, разговаривал с Мицуко, высказывал вслух свои сумасшедшие идеи той, которая не слышала их. Впрочем, я не могу быть совершенно уверенным в том, что она действительно не слышала меня. Порой она открывала глаза и, возможно, в эти минуты воспринимала окружающую действительность.

Я был словно зашоренный мул, и мир сузился для меня до размеров книжной страницы, на которую я смотрел сквозь тесный туннель. Я явственно видел грозящее мне за извращенную страсть к подглядыванию возмездие.

– … так что ты сама понимаешь, что я тоже в некотором смысле антрополог. Социальный позор, который лежит на мне, как на человеке, подглядывающем за посетителями общественных туалетов, делает меня настоящим социологом, способным понять юридические тонкости наших древних обычаев, прежде всего архаичной системы долгов, которые, как считается в Японии, непременно подлежат возврату. Но я вынужден вскрыть оборотную неприглядную сторону этого абсурдного обычая. Я веду существование зрителя, который вопреки истории…

– Я так и не крестилась.

Я взглянул на Мицуко. Ее зубы выдавались вперед, как у грызуна. Неужели она произнесла слова, которые я только что слышал? Впрочем, какое это имело значение? Разве не должен был я выполнить ее желание, о котором никто, кроме меня, не знал? Я глубоко задумался. Может быть, мне следует пригласить военного капеллана и попросить его крестить Мицуко? Но я не мог сделать это незаметно. Волей-неволей я привлеку к себе внимание больничного персонала и возбужу подозрения родителей. Крещение – несложный обряд. Я хорошо знал, как он совершается. Но позволено ли мне, человеку, не являющемуся христианином, крестить Мицуко?

– Если взглянуть с антропологической точки зрения, то кому я причиню вред, если сам совершу этот обряд? – спросил я и задумчиво взглянул на бутылку дистиллированной воды, которая стояла на тумбочке у кровати больной. Ее чистота уже не имела значения для отравленной Мицуко, а время повторного опыта Юаня Сяо еще не пришло. Я не мог заставить себя проговорить обязательные во время обряда крещения слова «Во имя Отца…».

Увлажняя лоб Мицуко и давая ей выпить подслащенной воды, я вспоминал ночи, которые проводил у постели Нацуко. Я вновь ощутил себя запертым в тесном пространстве комнаты, в которой лежала больная. Но на сей раз это была не спальня бабушки, а палата сестры в инфекционной больнице. Причиной смерти Нацуко стало кровотечение прободной язвы. И вот теперь Мицуко, в свою очередь, умирала от кишечного кровотечения.

– Ей недолго осталось жить, – сказал утомленный доктор. Он даже не заметил, как жестоко звучат его слова.

И все же я никак не мог поверить, что Мицуко умрет. Она лежала с открытыми глазами, ее дыхание было затруднено. Я взглянул на ее рот, походивший скорее на выжженный кратер гейзера, из которого должна была ударить струя крови, и поцеловал Мицуко в пересохшие губы. Последние слова сестры навсегда врезались мне в память. Она произнесла их отчетливо, в полном сознании.

– Спасибо, брат, – промолвила Мицуко. Она благодарила меня за то, что я убил ее.

 

ГЛАВА 10

ВЕРХОМ НА ТИГРЕ

ЗЕРКАЛО – ДРАГОЦЕННЫЙ КАМЕНЬ – МЕЧ

Зеркало, Драгоценный камень и Меч являются императорскими регалиями, священными семейными реликвиями ста двадцати четырех императоров, сменявших друг друга на троне в течение двадцати шести столетий. Они считаются не просто символами, а свидетельствами божественности. В соответствии с этими эмблемами мой доклад императору разделен на три части. Я не пытаюсь создать новую книгу, я всего лишь стремлюсь объяснить эти три понятия – Зеркало, Драгоценный камень и Меч. Эти три слова – самая загадочная троица в мире, потому что они являются диалектикой богословия.

– Не кажется ли вам порой, Тукуока-сан, что отчаяние Мисимы достойно сожаления? Что он слишком резок? Резок и смешон. Поскольку Мисима является наглядной иллюстрацией того, как далеко может зайти человек, пытающийся восстановить свою веру? Направленные на это усилия показывают, что мы все далеки от религии и наша вера безвозвратно потеряна. И, конечно, я жалок и смешон в своих бесполезных попытках восстановить то, что невосстановимо. В этом, пожалуй, мне нет равных.

– Горе рано или поздно проходит. Но человек остается неисправимым фантазером. Он придумывает сказки в духе Оскара Уайльда об императоре, который скачет на белом коне мимо толп преданных ему молодых людей, падающих на колени в снег, и призывает их вспарывать себе животы во имя любви к нему. Неужели Мисима хочет, чтобы мы приняли эту религиозную фантазию?

Притворство… Все это пустое притворство. Я не давал такого интервью корреспонденту газеты «Асахи симбун» Тукуоке Ацуо, хотя мечтал дать. Признаю, что я действительно встречался с Тукуокой Ацуо в Бенаресе утром 17 октября 1967 года, но наша беседа проходила не так, как мне бы того хотелось. Я был охвачен желанием на языке танца передать сокровенную суть моей жизни, но не посмел сделать это в присутствии репортера. Моя робость еще раз доказывает, что человеческий дух по своей сути трагикомичен. Человек может решиться на самоубийство, но он так и не сумеет нарушить условности, которым подчинена жизнь каждого из нас.

Я слишком хорошо знаю, почему Юкио Мисима смертельно устал играть свою роль. Езда верхом на тигре не могла длиться бесконечно долго. Мисима был не в состоянии постоянно притворяться здравомыслящим человеком, солидным писателем, старающимся поддержать свою популярность, свой успех. Он все время испытывал искушение выплеснуть свою фантазию на публику, которая в ответ сразу же отвернулась бы от него. Как часто в течение этих двадцати пяти лет в часы ночных бдений за письменным столом мой скептицизм наталкивался на пьянящий эгоизм Мисимы, который толкал его на всякого рода безумства! Порой ночью бывают минуты, когда лихорадка эстетического карантина доводит Мисиму до исступления, до состояния бреда, в котором писатель приходит к опрометчивому решению проверить на прочность то, чего ни в коем случае не следует проверять, – преданность читателей.

Постоянная лихорадка Мисимы, которая охватила его в феврале 1945 года, если можно так выразиться, оставила свои следы на снегу.

Впрочем, это не имеет никакого значения. В конце концов я пишу книгу, которую пишу. Она похожа на все другие мои книги, хотя в ней есть особенность. Она будет последней. Я заканчиваю писать. По моему замыслу, конец этой книги совпадет с концом моей жизни. А моя жизнь окончится тогда, когда я сделаю последний стежок на шве моей открытой раны – литературного творчества, навсегда закрыв ее.

Наверное, я должен испытывать сейчас чувство облегчения, а возможно, даже преисполниться ликования оттого, что заканчиваю наконец огромный многолетний труд. Но я не чувствую ни облегчения, ни удовлетворения. Я испытываю сейчас страшную усталость и опустошенность. Писателям хорошо знакомо это чувство. Оно наступает в конце работы над книгой, когда ты отдал ей все лучшее, что было в тебе, и вдруг понял, что так и не удалось сделать ее убедительной, воплотить до конца свой замысел. И она пополнит ряды бессмысленных книг, наводнивших мир, которые называют художественными произведениями.

Усталый и разочарованный тем, что многое не удалось в моей жизни, я почти потерял желание сводить счеты с ней. Мне кажется, я похож на дамскую перчатку, вывернутую наизнанку и брошенную. Человек не обретет покоя даже тогда, когда будет абсолютно уверен, что написал шедевр. Само слово «шедевр» кажется мне нелепым. Если вдумаешься в то, что за ним скрывается, сразу и не поймешь его уродливую сущность.

Я всегда находился рядом со смертью. Какой смысл имела для меня жизнь? Мой учитель Хасуда Дзенмэй подчеркнул вот эти строчки в «Хагакурэ»: «Человек не может совершить великий подвиг в обычном состоянии духа. Для этого нужно стать фанатиком и воспитать в себе тягу к смерти».

В книге, написанной мной двадцать лет назад, я признавался в том, что «нельзя отрицать склонность моего сердца к Смерти, Ночи и Крови». Что скрывается за словами «Смерть, Ночь и Кровь»? Это своеобразный код. Если его расшифровать, то окажется, что речь идет о Зеркале, Драгоценном камне и Мече, то есть об императорских регалиях. Зеркало отражает Пустоту, Смерть; Драгоценный камень – это Луна, отражение Ночи; а Меч – вспышка молнии, окрашенная в цвет Крови. Под этими символами подразумеваются также Религия, Эстетика и Этика. Эта поэма троичности подводит итог моей жизни.

Подобно греческой стеле эта тройная колонка – могильный камень, увековечивающий память о моей жизни.

Смерть, Ночь и Кровь… Эту первую строчку, которую я написал когда-то, и последнюю, которую я еще напишу, отделяют двадцать пять лет езды верхом на тигре.

Я могу точно сказать, когда началась моя опасная поездка на тигре. В первый день нового 1946 года во второй радиопередаче Сын Неба объявил себя простым смертным. Зеркало упало с небес и разбилось на сотни миллионов демократических осколков. Один из этих осколков разрезал меня, как земляного червя, на две половины. И обе эти половины посмотрели друг на друга с изумлением и отвращением. В тот период моей жизни я встретился с писателем Кавабатой Ясунари. Мне нужен был литературный покровитель с незапятнанной репутацией, который помог бы мне прославиться и сделать мне имя в опасные времена демократических чисток.

Кавабате было тогда лет сорок пять, во время войны он вел себя осторожно и потому избежал преследований со стороны оккупационных властей. Макартур решил, что Кавабата либерал. Появившееся в ноябре 1945 года эссе этого писателя побудило меня искать с ним встречи.

«Я чувствую, что моя жизнь уже подошла к концу, – писал Кавабата. – Мне остается только одно – вернуться к горам и рекам прошлого. И будучи уже по существу мертвым человеком, я намереваюсь описывать лишь скудные красоты Японии, и ни строчки на другие темы».

Я послал Кавабате мою книгу и лучший экземпляр одной из рукописей с просьбой оказать мне покровительство. Он ответил с обескураживающей холодностью. В своем письме он писал, что уже знаком с «литературными достоинствами этого молодого автора». Я засыпал его письмами, добиваясь встречи. И снова получил ответ, из которого мне запомнились такие слова: «… наш небольшой кружок является всего лишь публичной, зарегистрированной оккупационными властями библиотекой, которой пользуются пожилые, ушедшие на покой ученые. Боюсь, что мы обладаем слишком скромными возможностями и нам нечего предложить молодому амбициозному автору».

Однако моя настойчивость была наконец вознаграждена. «Давайте доживем до Нового года и посмотрим, что он нам принесет», – писал Кавабата. Обнадеживающие слова.

Я не стал дожидаться, чем обернется для нас Новый год, и бесцеремонно явился к нему, как только получил последнюю записку.

Поездка до Камакуры, где жил Кавабата, длилась один час. Камакура располагалась к югу от разрушенного Токио, и добираться туда надо было на поезде. Я как будто попал в другую страну. Это действительно был край «гор и рек прошлого». Я не отрываясь смотрел в окно, за которым мелькали живописные зимние пейзажи. Заснеженные холмы, причудливые сказочные деревья, храмы и жилые загородные дома. Война обошла Камакуру стороной.

Я казался сам себе вестником, явившимся из зачумленного города в райский анклав. Сойдя с поезда, я огляделся. «Судьба не случайно привела тебя в Камакуру, – с упреком сказал я себе. – Вспомни, что это – древняя феодальная столица так называемого Литературного правительства». В 1185 году Ёритомо, глава одержавшего победу клана Миномото, установил военную диктатуру в Камакуре. Так был создан военный режим, известный под названием «бокуфу», который правил от имени императора. На основе этого режима позже был создан сёгунат. Ученые, такие, как, например, Оэ Хиромото, предки которого в течение многих столетий служили императорскому дому, оставляли Киото, где находился император, и стекались в лагерь Ёритомо, грубого малограмотного самурая. Разговорный японский язык сформировался в Камакуре, это был стиль военных депеш и инструкций. Таков же был стиль придворной поэзии Камакуры. Название «Литературное правительство» было дано режиму Ёритомо предсказателями и астрологами.

Наверное, один из этих астрологов мог бы так написать обо мне: «В году Ноль + один недовольный жизнью ученый, Юкио Мисима, покинул столицу ради встречи с Литературным правительством Кавабаты Ясунари…»

Кавабата встретил меня у калитки своего загородного дома, окруженного садом. Я вручил ему свою дань – бутылку французского бренди и дюжину гаванских сигар. Все это я реквизировал из запасов Азусы.

– Как мило с вашей стороны, – поблагодарил меня писатель. – Вы потакаете моим главным порокам. Может быть, мы вместе разопьем эту бутылку и насладимся сигарами?

– Простите, но я не пью и не курю.

– Вам не за что просить у меня прощения. Во время голода людям свойственно поститься.

Жирный кот потерся о ноги хозяина, а потом, мяукнув, исчез за живой оградой. Это было хорошим предзнаменованием. Кавабата показал на заснеженные деревья, росшие на соседнем холме.

– Глядя на них, можно предаваться созерцанию в духе дзен. На меня как будто снизошла тишина.

– В Камакуре можно услышать звук горы, – процитировал я стихотворную строчку дзен.

– И, без сомнения, вздох деревьев на ветру.

Кавабата напоминал цаплю. Нос с горбинкой, длинная худая шея и седеющие волосы. Чем ближе я узнавал Кавабату, тем отчетливее становилось для меня его сходство с цаплей. Он шел впереди меня медленной, торжественной походкой цапли. Снег поскрипывал у него под ногами, словно сахарный песок. Снежная крупка упала на нас с криптомерии.

У вишневого дерева стояла группа людей.

– Я давно знаю всех этих интеллектуалов, – сказал Кавабата. – Вот католический романист из Нагасаки, который писал в стол в течение пятнадцати лет. Он жил в сельском изгнании, и это спасло его от атомной бомбы. Рядом с ним диссидент, профессор философии, кантианец, его преследовала японская военная полиция, кемпейтай. Далее вы видите политического деятеля в отставке, представителя старой довоенной либеральной школы, он прославился стихами, написанными в стиле ранней поэзии Камакуры. Рядом – историк искусства, изучающий свитки с живописью Камакуры. Мы с ним часто ведем беседы о миниатюрах, иллюстрирующих сцены сражения в военном романе «Хейке Моногатори».

Все четверо представителей «публичной библиотеки» Камакуры были вдвое старше меня. Я видел своих судей, людей, явившихся из прошлого, которое больше не существовало. Сухая, никому не нужная шелуха… Призраки на фоне прекрасного зимнего пейзажа. Пожилая служанка вышла из дома с подносом, на котором стояли чашки с горячим саке. Это зелье возродило меня к жизни. Стоявший в отдалении грубый неприветливый старик в подвязанных пеньковыми веревками гетрах и заплатанном жакете смотрел на вишневое дерево, опершись на рукоять мотыги, с таким видом, как будто хотел срубить его на дрова. Это был Хадзимэ – садовник, служивший у Кавабаты последние двадцать лет. А до этого он тридцать лет работал у его родителей. Похоже, не только я один не вписывался в кружок призраков Литературного правительства.

– Наше вишневое дерево состарилось, – сказал Кавабата. – Последние два года оно не цветет. Мы сейчас решаем, что нам с ним делать – срубить или оставить.

– Пора, господин, – сказал Хадзимэ. Кавабата посмотрел на часы:

– Ты прав.

Он приказал служанке отодвинуть экран в окне дома. Включенное на полную мощность радио стояло на столике у окна. Его было хорошо слышно у вишневого дерева. Отзвучали последние аккорды гимна, затем мы услышали сигналы точного времени, и наконец голос диктора объявил, что Его величество зачитает сейчас официальный рескрипт…

С вечностью было покончено в течение нескольких минут. Император отрекся от своей божественной сущности и объявил себя смертным человеком…

Служанка вновь подала нам саке. На сей раз кроме него на подносе лежали сладкие рисовые пирожки. Настроение у всех было далеко не праздничное. Но в соответствии со стоической японской традицией никто не высказал своего мнения по поводу услышанного. Однако вскоре я заметил, что лица присутствующих обращены ко мне. Как я понял, все ждали, что я скажу. Мой экзамен на право войти в кружок Камакуры начался.

– Кто отважится сказать, что мы потеряли сегодня и что приобрели? – спросил Кавабата.

– К сотне миллионов наших соотечественников прибавился еще один простой смертный, – ответил я.

Католический романист слабо улыбнулся. Похожий на цаплю Кавабата поднял чашку с саке и воскликнул с таким видом, как будто провозглашал тост:

– Кто может усомниться в этом?!

Хадзимэ посмотрел в синее небо. Оно не утратило своего блеска и не обрушилось на нас. Хадзимэ заплакал. Кавабату, этого нежного не догматичного реалиста, впрочем, как и всех остальных, тронули слезы старого верноподданного садовника.

– Давай, старина, давай, – только и сумел сказать расчувствовавшийся Кавабата.

И Хадзимэ начал петь грубым срывающимся голосом националистический гимн 1930-х годов.

– … высоко вздымающаяся гора Фудзи – это гордость…

Садовник зарыдал. Знаток миниатюр задрожал, будто от озноба. И тогда я продолжил с того места, на котором остановился Хадзимэ:

– … гордость нашей безупречной, словно золотая чаша, непоколебимой Японии…

– Безупречная чаша разбилась, Хадзимэ, – сказал Кавабата.

– Это прискорбно, господин, – промолвил Хадзимэ, вытирая слезы. – Какое несчастье услышать то, что я слышал сегодня. Тем более что новость была передана таким позорным образом.

Он имел в виду радио.

– Давайте лучше подумаем о том, что нам делать с этим несчастным вишневым деревом, – сказал Кавабата.

– Такое старое дерево может не цвести год или два, а потом на нем снова появятся цветы, – промолвил Хадзимэ, поглаживая рукой шершавый ствол вишни.

– Отсрочка, которую дает судьба, – не решение вопроса, – заявил католический романист.

Я представил себе, что пережил этот человек. Он, наверное, искал на радиоактивном пепелище Нагасаки останки близких.

Меня охватила дрожь. Я не предполагал, что моя инициация будет проходить на открытом воздухе, и потому оделся довольно легко. Мне вдруг показалось, что я снова стою голый перед военной медицинской комиссией, как было в Сикате.

Это сравнение не сулило мне ничего хорошего. Мне казалось, что я провалился на устроенном мне экзамене из-за того, что не сумел держать язык за зубами.

Хадзимэ неожиданно вонзил острый край мотыги в ствол вишневого дерева. Оно задрожало, и с его ветвей на нас посыпался снег, словно лепестки весенних цветов.

– Что ты делаешь?! – воскликнул историк искусства с таким ужасом, как будто садовник разорвал один из драгоценных свитков с миниатюрами.

– Возможно, пережитый шок вернет дерево к жизни, – сказал Хадзимэ и, повернувшись, направился к дому.

Мотыга, словно вопросительный знак, так и осталась торчать в стволе дерева.

– Думаю, сегодня он напьется до чертиков, – заметил католический романист.

Действия Хадзимэ спасли меня от полного отчаяния. Я вновь ощутил прилив жизненных сил. Ничего страшного не случится, если призраки Камакуры не захотят принять меня в свой кружок.

– Печальный день, – сказал Кавабата.

– Он принес нам разочарования, – поддержал его бывший политик и, взглянув на меня, добавил? – Молодые люди не готовы испытать это чувство.

– Мы пережили историческую ошибку, – сказал я, не в силах больше сдерживаться. – Дело в том, что цинизм легковесен как перышко. Молодежь быстро забывает и его, и печаль. Что касается меня…

Я вдруг замолчал.

– Прошу вас, продолжайте, – промолвил философ-кантианец. Я упорно молчал.

– Я чувствую себя ужасно старым, – со вздохом заметил Кавабата, – я не верю в будущее. Как вы думаете, мы выздоровеем когда-нибудь? Лично я не могу ответить на этот вопрос.

– Мой отец уверяет, что экономика скоро встанет на ноги и станет более здоровой, чем прежде, – сказал я.

– Похвальный оптимизм, – сухо заметил бывший политик.

– Но вы не договорили, Мисима-сан, – напомнил мне кантианец. – Вы сказали «что касается меня» и замолчали.

– Я хотел сказать, что для меня между опытом и действительностью существует непреодолимая пропасть.

– Пожалуйста, объясните, что вы подразумеваете под этой странной оппозицией. Каковы, по-вашему, различия между опытом и действительностью? – с интересом спросил философ, заинтригованный моими словами.

Я вкратце рассказал им о том, как работал на авиазаводе «Накадзима», больше занимаясь переводом пьесы Йейтса, нежели делом.

– Я начал переводить эту пьесу на язык театра Но годом раньше, еще до перевода моего учителя Хасуды Дзенмэя в Малайю. Мы вместе написали письмо американскому поэту Эзре Паунду в Рапалло в Италию и отправили его через итальянское посольство в Токио.

– Вы написали Эзре Паунду? Вы поступили неосмотрительно, – сказал политик. – Американцы арестовали его как фашистского пособника.

– Но почему Хасуда-сан посоветовал вам написать Эзре Паунду? – спросил Кавабата.

– Идея в общем-то принадлежала мне. У меня были большие пробелы в знании английского языка, Йейтс давно скончался, и мне нужен был консультант. Вот я и обратился за помощью к Эзре Паунду. Жизненные обстоятельства прервали мою работу над переводом. И лишь масса свободного времени на заводе «Накадзима» дала мне возможность возобновить перевод.

– Гм! – с недовольным видом хмыкнул бывший политик. Я заметил выражение отвращения на лицах моих судей. Мой эстетизм произвел на них неприятное впечатление, впрочем, на это я и рассчитывал. К тому времени я совсем замерз, мои ступни вросли в лед, я дрожал от озноба и потерял всякую способность думать и правильно реагировать.

– Я согласен с вами, Мисима-сан, – сказал Кавабата. – Действительно, существуют парадоксы военного времени. Оно похоже на пчелиные соты, и в нем можно отыскать тайные убежища и анклавы полной свободы. Я вспоминаю случай, произошедший в апреле 1942 года сразу же после первой американской бомбардировки Токио. Я пришел в книжный магазин, чтобы навести в юридических сборниках кое-какие справки об интересующем меня деле. В то время моя жена как раз ожидала получения наследства. Однако речь не об этом. Как только я углубился в чтение интересующей меня статьи закона, раздалась сирена воздушной тревоги. Все, кто был в магазине, бросились к выходу, что было вполне естественно. Но мне не хотелось никуда спешить. «Трусливая чернь», – с непростительным высокомерием подумал я о спасавшихся бегством людях. В конце прохода между книжными шкафами я заметил молодого человека, поглощенного чтением какой-то книги. Он склонился над ней, ничего не слыша и не видя вокруг. По виду это был больной голодный студент без гроша в кармане. На нем было старое грязное габардиновое пальто. Мне стало любопытно, какая книга приковала к себе его внимание. Он застыл в неподвижности, и на мгновение мне показалось, что юноша просто охвачен паникой и не может стронуться с места. Так иногда бывает с людьми во время воздушного налета. Я тихо подкрался и заглянул через его плечо. Оказывается, молодой человек склонился над учебником по медицине, открытом на странице с фотогравюрой женского влагалища, из которого торчали многочисленные гинекологические инструменты. Лицо раскинувшей ноги женщины было хорошо видно. Нетрудно было догадаться, что это был труп из анатомички. Ритмичные движения правой, спрятанной в карман руки молодого человека свидетельствовали о том, что он занимался мастурбацией. Мне стало противно, и я тут же покинул книжный магазин. Кстати, воздушная тревога в тот раз оказалась ложной.

– Ужасная история, – промолвил философ.

– Нисколько, – возразил Кавабата. – Чувство отвращения было спонтанным, но потом я обдумал ситуацию и изменил свое мнение о поведении молодого человека. Меня восхитила его попытка создать анклав удовольствия посреди многолюдной толпы, если так можно выразиться, в преддверии бури. Странная затея, если учесть, что он искал наслаждения, разглядывая влагалище анатомируемого трупа. Пространство свободы, видимое и в то же время скрытое от всех, в условиях тотальной мобилизации и есть то, что мы, интеллектуалы, во время войны называли «внутренней эмиграцией». Разве молодой человек, которого я видел в книжном магазине, не является примером такого внутреннего эмигранта?

– Бледный преступник, о котором писал Ницше, – тихо сказал я.

Мне показалось, что в истории Кавабаты речь идет обо мне самом.

– Вы упомянули Ницше? – спросил меня историк искусств. Я вспомнил Одагири Риотаро, который, прислонившись к пропеллеру смертоносного боевого самолета, наслаждался ласками мисс Персик во время воздушного налета.

Католический романист неодобрительно усмехнулся.

– Разве можно сравнивать онанизм с нашими усилиями духовно дистанцироваться от войны? Слишком нелестная для нас аналогия!

– А почему мы должны льстить себе? – возразил Кавабата.

– Ваш учитель Хасуда Дзенмэй совершил самоубийство, не так ли? – спросил меня бывший политик, как-то странно поглядывая на меня.

– Да, это так. Когда командир гарнизона в Малайе приказал своим воинам сложить оружие в соответствии с условиями капитуляции, Хасуда-сан выступил вперед и обвинил его в предательстве. А затем достал пистолет, застрелил командира и выстрелил себе в голову.

– Фанатический акт неповиновения, – качая головой, заявил бывший политик.

– Хасуда Дзенмэй был прекрасным исследователем классической литературы периода Хэйан, – сказал историк искусства и обратился ко мне: – Вы одобряете его поступок?

– Он поступил так, как предписывала его философия. Поэтому не имеет никакого значения, одобряю ли я его действия или нет.

– И тем не менее ответьте на вопрос, – вкрадчиво спросил Кавабата, – вы собираетесь присутствовать на церемонии в память Хасуды Дзенмэя, которая, по слухам, готовится сейчас в Токио?

– Церемония не состоится до тех пор, пока из Малайи не прибудет прах учителя.

– А вам не кажется, Мисима-сан, что нецелесообразно устраивать церемонию в память того, кто открыто выступил против капитуляции?

– Чего вы хотите от меня? Чтобы я отрекся от учителя?

– Есть люди, – сказал Кавабата, – которые приняли безоговорочную капитуляцию намного раньше, чем это стало неизбежностью.

– Думаю, что я тоже принадлежу к числу этих «внутренних эмигрантов», как вы их назвали.

– Было бы неразумно с вашей стороны, – заявил философ, – настаивать на том, что Хасуда Дзенмэй был вашим учителем. Кроме того, нет никакой необходимости, об этом и так все знают.

– Он был вашим учителем, – сказал бывший политик, сделав ударение на слове «был».

– Я понимаю, о чем вы говорите.

– В таком случае ответьте на мой вопрос. Вы намерены присутствовать на церемонии в его память? – спросил Кавабата.

– Да, я не могу поступить иначе.

Кавабата бросил взгляд на воткнутую в ствол вишневого дерева мотыгу Хадзимэ.

– Ну что же, – промолвил он.

Незаметно подкрались ранние зимние сумерки. Начался снегопад. Кавабата проводил меня до калитки сада. Проходя мимо выстроившихся в ряд мрачных кедров, я сказал:

– Я свалял дурака.

– Почему вы так говорите?

– Я вел себя как фанатик.

– Думаю, никто из моих друзей не придал этому никакого значения.

Прощаясь со мной у калитки, Кавабата сказал:

– Мы решили основать новый литературный журнал. Он будет называться «Нинген». Это название должно вызвать широкий резонанс, как вы считаете? – Он улыбнулся. – Мы были бы рады, если бы вы приняли участие в издании журнала.

– У меня есть одна проблема, причем «человеческая, слишком человеческая».

– Какая?

– Я не знаю, о чем писать, сэнсэй. Во мне нет никакого энтузиазма, никакой энергии. Мне нечего сказать.

– Я пережил нечто подобное. Хотите, я дам вам совет? Пищите о себе. Мне кажется, вашему поколению необходима правдивая исповедь.

– Но это – мои проблемы. Что я могу написать о себе, если я не существую? Я не хочу рядиться в чужие маски.

– Вы недавно процитировали Ницше, упомянув о «бледном преступнике». Вы, наверное, знаете и это высказывание философа: «Лишь поэт, способный лгать сознательно и охотно, способен говорить правду».

Бредя в сумерках по глубокому снегу на станцию, я думал о том, что означала эта встреча с Кавабатой. Мы с ним разыграли сюжет басни «Журавль» , где он исполнял роль цапли, а я лисы. Впрочем, весь этот спектакль можно было еще назвать «Проверкой на человечность».

 

ГЛАВА 11

ФЕРНАНДО ПИНТОМЕНДЕС

На третий день моего пребывания в Бенаресе я попрощался с настоящим Тукуокой Ацуо, с которым ехал в одном такси, и вышел у центрального почтамта. Я приехал сюда, чтобы послать телеграмму моему издателю Нитте Хироси, но так и не сделал этого. Мое внимание привлек странный человек, лежавший на веранде поперек двери, ведущей в почтамт. Его наружность потрясла меня до такой степени, что я сразу же забыл о своих намерениях. Совершенно голый и лоснящийся от жира, как морская свинка, он блаженно улыбался, сознавая, что его огромных размеров половые органы привлекают к себе внимание собравшихся перед верандой зевак.

Я решил, что это еще один саддху, только необычно тучный и развязный. Вместе с другими зрителями я наблюдал, как этот святой человек пожирал пирожки с начинкой, в то время как молодой слуга массировал его спину и огромный зад. В массажисте я сразу же узнал моего Дзиндзо, юного акробата, о встрече с которым мечтал вчера, выйдя из Дома вдов. И вот теперь я снова увидел его. Юношу украшала гирлянда из цветов. Улыбаясь, он массировал тело толстого гиганта. Перед верандой стояла толпа людей, и я не мог подойти ближе.

– Желаете насладиться этим зрелищем вблизи? – раздался рядом со мной знакомый голос.

Обернувшись, я увидел своего неизменного спутника – доктора Чэттерджи. На сей раз он был одет в хлопчатобумажную блузу и просторные шорты цвета хаки. От него несло перегаром. Доктор был пьян.

Саддху тем временем встал на ноги и осушил одну из стоявших на веранде банок, наполненных какой-то жидкостью. Доктор Чэттерджи похлопал ладонью по плечу возбужденного молодого брамина, державшего под мышкой свежий номер «Бомбей Таймс».

– Скажите, пожалуйста, что здесь происходит? – спросил он.

– Это агори, – ответил брамин. – Он пьет собственную мочу. Очень целебную жидкость.

Агори выплеснул остатки мочи из банки на зрителей.

– Люди каждый день приходят сюда, чтобы получить это благословение, – добавил брамин.

Я решил уклониться от такого благословения, и это мне удалось. Окончив свой ежедневный спектакль, колосс, тело которого напоминало содрогающуюся желеобразную массу, спустился по ступеням почтамта. Толпа двинулась за ним. Я впервые встретился взглядом с моим Дзиндзо. Он улыбнулся. И я снова убедился в том, что мальчик нездоров. Об этом свидетельствовал голубоватый оттенок зубов, единственный недостаток в его внешнем облике. Мой Дзиндзо страдал анемией, развившейся в результате туберкулеза. Я хотел последовать за ним, но мне помешал доктор Чэттерджи, который снова заговорил с молодым брамином.

– Вы утверждаете, что этот нелепый клоун – агори? – спросил он. – Нет, не может быть. Это мошенничество.

Молодого человека обидели слова моего гида. Вскоре агори и мальчик исчезли из виду, и толпа тут же рассеялась.

– Не хотите ли зайти ко мне домой, в Дал-Манди, сэр, – спросил доктор Чэттерджи, – и выпить с бедным ученым на прощание? Доставьте мне такое удовольствие, сэр.

– Поскольку это наша последняя встреча, я принимаю ваше приглашение, доктор Чэттерджи. Но прошу вас сделать мне одно одолжение. Позвольте, я сам найду дорогу к вашему дому, без вашей подсказки.

Вообще-то я плохо ориентируюсь, но в тот день, похоже, меня вела сама судьба. Словно лунатик, я шел по наитию через город мертвых и вскоре увидел голубую арку, под которой мы два дня назад прятались от дождя.

– Прекрасно, сэр, вы нашли мой дом, хотя и выбрали не самый короткий маршрут.

Во дворе мы увидели соседа доктора Чэттерджи, старого жреца, который, судя по влажной одежде, недавно окунулся в Ганг. Он что-то бубнил себе под нос и брызгал на лингам воду из медного сосуда. Заметив доктора Чэттерджи, старик оставил свое занятие и стал, смеясь, передразнивать моего гида, его хромоту, тик и почесывания. Поднимаясь на крыльцо дома, мы слышали за спиной смех старика.

– Почему вы позволяете ему передразнивать вас?

Вместо ответа доктор Чэттерджи произнес загадочную фразу в такт своим шагам:

– Non coerceri maximo, contineri tamen a minimo, divinum est.

– Что вы сказали?

– Это латынь. Я сказал: божественное не то, что заключено в большом, а то, что содержится в малом. Вы знакомы с духовными упражнениями Игнатия Лойолы?

– Нет, хотя я слышал о них.

Мы поднялись по лестнице на галерею второго этажа. Когда-то великолепные, украшенные резьбой деревянные столбы и панели теперь выцвели и прогнили.

Войдя в свое жилище, доктор Чэттерджи опустился в кресло.

– Угощайтесь, это джин, – сказал он и налил мне почти полный стакан из большой бутылки. – В кувшине вода с хинином. Прекрасное обеззараживающее средство, которое помогает даже при болезнях желудка. Как вы чувствуете себя после вчерашней прогулки по Гангу?

– Отлично.

Теперь, когда одетый в шорты доктор Чэттерджи сел, я хорошо видел, почему он хромал. У него было повреждено левое колено.

– Вы хотите знать, что случилось? – спросил он, проследив за моим взглядом. – Это память о столкновении с полицией в Калькутте несколько лет назад во время беспорядков. В те дни я был марксистом. – Он взял книгу с маленького столика и, не открывая ее, процитировал: – «Даже самые утомленные речные ветры когда-то явились с моря». Суинберн, «Сад Прозерпины». Я все утро опьянял себя его поэзией. И видите, до какого состояния она довела меня.

Исходившие от доктора Чэттерджи запахи свидетельствовали о том, что он опьянял себя не только Суинберном. Доктор Чэттерджи, должно быть, прочитал мои мысли.

– Вы, наверное, считаете меня типичным бенаресским бездельником, – промолвил он.

– Скорее, типичным британским.

Я огляделся вокруг. В обстановке не было ничего индийского. Нас окружали сплошь английские вещи. Акварели с лондонскими пейзажами, полки с книгами английских классиков, крикетная бита в углу. Все свидетельствовало о том, что хозяин этой комнаты – настоящий англоман. И лишь покрывавшая все предметы густая пыль являлась чисто индийской. Вероятнее всего, то был принесенный сюда бризом с мест кремации пепел сожженных человеческих тел.

– Мое жилище вам не нравится?

– Оно удивило меня.

– Но почему? Впрочем, я могу предположить, что именно показалось вам удивительным. Если бы эта комната была кабинетом директора провинциальной школы в каком-нибудь английском графстве, она не вызвала бы у вас удивления. Но здесь, в доме, из окон которого открывается вид на Бенарес и воды Ганга, она кажется по крайней мере странной. Я прав?

– Вы преувеличиваете.

– Вовсе нет. Я просто поставил вам диагноз. При взгляде на мою комнату вы испытываете чувство превосходства азиата над европейской культурой.

– Мебель и другие предметы интерьера не задевают чувства моей национальной гордости, доктор Чэттерджи.

– В таком случае не надо обижаться. В конце концов, что вам мешает окружить себя мебелью, имитирующей стиль рококо? Или смотреть телевизор, сидя в кресле времен Людовика Четырнадцатого, надев американские джинсы и гавайку? Интересно, как выглядит дом, который вы построили восемь лет назад в Магорне? Может быть, он возведен в колониальном стиле викторианской эпохи и напоминает дома американского Юга? Или это эксцентричный особняк наподобие тех, которые можно увидеть в Бразилии или в английском Гилдфорде? Наверняка нечто причудливое, как воплощенная мечта европеизированного азиата.

– С чего вы взяли?

– Да вы сами мне об этом рассказывали!

Слова доктора Чэттерджи удивили и расстроили меня. Подобные детали можно было прочесть лишь в скандальной хронике японских газет. Насколько я помнил, я ничего не рассказывал ему о своем новом доме.

– Вы не могли услышать такое из моих уст.

– Причиной провалов в памяти является нечистая совесть.

Я вдруг заметил, что поведение доктора Чэттерджи резко изменилось. Тик исчез, он перестал постоянно чесаться и с подобострастным видом произносить слово «сэр» к месту и не к месту. На его коленях все еще лежал томик Суинберна. Доктор Чэттерджи держал его в руке, засунув палец между страницами.

– Память – ненадежная вещь, – заметил он и открыл книгу. – Посмотрите на засохший цветок, лежащий между страницами. Это дикий тюльпан, который я нашел на болотах Суффолка много лет назад. Он о многом говорит. Это цветок памяти, растущий в саду Прозерпины, богини мира мертвых, мира забвения.

И он показал мне цветок с пирамидальными лепестками, который когда-то был лиловым, но сейчас выцвел и стал почти прозрачным.

– В годы учебы в Кембридже я превратился в настоящего ботаника, – продолжал доктор Чэттерджи, перелистывая страницы, между которыми лежали засохшие растения, собранные им когда-то в Англии. – Но я так и не нашел то, что постоянно искал, – амарант, который, как утверждают, никогда не выцветает и не теряет своей яркой окраски. Причем я собрал несколько видов амаранта, но все было не то.

– Доктор Чэттерджи, может быть, мы на некоторое время покинем сад Прозерпины и вернемся к одному интересующему меня вопросу?

– К какому вопросу?

– Откуда вы почерпнули сведения обо мне?

– Хотите, я открою вам одну тайну? Когда я случайно услышал о том, что вы собираетесь приехать в Индию, я обратился в Британский Совет в Калькутте и настоял, чтобы меня назначили вашим гидом.

– Но почему вы так рьяно стремились получить эту работу?

– Дело не в работе. Я никогда не был гидом и на этот раз тоже выступил совсем в другом качестве.

– Но зачем вам все это было нужно?

– Вы видели сегодня агори?

– Да, но какое это имеет отношение к моему вопросу?

– Самое непосредственное. Вам нравится, когда вас дурачат, вводят в заблуждение? Вы уже не раз видели настоящего агори, но так и не поняли этого.

– Вы так резко изменили свое мнение, доктор Чэттерджи. Теперь вы, вопреки вашим прежним утверждениям, настаиваете на том, что этот мифический персонаж не только существует, но уже не раз попадался мне на глаза?

– Вы до сих пор упорно отрицали истинную цель вашего приезда в Бенарес, и я делал вид, что верю вам. Вы заявили, что приехали сюда, чтобы собрать материал для книги. Как писатель вы знаете лучше, чем многие другие, что намерения никогда не совпадают с действительностью. Что вы на самом деле в конце концов напишете? Явится ли ваша новая книга воплощением вашего первоначального замысла, ваших намерений?

– Я понимаю, о чем вы спрашиваете. Вас интересует, существует ли художественное произведение в нашем сознании еще до своего воплощения на бумаге. Я прекрасно знаю, что иллюзия действительности не является результатом мастерства писателя, а возникает помимо наших намерений и ожиданий.

– Вы выразили мою мысль лучше, чем это мог бы сделать я. А теперь признайтесь, что агори являются истинной целью вашего приезда в Бенарес.

– Что навело вас на эту мысль? Я никогда прежде ничего не слышал об агори. Это слово впервые в моем присутствии произнес один из постояльцев гостиницы всего лишь три дня назад.

– Но почему случайно упомянутое слово вызвало у вас живой интерес? Думаю, что и сам незнакомец, из уст которого оно прозвучало, произвел на вас неизгладимое впечатление.

Я вспомнил бригадира, сидевшего на веранде гостиницы «Кларк». Тогда он показался мне вставшим из могилы маркизом де Садом. Я засмеялся.

– Думаю, жизнь является исключением из тех правил, которым подчиняется искусство, – заявил я.

– И это вполне естественно. Потому что жизнь – то, что мы не в силах воссоздать в своем воображении.

Луч закатного солнца осветил висевший в простенке между книжными шкафами цветной литографический портрет брамина.

– Ваш гуру? – саркастическим тоном спросил я.

– В некотором смысле, – ответил доктор Чэттерджи, задумчиво улыбаясь. – Он умер примерно три сотни лет назад. Это – Роберто Нобили, миссионер-иезуит семнадцатого столетия.

– Миссионер-иезуит в платье брамина?

– Вы не первый, кого удивляют действия Нобили. Он свел в единое целое браманизм и христианство, его учение известно под названием малабарского обряда. Христианство стало распространяться в португальской колонии Индии еще до прибытия Нобили. Христианские неофиты были вынуждены брать португальские имена и фамилии, есть, одеваться и вести себя, как португальцы. Они стали изгоями индусского общества. Нобили, отбросив высокомерие европейца, вошел в касту браминов. Он стал носить соответствующую одежду и придерживаться вегетарианской диеты. Полоска ткани на его лбу свидетельствует о том, что его признали учителем, саньяси. Когда брамины узнали, что отец Нобили был графом и генералом в Папской армии, они дали ему аристократический титул Раджи Саньяси. Успех его миссионерской деятельности заставил замолчать его критиков в Ватикане, тех, кто выступал против скандальной идеи слияния христианства и брахманизма. И лишь в 1144 году Папа Бенедикт XIV объявил своим декретом малабарский обряд вне закона.

– Если я правильно вас понял, вы последователь Нобили, приверженец малабарского обряда?

– И да, и нет. Я действительно последователь Нобили, но мне запрещено исповедовать малабарский обряд.

– Вы хотите сказать, что вы – иезуит? – с изумлением спросил я.

– Верно.

– Неужели это правда, доктор Чэттерджи, или это очередная ваша шутка?

– Что касается моей жизни, то она представляет собой настоящую загадку. И агори занимают в ней не последнее место. Имя Анант Чэттерджи дано было мне не от рождения. Меня крестили в соборе Гоа в 1930 году и дали имя Фернандо Пинто Мендес. Мой отец, Васко Пинто, эмигрировал из Гоа в Бомбей в 1920-х годах и сколотил здесь состояние, занимаясь производством кондитерских изделий. Он был метисом, на четверть португальцем. Поэтому я не обыкновенный индиец, в моих жилах течет португальская кровь. Васко Пинто запечатлелся в моей памяти в образе всадника, тучного, как это и положено производителю сладостей, невысокого роста, очень уродливого, но с замечательными серыми глазами – единственной чертой внешности, которую я унаследовал от него.

Он женился на юной девушке, которая была вдвое моложе его и имела знатное происхождение. Она была из Пурва-Прадеш, района, расположенного в сердце Индии. Семья отвернулась от бедняжки, и она, конечно, не принесла Васко приданого. Кроме того, моя мать была больна туберкулезом. Врачи, которые в те дни еще не использовали антибиотики для лечения этого опасного заболевания, заявили, что беременность может стоить ей жизни.

Однако мои родители проигнорировали мнение докторов, и если верить рассказам няни, я был зачат в выходные дни в конце недели, в санатории, в котором лечилась моя мать. Вопреки мнению врачей, мама благополучно разрешилась от бремени и даже расцвела после родов. Но, увы, через несколько лет ее состояние резко ухудшилось, ей удалили легкое и все зубы, как обычно делали в те времена. Ее красота поблекла, и Васко Пинто потерял к ней интерес. Чувство вины и угрызения совести в конце концов заставили его искать утешение в спиртном. Я почти не видел родителей. Мать постоянно была в санатории, а отец где-то кутил, редко появляясь дома.

Когда мне было пять лет, произошло несчастье. Отец внезапно умер от опухоли мозга. Васко Пинто оказался полным банкротом, и мы остались без средств к существованию. Закончилась наша сытая благополучная жизнь в Бомбее, мы больше не могли проводить лето в горной местности Хандала, и мать была не в состоянии нанимать мне частных учителей. Кузены отца помогали нам сводить концы с концами, но родня матери оставалась непреклонной. Мама цеплялась за жизнь, понимая, что очень нужна мне. Охваченная отчаянием, она написала письмо своему дяде в Англию, умоляя его помочь мне, шестилетнему ребенку. Дядю звали Анант Чэттерджи. Как вы уже, наверное, догадались, я впоследствии взял его имя. Он был младшим среди многочисленных братьев отца моей матери и являлся белой вороной в своей семье. Он не захотел стать чиновником или банкиром, как большинство мужчин клана Чэттерджи, и в возрасте двадцати с небольшим лет отправился в Англию. Здесь он разбогател, став владельцем сети аптек. Анант Чэттерджи любезно согласился оплатить мой переезд в Англию и дать мне образование. Мать была удивлена и обрадована этим. Она надеялась, что в будущем я стану фармацевтом где-нибудь в далеком Бирмингеме, который ей трудно было даже представить себе. Но в действительности меня ожидала совсем другая судьба.

Приехав в дом дяди в Челси в 1937 году, я впервые увидел его в воскресенье за завтраком, через десять дней после моего прибытия в Англию. В этот загадочный период, когда Анант Чэттерджи не появлялся мне на глаза, мне прислуживал Амит, его молодой слуга, довольно симпатичный малый. Но смазливая внешность Амита бледнела перед красотой моего дяди. В облике Ананта Чэттерджи я узнавал черты матери. Однако мне казалось, что в красоте дяди таится какая-то угроза. Амит как-то предупредил меня: «Считай себя неприкасаемым в присутствии английского лорда, и с тобой все будет хорошо».

Анант Чэттерджи был действительно англичанином до мозга костей и принадлежал к «Блумзберийской группе», кружку высоколобой интеллигенции. «Он похож на настороженного брамина с португальскими глазами», – сказал дядя, как только увидел меня. В дальнейшем он постоянно называл меня «этот португалец» и «он», как будто я был прозрачным, как стекло, и дядя меня в упор не видел. «Его мать скоропостижно умерла три дня назад, – сообщил дядя прислуживавшему за столом Амиту. – Согласно индуистским суевериям, это плохая смерть. Но я присутствовал на похоронах этой несчастной женщины. Умоляю тебя, Амит, скажи ему, чтобы он не хныкал!»

Дядя научил меня, как вести себя за английским традиционным воскресным завтраком. Он сам взялся резать жаркое. «Нельзя доверять прислуге резать говядину!» – заявил он и мрачно рассмеялся.

Я никогда прежде не видел говядину и тем более не ел ее. На мою тарелку положили кусок мяса с кровью и полили его соусом – жидкостью цвета экскрементов. И как будто этого было мало, в стакан мне налили алой крови – любимого вина дяди. «Съешьте все это, сэр, так будет лучше, – прошептал мне Амит, но дядя, конечно, услышал его. И тогда, бросив взгляд на своего господина, Амит добавил, обращаясь ко мне: – Вы знаете, ваш дядя ест мертвых».

Я не обратил внимания на замечание Амита, решив, что он пытается запугать меня, несмышленого ребенка, всякими баснями и заставить подчиниться.

Странно, но среди всех блюд этого каннибальского завтрака мне больше всего запомнился вкус картофеля. Казалось, в мою душу вошла сама земля Англии – этого темного неприветливого края.

Дядя долго молчал и заговорил вновь, лишь когда подошло время десерта. Нам подали пирог с патокой, который я начал есть с большим аппетитом. Это сладкое блюдо представлялось мне настоящим антисептиком, очищающим мой рот от крови и земли. «Он говорит на хинди, как бомбейский шалопай, по-английски, как кули, и бьюсь об заклад, что этот парень инфицирован и португальским языком, – внезапно заявил дядя. – Это никуда не годится. В течение года он будет заниматься с домашними учителями, а потом я пошлю его в Гордонстон. Да, Гордонстон-скул сделает из этого полупортугальца цивилизованного человека». Дядя говорил, ни к кому не обращаясь, и я решил, что он сумасшедший.

Целый год меня учили строгие домашние учителя, а потом дядя отправил меня в частную привилегированную школу Гордонстон. В тот год, когда я был заперт дома и как будто находился под арестом, я познакомился со странными развлечениями дяди. Странными, но не лишенными оригинальности. Чисто английские развлечения в духе времени. Дядя приглашал к себе в дом не только художников и знатоков искусства, но и биржевых спекулянтов, психоаналитиков, последователей Фрейда, а также государственных служащих из министерств, в особенности из Индийского офиса – умных ярких молодых людей, которые, казалось бы, с пониманием относились к стремлению Индии к независимости. Странным было то, что эти молодые специалисты по вопросам индийской культуры и политики приглашались в дом, откуда намеренно изгонялось все индийское. Представляя гостям, дядя называл меня «мой бомбейский сиротка» и как будто намекал на то, что я являюсь плодом его сексуальной невоздержанности.

Целыми днями занимаясь со своими наставниками, которые муштровали меня, словно сержанты новобранца, я тем не менее замечал, что к дяде часто по одному приходят молодые люди из министерств и надолго пропадают наверху в его комнатах. Порой я слышал доносившийся оттуда смех или возглас, похожий одновременно и на крик боли, и на вопль наслаждения. Однажды во время подобного визита ко мне в комнату пришел Амит с подносом, на котором стояли стакан молока и тарелка печенья, и сел рядом со мной. Я учил уроки по географии и рассматривал атлас мира. При очередном возгласе «ах!», донесшемся сверху, Амит ухмыльнулся и сказал, показывая на карту: «Индия изображена розовой на карте Британской империи, ваш дядя перекрашивает ее в алый цвет крови».

Я не понимал, о чем именно говорит Амит. Не догадывался я и о том, что делают эти симпатичные молодые люди наверху наедине с дядей. Амит тоже, без сомнения, принадлежал к числу его любовников, составлявших огромный гарем.

Чем мне запомнились годы, проведенные в Гордонстоне? Эта частная школа расположена на шотландском побережье. Суровая природа тех мест как нельзя лучше соответствует духу этого учебного заведения, славящегося строгой дисциплиной. Оно было основано беженцем, немецким евреем Куртом Ханом. Мой дядя был лично знаком с этим человеком. В Гордонстоне учился принц Филипп, герцог Эдинбургский, а затем он поступил в военно-морской колледж. Надо сказать, что я был счастлив в этой школе. И прежде всего потому, что не видел дядю.

Поворотным событием, изменившим мое отношение к Ананту Чэттерджи, явился разговор, состоявшийся на пасхальных каникулах 1945 года. Дядя стал расспрашивать меня об успехах в учебе. «Что ты собираешься делать после окончания Гордонстона?» – спросил он.

«Я хотел бы прослушать курс лекций по антропологии в Королевском колледже в Кембридже, если вы не возражаете».

«Нет, не возражаю. Но сейчас идет война, ты знаешь об этом?»

«Знаю, и если бы мне позволял возраст, я пошел бы в армию, чтобы служить в Индии».

«Что?! Ты поехал бы служить в Индию? Даже не помышляй об этом! Я категорически против подобного безумства».

Дядя говорил с такой горячностью, что мне показалось, будто он беспокоится о моей безопасности.

«Я вижу, тебя воспитали в патриотическом духе. Но тебе еще предстоит многое узнать о патриотизме, мой мальчик, и о нашей родине Индии».

«О нашей родине? – удивленно переспросил я, поскольку никак не ожидал услышать подобные слова из уст дяди. – Я не понимаю вас, сэр».

«Не понимаешь? В таком случае подумай и ответь: почему, по-твоему, я привез тебя в эту проклятую страну? Почему послал тебя учиться в Гордонстон? Неужели ты никогда не задумывался над причинами, побудившими меня поступить подобным образом? Над целями, которые я преследовал?»

«Я никогда не подвергал сомнению вашу доброту, дядя».

«Не лги, я все равно не поверю тебе. – Он рассмеялся. – Ты прекрасно знаешь, что я жестокосердый ублюдок. Более того, считаешь меня англоманом, предателем Индии. Я угадал? Признайся, что это так».

«Я никогда не осмелился бы спросить, почему вы так сильно ненавидите Индию».

«Внешность обманчива, мой мальчик. Порой человек демонстрирует одни чувства, а испытывает совсем другие. Неужели ты считаешь, что я спас тебя от нищеты и голодной смерти из доброты или жалости? Нет, ты понадобился мне для воплощения одного замысла. Я стремлюсь, чтобы ты узнал все слабости нашего врага, посещая Гордонстон, Кембридж и бывая в других местах. Хотя я понимаю, что сильно рискую. Говорят, фамильярность порождает презрение. Но я не согласен с этим. Фамильярность порождает привязанность, опасную для оппозиционера. Почему ты с таким изумлением смотришь на меня?»

«Чего вы хотите от меня, сэр? Чтобы я стал сторонником движения за освобождение Индии?»

«В некотором роде».

«Значит, вы собираетесь снова отправить меня в Индию?»

«Непременно. Придет время, и я потребую, чтобы ты вернулся туда».

«Вы, наверное, неправильно истолковали мою ностальгию по дому, дядя. Я не чувствую в себе склонности к национализму».

«Я прекрасно знаю твой истинный характер, – с улыбкой заметил Анант Чэттерджи. – В тебе больше ничего не осталось от португальца, не правда ли?»

«Все португальское вышло из меня с кровью».

«Что ты хочешь сказать этой красивой фразой?»

«Я читал записки португальских миссионеров семнадцатого века, монахов-францисканцев, которые пробрались в глубь Африканского континента. Каждый день эти францисканцы вскрывали себе вены, чтобы их кровь смешивалась с землей Африки в мистическом акте пресуществления».

«Значит, ты тоже ощущаешь себя лузитаном , в сердце которого мистическим образом вошла английская тьма?»

«Нет, ничего подобного. Мои жизненные цели уже определились. Я чувствую свое призвание. Я хочу после окончания Кембриджа вступить в армию, в ряды духовных воинов. Я решил стать членом Общества Иисуса».

«Ты решил стать иезуитом?» – изумленно переспросил он. Дядя помолчал, а потом разразился громовым смехом. Он хохотал так яростно, так оглушительно, что в окнах дребезжали стекла. И это не преувеличение. У меня разрывалось сердце от этих неистовых звуков.

Анант Чэттерджи резко остановился и снова заговорил:

«Мой маленький брамин с серыми глазами, я хорошо знаю твой характер. Ты не способен быть священником, ты не из касты браминов, ты из касты воинов-кшатриев. Ты, как и я, солдат, бунтующий против своей же родни. Ты отпрыск моей племянницы, предавшей свой род. Она заслужила плохую смерть. Человек, который умирает подобной смертью, должен отдать свою душу такому, как я. Ты понимаешь, о чем я говорю? Я съел ее душу. И ты, предатель, полукровка, тоже навсегда останешься в моей власти. Я начну являться тебе, как привидение, и ты проникнешься ужасом, испытав ту агонию, в которой корчилась твоя мать. Вот что ожидает тебя, иезуит».

Доктор Чэттерджи замолчал. Я догадался, что он пересказал не все слова своего дяди. Он действительно походил на человека, которого преследуют страшные видения. Доктор Чэттерджи пил джин стакан за стаканом, пока немного не пришел в себя.

– Постепенно я убедился в том, господин Мисима, что люди разных культур удивительно похожи друг на друга. Человеческие характеры схожи, но культурные различия приводят к столкновениям, которые вызывают цепную реакцию наподобие ядерной.

– Культуры постепенно утрачивают свои различия, доктор Чэттерджи, и это печально. Мы не в силах остановить процесс универсализации мира.

– Я говорю не о внешнем сходстве, не о стандартизации вкусов и привычек по американскому образцу. Я имею в виду глубинное сходство людей и их духовные различия. Все, что вы видите в этой комнате, принадлежало моему дяде Ананту Чэттерджи. Кстати, эта комната, как и весь дом, тоже были его собственностью. От него же ко мне перешло и имя, которое я теперь ношу. Дядя вернулся в Индию в 1947 году, незадолго до того, как страна обрела независимость, и поселился здесь, в Бенаресе.

Мне показалось, что теперь я наконец понял, почему старик сосед осыпал доктора Чэттерджи оскорблениями.

– Значит, тот старик внизу во дворе это и есть настоящий…

– Настоящий Анант Чэттерджи? Интересная идея, но вы ошибаетесь. Дядя недолго прожил здесь, а потом перебрался в Магахар, расположенный на восточном берегу Ганга, напротив Бенареса. Вы можете увидеть его очертания, выглянув из окна. Вам ничего не бросается в глаза при взгляде на далекий восточный берег?

– Я давно задаюсь вопросом, почему восточный берег остался малозаселенным в отличие от Бенареса?

– Предание утверждает, что тот, кто умрет в Магахаре, на восточном берегу, родится затем в образе задницы.

– В таком случае почему ваш дядя переехал туда?

– Наш великий поэт пятнадцатого века Кабир, писавший на хинди, когда-то сказал: «Пустившись в бесконечные паломничества, мир умер, смертельно устав от слишком частого купания». Кабир, этот наглый парень, принадлежал к низкой касте бенаресских ткачей, юлахас, которая приняла ислам. Но никто не знает, какую религию исповедовал сам Кабир, он осыпал насмешками как индусов, так и мусульман. Перед смертью Кабир, как и Анант Чэттерджи, покинул Каси и переселился в Магахар. Оба они искали Бога в сфере отрицательного. А теперь позвольте мне объяснить, что именно в дяде мне казалось наиболее странным и непонятным.

В 1937 году я еще не подозревал, что Анант Чэттерджи был сторонником Субхаса Чандры Босе, бенгальского ультранационалиста. Чандра Босе происходил из касты кшатриев, он был приверженцем учения о первобытной силе шакти, которую являет собой богиня Кали. Дядя восхищался тем, что Чандра Босе защищает идею кровопролития и выступает против политики Ганди, призывавшего к ненасильственному гражданскому неповиновению. В начале 1930-х годов Чандра Босе боролся за политическое лидерство в партии Индийский национальный конгресс. Его единственным соперником был тогда Джавахарлал Неру. Кстати, оба они были образованными людьми, выпускниками Кембриджа. Ганди признал в качестве своего политического наследника учтивого, скептичного, готового идти на компромисс Неру. А Чандре Босе он выразил свое недоверие. За это мой дядя ненавидел Ганди, «этого уродливого маленького паука, прядущего свою паутину». Когда Ганди убили, Анант Чэттерджи откровенно радовался этому.

– Я знаю вашего – или лучше сказать, нашего – Чандру Босе. Он приезжал на конференцию в Токио в 1930-х годах. Тогда обсуждалась идея паназиатского освободительного движения под эгидой Японии. Так началось осуществление плана по созданию Великой сферы восточноазиатского совместного процветания.

– Мой дядя тоже присутствовал на той конференции. В 1940 году Чандра Босе избежал британского ареста и уехал в Берлин. Гитлер отослал его на подводной лодке в Японию. Командование вашей армии подало Чандре Босе превосходную идею, которую он сразу же с радостью принял. Ему предложили завербовать военнопленных индийцев, захваченных при падении Сингапура, и сформировать из них Индийскую национальную армию, которая боролась бы вместе с японцами против британцев. Целью этой борьбы было освобождение Индии от империалистов.

Но на деле это было настоящим безумием. Неужели Босе мог хотя бы на минуту уверовать в реальность подобной идеи? Двадцать тысяч военнопленных индийцев записались в армию, но сорок пять тысяч отказались делать это. Два с половиной миллиона индийцев сражались против держав «оси»: фашистской Германии и ее союзников. То была самая большая добровольческая армия мира. Ни один из них не был призван или рекрутирован. Вы только представьте себе ситуацию. Тысячи добровольцев считали своими врагами немцев, итальянцев и японцев и готовы были сражаться с ними вместе с британцами. Только большой дурак или такой фанатик, как Чандра Босе, мог не видеть очевидного. Босе вообразил, что сможет управлять Индией под защитой Сферы совместного процветания. Однако это было иллюзией, досужей фантазией. К счастью для Босе, он погиб в авиакатастрофе в 1945 году. Иначе он закончил бы свои дни на виселице, как предатель. Однако мой дядя разделял его фанатические идеи. Он обвинял Ганди и Индийский национальный конгресс в том, что они лишили индусов истинного национализма, под которым он подразумевал кровопролитную священную войну во имя богини Кали.

– Все это полный абсурд. Простите, доктор Чэттерджи, но я не понимаю, почему вы стали жить здесь подобно…

– Подобно призраку, вы хотите сказать? Я вьигужден был сделать это. У меня не было другого выхода. Вам трудно понять, что Анант Чэттерджи владеет душой моей матери. Вы хотите спросить, как такое может быть? Как образованный человек, выпускник Кембриджа, иезуит может верить в подобные нелепости? Дело в том, господин Мисима, что я видел все своими глазами.

– Что именно вы видели, доктор Чэттерджи?

Он покачал головой. По-видимому, он не хотел или был не в силах объяснить мне это.

– В 1937 году я узнал, что Анант Чэттерджи совершает обряды агори.

– Вы вновь заговорили об агори – о тех, кого, по вашим же словам, не существует, и кого, как вы утверждаете, я уже видел воочию. Кто же такие эти агори? Вы до сих пор так и не рассказали мне о том, какие обряды они совершают.

– Так называемые обряды левой руки. Понимаете? Обряды, имеющие зловещий смысл. Индусы никогда не едят левой рукой и не совершают ею обряды, потому что левая – грязная рука, ею подмываются после дефекации и мочеиспускания. Агори, напротив, используют именно оскверненную руку. И таким образом выворачивают мир наизнанку, отвергают все священное. Они считают, что им все позволено. Целью йогической практики является достижение самадхи, состояния, при котором исчезают дуальные оппозиции – рождение и смерть. Это состояние неподвижного единства, в котором ничего не меняется и одна вещь не отличается от другой. Целью агори тоже является достижение единства мира, в котором исчезают все различия.

Но агори достигает самадхи, устанавливая на собственном опыте, что противоположности идентичны. Именно поэтому агори может позволять себе алкоголь, пищевые излишества и секс. Все, что он делает, так или иначе связано со смертью. Он спит на кровати, которая была смертным ложем, вместо одежды носит саван, снятый с трупа, и украшает себя ожерельем из человеческих костей подобно Кали. Агори мажет лицо пеплом от кремационных костров и готовит еду на украденных из них угольях, он ест из человеческих черепов и использует их как чаши для сбора подаяния.

Хотя бы один раз в начале своей карьеры агори должен отведать плоть того, кто умер плохой смертью. Потому за агори и закрепилась слава некрофагов, пожирателей трупов. Для агори очень важно достать череп. Сначала он ищет труп того, кто умер плохой, то есть преждевременной, смертью. Найти такой труп нe трудно, поскольку их не кремируют, а просто бросают в реку. Однако агори необходимо убедиться, что найденное им мертвое тело – именно то, которое ему нужно. Особенно ценятся трупы торговцев, потому что эти люди считаются хитрыми, а также маслобойщиков, поскольку они слывут людьми глупыми, а значит, агори будет легко управлять их духом.

Агори привязывает к лодыжке трупа шелковую нить, которая с другой стороны прикреплена к колышку, и обводит ею мертвое тело. Это делается для того, чтобы за круг не проникали злые духи места кремации – именно там совершается ритуал. Духи пытается вовлечь агори в диалог, которого тот любой ценой должен избегать. В конце концов они признают свое поражение и примут ту пищу, которую агори предложил им. После этого рот трупа откроется, и агори накормит его кхиром – рисовым пудингом. А затем агори должен обезглавить мертвое тело, чтобы заполучить череп. Только тогда он сможет установить свою власть над духом умершего.

Прана, дыхание жизни, которое испускается во время ритуала кремации, когда череп трупа разламывается, на этот раз сохраняется, и агори завладевает им. Агори возвращает прану к жизни и заставляет ее выполнять свои приказания. Таким образом агори накапливает сиддхи, магические силы. Он становится абсолютно свободным от всяких забот и потребностей, поскольку умерший выполняет все его распоряжения. Поэтому агори называют еще арбханги, то есть беззаботным, безумным и эксцентричным, как сам бог Шива.

– Но как вашему дяде удалось завладеть душой своей племянницы? Неужели вы думаете, что он успел в течение десяти дней съездить в Индию, совершить обряд агори и вернуться назад?

– Ему не было никакой необходимости покидать для этого Англию. Агори умеют перемещать свой дух в любую точку мира по своему желанию. Вы, похоже, сомневаетесь в том, что это правда. Но что бы вы почувствовали на моем месте, если бы узнали, что дядя учинил над телом моей матери? Он рассказал мне, что ее тело было отправлено в ашрам его гуру, Кипы Бхагвана Рамы, где над ним и был произведен обряд агори. Возвращение дяди в Бенарес в 1947 году совпало со смертью его гуру. Впрочем, истинный агори, конечно же, не умирает, он достигает состояния самадхи. Анант Чэттерджи придал телу своего гуру медитативную позу лотоса, для чего сломал у трупа позвоночник, а затем похоронил умершего в большом глиняном кувшине в земле, принадлежащей ашраму. Дядя унаследовал статус махапта ашрама, колония прокаженных, живущих на восточном берегу.

– Он управляет колонией прокаженных?

– Да, под именем Баба Крин Рам.

– Значит, когда Анант Чэттерджи перестал существовать, вы взяли его имя. Но что произошло с иезуитом Фернандо Пинто Мендесом?

– Его больше не существует. Есть только Анант Чэттерджи, изгнанный из рядов Общества Иисуса. Мое начальство в Риме запретило мне совершать обряд причастия под страхом отлучения от Церкви до тех пор, пока я не отрекусь от малабарского обряда Роберто Нобили и не заявлю, что я – иезуит Фернандо Пинто Мендес.

– Вы – настоящий ронин, доктор Чэттерджи. Так мы называем скитающихся самураев, у которых нет господина. Наверное, между вами и этим махантом Бабой Крин Рамой возникло своего рода соперничество?

– Да, вы правы. Что же касается вашего замечания о самурае без господина, хочу ответить вам следующее: extraecclesiamnullasalus. Вне Церкви нет спасения. – Доктор Чэттерджи посмотрел на свой стакан с джином. – Что вы обо всем этом думаете? Скажите честно.

– Честно? Я глубоко сочувствую вам, но не понимаю пожирателей мертвых, завладевающих душами и призраками. Между вами и вашим дядей есть зеркальное сходство, оно коренится в осевой симметрии Востока и Запада. Вы оба – пожиратели мертвых. Разве католики не едят мертвую плоть во время обряда евхаристии?

– Мне не хотелось бы затевать с вами спор о теологических тонкостях. Скажу лишь, что вы правильно делаете, что смеетесь над проблемами европеизированного азиата.

Впервые серые глаза доктора Чэттерджи приковали к себе мое внимание. Раньше я как будто не замечал их глубины. Он дотронулся до бледного глянцевого шрама внизу щеки и на шее.

– После смерти матери у меня начался туберкулез кожи, – сказал он.

Не знаю почему, но его слова и вид шрама сразу же убедили меня в правдивости рассказа доктора.

– Сегодня наступает махакал натри, одна из безлунных ночей Шивы, разрушительного Бога Времени. В эту ночь совершится священный обряд агори, какра-пуйя – половой акт, в котором воплотится соитие Шивы и его супруги. Хотите присутствовать на этой церемонии?

– Простите, доктор Чэттерджи, возможно, я обижу вас, но в Бангкоке сутенеры приглашают всех желающих быть свидетелями половых актов. У меня нет склонности к болезненному подглядыванию.

(Ты совсем заврался, Хираока Кимитакэ!)

– Ваш скептицизм не имеет пределов, господин Мисима. Впрочем, я ничуть на вас не обижаюсь. Хочу только подчеркнуть, что не приглашаю вас на порнографическое зрелище. Ваши действия и предпринятые вами шаги с неизбежностью привели вас туда, где вы сейчас находитесь.

Солнце клонилось к закату. Доктор Чэттерджи зевнул, и по его телу пробежала дрожь. Он словно вышел из похожего на транс оцепенения.

– Мне надо еще кое-что сделать, прежде чем стемнеет, – сказал он. – Прошу вас, поедемте со мной. Здесь неподалеку стоянка такси.

Мы спустились во двор, где я снова увидел старого соседа доктора Чэттерджи. Он молился, обратись лицом к заходящему солнцу. Я внимательно посмотрел на него. Мысль о том, что, возможно, это – настоящий Анант Чэттерджи, все еще не давала мне покоя. Однако старик не обратил на меня никакого внимания.

Октябрьские сумерки в Бенаресе очень живописны. Из-за красоты закатов и рассветов этот город часто называют «лесом огней».

– Вы когда-нибудь бывали в Японии, доктор Чэттерджи? – спросил я.

– Вас все еще удивляет, что я знаю кое-какие подробности из вашей жизни? Вы угадали. Я действительно бывал в вашей стране. По существу, я прожил там весь прошлый год. Я изучал записки миссионеров-иезуитов, добившихся в Японии в шестнадцатом веке немалых успехов. Это было не первое мое посещение вашей страны. В июне 1949 года в Японию из Рима были доставлены мощи – священные останки правой руки святого Франсиса Хавьера. Так была отмечена четырехсотая годовщина со дня прибытия этого миссионера на ваши острова. То был второй год моего послушничества в Риме, и один из иезуитов пригласил меня войти в состав делегации, которая должна была доставить в Японию этот странный подарок. Мне разрешили остаться в вашей стране до конца года, и я жил с монахами ринзай, одной из сект дзен, при храме Кинкакудзи.

– Вы жили при храме Золотого Павильона? – удивленно перебил я его. – Но в 1950 году он был до основания сожжен одним из новых монахов секты дзен.

– Да, этот великолепный храм превратился в груду золы спустя несколько месяцев после моего возвращения в Рим. Что касается вас, то сначала меня заинтересовало ваше творчество, а не ваша личность. Это произошло в 1956 году, когда вы опубликовали роман о поджигателе из секты дзен.

– Но почему вы не попытались встретиться со мной в свой последний приезд в Японию?

– В том не было никакой нужды. Я знал, что мы в конце концов, когда придет время, встретимся в Бенаресе. О, я вовсе не мистик, господин Мисима. Просто в ходе своих изысканий я узнал о состоявшейся в шестнадцатом столетии в Японии встрече двух элитарных феодально-военных каст – воинов-иезуитов Игнатия Лойолы и воинов Оды Нобунаги. Японские монахи дзен приняли миссионеров как своих собратьев из Индии, этой колыбели буддизма. Испанец Лойола, наверное, проливал горькие слезы, сожалея об упущенной возможности соединить в одно целое христианство и эзотерический дзен-буддизм. Могу представить себе католическую мессу, проводимую в духе синтоизма. Это было бы нечто вроде малабарского обряда.

– Да, мы могли бы победить мир под другим знаменем.

– Кого вы подразумеваете под словом «мы»? – весело спросил доктор Чэттерджи.

И мы в один голос рассмеялись.

Вскоре у меня появилось чувство, что я уже когда-то бывал на этих улицах. Окружающая обстановка показалась мне знакомой. Запруженные увертливыми прохожими улицы, пристальные взгляды, особые запахи, носившиеся в воздухе, стоявшие у дверей, украшенные блестящими браслетами и кольцами девушки в ярких сари, – все это я уже однажды видел.

И вот мы, наконец, подошли к двухэтажному дому, который я сразу же узнал. Он был окрашен в пастельные тона. Бордель Дал-Манди, к которому два дня назад меня привела аватара Кали, Иаиль. Сейчас она сидела в плетеном кресле у дверей своего заведения, застыв в неподвижности, словно величественная окаменевшая Ниоба из древнегреческого мифа. Кольца волос, похожие на клубок змей, рассыпались по плечам и груди, лицо залито слезами. Из дома по освещенному красноватыми масляными лампами коридору к ней подошел молодой человек, изящный, словно девушка, наклонился и обнял горюющую женщину за плечи. Поток его волос упал ей на грудь, а на колени посыпались оранжевые лепестки с цветочной гирлянды, украшавшей юношу. Но его объятия оставили безутешную женщину равнодушной. Она даже не пошевелилась.

Мне захотелось окликнуть юношу. Но как его назвать? Дзиндзо? Да, это был он, юный акробат, мой милый Дзиндзо. Я сразу же узнал его. Каждый раз он появлялся в самый неожиданный момент, там, где я и не предполагал его встретить. Сейчас он обнимал за плечи хозяйку борделя. Наконец юноша разжал руки и прошептал: «Шива». Однако я не знал, было ли это его имя или он назвал имя разрушительного Бога Времени. Вскоре юноша исчез в доме.

– Вы можете взять такси и вернуться в гостиницу, – сказал доктор Чэттерджи, махнув рукой в сторону перекрестка.

– Почему мы вернулись сюда? – спросил я.

– Это не имеет к вам никакого отношения. Я должен выполнить одно поручение.

Услышав наши голоса, женщина подняла глаза и улыбнулась в знак приветствия, обнажив золотые коронки на зубах. Слезы оставляли черные следы на ее лице, и она в этот момент была похожа на клоуна.

– И что же это за поручение? – спросил я.

– Я должен найти супругу для обряда какра-пуйя, который совершится сегодня ночью. Это должна быть менструирующая проститутка. Обряд агори требует, чтобы женщина, с которой махант вступит в половое сношение, была вдвойне грязная. Это должна быть шлюха, которая в данный период менструирует. Лучший способ продемонстрировать свое презрение к жизни – совокупиться с женщиной в период, когда она бесплодна. Более того, от маханта требуется удержать свою сперму, иначе он рискует понести наказание – сойти с ума или умереть. В таком случае он превратится в аугхар-масан, злобный дух, который трудно изгнать.

– Я не пойду с вами, доктор Чэттерджи. Вы обслуживаете своего дядю как сутенер. Это и есть ваш поединок с ним?

– О, я понимаю причину вашего отвращения к такому человеку, как я. Но из тупика, в котором я оказался, есть только один выход. Самому стать агори.

Я не смог удержаться от смеха.

– По-моему, вам не надо становиться агори, вы и так уже являетесь им. Если агори, конечно, вообще существуют.

– Вы можете сами сегодня ночью решить, являются ли агори плодом моего воображения или на самом деле существуют. Приходите ко мне в девять часов вечера, и мы отправимся в Магахар. Захватите с собой бутылку виски. Махант будет вам благодарен за это.

 

ГЛАВА 12

ИНЦИДЕНТ НА СТАНЦИОННОЙ ПЛАТФОРМЕ

Голос Драгоценного камня предупредил о том, что нам, предстоит «вынести невыносимое и преодолеть непреодолимое». Так бывшее божество говорило о человеческой доле, своей и нашей. Невыносимое и непреодолимое началось для меня в министерстве финансов, где я работал младшим клерком. В отличие от многих моих сверстников мне еще крупно повезло. Я встал на тернистый путь раскаяния и человеческого становления и начал двигаться по нему в том же направлении, в котором развивалась национальная экономика. Причины, по которым я цеплялся за нелюбимую работу, были далеки от идеализма. Несмотря на то что я как каторжный писал по ночам, выдавая все новую продукцию литературного творчества, я знал, что труд этот не принесет мне большого дохода. Бедность пугала меня, и потому я продолжал ходить в министерство.

И еще одно признание я хотел бы сделать сейчас. Склад моего характера вполне подходит для государственной службы, несмотря на мое отвращение к ней. Я обладаю качествами, которые могли бы обеспечить мне карьерный успех. Я общителен и умею скрывать свою индивидуальность под маской поверхностного духа товарищества. Я приятен в общении и кажусь коллегам забавным на фоне серых министерских будней. Я довольно дисциплинирован (что вообще свойственно японцам) и могу вынести ежедневную рутину. Кроме того, я наделен незаурядными организаторскими качествами.

Однако все мои чиновничьи достоинства лишены жизни, словно бумажные цветы. Литературные занятия, которым я посвящал ночь, постепенно стали претендовать на большее. Из-за них я опаздывал по утрам в Управление банками. Я приходил на работу усталым. Так не могло продолжаться долго. Рано или поздно мой отец должен был узнать о том, что мной недовольно начальство. ' Надо было что-то срочно предпринимать.

Я ждал, что произойдет чудо, и продолжал писать. В марте 1948 года было опубликовано мое эссе, называвшееся «Оружие для тяжелораненого». Как я уже говорил в то время меня терзала зависть к пользовавшемуся широкой известностью писателю Дадзаю. Я считал его своим соперником, хотя он едва ли знал о моем существовании. Но мне очень хотелось, чтобы он знал о моем намерении лишить его короны. Я писал, намереваясь сразить его наповал. Мне было невыносимо сознавать то, что Дадзай приобрел огромную популярность, предприняв жалкую неудачную попытку самоубийства.

Суровая послевоенная действительность превратила нас в настоящих фигляров, черствых и циничных. Нас не трогали самоубийства. Я как-то сказал Мицуко, что мы – «поколение, отвергнутое смертью». Наше существование было похоже на трагическое положение бессмертных, для которых самоубийство невозможно. Я писал, ощущая во рту привкус смерти, и чувствовал себя неуязвимым зомби, но по ночам меня мучил яд и гной ёми, находившегося в моих внутренностях.

Я показал свое эссе Кавабате Ясунари. Он прекрасно знал, что я хотел сразить этим произведением Дадзая Осаму, однако даже не упомянул это имя. Кавабата упрекнул меня за то, что я пишу слишком абстрактно.

– Литературное творчество должно быть похоже на лестницу из мечей, невидимых другим. Мы рискуем, но окружающим нет никакой необходимости видеть, какой опасности мы подвергаемся.

И он привел известное высказывание Витгенштейна: «Мы должны умалчивать о том, о чем не можем говорить».

Видя, в какое замешательство привели меня его слова, Кавабата улыбнулся.

– Если вы верите в себя и свои силы, то пишите о той действительности, о которой знаете только вы, не прибегая к фантазии.

– Мне трудно следовать вашему совету, сэнсэй, – с удрученным видом сказал я. – Боюсь, мой жизненный опыт и есть фантазия.

– В таком случае пишите об этом, – посоветовал он, как и два года назад во время нашей первой встречи в Камакуре.

Мое эссе было глупой попыткой навредить Дадзаю, находившемуся для меня вне досягаемости. В конце концов я сделал открытие, что действительность – это банальная ошибка фантазии.

Вмешательство небес в мою судьбу произошло пять месяцев спустя, 19 июля 1948 года. В конце очередного дня, в течение которого я подвергал себя насилию, занимаясь рутинной работой, я вышел из здания министерства. Мои надежды на то, что удастся спастись от ада потустороннего мира, не оправдались. Я столкнулся с богиней лунного света, своей прекрасной приятельницей баронессой Омиёке Кейко. Коллеги не должны были видеть нас вместе. Когда я отошел па безопасное расстояние от здания министерства, она догнала меня и окликнула:

– Кокан!

Почему Кейко отважилась на этот неблагоразумный поступок – встречу со мной на людной улице Токио? Она была заряжена энергией, ее порозовевшее лицо сияло свежестью. Кейко всегда выглядела так после тренировок, возвращаясь из зала, где она занималась борьбой кэндо. Она взяла меня под руку. Изнеженный и слабый, я испытал чувство отчаяния, ощутив ее крепкую хватку. Мне было боязно взглянуть на спутницу.

– Я слышала, что в Кэндо открылся новый бар для геев, «Элизе», – весело сказала Кейко.

– В эти выходные я буду занят. У меня свидание с Лазаром.

Кейко постоянно поддразнивала меня, заводя разговоры о «барах для геев», отвратительных местах, где оккупанты открывали свои задницы в прямом и переносном смысле. Она, как и я, тоже питала нездоровый интерес к подобным заведениям, помойкам жизни.

– Думаю, новый бар подождет, – сказал я.

– Ты видел вот это? – спросила Кейко, протягивая мне вечерний номер «Асахи». И тут небеса подали мне знак. Это было сообщение о том, что тело Дадзая Осаму выудили из капала. Он исчез из дома вместе с любовницей еще в середине июня, и по столице поползли слухи о его самоубийстве. Однако тело до сих пор не удавалось найти. Так, значит, на сей раз он все-таки свел счеты с жизнью! Дадзай Осаму вновь решил совершить синдзу – двойное самоубийство вместе с любовницей. Его первая попытка закончилась неудачей. И вот в июне он утопился вместе со своей подругой, связав ее и себя красным поясом от кимоно, в канале Танягава близ Микаты, пригорода Токио. Я представил себе, как они выглядели, когда их нашли. Утопленники были похожи на два дешевых связанных вместе бумажных цветка.

Мы без цели бродили по городу, и я несколько раз прочитал сообщение о гибели Дадзая. На мосту через реку Сумида я остановился, в последний раз взглянул на фотографию Дадзая и бросил газету в грязную воду. Проходившие мимо служащие в строгих деловых костюмах – точно такой же носил и я – бросали на меня неодобрительные взгляды. Они не понимали, почему я радуюсь, наблюдая, как серое лицо Дадзая на газетной бумаге пропитывается влагой.

Я ликовал, узнав о смерти соперника. Мое опубликованное пять месяцев назад эссе, где я заявлял о своей неспособности лишить себя жизни и пророчествовал от имени нигилистического поколения о том, что даже самоубийство было для нас недостижимым уютом, являлось последним гвоздем, вбитым в гроб Дадзая. Я поздравлял себя, подпольного бухгалтера, превратившегося в убийцу, не сомневаясь в том, что именно я являюсь тайным палачом Дадзая. Мне казалось, что это я собственными руками столкнул его в грязную зловонную воду канала.

– Поцелуйте меня, баронесса, – попросил я Кейко.

Она засмеялась, услышав, что я, обращаясь к ней, использую уже не существующий титул. Мы, должно быть, казались странной парой – маленький заморыш и блестящая дама, как будто сошедшая со страниц произведений Бальзака.

Мы поцеловались на глазах удивленных прохожих.

– Неужели самоубийство твоего соперника возбудило в тебе столь неестественную для тебя страсть? – спросила Кейко, отстранившись от меня и переведя дыхание.

– У твоих губ вкус яда. Скажи, они отравлены? – спросил я.

– Ты очень странный, – промолвила Кейко, но все же провела копчиком языка по губам, как будто проверяя мои слова.

– Надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду?

– Ты подал мне прекрасную мысль, Кокан.

– Хираоки Кимитакэ больше нет. Он там. – И я показал на воду Сумидагавы, в которую бросил газету с портретом Дадзая. – Я увольняюсь из министерства.

– Смелое решение, мой дорогой поэт, но довольно глупое. Капитан Лазар не разрешит тебе уволиться.

– А какое ему до этого дело?

Кейко бросила на меня сочувственный взгляд:

– Можешь бахвалиться, сколько угодно, считая себя причиной комичного конца бедняги Дадзая, но не следует вести себя глупо и опрометчиво.

– Мне очень хочется сделать тебе сейчас предложение.

– И я сразу же соглашусь выйти за тебя замуж. А что будет дальше? Неужели ты думаешь, что женитьба на мне спасет тебя от преследования со стороны Джи-2? – насмешливо спросила Кейко. – А вообще-то ты именно такой муж, какой мне нужен.

– Сейчас я кажусь тебе привлекательным, правда? Я знаю, что противен тебе, но одновременно ты находишь меня притягательным, потому что я совершил убийство. Не притворяйся, будто не понимаешь, о чем я говорю. Как бы странно это ни звучало, но я уверен, что Дадзай ответил на мой вызов. Мое вмешательство в действительность увенчалось успехом. Самоубийство Дадзая, на мой взгляд, вовсе не опровергает мою теорию неспособности нашего поколения лишить себя жизни. Он просто устранил себя как препятствие на моем пути, и теперь я могу проверить свою теорию на практике. Его самоубийство заставит меня подвергнуть анализу жизнь молодого человека, от которого отвернулась смерть, – короче говоря, мое собственное существование. Я должен исповедоваться публично, и это принесет мне славу выразителя настроений нового поколения в эгоистические времена экономического возрождения.

– Что ты такое говоришь?

– Смотри на меня, наблюдай за мной внимательно, и ты поймешь, что я имею в виду. Не только Дадзай, но и свора жуликов Сэма Лазара из отдела Джи-2 вложили мне в руки смертельное оружие для тяжелораненого.

– Берегись, ты можешь убить себя им.

Разве шелковичный червь издает звуки, когда прядет нити для своего кокона? Казалось, до моего слуха доносится мой собственный зубовный скрежет. Так шелковичный червь беспрерывно жует листья тутового дерева. Похоже, мать не слышала этих странных звуков. Она все чаще намекала на то, что мне пора жениться. Теперь, когда я нашел хорошую работу, мне надо было обзаводиться семьей. Это логично и неизбежно. Даже для Сидзуэ мои литературные амбиции теперь отошли на второй план. Однако при мысли, что придется вступать в брак, я скрежетал зубами. Я хорошо помнил слова Сэма Лазара о том, что нельзя позволять родителям силой навязывать детям брак. «Подождите, дорогие мои, – думал я. – Я найду такую женщину, которая сразу же заставит вас навсегда замолчать о моей женитьбе!»

Однажды жарким августовским днем я вернулся из Императорской гостиницы, где встречался с Сэмом Лазаром. Я солгал Сидзуэ, сказав, что провел время за городом на пикнике в компании коллег по службе, и устало опустился на диван.

– Мне кажется, ты извлек мало пользы, так и не отдохнув в течение выходного дня, – заметила Сидзуэ.

– Я неважно себя чувствую, потому что на обратном пути домой стал свидетелем ужасной сцены. На моих глазах в результате несчастного случая погибли двое молодых людей.

Мои слова произвели на Сидзуэ такое сильное впечатление, что она предложила мне выпить стаканчик бренди из запасов отца.

– Я никак не могу успокоиться, – продолжал я. – Мы все стояли, сгрудившись, на платформе железнодорожной станции и ждали поезда, чтобы отправиться домой. Эта парочка молодоженов тоже возвращалась с воскресной загородной прогулки. Судя по виду, им было по двадцать с небольшим лет. Они крепко держались за руки. Внезапно их толкнули, и они упали на рельсы. В это время как раз через станцию следовал токийский экспресс, и колеса паровоза отрезали обоим головы. Поезд начал тормозить слишком поздно, у молодых людей не было шансов спастись. Их головы были отделены от туловища очень ровно и аккуратно и лежали рядышком на гальке между рельсами. Мне на мгновение показалось, что очевидцы этого происшествия сейчас зааплодируют точности и мастерству машиниста.

Потрясенная Сидзуэ с ужасом слушала мой рассказ.

– Бедные молодые люди, – промолвила она.

– Да, ужасно. Но для меня это событие послужило уроком. Я понял, что причиной нелепой смерти двух молодых людей, которые, как и я, несомненно, являлись служащими, был конформизм. Они задыхались от повседневности, но мирились с ней. Я осознал, что моему собственному существованию тоже угрожает опасность. Меня бросает в дрожь при мысли о том, какое наказание мне уготовила жизнь за то, что я мирюсь с ее банальностями.

Я читал сообщение о подобном несчастном случае в одной из газет Осаки. Но подробность об отрезанных колесами головах взял из истории о самоубийстве влюбленных, рассказанной мне в детстве Нацуко.

– Ты придумал этот сюжет для одного из своих произведений? – спросила Сидзуэ.

Я стал настаивать на том, что все это произошло в действительности.

– Посмотрим, что напишут завтра в газетах, – сказала Сидзуэ.

– Руководство железной дороги не допустит, чтобы подобный инцидент предавали гласности, – возразил я. – Это событие является для меня серьезным предупреждением. Оно показывает, что произойдет со мной, если я и дальше буду жить так, как живу сейчас.

– Так я и знала, что ты заговоришь об этом. Ты вырос настоящим эгоистом и думаешь только о себе. Тебя не волнует то, что у меня слабое здоровье. Ты не хочешь исполнить мое желание. Я мечтаю о том, чтобы ты занял достойное место в обществе. Позволь мне умереть со спокойной душой!

Я вновь услышал зубовный скрежет.

Прошло несколько недель. Я не забывал о решении, которое принял в июле, стоя на мосту через Сумидагаву, но пока не предпринимал никаких действий, готовясь к схватке со своими противниками. Мне было необходимо запастись сильными контраргументами.

Однажды утром в сентябре я, как всегда, вышел из дома и направился на работу. На платформе станции Сибуйя я влился в толпу служащих, ожидавших поезд. Людская масса, в которой я оказался, шевелилась, растекалась и передвигалась, словно студень. Когда подошел поезд, я решил, что мое время наступило, и не тронулся с места. Я остался на перроне, наблюдая за тем, как другие служащие садятся в вагоны. Теперь у меня не было пути назад. Стоявший неподалеку блюститель порядка с удивлением смотрел, как я опустился на колени, встал на четвереньки, чтобы запачкать рукава костюма, а затем набрал пригоршню пыли и грязи и измазал ею свою белую рубашку. Почувствовав удовлетворение оттого, что выгляжу достаточно потрепанным, я отправился домой.

Родители были встревожены моим неожиданным возвращением и пришли в ужас, увидев, в каком состоянии одежда.

– Что случилось? Ты заболел?

Бледность и налитые кровью глаза от бессонницы придавали мне нездоровый вид.

– Я упал с платформы станции, – заявил я, – и чуть не попал под пригородный поезд.

Азуса был потрясен моими словами.

– Что значит «упал с платформы»?

– Да, на станции Сибуйя я упал на рельсы, буквально под колеса поезда.

Я смотрел на него в упор, не отводя взгляда, и надеялся на то, что он не забыл инцидент, произошедший примерно двадцать лет назад на железнодорожном переезде. Тогда отец, словно нацист, провел на мне жестокий эксперимент.

– Ему угрожала смерть! – воскликнула Сидзуэ, впившись взглядом в мужа.

«Превосходно, – подумал я. – Она выиграет эту партию. Азуса побежден». Выражение крайней решимости в глазах Сидзуэ свидетельствовало о том, что она готова встать на мою защиту. Но я и для нее припас неприятное известие.

Азуса, не теряя самообладания, окинул нас испытующим взглядом.

– Меня не удивляет то, что с тобой произошло. Ты все ночи проводишь за письменным столом. Разве я виноват, что утром ты, как лунатик, падаешь с платформы? – Он пожал плечами. – Ты должен сделать свой выбор. Или работа в министерстве, или занятия литературным творчеством. Что ты выбираешь?

– Я выбираю литературу.

– Хорошо. Оставайся дома, я позвоню в Управление и принесу свои извинения. Но не думай, что твой спектакль произвел на меня большое впечатление.

– Я должен еще кое-что сообщить вам, – сказал я. – Я собираюсь жениться.

Как я и ожидал, Сидзуэ была недовольна моими словами.

– Что за новости! – сердито воскликнула она. – Ты даже не посоветовался со мной!

– Я думал, это известие обрадует тебя, мама.

– Почему ты скрывал от меня свои планы? – с упреком спросила она и схватилась за живот.

Она считала, что у нее рак желудка. У Сидзуэ была живая мимика, которой я порой завидовал. Мне хотелось когда-нибудь увидеть, как она морщится, испытывая настоящую боль.

– Я не мог поделиться с тобой своими планами, потому что не был уверен, испытывает ли моя избранница ко мне чувство привязанности. Эта женщина родом из знатной семьи. Ее муж, летчик военно-морской авиации, пал смертью героя.

– Так она вдова? – Кровь отхлынула от лица матери, словно она вдруг увидела ужасное привидение. – Что еще ты не договариваешь? – В ее голосе слышались еле сдерживаемые рыдания. – О, я умру, я умру от той боли, которую ты причинил мне.

Лицо Азусы вспыхнуло, но он молчал, ошеломленный тем, что услышал.

– Довольно! – наконец взорвался он, обратив свой гнев против Сидзуэ. – Ты не понимаешь, что он делает!

– Я прекрасно понимаю, что он делает, – плача, проговорила Сидзуэ. – Но не могу поверить в то, что мое дитя, которое я лелеяла и всем сердцем любила, способно на такое! Теперь я все понимаю. Ты скрываешь от меня диагноз, который поставил доктор.

– Да у тебя ничего нет! – прорычал Азуса. – Только повышенная кислотность и слишком живое воображение, такое же, как у твоего сына!

– А разве отец ничего не рассказывал тебе о моей избраннице? – с наигранным удивлением спросил я. – Странно, я думал, что он все обо мне знает. У него ведь есть в министерстве свои глаза и уши, если можно так выразиться, и он в курсе всего, что там происходит.

Сидзуэ, повернувшись, с негодованием посмотрела на мужа.

– Не слушай его. – Азуса стукнул кулаком по столу, и от его удара перевернулась чашка. – Он врет, пытаясь насолить мне и добиться своего!

– Неужели ты думаешь, что я сфабриковал и вот эти бумаги? – спросил я и, достав из портфеля папку с секретными исправленными счетами, которые я передавал Сэму Лазару, протянул ее Азусе. – Представь, что было бы, если бы я действительно погиб сегодня утром и у меня нашли вот эти документы.

Надев очки, Азуса стал листать финансовые бумаги с исправлениями. Очень быстро он понял, что все это означает, и внимательно взглянул на меня. Отец и не подозревал, чем занимается его сын.

– Что это? Что это такое? – заглядывая ему через плечо, спросила Сидзуэ.

Казалось, эти бумаги с загадочными исправлениями расстроили ее больше, чем могло бы расстроить свидетельство о моей смерти.

– Успокойся, женщина, ты жужжишь, как назойливая муха! – воскликнул Азуса и выпустил струйку сигаретного дыма. – Дай мне немного подумать.

– Думай, сколько тебе будет угодно, – великодушно разрешил я.

– Давай перейдем в мой кабинет, – предложил отец и бросил Сидзуэ: – Наберись терпения. Сегодня утром мы решим эту проблему.

Помню, что, переступая порог кабинета Азусы, я думал: «Поскольку император – человек, у нас нет выбора, мы должны лишить себя всего человеческого. Это единственно правильный, исполненный трагического смысла курс развития общества».

– Я знаю, что ты не ладишь с начальником отдела Нисидой Акирой, – начал Азуса. – Еще не поздно исправить положение. Я пользуюсь влиянием в министерстве и мог бы решить твои проблемы, если ты намерен продолжать государственную службу.

– Я уже зашел слишком далеко. Я заявил Нисиде о том, что ухожу.

– И что он тебе сказал?

– Он сказал: «Клерк Хираока, ваше увольнение является при сложившихся обстоятельствах несвоевременным».

– Я отлично понимаю, что он хотел этим сказать. Но несмотря на сложившиеся обстоятельства, ты все же намерен уволиться?

– Да, это мое твердое решение.

– Какое безумие! – Азуса достал виски и впервые в жизни налил не только себе, но и мне.

Я стал его деловым партнером, и он не обращал внимания даже на мою грязную одежду.

– Я могу говорить с тобой искренне? – спросил я.

– Думаю, так будет лучше для нас обоих.

– Что именно ты считаешь безумием? То, что, уходя в отставку, я подвергаюсь риску? Или то, что увольнение является крахом моей блестящей карьеры?

– И то, и другое.

– Но давай предположим, что моя отставка ничем не угрожает мне и что, более того, мое начальство с радостью примет ее. И все это благодаря дневнику, в который я тайно вносил кое-какие бухгалтерские записи.

– Значит, ты позаботился о гарантиях своей безопасности? Хорошо. Но твой дневник, как ты его называешь, ни в коем случае не должен быть опубликован.

– Правильно. Я и не собираюсь публиковать его. Но могу показать эти записи заинтересованным лицам.

– Это твоя подружка посоветовала тебе придерживаться подобной тактики?

– Бывшая баронесса Омиёке? Конечно, нет. Она настроена против моего ухода из министерства.

– И она совершенно права. Но почему я должен помогать тебе и ломать твою карьеру?

– Потому что, как я уже сказал, моя отставка будет принята с радостью.

– Ты слишком полагаешься на важность и силу этих документов. Позволь мне еще раз взглянуть на них.

– Пожалуйста.

Выпив еще виски, Азуса полчаса внимательно читал документы, а потом, повернув голову, взглянул в окно, выходившее в сад.

– Все понятно, – сказал он. – Тебя ввели в заблуждение.

– Ты хочешь сказать, эти документы ничего не стоят?

– Нет, я этого не утверждаю. Но начальник отдела Нисида явно действует в соответствии с особыми инструкциями.

– Не понимаю.

– Что здесь непонятного? – раздраженно спросил Азуса. К нему вновь вернулась его обычная самоуверенность. – Оставь досье у меня.

Я заколебался. Азуса бросил на меня сердитый взгляд:

– Ты что, не доверяешь мне?

– Конечно, доверяю.

– Надеюсь, ты не снял копию? – Азуса слабо улыбнулся. – Думаю, тебе нет никакой необходимости вести со мной нечестную игру, ведь я согласился с твоими намерениями.

– С намерениями стать писателем?

– Да, – со вздохом ответил он.

– Но почему ты изменил свою точку зрения?

– Потому что игра стоит свеч. – Азуса поднес к губам пустой стакан, не заметив, что в нем нет виски. – Обещай, нет, поклянись мне, что ты станешь лучшим писателем в этой стране.

– Я стану им, отец.

Азуса закрыл папку с документами.

– Ты можешь оставить их пока у меня? Я кивнул.

– Ты что-то говорил о баронессе? – вдруг вспомнил он.

– Я не собираюсь жениться, – промолвил я и тут же на всякий случай добавил: – По крайней мере, на ней.

Я увидел Сидзуэ в гостиной. Она зажигала ароматические палочки перед образом Будды, стоявшим на домашнем алтаре. Калана, синтоистская полка с изображениями божеств, в соответствии с директивами оккупационных властей была спрятана от постороннего взгляда.

Расстроенная Сидзуэ бросила на меня тревожный взгляд.

– Отец пошел навстречу моим желаниям, – сообщил я. Мне было интересно, как мать прореагирует на мои слова. – Ты можешь зажечь больше ароматических палочек в знак благодарности богам.

– Каким желаниям? – встревоженно спросила мать.

– Он разрешил мне заниматься литературным творчеством. Разве тебя это не радует?

– Радует, если ты будешь вести себя разумно. Я едва сдержался, чтобы не засмеяться.

– Не беспокойся, я больше никогда не обмолвлюсь о женитьбе, если ты тоже будешь молчать об этом.

Я проработал в Управлении банками всего лишь девять месяцев, с января по сентябрь 1948 года. Мне было двадцать три года, и я твердо решил заняться профессией, которая не гарантировала мне больших доходов. Внезапно меня осенило. «Какой же я дурак!» – подумал я, догадавшись о том, зачем Азусе понадобилось досье. Он хотел заключить со мной сделку! Я собирался обмануть Азусу, но он оказался более проницательным, чем я полагал. Он пошел мне на уступки, чтобы нейтрализовать меня и не дать мне бросить вызов ему или начальству. Он стремился к тому, чтобы я оказался перед ним в вечном неоплатном долгу.

Азуса хорошо изучил мой характер. Он знал, что в глубине души я обязательный человек, как любой японец. Я послушный сын, дисциплинированный и трудолюбивый работник, человек, готовый, жертвуя собой, выполнять взятые на себя обязательства. Когда отец брал с меня обещание стать «лучшим писателем», он имел в виду финансовый успех. Он подходил к моей новой профессии со старыми мерками и требовал, чтобы я сделал карьеру на новом поприще. По существу, 13 сентября 1948 года я согласился писать ради денег. Значит, отныне должны существовать два писателя, носящих имя Юкио Мисимы – сиамские близнецы, литератор и коммерсант. Мои западные читатели вряд ли встретятся со вторым Мисимой, неутомимым халтурщиком, автором легкого чтива и пустых статеек для женских журналов, безвкусным сочинителем, добивающимся коммерческого успеха.

Я рискнул прийти в литературу в послевоенное время, когда торжествовала дрянная торговая марка «Nipponsei» – «Сделано в Японии». Многое из того, что было написано мной, являлось эфемерным японским товаром «Nipponsei» и было произведено в соответствии с контрактом, заключенным мной с Азусой. Я продолжал вести двойную жизнь, но теперь делил ночь на две части. Половину времени я посвящал развлекательной литературе, которую надеялся выгодно продать, а в течение другой половины ночи занимался серьезным творчеством. Я работал как каторжный на задворках литературы, чтобы в конце концов купить себе вольную и освободиться от рабства. Я гнул спину, как кули, чтобы обеспечить финансовую свободу своему брату-близнецу. Те, кто выдвигал мою кандидатуру на соискание Нобелевской премии, просмотрели этот факт моей биографии, они не поняли, что продающий себя оптом Мисима – это своего рода японский мистер Хайд.

Не знаю, каким чудом мне удалось сохранить свой талант, не растратить его, занимаясь производством литературных поделок. Впрочем, так ли это? Сумел ли я избежать тлетворного влияния меркантилизма? Уверен ли я в том, что бойкий предприниматель не взял во мне верх над художником? Может ли искусство вообще устоять и не поддаться порче под натиском массовой культуры?

В своем стремлении заработать с помощью литературного труда я шел по стопам таких европейских художников девятнадцатого века, как Бальзак, Диккенс, Достоевский. Это были плодовитые писатели, их творчество расцвело в атмосфере компромисса меркантилизма и литературного гения. Впрочем, мое сходство с ними кажущееся, поверхностное. В наше время невозможно добиться широкой популярности, работая в жанре классического романа и создавая шедевры. Коммерческий успех литературы стал несовместим с эстетическим совершенством. Коммерческие и эстетические ценности разделяет непреодолимая пропасть, и это делает невозможным создание в наши дни шедевра. Я хорошо понимаю сложившуюся в современной беллетристике ситуацию со всеми ее капризами и ловушками и не имею ни малейшего желания исследовать и изучать ее. Одно я знаю наверняка. Я предпочел бы популярность элитарности. Я испытываю чувство вины, вспоминая о том, как в конце войны и в первые послевоенные годы мечтал о литературной карьере. Однако это не мешает мне стремиться к успеху. Писатель, который потворствует собственной популярности, не заслуживает звания художника. К счастью или нет, но наша публика, однако, не считает успех смертным грехом.

Азуса вновь оказался моим спасителем и благодетелем. И в этом для меня заключалась горькая правда. Повторилась ситуация, которую я уже пережил в последние годы войны. Тогда меня забраковала военно-медицинская комиссия и меня не призвали на действительную военную службу, а сейчас я, двадцатитрехлетний писатель, был признан непригодным к государственной службе, к участию в созидании истории. И все это произошло с разрешения моего домашнего императора Азусы.

После моего ухода из Управления байками моей вассальной зависимости от капитана Лазара и отдела Джи-2 был положен конец. И это совпало с изменениями в стране, которая постепенно возрождалась и становилась политически более самостоятельной. 28 апреля 1952 года, в канун дня рождения императора, оккупационный режим был официально отменен. В действительности, однако, моя ситуация мало чем отличалась от той, в которой находилась Япония. Хотя в 1952 году была восстановлена ее свобода, страна, по существу, продолжала быть феодальным владением Американской империи.

Я стремился уехать из Японии. Несбыточная мечта для такого человека, как я. Я постоянно испытывал боли в области желудка, меня мучили внезапные приступы диареи, и потому я боялся совершать поездки даже на небольшие расстояния. Мои внутренности как будто сговорились и решили держать меня взаперти за письменным столом и не выпускать за пределы дома. Но я должен был путешествовать, должен был обрести хорошее здоровье, должен был покинуть пределы своего дома. Плавание, верховая езда и уроки бокса не давали никаких результатов. Ничто не могло спасти меня от непреодолимой слабости. Я был обречен на болезнь, название которой не знал, так как врачи не могли поставить окончательный диагноз.

Весной 1951 года я посетил храм Сингон в Сикате вместе со своей неизменной спутницей баронессой Омиёке Кейко. Мы хотели посмотреть здесь мумии двух известных святых восемнадцатого века. Эти отшельники подвергли себя ужасному испытанию, известному под названием «поедание дерева». Аскетический подвиг начинается со строгого ограничения в пище. На первом этапе отшельники едят только орехи, кору, ягоды, а иногда к тому же сосновые иглы и траву. Рацион питания постепенно уменьшается и в конце концов сходит на нет в течение определенного периода времени, который длится от тысячи до четырех тысяч дней. Целью испытания является смерть от голода в позе лотоса в последний день заранее рассчитанного срока. К этому времени тело отшельника иссыхает, и он превращается в живые мощи – кости, обтянутые кожей. После смерти он три года лежит в каменном саркофаге, и за этот период его тело само мумифицируется. Его не надо бальзамировать так, как это делали египтяне. Говорят, что эти святые не умирают, а впадают в состояние ньюйо – временного приостановления жизненных процессов в организме. И в этом состоянии ожидают явления Будды Майтрейи, которое произойдет через миллионы лет. Мумифицированные святые, выставленные в храме, одеты в роскошные буддийские одежды, и им поклоняются, как Будде.

Приехав в Сикату, мы узнали, что святых, на которых мы хотели посмотреть, унесли для экспертизы ученые из Токийского университета. Нам разрешили посетить временную лабораторию, в которой шло исследование мумий. Она находилась в пристройке к храму. Раздетые святые лежали на боку, застыв в позе со скрещенными ногами, и были похожи на трупы, обнаруженные в Помпеях.

Кейко сравнила их с двумя жареными пекинскими утками.

По словам одного из ученых, исследование с помощью рентгеновских лучей выявило повреждения туловищ мумий. Они были изъедены молью и крысами. Теперь реликвии необходимо было почистить и реставрировать. Кейко наморщила свой хорошенький носик.

– Как ужасно! – воскликнула она. – Ты только представь себе, Кокан! Неужели они поместят в эти тела, словно в шкафы с одеждой, шарики нафталина от моли?

От ее слов мне стало плохо. Я почувствовал, что в моих внутренностях тоже копошатся крысы и откладывает свои личинки моль.;

– Не обращай внимания на мои шутки, – сказала Кейко, увидев, какое впечатление произвело на меня ее замечание.

Неужели она поняла всю глубину моего отвращения к самому себе в тот момент, когда я почувствовал себя одним из этих умерших от голода святых?

– Я решил уехать из Японии, – сообщил я, когда мы вышли во двор храма. – Мне необходимо поправить здоровье. Мне хочется сесть на первое же китобойное судно и отправиться к берегам Антарктики, чтобы в суровых условиях закалить свой организм.

– Тебе не дают покоя фантазии о полярных приключениях в духе Эдгара Алана По? Очень романтично, но не слишком практично. Чтобы покинуть Японию, тебе необходимо получить разрешение генерала Макартура…

Кейко осеклась и, остановившись, рассмеялась. Она совсем забыла, что в апреле 1951 года последний сёгун Японии, генерал Дуглас Макартур, был отправлен в отставку. Президент Трумэн вынудил его оставить пост главнокомандующего союзными войсками и уехать из Японии. Его сменил Мэтью Ридгвей. До недавнего времени никто из японцев не имел права покидать пределы страны без разрешения сегуна Макартура.

– Теперь, наверное, будет легче получить разрешение на выезд за границу, – задумчиво сказала Кейко.

– Я готов пройти медицинскую комиссию, чтобы доказать, что мне необходимо лечение за рубежом.

– Чего ты боишься, Кокан? Что в твоем желудке найдут крысиное гнездо?

– А это удивило бы тебя?

На Рождество 1951 года я отправился из гавани Иокогамы в пятимесячное путешествие по миру, которое закончилось, как я этого и хотел, в Греции.

 

ГЛАВА 13

БЕНАРЕС: МЕССА ДЛЯ МЕРТВЕЦОВ

– Quasi modo geniti infantes, alleluja… – промолвил доктор Чэттерджи, сидя на заднем сиденье подпрыгивавшей на ухабах машины.

Мы ехали в старом, оставшемся с войны седане цвета хаки, в котором нас неимоверно трясло и подбрасывало. Он появился возле дома доктора Чэттерджи около девяти часов вечера. За рулем сидел «майор в отставке Дас». Думаю, что это вымышленное имя. Майор оказался молчаливым пожилым индийцем в тюрбане, у него была военная выправка и густые бакенбарды. Он носил бежевый льняной костюм типа «сафари». В зеркало заднего обзора я видел налитые кровью глаза Даса, похожие на красные тлеющие угольки. Они смотрели на нас с негодованием. «У агори точно такие же глаза», – думал я, вспоминая дядю доктора Чэттерджи, с которым только что познакомился. Мы возвращались домой из Магахара.

– … это из Первого послания святого Петра, глава вторая, стих первый: «Как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко», – запинаясь и клацая зубами от тряски, перевел Доктор Чэттерджи.

В латинском изречении мое внимание привлекло знакомое слово «Квазимодо». Горбун из романа Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери».

– Подкидыш Квазимодо, – рассказал доктор Чэттерджи, – получил имя по первым словам пасхальной мессы. Так горбуна назвал усыновивший его священник Клод Фролло.

– А почему вы вдруг процитировали слова этой мессы?

– Вы в опасности, – сказал доктор Чэттерджи. Необычно лаконичный ответ доктора свидетельствовал о том, что ночь будет очень странной и исполненной неожиданностей. У него на коленях лежала черная кожаная сумка.

Я посмотрел на часы. Полночь еще не наступила, а седан уже переехал мост через Мальвия, направляясь к гостинице «Кларк». Я провел с дядей доктора Чэттерджи немногим более двух часов.

Не могу сказать, что общение с агори полностью разочаровало меня. Тем не менее я сбежал. Я ощущал легкую пустоту в голове и был не способен на критические суждения. Я был рассеян, выведен из строя и не мог понять, что заставило меня уехать.

То, что я увидел сегодня вечером, несомненно, было странным. «Но ведь это общеизвестно, – сказал я себе. – Странные вещи оказывают на нас более сильное воздействие, чем обычные, которые лишь со временем начинают казаться нам странными. Со мной же произошло обратное. То, что представлялось мне странным, в конце концов оказалось чудовищной банальностью».

Майор Дас, который безропотно по первому требованию повез меня назад на другой берег реки, следил сейчас за мной своим пылающим взглядом в зеркальце заднего обзора. Но я старался не обращать на него внимания, глубоко уйдя в свои мысли и воспоминания. Мне припомнился день, когда мы ехали с Азусой в такси, возвращаясь из дома Сугиямы, на дочке которого я собирался жениться.

– Я встречался с девушкой, которая теперь помолвлена с наследным принцем Акихито, – сказал я отцу.

– Я едва сдержался, чтобы не пнуть его, – заметил Азуса, выпуская сигаретный дым.

– Кого, наследного принца?

– Нет, твоего потенциального тестя, Сугияму Ней. – Азуса пронзил меня сердитым взглядом. – Почему ты перестал с ней встречаться? Как ее звали? Мисс Седа? Теперь она – невеста наследного принца. Ее отец был богат и не столь претенциозен, как Сугияма Ней. Нет ничего хуже нуворишей, этих выскочек, много о себе воображающих и бахвалящихся тем, что они являются художниками традиционной школы.

– О чем это ты?

– О чем? О том, что ты возгордился и хвастаешь своим успехом. Мой сын – мировая знаменитость, а мы – потомки крупного феодала, даймё.

– Она охотилась за знаменитостями.

– Кто?

– Невеста наследного принца. Именно потому я и порвал с ней.

– А ты знаешь, какой выкуп требует с нас Сугияма за свое любимое чадо? Это просто невероятно!

– Мы можем позволить себе подобные расходы.

– Можем позволить? Напыщенный наглец Сугияма решил прочитать мне нотацию, он сказал, что у моего сына сомнительная репутация! Именно в тот момент мне захотелось хорошенько пнуть его!

– Странно, но я находился в соседней комнате и слышал ваши довольные голоса. Мне казалось, что вы обо всем договорились.

– Ты был слишком поглощен разговором с дочерью этого Сугиямы и потому не смог уловить раздражение в моем голосе. Не понимаю, чем она тебя пленила? Твоя мать была по крайней мере красавицей, она поразила меня своей девичьей прелестью.

– Она была похожа на цветок сливы?

– Вот именно. Но что заставляет тебя столь срочно жениться?

– Перед тем как лечь в онкологическое отделение клиники на обследование, мама сказала мне: «Тебе тридцать три года, ты известный писатель, но все еще не женат. Я – старуха и скоро умру. Ты должен пожалеть меня и подумать о женитьбе». Вот я и решился на брак.

– Но это было несколько месяцев назад. У твоей матери не нашли рака, и ей не грозит скорая смерть. К чему же такая спешка? Она, как и я, в недоумении и не понимает, почему ты связался с этими Сугияма.

– Она пригрозила, что убьет себя.

– Кто? Твоя мать?

Глаза Азусы стали круглыми от изумления.

– Нет, моя избранница. Мисс Сугияма Йоко. Она сказала, что покончит с собой, если отец будет чинить препятствия нашему браку.

Азуса сардонически усмехнулся:

– Да, это сильно огорчило бы старика Сугияму. Но вряд ли твоя избранница говорила всерьез.

Я пожал плечами:

– Кто знает? Она очень решительный человек.

– Мне бы не хотелось, чтобы в нашей семье появилась еще одна упрямая женщина.

Я пытался разобраться в том впечатлении, которое произвел на меня агори, махант Крин Рамджи Баба, и невольно вспомнил историю своего сватовства к Сутияма Йоко. Впрочем, было бы трудно сказать, какая связь существует между этими двумя событиями. Наверное, ассоциация возникла в моем мозгу из-за рассеянности и усталости. И я стал вновь перебирать в памяти то, что пережил несколько часов назад.

Всю жизнь я растратил впустую в Каси, Но перед смертью я встал И отправился в Магахар.

По дороге в Магахар доктор Чэттерджи цитировал исполненные иронии стихи поэта Кабира.

– Добро пожаловать на берег задницы, – сказал он, когда мы переехали мост Мальвия, – в лепрозорий маханта.

Невысокая глиняная стена и заросли фикуса скрывали со стороны дороги колонию прокаженных Рамджи Бабы. На ее территории стояла дюжина зданий. В тусклом свете газовых фонарей я увидел, что они сложены из шлакобетонных блоков. Под крышами из рифленой жести сидели голуби. Ни один из обитателей колонии не был похож на больного проказой.

– Для их лечения махант использует методы традиционной индийской медицины Аюрведы, – сообщил доктор Чэттерджи. – Сюда часто приезжают медики со всего мира, чтобы узнать, какими лекарствами пользуется махант. Но он держит их в строжайшем секрете.

– Вы хотите сказать, что ему удалось вылечить прокаженных и населяющие колонию люди практически здоровы?

– Только до тех пор, пока они остаются в колонии. Если окажутся за ее пределами, то сразу же снова заболеют.

Очень странно.

По территории колонии свободно бродили дворняги. К сложенному из кирпича зданию с портиком подкатил джип, такой же старый, как и наш седан, и из него вышел чисто выбритый человек неопределенного возраста, одетый в шорты цвета хаки, залатанный джемпер и высокие ботинки. На крыльце, освещенном керосиновой лампой, он обернулся и взглянул на нас.

– Это махант Крин Рамджи Баба, – сказал доктор Чэттерд-жи. – Церемония какра-пуйя сейчас начнется.

Мы вошли в дом маханта. Главное помещение было освещено одной-единственной свешивающейся с потолка электрической лампочкой. До моего слуха доносились звуки работающего дизельного двигателя, вырабатывавшего электричество. Крин Рамджи Баба успел раздеться догола и теперь восседал, как на троне, на кровати, стоявшей на небольшом возвышении. На стене позади маханта мы увидели фреску, выполненную в наивном стиле. На ней был изображен обнаженный махант, сидевший, как и положено агори, в позе лотоса на трупе. В правой руке он держал фигурку распятого Иисуса, а в левой – фигурку Ленина, указывающего путь в светлое будущее.

Дядя доктора Чэттерджи был действительно удивительно красивым мужчиной, хотя ему перевалило за семьдесят. У него был пугающий взгляд сумасшедшего. Как и слоноподобный мнимый агори, которого я видел на веранде почтового отделения, махант самодовольно улыбался. В его улыбке было что-то похотливое, отталкивающее. Я, как и собравшиеся в помещении люди, сидевшие на тростниковых циновках, не мог долго вынести его взгляда и, опустив глаза, стал рассматривать изъеденную термитами деревянную кровать.

Приехавшие на церемонию последователи Крин Рамджи Бабы были представительными людьми, и доктор Чэттерджи стал рассказывать мне о них, почти не понижая голоса. Показав рукой на тучную матрону в пенсне в золотой оправе, он сказал:

– Это директриса школы для девочек в Бомбее. А вон тот джентльмен – инспектор полиции из Дели. Рядом с ним государственный служащий и бухгалтер…

Всего в полутемном помещении я насчитал шесть-семь человек.

Сквозь открытую дверь, ведущую в соседнее помещение, я видел женщину, готовившую пищу на жаровне, и узнал в ней хозяйку борделя в Дал-Манди.

– Мы называем ее Матрика, – сказал доктор Чэттерджи, – в переводе это означает «мать».

Я заметил, что у Матрики расстроенный вид. По ее лицу все еще текли слезы. Рядом с ней на корточках сидела смуглая девушка. По всей видимости, она тоже находилась в подавленном на-строении. Она была одета в праздничное сари, ее украшения поблескивали в отсветах огня. Без сомнения, это менструирующая проститутка, которую отобрали для участия в сексуальном обряде. Казалось, оказанная ей честь пугала ее. Матрика положила из стоявшего на огне горшка в какой-то сосуд немного неаппетитного месива и протянула его девушке.

– Обратите внимание, сэр, – ткнув меня под ребро, сказал доктор Чэттерджи. – Череп, из которого обычно ест агори.

Верхняя часть черепа была очень похожа на желтую фарфоровую миску. Я не понял бы, что это такое на самом деле, если бы мой гид не сказал мне. Я хотел спросить, какую еду подают сейчас агори. Меня интересовало, не приготовила ли Матрика для него мясо трупа. Однако я сдержался и стал внимательно наблюдать за смуглолицей девушкой, подававшей агори обед. Ей было не более шестнадцати лет. Внимательно приглядевшись к девушке, я решил, что ее мрачный угрюмый взгляд свидетельствует не об ужасе, а скорее о нетерпении, с которым она, охваченная сладострастием, ожидала начала церемонии. На лице Крин Рамджи Бабы играла белозубая хищная улыбка.

Агори издал странный низкий звук, и в помещение вбежала собака, похожая на гиену. Она прыгнула на возвышение к хозяину и стала есть вместе с ним из черепа.

Мне было противно смотреть, как агори левой рукой ест тушеное мясо. Доктор Чэттерджи, толкая меня в бок, постоянно комментировал его действия.

– Отшельник демонстрирует свое полное презрение к человеческим потребностям, – сказал он.

Комментарии моего гида начали действовать на нервы. Я огляделся вокруг. Никто не обращал на нас ни малейшего внимания. Похоже, никому не было никакого дела до того, что на церемонии присутствует иностранец. Внезапно в темном углу помещения я рассмотрел еще одну иностранную гостью. Это была чрезвычайно толстая пожилая белая женщина. Она единственная из всех присутствующих сидела на стуле. Показалось, что я уже видел ее прежде, но я не мог вспомнить, где именно.

В этот момент агори рыгнул и с громким звуком выпустил газы. Это свидетельствовало о том, что он насытился. Агори закатил глаза к потолку и натужился, на его шее проступили вены, и вскоре мы увидели, как из-под него на кровать выползло колечко экскрементов. Все, как завороженные, смотрели на них. К счастью, на сей раз доктор Чэттерджи удержался от комментариев. До моего слуха донесся почтительный вздох, вырвавшийся из груди директрисы в пенсне. Она хотела встать и устремиться к агори, но ее опередили. В помещение вошла Матрика с импровизированным совком – осколком глиняного горшка. К ней подбежал человек, все это время находившийся за нашими спинами, и, ловко выхватив совок из рук Матрики, подбежал к агори, чтобы убрать экскременты. Должно быть, это считалось большой честью. Я узнал этого человека. То был бывший бригадир, который, как и я, остановился в гостинице «Кларк». Теперь я вспомнил, где видел тучную, сидевшую на стуле женщину. Это была слепая жена отставного бригадира, посоветовавшего мне несколько дней назад обязательно встретиться с агори.

– Вы знакомы с этим джентльменом? – похлопав меня по плечу, спросил доктор Чэттерджи. – Он тоже остановился в гостинице «Кларк». Это Джеймс Гилхолм Блэр, шотландский лорд, бывший полковник. Его вынудили подать в отставку, так как он не скрывал своих настроений и выступал за независимость Индии.

Возможно, отставной полковник, эта располневшая развалина, когда-то был энергичным молодым человеком, которого лет тридцать назад дядя доктора Чэттерджи завербовал и сделал своим любовником. Его тонкие, бледные, как вылинявшая солома, волосы, наверное, когда-то были льняными. Он был похож на белокурого голубоглазого маркиза де Сада в молодости, до того, как тот попал в тюрьму, превратившую его в беззубого тучного старика. И вот теперь бывший полковник ползал на коленях и убирал экскременты агори, заискивая перед ним и ища его покровительства. Справившись со своей задачей, англичанин кратко изложил просьбу, и агори приказал передать ему трость, на которую опиралась слепая жена полковника. Я понимал без перевода все, что здесь происходило. Толстую уродливую англичанку попросили повернуться, и агори три раза ударил ее тростью по спине так сильно, что она взвыла от боли.

– Теперь у нее будут дети, – объяснил доктор Чэттерджи смысл происходящего.

Это чудо, похоже, ошеломило бывшего полковника Блэра. Он просил агори вылечить его жену от заболевания почек и не рассчитывал на то, что махант сделает из нее вторую ветхозаветную Сару, способную рожать на старости лет. Но махант, сыграв с ними злую шутку, громко рассмеялся и приказал англичанам вернуться на свои места. Когда Блэр проходил мимо меня, я поздоровался с ним и сказал:

– Я последовал вашему совету.

Он бросил па меня невидящий взгляд и ничего не ответил. Я еще раз внимательно посмотрел на собравшихся в помещении последователей агори и понял, что они тоже не видят меня. Очевидно, они находились в состоянии своего рода слепоты. Меня охватила тревога. Может быть, они приняли какие-то наркотические средства или их загипнотизировали? Или я сам сплю и вижу все во сне?

– Никаких наркотиков и никакого гипноза, – заверил меня доктор Чэттерджи и засмеялся.

– Я чувствую, что мне следует немедленно уехать отсюда.

– Вы пожалеете об этом. Наберитесь терпения, сэр. Давайте посмотрим, какое впечатление произведет на маханта ваш подарок.

Я преподнес агори бутылку виски. Тот был явно недоволен тем, что бутылка оказалась начатой. Тем не менее он откупорил ее и стал пить виски из горлышка, а затем, остановившись, крикнул что-то Матрике. И вскоре смуглая девушка принесла мне чашку. Комок подкатил у меня к горлу, я ощутил тошноту, но все же взял зараженную проказой чашку с отбитой ручкой. Она была для меня словно череп Юаня Сяо.

Я понурил голову. Казалось, еще немного, и я упаду в обморок. Пальцы на ногах проститутки показались мне удивительно маленькими, а ногти на них совсем крохотными и как будто обкусанными. Неужели она грызет ногти на ногах? Ее ступни оставляли на влажном полу кровавые следы. Впрочем, нет, то была не кровь, а ярко-красный лак, которым проститутки красят подошвы ног.

– Тебе нравится моя девушка? – донесся как будто откуда-то издалека приглушенный голос.

Агори обращался ко мне.

Девушка тем временем наполнила мою чашку виски. Я надеялся, что алкоголь стерилизует ее.

О чем спрашивает агори? Чего он хочет от меня? Я обернулся к доктору Чэттерджи за разъяснениями, но его не оказалось рядом. От виски туман в голове начал понемногу рассеиваться. Необъяснимое исчезновение гида заставило меня принять твердое решение немедленно уехать отсюда. У меня не было никакого желания присутствовать на церемонии символического соития Шивы и Парвати и наблюдать, как агори вступает в половой акт с менструирующей девушкой.

В тот момент, когда я уже хотел встать и уйти, агори, в руках которого все еще была трость, ударил ею проститутку сзади по ногам, и девушка упала на пол.

– Она должна истекать кровью, – сказал он по-английски. Сверкающие глаза маханта буравили меня и, казалось, читали самые сокровенные мысли.

Внезапно он размахнулся, и трость, словно меч, просвистела в воздухе в миллиметре от моей головы. Мои волосы встали дыбом.

– Урагиримоно! Кутабаре! – воскликнул он по-японски. – Предатель! Иди к черту!

И он стал на моем родном языке довольно красноречиво обвинять Японию в предательстве Индийской национальной армии Чандры Босе, в гибели обманутых патриотов, брошенных на произвол судьбы в Бирме, где их, словно диких зверей, посадили в клетки из колючей проволоки, пытали, а потом повесили.

Я не сводил глаз с трости, которой агори стучал в такт своим словам по спинке кровати.

– Я не виноват в ошибках, которые совершило командование японской армии, – заявил я и встал. – Я был бы вам признателен, если бы вы предоставили мне какой-нибудь транспорт, чтобы вернуться в гостиницу.

– Дас отвезет тебя в гостиницу, – проговорил агори, опершись на трость.

С Ганга дул прохладный ветер. Я слышал крики летучих мышей в темноте и шелест листьев фикусов. Направляясь к седану, мы с майором Дасом прошли мимо одной из хижин. Я взглянул сквозь распахнутые настежь двери и увидел странную картину. В освещенной фонарями комнате перед импровизированным алтарем стоял доктор Чэттерджи, одетый в черную ризу. Подняв руки со сложенными вместе большим и указательным пальцами, он не сводил глаз со стоявшей на алтаре чаши.

– Introibo ad altare Dei, – промолвил он.

– Ad Deum, qui laetificat juventutem meam, – сказал стоявший за его спиной полковник Блэр, а затем, повернувшись ко мне, спросил: – Хотите присутствовать на церемонии?

В глубине хижины я увидел хозяйку борделя Матрику, сидевшую на полу на корточках возле лежавшего на украшенных цветами носилках трупа, завернутого в белый саван. Заупокойная месса была в самом разгаре.

Несколько минут я молча наблюдал за происходящим. Но тут майор Дас, звякая ключами от машины, бросил на меня сердитый взгляд.

– Вы остаетесь, сэр? – нетерпеливо спросил он.

Эти приметы трезвой действительности – нетерпение и раздражение шофера, звяканье ключей – окончательно привели меня в чувства. Невозмутимость Даса свидетельствовала о том, что вокруг не происходит ничего необычного, ничего странного, что могло бы взволновать или сбить человека с толку.

Юсики, «только сознание», предчувствует мгновенную действительность. Все остальное – иллюзия. Я испытал правду юсики, но это временная правда, как вода, которую выпил Юань Сяо из черепа. Нельзя объяснить то, что происходит лишь один раз и не имеет аналогов, необходим бесконечный ряд повторений, откладывающихся в сознании. Этические нормы неизбежно делают человека, наделенного таким расширенным сознанием, изгоем. Теперь я понимал, что дошедший до крайней степени самоосквернения агори – своего рода святой, даже если он на самом деле мошенник. Его выходивший за духовные пределы племянник тоже обладал расширенным сознанием.

Я видел, что, отправляясь в Магахар, доктор Чэттерджи захватил с собой кожаную сумку. Оказывается, в ней лежало священническое облачение. Борьба за власть над душами, которую вели между собой отец Фернандо Пинто Мендес, член Общества Иисуса, и его дядя Анант Чэттерджи, продолжалась. Чтобы противостоять агори, иезуит, бросая вызов своему римскому начальству, совершал малабарский обряд. Он служил заупокойную мессу. Но кто умерший?

Нет, общение с агори не явилось для меня разочарованием. Поездка развлекла меня. Я с удивлением узнал, что человек даже в самых странных и необычных жизненных обстоятельствах способен оставаться нераскаявшимся ультранационалистическим фанатиком. Живший когда-то в Челси состоятельный фармацевт Анант Чэттерджи стал теперь чудотворцем агори в колонии прокаженных. То, что он сидит голый перед поклоняющимися ему людьми и испражняется в их присутствии – конечно, отклонение от нормы. Впрочем, что такое «отклонение от нормы», «странность»? Я никогда не видел ничего более странного и причудливого, чем танец Хидзикаты Тацуми. Он изображал голых безногих кукол дарума, над которыми кружится ветер Тохоку. Во время мастер-класса я сам делал немыслимые движения под стук маленького буддийского барабана. Танец Хидзикаты – это даже не искусство, а беззаконный образ жизни, не признающий никакой ортодоксальности – ни синтоизма, ни буддизма, ни другой религии. А что можно назвать «отклонением от нормы» в поведении агори? Его выпады против Японии? Выражение ультранационалистических взглядов? Но это эстетически, религиозно и этически оправданные отклонения, ради которых он и вывернул свою жизнь наизнанку. То же самое можно сказать и о бунте Хидзикаты против искусства, религии и этики. Мы привыкли отрицать то, что кажется нам странным.

Трясясь на заднем сиденье седана, я думал о том, что наш шофер – майор Дас – тоже своего рода беззаконный художник. Взглянув в зеркальце заднего обзора, я встретился с ним глазами. Я извинился за то, что заставил его слишком рано покинуть Магахар, но он не ответил на мою улыбку, и в моей памяти вновь всплыли воспоминания о сватовстве к Сугияма Йоко.

Азусе моя улыбка тоже казалась неприятной и загадочной.

– Я не понимаю, чему ты радуешься, – заметил он, когда мы ехали домой на такси. – Твоя избранница – самая обычная заурядная девушка, выкуп за невесту непомерно велик, а что касается отца семейства, то, боюсь, мы сцепимся с ним раньше, чем состоится свадьба.

– Тем не менее я доволен. Азуса покачал головой.

– Твоя мать будет в ужасе.

– Разве это не повод для радости?

Азуса не принял моей иронии. Ему было трудно представить себе, что я могу так цинично относиться к матери.

– Мне не нравится, что ты слишком торопишься со свадьбой и держишь мать в неведении относительно своих планов.

Его попытка оправдать себя свидетельствовала о том, как мало он сочувствовал тем причинам, которые заставили меня искать себе жену.

В конце зимы 1958 года, когда все считали – как потом оказалось, безосновательно, – что моя мать смертельно больна, я сообщил Азусе, что готов жениться. Доверенные лица и посредники должны были помочь ему в подготовке омиаи, официальных встреч, на которых собирающиеся породниться семьи приглядываются друг к другу и обсуждают условия предстоящего брака.

Омиаи – своего рода традиционные смотрины или отборочные испытания. Я тогда как раз написал статью для одного популярного журнала, в которой изобразил идеальную супругу писателя. Я описал ее рост, внешность, характер, происхождение, образование и таланты хозяйки с такой дотошностью, как это делают полицейские в ориентировках на без вести пропавших людей. Я мечтал о жене, которая верно служила бы мне, писателю, но не вмешивалась бы в мои творческие и общественные дела. Все претендентки должны были представить в письменном виде свои характеристики, свидетельствующие об их пригодности на роль жены писателя, встретиться для предварительной беседы с моими посредниками, поскольку сам я не желал терять впустую время, и передать мне свои цветные фотографии в полный рост.

Мой подход к браку хотя и отличался излишней привередливостью, все же укладывался в рамки японской традиции. Я придерживался своей системы отбора кандидаток и намеревался тянуть с окончательным решением до тех пор, пока в дело не вмешается смерть Сидзуэ и ее похороны не положат конец этому фарсу. Я и предположить не мог, что ко мне поступит лавина заявлений. Девяносто девять процентов из них содержали неприличные предложения и похотливые фотографии и, конечно же, были сразу же отклонены. Но я вынужден был внимательно читать всю эту гору корреспонденции. Какой урок извлек я из чтения саморазоблачительных писем моих неизвестных корреспонденток? Я увидел в них зримый образ Юкио Мисимы, статистически воссозданный на основе опросов общественного мнения. Я обнаружил, что существует множество охотниц за удачей, готовых идти вслед за своей фантазией. Наши роли странным образом поменялись, это я был их кандидатом на роль воплощенной мечты.

Впервые я имел возможность посмотреть на себя со стороны, увидеть себя таким, каким меня представляли другие. Как оказалось, большинство девушек считали меня человеком с подмоченной репутацией, почти изгоем, или, во всяком случае, нежелательным в хорошем обществе лицом. Но если я представлялся им подобным образом, то почему они охотились за мной? Ответ на этот вопрос был очевиден. Их привлекала власть, которой я обладал.

К тому времени, когда я познакомился с девятнадцатилетней второкурсницей Школы пэров Сугияма Йоко, мне уже успели порядком надоесть заканчивавшиеся ничем омиаи. Йоко приложила массу усилий к тому, чтобы превратить стол в гостиной своего дома в настоящий алтарь. Она застелила его льняной скатертью и сервировала английским серебром и китайским фарфором. В центре стола на западный манер стояла ваза с живыми цветами. Меню обеда, который нам подали, свидетельствовало о кулинарных талантах мадемуазель Сугияма. Здесь были канапе с черной икрой, фаршированный фазан, различные паштеты, пирожки с мясом и рыбой, а также разнообразные кондитерские изделия. Наши желудки не могли выдержать такого изобилия.

– Вам понравился обед? – спросила мадемуазель Йоко. – В одной из ваших статей я прочитала, что вы любите французскую кухню.

– То, что я пишу в статьях, не всегда соответствует действительности. Лично я с большим удовольствием съел бы простое касуке из холодного риса и маринованных огурцов.

Мадемуазель Йоко нахмурилась. Мне нравилась ее независимость. Я пошутил по поводу того, что в годы моего обучения Школа пэров не была учебным заведением для лиц обоего иола.

– К счастью, с тех пор обстоятельства изменились, – с раздражением заметила она.

– Вы, наверное, очень смутно помните военное время, ведь оно пришлось на годы вашего детства, – сказал я и нарочито засмеялся. – Вы не жалеете о том, что в стране утвердилась демократия.

– Я достаточно хорошо помню прошлое, чтобы не жалеть о нем.

Превосходное начало. Я понял, что эта девица – истинная представительница нового поколения менеджеров, антропологически далекого от меня, деятельного и честолюбивого.

Мы покинули комнату, где наши отцы сидели за чаем, чинно беседуя, и перешли в небольшую гостиную. Здесь никто не мог помешать разговору.

– Что еще вы вычитали обо мне в прессе? – спросил я Йоко.

– Не хочу, чтобы у вас сложилось обо мне ошибочное мнение. О вас действительно очень много пишут в газетах, но я не доверяю слухам.

– Вы видели недавно анкету в одном популярном журнале, обращенную к юным леди? Редакция просила их составить рейтинг наиболее завидных женихов страны. Очевидно, я кажусь девушкам не очень-то привлекательным по сравнению с наследным принцем Акихито.

– Мне кажется, наследный принц Акихито не идет с вами ни в какое сравнение, – с улыбкой заявила Йоко.

Я рассмеялся и услышал смех за стеной в соседней комнате, где сидели Азуса и отец Йоко. Казалось, пока все шло гладко.

Я внимательно посмотрел на девушку. Она была миниатюра ной в соответствии с моими пожеланиями, выраженными в статье, и сидела на диванчике, на западный манер закинув ногу на ногу. Мне она казалась прелестной, ее рот выглядел очень привлекательным, в полных чувственных губах было что-то монгольское. Являлась ли она моим женским дополнением в соответствии с теорией капитана Лазара? Я старался найти в ней привлекательные мужественные черты.

– Вы не ответили на мой вопрос, – сказал я. – Я могу сформулировать его по-другому и прямо спросить вас. Что привлекло вас во мне, почему вы решились на эту встречу?

– Мне непонятен ваш вопрос. – Она очаровательно надула губки, отчего они стали еще более чувственными, но при этом Йоко странно наморщила лоб. – Что привлекло меня? Вы сами, конечно.

– Но почему вы решили, что я привлекательный? Ведь мы раньше никогда не встречались, и вы, по вашим словам, не верите газетам, которые печатают сплетни о знаменитостях. Честно говоря, я смущен.

– А мне кажется, это вы пытаетесь смутить меня своими вопросами, которые не принято задавать при первой же встрече.

Упрек был совершенно справедлив, но я пропустил его мимо ушей.

– Вы читали мои книги?

Она прекрасно понимала, что вопрос является ловушкой. Я искал девушку, которая стала бы верной женой писателя, но это не означало, что она должна вмешиваться в мои литературные дела.

– Да, читала, но не все. Особенно сильное впечатление на меня произвел ваш роман «Оплошность добродетели».

Она избрала правильную тактику. Если бы Йоко ответила: «Да, я читала все ваши произведения», – это вряд ли понравилось бы мне. А если бы сказала: «Я не читала ваших книг», – я не поверил бы ей. Кроме того, из всего, что я написал, она назвала самый известный и наиболее удачный в коммерческом отношении «розовый роман». Его название стало именем нарицательным, и неверную супругу часто называли «Госпожа Оплошность».

– Значит, вам понравилась эта книга?

– Да, но мне не понравилось содержащееся в ней мрачное предсказание о надвигающейся мировой катастрофе.

– Как интересно! Вы упрекаете меня в том же, в чем обвиняли мой роман критики. Они писали, что «даже в своих незначительных работах Мисима проповедует нигилизм школы роман-ха».

– Я не знаю, что такое школа роман-ха.

– Но вы читаете критику?

Она кивнула с таким видом, будто признавалась в тяжком преступлении. Я рассмеялся, чувствуя, что все больше влюбляюсь – влюбляюсь в свою власть над этой девушкой.

– Интересно, очень интересно, мадемуазель Йоко.

– Почему вы называете меня мадемуазель? – настороженно спросила она, подозревая, что в этом обращении кроется нечто обидное для нее, и безотчетно почесала обтянутое нейлоном колено.

У Йоко были пухлые, аккуратной формы пальчики и довольно изящные крепкие икры, что является редкостью у японок.

– Я называю вас мадемуазель, потому что вы готовите как отличный французский повар.

– Откуда вы знаете, как я готовлю? Вы не притронулись ни к одному блюду.

– У меня будет масса возможностей попробовать их, когда мы поженимся. Чудеса вашей кухни изумят и заставят завидовать всех наших гостей.

– Простите, что вы сказали? – с улыбкой спросила Йоко.

– Разве вы не хотите, чтобы мы поженились?

– Вы это серьезно?

– Совершенно. Даю вам слово.

Ее улыбка была исполнена иронии, но радостный огонек в глазах Йоко свидетельствовал о том, что она согласна стать моей женой. Охваченная волнением, Йоко стала раскачивать закинутой ногой, и с нее на пол упала туфелька.

– Ваше решение неожиданно, как гром среди ясного неба.

– Мое решение окончательно и бесповоротно. Вы слышали когда-нибудь замечательное изречение Уильяма Блейка? «В жене я желал бы найти то, что свойственно всем шлюхам, – удовлетворенное желание».

– Переведите, пожалуйста, – попросила Йоко.

Моя негалантная попытка проверить, хорошо ли она знает английский язык, вызвала у нее раздражение. Когда Йоко наклонилась, чтобы надеть упавшую на пол туфлю, я увидел, что на ее колене образовалась ямочка. В эти несколько мгновений, пока Йоко, огорченно хмурясь, надевала туфлю, перед моим мысленным взором промелькнула вся наша последующая совместная жизнь.

«Зачем ты так спешишь жениться?» – спросил я себя, но было слишком поздно. Я уже сдался. Причем мной двигало не столько желание вступить в брак с этим чуждым, непонятным существом, сколько любопытство. Оно завораживало меня, и я как зачарованный смотрел вдаль, в туннель грядущего, или в телескоп на самого себя в будущем. Я смотрел на себя через призму повседневности так, как обычно другие сморят на меня. Единственно верный способ преодолевать повседневность состоит в том, чтобы познать ее на собственном опыте и тем самым отстранить от себя. В таком исключительном случае, какой была моя ситуация, потребовалось бы слишком много сил, чтобы выйти за пределы нормального, повседневного. Поэтому мудрее было бы сделать так, чтобы обычное повседневное стало чертой моей исключительности.

Другими словами, мне необходимо было жениться для того, чтобы жена подчеркивала мою странность. Вступив в брак, я стал бы казаться сам себе более чужим. Мое любопытство, словно рука сообщника, препарировало меня, подвергало вивисекции.

– Вы пожалели о том, что так поспешно сделали мне предложение? – вывел меня из задумчивости голос Йоко.

– Простите, я задумался над словами английского поэта. Я пытался найти слова, чтобы убедить вас в своей искренности.

– Но вы уже сказали, что ваше решение окончательно и бесповоротно.

– Да, но убедило ли вас это? Понимаете, моя жена должна будет смириться с некоторыми моими странностями.

– Звучит так, будто вам нужна не жена, а скорее куртизанка.

– Простите, если мои слова показались вам обидными…

– Не беспокойтесь на этот счет, – перебила меня Йоко и неожиданно дотронулась до моей руки. – Со стороны матери в нашем роду были гейши.

– Понятно.

Я сжал кончики пальцев Йоко, чувствуя, что ее ладонь увлажнилась от выступившего пота. Влажная плоть вызвала у меня удивление и любопытство, не возбудив чувства сексуального влечения.

– Признайтесь, вы встревожены моим неожиданным предложением?

– Надеетесь, что меня охватит паника и я откажусь стать вашей женой?

– Честно говоря, я удивлен вашим самообладанием. Она сильнее сжала мою руку.

– Я убью себя, если нам не разрешат пожениться.

– Вы серьезно? – с улыбкой спросил я. – Надеюсь, до этого дело не дойдет.

– Вы только послушайте, что там происходит, – сказала Йоко и кивнула в сторону соседней комнаты, в которой беседовали наши родители.

До моего слуха донесся ворчливый голос Азусы. Судя по интонации, он был чем-то явно недоволен. Значит, переговоры между Хираокой и Сугиямой шли не так гладко, как мне сначала показалось. И Йоко уловила это.

– У меня есть один недостаток, о котором я обязательно должна вам сказать, – прошептала Йоко, хотя родители не могли нас слышать. – Я иногда сплю с открытыми глазами. Вам это кажется отвратительным?

– Это лучше, чем в состоянии бодрствования ходить с закрытыми глазами, как делают очень не многие.

Майор Дас припарковал машину и открыл мою дверцу прежде, чем я понял, что мы стоим на дорожке перед отелем «Кларк». В полутьме я увидел его склонившееся надо мной усатое лицо.

– Платить за проезд не надо, – заявил он, заметив, что я рассеянно полез в карман за деньгами.

Снова сев за руль, майор Дас зажег сигарету.

– Я буду стоять здесь на случай, если вы передумаете и решите вернуться в Магахар.

– Не беспокойтесь, я не передумаю. Это махант дал вам подобные инструкции?

– Махант? – Майор Дас рассмеялся. – Я следую распоряжениям Ананта Чэттерджи.

Я не стал уточнять, какого Чэттерджи – дяди или племянника.

Мне необходимо было выпить, но свою последнюю бутылку виски я подарил агори, а бар гостиницы был уже закрыт. Я попросил ночного портье раздобыть для меня спиртное. Вскоре он вернулся с бутылкой виски, которое назвал «очень старым и превосходным».

– Прекрасно. Запишите его стоимость в мой счет.

Я сел на балконе и стал пить, наслаждаясь ночной прохладой. Горевшая в комнате лампа отбрасывала отсветы на матерчатый навес над балконом. На абажур лампы, приглушавший свет и окрашивавший его в красноватые тона, был наброшен предмет дамского белья. Москитная сетка, ненужная в это время года, была отдернута и прикрывала кровать с одной стороны, словно занавеска. Из-под ее сгибов высовывалась женская нога. Потягивая виски, я рассматривал эту ногу и вспоминал ступню матери, которую видел три десятилетия назад в лунную ночь в садовой хижине Азусы. Тогда мне казалась таинственной сексуальная зависимость матери от ее грубого повелителя, переселившегося из дома в хижину. Но с тех пор я сам обзавелся женой и познал на собственном опыте всю клаустрофобную удушающую узость семейной жизни, которую предугадал еще во время нашей первой встречи с Йоко.

– Удивительно не то, что Йоко существует и находится сейчас со мной здесь в Бенаресе, – сказал я себе, слегка опьянев, – а то, что Иаиль Сэма Лазара явилась мне в образе хозяйки борделя. Мое воображение переиначивает действительность и образы реальных людей.

Я возвел в Магоме особняк в викторианском стиле для Йоко, наших двоих детей и себя. А рядом с ним построил отдельный домик для Сидзуэ и Азусы в соответствии с японским традиционным принципом раздельного проживания разных поколений. Своеобразный архитектурный апартеид. Йоко являлась хозяйкой усадьбы, моего фантастического Эльсинора. Если спуститься с нашей веранды в маленький садик с солнечными часами и статуей Аполлона, то справа от дома можно увидеть отдельно стоящую постройку в японском стиле. В ней и живут мои родители. Их домик расположен таким образом, что ни один человек не может выйти из нашего особняка или войти в него не замеченным родителями.

Из окон их гостиной видны железные литые ворота высокой белокаменной ограды, окружающей усадьбу. Я повиновался традиции, разделив два поколения, и в то же время оставил матери шанс следить за нами. Так я создал условия для того, чтобы между женщинами возникло напряжение, поскольку с детства привык к подобным отношениям в семье.

Чья это в действительности нога – Сидзуэ или Йоко? Впрочем, какое значение это, в сущности, имеет для декадентствующего мечтателя, работающего в кабинете на втором этаже дома?

Йоко не шевелилась, и я подошел к кровати, чтобы посмотреть, действительно ли она спит или только притворяется. На подушке рядом с ней лежала недочитанная книга Кавабаты Ясунари. Между подушками сидел мой лев – мягкая игрушка, с которой я с детства никогда не расставался. Глаза Йоко были открыты. Ровное дыхание свидетельствовало о том, что она спит. Я заметил, что дыхание спящих людей источает аромат моря.

В комнате было более жарко и душно, чем на балконе. От накрытой бельем Йоко лампы исходило тепло, как от щеки больного человека. Йоко лежала на спине, накрывшись простыней. Я медленно снял простыню. Ткань скользнула по ее телу, издав звук, похожий на тот, с которым волна набегает на гальку. Но Йоко не проснулась.

Я лег на кровать, устроившись между ее широко раскинутыми ногами и, перевернувшись на живот и подперев голову рукой, стал рассматривать ее лоно – волоски, складки кожи, синие вены. Мне в голову опять пришла мысль о том, что влагалище – странная, чуждая для меня вселенная. Она совершенно не похожа на грустный и смешной мужской половой член, который напоминает кактус или кишки. Он уязвим и одинок, словно сирота или пришедшая в голову запоздалая мысль. Влагалище заявляет о своем присутствии, но, по существу, его нет. Я дважды был свидетелем того, как влагалище жены давало жизнь нашим детям, дочери и сыну. Я видел, как оно набухало, словно бутон цветка, надувалось и рвалось, кровоточа. Но, несмотря на все свои наблюдения во время аутодафе родов, я так и не постиг метафизическую загадку влагалища.

Влагалище – это ересь. Мужчин, которые, в отличие от меня, более или менее нормальны, влечет липкая топь влагалища. Для меня же оно – ничто, отверстие, ассоциирующееся с мистическим ужасом Пустоты.

Я пытался избавиться от абсурдного, удручающего чувства Небытия, которое вызывает во мне это отверстие. Экспериментировал, старался принять его, отнестись к нему с теми же чувствами, которые испытываю к обычным фактам реальности – дереву, стулу, человеку, пьющему чай лунной ночью, зубной боли.

Я помню один из подобных экспериментов, которые, как и все другие, закончился ничем. Я провел его, когда Йоко вернулась из клиники вместе с нашей новорожденной дочерью Норико. Несколько дней я не отходил от малышки. Тот, кто когда-нибудь менял пеленки новорожденным девочкам, знает, что у младенцев женского пола непропорционально большая вагинальная расщелина. Поразительно, но в самом начале жизни еще незрелое влагалище кажется больше, чем сама жизнь. Все остальные органы тела должны дорасти и приспособиться к нему.

Я купал крохотную Норико, нянчил ее, играл с ней и постоянно задавался вопросом, как, наверное, это делают все родители: что видят маленькие серьезные глазки младенца? Но всякий раз, когда я менял ей пеленки, мое внимание привлекала эта выпуклость Венеры. Однажды я осторожно раздвинул губы половых органов указательным и средним пальцами и увидел крошечный, розовый бутон, похожий на моллюска. Я не педофил, в тот момент я действовал как любознательный ребенок или ученый, изумляющийся мягкости, тонкости и эластичности живой ткани.

И что я в конце концов узнал? Ничего. И даже меньше, чем ничего, потому что каждая дальнейшая попытка проникновения в тайну влагалища заставляла меня усомниться в тех знаниях, которыми я до этого обладал. Шло накопление минусов, если так можно выразиться, и это усиливало ощущение пустоты и небытия.

Желание разглядывать влагалище и входить в него не увеличивало моих знаний о нем. Его загадка возбудила во мне ненасытную страсть. Скользнув на животе, как ящерица, я подполз вплотную к входу в лоно жены и раздвинул срамные губы двумя пальцами. Меня охватило желание проникнуть в это студенистое отверстие. Чувствуя, как мышцы на шее и затылке свела судорога, я встал на четвереньки. Матрас прогнулся под моими коленями и руками, но Йоко так и не проснулась. Я вошел в нее, и ее веки затрепетали, из груди вырвался вздох, и влагалище с хлюпающим звуком приняло мой половой член. Йоко сквозь сон пробормотала что-то о багаже, который надо еще упаковать.

– Все в порядке, – прошептал я.

Бывают моменты в жизни, когда тебя охватывает желание насладиться, когда сперма стремится излиться из тебя, оставив в душе чувство пустоты и сожаления. Это – неестественная похоть, сопровождаемая тошнотой. Страсть и пустота уничтожения тесно связаны. Предвидя ужас, который охватит меня после соития, я долго сопротивлялся, не желая изливать свою сперму и ощущать облегчение, которое приносит меньше удовлетворения и менее реально, чем простое мочеиспускание. Я вбил кол в сердце желания, этого ненасытного вампира, и заткнул уши, чтобы не слышать сладкого голоса сирен, раздающегося из влагалища и искушающего нас, зовущего броситься в эту гибельную пропасть.

Но сколько можно сопротивляться? И я сдался. Я не ощутил облегчения, а лишь почувствовал, как по моим бедрам потекли струйки жидкости. Я снова лег на живот и тут заметил на простыне красные пятна. Из лона Йоко сочилась кровь. Но Йоко спала, закрыв наконец глаза. Не просыпаясь, она натянула на себя простыню и повернулась на бок. Она так и не ощутила моих прикосновений, моего вторжения в ее лоно. Ничто не нарушило ее сна. О соитии свидетельствовали лишь пятнышки крови.

Острая боль в яичках, раздутых и переполненных спермой, напомнила мне о том, что я еще существую. Я направился в ванную, чтобы помыться. «Смой послед мечты…» Сначала из крана хлынула ржавая вода, а потом пошла чистая. Меня охватило желание искупаться в священных водах Ганга, хотя при мысли о том, что я могу заразиться какой-нибудь болезнью, меня бросало в дрожь. Я боялся этой грязной реки и в то же время жаждал оказаться в ее объятиях.

Взяв полотенце и захватив бутылку с недопитым виски, я вышел из номера. Как только я появился на дорожке перед отелем, меня приветствовали расположившиеся под деревьями рикши, ожидавшие клиентов и надеявшиеся заработать себе на пропитание. Майор Дас, как и обещал, нес свое дежурство, сидя в седане.

– Едем в Магахар? – спросил он.

– Нет, отвезите меня, пожалуйста, куда-нибудь в другое место. Например, в Маникарника.

Он кивнул.

– Вы уверены, что не хотите вернуться в Магахар, сэр?

– Уверен, – ответил я, садясь в машину. – Сколько времени осталось до рассвета?

– Часа два, может быть, меньше. – Майор Дас взглянул на ночное небо. – Видите ли, сэр, я могу подвезти вас лишь до дороги, ведущей к месту кремации. Остальной путь вы должны проделать пешком.

– Хорошо, я ничего не имею против. Мы быстро ехали по пустынным улицам.

– Дальше вы должны пойти пешком, – сказал майор Дас, тормозя на перекрестке, и показал направо. – Вот по этой дороге, сэр, вы выйдете прямо к Маникарника. Я буду ждать вас здесь.

– Вы все еще надеетесь, что я захочу вернуться в Магахар?

– Я не сомневаюсь в этом.

Мне показалось, что майор улыбнулся в полутьме.

Я пошел по улице, тускло освещенной светом, падавшим из окон и дверных проемов зданий. В этот час Бенарес спал, и все же мне казалось, что он наблюдает за мной. Я вдруг подумал о Йоко, которая спала во время нашего соития. Или, быть может, она тоже только притворялась спящей, как этот город сейчас? Стоявшие вокруг меня здания, казалось, находились в состоянии расслабленности и покоя, между сном и бодрствованием.

Я добрался до площадки Маникарника в тот момент, когда пламя погребального костра на берегу реки стало постепенно затухать. Наверное, это были похороны какого-нибудь бедняка, поэтому для них выбрали темное время суток. Однако, приглядевшись к процессии родственников, я заметил, что эти люди хорошо одеты. Они не походили на бедняков. Я присел на ступени каменной лестницы. Кроме меня, здесь находилось много ранних птах, пришедших искупаться на рассвете, или, подобно мне, страдающих бессонницей, а быть может, это были просто бездомные бездельники. Никто из них не обращал на меня ни малейшего внимания. Место кремации, хотя и казалось более безлюдным, чем днем, все же не пустовало и в этот неурочный час. Здесь толпились паломники и торговцы, их голоса оглашали ночную тьму.

Я поставил рядом с собой бутылку виски и закурил. Мне не хотелось пить. Я видел внизу освещенную фонарями лодочную пристань, кострища и сторожа, который за деньги охранял одежду купальщиков. Внезапно я заметил человека, который со стороны реки медленно поднимался ко мне. Это был пожилой индиец в английском деловом костюме. Остановившись рядом со мной, он попросил прикурить. Я был удивлен, увидев столь элегантно одетого человека в такой час и в таком месте. Однако, с другой стороны, присутствие здесь японского туриста в итальянском шелковом костюме выглядело тоже довольно странно. Мне вдруг показалось, что незнакомец очень похож на агори из Магахара.

– Вы пришли сюда, чтобы искупаться в реке, сэр? – спросил он с невозмутимым видом, как будто подобное желание было обычным для иностранцев. – Должен предупредить, что здесь очень сильное течение. И хотя оно сейчас не так опасно, как в сезон дождей, советую вам держаться ближе к берегу, где для безопасности купальщиков натянуты цепи.

Я поблагодарил его за предупреждение.

– Разрешите мне дать вам еще один добрый совет, сэр. Берегитесь воров и бродячих собак. Ночью и те, и другие ведут себя особенно дерзко и могут напасть на вас без предупреждения.

Я снова поблагодарил его. Мое внимание привлекли несколько человек, стоявших у затухающего погребального костра. Красивый юноша, на котором были лишь брюки, взял какой-то предмет и быстро растворился в темноте. Я едва сдержался, чтобы не окликнуть его. Это был мой милый Дзиндзо. Он опять неожиданно появился передо мной и тут же бесследно исчез. Я встал и вгляделся в темноту, но ничего не увидел. Сверху с террасы берега донесся пронзительный крик ночной птицы. Мой юный акробат, который, очевидно, постоянно посещал погребальные церемонии, превратился для меня в блуждающий огонек, в обманчивую мечту, дразнившую и мучившую своей несбыточностью.

Досадуя на то, что мне не везет, я повернулся, чтобы извиниться перед незнакомцем, но тот тоже исчез.

С реки потянуло холодом, и меня охватила дрожь. Я ощутил неприятный сладковатый запах плесени и почувствовал, что за моей спиной кто-то стоит. Я знал, что это мой долгожданный Дзиндзо, но не спешил оборачиваться. Сев, я украдкой бросил взгляд на каменную ступеньку рядом с собой и увидел, что там что-то лежит. Небольшой медный сосуд и связка острого перца. Мальчик сел рядом и начал что-то весело щебетать, словно воробей-попрошайка. Я понял, что он просит меня дать ему что-нибудь. Он подносил руку ко рту и делал вид, что выпускает дым. Я дал ему сигарету и разрешил выпить виски прямо из горлышка бутылки. Но юный акробат не унимался, он продолжал что-то настойчиво лопотать. В потоке его тарабарщины одно слово показалось мне знакомым. Я понял, что мальчик постоянно повторяет имя «Шива», и решил, что его так зовут. В ответ я назвал свое имя «Юкио», и мальчик повторил его за мной, сильно коверкая. Я попытался заговорить с ним по-английски, но мальчик затряс головой, и я догадался, что он не знает этого языка.

Три дня я пытался разгадать тайну Дзиндзо, и вот теперь он был рядом со мной, и я не находил в нем ничего таинственного. Оказывается, мальчика звали Шива, он с удовольствием курил мой «Честерфилд» и пил виски. Это был обыкновенный бенаресский беспризорник с болезненного цвета кожей и голубоватыми гнилыми зубами. Впрочем, его облик не имел никакого значения. Дзиндзо был олицетворением сострадающего Будды и мог появляться даже в обличье падшего ангела. Меня покорила красота юного акробата, несмотря на его болезненность и бедность. Я видел его сразу в двух ракурсах. В одном он вызывал у меня отвращение, а в другом – восхищение. Меня удивляло то, что он направился сегодня прямо ко мне. Неужели он еще три дня назад заметил интерес, который пробудил во мне?

– Как ты сумел разглядеть и даже узнать меня в темноте, Шива? – спросил я. – Неужели ты обладаешь зрением совы, мой бодхисатва Кситиграбха?

Я говорил с ним по-японски, и он улыбнулся, должно быть, уловив скептицизм в моем голосе.

Сняв с себя цветочную гирлянду, Шива надел ее мне на шею и показал то, что заработал сегодня за ночь – связку острого перца, рисовые шарики в медном сосуде и потертую хлопчатобумажную рубашку (вероятно, принадлежавшую умершему). Для Шивы это было целое состояние. Он откусил половину рисового шарика и остальное протянул мне. Это было серьезным испытанием для меня. Я на минуту задумался. Действительно ли я готов искупаться в Ганге? Если да, то я вполне могу принять кусочек рисового шарика, на котором оставалась слюна больного Шивы. Он заметил, что я заколебался. Но я тут же быстро открыл рот и, подобно набожному христианину, принял причастие из его рук. Мы отпраздновали мое осквернение, выпив изрядное количество виски.

Шива вскочил на ноги и с ловкостью опытного гимнаста сделал мостик, его длинные, собранные на затылке в конский хвост волосы упали на – каменные ступеньки. Он схватил себя сзади за лодыжки и принял форму змеи, сложившейся в кольцо. Мне казалось, что его голова отделилась от тела и покоится на волне черной крови. Лицо мальчика в этот момент было необычно белым и прекрасным. Я встал и, подойдя к нему, провел рукой по его животу, выпуклому пупку, а потом мои пальцы скользнули за пояс его штанов. Я нащупал жесткие волосы лобка и выгнувшийся, словно горный хребет, член.

В мгновение ока мальчик выпрямился и, с потрясающим проворством сделав пируэт, обнял меня, привстав на цыпочки. Причем одной ногой он обхватил меня за талию. Я ощутил вкус его – поцелуя, язык Шивы проник мне в рот. Но прежде чем я успел опомниться и оправиться от неожиданности, Шива схватил свои. трофеи и убежал. Услышав его смех, похожий на крик ночной птицы, с верхней террасы берега, я стал карабкаться вслед за ним, стараясь не оступиться в темноте. Но мои движения были неловкими и замедленными, словно во сне. Наконец я оказался наверху, посреди плохо освещенного лабиринта улочек и увидел, что Шива поджидает меня, стоя под фонарем. Но он не давал мне приблизиться, заставляя преследовать себя.

Я бросился за ним в черный проход между домами и наткнулся на сложенные в штабеля доски. В окне соседнего дома мелькнул огонек, и в его тусклом свете я увидел лежавшие у меня под ногами заготовки для носилок, на которые в Индии укладывают мертвых. Шум разбудил хозяев дома, и, услышав сердитый окрик, я поспешно двинулся дальше. В окнах близлежащих домов тоже зажегся свет. Я понял, что здесь живут плотники, изготавливающие на продажу погребальные носилки. Шива тем временем исчез в воротах одного из домов.

Я побежал вслед за ним и оказался посреди небольшого дворика перед аккуратным красивым зданием. В свете горевшего на веранде фонаря я увидел небольшой выложенный каменными плитами водоем, в котором, впрочем, не было воды. В чашу водоема вели две ступеньки. Дворик устилали старые мраморные выщербленные и потрескавшиеся плиты.

Шива уже расположился в чаше маленького бассейна, как дома. Он снял брюки и лег на циновку, подперев голову рукой и согнув одну ногу в колене. По его плечам и спине струились черные как смоль волосы. Я понял, что это была спальня маленького бродяги.

Наблюдая за тем, как я раздеваюсь, мальчик неторопливо ел рисовые шарики и острый перец. Когда я положил одежду на край бассейна и спустился к нему, он быстро сел на корточки и взял в рот мой член. Его язык начал ловко обрабатывать мой пенис, а зубы впились в чувствительную плоть головки. Я вцепился в его волосы и от пронзившей меня боли с неистовой силой дернул за них так, что оторвал мальчика от циновки. Он несколько мгновений висел в воздухе с поджатыми ногами, не испытывая от этого, по-видимому, никакого дискомфорта.

Наконец я снова опустил его на циновку. Шива принял позу Сфинкса и звуками изобразил падающие капли влаги, а потом указательным пальцем дотронулся до моего поникшего от боли члена. Я понял, чего он хочет, и стал мочиться. Шива тут же направил поток мочи себе в рот.

А затем он начал грызть острый красный перец, возможно, для того, чтобы перебить вкус мочи, а может, чтобы сделать этот вкус более пикантным. При этом он с невинным видом поигрывал с моим членом, как будто проверяя эластичность крайней плоти.

– Бахут бара, – сказал он на хинди.

Это, должно быть, был комплимент.

Поигрывая моим членом, он сунул себе в рот острый перец и зажал его между зубами, словно красный свисток. А затем, совершенно неожиданно для меня, Шива с ловкостью человека, привыкшего делать обрезания, полоснул по моему члену острым зазубренным ногтем большого пальца и быстро втер в ранку кусочек жгучего перца.

Прежде чем я успел закричать от дикой боли, гимнаст быстро повернулся и ввел мой член себе в задний проход. Слизь его прямой кишки не успокоила мою пылающую рану, а воспламенила ее еще больше. Боль достигла своего предела, и я перестал ее ощущать. Мой член превратился в замороженный, потерявший чувствительность отросток.

В этом незнакомом дворике Шива познакомил меня со всеми тонкостями сексуальной акробатики. Мы испробовали тысячу священных эротических поз, изображенных на фасаде прибрежного Храма Любви. Нет, то не была безоглядная страсть. На самом деле я сражался с фантомом, настоящим Протеем, постоянно менявшим свой облик. Временами мальчик казался мне таким истощенным, что я боялся поломать его хрупкие кости. Но затем чувствовал, что в моих объятиях не юный акробат, а старуха, морящая себя голодом в Доме вдов. Ее красивое лицо с заострившимися чертами прижималось к моему, я ощущал горьковатый вкус листочков тулсы на ее губах, маленькие черные фиги ее сосков упирались в мою грудь. Через некоторое время она превращалась в крокодила с огромными, острыми как пила зубами, и я вынужден был бороться с ним. Холодный живот рептилии вызывал у меня отвращение, хвост со свистом бился рядом с моей головой, меня обдавало его зловонное дыхание, и я чувствовал, что иду на дно грязной реки, где лежат разлагающиеся трупы и куда оседает пепел кремированных мертвецов.

Мимо меня в мутном потоке проплывали знакомые лица и тела – Йоко, Сидзуэ, Нацуко. И все они вступали со мной в половой акт. Передо мной как будто прокручивалась пленка безумного фильма, в котором один герой принимал облик другого.

Не знаю, сколько прошло времени, но, взглянув на небо над головой, я заметил, что уже начало светать. Я лежал на спине, а Шива сидел верхом на моих бедрах. Мы испытывали ни с чем не сравнимое удовольствие, которое мне трудно описать. Я мог бы назвать его содомизированным сознанием, но вряд ли это сделает мою мысль более понятной. Мрамор, на котором я лежал, холодил спину и превращал меня в камень. Шива раскачивался и подпрыгивал на моих бедрах, скаля зубы. Его голова была высоко надо мной и, казалось, упиралась в ночное небо, и все же я хорошо видел его крепко сжатые больные зубы и кровоточащие десны.

Внезапно ослабев, Шива упал на меня и уткнулся лбом в мою ключицу. На мой живот и бедра из его прямой кишки хлынул поток слизи. Я раздвинул его ягодицы, сунул пальцы в его задний проход, а затем вынул их и внимательно осмотрел. Увидев сгустки черной крови с гноем и испражнениями, я снова ввел два пальца в его анус и, ощупав прямую кишку, обнаружил огромный свищ. «Должно быть, ему было ужасно больно», – подумал я и погрузился в глубокий сон.

Казалось, я только успел сомкнуть глаза, как кто-то сразу же начал бесцеремонно будить меня. Надо мной стоял сердитый индус и, тыча в меня рукоятью метлы, шипел так, как обычно шипят на бродячих собак, прогоняя их со двора. Я сел и увидел, что неподалеку стоит еще один местный житель и, покуривая биди, наблюдает за мной. Ему, по-видимому, казалось забавным то, что я был совершенно голым. Рядом с ним на мраморных плитах двора стояли носилки, на которых лежал обнаженный труп недавно умершего старика.

Бросив взгляд на индусов в закатанных по колено штанах и приготовленные ведра с водой, я понял, куда попал. Шива устроил себе спальню во дворе одного из бенаресских приютов, куда стекались старики, чтобы встретить свою смерть. В этом бассейне с водовыпускным отверстием обмывали трупы.

Но куда же подевался Шива? Он исчез, а вместе с ним, как я вскоре заметил, исчезла вся моя одежда и деньги.

Берегитесь воров и бродячих собак, вспомнил я предупреждение элегантно одетого незнакомца, который подошел ко мне на берегу.

Шива сжалился надо мной и оставил в чаше бассейна свои старые штаны и потертую рубашку, которую заработал прошедшей ночью. Я поспешно надел эти лохмотья. Индусы презрительно посматривали на меня. Для них я был одним из туристов-хиппи; они полагали, что я накачался наркотиками и заснул в бассейне. Я с позором убежал со двора приюта, не зная, куда мне направиться. Я походил на босого нищего. На животе виднелись пятна засохшей крови. Мне необходимо было вымыться, и я снова пошел на берег Ганга, туда, где пылали погребальные костры Маникарника. Там я мог слиться с толпой паломников, таких же оборванцев, как и я.

Я спустился по каменным ступеням к тому участку берега, где было мало купальщиков, и вошел в реку прямо в одежде. Мои ноги сразу же погрузились по щиколотку в топкую грязь дна. Меня охватил ужас, но все же я окунулся в ледяную воду.

Нырнув, я обнаружил, что нахожусь на глубине и не могу снова упереться ногами в дно. Это испугало меня. Неожиданно я почувствовал, что меня сносит сильное течение. Я неплохо плаваю, но на сей раз все мои усилия вернуться на берег оказались тщетными. Меня уносило все дальше от кромки земли. Я увидел, что один из стоявших на причале лодочников показывает на меня рукой, и закричал, призывая людей па помощь. Однако никто из них не кинулся спасать меня. Неужели они не слышали и не видели меня? Ганг казался мне чудовищно огромным мощным потоком, который стремительно и неудержимо нес меня, беспомощное крохотное человеческое существо, в море. Я чувствовал, что слабею, теряю силы, и вот наконец река сомкнула надо мной свои воды, и я погрузился в непроглядную тьму.

Я чувствовал, что захлебываюсь, и, думая, что тону, отчаянно замахал руками и выбил жестяную кружку из рук доктора Чэттерджи, который поил меня из нее.

– Наконец-то вы пришли в себя, сэр, – промолвил он. Услышав, как упала па пол кружка, я спросил гида, что произошло.

– Bы в течение нескольких часов находились без сознания, – ответил доктор Чэттерджи.

Я сидел на полу, на соломенном тюфяке, и был одет все в те же старые штаны и рубашку, в которых тонул.

– Вам было плохо, вас рвало, – продолжал доктор Чэттерджи. – Нам пришлось переодеть вас.

И он показал рукой на мой висевший на стене еще влажный после стирки костюм.

– А чья это одежда на мне? Какого-нибудь прокаженного? Доктор Чэттерджи пожал плечами, что можно было расценить и как положительный, и как отрицательный ответ. Комната была залита золотистыми лучами утреннего солнца. Я находился в колонии Магахара, в той хижине, возле которой остановился, возвращаясь к седану вместе с майором Дасом. Я почувствовал, что в. моей душе закипает ярость. Полная дезориентация и потеря сознания злили меня. Оказывается, все это время я находился здесь, в колонии прокаженных, и все ночные приключения были плодом моего больного воображения.

– Вы положили меня рядом с трупом! – возмущенно воскликнул я.

И это было правдой – у стены лежало завернутое в белый саван мертвое тело.

– Не беспокойтесь, сэр, – промолвил доктор Чэттерджи, закуривая биди. – Его сейчас отправят в плавание вниз по реке.

– Разве это по-христиански?

– А при чем здесь христианство?

– Я видел, как вы совершали вчера вечером заупокойную службу в этом доме.

– Неужели? – Доктор Чэттерджи улыбнулся. – Мне запрещено служить мессы. Кроме того, по этому умершему нельзя совершать заупокойную службу. Он умер плохой смертью. Именно потому его не кремируют, а опускают в реку.

– Так это прокаженный?

Доктор Чэттерджи подошел к трупу и откинул край покрывала с его лица.

– Посмотрите сами, какую смерть выбрал этот человек.

Я поднялся на ноги и подошел к носилкам. На горле трупа чернела глубокая рана. Почуяв сладковатый тошнотворный запах запекшейся крови, над мертвым телом закружились мухи.

– Когда этому человеку сказали, что у него проказа, он пришел в отчаяние и – чик! – перерезал себе горло, – сообщил доктор Чэттерджи и провел ногтем большого пальца по своей шее.

Самоубийцей был юноша, почти мальчик. Бледное лицо отливало синевой, на губах застыла отвратительная усмешка – он как будто оскалился, сжав зубы, и на деснах выступила кровь. Но даже на этом обезображенном предсмертной агонией, тронутом тлением лице все еще проступали тонкие черты. Я узнал его и, потрясенный, снова опустился на тюфяк.

– Шива, – произнес я.

Доктор Чэттерджи бросил на меня удивленный взгляд и, зажав сигарету в зубах, снова закрыл лицо умершего белой тканью.

– Вы назвали его Шивой? – спросил он.

– Да, мне трудно все это объяснить… – пробормотал я, чувствуя, что у меня пересохло во рту. – А когда он совершил самоубийство?

– Три дня назад.

– Значит, в день моего приезда в Бенарес?

– Да.

Я попытался подсчитать, сколько раз за это время я видел мертвого мальчика в городе. Четыре или пять? Впрочем, какое это имело значение? Главное, что я действительно встречал его. Зрение не могло обмануть меня.

Некоторое время мы с доктором Чэттерджи молча смотрели друг на друга. Может быть, он знал, что творилось в моей душе? А что означала моя сегодняшняя встреча с мертвым мальчиком? Были ли это галлюцинации? Мой говорливый, всегда готовый пуститься в разъяснения гид на сей раз молчал. Я вдруг вспомнил слова доктора Чэттерджи о том, что дух агори может путешествовать по миру. Я попытался представить себе такую картину: дядя доктора Чэттерджи сидит на трупе мальчика и совершает обряд, дающий агори власть над духом умершего.

Кровь! Я вдруг вспомнил, что на моем теле должны быть пятна крови. Подняв хлопчатобумажную рубашку, я взглянул на свой живот, но не увидел ничего, кроме выступивших от ужаса капель холодного пота.

– Мы искупали вас после приступа рвоты, – сказал доктор Чэттерджи.

Услышав его слова, я почему-то засмеялся.

В хижину тем временем вошли двое носильщиков, вслед за ними с безумными воплями вбежала хозяйка борделя Матрика. Она упала на труп, пытаясь помешать носильщикам вынести мертвое тело из дома.

– Это ее сын, единственный сын, понимаете? – промолвил доктор Чэттерджи. – Он покончил с собой три дня назад в ее заведении, и она не позволяла вынести тело оттуда. В конце концов махант вынужден был вмешаться в это дело лично. Вчера вечером он ездил в Дал-Манди, чтобы убедить Матрику отдать тело сына.

– Мы видели, как вчера вечером он выходил из джипа. Значит, в машине было тело мальчика?

Доктор Чэттерджи кивнул.

Похоронная процессия направилась к реке. Время от времени Матрика пыталась помешать носильщикам. При дневном свете я явственно видел симптомы проказы, которые не замечал вчера вечером. Лица и тела участников процессии были обезображены бо-лезнью. Самоубийство казалось мне намного предпочтительней жизни прокаженного.

Наконец мы спустились к воде. Тело мальчика положили в узкую лодку, к которой был привязан длинный канат. Двое прокаженных, войдя в лодку, оттолкнули ее шестами от берега. Остальные участники процессии держали канат, чтобы суденышко не снесло вниз по течению.

– Здесь очень опасное течение, – сказал доктор Чэттерджи. – Заходить далеко от берега не рекомендуется.

– Я знаю.

Матрика молча наблюдала за тем, как лодка удаляется от берега. В пятидесяти футах, когда канат натянулся до предела, суденышко остановилось. Один из прокаженных уперся длинным шестом в дно, а другой столкнул труп с носилок в воду, и его подхватило течение. Издав душераздирающий вопль, Матрика вырвалась из рук державших ее женщин и бросилась к реке. Поскользнувшись, она потеряла по дороге сандалию. Через несколько мгновений Матрика уже стояла по пояс в воде, подол ее зеленого сари распластался по поверхности вокруг нее, словно лепестки лилии. Она снова поскользнулась и упала в воду.

– Неужели никто даже не попытается помочь ей?! – воскликнул я.

– Не надо паниковать, – спокойно сказал доктор Чэттерджи и снова закурил сигарету биди. – Лодочники позаботятся о ней на обратном пути.

Я сделал шаг по направлению к реке, однако доктор Чэттерджи остановил меня:

– Не волнуйтесь, сэр. Посмотрите!

Я взглянул на Матрику. Словно покрытая патиной бронзовая Венера, она, держась за натянутый канат, выходила из воды, кашляя и тяжело дыша. Наклонившись, она подобрала с земли свою сандалию и замахнулась ею на тех, кто хотел помочь ей взобраться на косогор.

Вглядевшись в промокшую насквозь женщину, я вспомнил день, когда впервые увидел ее во дворе дома доктора Чэттерджи. Тогда мне казалось, что предо мной явилась одновременно богиня Кали и Иаиль. Проходя мимо меня, Матрика остановилась и бросила мне:

– Кор.

– Вор, – перевел мне на ухо мой гид. – Она сказала «вор».

 

Часть 3

МЕЧ

 

Измена

 

ГЛАВА 1

ПИСЬМО БАРОНЕССЕ ОМИЁКЕ КЕЙКО.

АПРЕЛЬ 1952 ГОДА

Лимоны стоят в полном цвету. Воспетые Гёте цветки лимона, которые напоминали ему Италию, приветствовали меня на земле Греции. Я удивился, узнав, что деревья лимона колючие. Я хотел вдохнуть аромат цветков и неожиданно укололся. До сих пор у меня немного болит палец. Увы, мою физическую слабость никак не назовешь поэтичной!

Пасхальные звоны отзываются эхом в синем, похожем на металлическое, небе. Благовест византийских колоколов напоминает о доме, о наших буддийских храмах.

Я пишу, сидя в кафе неподалеку от Акрополя. Передо мной блюдо из осьминога и бутылка бренди «Метакса». Впрочем, у меня и без спиртного голова идет кругом. Афины – удручающе провинциальный балканский город. Но надо мной возвышается Акрополь, руины которого являются свидетельством духовного превосходства прошлого над нашим временем. Мне снова кажется, что я нахожусь дома и взираю на окутанную туманами гору Фудзи, которая была свидетельницей легендарной эпохи героев, такой далекой и одновременно близкой. У меня такое чувство, что здесь, в Афинах, заканчивается Европа и начинается Восток.

Несколько дней я провел в музеях Афин и Пирея, безлюдных в эти апрельские дни, когда цветут и благоухают лимоны. Мне было трудно сориентироваться в установленных часах открытия и закрытия этих учреждений. Я постоянно возвращался в Афинский национальный музей, чтобы полюбоваться коллекцией мраморной скульптуры – этими длинноволосыми улыбающимися юношами. Мне сказали, что их называют куросами и что они были выполнены еще в шестом веке до нашей эры, в доклассическую эпоху.

Куросы кажутся мне погруженными в сон фантомами, их руки как будто приклеены к бокам. Они похожи на египетских часовых, застывших в неподвижности в позе мумий. В следующем столетии, в век древнегреческой классики, куросы внезапно очнулись и приняли позы атлетов, изображенных в движении. Но движение и совершенные, анатомически точные пропорции тела лишили классические скульптуры загадочной улыбки куросов, в которой заключалась их тайна. Я сравнивал куросов, которых как будто оживляла их улыбка, с атлетами, чьи идеальные лица казались мне застывшими и невыразительными. Постепенно я понял, в чем дело. Улыбка архаических куросов была сохранена в классической скульптуре, но перемещена с лица и распространена по всему телу.

Я вспомнил сонет Райнера Марии Рильке, в котором он выразил похожую мысль. В своем стихотворении Рильке рассматривает скульптуру архаичного Аполлона: его голова не сохранилась, и все же «в нежном повороте бедер скользит улыбка, которая возвращается к тому центру, где рождается семя». Архаичная улыбка, этот сияющий лирический светильник, исчезает с лица и вновь появляется там, где таится загадка мужественности.

Мне кажется, я слышу, как вы говорите: «Ах, этот Юкио Мисима похож на Иоганна Иохима Винкельмана в своем гомосексуальном полете фантазии!» Мой гомосексуализм в данном случае ни при чем. Я увидел в куросах Восток – героический, метафизический, сверхъестественный, но находящийся на службе реальной истории.

Я сижу сейчас за столиком в афинском кафе и пишу эти слова, а вы считаете меня сумасшедшим. Да, я действительно неуравновешенный декадент, но надеюсь излечиться от своего недуга с помощью метафизических восточных средств. У меня на коленях лежит эссе Андре Жида о Достоевском, в котором автор цитирует письмо русского писателя. Оно показалось мне поразительным:

Быть счастливым – не означает ли это быть лишенным личности? Неужели спасение лежит в самоуничижении? Нет, я бы сказал, что это далеко не так. Мало того, что не следует предаваться самоуничижению, но человек к тому же должен обладать индивидуальностью даже в большей степени, чем это возможно на Западе. Объяснюсь, чтобы быть уж совсем правильно понятым. Добровольная жертва, которую приносит индивидуум во имя человечества, по моему мнению, является отличительной чертой индивидуальности в ее самом благородном и самом высоком развитии, чертой ее совершенного самообладания… абсолютного выражения воли. Развитая личность, ощущающая свое право быть таковой, отбросившая все страхи, не может использовать себя, не может использоваться другими иначе как для самопожертвования ради других, чтобы эти другие могли стать подобными ей самостоятельными счастливыми личностями. Это – закон Природы, и человечество стремится достичь его.

Достоевский в душе был человеком восточной культуры, настроенным против Запада. Его любовь к человечеству объясняется благоговейным отношением к императору, русскому царю – началу, выражающему трансцендентную личность самого писателя. Достоевский пришел к своей любви через великие испытания, через сибирскую каторгу, где был закован в тяжелые кандалы. Благоговение Достоевского – явление не более загадочное, чем обожествление японцами императора.

Беда в том, что моя любовь отвергнута императором. Я – словно фантом, который рассматривает свое воображаемое отражение. Я ищу в воображаемом мире факты действительности. Что Достоевский, этот поклонник своего императора, подразумевал под индивидуальностью и ее добровольной жертвой во имя человечества?

Я, словно шаман, рассматриваю три предмета – Зеркало, Драгоценный камень и Меч, которые в конце концов раскроют мне глаза на мир.

В императорских регалиях Зеркала, Драгоценного камня и Меча скрываются архетипы религии, эстетики и этики. Религия, эстетика и этика – отличительные свойства культуры. Я хочу выяснить, наполнены ли сегодня эти свойства культуры живым содержанием или уже мертвы. Вопрос, над которым я бьюсь, понятен человеку западной культуры. Однако ему наверняка непонятно, почему эти свойства культуры заключены в императорской триединой эмблеме Зеркала, Драгоценного камня и Меча. В японской культуре нет ничего более загадочного для западного человека, чем наша таинственная Тройная Эмблема. И я тоже занимаюсь ее разгадкой. Может быть, противоречие между Зеркалом (религией) и Драгоценным камнем (искусством) диалектическим образом разрешается в Мече, то есть в этике?

Для меня ответ на этот вопрос кроется в тождественности этики и Меча.

Я воспринимаю этику не как бескровную абстракцию, а как сердечную тоску. Этика требует большего, для нее мало стоической твердости духа или долга самопожертвования. Для наших современников понятие этики стало чем-то отвратительно скучным, ассоциирующимся с лишенным воображения конформизмом и подавлением эмоцией. Однако деградация культуры как раз и заключается в низведении этики до уровня средства обслуживания. Упадок культуры проявляется также в полной невозможности любви в условиях современной жизни.

Этика предполагает любовь без взаимности. В романтичном идеализме и заключается тождество этики и Меча. Прагматики, живущие в век деградирующей культуры, никогда не смогут этого понять! Любовь без взаимности стремится к недостижимому идеалу, в котором диалектическим образом снимаются все противоречия страсти. Любовь должна быть возвышена до синтеза глубокого чувства и действия. У нас, японцев, существует традиционное понятие офренаи – романтической любви, основанной на национальной вере. Эта концепция, не делающая никакого различия между сексуальностью и преданностью правителю, получила в конце периода правления Токугавы название «влюбленности в императорское семейство» и заложила эмоциональную основу для возникновения в дальнейшем такого явления, как поклонение императору.

Этика по своей сути анархична. Это очевидно, если задуматься над тем, что такое любовь без взаимности. Любовь постоянно подвергает человека опасности. Страстная бурная любовь идеалиста всегда рискует нарушить принятые в обществе правила поведения. Это особенно заметно в скованной обычаями и условностями японской культуре. Говорят, что японцы постоянно живут под гнетом долга и обязательств. Все их действия подчинены чувству долга, которое они испытывают по отношению к родителям, начальству, коллегам, а также к тому, кто стоит на самом верху иерархической лестницы – к императору. Нарушение обязательств грозит человеку несмываемым позором, из-за чего японцы подчас кончают жизнь самоубийством. Наша культура – культура стыда и позора в отличие от западной культуры греха. Люди, живущие на Западе, имеют перед нами огромное преимущество, поскольку грех можно искупить раскаянием. Для них зло – временное и поправимое состояние. В японской же культурной традиции долг и обязательства – явления постоянные и неизменные. Есть только честь и бесчестье, и эта строгая дуальная оппозиция исключает всякие лазейки, такие, например, как покаяние и изменение взглядов. Японская и западная культуры, таким образом, кардинально отличаются друг от друга.

Чтобы понять живой культурный смысл этики, необходимо устранить со своего пути два препятствия. Одним из них является позор, который несет с собой любовь без взаимности; другим – страх нарушить правила поведения, установленные в обществе. Чтобы обладать культурой, надо безгранично любить ее. В безумном стремлении овладеть тем, что любишь, человек должен быть готов любить сверх всякой меры.

Идеалистическая анархическая любовь – это и есть японская альтернатива раскаянию. Только ощущение Великой Пустоты может избавить японца от взятых на себя обязательств и чувства долга. Моя вера в анархическую любовь без взаимности не является изобретением эксцентричного писателя Мисимы, она зиждется на японской культурной традиции. Любовь в Японии всегда вызывала сочувствие и считалась несчастьем. Впрочем, на Западе на нее тоже смотрели как на несчастье, но относились по-другому – с холодным цинизмом. Мы боимся анархической любви, поскольку она может привести к трагедии, потребовать от нас самопожертвования, которое, конечно, побуждает человека выйти за рамки собственного «я». В этом смысле я нахожу слова Достоевского о парадоксе самореализации очень точными.

 

ГЛАВА 2

ЗА ЗЕРКАЛОМ

Что заставило меня высказать свои самые сокровенные мысли в письме к баронессе Омиёке Кейко? Вернувшись в середине мая 1952 года в Японию и перечитав его копию, я глубоко пожалел о совершенной мной глупости. Я всегда снимаю копии со своих наиболее важных писем, поскольку считаю, что все написанное мной не является только лично моим делом и может быть опубликовано. Сожаление о пространном послании, адресованном прекрасной куртизанке Кейко, явилось последствием раздражения и дурного расположения духа, в которое я пришел, вернувшись домой в Сибуя. Я посмотрел на себя в зеркало и увидел свой затылок. Это напомнило мне известную картину сюрреалиста Рене Магритта. Что вовсе не показалось мне забавным. Пятимесячное кругосветное путешествие принесло мне одни разочарования. Я пережил лишь несколько радостных мгновений, ими были посещение Греции и короткий роман в Бразилии с сыном одного богатого владельца кофейной плантации, выходца из Японии. Я чувствовал себя очень одиноким. Это не была ностальгия, тоска по дому. Боль одиночества, которое я испытывал, связана с моей неприспособленностью к жизни.

Я прекрасно знал еще до того, как накануне Рождества отплыл от берегов Японии из гавани Иокогамы, о своей физической слабости и о том, что могу не выдержать тягот путешествия. Но я убедил себя в том, что усилием воли смогу победить все свои недуги и выдержать все неудобства долгого плавания. Подобно всем прикованным к письменному столу калекам, я верил в то, что обладаю богатым воображением и сильной волей, не понимая, что воля и воображение во многом зависят от физического состояния человека. Однако вдали от своего письменного стола я был настоящим инвалидом, по существу, никем. Это и явилось причиной моего одиночества.

Но, похоже, не только я, но и вся нация, взглянув на себя в 1952 году в зеркало, увидела собственный затылок. С ней как будто сыграли злую шутку. Возвращение было для меня подобно новому погружению в ванну с тепловатой грязной водой, но теперь, после принесшего мне одни разочарования путешествия, я видел все вещи с ясностью сюрреалиста.

Я не верил в то, что народ Японии «временно сошел с ума» в первую неделю мая. Что с ним случилось? Накануне дня рождения императора, 28 апреля 1952 года, официально закончился период оккупации Японии. Через несколько дней в Токио вспыхнули беспорядки во время ежегодного празднования Первого мая. Что заставило миролюбивый народ пойти на столкновения с полицией? И те, кто сочувствовал участникам беспорядков, и те, кто критиковал их, видели причину волнений в одном – в засилье американцев. Хотя было объявлено о снятии режима оккупации, в стране почти ничего не изменилось. Американские войска, авиа-базы, тренировочные лагеря были расположены повсюду в Японии, как и до подписания договора 28 апреля. Однако народ ожидал чуда – того, что следы пребывания американцев на японской земле исчезнут за одну ночь. Эти ожидания и привели к антиамериканским волнениям. Так считали политики. Однако я видел причину массовых беспорядков в другом.

Я вернулся в Токио слишком поздно и не был свидетелем кровопролитных столкновений демонстрантов с полицией. Когда я услышал об этих событиях, мне показалось, что вернулось безумное довоенное анархическое время с его бунтами и беспорядками. Впрочем, я не испытывал ностальгии по хаосу прошлого.

Затаив дыхание, я читал репортажи о майских событиях в газетах и комментарии политиков. Но ни один из них не назвал истинную причину беспорядков, о которой знал только я один. В основном ведущие издания обвиняли коммунистов и студентов, называя их зачинщиками. Однако я знал, что организовали эту конфронтацию ультраправые провокаторы. Либеральная пресса обвиняла радикалов в том, что они навлекли позор на демократическую Японию, что она потеряла лицо после стольких лет усилий реабилитировать себя в глазах мировой общественности. Однако между строк любого издания ясно читалась неудовлетворенность всего народа Японии тем, что иностранцы продолжают занимать нашу территорию. Не за горами был тот день, когда могли вспыхнуть более мощные выступления против их засилья. Неслучайно поэтому вице-президент Никсон на официальном банкете в Токио в своей речи назвал черное белым и заявил о том, что включение статьи 9 в Мирную Конституцию, которая строго запрещала вооружение Японии, было ошибкой. Таким образом, он открыто потворствовал созданию в нашей стране вопреки конституции Сил самообороны.

Затем последовал скандал, разгоревшийся вокруг атолла Бикини, где выпали радиоактивные осадки после испытания американцами водородной бомбы. В частности, была заражена команда рыболовного судна, и в стране возникла паника. Люди опасались, что вся наша рыба окажется радиоактивной. Опасения были напрасными, но эти события стали апогеем истерических антиамериканских настроений в обществе. Люди не понимали, что настоящее страшное ядовитое загрязнение нашей культуры уже произошло, оно началось в Нулевом году и длилось семь бесконечно долгих лет. В нашу духовную кровеносную систему проникли более смертельные элементы, чем уран или плутоний. Короче говоря, оккупация привела к тому, что мы всей душой полюбили наших оккупантов. Внезапный уход оккупантов как будто обидел нас, привел к разочарованию и даже вызвал ярость. Вот к какому заключению я пришел. Нация увидела в зеркале свой затылок, потому что там больше ничего не могло отразиться. Ничего, кроме пустоты. А народ желал снова увидеть там лицо своего насильника. Пустота требовала заполнения, и в конце концов ее заполнило одиночество, похожее на то, которое испытывал я сам.

Жадное чтение газет в поисках новой информации дало мне пищу для ума. В одном из коммерческих приложений я случайно наткнулся на сообщение об открытии в Осаке новой фабрики по производству дамского белья «Небесное тело». Там производились женские бюстгальтеры, пояса и корсеты. На помещенной в газете фотографии были изображены сановники, присутствовавшие на торжественной церемонии открытия «Небесного тела». Среди запечатленных на снимке гостей меня особенно поразил синтоистский священнослужитель в черном одеянии. Он благословлял валун, стоявший на постаменте в ультрасовременном вестибюле фабрики.

– Что это? – изумленно воскликнул я, прочитав написанный на постаменте лозунг компании: «Мой лифчик навсегда».

Среди гостей, присутствовавших на церемонии открытия фабрики, я узнал мадам Омиёке Кейко, представительницу консервативного крыла парламента, Ито Кацусиге, политического рэкетира и финансиста этого и многих других послевоенных промышленных проектов. Я испытал сложные чувства, увидев на снимке Кейко, которой по глупости написал откровенное письмо. Она была протеже и содержанкой этого жулика, бывшего графа Ито. Зачем она присутствовала на этой пародии синтоистского освящения фабрики по изготовлению бюстгальтеров? Как только запрет на синтоизм был снят, его стали эксплуатировать самым постыдным образом.

– С меня довольно! Это последняя капля! – воскликнул я в такой ярости, что мать испугалась за мое психическое здоровье.

Однако то была далеко не последняя капля. Вскоре я получил по почте пригласительный билет в театр Симбаси, где должно было состояться праздничное представление. Кто же был тот таинственный человек, который прислал мне приглашение? Им оказался не кто иной, как бывший полковник Цудзи Масанобу, на допросе которого я присутствовал пять лет назад по просьбе Сэма Лазара в качестве переводчика. Приглашение было написано на бланке парламента, так как Цудзи недавно избрали членом нижней палаты Национального собрания.

Говорят, что прошлое – это другая страна. Я чувствовал, что заблудился в этой несуществующей стране. Мне казалось, я вижу усмехающийся труп своего соперника Дадзая Осамы, встающего со дна реки Сумидагава. Я надеялся, что длительное путешествие за границу поможет мне окончательно разорвать все связи с оккупационным режимом и Сэмом Лазаром.

Я был одинок, как и все мои соотечественники в ту эпоху, и обречен на неотвязные мысли о прошлом. В конце концов я решил освободиться от него, и первым шагом к такому освобождению был мой визит к баронессе Омиёке.

Моя богиня лунного света, прекрасная гетера, только что переехала в новый дом, расположенный около парка Коганеи, этот особняк построил ее покровитель граф Ито Кацусиге.

Был теплый влажный майский день, и мы сидели в саду за бокалом охлажденного мартини. Капли дождя блестели на листьях деревьев и траве, еще белесых от побелки и краски недавно закончившегося строительства. На Кейко было бледно-зеленое кимоно из китайского шелка. Когда она обмахивалась веером, до меня доносился аромат духов «Шанель», которыми была надушена ее роскошная шея.

Я довольно неосмотрительно высказал свои замечания по поводу опубликованной в газете фотографии.

– Что можно сказать о том, что наши священные ритуалы используются для увековечения бюстгальтеров? Только то, что это одно из многих типичных уродств нашего времени.

– Зачем возмущаться по пустякам? – промолвила Кейко. – Разве в той фотографии больше абсурда, чем в диких романтических настроениях, которые ты выразил в своем письме ко мне?

– Должно быть, мне не стоило доверять тебе свои сокровенные мысли.

– Надо сказать, я не ожидала, что ты начнешь свой первый визит ко мне после пятимесячной разлуки с оскорбления.

Она стала энергично обмахиваться веером, ожидая, что я сейчас принесу свои извинения. Но я и не подумал просить у нее прощения за свои слова.

– Ты получил приглашение в театр Симбаси? – после непродолжительного молчания спросила Кейко.

– Да, вчера. Меня удивило то, что его прислал бывший полковник Цудзи Масанобу. С какой стати он захотел вдруг увидеться со мной?

– Но ты, конечно, принял приглашение?

– Нет. Я откажусь от него, хотя, естественно, это будет невежливо с моей стороны.

– Не делай опрометчивых шагов, не наноси оскорбления Цудзи-сан. В настоящее время он сконцентрировал в своих руках огромную власть. Ты, наверное, слышал о том, что его выбрали членом парламента.

– И все же я рискну отказаться от его приглашения.

– Ты не должен этого делать. Цудзи пользуется большим влиянием, знакомство с ним может гарантировать тебе успех во всех твоих начинаниях. Было бы крайне безответственно упустить возможность завязать с ним дружеские отношения.

– Почему ты уверена в том, что он непременно предложит мне свою дружбу?

– В подобных вопросах вы должны полностью полагаться на меня, сэнсэй, – насмешливо произнесла она.

– Скажи откровенно, кто подал Цудзи мысль пригласить меня в театр? Надеюсь, это был не твой благодетель граф Ито?

– Прекрати называть его графом. Это недемократично. Ито-сан – уважаемый человек. Не понимаю, почему ты настроен к нему столь недружелюбно.

– На протяжении четырех лет знакомства с графом Ито я постоянно избегал встреч с ним. Ты, несомненно, заметила это. И я горжусь, что мне удалось держаться от него подальше. Я знаю, чем на самом деле занимается твой Ито-сан. Его мерзкие методы шантажа хорошо известны.

Кейко засмеялась и стала еще более энергично обмахиваться веером. Ее глаза вспыхнули гневом, который, впрочем, ей пока удавалось сдерживать. В моей душе тоже кипела ярость.

– Человек, который был завербован капитаном Лазаром и работал на отдел Джи-2, – промолвила она, понизив голос так, как будто боялась, что кто-нибудь услышит эту ужасную тайну, – человек, владевший финансовой информацией, которую можно использовать в целях шантажа, разве может такой человек быть справедливым судьей в вопросах морали?

– Информация, которой я обладаю, никогда не будет использована для шантажа других лиц. Напротив, она нужна мне, чтобы самому избежать шантажа.

Несдержанность Кейко была наигранной и заранее просчитанной. Нет, она не проговорилась сгоряча, а дала ясно понять, что люди из ее окружения хорошо знают, чем именно я занимался в 1948 году, когда работал в министерстве финансов.

– Значит, это и есть причина того, что недавно избранный член парламента Цудзи хочет встретиться со мной? И идею подал ему граф Ито, не правда ли?

– Мне кажется, Кокан, ты переоцениваешь важность той информации, которую предоставил тебе капитан Лазар. Разве ты не понимаешь, что в те годы, кроме тебя, множество других честолюбивых молодых государственных служащих были тоже прекрасно информированы о неблаговидных делах, происходивших в сфере финансов? Тем не менее член парламента Цудзи ищет встречи не с ними, а с тобой.

– И как ты думаешь, зачем я ему понадобился? Сложив веер, Кейко ударила им меня по предплечью.

– Вы испытываете мое терпение, сэнсэй. Ваш издатель рекламирует собрание ваших сочинений, которое выйдет в следующем году. Вы можете назвать других молодых авторов, которые удостоились бы подобной чести?

– Вы льстите мне, дорогая баронесса. Однако интерес, который проявляет ко мне Цудзи, беспокоит меня. Я считаю себя духовно мертвым человеком, мой внутренний мир ужасающе пуст, и я хочу пройти свой жизненный путь до конца, не взваливая на себя обязательств перед кем бы то ни было.

– Ты хочешь пройти свой путь один, как одинокий лесоруб, прокладывающий дорогу через лес? – смеясь, спросила Кейко, однако ее смех был наигранным. – От моего погибшего мужа, военного летчика Омиёке Такумы, осталось множество наград. Но они не могли прокормить меня после войны.

– И одеть тебя в платье от Диора.

– Вот именно.

Кейко холодно улыбнулась и вновь раскрыла веер, похожий на хвост павлина.

– Я понимаю, о чем ты говоришь. Но ты недооцениваешь мои опасения. Я не желаю становиться литературным ронином, писателем, нанятым на службу правыми предпринимателями, такими, как граф Ито или Цудзи. Точно так же я не согласился бы быть рупором левых политических сил. Я стремлюсь быть вне политики. Как сказал Данте: художник – сам по себе уже партия.

– Член парламента Цудзи вовсе не требует, чтобы ты становился литературным наемником.

– Ты снова не поняла меня. Я твердо решил раз и навсегда порвать с призраками прошлого. Я не желаю брать на себя обязательства ни перед левыми, ни перед правыми негодяями.

– А меня ты тоже считаешь призраком, явившимся из прошлого? – грустно спросила Кейко.

– Я высоко ценю дружбу с тобой, но чувствую, что сейчас ты действуешь по указке графа Ито. И если это так, то у меня нет никакого желания встречаться с тобой в дальнейшем.

– Какая разница, кто стоит за моим советом принять приглашение Цудзи, если это здравый совет? В окружающей нас действительности больше нет ничего совершенно чистого и идеального.

– Это верно. Но, переиначивая поговорку, из двух зол я не выбираю ни одного. Мне необходимо соблюдать личную гигиену. Окружающая действительность слишком похожа на грязное болото. Конец эпохи правления сегуна Макартура означал и конец моей крепостнической зависимости от Сэма Лазара и отдела Джи-2. Сэм, человек Эйзенхауэра, несомненно, сыграл большую роль в событиях, приведших к отставке генерала Макартура. Получение Сэмом звания подполковника сразу же после того, как президент Трумэн сместил Макартура с его поста, а также перевод Лазара в Индокитай в качестве специального советника при французских колониальных вооруженных силах выглядят очень подозрительно. Что, если наш друг, капитан Лазар, приложил руку к тому несчастью, которое постигло Макартура? В результате мы простились с генералом, о чем все давно мечтали. И все же, все же…

– Это абсурдно, Кокан. Неужели ты думаешь, что Лазар все еще тянет из Индокитая за веревочки и управляет тобой, как марионеткой?

– Мои веревочки, как ты правильно сказала, запутались, и за них могла бы потянуть любая сила, желающая завладеть мной. Однако я оборвал их все.

– Да ты настоящий параноик, Кокан! Неужели ты считаешь и меня одной из этих таинственных сил? Однако прежде чем мы окончательно рассоримся, сделай мне, пожалуйста, последнее одолжение, прими приглашение Цудзи.

И я почему-то легко согласился выполнить ее просьбу.

 

ГЛАВА 3

СНОВА СУМИДАГАВА

Так во второй половине мая 1952 года я оказался в театре Симбаси, где шла постановка пьесы пятнадцатого века «Сумидагава». По странному совпадению театр Симбаси как раз расположен на реке Сумидагава. Драму Дзеами, рассказывающую о сумасшедшей женщине, искавшей своего погибшего сына, исполняла первоклассная труппа театра марионеток из Осаки. Куклы сумасшедшей женщины и лодочника двигались в луче света, а за их фигурами виднелись смутные тени тех, кто приводил их в движение. Эти видимые и в то же время невидимые кукловоды были похожи на одетых в маски и черные костюмы кэндоистов. В их искусных руках безжизненные куклы превращались в живых персонажей драмы, двигавшихся с таким изяществом, которое было недоступно даже самым великим актерам. Грациозность достигалась с помощью механических приспособлений, и это свидетельствовало о том, что человеческим существам необходимы протезы, чтобы добиться совершенства в своих движениях.

Наблюдая за неодушевленными куклами, я думал о себе самом. Я был уверен, что мною тоже манипулируют искусные кукловоды, всегда остающиеся в тени. И самой странной формой манипуляции являлось случайное стечение обстоятельств – предопределенные встречи со значимыми событиями. Почему я оказался сейчас здесь, в театре Симбаси на реке Сумидагава, и смотрю драму «Сумидагава»? Случайное стечение обстоятельств.

В антракте мы вышли в расположенный на берегу реки сад, и Цудзи начал расхваливать кукольный театр Осаки.

– Поэт мог бы покориться власти марионетки, – заметил я, – ибо у марионетки есть только воображение.

– Любопытное замечание, – неуверенным тоном промолвил полковник Цудзи.

– Это цитата из эссе Рильке о куклах. Мой собеседник хмыкнул.

Полковник – вернее, член парламента – Цудзи Масанобу (я никак не мог привыкнуть к его новому общественному рангу) был одет элегантно. Впрочем, иначе и быть не могло. Я, конечно, вовсе не ожидал, что он явится в театр в одеянии монаха секты нитирэн – именно в этом облике я видел его в последний раз в застенках отдела Джи-2. Тогда он походил на мятежный дух из пьесы Но. По сравнению с Цудзи я чувствовал себя скелетом, на который напялили костюм с отворотами по моде 1950-х годов.

В саду, который примыкал к театру Симбаси, мы нашли укромное местечко с небольшим столиком и сели за него лицом к реке. От зноя наступавшего лета цветки азалии и камелии уже начали вянуть и осыпаться. День был погожим, с реки тянуло приятной прохладой.

Я любовался роскошными кимоно и платьями от Диора прогуливавшихся по дорожкам дам. Бедность и дефицит послевоенного времени понемногу забывались. По мере того как война уходила в прошлое, ткани и одежда становились более дорогими и яркими. Одетый в ливрею шофер Цудзи, молодой деревенский парень с веселым открытым лицом, принес нам на серебряном подносе бутылку шампанского брют урожая довоенного года в ведерке со льдом. Рядом стояли два хрустальных бокала. Я не удержался и заметил, что наши судьбы круто изменились.

– Вам не кажется странным, полковник Цудзи-сан, что в последнее время мы оба стали популярными авторами?

Цудзи отвесил мне легкий поклон.

– По сравнению с вашими высокохудожественными произведениями мои мемуары ничего не значат. Публику интересует не мой талант, а изложенные мной факты. Мой успех, в отличие от вашего, незаслужен.

– Ваша похвала кажется мне чрезмерной.

Я понял, что Цудзи не намерен вести со мной разговор о прошлом, и почувствовал облегчение. Сидя за столиком, я спокойно потягивал шампанское из хрустального бокала. Цудзи снял очки и вытер глаза носовым платком с монограммой. Устремив взор в синее небо, он долго молчал. Я внимательно рассматривал его. У Цудзи были классические черты воина, крепкая фигура, квадратное лицо с тяжелой линией подбородка. Все свидетельствовало о том, что его предки происходили из урало-алтайской группы народов. Это были сибирские коневоды и шаманы, вторгшиеся на Японские острова в доисторическую эпоху.

– Что вы сейчас делаете, Мисима-сан? – бесцеремонно спросил он.

Мне показалось, что Цудзи только что предавался воспоминаниям о своем допросе в подземной камере отдела Джи-2.

– Я записался на курсы изучения греческого языка при Токийском университете.

– Наверное, поездка в Грецию произвела на вас огромное впечатление.

– Да, я был потрясен духовной зрелостью древнегреческой культуры.

– Простите, но я спрашивал о другом. В каком направлении вы намерены двигаться дальше по жизненному пути теперь, когда к вам пришел настоящий успех?

– Дело в том, что я готовился к успеху долгое время, не подозревая о том, что он принесет мне то, к чему я совершенно не был готов.

– И что же это такое?

– Несчастье.

Цудзи слабо улыбнулся. Мой ответ обидел его. Цудзи обладал противоречивым характером. Он был очень вспыльчив, его гнев всегда был готов перерасти в ярость и мог привести к насилию. Я посмотрел на воды Сумидагавы.

– В моей памяти еще живы воспоминания о трупах, плававших в реках Токио. Это были погибшие во время воздушных налетов горожане. Во время войны фабрики и заводы остановились, и реки стали намного чище, в них отражалось синее небо. Его, наверное, видели несчастные в последнее мгновение перед смертью. Теперь реки снова загрязнены, по ним снуют баржи, в воде вместо трупов плавает мусор.

– Я был в Бирме в то время, о котором вы говорите, – промолвил Цудзи, – и поэтому не видел чистых рек и водоемов, Мисима-сан.

– Грязные воды Сумидагавы символизируют наше процветание.

– Его величество высказал пожелание, чтобы мы все процветали.

– В таком случае я чувствую себя обязанным процветать. Мы выпили еще несколько бокалов шампанского в полной тишине. Вскоре шофер принес нам еще одну бутылку. Разговор зашел в тупик, и я был доволен собой. Между нами никак не складывались дружеские отношения.

Мимо пас по залитой солнцем дорожке прошествовали несколько гейш. Я не сводил с них восхищенного взгляда, весна и шампанское опьянили меня. Две гейши показались мне особенно прелестными. Они были великолепно одеты, надушены и напудрены, на крошечных ножках я заметил дорогие, изготовленные на заказ саби. От их кокетливых взглядов у меня голова шла кругом. Я вдруг подумал о том, что, пожалуй, могу себе позволить купить одну из этих дорогих кукол. Девушки курили импортные сигареты с золотыми фильтрами, опершись на парапет набережной. Две прелестные гейши, которые вызвали у меня интерес, украдкой посматривали на противоположный берег, где стоял бывший японский императорский военный госпиталь для моряков. Теперь там располагался американский военный госпиталь, куда поступали раненые с фронтов Корейской войны. Я понял, что тайными взглядами, звонкими восклицаниями и лукавыми улыбками девушки стараются привлечь к себе внимание молодых солдат, сидевших в инвалидных колясках под вишневыми деревьями в саду на другом берегу. Однако раненые были необычно молчаливы, они не пытались свистом обратить на себя внимание девушек, как это обычно делают американцы. Две прелестные гейши начали злорадно сплетничать об американцах:

– Наконец-то они уезжают к себе на родину.

– Наконец-то! Но ты только посмотри, что от них осталось! Слушая эту трескотню, Цудзи, опустив голову, зло улыбался.

Он пылал яростью и, по-видимому, готов был пронзить насмешиниц мечом. Жалкое состояние, в котором находились молодые солдаты, не радовало его, хотя это были его бывшие враги. Насмешки гейш будили в его памяти неприятные воспоминания о собственном поражении, бессилии и годах унижения.

Я сказал Цудзи, что пряжка с сердоликом, которую я заметил у одной из гейш, стоит столько, сколько средний рабочий зарабатывает за месяц.

– Увы, это так, – промолвил Цудзи. – Восстановлению сословия богатых людей всегда предшествует эпоха варварства, когда нувориши позволяют себе неоправданные расходы.

Я вспомнил 1930-е годы, бритые головы, жесткий контроль со стороны правительства, цензуру. Полковник Цудзи, фанатический блюститель нравственности, как будто остался в той эпохе. Рьяный пуританин, он прославился тем, что в 1939 году за одну ночь сжег дотла сорок борделей в Шанхае, поскольку считал, что они разлагают моральный дух его солдат. В 1937 году в Нанкине, этот жесткий прямой самурай попустительствовал резне, во время которой солдаты насаживали детей на штыки.

Открыв портсигар, Цудзи предложил мне английскую сигарету.

– Благодарю вас, не надо. Я привык к «Честерфилду».

– Позвольте мне сделать одно замечание, Мисима-сан. Не кажется ли вам, что ваши таланты и успех могут открыть перед вами новые горизонты? Во всяком случае, вы должны подумать над такой возможностью.

– Мне хотелось бы быть с вами совершенно откровенным, полковник Цудзи. Я уверен, что без посредничества баронессы Омиёке наша встреча не состоялась бы. И подозреваю, что это граф Ито надоумил баронессу организовать наше свидание. Однако я не доверяю графу Ито.

– Баронесса, граф, полковник… Вы не хотите забывать старые титулы и звания, цепляясь за прошлое, Мисима;сан. Я больше не полковник, а человек сугубо гражданский, член парламента, и нахожусь на службе у конституционного монарха.

– Демократия сейчас в моде, однако я испытываю ностальгию по старым добрым временам.

– Демократия – не мода, а сегодняшний день нашего общества, Мисима-сан. Она предоставляет нам исключительные возможности. Вы никогда не думали о политической карьере? У вас есть все шансы добиться успеха на этом поприще. Вы дипломированный специалист, окончили Школу пэров и Токийский университет, адвокат, у вас высшее юридическое образование и опыт государственной службы. К тому же вы писатель, добившийся широкой популярности. У вас как у начинающего политика будет огромное преимущество, ведь вы уже хорошо известны в стране.

– Я далек от политики, господин Цудзи, и инстинктивно не верю в успех демократии. Когда я был подростком, отец заставлял меня читать «Майн Кампф». Сначала я упорно сопротивлялся, а потом сдался. В конце концов я полюбил эту книгу Гитлера. Я помню из нее одно высказывание. «Скорее верблюд пройдет в игольное ушко, чем великий человек будет избран голосованием. В мировой истории человек, который действительно превосходит средний уровень, всегда сам заявляет о себе».

– Школьникам не следует разрешать читать «Майн Кампф», – промолвил Цудзи.

– Во время обучения в Школе пэров я прочел много запрещенных книг и познакомился с такими авторами, как Гитлер, Карл Маркс, Кита Икки, Отто Вейнингер. Никто никогда не контролировал наше чтение в этом учебном заведении.

– В Школе пэров была слабая дисциплина. Я помню скандал, разгоревшийся в 1936 году, когда обнаружилось, что принцы крови посещают в школе семинары по изучению марксизма.

– Да, я прекрасно помню этот эпизод. – Я рассмеялся. – Военный министр Араки утверждал, что в Школе пэров учатся «красные принцы». Это было, конечно, полным абсурдом.

– Однако в то время мы не находили в этом ничего смешного. Я пожал плечами.

– Господин Цудзи, вы так и не рассеяли мои сомнения по поводу графа… о, простите! Я хотел сказать, по поводу господина Ито. Идея устроить нашу встречу действительно принадлежит ему? Ведь он хорошо известен как мастер закулисных интриг.

– Я плохо знаю господина Ито. Некоторое время он служил под моим командованием в Малайе. В наказание за причастность к февральскому военному мятежу 1936 года или, вернее, из-за того, что Ито заигрывал с его участниками, его отправили на фронт. Я считаю, что это была для него незаслуженная честь. Он проявил себя как отважный офицер и был несколько раз ранен. После выздоровления Ито вновь стал членом политического кружка принца Коноэ, своего покровителя. До последнего времени я не поддерживал с господином Ито никаких отношений. Однако в период выборов он сам вызвался финансировать мою избирательную кампанию.

– Вы доверяете ему?

Цудзи заколебался.

– На людей, которые, подобно господину Ито, разбогатели во время войны, нельзя полагаться. Я не победил бы на выборах в нижнюю палату, если бы за меня не проголосовали бывшие военнослужащие. На них я могу полностью положиться, это надежные люди. Но дело в том, что я отношусь к разряду бывших армейских офицеров, ставших начинающими политиками. Я стараюсь убедить многих других бывших офицеров последовать моему примеру, они должны преодолеть свою подозрительность по отношению к политике, экономике и гражданской жизни вообще. Наша задача состоит в том, чтобы восстановить национальные вооруженные силы, несмотря на все препятствия, главным из которых является Девятая статья пашей Мирной Конституции. Она ставит вне закона наши усилия, и мы не добьемся успеха без помощи облеченных властью государственных служащих, сочувствующих нам и нашим целям.

– Вы говорите о демократах, таких, как Ито-сан?

Цудзи кивнул.

– Понятно. И вы хотите создать целую школу политиков нового поколения, которые будут поддерживать вас в ваших начинаниях. Я прав?

– Да, совершенно верно.

Лицо Цудзи стало багровым от выпитого шампанского. Ни Цудзи, ни я не умели пить. Я чувствовал, что теряю контроль над собой.

– Полагаю, ваша семья все еще приписана к определенному месту жительства, находящемуся за пределами Токио в сельской местности? – спросил Цудзи.

– Да, нашим официальным хонсеки является Сиката в области Кансай. А почему вы спрашиваете об этом?

– Потому что, опираясь на селян, очень легко пройти п парламент. Вы видите, Мисима-сан, что судьба вам благоприятствует? За вас проголосует большинство бывших военнослужащих и наша ассоциация буддизма секты нитирэн. Через год или два вы займете место в парламенте.

– Все это очень интересно, лестно для меня и, возможно, даже соблазнительно. Но я повторяю еще раз: меня совершенно не интересует политика.

– Даже если это путь к достижению благородной цели?

– Да. Лично я занимаюсь постыдным ремеслом. Мой отец как-то назвал литературу «профессией лжи». Он говорил, что она – призвание неразумных декадентов, и запрещал мне заниматься литературным творчеством. Чего он только не предпринимал, чтобы заставить меня бросить занятия литературой. Поэтому я и называю литературу избранной мной постыдной профессией. Мной как писателем можно восхищаться, но меня нельзя уважать.

– Нам всем с детства привили подобные взгляды, Мисима-сан.

– К счастью, оккупация многому научила нас. Теперь мы знаем, что мирное выращивание хризантем предпочтительнее Пути Меча.

– Вы настоящий циник!

– Возможно, я действительно циничен, а возможно, просто научен собственным горьким опытом выживания в трудных условиях. По сравнению с тем, что мы пережили, все остальное выглядит не таким уж страшным. Что я должен делать, господин Цудзи? Может быть, я должен возносить молитвы к тайно почитаемым духам святилища в Атами? Генералу Тодзио и пяти другим повешенным военным преступникам? Может быть, мне следует поблагодарить их за поражение, в результате которого наше общество встало на путь процветания?

– Молодые люди обычно винят во всех своих бедах стариков. В японской истории можно найти много таких примеров. Недаром в китайской классической «Книге Перемен», «И Цзин», упоминается принцип гекокойю, то есть низвержения старших и возвышения младших.

– Я никогда не забуду удивительных слов о капитуляции, произнесенных Драгоценным голосом по радио 15 августа 1945 года: «Положение на фронте сложилось не в пользу Японии». Сегодня мы бы сказали, что война поставила Японию в невыгодное положение.

– Вы не совсем почтительно отзываетесь о Его величестве, Мисима-сан, и упускаете из виду одно важное обстоятельство. Заметьте, что Драгоценный голос ни разу не произнес слов «поражение» и «капитуляция».

– В том, что мы так и не услышали эти два слова, кроется своеобразная ирония. Дело в том, что мы, чудом оставшиеся в живых, все еще существуем, хотя были обречены на гибель.

Я был слишком дерзок в своих суждениях. Мое опрометчивое замечание, по сути, обвиняло Цудзи в том, что он, чтобы искупить поражение, не совершил самоубийство, как предписывал кодекс бусидо.

Я думал, моя наглость разгневает Цудзи, но, вопреки ожиданиям, он ответил мне с сияющей улыбкой:

– Вы считаете, что я должен был умереть, Мисима-сан? Я, конечно, рассматривал такую возможность, но счел себя обязанным последовать приказу Его величества и выжить в трудных условиях. Я всегда помнил пророчество нашего великого учителя, генерал-лейтенанта Исивары Кандзи.

– Вы все еще верите в его нитиренскую концепцию саисусен, последней войны, всемирной катастрофы, которая начнется в 1960 году?

– Полагаю, она уже началась.

– И вы, конечно, не верите в учение Исивары-сан о «сельском очищении» Японии? Оно вовсе не походит на учение Мао Цзэдуна, китайского крестьянина.

– Представители старой националистической школы, такие, как Исивара и я, вполне способны признать, что Председатель Мао является тайным конфуцианцем, именно поэтому он особенно опасен. Война между различными культурами в эпоху, когда над миром нависла угроза атомной катастрофы, неизбежно переходит в сферу идеологии. Мао это знает, и Нитирэн уже предвидел это семь сотен лет назад.

– Современники называли Нитирэна икко, целеустремленным фанатиком, который трактовал буддизм слишком узко и упрощенно в националистических целях. Он свел все богатство буддийского учения к простой декламации сутры Лотоса. Вы можете представить, господин Цудзи, меня бесконечно повторяющим эту сутру и пытающимся таким образом найти себе сторонников и обеспечить себе место в нижней палате парламента? Может быть, вы еще посоветуете мне сопровождать эту декламацию барабанным боем, как это делают последователи Нитирэна?

Я схватил серебряный поднос со стола и начал бить в него костяшками пальцев – дон-дон-дон. Издаваемый мной шум привлек внимание изумленных прохожих и стоявших у парапета гейш. В это время зрители как раз начали возвращаться в зал после антракта. У меня помутился разум от спиртного, и мои гнев и недовольство вылились наружу.

Цудзи сохранял полное спокойствие.

– Нитирэн, – с невозмутимым видом промолвил он, – называл себя ничтожнейшим созданием, которое преобразила сутра Лотоса. «Тело – это всего лишь оболочка, общая у людей и животных, в ней сочетаются две жидкости, розовая и белая, как мясо и рыба. Душа находит здесь свое обиталище, это можно сравнить с тем, как лунный свет отражается в грязной луже, или с золотом, завернутым в грязную мешковину».

Луна, отражающаяся в грязной луже…

Сад театра Симбаси тем временем совершенно опустел. Теперь в нем не было ни души, кроме нас с Цудзи и стоявшего за кедром встревоженного шофера.

– Мне хотелось бы кое-что показать вам, господин Цудзи.

– Что именно?

– Гороскоп Его величества, императора Сёвы. Правда, у меня нет его с собой.

– Я не верю в астрологические прогнозы.

– Астрология – довольно точная наука, а не предмет веры. Если бы вы умели читать карту звездного неба, я мог бы доказать вам, что революционная планета Уран занимает в гороскопе императора выдающееся место и тесно связана со зловещей планетой Плутон. Эти две планеты символизируют такие опасные элементы, как уран и плутоний, и мы прекрасно знаем, что из них можно изготовить бомбу, вспышка которой при взрыве будет в тысячу раз более яркой, чем свет солнца. То есть она затмит само-го Бога Солнца. То, что Япония потерпит поражение и на нее будут сброшены атомные бомбы, было записано в гороскопе нашего императора.

– Что за чушь вы несете!

– Я не могу следовать за вами назад в прошлое, господин Цудзи, в котором вы видите будущее спасение Японии. Все это кажется мне наивным. Меня беспокоит не вооруженный нейтралитет – цель, которую вы преследуете, – хотя это противоречит положениям Мирной Конституции. Вооруженный или невооруженный нейтралитет – для меня все едино. Нейтралитет означает для моего поколения утрату веры во что бы то ни было. Я разделяю мнение Исивары-сан о том, что нас ждет атомная катастрофа. Я также полагаю, что атомная бомба – явление вполне совместимое с японской эстетикой и такое же естественное для нас, как наша культура. Я часто размышлял о естественной простоте утвари, используемой во время совершения синтоистских ритуалов. Трехногий табурет, палка, вырезанная из персиковой ветки, на которую привязываются священные клочки бумаги. Эти предметы переносят нас в сакральный мир. Святилище представляет собой пустое тесное квадратное помещение, в котором темно, пищат комары, мерцает зеркало и стоит на коленях священнослужитель. Все, кто когда-либо присутствовал во время совершения синтоистских обрядов, обращали внимание на естественность средств, используемых в синтоизме. Священное место порой обозначают простой веревкой, привязанной к дереву. Та же естественность таится в пустоте святилища, палке, вырезанной из персикового дерева, или привязанных к ней клочках бумаги. Но если вы преодолеете очарование этой естественности, то что вы увидите? Клочки бумаги определенного типа, вырезанные определенным образом; привязанную пеньковую веревку; определенный жест священнослужителя. Было бы большой ошибкой считать, что все это – вполне естественные вещи. Напротив, все это искусственно созданные человеком предметы и явления.

Японская культура постоянно вводит нас в заблуждение, заводит в тупик нашего собственного невежества. Мнение о том, что японская культура по своему характеру близка природе, – недоразумение. Что мы действительно ощущаем, созерцая гладкую гальку в саду дзен, потертую посуду чайной церемонии, пьесы театра Но? Ничто так не отдаляет нас от природы, как опыт, он заставляет нас ощущать свое одиночество. Термины японской эстетики в этом плане очень примечательны, они сосредоточивают внимание на несчастье, хрупкости, недолговечности. На печали вещей. Это признание нереальности человеческого бытия – того, что не может не вызывать сострадания.

Я хочу обратиться к эстетическому трюизму, давно известному западным мыслителям. Почему кусок мрамора, обработанный человеческой рукой и принявший форму Венеры, никогда уже больше не будет рассматриваться как обыкновенный камень, даже если изображение получит повреждения? Камень стал подобием, он как будто исчез, и вместо него появилась Венера. Можно сказать, что мастер уничтожил природу. Сложнейшие изобретения человечества, включая атомную бомбу, являются приспособлениями такого же порядка, как керамическая чашка, используемая в чайной церемонии. Возможно, это звучит ужасно, но атомная бомба является всего лишь еще одним эстетическим средством, передающим идею хрупкости, недолговечности и обреченности мира на гибель.

Кто может, положа руку на сердце, без тени сомнения, с полной уверенностью утверждать, что атомная бомба была ошибкой человеческого разума? Человеческий дух слишком велик – и слишком далек от природы, – чтобы препятствовать собственному уничтожению, каким бы ужасным оно ни было. Керамическая чашка – столь же страшная вещь, как и атомная бомба, если рассматривать ее во всей ее денатурированной естественности.

Цудзи встал и поклонился.

– Приношу извинения за мою непростительную грубость, Цуд-зи-сан. Мои мысли, возможно, не похвальны, но они искренни.

– Я принимаю ваши извинения, Мисима-сан. Но хочу предупредить, что настанет день, когда вы пожалеете о своих словах.

В этот день я покидал берега Сумидагавы без сожаления. В своем искреннем заблуждении я считал себя вольным человеком, сумевшим избежать обязательств перед историей. Несчастный, но независимый, я сел писать рассказ под названием «Патриот». Для его создания я использовал биографию графа Ито Кацусиге, а именно то, что мне стало известно о его участии в мятеже иини-року, вспыхнувшем 26 февраля 1936 года. Копии рукописи я послал члену парламента Цудзи, мадам Омиёке Кейко и самому Ито Кацусиге. Этот рассказ, который я привожу ниже, символизировал мою полную, неограниченную свободу.

 

ГЛАВА 4

ПАТРИОТ

Поймите, что мне, Ито Кацусиге, простому лейтенанту Седьмого батальона, Третьего полка Императорской гвардии, участвовать в заговоре 26 февраля 1936 года велел сам принц Коноэ Фумимаро, советник императора. Поймите также, что я считаю семью принца Коноэ и его родственников своими, мы породнились еще в одиннадцатом веке, когда наши земельные владения находились по соседству в Симадзу, в Южном Кюсю. Я испытывал чувство долга перед принцем и его кланом и поэтому выполнил его распоряжение. Кроме того, отец принца Коноэ и мой отец Ито Сигемаса были тесно связаны, они основали в 1901 году общество Черного Дракона. Это была тайная элитарная организация, лелеявшая паназиатские амбиции и настроенная глубоко враждебно к России. Она исповедовала идею войны с царской Российской империей. Военное командование широко поддерживало это общество, и это послужило еще одной причиной того, что принц Коноэ и его приближенные велели мне проникнуть в круг мятежников нинироку.

У принца Коноэ были все основания использовать меня в своих планах борьбы с мятежниками. Один из зачинщиков бунта, капитан Нонака Сиро, командир Третьего пехотного полка Первой дивизии, был моим знакомым со времен учебы в Военной академии. Я помню нашу последнюю ночную пирушку в домике гейши в середине августа 1935 года. В ней, кроме меня и Нонаки, участвовали и другие наши бывшие однокашники. Такие ночные попойки часто заканчивались жалобами и сетованиями по поводу того, что добрые обычаи нашей Военной академии забываются, и на место офицеров, преданных традиционным ценностям, приходит новое поколение военных, выпускников Военного колледжа, настоящих карьеристов и выскочек.

Нонака и другие слушатели академии выступали против закона о добровольцах 1927 года.

– Это преступно. В наши дни любой мальчишка, имеющий среднее образование, может поступить в академию и стать офицером.

– В Военном колледже их, конечно, примут с распростертыми объятиями. И это наши реформаторы называют профессионализацией армии! Экономическое планирование для них важнее самурайской доблести.

– Это надо остановить! – заявил Нонака, приходя в ярость. – Эти реформы усиливают наших противников во фракции Тосей-ха .

Мои однокашники возлагали вину за проводимую политику, направленную против традиционных ценностей, на генерал-майора Нагату Тецузана, шефа Бюро общих дел Военного министерства. Он отвечал за реорганизацию высших эшелонов армии и укомплектование армии кадрами из среды выпускников Военного колледжа. Наша пирушка, проходившая той памятной ночью 12 августа 1935 года, была праздничной. Мы собрались, чтобы отпраздновать гибель генерал-майора Нагаты, который пал от меча подполковника Аизавы Сабуро.

– Прекрасный поступок, жаль только, что он несколько запоздал, – промолвил Нонака, произнося тост. – Трибунал устроит показательный процесс над Аизавой. Впрочем, обвиняемый этого и добивался. Он хочет публично высказать все наши обиды и недовольство.

Конечно, Аизаве никто не позволил публично обличать власть. Впрочем, этого и следовало ожидать.

Еще одним почетным гостем в доме гейши той ночью был представитель императорской семьи, принц Чичибу, младший брат императора, служивший в 1922 – 1935 годах вместе с Нона-кой в Третьем полку. Принц Чичибу произнес теплые слова в адрес Нонаки и курса «Удара по Северу», то есть удара по большевистской России.

– Друзья мои, – сказал он, – ваши идеалы не разочаровали меня. Я готов поддержать вас и сделать все возможное, чтобы стоящие у власти люди благосклонно относились к вашим целям. Рад сообщить вам уже сегодня, что дядя Его величества, принц Хига-сикуни, сочувствует вам.

Позже, когда принц Чичибу уже уехал и пирушка приближалась к концу, капитан Нонака отвел меня в сторону, чтобы с глазу на глаз высказать свои сомнения. Он был похож на человека, который весело улыбается, слушая, как ему зачитывают смертный приговор.

– От общения с членами императорской семьи у нас голова идет кругом, и мы не чувствуем грозящей нам опасности, – сказал Нонака. – Я знаю, что должен быть осторожен и не доверять даже самым высокопоставленным особам, которые могут быть неискренни и вести двойную игру. Но я убежден, что скоро сам император признает наше дело правым.

Я сообщил обо всем увиденном и услышанном принцу Коноэ. Мои сведения подкреплялись информацией, полученной от других осведомителей, действовавших среди военных. Сложилась довольно странная ситуация, которую мне трудно объяснить. Капитан Нонака и другие его соратники прекрасно знали, что шпионы сообщают о каждом их шаге принцу Канину, начальнику штаба, который получил приказ предотвратить мятеж. Планы заговорщиков о ликвидации высших армейских чинов были уже хорошо известны маркизу Кидо, секретарю хранителя Малой Печати. Маркиз внес список предполагаемых жертв в свой дневник месяца за три до начала мятежа. Этот список придворные гофмейстеры знали наизусть задолго до 26 февраля 1936 года. Мне трудно описать ту удушливую атмосферу интриг, которая царила тогда в столице. Заговор казался комичным, опереточным. Заговорщики пребывали в отчаянии, так как их полк в составе Первой дивизии было решено перевести в Маньчжурию.

Принц Коноэ велел мне немедленно вступить в контакт с идеологом «Удара по Северу», Китой Икки. Однако Нонака не желал устраивать мне встречу с Китой, а дата, на которую было назначено восстание, тем временем неумолимо приближалась.

– Вы понимаете, что будет означать для вас знакомство с Китой? – спросил Нонака. – Сейчас вы находитесь в стороне от наших дел, но если вы встретитесь с Китой Икки, то для вас уже не будет пути назад.

Тем не менее в ночь на 24 февраля мне завязали глаза и отвезли в один из токийских пригородов, где скрывался Кита. Эта предосторожность напоминала фарс, поскольку человеком, отвезшим меня к Ките, был капитан Андо Терузо. Он считался одним из главарей нинироку, но на самом деле был тайным агентом генерал-майора Ямаситы Томоюки и по заданию Дворца внедрился в ряды мятежно настроенных сторонников политики «Удара по Северу».

Как только с моих глаз сняли повязку, я увидел перед собой лукаво улыбающегося Киту Икки.

– А-а, да это шпион принца Коноо, – сказал он, и сразу же двое стоявших рядом с ним молодых офицеров схватились за пистолеты. – Уберите оружие, – смеясь, приказал им Кита. – Я знал отца этого молодого человека по обществу Черного Дракона, он был настоящим радикалом и помогал финансировать революцию Сун Ятсена. Как и я, отец лейтенанта Ито ненавидел дзайбацу, владельцы которых делали все возможное для того, чтобы подорвать Китайскую Республику.

У Киты был проницательный взгляд, волевой подбородок, мохнатые брови, полные чувственные губы и усы. Очки в золотой оправе неловко сидели на широком, как у борца, носу. Аккуратно причесанные на пробор волосы, жесткий накрахмаленный воротничок, галстук и костюм-тройка, как у западноевропейского дипломата, делали его похожим на большевика-заговорщика. Кита Икки вместе с Сун Ятсеном занимался революционной деятельностью, в результате которой в 1911 году была низвергнута Маньчжурская династия. Идеологией Киты была странная смесь паназиатских идей, марксизма-ленинизма и национал-социализма.

В этот момент в комнату вошел капитан Нонака с проектом манифеста, который мятежники намеревались через два дня представить императору. Кита несколько раз прочитал его, едва сдерживая усмешку. Он сидел за столом, на котором стоял радиопередатчик и лежал маузер, напоминавший ему о Шанхайском восстании. Через несколько дней Кита намеревался использовать этот радиопередатчик, чтобы давать инструкции мятежникам в Нагатачо и подбадривать их. Маузер же всегда лежал у него под рукой не для самообороны, а для самоубийства. Кита никогда не сомневался в том, что мятеж закончится полным разгромом и принесет ему гибель.

В логове Киты стояла тропическая жара. Печь, которую топили углем, постоянно поддерживала высокую температуру. Один из офицеров налил нам крепкого, по-русски заваренного чая из самовара. Что касается самого Киты, то он что-то пил из керамического кувшина. Мне показалось, что это был голландский джин.

Кита не пригласил нас спять пальто и присесть. Жизнь в Китае превратила его в радикала с манерами мандарина. Капитан Нонака, как и я с моим провожатым, стоял посреди лужи, образовавшейся на полу от растаявшего снега. Нам было невыносимо жарко в верхней одежде. Обливаясь потом, мы молча ждали, когда Кита закончит просматривать проект манифеста. Наконец он обратился к капитану Нонаке:

– Так говорят в казармах, капитан. Это честное выражение простых, понятных чувств, но вряд ли такие слова подходят для манифеста, обращенного к Его величеству.

– Я прибыл сюда, чтобы со всем почтением просить вас оказать нам помощь в составлении документа, Кита-сан.

– Здесь не обойтись простой правкой, манифест нужно полностью переписать. – Кита повернулся ко мне. – А что думает по этому поводу наш лейтенант? Как ученик принца Коноэ, он, конечно, может посоветовать нам, как навести мосты между младшими офицерами и Его величеством.

Взгляды всех присутствующих обратились ко мне. Я посмотрел на висевшие над письменным столом Киты фотографии. Изображение Ленина на учредительном заседании Третьего Коммунистического Интернационала, снимок был датирован 1919 годом и подписан Зиновьевым. В центре висела фотография императора Мэйдзи в военной форме западного образца (я заметил, что Кита очень походил на этого императора), а справа я увидел фото Эрнста Рема, лидера нацистских штурмовиков, убитого два года назад во время чистки, которую проводил Гитлер.

Я знал, что Кита считает меня шпионом и что моя жизнь полностью зависит от того, как я отвечу и поведу себя во время этой встречи.

– Мне кажется, – сказал я, – что молодые офицеры, участвующие в движении, не являются ни фашистами, ни сознательными левыми, ни даже приверженцами фракции Кодо-ха. Их не интересуют ни завоевания, ни внутренние реформы. Я полагаю, они хотят реставрации императора Сёвы, поскольку только в ней видят путь к возрождению нации. Мы живем в суровые времена экономической депрессии. О бедствиях японской деревни молодые офицеры знают не понаслышке. Ядро армии состоит из деревенских парней, которые в основном прибывают с Севера, из беднейших районов. Младшие офицеры, на уровне командиров взводов, своими глазами видели беды селян. Их семьи голодают и спасаются только тем, что продают дочерей, их сестер, в городские чайные дома и бордели. Эти офицеры ожесточены и ненавидят коррумпированных членов парламента и финансирующих их владельцев дзайбацу, они хотят реставрировать власть императора Сёвы, чтобы спасти нацию. Однако, как все мы знаем, военным запрещено заниматься политикой под страхом трибунала старым, изданным еще императором Мэйдзи указом, который все еще действует. Поэтому молодые офицеры сильно рискуют, их могут обвинить в измене.

В 1932 году им на мгновение показалось, что спасение можно найти в Маньчжурии. Многие тогда решили, что переселение может решить проблему сельской нищеты в Японии. Мятежно настроенные офицеры Квантунской армии утверждали, что таким гигантам, как дзайбацу «Мицуи» и «Мицубиси», никогда не разрешат эксплуатировать Маньчжурию, что эта колония будет жить изолированно и станет моделью национального социализма, который позже послужит образцом для реставрации Сёвы в Японии. Но все это были несбыточные мечты идеалистов, потому что, как оказалось, начальники штабов армий помогали утвердиться на новых территориях новым дзайбацу, таким, как «Ниссан».

Так что же делать? Нам не оставили выбора, и мы должны рискнуть, подняв военный мятеж. Все знают, что произошло в прошлом месяце. Целая военная часть перешла в Маньчжурии границу с Россией и сдалась Красной Армии. Никогда прежде японские солдаты не переходили на сторону противника. Мы должны сделать правильные выводы из случившегося. Нация больше не должна допускать военных экспансионистских авантюр.

Моя речь была выражением настроений недовольного меньшинства, младших офицеров армии, и все присутствующие, слушая меня, кивали, соглашаясь со мной. Все, кроме Киты Икки.

– Отказ от политики военного экспансионизма в Азии противоречит желаниям Его величества, – возразил Кита.

– Никто не знает о том, что в действительности думает Его величество.

– Не притворяйтесь, лейтенант, неужели вы не знаете, что Китай – главное блюдо в императорском меню, а колонии Юго-Восточной Азии следуют на закуску? Вам наверняка известно о неуемных аппетитах вашего друга принца Коноэ.

– Я не принадлежу к высшей знати, и мне неизвестно о подобных планах.

Кита засмеялся, и я понял, что он пьян. Однако, несмотря на это, внутренне он был собран и сохранял ясность ума.

– Я вижу, вас заинтересовал портрет лидера СА Эрнста Рема, – сказал он. – Взгляните все на этот снимок и задумайтесь о собственной судьбе. Сочувствие наших молодых офицеров к угнетенным крестьянам и рабочим влечет их в ряды левых националистов. Наш социальный радикализм и милитаризм во многом схожи с теми взглядами, которые проповедуют представители нацистской партии в Германии. Эти взгляды делают их маргиналами, изгоями общества. Именно эту истину наши молодые фанатики скоро ощутят на своей шкуре. Мы – утописты и скоро окажемся ненужными, от нас избавятся более умеренные, консерваторы, как было в Германии. Гитлера прибрала к рукам элита германской армии и крупный капитал, такие магнаты, как Крупп. В нашем случае это будут фракция «Удара по Югу» и владельцы дзайбацу. Нам тоже грозит нечто, подобное Ночи Длинных Ножей, чистки, которая произошла в Германии два года назад. Надеюсь, вы это понимаете? Чистка, которую устроил Гитлер среди реформаторов внутри своей партии, свидетельствует о подготовке к войне. А теперь догадайтесь сами о том, что будет означать для Японии разгром нашего восстания.

Капитану Нонаке, видимо, было нечего возразить Ките, и он молчал, озабоченно хмурясь.

– Ступайте в соседнюю комнату и подождите там, – велел Кита. – Я сам составлю манифест. Он должен содержать правду, хотя и предназначен для глухих к голосу истины людей.

– Разве можно говорить правду в таких обстоятельствах? – спросил я.

Кита устало улыбнулся:

– Всегда лучше говорить правду, особенно если знаешь, что тебя все равно не станут слушать.

– Вы убеждены, что восстание потерпит неудачу?

– Абсолютно. И все же считаю данный момент самым подходящим для начала восстания.

Рано утром 26 февраля еще до рассвета восстание началось. Мятежники быстро заняли позиции, которые собирались удерживать ценой своей жизни. В течение получаса Первым и Третьим пехотными полками были заняты все главные здания в районе Нагатачо. Мои товарищи из Седьмого батальона императорской гвардии разместились на территории дворца. Пикеты мятежников окружили здания парламента, Генерального штаба, управления полиции и министерства, расположенные у западной стены дворца. Я был свидетелем и участником всех этих событий. Мы полностью парализовали центр столицы. Я был замешан в заговоре вне зависимости от того, являлся я или нет шпионом принца Коноэ. Теперь по плану мятежников должны были последовать убийства высших военных чинов.

Вы спросите, запачканы ли мои руки кровью старых консерваторов? Мне кажется, что да, и вы сейчас поймете, что я имею в виду.

Около пяти часов утра я явился в штаб восстания в отель «Сапно» к капитану Нонаке.

– Командир нашего полка застрелился, когда мы вопреки его приказам покинули казармы Азабу, – сказал капитан. – А полковник Исивара Кандзи, этот приверженец идей Тосеи-ха, сумел вырваться из здания Генерального штаба с оружием в руках.

– Не слишком обнадеживающее начало, – заметил капитан Андо Терузо.

– Этого нельзя было избежать.

Меня отправили в отряд капитана Андо, которому было поручено убить Великого гофмейстера, барона адмирала Сузуки Кантаро. Полицейский, который стоял на посту у ворот дома адмирала, попытался остановить нас, но был ранен в перестрелке. Мы заставили пожилую служанку под дулом пистолета провести нас к хозяину дома. Ворвавшись в супружескую спальню, мы застали адмирала и его жену в постели.

– Что все это означает? – возмущенно спросил старый адмирал.

Он был явно напуган, но пытался сохранять самообладание.

– Мы пришли, чтобы застрелить вас, ваше превосходительство, – ответил Андо.

– В таком случае вы, может быть, объясните мне, почему я должен умереть?

– Где вы были вчера вечером, гофмейстер? – вместо ответа грубо спросил Андо.

– Мы с женой были в резиденции американского посла Гру, не правда ли, дорогая? Смотрели новый музыкальный фильм «Непослушная Мариетта» с Жанетт Макдональд и Нельсоном Эдди.

– Да, фильм нам понравился, – подтвердила баронесса.

– Возможно, мы довольно легкомысленно провели вечер, но ведь за это не убивают, – сказал адмирал.

К моему изумлению, капитан Андо присел на край постели адмирала и завел с ним дискуссию о целях движения нинироку. Мне казалось, этот диспут никогда не закончится. Нетерпеливо взглянув на часы, я увидел, что было уже половина шестого утра. По плану мы должны были уже пятнадцать минут назад выполнить полученное задание. Тем временем дрожащая от страха баронесса повернулась к служанке и сказала:

– Не стой как истукан, пойди принеси чаю господину гофмейстеру и его гостям.

Андо, без сомнения, так и не прекратил бы это безумие, если бы в дело не вмешался я.

– Если вы не остановите ее, капитан, она поднимет тревогу, – предупредил я Андо.

Адмиралу Сузуки тут же понадобилось выйти.

– Господин гофмейстер хочет в туалет, – без обиняков заявила баронесса.

– Простите, но я не могу позволить его превосходительству встать с кровати, – сказал Андо. – Не смущайтесь, господин гофмейстер, это у вас от страха.

– В моем возрасте в туалет хотят не от страха, а по причине слабого мочевого пузыря, – возразил гофмейстер.

Я не мог больше это терпеть и достал револьвер.

– Вы убьете, наконец, этого старого хитрого дьявола, или это должен сделать я? – спросил я капитана.

– Что вы на это скажете, господин гофмейстер? – спросил Андо.

– Я думаю, что принц Коноэ выбрал в качестве своего эмиссара слишком порывистого молодого человека, – взглянув на меня, ответил барон Сузуки. – О, я узнаю вас, лейтенант. Вы, как истинный Ито, наверняка лелеете более смелые политические амбиции, чем те, которые могут воплотиться в результате этой глупой авантюры.

– Я не лелею никаких амбиций. В данном случае у меня только одно-единственное желание.

– Не будьте столь поспешны. Понимание мотивов, которые движут мятежниками, еще не означает, что вам необходимо вступить в сговор с ними.

– Понимание мотивов, которые движут нами, не принесет вам никакой пользы на том свете, – заявил я и навел револьвер на барона Сузуки, чувствуя, что моя рука не дрогнет и я нажму на курок.

Андо тут же выхватил из кобуры свой пистолет и тоже нацелил его на барона.

– Что я должен сделать, ваше превосходительство? – спросил он.

– Что вы должны сделать? Разумеется, выстрелить в меня. Но если вы выстрелите туда, куда сейчас целитесь, то не нанесете мне серьезных ранений.

И с этими словами гофмейстер повернулся к нам спиной. Андо выстрелил три раза ему в ягодицы и перепугал баронессу. Простыни окрасились кровью.

– Ах, я и не предполагал, что будет так больно, – простонал гофмейстер и затих.

Андо убрал пистолет в кобуру.

– Дело сделано, – сказал он мне.

Я подошел к телу барона Сузуки и пощупал пульс.

– Он все еще жив, – сказал я. – Добейте его мечом.

Андо с большой неохотой достал меч из ножен. Баронесса, все это время сохранявшая полное самообладание, протянула руку.

– Если вы считаете, что это необходимо, дайте мне меч, я сделаю это сама, – сказала она с удивительным хладнокровием.

Андо, прошептав проклятие, убрал меч в ножны.

– Все, с меня довольно. Нам пора уходить, – сказал он. Выйдя из дома Сузуки, Андо сообщил, что не намерен возвращаться в штаб мятежников.

– Куда же вы направляетесь сейчас? – спросил я.

– В ресторан «Кораку». Я буду скрываться, пока меня не арестуют.

– Что я должен сказать Нонаке?

– Правду, если хотите, или, если она кажется вам слишком ужасной, соврите ему что-нибудь правдоподобное.

Я проводил его взглядом. Мне очень хотелось выстрелить ему в затылок.

Этим утром единственной кровью, которая пролилась на моих глазах, была кровь из ягодиц злодея-консерватора. Однако другим жертвам мятежников повезло намного меньше. Министр финансов Такахаси Корекийо, лорд-хранитель Малой Печати виконт Саито Макото и инспектор военных училищ Ватанабе Ётаро были зверски убиты. Премьер-министр Окада Кеисуке остался в живых, потому что его убийцы по ошибке застрелили его зятя, полковника Мацуо Дендзо. А граф Макино и принц Саиондзи счастливо избежали гибели, скрывшись из Токио.

Обо всех этих убийствах я узнал позже, вернувшись в штаб мятежа, расположенный в гостинице «Санно». Я думал, что все покушения закончатся фарсом, подобным тому, свидетелем которого я явился в доме барона Сузуки. Услышав же о гибели высокопоставленных чиновников и государственных деятелей, я пришел в недоумение. Как такое могло случиться? Если списки будущих жертв были уже давно известны придворным сановникам, то почему мятежники заставали их врасплох? Впрочем, в этом не было ничего удивительного. Жертвы были убаюканы уверениями в том, что им нечего опасаться, что мятежники будут нейтрализованы прежде, чем смогут осуществить свои кровавые замыслы. Имперские власти уже продемонстрировали свою эффективность во время подобных заговоров в прошлом, им удавалось заранее арестовывать потенциальных убийц и не допускать кровопролития. Но на сей раз властям, по-видимому, зачем-то понадобился настоящий мятеж с настоящими жертвами. Вот в чем было дело. Им было мало той крови, которая пролилась из простреленных ягодиц старого гофмейстера Сузуки. Но кому именно был выгоден этот мятеж?

27 февраля, явившись вместе с принцем Коноэ в императорский дворец, я ощутил царившую там атмосферу растерянности. Двери во все комнаты, расположенные по коридору, ведущему в кабинет императора и императорскую библиотеку, были распахнуты настежь. Кругом суетились или пили чай, пристроившись в уголке, придворные, пожилые члены кабинета министров, генералы с покрасневшими от бессонницы глазами. Большинство из них укрывались здесь от грозившей им опасности. Казалось, никто не понимал, что происходит. Я слышал, как секретарь малой государственной печати, маркиз Кидо в беседе с бароном Харадой сказал:

– Его величество потребовал этим вечером собрать совет принцев-синно . Принц Чичибу не сможет проигнорировать это приглашение.

– Говорят, что мятежники хотят похитить принца Чичибу, когда он прибудет на станцию Уэно, – промолвил барон Харада.

Как только из кабинета вышел Его величество в сопровождении принца Коноэ, своего адъютанта Хондзо Сигеру и генерала Араки Садао, сторонника политики «Удара по Северу», в коридоре воцарилась полная тишина. Его величество был одет в несколько измятую военную форму и говорил тихо, но отчетливо произнося слова. Тот, кто хоть однажды слышал вблизи звуки Драгоценного голоса, никогда не забудет его интонации. Они похожи на звуки кото, у которого оборвалась одна струна.

– Я не желаю ничего слышать о мотивах и психологии мятежников, генерал Араки, – сказал Его величество. – Они убили моих верных вассалов. Я не могу смириться с тем, что мерзкие бунтовщики все еще разгуливают на свободе.

– Ваше величество, мятежники окружены и изолированы от армии, они не смогут заразить своими безумными идеями других офицеров, – сказал адъютант Хондзо.

– Как вы смеете говорить мне о полном окружении мятежников, когда эти мерзкие предатели установили свои посты прямо у стен нашего дворца!

Бледный от волнения генерал Араки все же нашел в себе мужество сказать императору правду:

– Ваше величество, хотя мы могли бы силой подавить сопротивление этих мерзавцев, думаю, этого не следует делать. Я опасаюсь, что моральный дух в армии Вашего величества находится не на должной высоте. Мне кажется, надо дать мятежникам время успокоиться или истечь постепенно кровью и погибнуть.

– Вы действительно так считаете, генерал Араки? Но могу ли я спать спокойно, зная, что мои верные подданные уже истекли кровью и погибли?

Взглянув на меня, принц Коноэ загадочно улыбнулся и поклонился императору.

– Кто это? – спросил Его величество, мельком посмотрев на меня.

– Мой агент в стане мятежников, Ваше величество.

Худой, долговязый, чем-то похожий на верблюда, принц Коноэ с небольшими, как у Гиммлера, усиками выглядел подтянутым и щеголеватым, несмотря на бессонную ночь.

– Прекрасно. Надеюсь, он оправдает наши ожидания. Когда император удалился, принц Коноэ отвел меня в сторону.

– Его величество хочет лично возглавить императорскую гвардию и сокрушить сопротивление повстанцев.

– Вряд ли ему это удастся, – сказал я. – Мне показалось, что Его величество упивается сложившейся ситуацией.

– И на то есть причины, – смеясь, заметил принц Коноэ. – Его величество, подписывая документы, называет теперь себя не верховным правителем, а Небесным.

– Армия заняла выжидательную позицию, она не хочет участвовать в подавлении мятежа, и это идет на пользу Небесному, как вы считаете?

– Без сомнения, дорогой родственник. Не прикладывая никаких усилий, Его величество пожинает плоды мятежа, бунтовщики играют ему на руку. Теперь он может требовать немедленных решительных действий, прекрасно понимая, что Штаб не рискнет развязать кровопролитие. Лично меня сейчас беспокоит другое. Боюсь, что когда с мятежом будет покончено и начнутся чистки, меня назначат военным министром. Но мне очень не хочется возглавлять военное ведомство в тот период, когда на военных будут объявлены гонения. Однако мой родственник, принц Санондзи, не простит мне покушения мятежников на свою жизнь и, конечно, будет рекомендовать Его величеству это назначение, чтобы отомстить мне.

– И что же вы намерены предпринять, ваше превосходительство?

– Притвориться больным, что же еще? Вы же знаете, что у меня хрупкое здоровье.

– Да, конечно, и оно может неожиданно пошатнуться.

– Принц Чичибу, как ожидается, прибудет сегодня во дворец, чтобы присутствовать на совещании синно, – продолжал принц Коноэ. – Он напишет записку своему другу, капитану. Нонаке, с требованием сдаться. Вы должны будете передать записку лично капитану Нонаке завтра утром.

Это было неприятное поручение, которое могло закончиться для меня самым печальным образом. Я опасался, что капитан Нонака, получив подобную записку, прикажет расстрелять меня. Заместитель начальника Генерального штаба Сугияма Хадзиме дал мне инструкции и приказал доставить записку принца Чичибу по назначению еще до полудня. В Штабе тем временем должны были принять решение о начале подавления мятежа.

Утром 28 февраля, когда я подошел к штабу мятежников, мне показалось, что идет снегопад. С неба аэропланы разбрасывали листовки с призывами к мятежникам сдаваться. Подобные призывы можно было прочитать и на огромных воздушных шарах, парящих в вышине. Кроме того, на них были написаны обращения жен и детей восставших и обещания простить заблудших. Из стоявших на грузовиках громкоговорителей и по радио день и ночь неслось одно и то же: «Сдавайтесь, или вы погибнете!»

Капитан Нонака, казалось, не был удивлен, получив записку принца Чичибу.

– А что, если я не готов сейчас сдаться? – спросил он.

– Вы знаете настроения верноподданного Его величества полковника Исивары Кандзи, начальника штаба по ликвидации мятежа. Он считает вас предателями, поскольку вы являетесь солдатами Трона, поднявшими против Трона вооруженный мятеж.

– Ему следовало бы знать, что мы беззаветно преданы Трону.

– Он так не считает. Полковник Исивара приказал Первой дивизии, гвардейцам Коноэ и артиллерии готовиться к штурму ваших позиций.

– Но ведь это преданные нам подразделения! Нет, невозможно! Я уверен, что негодяи во дворце держат Его величество в неведении относительно истинного характера нашего протеста. Кита Икки сообщил, что вчера ночью его жена, эта ясновидящая женщина, видела пророческий сон. Ей приснилось, что Небесный прислушается к нам только в том случае, если мы устраним окружающих его лживых советников.

– Жена Киты ошибается. Что же касается самого Киты, то он опасается за свою жизнь и поэтому не хочет, чтобы вы сдавались. К вашему сведению Небесный намерен лично возглавить гвардию, когда начнется операция по подавлению мятежа.

– Откуда вы это знаете? – растерянно спросил капитан Нонака.

– Вчера я был во дворце, где встречался с принцем Коноэ, и слышал из уст самого Небесного о его намерениях встать во главе гвардии.

– Вы можете передать от меня записку принцу Чичибу?

– Его величество не позволит, чтобы вы входили в контакт с принцем.

– Мое послание будет очень простым. Мы, офицеры движения нинироку, просим у Его величества разрешения совершить сеппуку в доказательство нашей беззаветной преданности Небесному Трону.

– Я постараюсь передать ваши слова заместителю начальника штаба по ликвидации мятежа Сугияме.

В этот же день генерал-майор Ямасита лично явился на баррикады, чтобы обсудить условия сеппуку с младшими офицерами Нонаки. Однако это были напрасные хлопоты. Его величество категорически отказался принять предложение младших офицеров и прислать императорского свидетеля, который, по просьбе мятежников, должен был присутствовать во время совершения акта сеппуку. Заместитель начальника Штаба Сугияма напрасно целый час умолял императора принять предложение мятежников, А он даже валялся у него в ногах и ложился на порог, чтобы не дать Его величеству выйти из кабинета.

Я был свидетелем заключительной сцены этого фарса, который в конце концов перерос в трагедию, когда отряды мятежников начали сдаваться. Это произошло в 10 часов утра 28 февраля. Около полудня я прибыл в отель «Сапно» вместе с группой гвардейских офицеров, чтобы арестовать капитана Нонаку.

– Одну минуту, господа, – сказал капитан и, вынув из ножен свой меч до половины, попытался переломить его, но клинок не поддался, несмотря на все его усилия. – Вот видите? Его воля оказалась тверже моей.

С этими словами капитан Нонака достал из кобуры револьвер и, сунув дуло себе в рот, застрелился.

Я сообщил своему родственнику принцу Коноэ об этом самоубийстве, не скрывая печали. Однако это известие оставило принца Коноэ совершенно равнодушным.

– Так и должно было случиться, – промолвил он.

– Не понимаю, почему Его величество не желает принять предложение офицеров совершить сеппуку и умереть, доказав свою преданность Трону.

– Лейтенант, вы ведете себя как Алиса в Стране Чудес, выдавая желаемое за действительное. Признав акт сеппуку, император тем самым узаконил бы действия мятежных офицеров и возвел их в ранг героев.

– Я это прекрасно понимаю, но все же мне жаль, что император не проявил сострадания к потерпевшим поражение мятежникам. Я слышал, что в глубине души Его величество сочувствует реформаторам и модернизаторам, он не одобряет традицию сеппуку, и для него безжизненные технологии важнее зова сердца.

– Что заставляет вас беспокоиться по поводу бессердечия Его величества – судьба мятежных офицеров или ваша собственная участь, мой дорогой Ито? Что вы надеетесь услышать от меня? Что наш Божественный государь действительно бессердечен, но что он все лее убежденный традиционалист, знающий цену акту сеппуку? Вы именно об этом спрашиваете?

– Именно об этом, ваше превосходительство.

– Героизм – опасная и очень соблазнительная болезнь, лейтенант, остерегайтесь ее, она может заставить человека встать на путь предательства.

После поражения восстания мне довелось пережить еще несколько неприятных часов. Начальник штаба Исивара Кандзи приказал мне присутствовать во время казни мятежных офицеров, среди которых был и подполковник Аизава. Его судили и зачитали приговор прямо в камере, не дав, таким образом, возможности обратиться во время открытого процесса к нации. Я спрашивал себя, почему меня заставили быть свидетелем казни мятежников через шесть месяцев после восстания, когда в стране уже никто и не помнил о нем? И я нашел ответ на этот вопрос. То было своеобразное наказание за участие в февральских событиях.

Я увидел Киту Икки в камере за несколько минут до расстрела. Охранники обращались с ним без лишней грубости и относились к узнику довольно сдержанно. Он только что закончил бриться и теперь пытался застегнуть воротничок, но у него не получалось. Я вызвался помочь ему, но он вежливо отказался. Он не надел ритуальное кимоно, которое прислала ему жена, решив умереть в штатской одежде европейского покроя. Кита не был ни солдатом, ни стопроцентным японцем. У него сильно дрожали руки, когда он прикуривал сигарету. Однако причиной дрожи был не страх, а холод и сырость тюремной камеры. Кита мерз, хотя на дворе стояла августовская жара.

– Во дворе мне станет намного теплее, – пошутил он. Мне стало жаль его, я знал, что Кита очень любит тепло. – Вы видели, как умерли другие?

– Они держались мужественно.

– Да, конечно. Они посылали проклятия в адрес имперской армии, но, как верноподданные Его величества, кричали «банзай» в адрес императора. В этой стране не может произойти настоящей революции ни левого, ни правого толка. Потому что все революционно настроенные граждане в конце концов пожертвуют собой во имя императора.

– Вас нельзя упрекнуть в подобной слабости, Кита-сан.

– Можно. Я мог бы последовать примеру капитана Нонаки, и мне следовало бы это сделать. Но я не застрелился. Я наивно полагал, что мое дело будет слушаться в суде. Все мы – настоящие дураки, лишенные даже последней возможности увидеть Небесного.

– Кем лишенные, Кита-сан?

– Нашей верой в принцип императорской власти, который превратил нас всех в трупы.

Когда Киту Икки вывели во двор и поставили перед командой, назначенной для производства расстрела, он потребовал, чтобы ему разрешили умереть стоя, а не на корточках, «как в сортире» (так он выразился). Тем не менее его заставили присесть на корточки, и тогда он выкрикнул:

– Значит, вам отвратительна память об Иисусе Христе и наших мучениках-патриотах, которые погибали, выпрямившись во весь рост!

Мое собственное наказание на этом не закончилось. После казни Киты меня перевели из Императорской гвардии в Корею. Эта же участь постигла генерал-майора Ямаситу, которого к тому же понизили до должности командира бригады. Нам обоим оставалось только гадать о причинах опалы. Мы не знали, заслуженно или нет понесли наказание. Может быть, мы неправильно толковали приказы, которые получали из дворца? Бесконечно долгими вечерами мы с генерал-майором Ямаситой сидели за саке и говорили о нашей злосчастной судьбе. Нас одолевали мысли о самоубийстве. Однако в конце концов Ямасита был прощен и получил письмо от самого императора. А меня, восстановив во всех правах, перевели в действующую армию в Китай. В декабре 1937 года правительство Коноэ объявило войну Гоминьдану Чан Кай-ши и красному Китаю Мао.

Я снова встретил Ямаситу в Малайе, в то время он был уже известен как Тигр, завоеватель Юга Восточно-Азиатского полуострова. В 1946 году его повесили в Маниле как военного преступника. Это был неблагородный поступок со стороны Макартура, который так и не простил Тигру своего унижения на Филиппинах.

Генерал Ямасита отправил меня служить в Пятую дивизию под командованием полковника Цудзи Масанобу, которая быстро продвигалась из Бангкока в Сингапур. Мы атаковали линию Джитра, последний рубеж британской обороны. Мне хотелось проявить самурайскую отвагу, и в конце концов я был ранен и потерял два ребра и коленную чашечку. Нынешний член парламента Цудзи, мой боевой командир, на себе вынес меня с поля боя. Это был, без сомнения, хорошо продуманный поступок. Тем самым полковник Цудзи хотел завоевать любовь и уважение своих солдат.

К середине жизни я стал циником. Может быть, я слишком несправедливо сужу о бывшем полковнике Цудзи, который отличается импульсивным, чуждым расчета характером.

Вот так я, пережив мятеж нинироку, оказался на линии Джитра, а теперь, как и все остальные японцы, живу в условиях экономического возрождения страны.

 

ГЛАВА 5

ПОГРЕБЕННЫЕ НА ГАКИДЗИМЕ ЛЮБОВНИКИ

Говорят, любовь может снова зажечь солнце. Событие подобного рода произошло в эпоху правления императрицы Джингу. Джингу ехала на восток по равнине Ярмато, а затем пересекла пролив и прибыла на остров, где жил ее родственник Ки. На этом острове царила тьма, как будто вечная ночь опустилась над ним и длилась в течение долгого времени.

– Почему здесь так темно? – спросила императрица своего родственника. – Что явилось причиной столь странного явления?

– Не такое уж оно и странное, – ответил старый Ки. – По преданию, в давние времена, когда наш мир только зарождался, богиня солнца Аматерасу скрылась в пещере, придя в ярость от бесчинств своего брата Сусаноо, бога подземного мира, и земля погрузилась во тьму.

– Да, действительно, наш мир однажды пережил страшный гнев Аматерасу, – сказала Джингу. – По почему на этот раз наказан только твой остров?

И тогда Ки рассказал Джингу такую историю:

– Говорят, что два священнослужителя, которые совершают обряды в местном храме, вступили в противозаконную связь. Они предались греху и изменили богине Аматерасу, которой служили. Когда один из них слег, серьезно заболев, другой, потрясенный несчастьем, сказал: «В этой жизни мы с тобой делили и печали, и радости. Так почему бы нам не разделить одну могилу?» Решив умереть вместе, они связали себя поясами от своих одежд и бросились в море с высокой скалы. Так они перешли в подземное царство беспощадного бога Сусаноо. Когда их нашли, то увидели, что мертвые сжимают друг друга в объятиях. Так их и похоронили. С того дня солнце закатилось и перестало вставать над горизонтом.

Джингу распорядилась разрыть могилу влюбленных. И когда это сделали, она убедилась, что история была правдивой. Тогда она приказала, чтобы тела влюбленных разъединили, положили в отдельные гробы и захоронили в разных местах. Как только этот приказ императрицы был исполнен, над островом снова засияло солнце.

Эту легенду Гакидзимы, острова духов, мне рассказал Икеда Сигеру, смотритель местного маяка.

– В детстве я читал нечто подобное в древних японских хрониках восьмого века, – сказал я, выслушав рассказ Икеды.

– У этой истории много вариантов, – промолвил Икеда, – столько, сколько жителей на Гакидзиме. А их, по данным последней переписи, двенадцать сотен.

Бывший лейтенант военно-морского флота Икеда Сигеру, истинный сын Кюсю, был ветераном. Ему было далеко за тридцать. Уже десять лет Икеда жил на Гакидзиме и работал смотрителем маяка. Икеда был настоящим отшельником, добровольно удалившимся от мира, и я завидовал ему, но знал, что не смог бы решиться на такой шаг.

Я приехал на Гакидзиму весной 1953 года. Мой отец, бывший директор Управления рыбного надзора, использовав свои связи в министерстве, снабдил меня рекомендациями, которые делали меня привилегированным гостем на Гакидзиме. Я проделал это путешествие, чтобы собрать материал для нового романа о жизни островитян. Отец посоветовал мне прежде всего навестить смотрителя маяка Икеду.

– Довольно эксцентричный малый, – сказал Азуса. – Говорят, что он принес обеты и стал монахом секты нитирэн. Но, несмотря на это, Икеда остался общительным парнем.

Маяк Икеды на мысе Девы, северо-западной точке Гакидзимы, стоял на высокой скале естественного происхождения. С запада у берегов Гакидзимы множество подводных рифов. Икеда нес свою бессменную вахту, чтобы помочь судам обойти это опасное место. Монотонную жизнь Икеды скрашивали лишь хороший табак и дорогое импортное виски. Я подозревал, что эти товары смотрителю маяка поставляли рыбаки, занимавшиеся контрабандой.

– Бедность нуждается в приправе, чтобы быть удобоваримой, – заметил Икеда, имея в виду свое пристрастие к хорошему табаку и спиртному.

Другой слабостью Икеды были книги. Он собрал довольно большую библиотеку, которую разместил в своем скудно обставленном жилище – башне маяка. Я полюбил проводить время в обществе Икеды. Мы пили его превосходное виски и беседовали о литературе – японской классической, немецкой и особенно французской, которую Икеда отлично знал и высоко ценил. Однажды, обмениваясь мнениями о книге Камю «Посторонний», мы заговорили о послевоенном нигилизме, модном течении в культуре.

– Не кажется ли вам странным, Мисима-сан, – промолвил Икеда, – что экономическое возрождение нашло свое выражение в эстетике пессимизма праздности? Мне очень интересно, какой диагноз вы поставите этим проникнутым нигилистическими настроениями нуворишам, отвергающим наши традиции?

Икеда имел в виду золотую молодежь, которую в народе называли «тайозоку», то есть «солнечным племенем». Эти молодые люди проводили время в праздности, предаваясь наслаждениям.

– Я не судья этим людям, – ответил я. – Меня самого обвиняют в тех грехах, которые приписывают им.

– Но ваши книги свидетельствуют о том, что вы не разделяете их взгляды.

Интересно, знал ли Икеда о той шумихе, которая поднялась в прессе четыре года назад после выхода в свет моего первого имевшего широкий успех романа? Было ли Икеде известно, что у Юкио Мисимы сомнительная репутация? Моя общественная жизнь стала частью меня, хотя и не принадлежала мне. Я больше не владел ситуацией. Моя жизнь стала темой для иллюстрированных журналов, в которых отражался мой болезненный облик. Мне вдруг захотелось исповедаться перед Икедой.

– Успех самым ужасным образом воздействует на нравственность человека и его эмоциональную жизнь. Именно поэтому я не могу осуждать «солнечное племя», ведь талант сделал меня нравственно еще более уродливым, чем любой из них.

Впрочем, я понимал, что Икеда прекрасно разбирается в людях и видит меня насквозь.

– Вы давно уже живете вдали от больших городов, – заметил я.

– Если вы хотите сказать, что годы оккупации обошли меня стороной, то вы совершенно правы. В здешних местах не ощущался оккупационный режим, принесший вам богатый опыт.

– Поражение – ужасная вещь, – промолвил я и тут же пожалел о том, что сказал банальность.

– Я не подписывал Акт о капитуляции, – заявил Икеда, и я сразу понял, с каким человеком имею дело.

– Вас никогда не тянуло вернуться на материк? – спросил я. Икеда оставил мой вопрос без ответа.

– Что произошло с вашей семьей в Кюсю? Икеда снова промолчал.

Я слышал немолчный ропот морских волн. Каждый час, несмотря на количество выпитого спиртного, Икеда поднимался по лестнице башни на маяк, словно монах в храм на службу, и освещал морскую гладь.

– Мое начальство хочет, чтобы я взял помощника, – наконец снова заговорил Икеда, – но я никого не хочу брать. Я знаю, что говорят обо мне на острове. Икеда завладел мысом Девы и распоряжается здесь, как хозяин, он – буддийский аскет. Какую только чушь несут люди! – Он засмеялся. – Некоторые утверждают, что я – сумасшедший. А что ваш отец говорит обо мне?

– Не надо обижаться на людей, Икеда-сан.

Икеда молча вновь наполнил стаканы и набил свою трубку, вырезанную из древесины павловнии.

Я привязался к этому странному человеку, и мне хотелось произвести на него хорошее впечатление. Я как будто обрел отца, но одновременно в глубине души я относился к нему снисходительно и покровительственно. В двадцать восемь лет я был плохо приспособлен к жизни и чувствовал себя в полной изоляции.

Время бежало незаметно, вскоре наступила полночь, а перед рассветом мы неожиданно для себя очутились на верхней площадке башни. Стоя на нетвердых ногах у парапета, мы пили виски. Я не мог вспомнить, как оказался здесь. Может быть, поднялся сюда, чтобы помочь Икеде? Да, наверное, именно так и было. Я вскарабкался вслед за Икедой на верхнюю площадку, чтобы помочь ему выключить маяк, так как близился рассвет.

С башни был хорошо виден мыс со скалой, с которой в море бросились двое влюбленных монахов. Он порос густыми мрачными криптомериями. В этой роще на гребне мыса стояло святилище Сотни Зеркал, возведенное в честь богини Аматерасу. Одновременно его возведение должно было искупить двойное преступление монаха – самоубийство и оскорбление богини солнца.

– Довольно жуткое место, – заметил Икеда, как будто прочитав мои мысли. – «Гаки» – это голодные призраки, они дали название острову. Погибшие влюбленные превратились в гаки. Люди не сумели умиротворить их дух. Гакидзима – маленький остров, его береговая линия составляет три мили. Не знаю почему, но климат вокруг святилища отличается от того, который характерен для остальных частей острова. Там всегда холодно, несмотря на время года и погоду.

– Может быть, этот феномен объясняется особыми воздушными потоками или ветрами, дующими над мысом?

– Сходите туда сами, и вы все поймете, – с усмешкой сказал Икеда. – Вас очаровала эта история, не правда ли? Вы, наверное, ради нее и приехали сюда. Признайтесь, вы собираетесь написать роман о любви и самоубийстве?

– Возможно, я действительно напишу о любви, но о любви другого рода. Я хочу написать историю страсти со счастливым концом?

– Мне кажется, счастливый конец противоестествен, – заявил Икеда. – Истории с трагическим концом более поучительны. Чем более фаталистичен конец, тем большую надежду он в нас вселяет. Он пробуждает в нас потребность искать утопическую идею и жить ею, хорошо зная при этом, что она нереализуема. Смерть – это эмансипация, в том смысле, что она требует от человека поисков идеала.

Я подумал, что, должно быть, на столь романтический лад Икеду настроила его работа смотрителя маяка.

– Вы так заразительно говорили об утопических идеях, что мне захотелось признаться в одной утопической надежде, которую я давно питаю, – сказал я. – Я мечтаю о том, чтобы моя жизнь обрела счастливый конец, который вы так презираете, Икеда-сан. Я очень надеюсь на это.

– И вы думаете, что написание любовного романа со счастливым концом поможет вам?

– Я надеюсь найти здесь, на острове, простой невинный сюжет о любви, пусть это будет рыбацкая пастораль, похожая на историю древнегреческих Дафниса и Хлои. Я надеюсь подобным образом добиться своего выздоровления от неизлечимой болезни.

Икеда нахмурился.

– Вы серьезно больны, Мисима-сан? – спросил он.

– Да, моя болезнь называется «романтизм». Я хочу встретить отражение своего здоровья, оно постоянно убегает от меня, из-за проклятой слабости своего тела я ни разу за все двадцать восемь лет жизни не испытал состояния полного здоровья.

– Физическая слабость – еще не преступление, – сказал Икеда.

– Как и гомосексуализм, – выпалил я.

– Верно, гомосексуализм – всего лишь форма изгнания, – невозмутимо заметил Икеда.

Мы рассмеялись.

– Хотите, я еще посмешу вас? – спросил я и продолжал: – Когда я вернулся из Греции в прошлом году, то начал повсюду искать следы древнегреческой культуры так, как если бы я находился не на японских островах, а на берегу Эгейского моря.

– Странные галлюцинации, – промолвил Икеда.

– Изучая греческий язык, я находил в нем большое сходство с японским. Например, греческое слово «обе», что означает «клан», похоже на японское «бе», имеющее то же значение. Наши глиняные статуэтки ханива, найденные в могильниках неолитического периода, походят на минойские терракотовые статуэтки бронзового века, найденные на Крите. Узоры на наших древних тканях похожи на геометрические орнаменты древнегреческой посуды. Я мог бы продолжать сравнения.

– Пожалуйста, продолжайте, – вежливо сказал Икеда. – Но неужели вы хотите убедить меня в том, что мы являемся заблудившимся племенем афинян?

– Нет, я не питаю подобных иллюзий. Я не ученый, но маленькие открытия, которые я сделал, подтверждают мою мысль о том, что древние греки относились к смерти так же пессимистически, как относимся к ней мы, японцы. Я видел стелы древних греков, памятники на могилах. Они скупы, лишены всякой духовности. И мы, а греки испытывали бесконечную жажду по конечному, исчезающему навсегда, тому, что таит в себе прекрасное, например, по прекрасному, обреченному на гибель человеческому телу. Ни греки, ни мы никогда не переживали вызывающую отчаяние болезнь христианской духовности, ведущей бесконечный поединок с материализмом.

– Я понимаю, о чем вы говорите, – сказал Икеда, задумчиво посасывая трубку. – Значит, вы явились на Гакидзиму, чтобы имитировать здесь те чувства, которые испытали в Греции.

– Нет, не просто имитировать, – возразил я.

– Хорошо, допустим, вы правы. Но вы кое-что упустили, Мисима-сан. Отсутствие духовности, которое, как вы считаете, присуще нам и грекам, для Гакидзимы нехарактерно. Погибшие здесь любовники так и не нашли упокоения, они не ушли безвозвратна в смерть. Мне показалось, что вы хотите написать вашу любовную историю со счастливым концом на материале легенды о двух несчастных монахах, совершивших самоубийство, но история заканчивается печально, и вам не избежать этой печали при ее пересказе.

– Мне кажется, эта любовная история с трагическим концом обладает классическим совершенством, – сказал я, расстроенный словами Икеды. – Наш великий Кикамацу, писавший драмы на сюжет синдзю, двойного самоубийства влюбленной пары, наверняка создал бы прекрасное произведение на материале этой истории. Но история подпорчена одним обстоятельством. В роли любовников здесь выступают двое мужчин, а это может стать скорее темой для анекдота, чем для трагедии.

– Вы уже во второй раз упомянули затененную комнату, – с досадой заметил Икеда.

Он употребил старомодное слово «кагема», что означает «затененная комната». Этим термином в старину обозначались гомосексуальные половые сношения. Икеда был недоволен тем, что я пытаюсь шокировать его, заговаривая на эту тему.

– Простите меня за банальность, Икеда-сан, – сказал я, – «о мне кажется, что любовный сюжет нельзя назвать классическим, если в нем действуют двое мужчин, а не девушка и юноша.

– В таком случае это история для Гомера, – пожав плечами, заявил Икеда.

– Скажите мне, как человек, обладающий литературным вкусом, можно ли написать хорошее произведение, использовав совершенную в своей законченности историю, похожую на жемчуг в закрытой раковине? Именно такой историей представляется мне легенда о влюбленных монахах.

– Не понимаю, что вас беспокоит. Вы боитесь имитации?

– Да, речь действительно идет о проблеме имитации. Но об имитации довольно странного рода. Когда я пишу, у меня возникает такое чувство, как будто я делаю копию с оригинала, с самого себя, воссоздавая свою прошлую, совершенно забытую жизнь. Это – суровое наказание, налагаемое на писателя. Он изводит себя, зная, что описывает жизнь, которую уже описывал когда-то, но позабыл об этом.

– Там, в святилище, – промолвил Икеда, вынув трубку изо рта и показав ею па мыс с поросшим деревьями гребнем, – хранится символ божественности императоров. Я говорю о великом восьмиручном зеркале богини Аматерасу. Оно было подарено нашему первому императору Дзимму в 660 году до новой эры. Как утверждают древние японские хроники, в нем отражается сама богиня солнца. Как вы думаете, зеркало, которое постоянно хранилось в святилище на нашем острове, действительно настоящее, божественное?

Икеда загадал мне загадку в духе дзен, в которой заключены два противоположных ответа. Один из них был ключом к решению моей проблемы об оригинале и имитации, а другой помогал понять идею божественности императора.

– Общеизвестно, – осторожно начал я, – что первоначальное зеркало, принадлежавшее Дзимму, больше не существует. Однако то, которое его заменило, тоже считается священным.

– Таким образом, важно не то, оригинальна ли вещь, а наше отношение к ней.

– Вы говорите о почтении.

– Нет, я говорю о правильном отношении к вещам. Пустой стакан выскользнул из моих пальцев и, упав на пол, разбился. Я тупо уставился на осколки, осознав, что снова сижу за столом в жилом помещении башни, а не стою на открытой площадке у парапета. Я не помнил, как спустился сюда вместе с Икедой, и теперь уже сомневался, действительно ли я поднимался на верхнюю площадку маяка.

Я проспал несколько часов на соломенном матрасе в комнате Икеды, а в десятом часу утра, проснувшись, сразу же отправился к мысу, на котором было расположено святилище Сотни Зеркал.

Поднявшись на гребень, я заметил, что здесь действительно необычно холодно. Впрочем, возможно, озноб был последствием похмелья. Повсюду на острове персики уже отцвели, и лето постепенно входило в свои права. Но на гребне не ощущались признаки лета. Окрестности святилища Сотни Зеркал были как будто изолированы от остального мира. Сосны здесь все еще стояли в ярком зеленом зимнем наряде, их стволы были искривлены сильными ветрами, приносившими холод с северо-запада. Здесь чувствовалось соленое дыхание Тихого океана.

Я взглянул на сотню каменных ступеней, ведущих к святилищу. Стоявшие наверху ворота когда-то образовывали две вечнозеленые сосны, но они погибли от старости, и их заменили каменными столбами с перекладиной. Я посмотрел сквозь створ этих ворот на небо и представил, как они могли служить когда-то для астрономических наблюдений за солнцем и звездами и для счета времени. Эти ворота напомнили мне о Стоунхендже, гигантском каменном календаре древних друидов, который служил для тех же целей счета времени. На другой стороне залива можно было отчетливо рассмотреть еще одни, нерукотворные, сооруженные самой природой ворота. Это были две сросшиеся вершинами скалы. Сквозь образовавшийся створ можно было наблюдать, как солнце всходит над далекой вершиной горы Фудзи.

Я начал подниматься к святилищу. Первые ступени имели сильный наклон и круто обрывались в пропасть, поэтому надо было шагать очень осторожно. Внизу под скалой волны с грохотом разбивались о камни и вода бурлила, образуя между рифами водовороты, похожие на глину между пальцами гончара.

«Здесь, на этом мысе, я совершенно беззащитен», – подумал я. Мне угрожало море, в которое я, завороженный им, мог сорваться. У меня кружилась голова, и я прекрасно понимал, что это означает. Страх высоты влечет за собой тягу к самоубийству.

Я заставил себя подойти к самому краю пропасти и заглянул в нее. Все мое существо содрогнулось от страха, и в то же время я испытывал желание покончить с собой. «Что удерживает тебя? – шептал внутренний голос. – Разве тебе не надоело загрязнять красоту своей разрушительной властью над ней? Почему бы не положить всему конец прямо сейчас?» Что я мог ответить на это? То, что самоубийство какого-то жалкого бумагомарателя бессмысленно? И даже хуже, чем бессмысленно, – оно неубедительно. Но есть ли у меня выбор? Да, есть, я могу отложить самоубийство и с нетерпением ожидать его, как ожидают восхитительного сна после приятной усталости жизни.

Я взглянул на небо над своей головой, которое казалось отражением бурного моря. На святилище внезапно упала тень от набежавшей гряды облаков. Свет прорывавшихся сквозь них вертикальных солнечных лучей был устремлен в море. Его поверхность блестела и переливалась, словно зеркало. Это неожиданное видение успокоило и ободрило меня, мне показалось, что сама богиня солнца Аматерасу выразила мне свое сострадание. Я воспринял его как хорошее предзнаменование.

Я отошел от края пропасти, чувствуя, как подкашиваются колени, и продолжил восхождение к святилищу. Наконец я поднялся на террасу, на которой стоял храм. Это было маленькое обветшалое сооружение, возведенное в девятнадцатом веке. Старый священнослужитель подметал тростниковой метлой замшелые булыжники, которыми был вымощен двор. Увидев меня, он очень удивился, но все же вежливо приветствовал. На нем было ритуальное одеяние из когда-то белой, а теперь сильно пожелтевшей ткани и теплая фуфайка наподобие тех, что носят местные рыбки. На левом запястье висели необычные буддийские четки из сушеных индийских ягод, называющихся «глаз Шивы». Они зашелестели, когда священнослужитель поднял руку в приветственном жесте. Старик был очень худой, похожий на чахоточного больного. Он как будто не ел в течение многих недель, и когда начинал кашлять, мне казалось, что он вот-вот задохнется и умрет.

– Я много слышал о зеркалах, этом великом сокровище, хранящемся в святилище, – сказал я.

– Понятно, – промолвил старик, посматривая на меня так, как будто перед ним стоял призрак. – На самом деле в этом святилище хранились тридцать три зеркала. Сто зеркал – сильное преувеличение.

– Тридцать три? Но если я не ошибаюсь, именно тридцать три года необходимы для того, чтобы душа достигла места своего конечного упокоения.

– Вы правы. Согласно другому подсчету, для этого необходимо сорок девять лет.

– Может быть, эти тридцать три зеркала помещены здесь, чтобы умиротворить духов местных священнослужителей, ваших предшественников?

– Возможно, это и так, – согласился старик. Опустив глаза, он рассматривал свои гета и шерстяные заплатанные таби на ногах. – Хранить тридцать три древних бронзовых зеркала – это очень большая ответственность. На некоторых из них есть датировка, свидетельствующая о том, что они были изготовлены в эпоху Хань. На них можно рассмотреть также чудесный китайский рисунок ивовых ветвей.

– Простите, но не кажется ли вам странным, что такие драгоценные предметы хранятся в столь неподобающем месте, в глуши?

– Действительно, очень странно, – согласился священник, улыбаясь. – Очень давно, в юности, я прислуживал в святилище в Киото. Храм был посвящен сломанным иголкам.

– Сломанным иголкам?

– Да, обычным швейным иголкам. Только сломанным. Этому святилищу покровительствовало знаменитое семейство Арисугава, которое состояло в родстве с императором Мэйдзи. Глава семейства был кузеном Его величества. Однако думаю, что теперь, вероятно, они уже перестали собирать сломанные иголки.

– Какое удивительное совпадение! – воскликнул я. – В юности моя бабушка в течение нескольких лет жила в доме Арисугава, своих дальних родственников.

– Очень интересно. Осмелюсь сказать, что это совпадение является добрым знаком. Ваша бабушка уже умерла?

– Да, и теперь я никогда не узнаю, относила ли она свои сломанные иголки в святилище Киото.

Я взглянул на храм Сотни Зеркал, который пребывал в полном запустении.

– В наше трудное время рыбаки, наверное, забыли о священных обрядах и не ходят в храм.

– О нет, вы ошибаетесь, местные жители – очень набожные люди, – возразил старик. – Но они нашли себе нового бога – бога процветания.

– Могу ли я войти в святилище и полюбоваться хранящимися в нем сокровищами?

– К сожалению, у нас осталось только одно зеркало, все другие были в прошлом году увезены в музей Осаки.

– Я и не знал об этом, – с досадой сказал я. Отец ничего не сказал мне об этом факте.

– Если вам угодно, вы можете осмотреть святилище, – промолвил священнослужитель и повел меня к крыльцу храма. – Входите, вам не потребуется провожатый, святилище очень тесное. Но я уверен, в некотором смысле оно покажется вам просторным.

На сколоченном из кедровых досок потертом крыльце я снял обувь, хлопнул в ладоши, позвонил в висевший колокольчик и переступил порог. Внутри я увидел еще один бронзовый колокольчик и лакированный столик, на котором лежал развернутый свиток с королевской сутрой Павлина, самым тайным буддийским священным текстом. Его ритуалы уходили своими корнями в риобу, учение, возникшее в девятом веке и представлявшее собой сплав буддизма школы сингон и синтоизма, поклонявшегося духам. Я увидел перед собой бумажные экраны, простиравшиеся от пола до потолка. Отодвинув один из них, я оказался в тускло освещенной части святилища и разглядел в полутьме очертания священного, покрытого красным лаком центрального столба и колоссальной бронзовой лампы, верх которой был выполнен в форме лотоса, а ножку украшало изображение обвившегося вокруг нее дракона.

Я прошел вперед, задев плечом свешивавшиеся с потолка колокольчики, и они мелодично зазвенели. Чтобы добраться до алтаря, я раздвигал один экран за другим, словно снимал слой за слоем прозрачную шелуху с луковицы. Пробивавшиеся сверху лучи яркого солнечного света играли в позолоченных медных сосудах, освещали висевшие на стенах шелковые свитки с письменами и высвечивали алтарь, на котором стояли замысловатые канделябры.

Напрасно было искать здесь образ божества, продираясь сквозь прозрачную луковую шелуху. В святилище обитал лишь один дух – это была пустота большого, круглого зеркала из белой полированной меди. Я пристально вгляделся в бледный мерцающий диск и ничего ие увидел, кроме отражения бескрайних морских просторов.

Что это? Может быть, я стал прозрачным? Растаял в воздухе? Или это иллюзия? Я снова всмотрелся в зеркало и понял, что его насмешка надо мной намного хуже любой иллюзии.

«Ты видишь здесь отражение, – услышал я немолчный голос моря, – священнослужителя на перепутье, того, кто разбрасывает неочищенный рис, чтобы рассеять тьму затмения, ты видишь одного из подземных жителей, обитающих в глубинах земли. Ты видишь презираемого хинина, изгоя, праздношатающегося игрока, балаганного шута».

Вот кого я действительно увидел в зеркале. Черные, мохнатые, похожие на гусениц брови на смертельно бледном лице, лошадиные черты, элегантная стрижка-ежик, нелепый и трогательный, купленный в магазине готовой одежды в 1950-х годах летний костюм, яркий галстук (хорошо еще, что я не надел сегодня цветастую рубашку-гавайку), узкие туфли со стертыми с внешней стороны каблуками (следствие шаркающей обезьяньей походки). Это был средних лет писатель послевоенных пятидесятых годоз, с маленькими, как у ребенка, руками, старавшийся выглядеть суровым и солидным, пустой манекен, внутренности которого выел солитер; грустный, потертый жизнью, скептичный ребенок, усмехающийся сам над собой, – честолюбивый император японской литературы, отражающийся в зеркале богини солнца.

Выйдя из святилища, я был растроган, увидев, что старый изможденный священнослужитель ждет меня с чашкой чая в руках. Присев па крыльцо, я надел обувь (странно, но зеркало воссоздало ее с удивительной точностью, хотя я стоял перед ним босым) и взял из рук священнослужителя чашку чая.

– Вы хорошо устроились на Гакидзиме? – спросил старик.

– В деревне я снял уютную комнатку. Впрочем, прошлую ночь я провел на маяке, у смотрителя Икеды, мне пришлось спать на не слишком удобном соломенном матрасе, расстеленном на полу.

– Да, маркиз Икеда очень интересный человек.

– Маркиз Икеда, вы говорите?

– Дело в том, что он происходит из древнего самурайского рода, входившего в клан Сацума. Вы не знали об этом?

Я промолчал, досадуя па отца. Он намеренно не сообщил мне о происхождении Икеды. Оказывается, Икеда, которого я считал самоучкой, человеком скромного происхождения, был маркизом! Я недооценил его.

В створ ворот я заметил местного разносчика Огату Macao. Он раздраженно посматривал па меня, усевшись на чемодан с товарами. Я забыл свое обещание встретиться с ним в полдень у маяка. Должно быть, Икеда сообщил ему, где меня искать. Огата курил, словно дракон, выпуская изо рта струйки дыма, и украдкой подсматривал, сколько иен я отсчитываю, чтобы дать священнослужителю храма Ста Зеркал.

– Осмелюсь попросить у вас сигаретку, добрый господин, – промолвил старик.

Я протянул ему пачку, но тут же с беспокойством подумал о том, что такое количество сигарет может убить его.

– О нет, мне не надо так много, – возразил он. – Хватит и одной сигареты.

И он достал из пачки одну сигарету своими тонкими костлявыми пальцами с серыми, как у покойника, ногтями, свидетельствовавшими о близости смерти.

Старик с наслаждением вдохнул аромат табака.

– Я приберегу ее и выкурю вечером, когда освобожусь от дел. Я подошел к сидевшему у ворот Огате.

– Нам надо торопиться, Мисима-сан, – проворчал он. – Что вы делали здесь так долго? В святилище нечего смотреть, там нет ничего интересного.

Мы направились по тропинке на юг от маяка к берегу Тихого океана, где в полдень в маленькой бухточке собирались ныряльщицы за моллюсками. Я хотел познакомиться с этими женщинами, знаменитыми своими уникальными способностями пырять на большие глубины без всяких искусственных приспособлений. Интуиция подсказывала мне, что среди них я найду юную героиню для своего нового романа, идеальную Хлою. Огата вызвался быть посредником и познакомить меня с ними.

– Без меня, – заявил он, – у вас ничего не получится. Женщины такие же робкие и пугливые, как маленькие крабы, которые при первой опасности зарываются в песок.

Я познакомился с Огатой на пароме, на котором переправлялся на Гакидзиму. И он сразу же постарался убедить меня в том, что является знатоком жизни и обычаев островитян. Огата действительно приобрел незаменимый опыт, занимаясь торговлей вразнос и разъезжая по Гакидзиме и другим островам. Свою карьеру он начал на черном рынке, вернувшись после войны на родину из Маньчжурии. Хотя он не признавался в этом, я подозревал, что Огата торгует на островах с разрешения якудзы – японской мафии, контролировавшей таких, как он, разносчиков из Токио. Он представлял несколько магазинов из Санья, пролетарского торгового района Токио, и рекламировал печально известные своим низким качеством товары, которые сбывал островитянам по более высоким ценам, чем розничные.

Огата был высоким человеком с желтоватой кожей. И хотя ему еще не исполнилось и сорока лет, у него было изборожденное морщинами лицо шестидесятилетнего старика. Двубортный коричневый костюм сидел на нем мешковато, как на огородном пугале. Он зачесывал свои неопрятные волосы наверх, прикрывая ими лысину. Узел широкого цветастого галстука на нейлоновой рубашке был ослаблен, и в расстегнутом вороте виднелась тощая шея. Когда Огата улыбался, обнажались коричневатые зубы, которые, казалось, вот-вот выпадут из иссохших десен. Чемоданы Огаты были наполнены дешевыми дрянными товарами, характерными для послевоенного времени. Все они имели марку «Ниппонсей» – «Сделано в Японии». Спеша к бухте, Огата нес в одной руке бивший его по колену чемодан, а другой доставал сигарету из пачки.

– Знаете, – неожиданно заявил он, – до войны я был директором высшей спортивной школы.

Я бросил на него недоверчивый взгляд.

– Вас это удивляет, да? – смеясь, спросил он. – Позвольте мне в таком случае сообщить вам еще кое-какие сведения о себе. Я был сержантом и служил в Квантунской армии в Маньчжурии. Мы не были побеждены. Вы понимаете это? Правительство вынуждено было послать к нам в 1945 году члена императорской семьи принца Такеду Цунеёси, чтобы уговорить нас сдаться. Но мы не были побеждены! Однако теперь столичные интеллектуалы почему-то считают себя вправе презирать всю императорскую армию.

– Я не презираю императорскую армию, Огата.

Огата кивнул.

– Я верю вам, – сказал он. – После подписания Акта о капитуляции я чувствовал себя разъяренным, но не побежденным. Но когда я приехал в Токио и увидел руины и пепел, когда узнал, что моя семья погибла, когда люди на улицах стали плевать на мой мундир, я понял, что потерпел поражение.

– И тогда вы стали одним из рэкетиров на черном рынке?

Огата бросил на меня обиженный взгляд, хотя чувствовалось, что он гордится тем, что не сдался.

– Честно говоря, я скорее предпочту иметь дело с якудзой, чем с пораженцами, которые сегодня правят пашей страной.

– Согласен, между мафией и правительством нет особой разницы.

– Вы слишком молоды и занимаете слишком высокое положение в обществе, чтобы высказываться столь цинично.

Я подумал о том, что со стороны мы, должно быть, кажемся довольно странной парой. Некоторое время мы шли молча, а затем Огата повернулся ко мне, лукаво улыбаясь.

– Скажите, Мисима-сан, эти ныряльщицы за морскими ушками действительно вызывают у вас лишь чисто литературный интерес? Если вы желаете поразвлечься, я посоветовал бы вам не тратить зря время на этих девиц, а обратить внимание на более зрелых женщин, особенно вдов. Они научат вас, как надо нырять за моллюсками. А какие атлетические у них бедра! Это настоящие спортсменки, разве могут сравниться с ними какие-то девчонки в белых трусиках.

Он расхохотался. Я чувствовал на своей щеке его мерзкое дыхание. Впрочем, мое, наверное, тоже не отличалось свежестью.

Огата изощрялся, превознося женские прелести. Но я начал сомневаться в том, что он – именно тот человек, который мне нужен, чтобы познакомиться с ныряльщицами и завоевать их доверие.

Огата провел меня по узкой песчаной тропке между валунами и известняковыми скалами на берег. Мы оказались среди покрытых почерневшими водорослями камней, за которыми скрывалась бухточка. Впереди расстилался пляж. Белый песок подходил к самому морю. Огата поставил чемодан на землю, устроился на нем, закурил и жестом пригласил меня присесть на выступ скалы.

– Не надо, чтобы нас видели, – сказал он. – Подождем тут и посмотрим, как будут развиваться события.

Я понял, что Огата хочет посмотреть, каков будет улов ныряльщиц, чтобы в нужный момент выйти и предложить свои товары. Сезон сбора моллюсков только начался.

Я присел на выступ скалы и затаился. Полуденное солнце ослепительно сияло на ярко-синем небе. Примерно в ста двадцати футах от меня полдюжины женщин стояли на коленях вокруг небольшого костерка. Это были зрелые матроны, которых так превозносил Огата. Накинутые на плечи фуфайки ныряльщиц скрывали их прелести. Я не мог рассмотреть, что находится в их корзинах. Однако, судя по подавленному настроению женщин, улов был скудным. Они разговаривали, некоторые даже пели, но шум волн заглушал голоса, и я не мог разобрать слов.

Море у берега казалось спокойным, теплым и прозрачным. Но сезон дождей уже начался, и там, на глубине, где располагались морские ушки, царил жуткий холод. Я задрожал, представив, что приходится испытывать этим ныряльщицам. Свинцовое удушье, давление воды, холод сковывает тела. Обведя взглядом уютную бухту, я испытал облегчение, чувствуя себя здесь в полной безопасности.

Можно ли было вообразить себе, что этот берег – один из уголков Греции? Южный бриз избороздил белый песок между скалами и валунами, и пляж был похож на один из лишенных растительности садиков дзен с посыпанными гравием дорожками. На краю этого садика сидели ныряльщицы за морскими ушками и ели свой скромный завтрак, состоявший из холодного риса, маринованных огурчиков и чая. Чисто японский пейзаж. Почему же я пытался найти в нем что-то другое?

Время шло, и вскоре мы увидели приближающуюся к берегу лодку. Из нее вышли шесть или семь ныряльщиц. Судя по оживленному виду и тяжелым корзинам, на этот раз женщинам провезло. Вернувшиеся ныряльщицы в накинутых на плечи фуфайках присели на корточки возле костра, чтобы обсохнуть и согреться. Однако жар, исходивший от огня, и адреналин в крови вскоре заставили их сбросить фуфайки. Длинные пряди волос, словно сверкающие влажные морские водоросли, падали им на грудь. Смуглые тела девушек ярко освещало солнце. Они массировали себя, чтобы унять дрожь и избавиться от гусиной кожи, и мяли полукружия онемевших от холода, потерявших чувствительность грудей.

Я завидовал этим молодым, атлетически сложенным девушкам. Казалось, их тела излучают сияние, как пронизанные солнечным светом виноградины. Тяжелая работа закалила их, у девушек были широкие плечи и хорошо развитая мускулатура. Крепкие икры и узкие бедра придавали их фигуре грациозность. Такому прекрасному телу можно только позавидовать! И все же меня охватило непреодолимое желание увидеть, как эти морские амазонки чудесным образом превращаются в представителей моего пола.

Сидя в тени скалы, я вспоминал фигуры древнегреческих куросов, этих улыбающихся юношей из камня. Огата внезапно встал и, зажав в зубах окурок сигареты и заслонив левой рукой глаза от солнца, стал любоваться обнаженными женскими телами. Правую руку он засунул глубоко в карман брюк, и я понял, что Огата мастурбирует.

Почувствовав отвращение, я отвернулся. Прижавшись щекой к скале, я стал наблюдать за ползавшими по ней маленькими прозрачными крабами. В поросших лишайником расщелинах таились мидии. Я крепко обнял скалу, чувствуя к ней огромную любовь и благодарность за то, что она пренебрегает всем, что таит в себе разврат и плодородную силу. Снова взглянув на ныряльщиц, я сардонически рассмеялся, испытывая отвращение и ликуя оттого, что мое видение оказалось иллюзией. Я понял, что раньше смотрел на них сквозь прусский монокль, что германский романтизм Винкельмана, Гете и Ницше сделал меня близоруким, заставил увидеть классические черты там, где их не было и в помине.

Внезапно Огата тронулся с места и приказал мне шепотом следовать за ним. Мы подкрались к ныряльщицам, утопая по щиколотку в песке. Наша городская обувь совершенно не годилась для прогулок по пляжу. Вскоре я впервые отчетливо услышал голоса женщин.

– Macao! Macao! – по-детски восторженно приветствовали они торговца.

Когда мы приблизились к костру, раздался чей-то грубый голос:

– Кто этот молодой человек, Macao?

Заметив меня, женщины поспешно накинули на плечи фуфайки. Выйдя из-за спины Огаты, я оказался в центре общего внимания. Задавшая вопрос пожилая женщина с улыбкой смотрела на меня. Я видел, что у нее не хватает многих зубов.

– Дамы, вам сегодня несказанно повезло, – заявил Огата. – Этого симпатичного молодого человека зовут Юкио Мисима, он – всемирно известный писатель.

– Он пишет для токийских газет?

– Конечно, тетушка, для них, а также для иностранных изданий. И представьте себе, он приехал сюда специально для того, чтобы взять у вас интервью.

– А о чем он хочет расспросить нас?

– Не будьте столь скромны, тетушка, – промолвил Огата, поглядывая на корзины с морскими ушками и прикидывая, сколько денег можно выручить за такой улов. – О вас, искусных ныряльщицах, ходит слава по всему миру.

«Тетушка» недоверчиво хмыкнула, но все же улыбнулась подмигнувшему ей Огате. По всей видимости, они были давними союзниками и находились в сговоре. Правда, я не знаю, носил ли их союз эротический или коммерческий характер. Возможно, их связывали и деловые, и интимные отношения.

– Прошу вас, садитесь, Мисима-сан, – пригласила «тетушка». В отличие от других женщин она не прикрыла фуфайкой свою обнаженную грудь при моем приближении и не отвела глаз в сторону, как это делали более молодые ныряльщицы, смущенно хихикая и толкая друг друга локтями в бок.

Я окинул ее внимательным взглядом, женщина восприняла это с полным безразличием. Я заметил шрамы на ее теле. Хотя волосы «тетушки» были густыми и черными, как у молодой девушки, ее лицо избороздили морщины, грудь иссохла и соски походили на сморщенные смоквы, тело было жилистым. Ногти на ногах женщины были обезображены, подошвы покрыты мозолями и шрамами с набившимся в них песком, что являлось последствием обычая ныряльщиц сильно отталкиваться ногами от усыпанного острыми раковинами и камнями дна, чтобы быстрее всплыть на поверхность.

– Меня зовут Иван Нацуко, – сказала она.

– Как странно! – удивленно воскликнул я. – Мою бабушку тоже звали Нацуко.

– Ха! Этот парень думает, что я – его бабушка, – сказала ныряльщица и расхохоталась. Остальные женщины тоже разразились смехом.

– Берегитесь пылких объятий этой бабушки, Мисима-сан, – заметил Огата.

Когда Огата открыл свой чемодан, словно волшебную шкатулку, наполненную чудесами, все внимание женщин переключилось на товары. Их лица просияли, словно на них упал отблеск бриллиантов из шкатулки с сокровищами. Охваченные волнением, ныряльщицы вскочили со своих мест и окружили Огату. Крики радости, сменились криками отчаяния, когда ныряльщицы поняли, что товары им не по карману. На мой взгляд, чемодан Огаты был набит барахлом – вульгарной бижутерией, отрезами дешевой безвкусной-хлопчатобумажной ткани и искусственного шелка, вельветовыми гета, пластиковыми хозяйственными сумками и другими уцененными в магазинах товарами. Но Огата обменивал их на драгоценные трофеи ныряльщиц – морские ушки, которые дорого стоили.

– Мне говорил о вас Икеда, смотритель маяка, – сказала Нацуко.

– Маркиз Икеда?

– Он самый, – подтвердила она и взяла сигарету из моей пачки. Я дал ей прикурить. У Нацуко были такие мощные легкие, что, сделав одну затяжку, она превратила половину сигареты в пепел. – Икеда сказал, что вы собираетесь написать о нас роман.

– Да, это так.

Я заметил, что Нацуко совершенно не интересуют товары Огаты. Она была единственной женщиной, оставшейся равнодушной к его барахлу. Интересно, было ли это проявлением вежливости по отношению ко мне или, как я подозревал, Нацуко состояла в сговоре с Огатой?

– Смотритель маяка сообщил мне много интересного. Он сказал, что следующим летом сюда приедут люди, чтобы снять фильм по вашей книге, – продолжала Нацуко.

Я действительно похвастался Икеде, что студия «Тохо» заинтересовалась моим еще не написанным романом.

– Это вполне возможно. Крупная токийская киностудия высказала желание сиять по моему роману фильм.

– И эта крупная кинокомпания принадлежит богатым бизнесменам? А как они собираются снимать фильм? Гакидзима – маленький остров, – смеясь, сказала Нацуко, пристально наблюдая за моей реакцией на свои слова. – Может быть, они арендуют весь наш остров, как номер в стеле?

Нацуко переключила свое внимание на Огату. Она наблюдала, как ныряльщицы обменивают улов на товары разносчика. Это зрелище наводило на меня уныние, я терзался угрызениями совести, потому что цели, которые я преследовал здесь, на Гакидзиме, очень походили на цели Огаты. Может быть, Нацуко поняла это? Наверное, для нее я был еще одним эксплуататором и обманщиком, прибывшим на остров, чтобы сосать из его обитателей жизненные соки. По сравнению со мной Огата казался безопасным новичком. Мое появление на острове могло принести гораздо больше бед его обитателям. Может быть, именно такие выводы сделала Нацуко из разговора со мной?

Я огляделся вокруг. Оказывается, не только Нацуко осталась безучастной к появлению торговца Огаты. Справа от меня сидела еще одна ныряльщица, не проявлявшая интереса к товарам, которые предлагал разносчик. Это была самая молодая и, как я заметил, самая красивая из девушек. Неужели она слышала мой разговор с Нацуко? Девушка задумчиво смотрела в сторону моря, не заметив, что фуфайка соскользнула с ее плеч. Ее фигура дышала тишиной и покоем, она походила на бронзовую скульптуру купающейся Венеры эпохи эллинизма.

Девушка сидела на корточках на песке, повернувшись в сторону моря, и напоминала кариатиду, поддерживающую небесный свод. Я нашел свою Хлою! Когда она повернулась лицом ко мне, я заметил, что на ее губах играет прелестная девственная улыбка. Наши взгляды встретились, и я спросил, как ее зовут. Меня ничуть не удивило бы, если бы она ответила: «Хлоя». Но оказалось, что она носила редкое старинное имя Аояги, «зеленая ива». Это было удачным совпадением, потому что Хлоя в переводе с греческого означает «зеленый росток», имя же ее возлюбленного, пастуха Дафниса, восходит к вечнозеленому лавру, растению, посвященному богу Аполлону. Я чувствовал себя археологом, нашедшим древнюю Трою. Мне очень хотелось поделиться своей радостью с Икедой.

Аояги было восемнадцать лет. Интересно, давно ли она занимается сбором моллюсков?

– Третий сезон, – сказала девушка, когда я задал ей этот вопрос. – Но меня до сих пор мучают кошмары по ночам. Мне снится, что я не могу выбраться на поверхность воды, хотя прилагаю неимоверные усилия, стараясь вынырнуть.

– Когда тебе будет столько лет, сколько мне, – промолвила Нацуко, – тебе перестанут спиться подобные сны.

Два сезона работы еще не успели деформировать и обезобразить ступни Аояги. Я заметил, что несколько пальцев на ее ногах кровоточат. К телу прилипли побеги красных морских водорослей. Струйки морской воды оставили на коже темные следы, какие обычно оставляют ручейки на песке. Аояги застенчиво протянула мне руку, и я взял ее, не понимая, что это означает. Ладонь Аояги была влажной, но не от морской воды, а от ужаса, который она ощущала, когда ей снились ночные кошмары. Когда девушка вспоминала о глубинах моря, на ее теле выступала гусиная кожа.

– Бесполезно пожимать ее руку, – засмеявшись, сказала Нацуко. – У нее уже есть возлюбленный.

– Что я вижу, Мисима-сан? – воскликнул Огата, повернувшись ко мне и перестав на минуту торговаться с ныряльщицами. – Вы флиртуете с чужой невестой?

Аояги снова печально взглянула на море.

– Ее дружок не простой рыбак, как наши местные парни, – сообщила Нацуко. – Он живет в Токио и работает в ресторане.

Нацуко взяла из корзины морское ушко. Оно было больше ее ладони. Достав нож, женщина ловко извлекла мякоть моллюска, а затем, разломав перламутровую раковину, положила съедобные части на створку и поставила это блюдо на песок передо мной.

– Угощайтесь, – сказала она и налила мне из своего термоса чашку чая. – Вы целый час провели в засаде и, наверное, проголодались.

Огата раскрыл рот от изумления, а я смущенно потупил взор.

– Послушайте, тетушка, мы не хотели… – начал было Огата. Нацуко перебила его.

– Успокойся, все в порядке, – сказала она и, достав из моей лежавшей на песке пачки сигарету, снова закурила.

– Я знаю, чего хочет Мисима-сан. Он хочет пойти с нами в море, – заявила она, устремив взор в морскую даль.

– Молодец, тетушка! – воскликнул Огата. – Ты очень проницательна и, как всегда, попала в точку. Мисима-сан вознаградит тебя, если ты возьмешь его в море.

– Это запрещено, – заявила Нацуко и закуталась в фуфайку, как будто вдруг почувствовав холод.

– Перестань, тетушка. Все это глупые суеверия.

– Нет, запрещено, – спокойно повторила Нацуко.

Огата хлопнул себя ладонью по лбу и начал дико жестикулировать, как в интермедии между актами драмы в театре Но. Он взглянул на небеса, как будто моля их ниспослать ему вдохновение.

– Может быть, вы согласились бы взять меня с собой, если бы Огата-сан сделал этим дамам подарки… – осторожно начал я.

Огата сразу же понял, о чем идет речь. Подмигнув мне, он раскрыл чемодан и достал из него пластмассовую хозяйственную сумку с узором, изображавшим дешевую керамическую плитку для ванных комнат.

– Мисима-сан готов принести ради вас огромную жертву. Он одарит каждую из вас, дорогие дамы, вы получите замечательные высококачественные современные изделия.

Однако Нацуко даже бровью не повела. Остальные женщины смущенно молчали. Огата с отчаянием посмотрел на меня. И все же он решил еще раз попытаться вызвать у Нацуко интерес к своим товарам. Огата положил перед ней дешевую пластиковую дамскую сумку с рисунком, имитирующим крокодиловую кожу, и медной пряжкой. Женщины ахнули от восхищения.

– Я разорюсь, меня уволят, если в токийском магазине, от которого я торгую, узнают об этом подарке, – заявил он. – И все же я предлагаю тебе, тетушка, эту сумку, бесплатно, даром…

– Убери свои подарки, Macao, – сказала Нацуко. Послышались раскаты грома, на горизонте сгустились тучи, там уже шел дождь. Огромная волна с шумом разбилась о скалы нашей бухты.

– На сей раз я говорю серьезно и не собираюсь шутить, – промолвила Нацуко. – Кто готов выйти в море?

Аояги первая вскочила на ноги. Схватив меня за руку, она увлекла меня за собой. Нацуко сурово посмотрела на нас, по ничего не сказала и тоже встала.

Не выпуская мою руку, Аояги подвела меня к берегу. Выступивший от страха на наших ладонях пот соединял нас, словно поцелуй. Я вспомнил свой страх, когда мать, сжимая мою руку, заставляла меня впервые в жизни войти в море. Тогда мне было одиннадцать лет, и меня охватывал ужас при мысли, что мать бросит меня сейчас в пасть смерти. Перед мысленным взором возникло вдруг странное видение. Это была нырнувшая под воду Аояги. Ее груди вздымались, словно прекрасные медузы в аквамариновой тьме, волосы походили на черные щупальца морских водорослей. Я нырнул вслед за ней, держа руки по швам, и они прилипли к бокам, как руки древних куросов. У меня не было ног, и когда я упал на дно, голова отделилась от моего обезображенного туловища…

 

ГЛАВА 6

ГОЛОВА БОКСЕРА,

ВЕДУЩЕГО БОЙ С ТЕНЬЮ

Между боксерскими перчатками я видел уклоняющуюся от моих ударов голову Юики. Он загадочно улыбался. Пот заливал мне глаза, несмотря на повязку на лбу, и образ Юики расплывался. Изо рта Юики торчала боксерская капа, и мне казалось, что он скалит вставные каучуковые зубы или показывает мне огромный язык. Ухмыляясь, он как будто подставлялся под мой удар или приглашал атаковать.

Мои руки отяжелели, хотя шел всего лишь второй раунд тренировочного боя. Одетые в огромные кожаные перчатки руки не слушались и казались чужими. Тело онемело от усталости. Движения Юики были точны и изящны, а мои неуклюжи, словно движения неоперившегося птенца, еще не научившегося летать. Я знал, что победить опытного искусного Юики – дело безнадежное. Меня обижало то, что Юики, по существу, ведет бой не со мной, а с тенью, которую может мучить, как ему заблагорассудится. И от сознания этого меня охватывал гнев, а удары становились еще более беспорядочными.

– Бокс чем-то похож на замедленное кэндо, – сказал мне как-то Кодзима Томо, тренер по боксу университета Васеда. – По-видимому, боксерам требуется больше времени, чтобы обдумать каждый свой маневр. Но, с другой стороны, боксерский поединок – это целая серия отдельных небольших боев. Каждый из них, длящийся несколько секунд, можно сравнить по точности и красоте с искусством кэндо.

Я вспомнил вдруг эти слова тренера Кодзимы, сказанные во время тренировки в любительском боксерском клубе университета Васеда. Я посещал клуб довольно нерегулярно в течение полутора лет, вернувшись в Токио с Гакидзимы. За последнее время моя техника стала еще хуже, в то время как мой спарринг-партнер Юики приобретал все больше опыта и мастерства. Кроме того, у него были несомненные врожденные задатки. Я старался не терять самообладания, чтобы достойно противостоять превосходившему меня по всем статьям Юики.

Если верить тренеру Кодзиме, добиться мастерства в боксе можно было с помощью чисто интеллектуальных усилий, не обладая особыми врожденными способностями. Однако во мне чувства брали верх над разумом. Мое внимание отвлекали эмоции и мимолетные ощущения. Я чувствовал запах потных кожаных перчаток, а также пыли и сухого мела, которым был посыпан ринг. Все это мешало мне сосредоточиться на бое. Я не был способен принести все в жертву интеллекту, а это было необходимо, чтобы довести физический навык до уровня инстинкта и тем самым добиться совершенства. Разум мешал инстинкту, который постепенно затух и умер во мне.

Я видел движения головы Юики в защитном шлеме, он прикрывал ее левой рукой, нанося мне удар правой. Я знал, что Юики не левша, и значит, мне можно не опасаться его левой руки. Я дождался, когда Юики ударит меня левой, и, ловко парировав удар, получил преимущество. Делая выпад, Юики раскрылся, и теперь я мог поразить его. Я видел небольшую родинку на его щеке под левым глазом. Эта родинка служила мне ориентиром, мишенью, в которую я нацеливал удар. Но в ту секунду, когда я уже атаковал «смертельно и точно» (как выражался Кодзима), я понял, что совершил ошибку. Юики уклонился от удара, сделав простой маневр, которым владеют все боксеры-любители. В глазах у меня потемнело от боли, взор заволокла черная пелена, колени подкосились. Я закрыл голову руками, но Юики продолжал наносить удары по животу, самой болезненной и уязвимой точке моего тела. Я навалился спиной на канаты и стал раскачиваться и содрогаться всем телом под градом садистских ударов Юики.

– Стоп! Стоп! – раздался голос тренера Кодзимы.

Удары сразу же прекратились. Я откинулся на канаты, ошеломленный, униженный, раздавленный. Но одновременно во мне шевельнулось странное чувство, похожее на дрожание листьев под дуновением ночного ветерка. На меня снизошел покой, приятный, словно прохлада, которая касается кожи, когда с нее испаряется пот. Я ощущал, как все мое существо растворяется и делается прозрачным и в этой прозрачности утихает боль в разбитой брови, а чувство унижения как по мановению волшебной палочки превращается в восхитительное чувство удовольствия. Я наслаждался болью.

Бывший чемпион в легком весе Кодзима, одетый в белую футболку, спортивные брюки и кеды, выбежал на ринг.

– Что с тобой, парень? – набросился он на Юики. – Это же не соревнования, а всего лишь тренировочный бой.

Сарказм Кодзимы делал мое положение еще более унизительным. Юики отошел в свой угол и, раскинув руки, положил локти на канаты. На его красивом лице сияла победная улыбка. Кодзима обрушил свой гнев на меня. Он считал позором для себя то обстоятельство, что мировая знаменитость истекает кровью на его безупречно чистом университетском ринге.

– Прекратите свои штучки, Мисима-сан! – зарычал Кодзима. – Впервые в жизни вижу человека с такой плохой координацией движений.

Гнев Кодзимы озадачил меня. Он не мог понять, почему я позволяю бить себя по голове – единственной стоящей части своего тела. Я не мог объяснить ему, почему так происходит. Кодзима, не понимал истинного характера моей слабости. Моя слабость проявлялась в страхе того, что любой независимый поступок навлечет беду на мою голову.

Видя, что я вот-вот расплачусь, Кодзима почувствовал ко мне жалость.

– Не волнуйтесь, у вас скоро все пойдет на лад, – сказал он, грубовато, по-отечески похлопав меня по щеке. – Дайте я взгляну на вашу бровь.

– Юики ни в чем не виноват, – пролепетал я и вздрогнул от боли, когда Кодзима дотронулся по моей рассеченной брови кусочком ваты, она тут же окрасилась кровью.

– Похоже, это старый шрам.

– Да, я упал с лестницы, когда мне был год от роду, и рассек бровь.

– В таком случае это старая травма, она быстро заживет.

Кодзима решил, что на рану не надо накладывать швы. Помощник принес аптечку, и тренер, смазав рассеченную бровь йодом, залепил ее пластырем. Вид стерильно чистой футболки Кодзимы, заляпанной пятнами моей крови, доставил мне удовольствие. Кодзима подтолкнул Юики ко мне, чтобы мы обменялись традиционными рукопожатиями. Юики подчинился, однако старался не смотреть мне в глаза.

Чтобы показать Юики, что я не держу на него зла, я пригласил его в паровые бани Ропонги, откуда мы должны были отправиться на ужин в хороший ресторан. Он неохотно принял приглашение, все еще старательно избегая смотреть мне в глаза. Я понял, что нас ждет скучный томительный вечер.

Мой друг Юики был ронином. Ронинами в старину называли наемных самураев, у которых не было господина. В наши дни ронин – это студент, который несколько раз терпел неудачу при поступлении в университет, речь идет прежде всего о престижных, бывших императорских, университетах. Ронины – глубоко несчастные люди. Они страдают от высокомерия и заносчивости преподавателей и вынуждены выносить оскорбления со стороны своей семьи, поскольку находятся в финансовой зависимости от нее. Ронины нередко кончают жизнь самоубийством.

Юики остро страдал оттого, что был обузой для своего отца, Сикаты Икиро, солидного пожилого бакалейщика, торговавшего в районе Дзиюгаока, по соседству с домом моих родителей. Мой отец стал постоянным клиентом магазина Сикаты и в конце концов подружился с бакалейщиком. Сиката Икиро, по словам моего отца, был одним из немногих, кому посчастливилось уцелеть после марша смерти японских военнопленных на Борнео. Это случилось сразу же после подписания Акта о капитуляции Японии. Воспоминания о событиях тех дней преследовали Сикату в кошмарных снах. Тогда шесть тысяч японских военных, среди них и Сиката, были захвачены в плен австралийцами в британском Северном Борнео. Им приказали сложить оружие и пройти 150 миль до Бьюфорта, откуда должны были интернировать. На колонну разоруженных военнопленных совершали нападения племена, обитавшие на побережье Борнео. Это были охотники за головами, они мстили японцам за все преступления, совершенные на их территории императорской армией. К счастью, Сиката выжил и произвел на свет сына Юики, который родился в 1946 году. Сейчас Юики уже исполнилось девятнадцать лет.

Сикату нельзя было назвать бедным человеком, он занимал видное положение в Ассоциации торговцев Дзиюгаоки. После войны, используя свои связи в лиге ветеранов, он заключил выгодные коммерческие сделки на черном рынке и сошелся с ультраправыми главарями контролировавшей рынок мафии.

По просьбе отца я взялся подготовить Юики к вступительным экзаменам в университет, отказавшись от платы за услуги репетитора. Но Сиката не хотел оставаться в долгу передо мной и постоянно присылал моим родителям подарки: корзины с устрицами, омары и изысканные фрукты, саке в керамических сосудах ручной работы, красиво завернутых в рисовую соломку. Моей матери особенно нравились кондитерские изделия, которые доставляли из магазина Сикаты. Каждое такое подношение все глубже погружало Юики в пучину позора, его долг отцу рос на глазах.

У Юики было две цели в жизни. Первая, конечно, состояла в том, чтобы порадовать отца и окончить университет. А вторая была связана с давней мечтой Юики стать офицером Сил самообороны – возрожденной японской армии. Ночью Юики корпел над книгами, а днем надевал форму кондуктора трамвая. Эта профессия раздражала Сикату, но позволяла Юики заработать хоть немного денег и не чувствовать себя совершенным паразитом, сидящим на шее родителя. В выборе рода занятий сказалась любовь Юики к униформам. Юики действительно очень шла форма кондуктора трамвая. Он приходил в спортивный зал Васеда сразу после работы, не переодевшись.

– В детстве я мечтал стать кондуктором трамвая, – сказал я. – Мне казалось, что эта профессия чем-то связана с театром. Я помню, как роскошно выглядели украшенные цветами трамваи в праздничные дни.

– Для вас эстетика имеет слишком большое значение, – упрекнул меня Юики.

– Боюсь, это действительно так.

Юики бросил на меня раздраженный взгляд.

Наш ужин в ресторане «Синдзуку», как я и ожидал, проходил в напряженной атмосфере. Впрочем, я чувствовал себя великолепно, гордясь своей рассеченной бровью. Но победный восторг Юики быстро сменился мрачной враждебностью.

– Прошу вас, Мисима-сан, не надо больше заниматься со мной, – запинаясь от волнения, промолвил Юики. – Я не в состоянии платить вам за обучение.

– Жаль, что ты считаешь себя чем-то обязанным мне.

– Дело не только в деньгах. Я не переношу некоторые ваши взгляды и черты характера, – добавил Юики, пылая негодованием. – В вашем цинизме, в вашем позорном интеллектуальном нейтралитете чувствуется моральная развращенность. У меня вызывает негодование беспринципное существование, которое вы так превозносите. Это – зараза, которая в наши дни повсюду разносится в воздухе, словно вирус гриппа в период эпидемии.

Обвинения, брошенные мне в лицо Юики, не были новостью. Я и прежде слышал нечто подобное. Упрек в «интеллектуальном нейтралитете» стал уже своего рода клише, к которому часто прибегали правые, подразумевая настроения разочаровавшихся во всем либералов. Действительно, многие интеллектуалы после войны решили, что наиболее благоразумным для них будет скрыться за фасадом уклончивого либерализма. Юики полагал, что я принадлежал к разряду таких людей. Я не собирался разуверять его. Мне не хотелось рассказывать Юики о своем прошлом.

– Один из мучеников правых политических сил, генерал-лейтенант Исивара Кандзи, проповедовал ненасильственный нейтралитет, как Ганди. Что ты скажешь по этому поводу? – насмешливо спросил я.

– Это совсем другое дело, – возразил Юики. – Исивара был монахом школы нитирэн, святым человеком, отличавшимся прямотой суждений.

– Возможно, он действительно был святым, но его одно время обвиняли в военных преступлениях.

– Какое это имеет значение? Кроме того, он умер в 1949 году. С тех пор мир сильно изменился.

– В худшую сторону, – заметил я. – И что же ты предлагаешь делать, чтобы победить эту вездесущую чуму цинизма?

Юики, потупив взор, взглянул на свою пустую чашку, из которой он пил саке.

– Я не могу сидеть сложа руки, я должен действовать, – промолвил он и, поколебавшись, вынул из-за пазухи кителя брошюру.

Открыв ее на заложенной странице, Юики протянул ее мне. Это был журнал ультраправой ассоциации «Нихон Кикухата», «Флаг японской Хризантемы». В отрывке, который я должен был прочитать, заключались философские размышления идеологов «Кикухаты» о Хризантеме – традиционном символе императора.

«В настоящее время движение «Кикухата» нацелено на революцию по модели Великой английской революции. Наша социальная политика близка той, которую проводит британская лейбористская партия. Мы намереваемся организовать рыбную промышленность по образцу норвежской; сельское хозяйство по образцу датского; точное приборостроение по образцу швейцарского; культуру по образцу французской; философию по образцу германской, систему императорского правления по образцу системы королевской власти Англии и Швеции; для нас образцовыми политическими системами являются системы Швейцарии, Англии и Соединенных Штатов. Кроме того, движение «Кикухата», выступающее против современного буржуазного общества с его стремлением к наживе, берет пример с немецких нацистов, поскольку мы тоже ненавидим марксизм, с либералов, поскольку мы отвергаем фашизм, коммунистов, поскольку мы стремимся произвести чистку капитализма. Мы строим свою деятельность по образцу английского Фабианского Общества».

– Что все это значит? – со смехом воскликнул я.

– Это идеология, – мрачно ответил Юики. – Вы что-нибудь поняли из этого отрывка?

– Надо быть ученым, чтобы распутать все хитросплетения изложенной здесь мысли, и последним идиотом, чтобы верить в такую галиматью.

– Но ведь вы – интеллектуал. Вот и объясните мне, что здесь написано.

– А ты? Прости, но ведь ты намереваешься поступить в университет.

– Боюсь, я способен лишь драться на ринге и разбивать носы своим противникам, – покраснев, заметил Юики. – Вы – дипломированный юрист, выпускник Императорского университета. Прошу вас, объясните, что вы поняли из этого отрывка.

– Что ты хочешь услышать от меня? Все это полная чушь.

– Что означает выражение «Великая революция»?

– Речь идет о свержении с английского трона короля Якова II и приходе к власти его племянника принца Оранского. Это был своего рода бескровный государственный переворот.

– Я не такой уж глупый, Кокан, но я хочу знать, почему эту революцию назвали великой – потому что это был государственный переворот или потому, что он был бескровным, как вы говорите? Я не понимаю, почему движение «Кикухата» превозносит это событие.

– Думаю, это завуалированный намек на реставрацию императорской власти в Японии.

– То есть на возврат прежней системы правления? – Да.

Сидевшие за столиками посетители ресторана начали подозрительно поглядывать на нас, однако Юики не обращал на них внимания.

– А теперь, будь любезен, объясни мне, – попросил я, – почему тебе нравятся идеи, которых ты не понимаешь?

– Они мне нравятся именно потому, что я их не до конца понимаю. Они будоражат мое воображение, будят незнакомые чувства, о которых я даже не подозревал. Когда я читаю такие слова, как «хризантема», то чувствую, что готов ради скрытого в них смысла пожертвовать собой.

– Ты хочешь сказать, что мог бы умереть во имя идей, которых не понимаешь?

– Да, это так.

– Почему же тогда ты не выбрал идеи коммунистических мудрецов, таких, как Маркс, например?

– Материализм годится только для ленивых умов простолюдинов и рабочих.

– Но ведь ты тоже рабочий, Юики.

– Пусть я всего лишь никуда не годный ронин, но я никогда не буду обыкновенным рабочим.

– Я не хотел тебя обидеть. Живи как знаешь.

– Ты сказал, живи как знаешь? О, как бы мне действительно хотелось жить так, как я считаю нужным! – воскликнул Юики, и взгляды всех присутствующих обратились к нему. – Хотите, я расскажу вам, как именно я мечтаю прожить свою жизнь? Я мечтаю умереть отважно и вдохновенно, как это сделали члены ассоциации «Сондзо Досикаи». Вы знаете, как они поступили, когда был подписан Акт о капитуляции? Они решили убить премьер-министра, его кабинет и всю банду пораженцев, этих негодяев политиков и финансистов.

Юики загибал пальцы, перечисляя намеченные жертвы, словно считал предметы грязного белья, которое сдавал в прачечную.

– Но им не удалось осуществить свои планы, – сказал я. – Полиция загнала твоих героев в угол, они укрылись в здании в Сибе, а потом подорвали себя ручными гранатами.

– Ну и что? По крайней мере они погибли, выразив свое несогласие с капитуляцией.

– Но они не подчинились приказу императора сдаться, а значит, изменили ему. Вот что на самом деле произошло, Юики. Твои герои – предатели, совершившие преступление против Его величества.

Юики был ошеломлен моими словами, он открыл рот от изумления, потеряв дар речи.

Я взглянул на часы. Пора было отправляться в гостиницу для геев, где я мог насладиться телом Юики, прежде чем возвратиться в лоно своего почтенного семейства. Огорченный Юики упорно молчал, опустив глаза. В стоявшем на нашем столике кувшине с водой отражалось мое лицо с залепленной пластырем рассеченной бровью. Меня можно было принять за боксера, отмечающего победу в поединке.

Прошло несколько месяцев, прежде чем я снова увидел Юики, на этот раз случайно, в Гинзе. Он был в компании двух молодых людей. Все трое были одеты в темно-синюю униформу Молодежного корпуса национальных мучеников, эмблемой которого была императорская Хризантема.

– Юики! – окликнул я его, удивленный тем, что он надел эту военизированную униформу, однако мой друг, коротко кивнув, молча прошел мимо.

– Кто это? – спросил один из приятелей Юики.

– Известный писатель, – ответил тот. – Друг моего отца. Ошеломленный поведением Юики, я проводил его взглядом.

Вскоре он и его приятели слились с толпой. Так, значит, он все же сделал то, о чем мечтал. Юики шагнул туда, где таилась беспросветная тьма насилия. Мне не стоило удивляться этому. Юики давно уже грезил идеями ультраправого фундаментализма. И все же поступок Юики не мог не волновать меня. Теперь он находился в таинственном мире, которым правили драконы закулисной политики, фанатики, такие, например, как Иноуэ Ниссо, монах школы нитирэн и организатор террористических акций, чей «Корпус Кровавого Залога» в 1932 году убил министра финансов и директора корпорации «Мицуи». Военизированный молодежный корпус, в который вступил Юики, хотя и был создан после войны, своими корнями уходил в довоенную тайную организацию Иноуэ. Теперь он являлся одним из инструментов насилия и действовал в рамках широкого антикоммунистического движения. Преступления, которые совершали члены корпуса, оставались нераскрытыми. Однако простые граждане хорошо знали этих парней и их тактику устрашения и запугивания, которую они широко применяли во время избирательных кампаний. Они нападали на пикеты бастующих рабочих и занимались вымогательством, собирая деньги на развитие своей организации.

Интересно, знал ли Юики о преступном характере деятельности своей организации? Было ли ему известно, что его вожди, разыгрывавшие из себя патриотов-самураев, состояли в тесном союзе с профсоюзными боссами, рэкетирами и коррумпированными политическими деятелями? Или, может быть, фанатизм делал его слепым?

Мне захотелось снова увидеть Юики и поговорить с ним. Мне надоели геи, которых можно встретить на вечеринках и в барах, и я брезговал сближаться с теми из них, которые околачивались в парках и злачных местах, торгуя своим телом. Мне неистово хотелось вновь насладиться чистой красотой Юики.

Несколько раз я пытался дозвониться до Юики, но не заставал его дома. Однако в конце концов я услышал в трубке его голос. Мне не пришлось уговаривать его встретиться со мной. Юики был рад моему звонку.

– Я должен ночевать в спальне Корпуса, – сообщил он. – Но в следующие выходные получу увольнительную.

Я забронировал номер в отеле в районе Цукидзи, около порта. Место не слишком приятное, но здесь мы могли не опасаться, что нас увидят знакомые. Юики был одет в штатское, через его левую щеку тянулся большой шрам, на который были наложены швы.

– Ну и вид у тебя! – воскликнул я. – Что случилось? Юики объяснил, что вместе со своими товарищами по Корпусу участвовал в схватке с бандой корейцев. Они дрались на мечах.

– Неужели тебе нравится уродовать свое лицо?

– Мы должны избавлять нашу нацию от инородных элементов.

– Когда произошла схватка?

– Вчера.

Раскаленным летним вечером в номере отеля было душно. Напрасно мы обмахивались веерами, это не приносило прохлады. Мы разделись – не для того, чтобы предаться страсти, а потому, что было невыносимо жарко. Юики вел себя очень сдержанно. За последние три месяца он сильно изменился. Из вспыльчивого, угрюмого юнца он превратился в уверенного, спокойного молодого человека. И хотя сидевший сейчас напротив меня Юики был совершенно голым, казалось, что он был одет в костюм, застегнутый на все пуговицы. Полное достоинства поведение Юики провоцировало меня, мне хотелось задеть его за живое.

– Значит, вчера ты заглянул в глаза смерти, – промолвил я, стараясь, чтобы в моем голосе не слышалось насмешливых ноток. – Тебе не было страшно перед лицом реальной угрозы?

– Нет.

– Скажи, действительно ли ощущение близости смерти является восхитительным чувством?

На лице Юики появилась детская улыбка.

– Вы говорите как актер на театральной сцене. Мне нечего вам сказать. Я не ощущал близости смерти, у меня было такое чувство, как будто я нахожусь внутри нее.

– Внутри нее? Звучит очень патетично. Наверное, тебя научили этому в Молодежном корпусе национальных мучеников.

– Вы пригласили меня сюда для того, чтобы издеваться надо мной?

– Конечно, нет. Прости, если мои слова обидели тебя. Но, пойми, мое любопытство вполне оправданно. В конце концов, ты ведешь теперь необычную жизнь, которая не может не вызывать интереса у такого человека, как я.

– У неисправимого нигилиста?

– Точно, у верного себе нигилиста. Скажи, чему вас учат в Корпусе мучеников?

– Нас учат методам ведения сельского хозяйства…

– Ах да, в соответствии с принципом «возвращения к земле», который проповедуют буддисты школы нитирэн.

– Если вы обо всем знаете, то зачем тогда спрашиваете?

– Продолжай, пожалуйста.

– Мы занимаемся бодибилдингом и изучаем военное искусство. Каждый кадет Корпуса должен весить по крайней мере сто пятьдесят фунтов. – И тут Юики выразительно посмотрел на мое хилое тело. – Кадеты должны воздерживаться от алкоголя. Западные танцы, фильмы и джаз, а также некоторые игры запрещены.

– В том числе и бейсбол?

– Бейсбол тоже запрещен.

– Но ведь ты с детства входил в команду поддержки бейсболистов.

– Я был тогда маленьким и глупым.

– Другими словами, вам запрещены все формы морального разложения. К вам предъявляются очень высокие нравственные требования.

– От нас требуется истинно японское поведение, которое по самой сути своей глубоко нравственно.

– Понятно. Но тогда зачем ты принял мое приглашение и пришел сюда?

Юики не ответил. Он рассматривал свой большой потертый похожий на хризантему веер.

– У вас черствая душа, которую можно сравнить с куском засохшей кожи, – наконец заявил он.

Слова Юики задели меня за живое, они были верны по своей сути. Я действительно напоминал сам себе сморщенный бурдюк из ломкой сухой кожи, в который заключены мои больные внутренности. Всю эту неделю у меня болел живот, и я боялся, что приступ начнется прямо сейчас, на глазах у Юики.

– Как ты полагаешь, чем мы будем заниматься в эти выход-вые? – спросил я.

– Будем мирно беседовать, как добрые друзья, и играть в разрешенные игры.

И Юики достал из своего портфеля деревянную коробку.

– Вы играете в го или в соги? – спросил он.

– Я не трачу время на игры, – раздраженно ответил я.

– Меня это нисколько не удивляет. Вместо этого вы играете с жизнью.

– Неужели я забронировал этот номер для того, чтобы играть в го?

– Ну и что? Кстати, я не в восторге от того, что нахожусь в дешевом клоповнике для геев.

– О, ты, наверное, предпочел бы остаться в казарме Молодежного корпуса мучеников с его высоким уровнем нравственности. А ты знаешь, откуда ваши главари получают деньги? Я могу рассказать тебе. От гангстеров, которые путем запугивания вымогают миллионы иен у простых акционеров.

– Я знаю, что некоторые негодяи выдают себя за искренних националистов. Но мы не прибегаем к преступным методам. Мы получаем честные доходы от работы серных рудников Беппу.

– Так вам говорят ваши вожди?

– Они говорят правду. А наши враги распространяют о нас злонамеренную ложь.

– Тебя обманывают, Юики. Как ты думаешь, что является главной задачей вашего Корпуса?

– Возрождение нации.

– Хорошо сказано, браво! И ты собираешься «возрождать нацию», участвуя в хулиганских нападениях на корейцев?

– Как вы смеете называть меня хулиганом?

– Да, ты – настоящий хулиган. И более того, ты гей, изображающий из себя мужественного самурая, в то время как на самом деле тебя пользуют гангстеры.

Мое язвительное замечание произвело то действие, на которое я и рассчитывал. Юики потерял самообладание. Он снова подошел к лежавшему на кровати портфелю и стал рыться в нем, выставив на мое обозрение свои великолепные ягодицы. Дрожь нетерпения пробежала по моему телу. Я восхищался красотой Юики и усмехался, глядя на наши портфели. Мы оба приехали в гостиницу без багажа, чтобы не вызвать подозрений у своих родителей.

Юики резко обернулся и увидел перед собой сидящего в кресле идиота с дурацкой улыбкой на лице. Юики держал в руках длинный самурайский кинжал. Медленно подойдя ко мне, он направил на меня острие клинка. Мышцы его тела напряглись так, как будто он с большим трудом сдерживал себя.

– Вы действительно назвали меня хулиганом или мне показалось? – прорычал он.

– Так кто из нас двоих больше похож на актера, играющего на театральной сцене? – с улыбкой спросил я, боясь пошевелиться.

Юики убрал кинжал в деревянные ножны и запел:

– … высоко вздымающаяся гора Фудзи – это гордость нашей безупречной, словно золотая чаша, непоколебимой Японии…

Он стоял по стойке «смирно», направив кинжал на юг, как будто салютуя горе Фудзи.

– Сейчас же прекрати петь! – воскликнул я. – Ты совершенно не понимаешь значения слов этого гимна.

Сила моего негодования удивила Юики.

– Надеюсь, вы должным образом цените их? – спросил он и, бросив кинжал на кровать, присел на ее край.

– Слова – моя профессия, они пьет мою кровь и разъедают мои кости, поэтому я глубоко уважаю их. Слова имеют ужасную способность воплощаться в жизнь. Ритуальные фразы, такие, как «безупречная, словно золотая чаша», похожи на черные дыры Вселенной, небольшое количество их весит многие тонны. Они – основа нашей культуры, с которой ты так легкомысленно обращаешься.

– Я знаю это, профессор. – Юики окинул меня скептическим взглядом. – Именно потому я верю в них. А вы признаете веру?

– Человек, который не изучил классику, никогда не сможет выполнить такую задачу, как возрождение нации, – сказал я и осекся, чувствуя, что едва не выдал себя.

– Да? Но изучение классики привело вас к неверию, – возразил Юики.

– Я писатель, а писатель не должен ни во что верить. Юики засмеялся:

– И вы пытаетесь убедить меня в важности слов, в которые сами не верите?

Я предложил Юики сигарету. Он заколебался, не зная, следует ли ему брать ее. Может быть, курение тоже было запрещено в Корпусе?

– Ты в увольнении, поэтому можешь курить.

Мы закурили, и я налил два стакана виски. Юики взял свой с явной неохотой.

– Как бы ты назвал предмет, от которого мы только что с тобой прикурили? – спросил я, показывая зажженную спичку.

Юики с удивлением посмотрел на меня.

– Это спичка, – неуверенно промолвил он.

– Да, мы называем это спичками на западный лад. Но во время войны считалось непатриотичным называть спички спичками. Для обозначения этого предмета нам приказывали использовать выражение «каичу тондаси хицукеги» – «зажигающиеся палочки, которые достают из кармана»,

– Но какое отношение это имеет ко мне?

– Самое прямое. Если ты хочешь нравственно очиститься, называй спички спичками, как положено образованным людям.

– Вы, наверное, забыли, Мисима-сан, что вы больше не мой наставник, я отказался от ваших услуг еще три месяца назад. Ваши наставления мне не нужны.

– Мне жаль времени, потраченного на кретина.

Юики ухмыльнулся. Казалось, на его лице появилось две улыбки. Шрам на щеке походил на искривленные в усмешке губы. Юики снова громко запел, это был гимн Молодежного корпуса национальных мучеников.

Хотя мы – всего лишь простые честные парни, Мы любим Японию… О, позвольте нам пролить горькие слезы, Мы молимся за свою страну! Да, горячая кровь жжет нашу грудь, В нас кипит юный гнев! Слыша боевой клич: «Восстановим страну!», Мы, юные патриоты, не можем сдержать слез…

По-моему, ничего не могло быть абсурднее этих слов. Впрочем, нет, ошибаюсь. Еще более нелепым было то, что в душном гостиничном номере сидели двое голых мужчин и, обмахиваясь веерами, с отвращением смотрели друг на друга. В подобные моменты я всегда горько сожалел о том, что я гомосексуалист. Я чувствовал, что гомосексуализм – это некий довесок ко мне, нечто внешнее, а не внутреннее, мой враг. С юности я жил в его тени, подчиняясь его требованиям. Я хотел освободиться от цепей, которые приковали меня к прошлому. Хотел убить этого сверхчувствительного, болезненного подростка, который до сих пор продолжал пятнать грязью мою жизнь. Я не просил его вступать со мной в противоестественные дружеские отношения и помещать мою жизнь за скобку (изолировать ее, запирать среди больничных стен, где я ежедневно слышал собственный крик боли, когда мне меняли повязки, отдирая от ран словно фиолетовые, пропитанные гноем лепестки). Этот злокозненный подросток, которого я ненавидел и любил одновременно, потому что он был моей жизнью, обращал мои самые сокровенные желания в иллюзорные слова, заставлял изводить бумагу и неистово жаждать действительности, которая не выносила моих прикосновений.

Юики прекратил петь и посмотрел на меня. Я тоже посмотрел на себя, вернее, на свой самый уродливый орган, обладающий собственной волей. Мой член, словно доисторический ящер, зашевелился и поднял свою лишенную глаз, как у ослепшего Циклопа, голову. Некоторое время мы смотрели на него, а потом весело рассмеялись над бесстыдным слепым инстинктом моего тела.

– Посмотрите па себя, – насмешливо сказал Юики. – Вы – всего лишь тряпичная кукла с большим членом.

– Ты никогда не жаловался, что он слишком велик для тебя.

Мои слова привели Юики в ярость. Он вскочил с места и бросился на меня. Я стремительно встал и, недолго думая, нанес ему сильный удар в лицо. Мои суставы хрустнули. Кровь хлынула из открывшейся раны Юики – удар пришелся по шраму. Сцепившись, мы упали на пол. Но вскоре оба утомились от бесплодной борьбы.

В комнате, освещенной висевшей в углу лампой, царила полутьма. Юики, стоя на коленях, как загипнотизированный, смотрел на свою капавшую на ковер кровь. Я поймал несколько темных бархатистых капель на ладонь. Восхищенный незнакомыми ощущениями, я поднес руку к носу и вдохнул аромат крови Юики, а потом лизнул ладонь языком, пробуя ее на вкус. Юики молча наблюдал за мной, судорожный вздох вырвался из его груди. Я поднес свою руку к его лицу, и он в точности повторил мой ритуал. Юики, словно томимая жаждой птица, прильнул к моей ладони. Затем на его глазах я намазал кровью свой член, который уже увеличился в размерах.

Чувствуя прилив энергии, я помог Юики подняться на кровать и повалил его на спину, а сам устроился на коленях между его ног. Затем задрал его согнутые в коленях ноги и сжал их под мышками, чувствуя, как напряглись икры Юики. Наклонившись над ним, я подсунул ладони ему под спину. Мой член уперся ему в анус, я хорошо видел перепачканное кровью лицо Юики, на котором блуждала загадочная улыбка, похожая на улыбку древнегреческого куроса. Он сунул пальцы мне в рот, раздвинув губы и зубы. Во рту у Юики пересохло, и он хотел увлажнить свои пальцы моей слюной, чтобы смазать ею мой член. Я стал медленно вводить член в анус Юики, чувствуя, как он все глубже погружается в мягкий кал. Наконец мой лобок коснулся напрягшихся ягодиц Юики.

Это была позиция наездника. Я всегда предпочитал такое – лицом к лицу с любовником – соитие. Однако Юики никогда прежде не разрешал мне таким образом соединяться с ним. Он настаивал на том, что я должен атаковать его проход со спины. Мне казалось, что он не хочет видеть выражение наслаждения на моем лице и не желает, чтобы я заметил, что совокупление доставляет ему удовольствие или причиняет боль.

– Почему ты никогда не позволял мне совокупляться с тобой подобным образом? – спросил я.

Юики поморщился, его взгляд ужаснул меня своей пустотой. Прежде чем ответить, он щелкнул языком по пересохшему нёбу.

– Почему? Потому что у тебя воняет изо рта, как из уборной.

И он снова сунул пальцы мне в рот и попытался добраться до язычка. Я задохнулся. Юики хотел вызвать у меня рвоту. Он хотел, чтобы я изрыгнул на него грязное содержимое моих гниющих больных кишок.

– Сильнее! Сильнее! – кричал Юики.

Я пытался побороть приступ тошноты и, чтобы сдержать подкатывающие к горлу из желудка рвотные массы, сильно укусил пальцы Юики.

– Сильнее! Сильнее!

Я утратил контроль над собой, представив на мгновение, что в моем желудке гнездятся крысы. Спина Юики изогнулась, судорога пробежала по его телу, он застонал и извергнул сперму.

Я лег на живот, чтобы подавить приступ тошноты, терзавший мои внутренности. Вскоре я уснул. Где-то перед рассветом меня разбудили стоны. Открыв глаза, я увидел лежащего рядом со мной на кровати Юики. На его спине отблески света от лампы начертили причудливые узоры.

– Ты прекратишь наконец кряхтеть, ублюдок? – спросил Юики.

И я понял, что стоны вырываются из моей груди. Мои кишки парализовала страшная боль, какая, наверное, бывает при прободении язвы. От кровати исходила вонь. Меня вырвало во сне.

– Поройся в моем портфеле, – велел я Юики. – Найди там коробочку, похожую на футляр для очков, и принеси ее мне.

Вскоре Юики протянул мне коробочку, в которой лежали шприц для подкожных инъекций и несколько ампул морфия в камфарном растворе. От укола мне сразу же стало легче.

– Ты наркоман? – спросил Юики, посмотрев на ампулы с желтоватой жидкостью – Может быть, мне тоже попробовать сделать себе инъекцию?

– Прежде хорошенько вымой иглу, – сказал я. – Кто знает, быть может, у меня сифилис.

– Очень забавно, – насмешливо промолвил Юики.

Встав с кровати, я прошел в ванную комнату. Закончив мыться, я заметил, что настенное зеркало запотело, как от дыхания умирающего человека. В нем отражался мой смутный облик и лицо подошедшего сзади Юики. Он начал массировать мне затылок, как будто готовил к казни на гильотине. Я вглядывался в отражение бледного чахлого литературного калеки. Восхищаясь мускулистой фигурой Юики, я представлял, что однажды тоже заново вылеплю свое тело, которое приобретет сходство с классической скульптурой. Да, я должен изменить свою фигуру, чего бы мне это ни стоило!

Мой друг ронин Юики даже не подозревал, какое решение созрело в моей голове, пока он разминал мне затылок и шею. Мне необходимо было тело, пропорциональное тем чрезмерно большим органам, которые висели у меня между ног. Я должен был привести свой организм в соответствие с требованиями той массивной игрушки, которой природа одарила никчемного бумагомарателя. Боги сыграли со мной злую шутку. Они не пожелали снабдить меня небольшим прутиком, моментально сгорающим в огне коитуса, а наделили раскаленным копьем, ставшим рабом собственных огромных размеров. Ты понимаешь, что это значит для меня, Юики? После судороги сладостно-горького неудовольствия, извержения спермы, мир приобретает цвет выжженного взрывом атомной бомбы неба, цвет черного дождя, который обрушился на Хиросиму, и тогда наступает тишина, в которой вещи постепенно становятся на свои места.

Мне было тридцать лет. Все прежние попытки добиться физического совершенства потерпели крах. Казалось, я слишком поздно спохватился, и моя воля не в силах преодолеть мою слабость. Но я был полон решимости создать новое прекрасное тело, такое, какое можно увидеть на рекламных плакатах бодибилдинга.

Люди принимают разные решения – бросить курить, сесть на диету, сделать пластическую операцию. Все эти тривиальные решения не следует презирать, они продиктованы человеческой волей. Это попытки заставить зеркало отразить желаемый образ. Однако чуждому сентиментальности физиологу все эти проявления воли могут показаться свидетельствами слабости.

Первое время, занимаясь культуризмом в спортивном зале Коракуэн, я с отвращением и иронией поднимал штангу и гантели. Я работал с невиданным упорством, изумляя тренеров и вызывая у них жалость к себе. Я мучил и истязал себя изо дня в день. В конце концов я начал понимать, что в тяжелых стальных гирях заключена сущность моего умственного отвращения, сконцентрирована квинтэссенция отравленных, разъедающих внутренности ночей, в течение которых я занимался литературным творчеством. Сами по себе эти гири ничего не значили, только мое эго придавало им важность и значение.

Уже через год упорных тренировок я добился заметных результатов. У меня прошли желудочные боли, но что-то мешало продвигаться дальше и добиваться новых успехов. Наступило лето 1956 года, и мне представилась возможность проверить на практике приобретенные способности и силы. Приближалось 19 августа, праздник, во время которого молодые люди должны были взять на плечи переносное святилище и пройти с ним в праздничной процессии по улицам города. Более сорока крепких парней требовалось для того, чтобы поднять святилище, весившее две тонны. И я мечтал оказаться среди этих избранных. Признаюсь, мной двигало ребяческое желание продемонстрировать свою силу. Председателем комитета по организации праздничного шествия был отец Юики, Сиката Икиро. Он пошел навстречу мне, поскольку все еще чувствовал себя в долгу передо мной.

В тот день с утра прошла гроза, гремел гром, лил дождь, а потом небо прояснилось. Полоски бумаги, привязанные к палочкам, которыми размахивала толпа, были влажными от ливня. На мне был костюм Ассоциации торговцев: куртка с надписью «хакама», лента на лбу, набедренная повязка, пояс из небеленой хлопчатобумажной ткани и узкие брюки по колено. Меня поставили в начале левой колонны, и я приготовился взяться за один из двух деревянных брусков, которые мы должны были положить себе на плечи. Взглянув еще раз на огромное, великолепное, увенчанное изображением золотого фазана сооружение, которое нам предстояло нести по улицам города, я устыдился своего безрассудного хвастовства.

Среди демонических масок тенгу, которые надели помощники синтоистского священнослужителя, одна мне особенно понравилась – маска златоглазой лисы, которая сопровождала бога риса Инари. Эта лиса считалась божеством богатства. Священнослужитель поднял свой жезл, издавший мелодичный звон, и это послужило нам сигналом. С громким криком «кикти!» мы подняли святилище на плечи.

Мне показалось, что вся тяжесть голубого небесного свода вдруг легла мне на плечи. Святилище покачнулось и опасно накренилось, потому что носильщики дрогнули под его тяжестью. В этот момент у каждого из нас возникло такое чувство, словно он один, в полной изоляции, и должен нести в одиночку это тяжелое бремя. У меня подкашивались колени, и я сомневался в том, что смогу выдержать эту пытку в течение нескольких часов, пока будет длиться шествие.

Мы постарались скоординировать движения. Чувствуя, как на лбу и спине выступил холодный пот от охватившей меня паники, а мышцы ног напряглись и окаменели, я закричал что было сил вместе со всеми. Наш крик был своего рода боевым кличем, он рвался из груди помимо нашей воли. Руководитель процессии бегал вокруг нас, подбадривал и давал наставления, словно рулевой шлюпки. Вокруг стоял страшный шум, священнослужители пели молитвы, звонили в колокольчики и били в барабаны. Перед нами дети несли миниатюрную копию святилища.

На лицах моих товарищей по процессии застыло выражение дионисийского безумия – дикая маска, стиравшая все индивидуальные различия. Наши тела были слиты в одно, которое пошатывалось, словно пьяное, и походило на черно-золотую гусеницу.

И что же за священную вещь держали мы на своих плечах, делая неимоверные усилия? Что за драгоценная святыня таилась в запертом святилище? Там не было ничего. Лишь темнота и пустота. Это был пустой куб ночи. Ценность святилища заключалась лишь в его весе.

Очевидная пустота и никчемность нашей тяжелой работы неожиданно навели меня на мысль о значении бодибилдинга. Я спросил себя: какова цель тяжелой атлетики? Не состоит ли она в том, чтобы сделать вещи невесомыми? Да, это было действительно так. И я тоже должен стремится стать невесомым, невесомым и лишенным тени, словно существо, стоящее под полуденным солнцем.

Я начал смутно понимать, что накачанные мышцы являлись своего рода подготовительной ступенью к более высокому уровню чувственного восприятия. Тренированные мышцы давали возможность добровольно принимать боль – боль, которая не являлась следствием простой дисфункции органов и воспринималась с эстетической объективностью. Лишь человек с телом, готовым убивать или быть убитым, может отыскать истинную культуру, которой является самурайский Путь Смерти.

Когда мы плелись в темпе улитки по улицам Джиюгаоки, страдая от боли в мышцах и от жаркого солнца, обливаясь потом, я начал понимать, что в действительности заключалось в святилище, которое мы несли на плечах. Наш пустой куб ночи заключал в себе тайну невесомости. Только объединив свои усилия, только собрав все свое мужество, мы, грязные и зловонные от пота, слившиеся в одну массу, могли проникнуть в Пустоту, хранящуюся в святилище, и стать невесомыми. Я сам превратился в невесомость, которую я нес. Такова была открывшаяся мне в тот день тайна.

Я говорю об интенсивности и стертых границах времени. Я говорю об интенсивности удовольствия, далеко превосходящего гомосексуальное наслаждение, которое разум всегда навязывал мне, отделяя меня от самой сути удовольствия. Я говорю о простом и трагическом ощущении счастья.

Шагавший рядом со мной Юики, должно быть, заметил выражение необычного экстаза на моем лице.

– Ты можешь радоваться, сколько тебе будет угодно, – прошипел он мне на ухо. – Но ты никогда не станешь одним из нас. Никогда.

Никогда… Это слово, сорвавшееся с уст Юики, открыло мне глаза на мою исключительность и изолированность моей жизни от жизни других людей.

 

ГЛАВА 7

КРУТОЙ ПАРЕНЬ

Я закрываю дверь затененной комнаты. Я больше не хочу вспоминать прошлое. Пусть воспоминания испарятся, словно налет с поверхности зеркала. Я хочу войти в будущее, этот пустой куб ночи, который станет наконец ясным, незамутненным зеркалом.

Но пока еще я не могу этого сделать. На зеркале остаются еще мутные пятна прошлого, июньских дней 1960 года. Я хорошо помню этот летний призрак, этого крутого парня по прозвищу Каракадзе Яро. Это был ветреный парень, в том смысле, что его кличка происходит от названия осеннего ветра каракадзе, который уносит смог Токио далеко на юг и предвещает зиму. А еще слово «каракадзе» означает пустые угрозы, и поэтому так обычно называют молодого члена якудзы низшего ранга. Итак, история о хвастливом крутом парне. Влажная от дождя афиша в бедном северо-восточном квартале Токио рекламировала фильм «Каракадзе Яро». С афиши хмурился хулиган с бритой головой, в черной кожаной куртке, надетой на мускулистое тело, накачанное во время тренировок в тюремном дворе. На фоне его фигуры был изображен меч, и казалось, что гангстер прокладывает себе путь, прорывая бумагу афиши. Афиша была разорвана в клочья. Четыре месяца назад я снялся в фильме о якудзе производства студии «Даней». К производству фильма «Каракадзе Яро» приступили в конце марта 1960 года, а в мае начались народные бунты и волнения, более масштабные, чем это было в 1952 году. Поводом для беспорядков послужило продление Договора о безопасности с Соединенными Штатами. Премьер-министр Киси Нобусукэ приказал полиции силой вывести из здания парламента депутатов-социалистов, которые организовали в коридорах сидячую забастовку.

На улицах Токио вновь возникли беспорядки. Снова пролилась кровь, как в эпоху средневековья во время восстаний фанатиков. Тогда в обществе царило религиозное нетерпение, монахи-воины, приверженцы эзотерического буддизма, часто устраивали стычки друг с другом и с властями. Монахи Тендаи спустились вниз с горы Хиэй в Киото и принесли с собой изображение синтоистского бога Санно. Они хотели в открытом бою сразиться со своими конкурентами из секты Хоссо, которые несли священное синтоистское дерево из святилища Касуги. В коммунистических лозунгах мятежников наших дней, в их пении и скандировании, в их призывах предать смерти изменника, премьер-министра Киси, мне слышались боевые кличи экстремистов средневекового движения «Чистая Земля»: «Милость Будды должна восторжествовать, даже если плоть разорвется в клочья! Долг перед Буддой должен быть исполнен, даже если кости будут раздроблены на мелкие части!»

Тем летом я почувствовал, что старый мятежный дух Японии вновь вырвался на свободу. Жарким июньским днем я бежал в расстегнутой кожаной куртке по улицам города. На левой руке у меня была повязка репортера газеты «Майники», на голову я надел защитный шлем, оберегавший голову от камней и бутылок, которые бросали мятежники, и от дубинок полиции. Надвигалась гроза, и западный край неба уже затянули свинцовые тучи.

С раннего утра я находился среди демонстрантов. Сначала они собрались у министерских зданий перед императорским дворцом. Из бедняцкого окраинного района Канда к ним подтянулась толпа, люди приходили и уходили, и колонны демонстрантов походили на реку Гераклита, в которой постоянно менялась вода. Я плавал в ней, словно жалкий обломок в бурном потоке.

Толпа имеет свой собственный странный запах, от которого перехватывает горло. Она то сжимается, то вновь вытягивается во всю длину улицы, словно гусеница. Внезапно над толпой возникло невыносимо удушливое вонючее облако. В воздухе распространился запах аммиака. Люди с отчаянием пинали жестяные коробки со слезоточивым газом на тротуары, но тяжелые пары уже стояли над улицей. Гусеница распалась на части под натиском ре-тивых коричневых муравьев. Полицейские в шлемах и противогазах, прикрываясь щитами, нещадно били демонстрантов дубинками. Я слышал треск костей, стоны раненых, упавших на землю с пробитой головой или отбитыми почками.

Я побежал вместе с группой демонстрантов в сторону кинотеатра и нырнул в переулок. Но тут передо мной как из-под земли вырос полицейский с поднятой дубинкой. Он был похож на приготовившегося к атаке кэндоиста. Я инстинктивно встал в защитную стойку каратиста. Но полицейский, заметив мою нарукавную повязку журналиста, опустил дубинку и снял противогаз. Я увидел некрытое потом лицо молодого парня.

– Проваливай отсюда! – заорал он.

Оглядевшись, я увидел, что улица безлюдна. Я давно уже подметил странное свойство толпы рассеиваться мгновенно, не оставив следа. Завтра в «Майники» будут опубликованы мои размышления по поводу беспорядков в городе. По указке властей газеты, конечно, занизят цифру участников беспорядков.

На моей куртке поблескивали капли дождя. Я даже не заметил, когда он начался. Я находился в глухом переулке чужого квартала, в котором меня никто не знал. Здесь стоял смог и воняло канализацией. Здания напоминали нищенские провинциальные трущобы. Эта бедная униженная Япония существовала одновременно с той, которая семимильными шагами шла по пути процветания и успеха.

Солнце прорвало пелену туч, и его луч упал в лужу под моими ногами. Я увидел отражение опалового призрака полной луны, и мое сердце наполнилось горечью. Грязная лужа превратилась в зеркало, в котором я разглядел отражение раскаяния, предательства и неразделенной любви. В моей памяти всплыли слова Нитирэна: «То, что похоже на луну, отражающуюся в грязной луже, на золото, завернутое в грязную мешковину».

Небо прояснилось, но солнце уже клонилось к закату. Его косые лучи играли в лужах и витринах магазинов. До войны люди выходили из своих домов, чтобы вознести молитвы и поблагодарить богов за то, что солнце вновь появилось после грозы. Но сейчас уже никто не придерживается этого обычая. Божественное солнце потеряло для людей всякое значение. В луже, этом упавшем с неба зеркале, отражалось мое лицо, казавшееся лицом незнакомца.

Я вдруг вспомнил, как, замирая от страха, входил в детстве в комнату, где бабушка хранила самурайские доспехи. Это помещение таило в себе ужас и очарование для меня. Там лежали причудливые одеяния, ветхие, изъеденные молью, но связанные с воспоминаниями о чудесных восходах яркого солнца, солнца, свет которого теперь кажется слабым и нелепым.

Двадцать шесть столетий назад, 11 февраля 660 года до н. э., богиня солнца Аматерасу подарила Божественное Зеркало нашему первому императору Дзимму. Так было положено начало японской императорской династии. Наши древние хроники называют этот легендарный Восход Императорского солнца «небесной солнечной преемственностью». В этих словах заключена мысль о непрерывности правления императора.

Но где теперь это Божественное Зеркало? Вот оно, лежит у моих ног. Превратилось в лужу, окрашенную лучами закатного солнца в розоватые тона и похожую на рыбьи внутренности. Зеркало упало с неба, яркое божественное солнце закатилось, и небо почернело от земного урана, взрыва атомной бомбы, вспышка которой была «ярче тысячи солнц».

Что происходит с теми, кто существует в условиях вечного затмения, после того, как навсегда закатилось солнце? Они живут в непроглядной тьме, для них всегда царит глубокая полночь, как для обитателей Гакидзимы в эпоху императрицы Джингу, когда богиня солнца Аматерасу спрятала свое зеркало.

Сегодня, 15 июня 1960 года, я нашел маленькую частичку солнечного императорского зеркала, которое разбилось на миллионы осколков; их хватило бы на каждого японца, лишенного божественного света.

Я снова вышел на улицу, на которой полиция недавно разгоняла демонстрантов. В сгущающихся сумерках мое внимание привлек валявшийся на асфальте предмет. Это был черный женский бюстгальтер. Несколько мгновений я рассматривал его, не отваживаясь прикоснуться, а затем с опаской поднял за бретельку. Я не удивился бы, если бы увидел пятна крови на нем или обнаружил окровавленную отрезанную женскую грудь в одной из чашечек. Размер чашечек свидетельствовал о том, что хозяйка этого бюстгальтера была полногрудой женщиной, но, судя по длине боковых бретелек, у нее был миниатюрный торс. Больше всего меня удивило то, что бюстгальтер был застегнут. Как же он мог соскользнуть с тела хозяйки?

Я внимательно осмотрел бюстгальтер. Он был сшит из плотного черного шелка, в чашечки вставлены пластины из китового уса. Я понюхал его и снова почувствовал слабый запах аммиака.

Я огляделся вокруг. Может быть, за мной подсматривают? Я походил на неверного супруга, который покупает белье для любовницы. Или па трансвестита, утром приобретающего предметы дамского белья, чтобы, надев их, повеситься вечером. Может быть, мне следует бросить эту тряпку в грязную лужу и уйти? Но я все же решил сохранить тот бюстгальтер. Возможно, в глубине души я надеялся найти женщину, которой он принадлежал. Я спрятал находку в рюкзаке вместе с нарукавной повязкой репортера «Майники», шлемом и блокнотом.

Тем временем на улице стемнело и зажглись фонари. Я бесцельно побрел по направлению к центру города, стараясь ни о чем не думать. Я отгонял мысли о жизни, которая проходит мимо нас, не оставив отчетливого впечатления, словно мелькающие кадры кинопленки, пущенной с большой скоростью. Эти мысли могли утомить меня больше, чем многочасовая прогулка по городу. От ощущения тщетности жизни комок подкатил к горлу.

В таком мрачном настроении я добрался до Гинзы. Здесь ярко горели неоновые огни увеселительных заведений. Я понял, что попал в ад, в котором человеческие пороки наказываются пресыщением. Горевшие неоновым огнем улицы Гинзы разбудили в моей памяти воспоминания о другом огне и пожарах. В мае 1945 года я стал очевидцем воздушного налета на Токио. Зажигательные бомбы тогда почти до основания разрушили столицу. Но сегодня было не 24 мая 1945 года, а 15 июня 1960-го. В ярком свете реклам я видел улыбающиеся лица прогуливавшихся по улицам Гинзы людей. Они улыбались, некоторые даже смеялись и сплетничали. Мне были глубоко неприятны все эти люди. Я услышал, как один прохожий обсуждал со своим приятелем смерть девушки, которая погибла сегодня днем во время неудачного штурма здания парламента, предпринятого студентами-коммунистами.

Через несколько минут я оказался в стриптиз-клубе Гинзы. Я не помнил, как вошел сюда и заказал джин, который терпеть не могу. Тем не менее передо мной на столе стоял именно стакан с джином. В клубе было темно, но я различал очертания его посетителей. В этом ночном увеселительном заведении проводили время служащие крупных предприятий. После рабочего дня они развлекались и напивались у стойки бара. Это была их ночная жизнь, не похожая на жизнь дневную. Я видел исполнительного директора компании «Мицуи», как будто впавшего в детство. Он горько плакал на груди у хозяйки клуба. Оглядевшись еще раз, я убедился, что на самом деле нахожусь в пещере, в которую удалилась богиня солнца Аматерасу, погрузив землю в вечную тьму.

Что все эти люди ищут здесь? Неужели они пробрались в пещеру Аматерасу в надежде выманить ее отсюда? На сцене клуба шло представление, выступавшие девушки изображали восход светила. Встав в круг, они наклонились назад, широко раскинув ноги и выставив напоказ свои влагалища. Завсегдатаи, как завороженные, рассматривали эти мясистые пунцовые пещеры, расположенные в нескольких дюймах от их немигающих глаз. Какой-то человек в кепке для гольфа поднес к влагалищу одной из девушек лупу и стал, потея и хмыкая, разглядывать его с таким видом, словно это была лунка на зеленом поле для игры в гольф и он примеривался, как лучше загнать в нее мячик.

Несмотря на все усилия мужчин, устроивших этот гинекологический осмотр, им не удалось выманить Аматерасу из пещеры. Смех был притворным, представление провалилось. Мы были обречены проводить свои дни во тьме.

Я вышел из клуба и стал бесцельно блуждать по улицам Гинзы. Наконец усталость заставила меня завернуть в один из тихих баров. Я надеялся, что здесь мне удастся немного успокоиться и унять свое разыгравшееся воображение. Но едва я успел заказать виски и закурить, как понял, что и здесь мне не обрести покоя. Я вновь оказался в аду. Среди танцевавших на небольшой эстраде под звуки румбы посетителей не было ни одной женщины. Мой инстинкт безошибочно привел меня в бар для геев. Я решил, что уйду отсюда, как только допью виски. Но усталость сковывала все мое тело.

Все в этом баре вызывало у меня раздражение – смазливые пустоголовые официанты, посетители, осторожно целующиеся, словно экзотические рыбки в полутьме аквариума. Но особенно неприятны мне были танцоры. Почему они так жеманничали? Зачем делали все эти ужимки, зачем так притворно улыбались, зачем вели себя так неестественно, как будто хотели подчеркнуть противоестественность своих сексуальных влечений, в которых, на мой взгляд, нет ничего противоестественного? Почему у мужчин, которые любят друг друга, исчезает чувство собственного достоинства? Почему они выглядят столь нелепо?

– Мисима-сан! – внезапно раздался чей-то голос.

В нем слышалось удивление. Так обычно окликают друг друга в переполненном зале во время людной вечеринки. Мне не хотелось, чтобы знакомые видели меня здесь, в заведении для геев, но я не мог сделать вид, что не слышу окликнувшего меня человека. Странно, но это был голос женщины, и доносился он откуда-то с потолка. Я поднял глаза и увидел сидевшую на небольшом балконе баронессу Омиёке Кейко. Мы не виделись восемь лет. Изящно одетая в костюм цвета морской волны, она сбежала по ступеням деревянной лестницы, ведущей с балкона в бар. Стук каблучков отдавался в моем воспаленном мозгу.

Заметив, как почтительно кланяются ей официанты, я понял, что Кейко – хозяйка этого бара.

– Вы прекрасно выглядите, мадам Кейко, – промолвил я с поклоном.

– А вы больше похожи на спортивного тренера, чем на писателя.

– Да, я сильно изменился за эти восемь лет, а вы остались прежней.

– Мы совершенно случайно встретились сегодня, – сказала Кейко. – Я невзначай зашла в этот бар, чтобы посмотреть, как тут идут дела.

– Значит, вашего внимания требует не только это заведение?

– Да, таких заведений несколько.

– И все они принадлежат вам? Или, может быть, графу Ито? Кейко засмеялась, услышав, что я снова назвал титул Ито.

– У меня такое чувство, как будто мы возобновили беседу, не законченную восемь лет назад.

– «Окончательно незаконченную», как сказал художник Марсель Дюшам о своем шедевре.

– Что вы здесь делаете?

– Я, как и вы, зашел сюда совершенно случайно, захотелось пропустить стаканчик.

Мои слова звучали неубедительно, и по лукавой улыбке Кейко я понял, что она не поверила мне.

– Какой меч привел вас сегодня вечером сюда, сэнсэй?

– Никакой.

– Значит, оба меча вы оставили дома у жены?

– Вы слышали о моем браке?

– Конечно, слышала. О вашей свадьбе писали все японские газеты. Вы умудрились жениться в один день с принцем Акихито.

– Все это чистая случайность. Кстати, принц Акихито женился на девушке, с которой я одно время встречался. Странно, но я мог бы жениться на той, кто однажды станет нашей императрицей.

– Если бы Сода Микико вышла за вас замуж, она не стала бы женой принца. Где ваша логика?

– Воображение не нуждается в логике.

Официант принес шампанское в ведерке со льдом, и Кейко предложила мне бокал.

– Спасибо, но я предпочел бы выпить еще виски.

– Вы счастливы в браке, Мисима-сан?

– Я доволен своей семейной жизнью.

– Простите, но в это трудно поверить. Когда вы отвечали на мой вопрос, то нахмурились. Точно так же, помнится, хмурился капитан Лазар, когда ему начинал досаждать геморрой. Неужели вы забыли о странных советах, которые давал вам капитан? Он хотел связать нас узами брака, помните?

– Помню, и мне его советы ничуть не кажутся странными. Я иногда сожалею о том, что мы с вами не вступили в брак.

– Да что вы говорите! – Кейко расхохоталась. – Но ведь вы все же женились на другой женщине. Ваша лесть не введет меня в заблуждение. Я хорошо вижу, что вам неприятно разговаривать о вашем браке.

– Да, я предпочел бы поговорить о чем-нибудь другом.

– О чем именно?

Кейко, как всегда, разговаривала громко, надменным тоном, выдававшим в ней аристократку. Ее не волновало то, что нас могут подслушать. В этом заведении, как и в любом другом, могли оказаться вымогатели и шантажисты. Бары для геев были печально известны тем, что их часто посещали преступные элементы. Я огляделся кругом. Казалось, что все здесь – от пола до потолка – принадлежит графу Ито. Я не сомневался, что уже завтра утром ему станет известно о нашей беседе.

Кейко была навеселе и вела себя довольно задиристо. Я тоже после четвертой порции виски вышел из задумчивости и, чувствуя, что в моей душе нарастает агрессия, стал рассматривать публику.

Музыкальный автомат заиграл популярную мелодию Ксавье Кугата «Ночь должна спуститься».

– Давайте потанцуем, – предложил я Кейко, снимая кожаную куртку, – ведь мы уже не раз танцевали под эту музыку.

Я помог Кейко снять пиджак. Под ним оказалась прозрачная шифоновая блузка, сквозь которую просвечивал черный лифчик.

Я стал внимательно рассматривать правое плечо Кейко, на котором когда-то заметил родинку и татуировку в виде пиона, но под зеленым шифоном мне ничего не удалось разглядеть.

Наше появление на танцевальной площадке заставило другие пары вернуться за свои столики. Я и Кейко оказались в центре всеобщего внимания. Нам аплодировали и в наш адрес говорили комплименты так, словно мы были новобрачными. Однако в этих похвалах таилась ирония. Геи смотрели на нас, как на своих родителей, вдруг вышедших на сцену. Музыкальный автомат играл одну мелодию за другой, и мы продолжали танцевать, чувствуя на себе внимательные оценивающие взгляды. Мои пальцы искали родинку на плече Кейко, но не находили ее. Может быть, маленький пион являлся плодом моего воображения?

– Наши зрители могут неправильно истолковать ваши поглаживания, сэнсэй, – промолвила Кейко и дернула за волоски, видневшиеся в вороте моей расстегнутой рубашки. – У вас чрезвычайно густая волосяная поросль на груди, это необычно для японцев.

– В детстве я усердно молил богов даровать мне подобный волосяной покров.

– И об этом вы тоже молили их? – спросила Кейко, поглаживая мои бицепсы, которых восемь лет назад еще не было. – Вы накачали внушительные мускулы. Тем не менее они выглядят слишком театрально. Мне больше нравился прежний Мисима, физически слабый, но обладавший внутренней красотой.

– Герой-мученик, прикованный к письменному столу?

– Да.

– Тогда я был преждевременно состарившимся уродом. Я отличался не силой духа, а избытком души. Внутренней красотой, о которой вы говорите, восхищаются те, кто ценит прежде всего героизм, порожденный слабостью. А я признаю лишь ту красоту, которая погибает вместе с телом.

– Вы красноречивы, но напоминаете женщину, которая сожалеет о том, что ей стукнуло сорок.

– Мне тридцать пять.

– Но мне сорок.

Кейко затронула мои слабые струны. Меня терзали угрызения совести. Мои накачанные мышцы были всего лишь тщеславным желанием вернуть молодость, являлись ностальгией по юности. Я искал корни своей жажды вновь обрести юность в идее вечно молодой, нестареющей Японии, которая существовала только в моем воображении. Мускулы были для меня волшебной сказкой, уверенностью, которой мне не хватало, орудием, с помощью которого я надеялся преодолеть свой скептицизм.

Мы вернулись за столик. Я достал из рюкзака черный бюстгальтер и рассказал Кейко о том, как он попал ко мне. Наши зрители ахнули от изумления и восхищения, когда я протянул Кейко лифчик, принадлежавший незнакомке, участвовавшей в уличной манифестации.

– Надо обладать талантом Гудини, чтобы снять с себя нерасстегнутый лифчик, – заметила Кейко. Поднеся к лицу мою находку, она понюхала ее и тут же поморщилась. – Духи этой дамы не в моем вкусе.

– Хотите, я отдам вам его?

Я чувствовал, что возвращаю бюстгальтер его законной хозяйке.

– Простите, но зачем он мне?

– На память.

И тут я, сам не знаю почему, заговорил о том, что по улицам Гинзы гуляет много неприятных людей. Я упомянул о затмении, которое устроила удалившаяся в пещеру Аматерасу, и об осколках Божественного Зеркала. Я рассказал о выступлении обнаженных танцовщиц в стриптиз-клубе и стал перечислять другие симптомы необратимых патогенных изменений нашей культуры, начавшихся в 1945 году.

– Должно быть, кому-то пришлось бы по вкусу, если бы во время спектаклей театра Кабуки и Но показывали стриптиз. Но к чему это? – возмущенно продолжал я. – Возможно, у меня началась националистическая паранойя, но я не могу согласиться с тем, что во время праздника О-бон исполняют мелодию «ча-ча-ча», а синтоистские обряды проходят в сопровождении кантри-рока. Наша традиционная тяга к новому здесь ни при чем. Как вы знаете, принцип «има мека», то есть «тяготение к новизне», утвердился в японской культуре еще в десятом столетии, в эпоху Хэй-ан. Но то, что происходит сейчас, не имеет ничего общего с этим принципом. Я имею в виду не те изменения, которые сопровождают наш прогресс в области электроники, судостроения и внедрения мощных сборочных конвейеров. Нет, изменения, о которых я говорю, более зловещие. Это новый ужасающий вид прогресса, обусловленный абсолютным духовным вакуумом. Я вовсе не обвиняю Запад в том, что он поставляет нам вещи, несовместимые с нашими традиционными ценностями. Я обвиняю бесхребетную нацию, которая позволяет своей культуре умереть.

– Значит, об этом будет ваша статья, которая завтра появится в «Майники»?

– Я считаю, что нет никакого смысла писать об этом.

– В таком случае в чем вы видите смысл?

Я хотел было сказать «в действии», но сдержался.

– Я жду, что вскоре произойдет одно важное событие, – промолвил я. – Ни демонстрации, ни пролитая кровь участников беспорядков на улицах города, ни поднятый депутатами-социалистами шум, ни полицейские, ворвавшиеся в святая святых парламента, – ничто не имеет сейчас значения. Главное событие произойдет через несколько дней, когда император тихо, не обращая внимания на протесты народа, поставит свою печать на ратифицированный Договор о безопасности с США.

Заглянув в мой открытый рюкзак, Кейко заметила нарукавную повязку репортера «Майники».

– Вы теперь репортер?

– Временно, пока в городе будут продолжаться беспорядки.

– За вами трудно угнаться, сэнсэй. Вы, как вихрь, постоянно в движении. Вы писатель, драматург, театральный режиссер, а недавно к тому же снялись в фильме.

– О да, я сыграл парня из якудзы. Это был настоящий скандал.

– Вы правы насчет скандала. Вы рисковали, поскольку литературные круги могли не одобрить ваше появление на экране в роли преступника. Почему вы все-таки рискнули и снялись в этом скандальном фильме?

– Я согласился сняться в этой роли, потому что мне понравилась сцена смерти моего героя на эскалаторе. Интересно, чем я, по-вашему, рисковал?

– И вы еще спрашиваете? Я очень хорошо помню, как вы жаловались на пуританизм литературных кругов, на нетерпимость ваших собратьев по перу к проявлению индивидуальности. Неужели литературная мафия изменилась за эти восемь лет?

– Нет. Напротив, она стала еще жестче относиться к таким» как я. Литературная мафия долго ждала своего шанса, чтобы отомстить мне.

– Значит, вы прекрасно знаете, чего ждать от них. Эти люди, могут замалчивать ваши успехи, распустить порочащие вас слухи, объявить вам бойкот. Все это – смертельное оружие в руках литературной клики. Вы не можете отмахнуться от этих людей, ведь они в состоянии повлиять на вашу карьеру. Можно сколько угодно называть респектабельность конформистским вздором, но сегодня очень многое в нашей жизни зависит от репутации.

Я видел, что Кейко искренне озабочена моей судьбой. Мне показалось, что это моя мать сейчас сидит напротив меня и бранит за неосмотрительность.

– Все мои усилия стать респектабельным оказались тщетными, Кейко. Поэтому мне нечем рисковать.

Кейко поморщилась, мои слова, должно быть, задели ее за живое.

– Ваша репутация намного лучше, чем репутация многих известных людей, рисковавших всем ради экономического возрождения страны в первые послевоенные годы. О них теперь ходит дурная слава. Они опорочили свое доброе имя, заключив разного рода грязные сделки, они запятнали свою честь и навсегда стали изгоями для респектабельного общества, отплатившего им черной неблагодарностью. Я прежде всего имею в виду графа Ито. Возможно, он слишком резкий и безжалостный человек, но нация многим обязана ему.

– В этот же ряд можно поставить и бывшую баронессу Омиёке. Кейко проигнорировала мое замечание.

– Я знаю, что бывший граф Ито недавно стал членом верхней палаты парламента. Мне кажется, ему нечего жаловаться на неблагодарность нации, – сказал я.

– Вы ничего не понимаете, – с досадой возразила Кейко. – От того, что он стал членом парламента, респектабельные люди не стали относиться к нему лучше.

– Да, я знаю. Респектабельные люди… Для своего тестя, Сугиямы Ней, этого приверженца традиционных ценностей и лицемера, я навсегда останусь презренным типом, бросающим тень на его репутацию. Он считает, что я недостоин его дочери.

– Но раз вы знаете о том, как относятся к вам ваши родственники, тогда зачем согласились сниматься в скандальном фильме о якудзе?

– Я объясню вам, почему согласился участвовать в съемках этого фильма. Фильм рассказывает о преступном мире с его сложными взаимоотношениями и кодексом чести, с его принципом верности и культом меча. Несмотря на то, что все это чистой воды беллетристика низкого пошиба, в ней тем не менее сохранена связь с нашим прошлым, с уже исчезнувшим миром самурайской культуры. Этот мир был уничтожен еще сто лет назад, когда в стране началась модернизация под влиянием Запада. Оккупационные власти строго запрещали снимать фильмы о якудзе. Однако, несмотря на преследования со стороны американцев и неодобрительное отношение японских либералов, этот популярный киножанр выжил и начал развиваться, бросая вызов американизму, послевоенному либерализму и безжизненному модернизму. Я понял, что участие в этом фильме было моим первым шагом на политической арене. Моя интуиция меня не подвела. Через месяц после того, как закончились съемки фильма, люди вышли на улицы и начались народные волнения. Мой протест совпал с широким народным протестом против предательства национальных интересов и распродажи страны американцам.

– Ваш протестующий голос не был бы услышан, если бы в это же время не начались политические акции, – заявила Кейко. – Но почему вы не снялись в подобном фильме раньше?

– По совершенно очевидной причине: по своим физическим данным я не подходил для роли члена якудзы, – ответил я, наблюдая за тем, как Кейко поглаживает чашечки лежавшего на столе лифчика. – Вы все еще участвуете в соревнованиях по кэндо?

– Редко, лишь в те периоды, когда возобновляю тренировки.

– Я никогда не забуду ваше выступление на сцене кинотеатра двенадцать лет назад. Я давно хотел кое-что спросить у вас, но не осмеливался, поскольку всегда помнил о том положении, которое вы занимаете в Церкви космополитического буддизма.

– Я догадываюсь, какой вопрос вы хотели задать мне. Вас интересует, действительно ли я верю в учение, проповедуемое этой сектой, или просто притворяюсь.

– Предположим, что я действительно задал бы вам этот вопрос. Что бы вы ответили мне?

– Скажите, у вас есть дети?

– Да, дочь Норико. В этом месяце ей исполнится год.

– Моя дочь умерла примерно в этом же возрасте.

– Я не знал, что у вас был ребенок.

– Я пренебрегала им. Рождение дочери вызвало у меня досаду. В моем сердце не было места для этого несчастного создания. Признаюсь, я часто желала ей смерти. Вы помните мою горничную Коюми? Я полностью предоставила ребенка ее заботам с тайной надеждой, что моя дочь умрет. Потому что Коюми совершенно не подходила на роль заботливой няни. Коюми, бывшая гейша, всей душой ненавидела мужчин. Она была лесбиянкой и потворствовала всем моим капризам. Коюми сразу же догадалась о моих тайных желаниях.

– Но ведь это чудовищно, Кейко! Вы хотите сказать, что ваша горничная жестоко обращалась с ребенком?

– Да, но это выглядело так, словно она просто баловала ее, испытывая безграничную нежность и преданность. Она покрывала ее тельце поцелуями, душила ее в своих объятиях, купала по сто раз на дню, брызгала одеколоном, кормила одними сладостями, не давая нормальной здоровой пищи. Если бы моя дочь выжила, она превратилась бы в отвратительное больное чудовище. Быть может, она умерла, потому что судьба смилостивилась над ней. Коюми повсюду таскала ее с собой, даже в такие места, в которых ребенку грозила опасность. И вот однажды на кухне, готовя обед, Коюми опрокинула на ребенка чайник с кипятком. Когда я на следующий день вернулась домой, моя девочка уже была мертва. В последний раз я видела ее в морге. Ее тельце было так сильно изуродовано, что у меня дрогнуло сердце. Я ощутила раскаяние, но было уже слишком поздно. Вы спрашиваете меня, искренна ли моя вера. Искренна, потому что я искренне раскаиваюсь. Меня мучают угрызения совести, я объехала все главные храмы страны, постоянно участвую в великих религиозных праздниках, бываю у ясновидцев мико. Одним словом, я пытаюсь успокоить оскорбленный дух своей дочери и заставить его прекратить преследовать меня.

– Вы рассказали ужасную историю, Кейко. Когда все это случилось? Уже после того, как мы перестали общаться?

– Да.

– А какова судьба вашей горничной Коюми? Кейко мстительно усмехнулась.

– Она поклялась, что покончит с собой, но попытка самоубийства оказалась неудачной, эта здоровая корова выжила. Я приказала ей побрить голову и удалиться в женский монастырь секты Хоссо, расположенный вблизи Киото. Эта обитель отличается чрезвычайной строгостью. Там она останется до конца своих дней. Раз в год, в годовщину смерти ребенка, я посещаю Коюми в этом монастыре. Она воет, рыдает, царапает себе грудь, разбивает до крови голову о пол, умоляя меня показать ей шрам.

– Шрам? Какой шрам?

– Я не могу говорить с вами об этом. Это запретная тема.

– Запретная даже для вашего близкого друга графа Ито?

Кейко покачала головой. Прядь волос выбилась из ее прически и упала на лицо. Она напоминала трещину на прекрасном белом фарфоре. На мгновение мне показалось, что передо мной дух ками с одной из черно-белых картин Мицунобу. На Кейко было больно смотреть, и я отвел глаза в сторону. Слышавшие ее рассказ посетители бара застыли, окаменев от ужаса. Официанты ходили между столиками со скорбными лицами, словно присутствовали на похоронах. Неужели власть Кейко над этими людьми была столь велика, что они сохранят ее рассказ в тайне?

– Надеюсь, ваша дочь Норико здорова?

– Я молю богов о том, чтобы это было так, – осторожно ответил я, испытывая суеверный страх.

Я с детства был суеверным, и вот теперь мороз пробежал у меня по коже при мысли о том, что неупокоенный ревнивый дух умершего ребенка Кейко может причинить вред моей маленькой Норико. Я почти физически ощущал присутствие призрака дочери Кейко здесь, рядом с нами.

– Я расскажу вам одну историю, о которой никогда никому не рассказывала, – начала Кейко. Я хотел остановить ее, заткнуть уши, ничего больше не слышать, но, взглянув в полные слез глаза собеседницы, промолчал. – Смерть моей дочери Норико…

Кейко осеклась, заметив выражение ужаса в моих глазах, и закрыла лицо руками.

– Простите, Мисима-сан. Я совсем обезумела от горя. У меня не поворачивается язык, чтобы назвать настоящее имя ребенка. Рейко, мою дочь звали Рейко.

– Вы не обязаны продолжать свой рассказ.

– Но я должна это сделать. Я хочу рассказать вам эту историю до конца и тем самым поставить на ней крест. Рейко появилась на свет при неблагоприятных обстоятельствах. Может быть, это и предопределило ее дальнейшую судьбу. Акушер в клинике святого Луки, профессор Маруяма Суники, решил делать мне кесарево сечение. Он не хотел слышать никаких возражений. Профессор Маруяма был человеком старой закалки, он считал, что женщины знатного происхождения не должны страдать, рожая детей, словно крестьянки, разрешающиеся от бремени посреди рисового поля. Этот врач был типичным представителем касты гинекологов, напыщенным и самодовольным. Мне порой кажется, что право доступа к женским гениталиям привлекает людей с наклонностями настоящих фашистов. Он обещал мне, что роды пройдут безболезненно. «Вы заснете и ничего не почувствуете. А когда проснетесь, увидите рядом с собой здорового ребенка, появившегося как по мановению волшебной палочки». По его заверениям, шрам не нанесет ущерба моей внешности, так как доктор намеревался сделать горизонтальный разрез внизу живота. «Вы сможете носить бикини, – сказал он, – если, конечно, предпочитаете эту модель купальника».

Утром перед операцией я сильно нервничала, и у меня все не ладилось. Когда мы утром приехали в клинику, то обнаружили, что двери операционной заперты. Моя операция была назначена на восемь часов, и профессор сердился на свой персонал за то, что ему не оставили ключей. Настроение профессора стало еще хуже, когда он узнал, что опытный анестезиолог заболел и его заменит молодой специалист, который явно чувствовал себя не в своей тарелке.

Операция началась в девять, с опозданием. Анестезиолог сделал мне укол в левую руку и попросил посчитать от десяти до одного, в обратном порядке. Я досчитала до семи и погрузилась в глубокий сон. Когда я очнулась, висевшие на стене напротив операционного стола часы все еще показывали девять. Я запаниковала, но потом стала внушать себе, что это только сон. Однако неприятные ощущения от всунутой мне в рот трубки свидетельствовали о том, что я не сплю. Я стала задыхаться от удушья и услышала встревоженный голос анестезиолога: «Профессор, она открыла глаза!» Взглянув на меня, профессор Маруяма раздраженно сказал: «Ну и что? Мадам Омиёке все равно ничего не видит и не слышит». И он продолжал оперировать.

– Значит, вы во время операции открыли глаза и все видели?

– Да, открыла. И не могла снова закрыть. Я вообще была не в состоянии пошевелиться, потому что введенное мне в вену обезболивающее средство полностью парализовало меня. Однако я сохранила способность видеть, слышать и, что самое ужасное, чувствовать. Я попыталась подать хоть какой-нибудь знак, предупредить их о том, что очнулась от наркоза, что они должны прекратить операцию, но не могла даже моргнуть. Я как будто была заключена в тюрьму собственной плоти, заживо погребена. Я кричала, не издавая ни звука, я плакала, не проливая слез. Я поняла, что сейчас умру в страшных муках, перейду в вечность, глядя на висящие напротив меня часы, отсчитывающие время.

Затем меня пронзила невыносимая боль. Она обдала все тело как огнем. Это в мою плоть вошел скальпель. Я поняла это, потому что увидела, как моя кровь брызнула на передники профессора Маруямы и его помощника. Сам скальпель от меня скрывал мой большой живот, в котором шевелилась Рейко.

– Вы действительно испытали боль, несмотря на наркоз?

– Да, я все отчетливо чувствовала.

– А вы могли бы описать свои ощущения?

Кейко внимательно посмотрела на меня. На ее щеках блестели слезы.

– Я помню, что мне было очень больно, но мое тело не сохранило воспоминаний о самих ощущениях этой боли. Наверное, только тело могло бы описать эти страшные муки, но, к счастью, у него нет слов, чтобы сделать это. Боль была неописуемая.

То, что рассказала Кейко, было драгоценным свидетельством для меня. Я слушал ее как зачарованный. Она делилась со мной своим неоценимым опытом, пережив, по существу, вивисекцию. Ее рассказ напомнил мне о других людях, испытавших подобные страдания. Однако они не могли дать отчет в своих ощущениях. Я имею в виду тех, кто совершил обряд сеппуку, то есть вспорол себе живот мечом. Ни в одной книге из истории самураев, будь то кодекс бусидо или «Путь Смерти» священнослужителя Ямамото Дзоко, я не встретил даже намека на то, что именно физически ощущают те, кто совершает сеппуку. Потому что после сеппуку не бывает выживших. Ритуал заканчивается обезглавливанием, которое выполняет кайсаку-нин, специальный человек, назначенный тем, кто намеревается совершить сеппуку. Конечно, между несчастьем, которое пережила Кейко, и сеппуку есть большая разница. Кейко стала страдалицей поневоле, в то время как сеппуку – осознанный добровольный акт. Сеппуку требует огромного упорства и силы воли. И все же я был искренне благодарен Кейко за то, что она дала мне почувствовать вкус боли.

Кейко улыбнулась сквозь слезы.

– Я услышала, как кто-то сказал: «Девочка», – продолжала она. – Чувствуя себя совершенно беспомощной, я смотрела на часы, и вдруг на их фоне появилась голова Рейко. Ребенок показался мне окровавленным пауком. Вы просили, чтобы я описала боль. Боль вселяет чувство полного одиночества. Ты один во вселенной, которая мертва и пуста, и тебя никто не слышит. Я молила богов о том, чтобы смерть избавила меня от мук. Боль снова усилилась, когда профессор Маруяма начал накладывать швы. Я видела в его окровавленных, как у мясника, пальцах иглу. Завершая операцию, профессор читал своему помощнику лекцию по французской кулинарии. Вы можете это себе представить? Страдая от невыносимой боли, я вынуждена была слушать рецепты приготовления гусиного паштета!

Наконец, когда действие наркоза совершенно прошло, я вновь обрела способность двигаться и начала кричать и биться как безумная. Врачи вынуждены были привязать меня к кровати. Я отказывалась брать ребенка на руки и кормить его. Я даже видеть его не хотела! Уже после смерти Рейко в одной американской книге по психиатрии я прочитала, что мое состояние после родов называлось реактивной депрессией.

Рассказывая, Кейко открыла пудреницу, чтобы припудрить лицо. Я видел, что в зеркальце по ходу ее рассказа отражаются разные женские лики – женщины то надували губки, то изгибали бровь, то хмурились, то морщились, выражая свое недовольство. Если бы художник сумел схватить все ее гримасы, то он создал бы на холсте образы женщин, которых мучают в аду.

– Простите меня за нескромность, но мне очень хочется спросить, кто был отцом вашего ребенка?

Кейко закрыла пудреницу.

– Во всяком случае не Ито-сан.

– Значит, кто-то, кого я не знаю? Она пожала плечами:

– Могу сказать, что он не был японцем. Впрочем, какое значение это имеет?

– Вы разрешите мне взглянуть на ваш шрам? – неожиданно для себя спросил я.

– Не кажется ли вам, что это довольно странное желание?

– Вы правы, но, на мой взгляд, это было бы логическим завершением вашего рассказа.

Поколебавшись, Кейко кивнула:

– Хорошо. Я выполню вашу просьбу, но при одном условии. Вы должны встретиться с Ито-сан. Он каждый месяц устраивает традиционную вечеринку, на которую съезжаются крупные политики, такие, например, как премьер-министр Киси Нобусукэ. Вы придете?

Я кивнул.

Такси доставило нас в фешенебельный район Азабу. Мы подъехали к особняку, окруженному английским садом. К парадному входу вела широкая подъездная дорожка. Внушительное здание было построено в стиле модерн, модном в 1900-е годы. Оно было свидетелем золотой эры Мэйдзи и чудом уцелело во время бомбежек Токио в годы войны.

– Вы переехали сюда из дома у парка Коганеи? – спросил я Кейко.

– О нет, я не могу позволить себе подобной роскоши. Здесь живет Ито-сан. Не беспокойтесь, Кокан, он сейчас в отъезде, в Швейцарии, и пробудет там до конца месяца.

Интерьер дома графа Ито поражал своим великолепием. Пол : в вестибюле был выложен черными и белыми мраморными плитами, на стенах висели фламандские гобелены и живописные полотна голландских художников. Здесь и там скромно стояли со вкусом подобранные предметы японского искусства. Каждая комната была обставлена в стиле определенной эпохи. И повсюду царила восхитительная смесь европейского и японского искусства, свидетельствовавшая о незаурядном вкусе хозяина дома.

Кейко проводила меня в гостиную, обставленную в стиле рококо, здесь стояла мебель эпохи Людовика Четырнадцатого. На стенах висели картины на свитках периода Хигасиямы.

– Да это настоящий музей! – восторженно воскликнул я. – Ито, должно быть, богат как Крез.

– Ходят слухи, что этот особняк построил принц Хигасику-ни для своей любовницы, французской графини. Однако она так и не переехала в этот дом. Принц отдал его Ито-сан в счет карточного долга.

Кейко подала мне бурбон в стакане из венецианского стекла.

– Дайте мне немного времени, чтобы подготовиться к демонстрации шрама, – сказала она. – А вы тем временем можете полюбоваться миниатюрами.

Она показала на лежавший на столике свиток и удалилась в смежную комнату.

– Ито-сан – прекрасный знаток европейского и японского искусства! – крикнул я так, чтобы Кейко услышала меня. – Его коллекция безупречна.

– Он берет пример со своего кумира принца Коноэ Фумимаро, – ответила Кейко из смежной комнаты, дверь которой оставалась открытой. – Вы знаете, как принц Коноэ покончил с собой? Ночью накануне вынесения судебного решения о признании его военным преступником категории «А» он собрал на своей вил-ле друзей, веселился вместе с ними до утра, а потом принял яд. Утром на ночном столике рядом с его кроватью нашли книгу Оскара Уайльда «De Profundis». На открытой странице был отмечен следующий абзац: «Я должен сказать себе, что сам погубил себя и что никто не может погубить человека, будь он мал или велик, кроме него самого». Таким образом он приносил свои извинения императору.

– Вы запомнили эту цитату?

– Я часто слышала ее из уст Ито-сан. Принц Коноэ жил и умер как настоящий античный сибарит, такой, например, как Петроний. Миниатюры, которыми вы сейчас любуетесь, принадлежали ему.

Миниатюры на свитке принца Коноэ иллюстрировали историю чиго, которая имела явный гомосексуальный характер. Чиго – мальчик, любовник священника. Я начал читать рассказ о чиго с того места, на котором была открыта рукопись.

В книге рассказывалось о почтенном настоятеле монастыря Нинна-джи, который всем сердцем привязался к чиго. У настоятеля было много любовников в монастыре, но чаще всего он спал с мальчиком чиго. Настоятель был слишком стар, и его член не обладал уже достаточной силой для того, чтобы проникнуть в анус мальчика. Старик ограничивался тем, что «тер свою стрелу между двух холмов». Чиго находил такую практику прискорбной и стал готовить себя специальным образом для того, чтобы доставить настоятелю истинное удовольствие.

– Кстати, раз уж мы заговорили об Оскаре Уайльде, – раздался голос Кейко из соседней комнаты, – то я хотела бы сказать, что в апреле смотрела в театре вашу постановку его «Саломеи». Я ходила на этот спектакль вместе с мадам Сато, это жена младшего брата премьер-министра Киси, Сато Еисаку.

– Вы вращаетесь в высшем обществе, дорогая Кейко.

– Если вы встретитесь с Ито-сан, то сможете тоже запросто общаться с представителями этого общества.

– Какое мнение у вас сложилось о моей постановке?

– О, мадам Сато очень понравился спектакль. При встрече она, конечно, поделится с вами своими впечатлениями.

– А вам понравилась моя режиссерская работа?

– Не совсем. Решенные в черно-белой цветовой гамме декорации и костюмы показались мне чрезмерно нарочитыми.

– Эстетскими?

– Да, можно сказать и так.

Реакция Кейко была похожа на реакцию человека, стоящего перед уставленным изысканными сладостями подносом и не уверенного в том, окажутся ли эти великолепные на вид кондитерские изделия столь же вкусны, сколь красивы.

– Я предпочел черно-белые тона, потому что, ставя это произведение на сцене, ориентировался на монохромные иллюстрации Обри Бердсли к «Саломее» Уайльда. Знаете, я мечтал сам сыграть роль Иоанна Крестителя. Это вызвало бы среди моих литературных критиков, этих слабосильных лилипутов, новую вспышку гнева.

Кейко засмеялась. Я услышал потрескивание наэлектризованной одежды, которую она надевала.

– Думаю, что после вашего участия в фильме о каракадзе эстетская постановка «Саломеи» показалась им своего рода попыткой оправдаться в их глазах.

– Вероятно, это действительно так. Они восприняли ее как извинение за «Каракадзе Яро».

Кейко промолчала, и я снова вернулся к чтению рукописи о чиго. «Каждый вечер чиго призывал в келью слугу, сына своей кормилицы, и приказывал, чтобы тот «разрабатывал пальцами» его задний проход. Затем он велел слуге вставить ему в задний проход искусственный фаллос, наполненный теплым растительным маслом. И наконец, согрел свои прекрасные ягодицы над жаровней с древесным углем.

Бедный слуга, выполнявший все распоряжения чиго, не мог удержаться и стал мастурбировать.

Подготовившись соответствующим образом, чиго явился к настоятелю рано утром на рассвете, когда старик позвал его, и настоятель сумел без труда проникнуть в его задний проход».

Как только я закончил читать рукопись и разглядывать миниатюры, из соседней комнаты раздался голос Кейко:

– Прошу вас, Мисима-сан, войдите в комнату.

Я переступил порог спальни, обставленной в неоклассическом стиле. Использование морских мотивов в декоре мебели прославляло успехи военно-морской кампании Англии против флота Наполеона в начале девятнадцатого века. Кейко сидела спиной ко мне на изящном стуле, имевшем форму развернутого свитка. Перед ней стоял богато декорированный туалетный столик с мраморной столешницей. На стене над флаконами с духами, расческами и баночками с кремом висело большое овальное зеркало, вставленное в позолоченную резную раму. В резьбе были тоже отражены морские мотивы – канатные узлы, якоря, волны. Кейко, глядя в зеркало, смотрела на меня, как будто из иллюминатора.

Я вдруг подумал, что весь этот декор в морском стиле был своего рода данью памяти мужу Кейко, летчику военно-морской авиации Омиёке Такуме.

Кейко обиженно улыбнулась:

– Как это характерно для вас, Мисима-сан! Вы любуетесь мебелью и не замечаете сидящую в комнате женщину.

– Прошу прощения, но эта комната заставила меня вспомнить об адмирале Вильневе, который потерпел поражение при Трафальгаре. Он покончил с собой и тем самым, как и принц Коноэ, искупил свою вину перед императором. Но Вильнев выбрал более элегантный способ самоубийства. Он пронзил свое сердце длинной иглой.

– Вы думаете в этот момент о самоубийстве? Как лестно для меня!

Кейко встала. Длинные черные волосы водопадом рассыпались по спине. На ней было кимоно из кремового шелка, на котором были вышиты цветки вишни. Красота и изящество Кейко произвели на меня большое впечатление. Чтобы скрыть свое смущение, я упорно рассматривал обстановку комнаты. Кейко надела свадебное кимоно, и это казалось мне странным. Даже знатные богатые семейства обычно берут такие наряды напрокат, а затем возвращают их и больше никогда не надевают после свадьбы. Должно быть, какие-то чрезвычайные обстоятельства заставили Кейко сохранить это кимоно в своем гардеробе и надеть его сегодня.

Кейко заметила мое волнение.

– Это мой свадебный наряд, – сказала она. – Он не нравился моему мужу, барону Омиёке. В те дни цветами вишни называли самолеты камикадзе, и ему был неприятен этот намек.

– Я знаю. Я работал на авиационном заводе, где производились «цветы вишни», эти летающие гробы.

– Я приказала вышить на кимоно столько цветков вишни, сколько камикадзе погибло к тому времени. Я пользовалась официальными данными, списками погибших, которые печатались в газетах. Барон Омиёке был дважды серьезно ранен еще до нашей свадьбы, вскоре после нее он снова получил ранение и почти ослеп на один глаз, но все же продолжал летать.

– Я прекрасно понимаю его.

– Правда?

Я понимал, почему барону Омиёке не понравился свадебный наряд Кейко. Это была своего рода насмешка над официальными данными о погибших, которые публиковались в прессе. На самом деле количество потерь было намного больше.

Я представил себе эту свадьбу, праздновавшуюся в те далекие памятные дни 1944 года. Барон Омиёке был кадровым офицером, храбрым и прямым, но его никак нельзя было назвать фанатиком. В день свадьбы он, наверное, спорил со своей наивной невестой, надевшей обличающий официальную ложь наряд. Я представил себе красивую юную Кейко, уверенную в том, что супруг одобрит ее выходку.

– Я, наверное, не ошибусь, если предположу, что ваше свадебное кимоно вышивали специально подобранные непорочные девушки.

– Нет, не ошибетесь.

– Мне жаль невесту, которая носила это кимоно, – промолвил я.

– То же самое сказал мне жених, но было уже слишком поздно. С тех пор я ни разу не надевала этот наряд.

– Почему же вы сделали это сейчас?

Кейко прищурилась и с вызовом взглянула на меня:

– Потому что нашу сегодняшнюю встречу можно назвать в некотором роде отложенной свадьбой.

– Груз прошлого тяжел, и нам не дано вернуть то, что стало его достоянием.

Выражение решимости в глазах Кейко нервировало меня. Ее лицо в обрамлении пышных густых волос казалось маленьким, хрупким и одновременно пугающим. Прекрасная, безупречная, несмотря на возраст, шея сейчас была покрыта багровыми пятнами, свидетельствовавшими о сексуальном возбуждении Кейко.

Она старалась взять себя в руки.

– Иногда человек делает шаг, который меняет все, в том числе и прошлое. Разве вы не сделали мне сегодня одно важное признание, Мисима-сан?

– Вы имеете в виду мое преображенное тело и участие в фильме о якудзе, где я снялся в роли злодея?

– Вы могли бы сыграть эту роль в действительности прямо сейчас.

Я засмеялся. С каждой минутой я все больше жалел о том, что обратился к Кейко с неразумной просьбой.

– Мне не следовало просить вас показать шрам.

– Вы боитесь увидеть его? Может быть, вы один из тех гордецов, которыми надо командовать, чтобы они воплотили свои желания и получили удовольствие?

– Может быть.

– В таком случае повинуйтесь.

Кейко стала приподнимать подол наряда, и я увидел сначала накрашенные лаком и похожие на маленькие красные тюльпаны ногти па ее ногах, а затем щиколотки и изящные икры.

– Стань на колени, Кокан, – приказала она. – И начни целовать мои ноги. Докажи, что ты смирил свою гордыню. Продвигайся выше. Ты должен сам найти губами мой шрам. Прости, но стыдливость не позволяет мне сразу же раздеться перед тобой.

Я припал губами к изящным лодыжкам Кейко и стал продвигаться все выше, целуя все выемки и выпуклости ее ног. Шелк кимоно шелестел от моих движений, и вскоре я оказался под ним. Меня окутывал сумеречный свет, проникавший сквозь кремовую ткань. Вышитые цветки вишни поблескивали, словно осколки зеркала. Я понял, что нахожусь в пещере богини солнца Аматерасу, где пахнет гибискусом, духами и морскими водорослями. От этих ароматов у меня кружилась голова.

Мои руки скользнули по бедрам Кейко и наткнулись на преграду – пояс, которым было туго опоясано кимоно. Кейко быстро развязала его, он упал, и в мою пещеру внезапно проник свет, так как полы кимоно распахнулись. Я задохнулся от восторга, увидев величественные пропорции ее зрелого тела, которое восхитило бы самого Тициана. Богиня с безмятежным видом глядела на меня сверху вниз. Я внимательно осмотрел ее живот, но его кожа была безупречна. Мне не удалось обнаружить шрам.

– Ты плохо искал, – заявила Кейко.

Я дотронулся до черных блестящих волос на ее лобке. Кейко со смехом оттолкнула мои руки.

– Ты не там ищешь, Кокан. – Она повернулась и взглянула в зеркало. – Шрам, который ты хочешь найти, в зеркале.

Она скинула кимоно и оперлась о туалетный столик, выставив на мое обозрение свои соблазнительные ягодицы. Хитрая лиса! Оказывается, она заранее смазала вазелином свой анус.

Когда мой член вошел в ее задний проход, на пол полетело все, что стояло на мраморной столешнице, – флаконы с духами, баночки с кремом, фотография барона Омиёке в серебряной рам-ке. Кейко сбросила все, пытаясь сохранить равновесие и крепче вцепиться в туалетный столик.

– Вы поразительно талантливы, сэнсэй, – простонала она и судорожно вздохнула от боли.

Я обхватил руками тело Кейко и сжал в ладонях ее грудь.

– Я нашел ваш шрам? – спросил я.

– Еще нет, – сквозь зубы процедила она. – Продолжайте искать.

В зеркале отражались наши искаженные лица. Руки Кейко были напряжены, так как они удерживали вес нас обоих. Пот выступил у нее на лбу. Она едва сдерживала рвущийся из груди крик.

Наконец Кейко опустила голову, и водопад ее черных распущенных волос упал на розовый мрамор. Я отпустил ее и отошел в сторону. Кейко продолжала стоять, нагнувшись и опершись на туалетный столик. Вяло, в замедленном движении, словно сомнамбула, она поднесла руку к заднему проходу и обнаружила, что из него течет кровь.

– Я причинил вам боль.

– Да, – сказала она, разглядывая пятна алой крови на своих пальцах с ярко-красными ногтями. – Вы ничего не чувствуете, занимаясь любовью, так, словно в ваш член ввели новокаин.

– Почему вы сказали мне, что у вас на теле остался шрам? Неужели весь ваш рассказ был всего лишь выдумкой?

– Идемте со мной, – промолвила Кейко. – Я хочу вам кое-что показать.

Она надела кимоно и направилась к двери. Я последовал за ней. Миновав коридор, мы вошли в комнату, которая оказалась лабораторией для проявления пленок.

– Когда-то здесь была ванная комната, – сказала Кейко. – Но когда началась война, ее переоборудовали под лабораторию.

Стены помещения были выложены кафельной плиткой, но вместо ванны здесь стояли принадлежности для проявления пленки и печатания снимков. Над раковиной сушилось несколько фотографий и пленок. Резкий запах проявителя и тонкая струйка воды, льющейся в ванночку для отпечатков, свидетельствовали о том, что здесь совсем недавно кипела работа.

Мое внимание привлек хорошо знакомый предмет – кинокамера марки «Хассельблад» на треноге. В моей памяти проснулись неприятные воспоминания о том, как я позировал в непристойных позах перед Сэмом Лазаром, у которого тоже была такая камера.

– У Сэма Лазара тоже была такая камера, – заметил я и тут же пожалел о том, что сказал это.

– Я знаю. Но эта камера принадлежит нам, можете в этом не сомневаться.

Стыдливо запахнув одной рукой полы кимоно, другой Кейко отодвинула занавеску, прикрывавшую противоположную от входа стену, и перед моим взором предстало большое круглое окно в спальню, из которой мы только что вышли. Оказывается, висевшее над туалетным столиком зеркало было с обратной стороны прозрачным.

Кейко заглянула в спальню.

– У меня такое чувство, Кокан, словно мы до сих пор находимся в той комнате. Я представляю наши искаженные лица.

– Как хитро все придумано! С помощью этой камеры можно собирать компромат на людей, а потом шантажировать их. Значит, вы намеренно заманили меня в ловушку? Признайтесь, вы действовали по приказу этого негодяя графа Ито?

– Какие глупости! – Кейко засмеялась. – Если бы у меня были намерения шантажировать вас, я давно уже сделала бы это.

– Что вы хотите этим сказать? Вы намекаете на дела, которые я вел с Сэмом Лазаром?

– Вам не следует бояться того, что кто-нибудь узнает о тех мелких махинациях, которые он заставлял вас делать, – промолвила Кейко, глядя на меня с таким выражением лица, с каким она недавно смотрела на свои испачканные кровью пальцы. – Сегодня я уже во второй раз в жизни испытала на себе тяжесть вашего тела. Следующий раз, надеюсь, вы займетесь со мной любовью более общепринятым способом.

Я онемел. Оказывается, все эти двенадцать лет, с тон памятной январской ночи, Кейко знала, кто именно обеими ногами наступил ей на живот, когда она лежала в снегу на автомобильной стоянке. Ее глаза, словно глаза всезнающей луны, спокойно смотрели на меня, и я поспешно отвел взгляд в сторону. Сквозь овальное окно я стал разглядывать маленькие статуэтки, стоявшие на туалетном столике. Это были фарфоровые фигурки собаки, кролика, белки, медведя и лисы. Я смотрел на них, не отрываясь, как смотрит ребенок на выставленные в витрине магазина игрушки. В стекле рядом с моим отражением я увидел смутное отражение призрака, выглядывающей из-за моего плеча полной луны. Кимоно, словно морская пена, с шелестом соскользнуло с плеч Кейко, и я увидел туманное отражение полушарий ее груди, похожих на холмы острова Исе, на котором пряталась богиня Аматерасу. Смутный образ Кейко напоминал мне ныряльщицу с темными, словно водоросли, спутанными волосами, пытающуюся вынырнуть на поверхность воды.

Кейко медленно, шаг за шагом, приближалась ко мне, и ее образ с каждым шагом становился все отчетливее. Я должен был прекратить ее движение, остановить акт ее материализации, не допустить ее появление из глубины вод. Она не должна была дотрагиваться до меня, касаться моего тела. Наш контакт грозил разрушить чудо, которое произошло со мной. Я прошел через зеркало! Это случилось несколько мгновений назад, в спальне Кейко. Я оказался в Зазеркалье, по другую сторону зеркала, там, где можно было наконец увидеть живущую во мне женщину. Я сумел взглянуть на темную сторону луны; невозможное стало вдруг возможным – я разглядел прятавшуюся во мне женщину, которая могла видеть меня, но сама всегда оставалась невидимой. Может быть, это и имела в виду Кейко, когда говорила о «шраме в зеркале»? Может быть, она явилась той акушеркой, которая сделала мне кесарево сечение? Впрочем, нет, мое освобождение от бремени еще не закончилось. Я должен снова надрезать шрам в зеркале, повторно вскрыть рану и выпустить на волю томящуюся во мне женщину. Я должен отделить ее наконец от себя и в самый момент ее рождения похоронить вдали от своего тела.

– Эти фигурки на вашем туалетном столике сделаны из английского фарфора? – спросил я.

– Да, это веджвуд, – ответила Кейко.

Я чувствовал ее горячее дыхание на своей щеке.

– Подарите их мне, – попросил я.

Она заколебалась. Бросив взгляд через плечо, я увидел на лице Кейко печальную улыбку.

– Я не могу, – промолвила она. – Это подарок барона Омиёке, он привез эти статуэтки из Сингапура.

– Они дороги вам как сувенир?

– Да, как сувенир, напоминающий о кратких мгновениях счастья. Именно этим они и дороги мне. А зачем они понадобились вам?

– Фигурки необходимы для того, чтобы написать один рассказ, замысел которого только что созрел у меня.

– Но разве недостаточно того, что вы видели их? Неужели вам непременно нужно обладать ими?

– Дело в том, что по сюжету моего рассказа вы охотно уступаете мне их.

– Что значит – уступаю? Вы хотите, чтобы я потворствовала всем вашим прихотям?

Вместо ответа я показал на микрофон в стене и провода, тянувшиеся к магнитофону, стоявшему рядом с камерой.

– Спальня, по всей видимости, прослушивается, – промолвил я. – Но можно ли передавать звук отсюда в спальню?

– Да, это двухсторонняя система.

– А эта комната звуконепроницаема?

– Конечно. А почему вы спрашиваете?

– Считайте, что это моя очередная прихоть. Вы можете доставить мне ни с чем не сравнимое удовольствие.

– Ни с чем не сравнимое удовольствие? – Кейко лукаво улыбнулась. – Ваша фантазия сегодня неистощима.

– Вам будет легко выполнить мое желание. – Повернувшись лицом к стеклу, я прижал к нему свои ладони. – Зеркала с детства завораживали меня. Я не понимал, как в них рождается отражение. Это казалось мне настоящим волшебством и будоражило воображение. Сколько я ни бился над разгадкой этой тайны, я не находил разумного объяснения. Я помню, что в детстве, когда мне было три года, я ходил в матроске и на моей бескозырке было написано «Катори», название линейного корабля времен Русско-японской войны. Никогда не забуду тот день, когда я, взглянув на себя в зеркало, прочел перевернутую надпись на бескозырке «иротаК». Комок подступил у меня к горлу, когда я осознал, что зеркало обладает удивительной способностью давать перевернутое изображение. Я буквально заболел от волнения. Это открытие потрясло меня до глубины души и изменило мои представления о действительности. С этого дня я начал ощущать, что в зеркалах таится зло. Зеркало никогда не показывает нас такими, какие мы есть на самом деле, то есть какими нас видят другие люди. Мне хочется однажды встать перед зеркалом, поднять правую руку и увидеть, что мое отражение тоже подняло правую руку, я хочу, чтобы надпись «Катори» читалась в зеркале как «Катори». Я хочу отражаться в зеркале таким, каким видят меня другие люди, то есть вывернутым наизнанку.

– Какие странные мысли у вас, сэнсэй, – усмехнувшись, насмешливо сказала Кейко. – Никто не видит вас вывернутым наизнанку, поверьте мне.

– Я пытаюсь передать состояние души, которое с трудом поддается описанию. Тайна моей натуры состоит в том, что я стремлюсь стать кристаллом, не совпадающим со своим зеркальным отражением.

– Вы стремитесь стать кристаллом? – Кейко расхохоталась. – Я ничего не понимаю.

– Выполните мое желание, и вы будете первой, кто увидит меня таким, каким я хочу предстать перед людьми.

– Что я должна делать?

– Стойте здесь, перед этим стеклом. А я вернусь в спальню и стану лицом к зеркалу. Затем вы включите микрофон так, чтобы я мог слышать вас. После этого вы будете отдавать мне разные команды, вы можете приказывать мне выполнять любые действия.

– Я могу приказывать вам все, что угодно?

– Абсолютно все, что придет вам в голову.

Мои слова удивили Кейко. По дороге в спальню я думал о том, что поступил опрометчиво. Теперь я находился в руках Кейко, и она могла издеваться надо мной и делать из меня дурака. Я сам выдал ей карт-бланш. Мне казалось, что в овальном зеркале уже проступили черты моей гибели. Они были воплощены в прообразе оригинала, материализованном в зеркальном письме.

Приблизившись к овальному зеркалу, вставленному в резную раму, я вгляделся в него так, словно передо мной был чистый лист бумаги, который ждал, когда я запечатлею на нем свои опасные мысли.

– Поставьте на туалетный столик все, что я сбросила с него, – раздался громкий голос Кейко, и я вздрогнул от неожиданности.

Ее команда была похожа на эхо моих собственных действий, потому что я уже начал расставлять на розовой мраморной столешнице баночки с косметическими средствами. Я был старательным слугой высокородной леди, пленником ее желаний, которые беспрекословно выполнял.

Моя невидимая госпожа торопила меня:

– Действуйте быстрее, но не суетитесь. А затем прозвучала вторая команда:

– Разденьтесь!

Я чувствовал себя дамской перчаткой, вывернутой наизнанку и небрежно брошенной на пол. Но я покорно разделся, потому что этого хотела моя госпожа.

Я не должен был ни опережать команды, ни отставать от них. Я должен был уподобиться терпеливой глине, которая ожидает, когда руки гончара придадут ей нужную форму.

– Садитесь и начинайте делать макияж, я буду руководить вашими действиями.

Голос Кейко, который передавала система связи, был похож на журчание воды в трубах. Мне показалось, что в нем звучат насмешливые нотки. Может быть, то была самоирония? Неужели она дает мне шанс выйти из игры и покончить с этим абсурдом? Нет, голос Кейко звучал безжалостно, она не испытывала ко мне ни малейшего сочувствия.

– Сначала наложите тени для век. Да, это они, действуйте.

Я наложил на свои веки бархатистые коричневатые тени, а затем маленькой щеточкой покрасил ресницы.

– В вас нет ничего от самурая, – насмешливо сказала Кейко. – Вас всегда выдавали глаза. Вы пытались сыграть роль крутого парня, но ваш взгляд был всегда по-женски мягок.

– Может быть, теперь, когда вы заставили меня подвести глаза, они кажутся менее мягкими?

Кейко засмеялась.

– То, что мы делаем, – только игра. Я притворяюсь повелительницей, а вы покорным рабом, беспрекословно выполняющим все мои приказы. Мы в плену фантазии, она окутывает нас своим тонким покрывалом и манит своей тайной.

– Я бы сказал, что скорее она окутывает нас хорионом – окружающей плод мембраной.

– Слишком театральный образ. Разве вы не боитесь показаться смешным?

– Все это, конечно, нелепо и смешно. Тайна всегда кажется смешной. Робость, застенчивость, смущение, скептицизм – все это прозрачные вещи. Но чтобы воплотить свои замыслы, необходимо прибегнуть к искусственности. Гримаса фарса превращается в улыбку трагедии.

– Замыслы слишком хрупки, для их воплощения необходима воля.

– Да, необходима такая воля, которая будет сродни состраданию или ностальгии.

– И вам все это по вкусу?

– Не знаю. Я парализован собственным интенсивным сексуальным возбуждением, я застыл и оцепенел на вершине эгоизма, зная, что внизу меня ждет бушующий океан глупости.

Кейко снова расхохоталась. Ее смех как будто заключал наши слова (произнесенные или воображаемые) в круглые скобки.

Тем временем мое преображение продолжалось. Одна команда следовала за другой, как капли воды из крана. По приказу Кейко я наложил на лицо тональный крем смуглого оттенка, а затем нарумянил свои широкие сильно выступающие скулы. Ярко-красная помада придала моему рту устрашающий вид, губы стали похожи на кровоточащую печень.

– Осторожно тонкой линией обведите контур губ с помощью карандаша для бровей.

В конце этой процедуры я попудрил лицо сиреневато-белой пудрой, и оно приобрело неестественный оттенок – я стал похож на труп с накрашенным лицом.

Меня можно было сравнить с ярким необычным закатом, отблески которого отражаются в зеркале Мертвого моря, моя голова, как будто отделенная от тела, бросала кровавые лучи на его гладь. Яркий отсвет моего лица проникал в Зазеркалье, туда, где царила тьма и пряталась луна. И эта девственная луна, управлявшая приливами и токами крови, имела власть над моими внутренними органами.

Странное чувство овладело мной. Я был совершенно уверен в том, что именно с моих губ, которые, судя по отражению в зеркале, не шевелились, слетали раздававшиеся в спальне команды. Я был своего рода чревовещателем, говорившим женским голосом.

– Вы всегда хотели знать, что видит оннагата в зеркале, – раздался голос (мой или Кейко?). – Теперь вы можете это узнать.

– Я всегда отлично знал, что видит оннагата в зеркале, когда он пудрит плечи, как женщина, и потеет, как мужчина. Я даже знаю, что чувствует этот исполнитель женских ролей в театре Кабуки, когда, отыграв спектакль, собирается на свидание, готовится испытать эмоции в реальной жизни на улице, где его уже ждет мокнущий под дождем у служебного входа любовник.

– Вы как будто смотрите живую картину, в которой показывают старомодные орудия пыток – кнут, нож и веревки, и они вдруг оказываются тем, чем они и являются на самом деле, – порнографическими атрибутами, грустными изобретениями человеческого ума, ничем не отличающимися от косметических средств, с помощью которых женщины наводят красоту. Все эти орудия – всего лишь средства, которыми человек пользуется, чтобы скрыть свой ужас.

– Или чтобы избавиться от своего ужаса. На свете существует только одно преступление – неспособность явить красоту, особенно в смерти. Я высоко ценю слова священнослужителя Ямамото Дзете, который выразил основной принцип бусидо в одной-единственной фразе: «Я понял, что Путь Самурая – это смерть». Дзете предписывает самураям использовать косметические средства, чтобы скрыть бледность и желтизну кожи после смерти. Он советует им румянить щеки перед совершением ритуала вспарывания живота, потому что воин всегда должен иметь цветущий вид и быть похожим на цветы вишни, даже после того, как его обезглавят. Умереть, не позаботившись о здоровой красоте своего внешнего вида, позорно и безнравственно. Поэтому мое накрашенное лицо не вызывает во мне ни малейшего стыда и не кажется мне абсурдным. Мимикрия рядящихся в женщин оннагата, аскетическая практика дзен и искусство самоубийства – все это явления одного ряда, в основе которых лежит один принцип. То, что нравственно, то неизбежно прекрасно. В полной мере прекрасно.

– Может быть, лучше сказать: искусственно прекрасно?

– Нет, в полной мере прекрасно.

– Встаньте. Отойдите подальше от зеркала, так, чтобы я могла вас видеть в полный рост.

– Как мало мы знаем женщин, – задумчиво пробормотал я.

– Практически вы ничего не знаете о них. То есть вам предстоит многое узнать.

В комнате воцарилось молчание, как будто кран, из которого сочился голос Кейко, внезапно закрыли. Я чувствовал на себе ее пристальный взгляд и ощущал пульс, биение сердца, нежные прикосновения плоти к плоти, вздохи. Эта тишина была тоже своего рода безжалостным приказом, заполнившим темнотой всю комнату. Я как будто находился посреди беспросветной ночи, в которой зиял овал зеркала.

– Вы используете меня для того, чтобы обрести новое рождение, – упрекнула меня моя повелительница.

– Скорее возродиться, покинуть мир фантазии.

– Мне вовсе не интересно рассматривать вашу наготу. Подойдите к туалетному столику и найдите в его ящиках что-нибудь, чтобы прикрыть части тела, на которые мне неприятно смотреть.

Я подошел к столику и открыл выдвижные ящики, в которых лежало нижнее белье, нежное и воздушное, словно пух на шейке голубки. Что из этих шелковых и атласных вещиц я мог надеть на себя?

Лифчик, словно живая змея, скользил в моих руках. Я надел этот предмет дамского белья и почувствовал его шелковистое прикосновение к своей коже. Чашечки лифчика свисали, словно маленькие гамаки, там, где должна была находиться грудь.

От белья исходил странный запах. Это был аромат духов, к которому примешивался настойчиво преследовавший меня запах гниющих морских водорослей, который проникал в мой организм и как будто начинал преобразовывать его. Ощущение тонкости и изысканности, исходившее от дамского белья, проникало в меня, подобно вирусу. Я постепенно растворялся в чувстве удовольствия, словно в ванне с теплым молоком.

Это чувство потрясло меня. Но я утратил способность задавать вопросы и сомневаться. Еще одно странное открытие поразило меня. Оно было необъятным и безграничным, и тем не менее в нем все казалось близким и хорошо знакомым. В нем время теряло свою привычную перспективу и растворялось в неописуемом чувстве слияния с вещами, с их плавным ритмом. Я слился с маленькими, нежными, прекрасными предметами женского белья, в которых растворился весь мир. Теперь я принадлежал к миру женских вещей.

Я выкристаллизовал ее. Я поймал и заключил ее в клетку зеркального отражения. Я сумел это сделать. И теперь я – женщина.

Женщина, да, но чудовищная, двуполая. Я не смог полностью избавиться от своего пола, преобразовываясь в нее. Хотя метаморфоза произошла, но мужчина во мне остался цел и невредим. Я и она соединились в одном теле и ведем за него смертельный поединок. Наши глаза, словно глаза сиамских близнецов, видят не свое тело, а тело друг друга. Мой плоский мускулистый живот – предмет моей ревнивой гордости – раздувается и округляется, пупок приобретает форму узла детского воздушного шарика. Хромосомная мутация раздувает мои бедра и расширяет таз, чтобы разместить в нем утробу. Грудные мышцы наливаются и начинают бесстыдно выпирать вперед, превращаясь в студенистые груди, упругие, пронизанные кровеносными сосудами, похожие на орхидеи с фиолетовыми ореолами. Мой вес увеличился, я почувствовал страшную тяжесть, но она была не похожа на тяжесть тех гирь и штанг, которые я поднимал в спортивном зале. Теперь я знал, что ощущает земля, какие боли она испытывает, рождая растения, ростки которых прорывают ее. Она несет на себе тяжесть всех живых существ, поднимая их к солнцу. Но самым удивительным было то, что чем больше я чувствовал себя женщиной, тем сильнее ощущал в себе мужское начало.

Я поддался иллюзии, сознательно принял фантазию за реальность, намеренно пошел против незыблемых законов естества, и моей наградой стало преступное произведение искусства, в котором я обрел незаконное существование. А она, она была не просто вымыслом, отразившимся в зеркале плодом фантазии, миражом, порожденным моим собственным преступным воображением, она действительно преодолела и стерла различия между нами. И я ощущал ее господство как собственный триумф. Мне трудно описать то чувство, которое я испытывал, оно было похоже на смесь удовольствия и боли. Один из нас (она или я, это не имело значения) испытывал нестерпимое удовольствие, которым другой наслаждался как мукой.

Я начал рыться в ящиках с тонким мерцающим кремовым бельем. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я связал вместе несколько нижних юбок. Получилось нечто вроде фундоси, традиционной набедренной повязки, которую обычно кроят из безупречно белого хлопка. Взглянув в зеркало, я увидел, что выгляжу довольно смешно, и начал надевать эту импровизированную набедренную повязку.

– Подождите. Прежде чем вы завяжете гордиев узел на своей набедренной повязке, я хотела бы, чтобы вы сначала заткнули свой задний проход ватой.

– Зачем это?

Вместо ответа Кейко тихо засмеялась. Ее призрачный смех был подобен шелесту ивовых листьев в безлунную ночь.

– Откройте нижний ящик, – велела она.

В этот ящик я еще не успел заглянуть. Я с трудом выдвинул его. В ящике лежал таинственный предмет, завернутый в небеленый холст. По его очертаниям я сразу же догадался, что это. Развернув холст, я обнаружил то, что и предполагал найти, – самурайский меч вместе с его точной уменьшенной копией, кинжалом – ероидоси. Рукоятки и ножны оружия были украшены драгоценными камнями и инкрустированы перламутром. Это были превосходные, редкие образцы, изготовленные в старину. Я вынул из ножен ероидоси. Клинок был покрыт защитной смазкой. Я вытер его парой чистых кружевных трусиков. Сталь, таившая в себе несомненную опасность, мрачно поблескивала.

– Вы узнаете эти меч и кинжал?

– Да. Они были изготовлены в шестнадцатом веке мастером Секи-но-Магороку. Я уже видел это оружие двенадцать лет назад в коллекции Сэма Лазара.

– Надеюсь, вы понимаете, что шедевр мастера Секи требует от вас?

– Да, понимаю.

Я поискал глазами вату на туалетном столике, но не нашел ее. И лишь в корзине для мусора я заметил ватные тампоны среди клочков бумаги, комочков сухой косметики и спутанных волос.

– Повернитесь спиной к зеркалу так, чтобы я видела, что вы делаете.

Я заткнул ватой задний проход, обмотал повязку вокруг бедер, а затем отступил в глубину комнаты так, чтобы Кейко могла хорошо видеть меня в коленопреклоненной позе. Я предчувствовал, что следующей будет команда «Станьте на колени». Я воплощал все тайные желания своей зрительницы, все ее сокровенные замыслы. Ее тайное желание «Стань женщиной» было написано на клинке. Теперь я ожидал последней команды, выражавшей ее самое сокровенное желание, я ждал слов: Я ХОЧУ УВИДЕТЬ, КАК ВЫ УМИРАЕТЕ.

Всю свою жизнь я мечтал услышать эти слова. Мне казалось, что вся нация с надеждой смотрит на меня; что все многочисленные анонимные зрители застыли, ожидая увидеть в линзе зеркала порнографическое зрелище, смысл которого выражен в словах: Я ХОЧУ ВИДЕТЬ, КАК ВЫ УМИРАЕТЕ.

И что же я сам увидел в зеркале? Одинокого актера, оставленного один на один с приговором судьбы, затерянного среди раскиданного повсюду женского белья; грустную, гордую, застенчивую фигуру, стоящую на коленях. Смешное существо, переодетый в женщину самозванец, стоящий на коленях в священном месте, которое можно уподобить залитой лучами полуденного солнца сцене театра Но.

Передо мной на полу лежало оружие – меч и кинжал, Я хорошо помнил эти предметы, с ними были связаны неприятные воспоминания о пережитом унижении в апартаментах Сэма Лазара. Правда, сейчас они были так далеки, что казались плодом моего воображения. Оружие же было не вымышленным, а настоящим, и теперь оно находилось в моем распоряжении. Я снова посмотрел в зеркало и вспомнил о стоявшей за ним кинокамере на треноге. Я понял вдруг, что она всегда находилась там и снимала меня всю мою жизнь, фиксируя ее шаг за шагом жестоко, равнодушно и постоянно. Сама реальность с полным ко мне безразличием снимала меня на пленку, создавая обо мне фильм, одновременно фантастический и банальный. И этим кинематографическим глазом, который преследовал меня повсюду, этой скрытой, но вездесущей зеркальной линзой, в тени которой я жил, было Безличное, Невидимое, Неназываемое Я, «тот, кого никто не знает». Сие таинственное начало обозначали обычно древним китайским иероглифом Чин, имевшим значение «луна, разговаривающая с небесами». И я погрузился в эту зеркальную луну, ведущую разговор с небесами, и в ней исчезло личное местоимение «я», которое заслонило бесчисленное количество других «я» в полной завораживающей тишине. Но все же я являлся объектом анонимных желаний этого таинственного начала, и оно разговаривало с небесами моим собственным, но только измененным голосом, как мой единственный реальный двойник.

Тишину нарушил звук рвущейся ткани, как будто сама действительность, подобно завесе, с нечеловеческим криком распалась пополам. Это я оторвал полоску от нижней юбки. В центре этой ленты нарисовал лаком для ногтей красный диск, Восходящее Солнце, а затем жирным карандашом для бровей вывел иероглифы боевого самурайского девиза: «Служить Нации Семью Жизнями».

Я обвязал голову этой повязкой. Теперь я был готов к съемкам.

– Когда вы положите конец всем вашим семи жизням?

– Это произойдет рано или поздно. Но какое значение это имеет для вас? Вы здесь для того, чтобы быть гарантией моей смерти, ее отражением, последним кадром, который я заполню собой. Фильм человеческой жизни рано или поздно подходит к концу, к самому последнему кадру, который придает особое значение всему, что было запечатлено на пленке раньше. Жизнь наконец становится осмысленной. Смысл можно найти лишь в той жизни, которая уже закончилась. Я уверен, что все произойдет именно так.

– Только мертвые знают, происходит это на самом деле или нет.

– А я мертв.

– Почти, но еще не совсем. И тем не менее вы сомневаетесь, вы колеблетесь.

– Я не прошу об отсрочке. Я сосредоточиваю силу воли на последнем кадре. Что значат те семь жизней, конца которых вы с таким нетерпением ждете? Что значит сама моя жизнь? Я могу определить первые шесть стадий моей жизни, начиная с детства и заканчивая нынешним моментом, шестью словами, выстроив их, словно короткое стихотворение, в колонку, похожую на столб спинного позвоночника: выздоравливающий гомосексуалист писатель актер знаменитость атлет.

– Шесть личиночных стадий, я прошел их, прежде чем стать тем, кем являюсь сейчас, – патриотом. Это седьмая стадия. Шесть предшествующих стадий моего тридцатипятилетнего существования можно охарактеризовать такими малоприятными для меня, но заслуженными эпитетами, как болезненный конформистский циничный самовлюбленный дискредитирующий мошеннический Это, по существу, перечисление моих шести грехов, каталог моих мелких правонарушений, лишенных величия настоящего преступления. Но вот я достигаю седьмой стадии, и мне в лицо бросают настоящее серьезное обвинение – обвинение в патриотизме. И эта седьмая стадия характеризуется теми же шестью прилагательными, но возведенными в превосходную степень. Эту самую мучительную стадию моей жизни можно назвать наиболее болезненной, наиболее конформистской, наиболее циничной, наиболее самовлюбленной, наиболее дискредитирующей и наиболее мошеннической. Все этапы моей прошлой жизни можно с полным правом назвать предосудительными, но ретроспективный свет последнего, мученического, этапа искупает всё, все брошенные в мой адрес обвинения поглощаются седьмым самым главным – обвинением в МЯТЕЖЕ. Я умираю мятежником. Последний меркнущий луч заката положит конец жизни последнего императорского мятежника. И самым скандальным в этой ситуации является то, что я назвал МЯТЕЖОМ патриотизм. Мятеж позволяет мне разглядеть фикцию патриотизма в его истинном проявлении и неприкрытой реальности. Патриотизм – это ЖЕНЩИНА.

– Так позвольте этой женщине увидеть, как вы умираете.

Я взял кинжал и рывком вынул его из ножен. Зажав его в правой руке, я заметил, что она слегка дрожит. Неужели это страх заставляет дрожать мою руку?

– Вы дрожите?

– Я не ожидал, что кинжал окажется таким тяжелым, таким инертным.

– А чего вы ожидали? Того, что он окажется таким же невесомым, как слова? Неожиданная тяжесть смерти заставила вас дрогнуть.

– Нет, я заколебался, потому что почувствовал удивительную легкость. Моя рука дрожит, потому что напряжена более, чем это необходимо.

Я склонился над острием клинка так, словно защищал язычок пламени от ветра, и стал гипнотизировать его взглядом, а затем направил клинок себе в живот, но его острие все еще не касалось моего беззащитного тела, до сих пор не осознававшего свою уязвимость. Наконец я приставил клинок к мягкой плоти и, нажав на него, оставил метку на теле. Теперь клинок знал, какую цель ему предстоит поразить.

Струйка крови потекла из моего левого бока. Это была настоящая кровь, не косметика, не красный лак для ногтей. И все же тело еще не почувствовало грозящей ему опасности. Словно посторонний зритель, не ощущающий боли, я видел в зеркало все, что происходило. Мое тело выполняло команды, которые, казалось, отдавало само зеркало. Я видел, как две руки, вцепившиеся в рукоять, высоко подняли кинжал. Я чувствовал, как напряглись мышцы моей спины, и ощутил гордость, которую испытывали мускулы, которые изготовились убить меня. Неужели я смогу наблюдать все свои действия до самого конца?

Зеркало издает звук, который как будто разрывает темную неподвижность комнаты, словно крылья летучей мыши, и успокаивающий мираж моего отражения рушится. Я услышал свой собственный крик «кья!», вырвавшийся из глубин моего естества и придавший мне сил. И вот на выдохе я вонзил нож в живот.

В самый последний раз я выполнил волю Юкио Мисимы. Мы оказались в полной пустоте. Нас поразила пустота, в которой оба мы – я и Юкио Мисима – исчезли. Ничего не видя вокруг, мы сговорились положить конец жизни, которой ни один из нас, в сущности, никогда по-настоящему не обладал.

В ту долю секунды, которая предшествует удару кинжала, ничто – никакая мысль, никакой довод рассудка не может вмешаться; для знания и оценки ситуации нет ни времени, ни достаточного пространства. И все же рассудок знает, что именно он является разницей между реальностью и верой. Но от знания никогда не было никакой пользы, а тем более оно бесполезно сейчас, когда слепота реальности и слепота веры готовы столкнуться друг с другом. И они сталкиваются в то мгновение, когда стальной клинок вонзается в мой живот. Меня пронзает страшная боль.

Какой покой и умиротворение испытывал бы я, если бы боль была единственной реальностью в это мгновение. Но боль превращает все знакомое в незнакомое, и хотя она заслоняет собой образ Юкио Мисимы, она не может заглушить голос, который продолжает расспрашивать меня:

– Это и есть сеппуку?

В голосе слышалось скучное человеческое удивление. И эти жалкие слова я должен выслушивать, испытывая смертные муки?! Несмотря на боль, я чувствовал комичность ситуации.

– Глупец, ты всю жизнь лелеял амбициозные мысли о сеппуку, и вот теперь твои руки выполняют абсурдные действия, следуя твоим командам. Они настойчиво осуществляют твою волю, – ты должен прилагать неимоверные усилия и стараться сохранить жизнь, чтобы умереть.

Да, именно это и есть сеппуку.

Каждая мышца, каждый нерв, каждая частица моего существа, находившиеся до сих пор под защитой инстинкта самосохранения, взбунтовались против меня, своего хозяина, который совсем потерял голову. Руки отказывались повиноваться безумцу, который вонзил клинок в свои внутренности. Мои кишки подняли мятеж против меня, пытаясь всеми средствами изгнать сталь, которой я хотел перерезать их. Змея жизненного начала, обитающая у основания спинного хребта, в приступе ярости подняла голову и, словно кобра, раздула свой капюшон. В глазах у меня потемнело, я чувствовал, что моя воля парализована нестерпимой болью.

Я был на грани отчаяния, еще немного – и я мог бы, пожалуй, отказаться от своих намерений. Реальность приказывала мне сдаться, прекратить свои действия, внутренний голос призывал меня сопротивляться. Но я не должен был слушать его.

– Я сам протестую против собственных действий!

Мне показалось, что этот крик вырвался у меня. Но на самом деле вместо этих слов из моего рта потекла на колени слюна. Я бросил взгляд вниз и увидел свою перепачканную кровью руку и торчащий в ране кинжал. И кинжал, и рука сильно дрожали.

Я не ожидал, что мое тело окажет столь сильное сопротивление. Мои руки враждовали друг с другом. Левая в отчаянии вцепилась в правую, заставляя ее сжиматься вокруг скользкой рукояти кинжала. Мои глаза недоверчиво наблюдали за тем, как рана миллиметр за миллиметром постепенно растет и кинжал медленно приближается к пупку, разрезая ткани живота. Енидоси необходимо было подбодрить, чтобы он быстрее продвигался к центру живота. Чувствуя, как силы покидают меня, я смотрел на показавшееся из раны острие кинжала, окровавленное, в желтых капельках жира.

Мышцы живота судорожно сокращались, внутренности были залиты тошнотворными панкреатическими соками и содержимым вскрытой двенадцатиперстной кишки. Отвратительная жидкость сочилась из пищевода, и я задыхался от ее зловония. Неимоверным усилием воли я подавил приступ тошноты. От судорожных спазмов рана открылась еще больше. С изумлением я наблюдал за тем, как мои кишки начинают вываливаться из меня, словно клубок червей. Я почувствовал сильные диарейные позывы в прямой кишке. Кинжал выскользнул из моей руки, он сделал свое дело и больше не был нужен мне. Мои внутренности вывалились наружу, но экскрементам путь был надежно закрыт ватным тампоном. Так вот зачем моя хитроумная повелительница заставила меня заткнуть ватой задний проход!

– Да, именно для этого. И вы прекрасно это знали, когда выполняли мое распоряжение.

Из моей груди вырвался вздох, похожий на предсмертный хрип.

– Тщетная предосторожность. Она не помешала мне испустить кровавую мочу, которая испачкала мою набедренную повязку.

– Вы думаете, это моча? Но, быть может, это жидкость совсем другого рода. Может, это липкий альбумин вашей спермы.

– Зачем вы продолжаете мучить меня?

– Это доставляет мне огромное удовольствие. Это – наш половой акт, о котором я всегда мечтала. Я мечтала насладиться вашей болью.

Может быть, именно волны наслаждения, которое в тот момент испытывала моя мучительница, заставляли меня страдать? Боль овладела моими чувствами и волей. Моя голова неудержимо клонилась на грудь. Я разглядывал свои внутренности, которые из разверстой раны ниспадали мне на колени. Взор туманился, глаза застилала кровавая пелена.

– Вас утомила моя страсть, – промолвила Кейко.

– Какой отвратительный запах…

– Разве вы не узнали его? Вы же бывали в морге и видели вскрытие трупов, помните? Это запах анатомируемого трупа. Взгляните на себя. Ваше лицо приобрело желтоватый оттенок, вы уже мертвы, и поэтому ваши внутренности издают такую вонь, какая обычно стоит на скотобойнях и в сортирах.

– Отвратительное зловоние жизни.

– Радуйтесь тому, что вы покидаете эту зловонную жизнь.

– Но что за шум? Мне кажется, я слышу, как кто-то стонет.

– Да, это ваши стоны. И вы будете еще долго стонать, потому что не предусмотрели главного, вы не назначили кайсаку-нин, человека, который должен был бы обезглавить вас. Он положил бы конец вашему поединку со смертью. Вы забыли об этом?

– Я не хочу, чтобы меня оставляли один на один с болью. Я надеюсь, что кто-нибудь…

– Кто-нибудь? Вы говорите о вашей верной тени и палаче, который всегда находится у вас за спиной с занесенным над вашей головой мечом?

– Да, я хочу, чтобы он наконец нанес удар! Удар!

– Вы упустили кое-что существенное. Вы говорите о мятеже, но где же ваши сообщники? Где заговорщики? Где составленный вами для них сценарий мятежа? Ночной бумагомаратель, вы слишком долго были один, и ночь отложила отпечаток на все, написанное вами, смысл ваших слов стал темен и неясен. Вы заставили мудрую, как зеркало, женщину, которую ваше собственное отражение называет патриотизмом, наблюдать за вами. Но этого еще недостаточно, чтобы превратить фантазию в реальность. Я – пуповина, которая надежно привязывает вас к жизни. Оглянитесь вокруг. Это место интимной близости. Спальня, зеркало, кровать. Здесь есть все необходимое для занятия любовью, кроме обнаженного возлюбленного, в глазах которого отражалось бы ваше неистовое желание насладиться им. Ваш сценарий предусматривает реальность крови, зловонные раны и обезглавленные трупы. Ваша жизнь могла бы закончиться здесь, в этой театральной фантазии. Кровь прекрасно стимулирует порнографию, даже если ее проливают только в своем воображении. Я могла бы освободить нас обоих от жестокости вашего кинжала. Описание последней минуты в вашем сценарии смерти легко изменить. Даже теперь сделать это еще не поздно. Вы могли бы испытать предсмертные ощущения только в своем воображении и продолжать жить до преклонного возраста, как делают современные прагматики. Оглянитесь вокруг…

Мое тело обмякло, и мысль пресеклась так, словно меня обезглавили. Пальцы ослабели, и из них выпала ручка, липкая от черных, словно ночь, чернил.

Я стоял на коленях у своего писательского алтаря, импровизированного письменного стола, на котором лежали ритуальные предметы, но не сеппуку, а писательского труда, – бумага, ручки и чернила. По телу струился липкий пот. В правой руке я сжимал листы бумаги, на которой выкристаллизовалось в слова физическое напряжение этой ночи.

Я слышал предрассветные трели птиц. Вдали, на востоке, там, где море, тихо ворчал бог грозы Сусаноо, готовясь к первой улыбке солнца. В комнате работал электрический вентилятор, который, впрочем, не мог справиться с высокой влажностью. Я чувствовал на затылке дуновение воздуха, разгоняемого его лопастями. Влажные бумаги на моем столе шевелились от этого искусственного ветерка. Я взглянул на фарфоровые фигурки собаки, кролика, белки, медведя и лисы, талисманы Кейко. Они, словно часовые, несли свою вахту, стоя рядом с репродукцией с картины Гвидо Рени «Святой Себастьян». Сегодня эта репродукция с изображением атлетически сложенного мученика находилась здесь, на моем импровизированном письменном столе, в гостинице «Урокойя», расположенной в морском курортном местечке Атами.

Услышав звук кубика льда, упавшего в стакан, я поднял голову. Мои глаза не сразу привыкли к царившей в комнате полутьме. Я увидел большие черные иероглифы, нанесенные на белую ширму, за которой стояла кровать. За ширмой кто-то шевелился, и вскоре я увидел Кейко. Она была одета в белый шелковый халат с рисунком, изображавшим черные бамбуковые листья.

– Здесь слишком высокая влажность, – промолвила она. – Я долго не могла уснуть.

Кейко прикурила, держа сигарету в изящных пальцах с накрашенными красным лаком и похожими на маленькие факелы ногтями. Пламя спички осветило ее прекрасное бледное лицо с глубокими тенями под глазами и иссиня-черные волосы. Халат Кейко был распахнут, и я видел капельки испарины, поблескивавшие на ее теле, словно роса. Она была поразительно прекрасна сегодня. Спичка догорела, и Кейко, которую я только что описал в своем произведении, снова погрузилась в предрассветную полутьму, словно богиня солнца Аматерасу, удалившаяся в пещеру на острове Исе.

– Простите, если я ночью мешала вам работать.

– Вы совершенно не мешали мне. Вы вели себя очень тихо.

– Как вор?

– Посмотрим, какой вы вор, когда рассветет.

Черные грозовые облака затянули все небо. О присутствии Кейко в комнате свидетельствовали лишь блуждающий огонек сигареты и стук льда о дно стакана с виски. Я молча ждал, когда появится солнце.

 

ГЛАВА 8

ИКИГАМИ – ЖИВАЯ БОГИНЯ

Я вновь возвращаюсь к июньским событиям. На следующий день после нашей случайной встречи в баре мы с Кейко проснулись в одной постели в особняке графа Ито. В смежной комнате уже был подан английский завтрак на двоих. Меня смутило то, что некто невидимый с таким усердием заботится о нас. Кейко завтракала с большим аппетитом.

– Хидеки, слуга сенатора Ито, – заверила она меня, – умеет держать язык за зубами.

– Однако сенатор Ито, несомненно, узнает о нашем свидании.

– Он уже все знает, – весело заметила Кейко, наливая мне чай в чашку из мейсенского фарфора.

Большую часть стола, за которым мы завтракали, занимала ваза с двумя дюжинами черных тюльпанов. В надписи, выгравированной на прикрепленной к цветам открытке, говорилось, что букет предназначался для «икигами». Эти довольно мрачные тюльпаны, должно быть, кто-то прислал Кейко, но то, что в открытке она была названа «икигами», живой богиней, казалось мне странным. Так обычно называют шаманку, обладающую выдающимися магическими способностями. Я решил, что этими цветами сенатор Ито Кацусиге поздравил Кейко с успешным выполнением его задания, которое заключалось в том, чтобы заманить меня в ловушку.

– У вас нет аппетита? – спросила Кейко, протягивая мне тост, намазанный земляничным джемом.

Я чувствовал, что за мной, как за заключенным, пристально наблюдают.

– О чем вы пишете? – спросила Кейко. – Мне хотелось бы знать, зачем вам понадобились мои фарфоровые фигурки.

– Как и большинство писателей, я очень неохотно говорю о незаконченных произведениях.

– Я требую, чтобы на сей раз вы изменили своему правилу.

– Я пишу историю любви, у которой не может быть счастливого конца.

– Историю нашей любви?

– В некотором смысле. Это история идеальной любви.

– В таком случае это не наша история.

– Как вы думаете, чем должна закончиться история идеальной любви?

– Смертью. Чем же еще?

– Я завидую вашему мужу, барону Омиёке. Он умер прекрасной смертью. Я вспоминаю о цветках вишни, вышитых на вашем свадебном наряде. После смерти он занял на нем достойЕюе место.

– То, что происходит после смерти, не в счет. Он мертв, и этим все сказано, – промолвила Кейко, но выражение ее лица свидетельствовало о том, что она не относится к своим словам всерьез.

– Разве вас не приводила в восхищение мысль о том, что вы занимаетесь любовью с человеком, который принял приглашение императора умереть?

Кейко улыбнулась, но ее лицо при этом походило на наки-цо, древнюю маску театра Но, изображавшую плачущую женщину.

– О да, это было в высшей степени соблазнительно. Но, видите ли, я не любила барона Омиёке.

– Вы испытывали искушение последовать за ним и тоже умереть?

Кейко открыла пудреницу и взглянула на себя в его зеркальце. – Теперь я начинаю понимать, зачем вы хотите получить мои фигурки.

– Вы правы. Каждая деталь имеет свое законное место в жизни, и в художественной литературе каждая, даже самая незначительная и тривиальная подробность должна иметь теоретическое обоснование. Повседневной жизнью правят различного рода представления и верования. Я могу явственно представить выражение вашего лица и чувства, которые вы испытали, когда узнали о гибели барона Омиёке. Вы разглядывали эти невинные безделушки, эти маленькие фарфоровые сувениры, и ощущали, как крепко они привязывают вас к жизни. Глубочайшее ощущение реальности было столь же мощным и столь же хрупким, как и намерение барона Омиёке умереть. Эти неодушевленные статуэтки ничего не значат для вас и одновременно заключают в себе глубочайший смысл, они эзотерически связаны с гибелью пилота, с его объятым пламенем самолетом. В них заключена сама судьба.

– Какая нелепость! Вы, конечно, можете использовать мои статуэтки в своих целях. Вы все равно сделали бы это, даже если бы я вам запретила брать их. Вы, писатели, эксплуатируете действительность. От вашего прикосновения всякая реальность съеживается и превращается в художественный вымысел.

– Предположим, я сказал бы вам, что пишу рассказ о мятеже нинироку.

– Что?! Опять? – Кейко рассмеялась. – Вы придаете слишком большое значение событиям, произошедшим 26 февраля 1936 года. Может быть, вы уже забыли, какой пасквиль написали о сенаторе Ито? В нем вы изобразили мятежников нинироку как бедных дезинформированных глупцов, обманутых агентами высшего командования армии и поднявших восстание, которое было обречено на неудачу.

– Или на успех, если бы император поддержал мятежников. В этом случае Японию ждало бы возрождение.

– О каком успехе может идти речь? Очевидно, вы сами не понимаете смысл того, о чем написали в своем рассказе. Все ультранационалистические волнения и беспорядки в 1930-х годах были фикцией, своеобразными театральными постановками, в которых в роли режиссеров выступали власти, а исполнителями стали введенные в заблуждение наивные глупцы.

– Я отрекся от этого рассказа.

– Неужели? В таком случае почему бы вам не отречься от всего, что было вами написано, что составляло смысл вашей жизни и принесло вам славу?

– Я уже сделал это.

– И все же, несмотря на это, вы пишете сейчас историю любви, которая разворачивается на фоне событий восстания нинироку. Что за странная идея, сэнсэй? – Кейко взглянула на черные тюльпаны. – Завтра праздник в честь бодхисатвы Дзиндзо в горном храме Осорезан. Я намереваюсь преподнести эти цветы горным духам мертвых детей. Хотите отправиться вместе со мной в горы?

– До Симокиты не так-то легко добраться. Мне нужно собраться в дорогу.

– Так собирайтесь!

У меня не было другого выхода, и я принял приглашение Кейко посетить священную гору Осореяма, которая, согласно молве, таила большую опасность. Если раньше мы с Кейко ходили вместе по ночным клубам, то теперь начали совершать паломничества в священные горы, к ясновидцам, шаманам и отшельникам.

Тогда я еще не знал, что ставки в игре возросли, хотя я этого очень хотел. Человек не всегда понимает, что его желание уже исполнилось. А исполнение желания не всегда радует его. Я отправился с Кейко в горы к мико, слепым ясновидцам, с тяжелым сердцем. Я подозревал, что Кейко строит коварные планы, приглашая меня на праздник в честь Дзиндзо, спасителя детей. Моя совесть была нечиста, я вспоминал свою тайную привязанность к мальчику Дзиндзо, испытывая неприятные чувства. Мне казалось, Кейко, строя козни, мстит мне за потерю ребенка двенадцать лет назад. Я решил смиренно принять наказание и тем самым искупить свои прошлые грехи, не понимая, что наказание может касаться не прошлого, а будущего.

Вулкан Осореяма, расположенный на полуострове Симокита, представлял собой лишенную растительности гору. Пустынный пейзаж отражал состояние моей внутренней пустоты. В безлюдных угрюмых местах находят утешение не только святые, но и те, у кого тяжело на сердце. Сюда стекались паломники со всей Японии. Они поднимались в горы, чтобы увидеть слепых мико и поговорить с ними. По преданию, на склонах горы обитают духи несчастных, неупокоенных мертвых, то есть это место является своего рода адом. Подобным преданиям начинаешь верить, когда видишь глубокие пропасти и пузырящие серные источники, которые как будто берут свое начало в потустороннем мире. На краю одной из пропастей, где, по поверью, обитали не обретшие покоя духи, Кейко положила букет черных тюльпанов.

– В буддийской космологии Осореяма – это шесть царств мертвых, – сказала она, – включая ад, в котором вместо дождя с неба падают острые мечи.

– Моя бабушка имела обыкновение пугать меня, живописуя этот ад. Описание она взяла у Генсина, проповедника секты Амиды.

На Кейко было белоснежное кимоно. Ее гета оставляли на белой золе, которой усыпаны склоны вулкана, следы, похожие на отпечатки птичьих лапок.

Мы подошли к стоявшему на берегу озера на полпути к вершине горы храму. Под навесом несколько слепых ясновидиц принимали просителей. В основном это были пожилые женщины, вдовы, а также матери, потерявшие сыновей. Глядя на этих несчастных женщин, я вспоминал Сидзуэ. Одни ясновидицы, вызывая духов, стучали четками, сделанными из ста восьмидесяти черных бусин; другие махали осирасама – задрапированными тканью куклами с головой лошади, насаженной на длинную палку. За тридцать иен мико был готов вызвать духа и поговорить с вами от его имени. Я подслушал несколько таких разговоров. Одна безутешная мать в отчаянии спрашивала ясновидицу о пропавшем без вести сыне, другая о муже-камикадзе, третья жаловалась на то, что по ночам ее мучают кошмары.

Слепые провидицы отвечали, на мой взгляд, слишком формально, их ответы не соответствовали степени страданий, которые испытывали паломники.

– В наши дни ответы мико вряд ли способны утешить страждущих, – заметила Кейко. – Их слова – это просто ката, формальная декламация, которая давно потеряла силу подлинного пророчества.

– Мне хотелось бы испытать на себе силу этих пророчеств, которые, как мне кажется, уходят своими корнями в глубокую древность.

– Вот видите, а вы сомневались, что поездка будет полезна для вас, – сказала Кейко и добавила: – Я знаю, что перед отъездом вы наводили кое-какие справки.

– Удивительно, как быстро разносятся слухи! Да, вы правы. Я пытался узнать правду о судьбе вашей горничной. Хотел докопаться до истинных причин ее заточения в монастырь.

– И что же вы узнали?

– То, что она действительно находится в женском монастыре секты Хоссо, но не вблизи Киото, как вы сказали, а в Гессудзё, около Нары.

– И из этого вы заключили, что у меня есть дочь, которая, возможно, воспитывается где-то в Наре или в Киото?

– Возможно.

– Коюми сослана в монастырь по причине, которая ей хорошо известна и которая касается не ребенка, умершего в прошлом, а ребенка, который еще только должен родиться.

Прежде чем я успел удивиться столь странному объяснению, Кейко воскликнула:

– Посмотрите, это абиса-хо!

Из храма вышла толпа одетых в белое паломников, они распевали буддийские молитвы и стучали своеобразными кастаньетами, называемыми боккен. По преданию, этот деревянный инструмент освобождает человека от грехов. Паломники окружали плотной толпой абиса-хо – мальчика и девочку с выкрашенными белой краской лицами.

– Эти дети прошли в горах трудные испытания, и теперь они – камигакари, владеющие духом, – сказала Кейко.

И действительно, они казались настоящими призраками, явившимися из мира мертвых. Пустынная страшная черная гора как будто выпила из них все жизненные соки. От толпы отделился мальчик и приблизился к Кейко.

Он дернул ее за рукав кимоно и поздоровался, назвав Кейко икигами, а затем повернулся ко мне и показал язык. Его выходка сразу же разрушила атмосферу таинственности, от которой холодок пробегал у меня по спине. Дерзкий красный язык красноречиво свидетельствовал о том, что передо мной шаловливый ребенок, а не призрак. Я рассмеялся, однако никто, кроме меня, похоже, не находил выходку мальчика смешной. Пение стихло, боккен умолкли, и мальчик сильнее вцепился в рукав кимоно икигами.

– Плохое предзнаменование, – сказала Кейко. Паломники стали повторять сутру Лотоса, которая помогала избавиться от зла, и бить в плоские барабаны.

Так началось мое знакомство с миром священных гор. Раньше я знал о нем только понаслышке или по легендам. Кейко все лето возила меня по священным горным местностям Японии, о существовании которых я прежде даже не подозревал. Безупречно белый монашеский наряд Кейко, аскетическая бледность ее лица после многих дней поста и воздержания контрастировали с черными вечнозелеными лесами гор и покрытыми лавой вершинами. Эти контрасты и крайности присутствовали и в нашей жизни. От полного самоотречения и аскетической практики Кейко вдруг на следующий день переходила к разгулу, пила и занималась со мной сексом в маленьких гостиницах у подножия гор. Как говорила Кейко, спустившись со священных гор и попав в замкнутое пространство тесного гостиничного номера, мы оказывались в состоянии священной беременности.

– Я путешествую с погребальной табличкой, она лежит в мешочке, висящем у меня на шее, – сказала Кейко однажды августовской ночью, когда мы вместе лежали на циновке в гостиничном номере в деревне Одаки, расположенной в предгорьях Онтакэ. – Вот она, пощупайте. Но я не могу назвать вам мое посмертное буддийское имя, которое написано на табличке.

Затем она быстро разделась и, спрятав мешочек с табличкой под одежду, зажгла свечу. Мерцающее пламя освещало наши слитые в муке тела. Мы были похожи на двух альпинистов, которые, выбиваясь из сил, карабкаются вверх по отвесной скале, до первых предрассветных сумерек. Кейко была неутомима и превосходила меня в выносливости. Она упорно шла вперед в своих неуклюжих гета.

Поднимаясь к вершине Онтакэ, мы миновали несколько зон, прошли леса из вечнозеленых сосен и криптомерии и водопады. В шестой, высокогорной зоне росли карликовые сосны и простиралась тундра. А затем началась безжизненная зона лишенных растительности скал и лавы. В августе, когда стоит высокая влажность, очень трудно преодолевать крутые горные подъемы. Однако Кейко легко справлялась с ними. Чтобы не испортить цвет лица, она надвигала на лоб платок. Казалось, пыль и грязь не пристают к ее безупречно белой одежде. Даже таби, носки, оставались белоснежными, несмотря на то, что мы шагали по вулканическому пеплу.

Наш путь из деревни к вершине горы был обозначен мегалитами – своеобразными памятниками святым, обитавшим на горе Онтакэ. На камнях были вырезаны их посмертные имена и почетный титул, рейдзин. Их дух навсегда поселился на этих склонах, и преданные последователи могли вызывать его. Там, где кончалась зона растительности, памятники рейдзин уступали место каменным фигурам наводящих ужас буддийских божеств и бронзовым синтоистским свиньям с древками, торчащими в их задних частях. Здесь резко понижалась температура. От холодного высокогорного воздуха, похожего на дыхание призрака, меня бросало в дрожь.

Высота горы Онтакэ, расположенной в Центральном Хонсю, составляет 9 000 футов. Она выглядит не столь впечатляюще, как горы Фудзи или Мива, на которых мы побывали в июне во время праздника Сайгура. Вершина Онтакэ давно уже сглажена вулканическими взрывами, оставившими плато с пятью кратерами, которые со временем превратились в озера. По дороге мы встретили горики, носильщиков, которые несли на себе продовольствие для сотен паломников, поднимающихся на Онтакэ. Что касается нас, то Кейко заранее предупредила меня, что в течение двух дней, пока будет длиться наше посещение горы, мы не должны ни есть, ни пить. Белый туман окутывал скалы, но вот он рассеялся, и мы увидели святилище Кегамине, как будто парившее в вышине над нами. Из-за облаков вышло солнце, и его лучи отразились в озерax, вокруг которых стояли хижины и группы примитивных каменных статуй.

Одетые в белое паломники издавали странные крики и звонили в колокольчики. Этот шум должен был ввести медиумов в транс.

Мы с Кейко совершили восхождение в одиночестве, нас не сопровождали ко – члены клуба паломников, которые ежегодно посещали Онтакэ. Кейко не доверяла современным клубам. Она называла их членов «духовными туристами».

– Сейчас здесь проходит конгресс медиумов, – сказала она, когда мы проходили мимо каменного изваяния женщины-дракона и хижины, из которой распространялись соблазнительные запахи супа. У меня в животе заурчало от голода. – Среди собравшихся здесь людей есть и хорошие медиумы, но большинство плохих. Наша цель состоит в том, чтобы встретиться с настоящим духовидцем, сендацу Хирата Ансо, профессором древней истории из университета Васеда.

Мы перешли высохшее русло реки, которое было усыпано небольшими пирамидками камней, сайнокавара. По поверью, эти пирамидки сложили духи мертвых детей.

Целый день мы с Кейко ходили на медиумические сеансы, которые проводились то в больших группах, то парами. Я своими глазами видел, как медиумы впадали в транс и начинали вещать. Их била дрожь, глаза закатывались, по телу пробегали эпилептические конвульсии. Однако пророчества, которые они изрекали, носили банальный характер. Они говорили о том, какой урожай риса будет в этом году, делали прогнозы о предстоящих тайфунах, но главным образом предсказывали тривиальные повседневные события.

В конце дня мы поднялись к расположенному на самой высокой точке горы святилищу Сандзурокудодзи, «36 мальчиков». Оно было расположено на заснеженной скале. Я чувствовал слабость и головокружение от холода, голода и бесконечных криков паломников во время медиумических сеансов, и мне хотелось только одного – отдохнуть от неистового карнавала всех этих колдунов и ясновидцев.

Но мне было не суждено обрести покой. Мы с Кейко устроились на ночлег в переполненной людьми хижине и вынуждены были провести всю ночь, сидя спина к спине. Я не мог уснуть, как ни старался. Мне постоянно мешали звон колокольчиков, пение и новые люди, входившие в хижину. А на рассвете вновь раздались вопли одного из медиумов.

В такой обстановке мы, конечно же, не могли предаваться любовным утехам. Но тем не менее именно в эти часы между нами устанавливалась самая глубокая интимная связь. Прислонившись спиной к спине Кейко, я ощущал, как от ее тела исходят волны любви. Пряди ее волос падали мне на затылок. В набитой человеческими телами хижине Кейко говорила со мной по-английски. И эти слова, которые кроме нас никто не понимал, были похожи на шепот любовников в моменты наивысшего наслаждения.

– Вы все время думаете о самоубийстве, – промолвила она. – Эта мысль преследует вас, словно дурной запах. Я это давно поняла. Кстати, это понял и мальчик абисахо, которого мы встретили на Осореяме. Вы преобразили свое тело, сделали его атлетически сильным и прекрасным с одной целью – убить себя. И вы знаете, каким способом совершите самоубийство, но пока не знаете, когда это произойдет…

В два часа ночи мы вместе с другими паломниками отправились на вершину скалы, где должны были зажечь священный костер. Полная луна освещала тропинку, идущую вдоль ущелья. Наши длинные тени обрывались, падая в пропасть. Внизу, под нами, мы видели вершины менее высоких гор. Странные, залитые лунным светом существа в белых одеяниях собирались в естественном, образованном скалами амфитеатре у площадки, на которой должен был вспыхнуть священный огонь. Высокая гора хвороста уже ждала, когда к ней поднесут факел. Там лежали сосновые таблички, на каждой из которых были написаны имя, возраст и желание. Я прочел имена камикадзе и других героев, павших в годы войны.

Старейшина секты Онтакэ взмахнул мечом, призывая ками, и амфитеатр наполнился пением и звоном колокольчиков. Костер наконец вспыхнул. Когда огонь догорел, вокруг него начали танцевать паломники. У меня возникло желание присоединиться к ним.

– На восходе солнца у водопада Синтаки мы встретимся с профессором Хиратой, – сказала Кейко.

В предрассветных сумерках мы начали спуск с Онтакэ туда, где располагались водопады. Мы летели, как на крыльях, испытывая необыкновенную легкость, несмотря на то, что не выспались и давно ничего не ели. Спустившись в зону лесов, мы углубились в их заросли и пошли на шум водопада. Странно, но мне казалось, что я слышу звонкий смех ребенка, похожий на птичьи трели.

– Здесь повсюду можно встретить неуловимые проявления иного мира.

Эти слова я услышал столь же явственно, как и только что отзвучавший детский смех. Впрочем, возможно, фраза просто мелькнула у меня в голове.

Наконец мы подошли к водопаду Ситаки. Неудержимый поток воды, бурный после августовских ливней, низвергался с большой высоты в мелкую чашу озера, наполненного камнями, на которых были выцарапаны надписи. Нас встретил худой, болезненный на вид, но поразительно красивый молодой человек. Он вручил Кейко охапку диких лилий, длинные стебли которых были обернуты в листья папоротника.

– Добро пожаловать, икигами, – с улыбкой приветствовал он ее.

На молодом человеке не было ничего, кроме набедренной повязки. Его обнаженное тело светилось, словно лилия. Неужели это и есть профессор Хирата? Молодой человек встал под водопад, и я испугался за него. Мне казалось, что он был слишком слаб и хил и не сможет противостоять силе потока, обрушившегося на его голову.

– С середины зимы он каждый день становится под водопад, это испытание холодной водой называется суигио, – раздался чей-то голос, и я увидел выходящего из леса сухонького бритоголового человечка.

На нем тоже не было ничего, кроме набедренной повязки. Наверное, этот лесной эльф и был профессором Хиратой. Не представившись, странный человек неопределенного возраста сразу же заговорил со мной:

– Вы все еще считаете, что кульминацией всей истории синтоизма является черный дождь, низвергнувшийся на Хиросиму?

– Простите, что вы сказали? – удивленно переспросил я.

– Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. Упавшие на Японию атомные бомбы, в которых заключена сила урана, предопределены самой судьбой. Уран занимает главенствующее место в гороскопе Его величества. Это оригинальное мнение о нашей культуре принадлежит вам.

Кейко! Кто, кроме нее, мог передать этому гному мой разговор с депутатом Цудзи, произошедший восемь лет назад? Я бросил на свою спутницу обиженный взгляд, но она проигнорировала его.

– Вы захватили с собой флейту, сендацу? – спросила она гнома.

– Да, мне позволено играть на флейте, но кусочки кожи на горе Онтакэ запрещены.

Интересно, что он подразумевал под «кусочками кожи»?

Профессор Хирата показал нам свою флейту из ойя, куска застывшей лавы. Инструмент был похож на большое гладкое продолговатое черное яйцо с отверстиями-клапанами.

– Эту флейту подарила мне гора Хагуро. В ней уже были проделаны эти отверстия. Духи ками передали мне ее для того, чтобы я с ее помощью мог вызывать их.

Поднеся свою каменную флейту к губам, он начал дуть в нее. Диапазон звуков, которые производил этот инструмент, был необычайно широк, – от низких басовых нот до самых высоких, пронзительных. Профессор сопровождал игру на флейте вздохами, ворчанием и фырканьем. Никогда в жизни я не слышал ничего подобного. Даже виртуозы музыки дзен, игравшие на бамбуковой флейте, не могли сравниться с Хиратой. Звуки его инструмента казались мне голосом самих ками. Я догадался, что звуки, которые я принял за детский смех, тоже издавала чудесная флейта профессора.

Эта странная музыка самым необычным образом подействовала на стоявшего под водопадом молодого человека. Подойдя ближе к воде, Хирата неистовыми звуками флейты довел юношу до исступления. Медиум смертельно побледнел и начал задыхаться. Мне показалось, что он вот-вот умрет.

– Он так слаб и хил, что может не пережить состояние транса, – сказал я Кейко.

– В него вошел гохо-додзи. Этот юноша помогает профессору Хирате во время медиумических сеансов. Он обладает сверхъестественными способностями. Я встречалась с ним раньше. Его зовут Огава Сей, он студент университета Васеда, в котором преподает профессор Хирата.

Хотелось закрыть глаза. Убийственные звуки флейты сводили меня с ума. Казалось, еще немного, и я тоже начну биться в судорогах, как это делал медиум.

– А что это за «кусочки кожи», о которых говорил профессор? – спросил я Кейко.

– Профессор Хирата является ямабуси мистического культа Сугендо, во время сеансов он надевает на себя куски замши. Но на горе Онтакэ на кожу наложен строжайший запрет. Профессор Хирата согласился быть нашим проводником на священную гору Хагуро. Мы совершим это паломничество осенью. Профессор является главой ямабуси Хагуро.

Я много слышал о ямабуси, к числу которых принадлежал Хирата Ансо. Их еще называли «спящие в горах». Это был возникший в эпоху средневековья орден монахов-воинов, исповедовавших культ, в котором слились воедино синтоистский шаманизм и эзотерический буддизм. Хотя эти монахи не принадлежали к сословию самураев, они имели право носить меч и в эпоху феодализма служили наемниками. Ямабуси подвергались гонениям в конце сёгуната Токугавы, а затем в период правления Мэйдзи. Наш флейтист принадлежал к сословию современных колдунов, которые были сродни ясновидицам мико. Я слышал, что проводником ямабуси в их путешествиях в мир духов был демон деревьев, тенгу, получеловек-полуястреб, враг буддийских законов.

Музыка наконец оборвалась, и Хирата звучным, хорошо поставленным, как у актера театра Но, голосом спросил:

– Кто к нам явился?

Юноша, извиваясь и корчась под потоком воды, завопил в ответ что-то нечленораздельное. После нескольких жалких попыток связаться подобным образом с миром духов профессор Хирата вынужден был спасать своего медиума, который едва не захлебнулся. Посадив полуживого Огаву на берегу, профессор стал яростно бить его по спине и выкрикивать заклинания, которые должны были вывести медиума из глубокого транса.

Кейко тем временем удалилась в лес и вскоре вновь появилась из-за сосен совершенно нагая вопреки правилам приличий, действовавшим на горе Онтакэ. Она направилась прямиком к водопаду. Оставив медиума, профессор Хирата устремился за ней. Он присел на корточки на камнях, обратившись лицом к Кейко. На них низвергался мощный поток, разбивавшийся о камни чаши озера. Брызги воды образовывали искрящийся туман, переливавшийся всеми цветами радуги. Пальцы профессора начали складываться в знаки, обозначавшие девять священных слогов – рин-био-то-ша-дзин-нецу-цай-дзен-кья! Темп движения похожих на когти ястреба пальцев убыстрялся, они как будто гипнотизировали Кейко. Казалось, что она стала добычей хищной птицы.

Я приблизился к озеру, испытывая острое желание окунуться в его прозрачные чистые воды. Хирата оставил свою флейту на поросших лишайником валунах рядом с Огавой, который постепенно приходил в себя. Я взял тяжелый черный камень, на котором все еще поблескивали остатки слюны Хираты, и подул в отверстие. Однако флейта не издала ни звука.

Профессор Хирата размашистым жестом как будто нанес удар пальцами в живот Кейко и взревел: «Аум! Аум!» Это слово было альфой и омегой санскрита и заключало в себе вселенную. Кейко внезапно громко заговорила незнакомым мужским голосом:

– Из-за моря идут неупокоенные духи, но еще рано, еще не пришло время для встречи с ними…

Кейко осеклась. Вода вскипела вокруг ее бедер и окрасилась в розовато-лососевый цвет. Кейко двинулась к берегу, и я увидел, что у нее по ногам течет менструальная кровь. Она спешила покинуть священное озеро, чтобы не осквернить его.

– Еще не время, – разочарованно промолвил профессор Хирата, следуя за Кейко, и поморщился от отвращения, взглянув на струйку менструальной крови.

Мне показалось, что он обращается не к нам троим, а к более широкой аудитории. И вскоре из-за деревьев показались паломники в белых одеяниях. Их было очень много. По-видимому, они все это время прятались в лесу. Профессор Хирата и окончательно пришедший в себя Огава замахали руками и бросились к приближавшимся паломникам, пытаясь остановить их.

– Прочь! Прочь! – кричали они. – Разве вы не видите, что еще не время?

Не произнеся ни слова, паломники повернулись и исчезли из виду так же тихо и спокойно, как и появились. Огава принес из зарослей три кимоно и, когда Кейко взяла из его рук свою одежду, снова протянул ей букет лилий. Завязывая пояс на своем кимоно, профессор Хирата обернулся ко мне:

– Японцы по своей сути мессианский народ. Такова их судьба. И с этими словами он исчез в зарослях бамбука, растворился в них без следа, как истинный демон тенгу. Ястреб улетел.

Кейко с охапкой диких лилий в руках и испачканным кровью подолом кимоно была похожа на невесту.

– Я хотела бы сегодня же возложить эти цветы в Атами в память о Семерых, – сказала она. – Давайте отправимся туда прямо сейчас. Вы согласны?

«Семерыми» в народе называли генерала Тодзио и шестерых офицеров, которых союзники объявили военными преступниками и повесили. Семь деревянных табличек с их именами были тайно спрятаны за статую Будды в святилище на вершине Атами, которое стало своеобразным мемориалом и кенотафом.

– Отсюда довольно далеко до Атами, – ответил я. – Конечно, если бы я мог идти быстрей…

– Мы возьмем напрокат машину в Фукусиме.

Из-за дождя мы задержались в дороге и приехали в Атами слишком поздно. Это курортное местечко, находящееся в пятидесяти милях от Токио, славилось своими лечебными ваннами и куртизанками. Мы решили переночевать в гостинице «Урокойя», а утром совершить восхождение на вершину горы, где стояло святилище.

За летними грозами обычно следуют живописные закаты. Когда в Атами начался заход солнца и гряда облаков над темнеющим морем окрасилась в пурпурные, зеленые и оранжевые тона, мне стало вдруг не по себе. Показалось, что разноцветные облака похожи на человеческие внутренности, вывалившиеся из раны на небе. Когда я вышел из машины на усыпанную галькой дорожку перед гостиницей, мое беспокойство возросло. Галька была усыпана неисчислимым количеством красных стрекоз. Заметив мою растерянность, Кейко засмеялась.

– Вы ступаете так осторожно, словно исповедуете джайнизм и вам запрещено причинять вред живым существам, – сказала она.

– Я не вижу смысла в причинении вреда живым существам.

– И в то же время вы высоко цените воинскую доблесть?

– Самурай не проявляет неразумной жестокости. Мы направились к гостинице.

– А вы знаете, – спросил я, – что один из самых великих мастеров игры в го, Сусаи, умер здесь в 1940 году?

– Я и не знала, что вы играете в го.

– Да, я одно время играл в го со своим дедушкой, но он умер через два года после смерти мастера Сусаи.

Я наклонился и взял камешек.

– Эта галька напоминает мне белые и черные камешки для игры в го, их располагают ка поле, состоящем из трехсот шестидесяти одной клетки.

Камешек был красноватым от раздавленной на нем стрекозы. Эта галька и страшные, похожие на человеческие внутренности облака навеяли воспоминания о мучительной смерти Нацуко. Она умерла в 1939 году, двадцать один год назад, от язвенного кровотечения.

По всем приметам пребывание в Атами не сулило нам ничего хорошего. И в подтверждение этому на гостиничную стоянку въехала роскошная серебристая спортивная машина, и из нее вышли мои соседи по дому в Магоме: молодой биржевой маклер Мацуи Кендзи и его жена Аяко. Мацуи Кендзи обожал гонки на спортивных машинах, и моя жена Йоко разделяла его страсть. Ее увлечение было настолько серьезным, что она попросила меня дать ей письменное разрешение на участие в гонках. Я отказался это сделать, и мы поссорились. Это был самый серьезный конфликт за все годы нашего брака.

– А как же наш уговор, даннасама ? Вы забыли, что обещали мне не ущемлять мою свободу? Вы говорили: «Я – не ортодоксальный японский муж», – напомнила мне Йоко, пытаясь имитировать мой голос. – А теперь вы запрещаете мне невинное хобби! Я должна была сразу догадаться, зачем я вам нужна. Вы хотели только одного: чтобы брак сделал вас в глазах общества более респектабельным. Неужели вы испугались, что я составлю вам конкуренцию и обо мне заговорят так, как заговорили о вас, когда вы занялись боевыми искусствами и стали позировать фотографам нагишом на нашей террасе средь бела дня?

К моему позору, я тогда одернул Йоко:

– Молчи, женщина. Или ты хочешь, чтобы нас услышала моя мать?

– Я действительно очень хочу, чтобы она нас услышала! – воскликнула Йоко.

Она была очаровательна в гневе. Йоко вообще очень красива. Но у нее есть один недостаток. У моей жены напрочь отсутствует воображение. Ее желания бедны и банальны. Ее совершенно не интересует поэзия, но увлекают гонки на спортивных автомобилях. Однако задетое самолюбие заставляет ее порой возвыситься до вершин настоящей патетики и выражать свои чувства в поэтической форме.

В своих семейных неурядицах я обвинял Мацуи Кендзи и после ссоры с женой стал избегать его. И вот теперь он стоял передо мной рядом со своей шикарной машиной и делал вид, что ничуть не удивлен, увидев меня здесь с другой женщиной. Его жена, напротив, не могла скрыть своего изумления. Взгляд Мацуи был прикован к букету лилий, который Кейко держала в руках. Может быть, он догадался, для чего они предназначались? По иронии судьбы Мацуи Кендзи был потомком генерала Мацуи Иванэ, главнокомандующего японскими вооруженными силами в Центральном Китае. Это он устроил резню в Нанкине и заслужил прозвище «нанкинского мясника». Мацуи Иванэ был одним из семерых повешенных союзниками военных, и табличка с его именем тоже находилась в высокогорном святилище Атами.

Узнав друг друга, мы сначала смутились, а затем инстинктивно поклонились друг другу.

– Кто это? – спросила Кейко.

– Внучатый племянник генерала Мацуи.

– И поэтому вы побледнели, как призрак?

– Я чувствую себя пойманным за руку вором.

– Почему? Потому что вы отняли у меня мои драгоценные фарфоровые статуэтки?

В окне забрезжил рассвет. Лучи восходящего солнца осветили фарфоровые фигурки и Кейко, которая теперь больше походила на утомленную женщину, нежели на прекрасное мифическое существо. Стоявшие в вазе желтые лилии уже начали вянуть.

Кейко протянула мне свою сигарету и стакан виски.

– Обычно я не завтракаю виски и никотином, – сказал я, однако все же взял предложенные сигарету и стакан.

– Вы заслужили это. Я наблюдала за вами в течение двух часов и, признаюсь, испытывала зависть. Ваша сосредоточенность потрясает. Я видела, что вы все это время не отрывали пера от бумаги, писали не останавливаясь, не делая исправлений.

– Писать быстро и без помарок было для меня когда-то насущной необходимостью. А затем перешло в привычку. Кстати, вы – первый человек, который видел, как я работаю. Даже моя мать никогда не наблюдала за тем, как я пишу. Она обычно раскладывала на столе письменные принадлежности, бумагу, ручки, чернила и ставила рядом чашку чая. Но когда я наконец садился за стол, она удалялась из комнаты.

– Значит, я удостоилась невероятной чести, которой не удостаивалась даже ваша мать.

Я почувствовал в ее словах скрытый сарказм.

– А теперь я хочу сообщить вам кое-что интересное, – продолжала Кейко. – В этом номере до вас уже однажды останавливался писатель. Правда, это скорее был писатель по необходимости, чем по призванию. Он жил здесь, а также во многих других скромных гостиницах летом и зимой 1944 года, в период работы над своим шедевром. В поездки он брал с собой красивых молодых спутников и спутниц, весь вечер кутил с ними, а затем, когда они засыпали, садился работать.

– О ком вы говорите?

– О принце Коноэ Фумимаро, потомке знатного рода, которому принадлежало Кюсю. Коноэ из клана Фудзивара были регентами, правившими Японией от имени императора с девятого столетия. В 1944 году, когда Его величество обдумывал планы отречения от трона, именно принц Коноэ, как личный советник императора, осматривал храм Ниннадзи в Киото, куда император намеревался удалиться после отречения.

– Принц Коноэ всегда преследовал одну цель – сохранить императорскую власть.

– Именно с этой целью принц Коноэ, глава фракции мира, задачей которой было подготовить и провести переговоры об условиях капитуляции и ценой поражения спасти страну, взялся писать мемуары.

– Я знаю, о каком шедевре вы говорите, хотя сам не читал его.

– Эти мемуары – чистой воды вымысел, они были составлены на основе фальшивых дневников и государственных документов. Их цель состояла в том, чтобы убедить американцев в существовании в правительстве группы умеренных либералов, которые будто бы вели борьбу с кликой военных экстремистов. Кроме того, американцы должны были поверить в наличие разногласий в среде самих военных, в существование междоусобной вражды между фракцией «Удара по Северу», целью которой являлась война с коммунистической Россией, и фракцией «Удара по Югу», которая стремилась к конфронтации с США и их союзниками-колонизаторами стран Юго-Восточной Азии. В той части мемуаров, которая была посвящена Его величеству, принц подробно описывает все заговоры, экстремистские мятежи и попытки государственных переворотов в 1930-х годах, которые дестабилизировали обстановку в стране, были направлены против деятельности умеренных либералов и мешали Его величеству предпринять шаги по достижению мира. Но главной и наиболее смелой мыслью, выраженной в этих мемуарах, была мысль о существовании коммунистического заговора, направленного на разжигание милитаристских настроений в обществе. Принц Коноэ утверждал, что красные тайно создавали условия для массового недовольства и революции, которая должна была неизбежно вспыхнуть после военного поражения Японии.

– Такой абсурд могли проглотить только очень легковерные люди.

Китае. Это он устроил резню в Нанкине и заслужил прозвище «нанкинского мясника». Мацуи Иванэ был одним из семерых повешенных союзниками военных, и табличка с его именем тоже находилась в высокогорном святилище Атами.

Узнав друг друга, мы сначала смутились, а затем инстинктивно поклонились друг другу.

– Кто это? – спросила Кейко.

– Внучатый племянник генерала Мацуи.

– И поэтому вы побледнели, как призрак?

– Я чувствую себя пойманным за руку вором.

– Почему? Потому что вы отняли у меня мои драгоценные фарфоровые статуэтки?

В окне забрезжил рассвет. Лучи восходящего солнца осветили фарфоровые фигурки и Кейко, которая теперь больше походила на утомленную женщину, нежели на прекрасное мифическое существо. Стоявшие в вазе желтые лилии уже начали вянуть.

Кейко протянула мне свою сигарету и стакан виски.

– Обычно я не завтракаю виски и никотином, – сказал я, однако все же взял предложенные сигарету и стакан.

– Вы заслужили это. Я наблюдала за вами в течение двух часов и, признаюсь, испытывала зависть. Ваша сосредоточенность потрясает. Я видела, что вы все это время не отрывали пера от бумаги, писали не останавливаясь, не делая исправлений.

– Писать быстро и без помарок было для меня когда-то насущной необходимостью. А затем перешло в привычку. Кстати, вы – первый человек, который видел, как я работаю. Даже моя мать никогда не наблюдала за тем, как я пишу. Она обычно раскладывала на столе письменные принадлежности, бумагу, ручки, чернила и ставила рядом чашку чая. Но когда я наконец садился за стол, она удалялась из комнаты.

– Значит, я удостоилась невероятной чести, которой не удостаивалась даже ваша мать.

Я почувствовал в ее словах скрытый сарказм.

– А теперь я хочу сообщить вам кое-что интересное, – продолжала Кейко. – В этом номере до вас уже однажды останавливался писатель. Правда, это скорее был писатель по необходимости, чем по призванию. Он жил здесь, а также во многих других скромных гостиницах летом и зимой 1944 года, в период работы над своим шедевром. В поездки он брал с собой красивых молодых спутников и спутниц, весь вечер кутил с ними, а затем, когда они засыпали, садился работать.

– О ком вы говорите?

– О принце Коноэ Фумимаро, потомке знатного рода, которому принадлежало Кюсю. Коноэ из клана Фудзивара были регентами, правившими Японией от имени императора с девятого столетия. В 1944 году, когда Его величество обдумывал планы отречения от трона, именно принц Коноэ, как личный советник императора, осматривал храм Ниннадзи в Киото, куда император намеревался удалиться после отречения.

– Принц Коноэ всегда преследовал одну цель – сохранить императорскую власть.

– Именно с этой целью принц Коноэ, глава фракции мира, задачей которой было подготовить и провести переговоры об условиях капитуляции и ценой поражения спасти страну, взялся писать мемуары.

– Я знаю, о каком шедевре вы говорите, хотя сам не читал его.

– Эти мемуары – чистой воды вымысел, они были составлены на основе фальшивых дневников и государственных документов. Их цель состояла в том, чтобы убедить американцев в существовании в правительстве группы умеренных либералов, которые будто бы вели борьбу с кликой военных экстремистов. Кроме того, американцы должны были поверить в наличие разногласий в среде самих военных, в существование междоусобной вражды между фракцией «Удара по Северу», целью которой являлась война с коммунистической Россией, и фракцией «Удара по Югу», которая стремилась к конфронтации с США и их союзниками-колонизаторами стран Юго-Восточной Азии. В той части мемуаров, которая была посвящена Его величеству, принц подробно описывает все заговоры, экстремистские мятежи и попытки государственных переворотов в 1930-х годах, которые дестабилизировали обстановку в стране, были направлены против деятельности умеренных либералов и мешали Его величеству предпринять шаги по достижению мира. Но главной и наиболее смелой мыслью, выраженной в этих мемуарах, была мысль о существовании коммунистического заговора, направленного на разжигание милитаристских настроений в обществе. Принц Коноэ утверждал, что красные тайно создавали условия для массового недовольства и революции, которая должна была неизбежно вспыхнуть после военного поражения Японии.

– Такой абсурд могли проглотить только очень легковерные люди.

– Но американцы действительно оказались легковерными людьми. Принц Коноэ рассчитывал на тот панический страх, который они испытывали перед коммунистической угрозой. Кроме того, он полагал, что Америка терзается угрызениями христианской совести, что американцы подсознательно чувствуют правоту коммунистических идей, поскольку левые отстаивают интересы неимущих. Совесть мучает их, как ночной кошмар.

– Интересная теория.

– Это не теория, а факт. Написанный принцем Коноэ шедевр добился своей цели. С Его величества была снята всякая вина за случившееся, и Вашингтон поверил в то, что только император может остановить в Японии социальную революцию.

– Я знаком с подобной оценкой роли этих мемуаров, но не согласен с ней. Шедевр принца Коноэ, на мой взгляд, не имел никакого значения. Америка и без указки Коноэ уже сделала ставку на правый японский консерватизм.

– В таком случае наши мнения расходятся.

– Вы упомянули о пресловутых оргиях, которые устраивал принц Коноэ в 1944 году. Признайтесь, вы участвовали в них?

– Нет.

– Понятно. Значит, вам рассказал о них граф… простите, сенатор Ито.

– Вы можете расспросить его об этом сами. Кстати, если вы его попросите, он с удовольствием покажет вам один из черновиков мемуаров принца Коноэ. Я не могла участвовать в оргиях, потому что, как вы, должно быть, помните, в 1944 году вышла замуж.

Кейко нетвердой походкой подошла к столу и снова налила себе виски.

– На этой картине изображен гомосексуалист, – промолвила она, показывая на лежавшую на моем столе репродукцию с картины Гвидо Рени «Святой Себастиан». – Вы сейчас пишете о ней?

Красный лак на ее ногтях облупился, сигарета прилипла к нижней губе. Я не ответил на вопрос, и Кейко засмеялась.

– Вас восхищает Себастьян, в которого приятели вонзили свои стрелы, словно булавки в подушечку? Вы, мужчины, странный народ. Меня скорее может восхитить поступок его жены Ирины. Она пришла к месту казни мужа, чтобы похоронить его, но обнаружила, что он жив, и выходила его. Мне было всегда интересно, каким образом ей удалось вернуть ему здоровье. Может быть, вы знаете это?

Я снова ничего не ответил.

– Вы все еще пишете историю идеальной любви? – спросила Кейко.

– Да, героем такого сюжета, в соответствии с правилами театра Но, предписанными его основателем Зеами, может быть только потерпевший поражение воин. Поражение смягчает воинскую ярость и способствует проявлению лирического начала.

– А что вы можете сказать о героине вашей истории?

– Те же самые правила театра Но касаются и ее. Она должна обладать свойством «хиэ», то есть холодной неприступной красотой. Та женщина, которая наслаждается счастьем настоящего, не может обладать совершенной красотой. Лишь память об утраченном счастье способна придать ей несравненное изящество. Красота – это в некотором смысле всегда что-то, что находится в прошлом. Во всяком случае, эстетика саби видит красоту в увядающем, грустном, холодном, во всем том, что похоже на луну, скрывшуюся за пеленой дождя.

Что значит дерева плач?

Это всего лишь хруст оболочки цикады, – процитировала Кейко строчки из «Какицубата», пьесы театра Но.

– Хорошо сказано. Самый страшный момент в жизни писателя наступает тогда, когда он оглядывается назад, в прошлое, видит написанные им произведения и вдруг обнаруживает, что находится в тупике. Все, что я написал, – всего лишь хрустнувшая оболочка цикады. Я стою перед пустыми оболочками, которые составляют собрание моих сочинений, и слышу глухие аплодисменты тех, кого уже давно нет на этом свете. Я не желаю видеть себя старым и уродливым. Причем я имею в виду не возраст и безобразную внешность. Можно быть старым и уродливым с юных лет. Кстати, это – признаки раннего скороспелого развития. Таких старых уродцев во цвете лет сегодня можно встретить на наших улицах на каждом шагу. Духовная проказа куда страшнее любой физической болезни. Она незаметно разъедает человека изнутри.

– Однако вы чрезвычайно уродливы, сэнсэй.

– Увы, это так, мадам Омиёке. Уродство просочилось сквозь броню, в которую я заключил себя. Но без этой раковины из накачанных мускулов я казался бы еще более уродливым. Я являл бы собой жалкое зрелище. Люди видели бы во мне героя-писателя, мученика, прикованного к письменному столу. Те, кто выше всякого героизма ценит врожденную слабость, восхищались бы моей «внутренней» красотой и считали бы ее результатом тяжкого писательского труда. И вот эта публика, которая сама больна духовной проказой, превозносила бы меня как совершенное существо. На самом деле я исполняю черную неблагодарную работу и говорю от имени тех, кто находится на грани сил и терпения; кто взвалил на себя непосильную ношу, но все же стоит на ногах, не падает под ее страшным грузом. Я говорю от лица Японии, нищей и убогой, но судорожно пытающейся создать образ величия.

– Реальная Япония – это та, которая существует здесь и сейчас.

– Реальная Япония – это та, в которой я существую посмертно.

Кейко посмотрела на себя в зеркало, озаренное лучами восходящего солнца.

– Почему вы не хотите примириться с неизбежным и, подобно вашему уважаемому наставнику Кавабате Ясунари, с присущим консерваторам изяществом смиренно оплакивать невозвратно ушедшее прошлое?

– Я не могу просто оплакивать, я должен действовать. Когда офицеры нинироку подняли мятеж, мне было одиннадцать лет. Утром, когда я шел в Школу пэров, падал снег, и до меня доносились звуки военных горнов. Я видел самолеты, разбрасывавшие листовки, которые призывали мятежников сдаваться. Я был тогда наивным ребенком и представлял, что император на белом коне, как в сказке Оскара Уайльда, выедет навстречу своим подданным, поднявшим мятеж, но сохранившим верность ему, и скажет: «Я принимаю вашу жертву и удостаиваю вас чести совершить сеппуку. Это будет залогом вашей искренности. Я сам буду свидетелем. Начинайте, вспорите себе животы, и ваша кровь возродит нацию». И перед моим мысленным взором вставала величественная картина. Шеренги солдат становились на колени и вспарывали себе животы, брызги их крови падали на снег, как падают на землю цветки вишни под порывами ветра. Вот какие мысли одолевали меня, когда мне было одиннадцать лет.

– В действительности те события были менее красочны и впечатляющи, – сказала Кейко, дотрагиваясь кончиками пальцев до припухлостей под глазами. – Мне уже сорок лет… Почему вы не хотите прочесть мне ту сказку, которую написали сегодня ночью?

И я стал читать Кейко историю молодого лейтенанта Транспортного батальона, который ничего не знал о готовящемся мятеже и о том, что в нем должны были участвовать его друзья. Возможно, товарищи пожалели его, поскольку этот лейтенант совсем недавно женился. Но они ошиблись в своих расчетах. Во время мятежа перед лейтенантом встала страшная дилемма. В императорском указе мятежники объявлялись изменниками, и лейтенант понимал, что ему могут приказать участвовать в подавлении мятежа. У лейтенанта не было выбора, и он решил совершить сеппуку. И вот 28 февраля, на третий день мятежа, лейтенант и его жена приготовились к смерти. Лейтенант решил уйти из жизни первым, он хотел, чтобы жена была свидетельницей его самоубийства… Тут Кейко остановила меня.

– Неслыханно! – воскликнула она. – Жена не может наблюдать за самоубийством мужа в качестве свидетеля. Это нарушение правил сеппуку.

– Вы, конечно, правы. Но я позволил себе некоторую вольность.

– Вообще-то это не мое дело. Если вам нравится нарушать законы действительности, пожалуйста! Но факты есть факты.

– Согласно конфуцианскому учению, литература – ложь.

– Я не знала, что вы приверженец конфуцианской этики. Позвольте в таком случае спросить вас, зачем ваш лейтенант попросил жену быть свидетельницей его самоубийства?

– Собственно говоря, это понадобилось не лейтенанту, а мне. Мне нужен был рассказчик, который своими глазами видел бы акт сеппуку и описывал бы его.

– Почему вы в таком случае не описали самоубийство от лица самого лейтенанта?

– Это было бы довольно сложно. Такой подход нарушил бы главный критерий эстетики – правдоподобие.

– Значит, эстетика превалирует над этикой. Или, может быть, была еще одна, тайная причина того, что вам захотелось взглянуть на акт сеппуку со стороны? Мне кажется, вы сами мечтаете совершить самоубийство на глазах свидетеля. Я подозреваю, что ваш лейтенант – вовсе не лейтенант, а писатель. Писатель, смертельно уставший от литературы. Похоже, это именно тот случай, сэнсэй, когда писатель убивает своего героя, чтобы выжить самому. В конечном счете между вашим лейтенантом и Густавом фон Ашенбахом из «Смерти в Венеции» Томаса Манна нет никакой разницы. Оба эти персонажа обречены на смерть по этическим причинам, но казнены в силу эстетических причин. Манн убил Густава фон Ашенбаха, чтобы заменить его. Неужели вы так устали от литературы, что пытаетесь найти средства, чтобы избавиться от нее, и ради этого готовы пойти на самоубийство?

– Если вы правы, то у меня есть только два выхода. Или пережить смерть изнутри, стать прагматиком, настоящим зомби, и дожить до преклонных лет. Или совершить самоубийство.

– Я уже советовала вам пережить смерть изнутри, взяв пример с вашего наставника Кавабаты Ясунари. В любом случае ваша мечта избавиться от литературы нереальна. Вы уже описали акт сеппуку, который совершает ваш лейтенант? Да? Тогда прочитайте мне эту сцену. Но только по ходу чтения внесите кое-какие изменения. Ведите рассказ не от лица жены лейтенанта, а от лица автора.

Я без особого труда выполнил просьбу Кейко.

– Надеюсь, описание показалось вам достаточно убедительным, – промолвил я, закончив читать.

Кейко промолчала, однако ее пылающий страстью взгляд был красноречивее слов. Ленивым жестом привыкшей повелевать императрицы она показала на кровать.

– Давайте проверим, отзывчивы ли вы на ласки своей сострадательной вдовы, которая хочет вернуть вас к жизни, – промолвила она.

– Боюсь, что сила нашей неприязни друг к другу слишком велика.

– Да, велика, но думаю, она не помешает нам насладиться друг другом.

Кейко ни на мгновение не закрывала глаза во время полового акта, даже в кульминационный момент. По-видимому, ей доставляло особое удовольствие наблюдать в минуты близости за человеком, которого она ненавидела. Наше соитие походило на ледяные объятия, на отражение абсолютной пустоты двумя зеркалами. Наслаждение возрастало от болезненного сознания того, что за нами наблюдают. Но кто? Некое третье лицо? Божество, лучи которого заглядывают в окно нашего номера? Нет, ощущение было более интимным и более загадочным. То было ощущение легкости, парения в холодной лунной стерильности отражения; ощущение нечеловеческой ненависти к человеческому существу, на которое направлена моя любовь.

Лежащие друг на друге лицом к лицу, слитые воедино, мы походили на два зеркально-симметричных кристалла, не накладывающихся друг на друга, потому что один кристалл отражал другой. Я ясно видел себя в свирепых глазах Кейко. Я был для нее гомосексуалистом, гомосексуалистом во всех своих проявлениях. В течение многих лет я пытался постичь свой уранизм (этот архаичный термин Сэм Лазар использовал для обозначения того, к чему обычно приклеивают отвратительный ярлык гомосексуализма). Я пытался попять конфликт Инь и Ян внутри себя, противостояние полов, которое привело меня к гомоэротическому нарциссизму. Загадочным объектом, на который была направлена моя любовь, являлся я сам. Я всегда чувствовал в своей жизни присутствие мифического существа (возможно, зловещего бога Урана), которое преследовало меня на каждом шагу.

Я лежал на спине, испытывая смертельную усталость после многочасовой ночной работы и коитуса. Я дремал, не в силах погрузиться в крепкий здоровый сон. Кейко поглаживала меня по груди, но ее массирующие движения не могли успокоить меня и помочь расслабиться. Прикосновения были чисто механическими и выражали холодное любопытство ко мне, а вовсе не чувство нежности и участия. Ее рука двигалась так, как движется рука уборщицы, вытирающей запотевшее зеркало в ванной комнате, или рука смотрителя музея, полирующая поверхность классической статуи.

– Не симулируйте нежные чувства, баронесса.

– Я и не симулирую. Я действительно умею искренне ценить то, что, возможно, никогда не любила.

– Поступайте, как знаете.

– Ответьте мне на один вопрос. Вы пытаетесь убедить себя в том, что можно совершить сеппуку и не испытать при этом боли?

– Нет, я уверен, что боль будет жестокой. Но я должен убедить себя в том, что ее можно перенести с радостным чувством.

– Обманув себя?

– Это художественный обман. Я ведь привык ко всему, что трудно себе представить.

– Отвратительная идея.

– Разве? Чем же она отличается от того, что обычно происходит в жизни? Мы не думаем о смерти и тем самым обманываем себя, чтобы продолжать жить. Но постепенно понимаем, что попали в ловушку, что от смерти нет спасения, что мы не можем продолжать обманывать себя. Самоубийство – сознательный обман, направленный на то, чтобы больше не откладывать смерть.

Я лежал с закрытыми глазами и слышал, как Кейко открыла свою косметичку и начала делать макияж. Я погрузился в сон, но тут же проснулся от острой боли, пронзившей мой живот. Опершись на локти, я приподнялся на кровати и увидел Кейко. Она стояла на коленях, склонившись надо мной с видом опытного хирурга. В правой руке она держала пинцет с зажатым в нем лезвием, которое уже на миллиметр вошло в мою плоть. Я наблюдал, как бритва все глубже погружается в мой живот и на коже проступают капельки крови. Рука Кейко слегка дрогнула, когда она вдруг весело засмеялась. Мы увидели, как мой пенис, словно змея, околдованная волшебной музыкой, начал напрягаться и вставать.

Я снова посмотрел на свой живот, его мышцы походили на крепкие булыжники. Когда-то я писал, что мускулы дают человеку возможность добровольно принять боль. Хорошо развитые мышцы – своего рода подготовка к другому, высшему испытанию, к самурайскому приятию смерти. Я назвал это явление «внутренним самообладанием истинной культуры». Глядя на то, как мой прекрасный живот режет бритвой женщина (этим лезвием Кейко, наверное, брила свои ноги или подмышки), я думал о том, что был не прав. Мои прежние взгляды казались мне теперь самообманом, претензией на героизм, художественным вымыслом.

Удовольствие, которое я получал от боли, было связано с тем, что я недостаточно хорошо знал свое тело. Его внешние очертания были мне хорошо знакомы. Но что находилось внутри? Многие ли из нас хорошо знают свои внутренние органы и способны мысленно представить их? Известны ли нам размеры и вес нашей печени? Порой мы даже не знаем точно, где она находится! Мы существуем в блаженном неведении относительно всего, что касается наших внутренних органов.

Ощущая острую боль, я наконец осознал свои истинные желания. Я понял, что всегда стремился жить внутри, во внутреннем пейзаже, затопленном кровью, где все находится в постоянном движении, словно меняющие свою форму песчаные дюны. Там все расцвечено экзотическими красками. Раздвоенные легкие под овальным небом ребер, темно-красное сердце, трубопроводы брюшной полости, бронхи и трахеи и самый жуткий из всех органов – запутанный лабиринт мозга, заполненный звучными голосами, ароматами, вспышками света, в которых забытые мной вещи прячут свои имена. Вот где я мечтал оказаться! Я хотел знать все эти органы, как лесоруб знает все лесные тропинки, как егерь знает всех животных на своей территории. Но почему я хотел жить там, среди своих внутренностей? На этот вопрос у меня имелся очень странный ответ. Я хотел жить там для того, чтобы иметь возможность защищать свои органы от вредных воздействий окружающей среды, которые были способны отравить и погубить мой райский уголок.

Я хотел жить честно, без всякого притворства, которое обычно ведет к болезни, распаду и гибели.

Моя «сострадательная вдова» склонилась надо мной (ее волосы щекотали мне грудь), слизала языком выступившие на коже капли крови, а потом оседлала меня и, вставив мой пенис в свое влагалище, прижалась белоснежным мягким животом к моей ране. Сквозь занавес черных, упавших ей на лицо волос я разглядел алые губы, которые что-то шептали.

– Не пора ли ввести в ваш рассказ новый персонаж – повитуху? – услышал я.

– Повитуху?

– Да, человека, который помог бы вашему герою разрешиться от бремени.

– И этой повитухой должен, наверное, стать граф Ито Кацусиге?

Кейко уткнулась лбом в мое плечо, и ее бедра ритмично задвигались.

 

ГЛАВА 9

ЧАЕПИТИЕ УБИЙЦ

Такси, шурша шинами по гравию, въехало на подъездную дорожку, ведущую к дому сенатора Ито в Азабу. На рододендронах и кедрах поблескивали капли прошедшего недавно осеннего дождя. За поворотом я увидел белоствольные березы, напоминавшие русский сказочный пейзаж. Их пожелтевшие листья отливали золотом в лучах полуденного солнца.

У парадного крыльца уже стоял черный лимузин. Из него вышли бывший премьер-министр Киси Нобосукэ и его младший брат Сато Эисаку, которые были частыми гостями в доме сенатора Ито. Я предупредил графа Ито о том, что приеду сегодня, передав ему рукопись написанного мной недавно рассказа «Патриотизм» через баронессу Омиёке Кейко. В течение четырех месяцев я откладывал этот визит, пока одно обстоятельство не заставило меня наконец воспользоваться давним приглашением графа.

На пороге дома гостей встречал молодой слуга в темно-синей ливрее. Его ухмылка насторожила меня, я понял, что меня ждет здесь необычный прием. Я наклонился, чтобы снять ботинки, но вдруг вспомнил, что гости в обставленном в западном духе доме Ито не разуваются. В этот момент из тускло освещенного вестибюля показался похожий на гориллу охранник и начал бесцеремонно обыскивать меня, проверяя, нет ли у меня оружия. Я увидел на его запястьях под манжетами рубашки татуировки и понял, что попал в руки головореза из якудзы.

– Хидеки, позаботься, пожалуйста, о том, чтобы Мисиму-сан не беспокоили излишним досмотром, – раздался низкий голос откуда-то из глубины дома.

Через несколько мгновений ко мне вышел граф Ито. Он прихрамывал и опирался на трость. На нем была коричневая спортивная куртка и замшевые брюки. Я вдруг вспомнил слова отца о том, что «собака со временем становится карикатурным портретом своего хозяина». Это замечание в полной мере относилось к графу Ито, который превратился в точную копию своего шефа, принца Коноэ. Единственной уступкой графа послевоенной демократической эре раскаяния был отказ от гитлеровских усиков, которые принц Коноэ носил до самой смерти в 1945 году. У графа была узкая голова, заостренный, как птичий клюв, нос, лошадиная челюсть, усталые полуопущенные веки и высоко поднятые брови.

– Простите, пожалуйста, за оказанный вам неучтивый прием, Мисима-сан, – проговорил он скорее ироничным, чем извиняющимся тоном. – Но, к сожалению, бывший премьер-министр настаивает на подобных мерах безопасности после прискорбного инцидента, произошедшего на прошлой неделе.

Граф Ито имел в виду недавнее убийство Асанумы Инедзиро, председателя Социалистической партии. Четыре дня назад его заколол кинжалом молодой человек ультраправых взглядов. Это событие, произошедшее 12 октября, и побудило меня приехать сегодня сюда.

– По сравнению с событиями 1930-х годов этот инцидент можно счесть незначительным, – заметил я. – В довоенные годы крупным политическим деятелям постоянно угрожала смерть. Я вспоминаю интересный анекдот того времени, который свидетельствует о едком юморе Его величества. Его величество рекомендовал своим сановникам носить терапевтический пояс как средство улучшить фигуру и подобрать дряблые животы, но в действительности он предполагал, что эти пояса смогут защитить их от кинжалов убийц.

Граф Ито провел меня по застекленной галерее в восточное крыло дома.

– Как ни странно, но в тот момент, когда Его величество советовал своим сановникам надеть терапевтический пояс, я как раз присутствовал во дворце вместе с принцем Коноэ.

– Так, значит, вы все слышали собственными ушами? В таком случае вы знаете, что предосторожность Его величества не была случайной, он предчувствовал мятеж, который действительно начался в феврале 1936 года.

– Вы правы.

Когда граф Ито улыбался, он чем-то походил на Чаплина. Правда, ему не хватало чаплинских усиков.

– Я хотел бы поговорить с вами о восстании нинироку.

– Зачем? – удивленно спросил граф и ввел меня в комнату, где уже собрались гости на традиционное чаепитие.

– Мне кажется, вы уже достаточно много писали об этом мятеже. Вы прислали мне два рассказа на эту тему, – продолжал граф Ито.

Большие двустворчатые окна гостиной, в которую мы вошли, выходили в сад. Комната обставлена изящной мебелью в стиле модерн, на стенах картины Буше и несколько литографий Хиросиге. Светло-зеленые обои с изображенными на них побегами жимолости перекликались с живописным видом из окон на ландшафтный парк. Несмотря на то что гостиная была залита солнечным светом, я ощущал странный холодок, который обычно чувствуется в подземных архивах. Гости графа Ито казались мне хорошо знакомыми людьми, персонажами когда-то написанной мной пьесы.

Заметив меня, бывший премьер-министр Киси и его брат, депутат Сато, тревожно переглянулись. Киси сидел, удобно устроившись в шезлонге, его чашка стояла на подлокотнике. Он с надменным видом улыбнулся мне, обнажив лошадиные зубы и десны, и тут же отвернулся. У Киси и его младшего брата были удлиненные, как у Будды, уши. Однако Сато по сравнению с Киси обладал обаятельной внешностью. Сато был известен как крупный взяточник. Его должностные преступления привели к падению правительства Йосиды в 1954 году. Тогда Сато чуть не арестовали. Строгое красивое лицо этого политика выдавало полное отсутствие воображения и чувства юмора. Братья носили разные фамилии, потому что старшего из них усыновила семья Киси, а младший взял фамилию отца – Сато. Их отец, в свою очередь, был урожденным Киси, но его в детстве усыновила семья Сато. Усыновление, как и брак, играет в Японии большую роль в создании финансовых союзов и продвижении по социальной лестнице.

Прежде чем граф Ито успел представить меня своим гостям, ко мне подошел полковник Цудзи Масанобу и энергично пожал руку.

– Наш таинственный гость! – воскликнул он. – Вы очень изменились, Мисима-сан. Позвольте сделать вам комплимент. Вы прекрасно выглядите.

– Мисима-сан сильно рискует, – вмешался в разговор граф Ито. – После сегодняшнего посещения нашего кружка его репутация человека, сохраняющего политический нейтралитет, может пострадать.

Киси презрительно фыркнул. Цудзи отчаянно покраснел и отошел к окну.

Граф Ито представил меня бывшему премьер-министру. Поддержка Киси японо-американского Договора о безопасности вопреки протестам либеральной оппозиции привела к массовым волнениям нынешним летом, в результате чего Киси вынужден был подать в отставку. Киси окинул меня изучающим взглядом.

– Так, значит, это тот автор, который называет меня нигилистом в своих статьях в «Асахи»? – спросил он.

– Ничтожным нигилистом, – добавил Сато.

– Да, именно ничтожным, – повторил Киси и обиженно надул губы.

– Перестаньте, мой дорогой Киси, – примирительным тоном промолвил Ито. – В стенах парламента вас еще не так обзывают.

– Я могу стерпеть грубые нападки коллег по парламенту, – заявил Киси. – Но не потерплю, чтобы какой-то писака наносил мне удар в спину своим пером.

Жена Сато расхохоталась, услышав эту едкую шутку Киси.

– Мисима-сан приглашен сюда вовсе не для того, чтобы держать перед вами ответ за свои статьи, дорогой деверь, – сказала она.

Киси пожал плечами.

Граф Ито представил меня дамам, которые сидели на диване в стиле модерн. Такое поведение противоречило японским традициям, в соответствии с которыми женщин в обществе игнорировали. Я еще мог понять, почему здесь присутствует Кейко. Она выполняла функции хозяйки дома. Но даже неофициальный характер этого чаепития не оправдывал в моих глазах присутствие других женщин.

Мадам Сато сидела посередине, между Кейко и вьетнамкой, которую мне представили как мадам Нху. Я понял, что передо мной легендарная Леди Дракон Сайгона, невестка Нго Динь Зьема, президента Южного Вьетнама. Красивое лицо мадам Нху портило выражение наглой самоуверенности. На мой поклон она ответила надменным полупоклоном. Подавая мне чай, Кейко саркастически усмехнулась. В ее взгляде читался немой вопрос: «Почему же вы, несмотря на пристрастие к западным манерам, не привезли с собой жену?»

– Вы пьете чай с сахаром, Мисима-сан? – вежливо спросила Кейко.

– Нет, баронесса, – ответил я, борясь с желанием отомстить ей за ее насмешливый взгляд.

Я с удовлетворением заметил на лице мадам Сато недоумение, вызванное моим обращением к Кейко.

Плетеный диван был предназначен для европейцев, которые превосходят по росту азиатов. Высокой Кейко было удобно сидеть на нем, но для мадам Сато и Нху с их короткими, как у Румпельштильцхена, ногами, диван был слишком глубоким. Довольно заурядное лицо мадам Сато было озарено умом, блеск ее глаз за стеклами очков свидетельствовал о том, что ей присущи чувство юмора и живое воображение, которых лишен ее муж. На ее коленях лежала раскрытая книга, «Саломея» Оскара Уайльда с иллюстрациями Обри Бердсли. Когда я вошел в комнату, мадам Сато показывала их мадам Нху, пытаясь заинтересовать ее.

– Киси-сан высказал вам свои претензии с присущей ему прямотой, – промолвила Кейко. – Это соответствует духу Ойсо, который мы здесь все почитаем.

– Ойсо? Вы имеете в виду то местечко, куда удалился наш послевоенный лидер Йосида Сигеру?

– Да, – ответила мадам Сато. – Мадам Омиёке, наверное, забыла вам сказать, что здесь, на наших ежемесячных чаепитиях, мы придерживаемся духа Ойсо, или, другими словами, духа Йосиды-сан. Вы, вероятно, знаете, что Йосида-сан служил послом в Англии с 1936 по 1939 год. Живя в Лондоне, он перенял у англичан многие манеры и привычки, в особенности обычай устраивать чаепития и привычку выражаться прямо и открыто. Эти чаепития мы устраиваем с 1954 года, когда Йосида-сан ушел в отставку, и посвящаем его памяти.

– Считайте это чайной церемонией, – добавил граф Ито. – Мы поощряем всех говорить искренне и прямо на самые щекотливые темы. Япония стала в наши дни столь уродливой и неприглядной, что мы чувствуем необходимость культивировать простоту речи.

– Я постараюсь это запомнить, – сказал я.

«Дух Ойсо», как я заметил, выражался в манерах и одежде гостей, хотя никто из них не мог соперничать в элегантности с графом Ито. Дамы были одеты в костюмы-двойки и соломенные шляпки, которые в том году вошли в моду. Я восхищался прекрасным чайным сервизом, изящными чайными ложечками и щипцами для сахара. Я смотрел на эти предметы с тоской и ностальгией, потому что они напоминали мне об эпохе 1930-х годов, когда дипломат Йосида искусно проводил политику фракции «Удара по Югу», целью которой была война против западных колониальных держав в Юго-Восточной Азии.

Йосида, зять хранителя Малой государственной печати Макино, позже стал выполнять другие дипломатические функции, войдя в так называемую Мирную фракцию, которую возглавлял принц Коноэ и неофициально санкционировал сам император. Эта фракция разрабатывала все детали стратегии капитуляции. В 1945 году Йосиду арестовала тайная полиция как «активиста движения за мир». Это был всего лишь хитрый маневр, который обманул американцев, убедив их в том, что Йосида является демократом и на него можно положиться.

Я представил себе, какие откровения и тайны можно было услышать здесь во время традиционного чаепития. Граф Ито тем временем заговорил по-французски с мадам Нху. Она отвечала на вопросы хозяина дома, недовольно поглядывая на депутата Цудзи, который, по-видимому, до моего прихода сказал что-то такое, что очень не понравилось ей. Леди Дракон с готовностью рассказала о своем пребывании этим летом в доме Джона Ф. Кеннеди в США и похвасталась тем, что ее родственник Зьем дружит с кандидатом в президенты США.

Кейко предложила гостям выпить еще по чашечке чая.

– Без молока, пожалуйста, – сказал Цудзи. – Я, как китаец, ненавижу его. Вы знаете, что у китайцев в организме отсутствует фермент, который помогает переваривать молоко?

– Вам виднее, у вас было время хорошо узнать Китай, – с насмешливой улыбкой заметил Киси.

– Да, во всех подробностях, и, наверное, он вам изрядно надоел, – добавил Сато.

Цудзи проигнорировал эти пренебрежительные замечания.

– Китайский вопрос надо решать, – сказал Цудзи. – Он может надоесть только таким политикам, как родственник мадам Нху.

Взгляды мадам Нху и Цудзи встретились. Раздраженно тряхнув головой, мадам Нху заговорила на беглом японском:

– Ваше замечание, как и похвальные отзывы о Мао, которые мы услышали от вас недавно, недопустимы. Если бы Китаем правил Чан Кайши, мы только выиграли бы.

– Почему? Потому что он тоже христианин, как вы, ваш президент Зьем и правящая элита? – спросил Цудзи, не отрывая глаз от ломтика лимона, лежавшего в его стакане с чаем. – У Чана серые глаза, он унаследовал их от одного из своих предков – португальца, заезжего торговца вином.

– При чем тут серые глаза Чана? – раздраженно спросила мадам Нху.

– Простите, – промолвил Цудзи. – Но по большому счету вам должно быть все равно, кто правит Китаем – Чан или Мао. Китай всегда будет врагом Вьетнама.

– И нашим, – добавил Киси.

– Нашим соперником, но не обязательно врагом, – возразил Цудзи. – Я рассчитываю лучше познакомиться с ситуацией в следующем году, когда поеду в Ханой как корреспондент «Асахи».

Мадам Нху надула губы. Теперь я понял причину ее досады. Ей не нравилось, что депутат Цудзи собирается посетить Хо Ши Мина, заклятого врага президента Зьема.

Мадам Сато заметила, что я был удивлен, когда мадам Нху заговорила на японском языке.

– Во время войны я и мадам Нху вместе учились в токийской школе Святого Сердца, – объяснила она. – Япония оказала гостеприимство членам императорской семьи Вьетнама, дочерям императора Бао Дая и принца Кыонга Дэ.

– Можно сказать, что они стали заложниками учрежденной нами Сферы Совместного Процветания, – заметил я.

– Какой цинизм, Мисима-сан! – с улыбкой, свидетельствующей о ее уме и проницательности, воскликнула мадам Сато.

Эта женщина чем-то напоминала мою сестру Мицуко, живую энергичную девчонку-сорванца.

– Вы знали мою сестру Мицуко? – спросил я. – Она тоже училась в школе Святого Сердца.

– Нет, в конце войны я уже окончила школу. Но от своей кузины я узнала, что ваша сестра умерла от тифа в 1945 году. Как печально!

Кейко тем временем беседовала с мадам Нху, пытаясь сгладить неловкость и вернуть ей хорошее расположение духа. Леди Дракон с видимой неохотой снова принялась рассматривать пикантные рисунки Бердсли в книге Оскара Уайльда. Граф Ито, по-видимому, поручил Кейко и мадам Сато следить за тем, чтобы отношения между мадам Нху и Цудзи не накалялись. Мадам Сато вскоре пришла на помощь Кейко и постаралась отвлечь Леди Дракон от спора с Цудзи.

– Я полгода ждала встречи с Мисимой-сан, мечтая расспросить его о поставленной им на театральной сцене «Саломее», – сказала мадам Сато, обращаясь к мадам Нху.

– Я предупреждала вас об этом, – промолвила Кейко, лукаво подмигнув мне.

– Мадам Омиёке говорила мне, что вы собирались сыграть роль Иоанна Крестителя, – обратившись ко мне, продолжала мадам Сато. Она старалась заинтересовать этим разговором мадам Нху. – Мне кажется, в этой роли атлет смотрелся бы довольно странно.

– «Порой человеку хочется быть атлетом, а порой – женщиной», – начал я цитату, и граф Ито тут же подхватил мои слова и продолжил:

– «В первом случае ощущаешь трепет мускулов, во втором – томление плоти».

– Флобер, «Дневники», – назвала мадам Сато источник цитирования.

Кейко зааплодировала всем троим. Мадам Нху с недовольным видом назвала Флобера и Уайльда мерзкими распущенными декадентами. Услышав это, Киси усмехнулся, обнажив крупные лошадиные зубы, а на лицах Сато и Цудзи появилось снисходительное выражение.

Мне захотелось расхохотаться им в лицо, нарушить правила поведения, принятые в этом обществе, где придерживались «духа Ойсо». Но чтобы отважиться на нелепую выходку, мне необходимо было подавить свою патологическую робость. Если бы я справился со своей врожденной застенчивостью, я мог бы взять верх над этими людьми, которые явно не испытывали ко мне никакого уважения.

– Я вижу, что вы читаете «Саломею» по-французски, – обратился я к мадам Сато. – Именно на этом языке и написал когда-то это произведение Оскар Уайльд.

– Да, я захватила эту книгу, чтобы немного развлечь мадам Нху. Она пожаловалась, что у нее начнется мигрень, если она будет вынуждена без перерыва говорить по-японски.

– Давайте вместе разыграем сцену из этой пьесы, – предложил я и опустился на пол у пухлых колен мадам Сато.

Мадам Сато и Нху инстинктивно одернули юбки. Я уселся на пятки.

– Прочитайте, пожалуйста, вслух ту сцену, где Иоанн Креститель выходит из темницы, чтобы предстать перед Саломеей, которая намеревается обезглавить его. А я буду изображать действия Иоанна Крестителя. Прошу вас, не стесняйтесь.

Мадам Сато засмеялась, однако я не заметил в ней и тени смущения. В отличие от нее мадам Нху была ошеломлена моим предложением, а изумленное выражение лиц высокопоставленных гостей графа Ито доставило мне истинное удовольствие.

– Я не гожусь для роли юной девушки, почти девочки, – промолвила мадам Сато.

– А я для роли святого, которому отрубает голову юная девственница, – сказал я.

– Вы не должны терять голову, Мисима-сан, – с упреком промолвил граф Ито, однако в его тоне не чувствовалось недовольства. – Это противоречит «духу Ойсо».

Мадам Сато пришла мне на помощь и согласилась участвовать в безрассудном предприятии. Робко, словно школьница, она произнесла по-французски слова Саломеи, обращавшейся к Иоанну Крестителю, которого Уайльд в своей пьесе называл Иоканааном.

Саломея: Говори, я прошу тебя, говори! Говори, Иоканаан, и скажи мне снова, что я должна сделать.

Иоканаан: Дочь Содома, не приближайся ко мне! Закрой лицо свое покрывалом, посыпь голову пеплом и ступай в пустыню. Там ты найдешь Сына Человеческого.

Саломея: А кто он, этот Сын Человеческий? Он так же красив, как и ты, Иоканаан?

Иоканаан: Спрячься! Я слышу, как во дворце бьет крылами ангел смерти.

Трое политиков, членов парламента, не владели французским языком и поэтому не могли оценить красоту и напряжение этой сцены. Мадам Нху, которая говорила по-французски, выглядела встревоженной. Кейко пыталась сдержать смех, а граф Ито слушал с беспечным видом, слегка приоткрыв рот.

Саломея: Я хочу целовать твои губы, Иоканаан. Я хочу целовать твои губы!

Когда эротический диалог Саломеи и Иоанна Крестители достиг своей кульминации, я приподнялся. Не знаю, какой бес в меня вселился, но я вдруг схватил мадам Сато за ноги повыше лодыжек. Мадам Сато вздрогнула, и у нее с ноги упала туфля. Я наклонился и, словно услужливый продавец в обувном магазине, снова надел ей туфлю. У мадам Нху задергалась щека от нервного тика, ее прошиб пот. Она надменно поглядывала на меня сверху вниз, пытаясь скрыть испуг.

Кейко подняла с пола упавшую с колен мадам Сато книгу и продолжила читать пьесу вместо нее. Она выбрала заключительную сцену, в которой исполняется желание Саломеи и палач вручает ей на блюде отрубленную голову Иоанна Крестителя. В этом месте Кейко обхватила руками мою голову и воскликнула:

– Ах! Ты не позволил мне поцеловать твои губы, Иоканаан. Ну хорошо же! Теперь я поцелую их. Я вопьюсь в них зубами, как в спелый плод…

И Кейко, изображая торжество Саломеи, припала в страстном поцелуе к моим губам.

В гостиной воцарилась мертвая тишина. Депутат Сато побледнел от гнева. Глаза Киси стали круглыми, а его нижняя челюсть отвисла от изумления. Цудзи несколько раз нервно дернул головой, словно отгонял осу. Первой из оцепенения вышла мадам Нху. Она вскочила на ноги, кипя от возмущения. Ее религиозные чувства ярой христианки были оскорблены.

– Я не могу слушать подобные богохульства! – в негодовании воскликнула она. – Уайльд был извращенцем и попал в тюрьму за непристойное поведение!

Мадам Сато, чтобы скрыть свое замешательство, набросилась на мадам Нху.

– Мадам Нху слывет настоящей пуританкой, – заявила она. – Но забывает наши шалости в годы учебы в школе Святого Сердца. Она и брат президента Зьема, епископ Нго Динь Тук, объявили вне закона все любимые развлечения жителей Сайгона – развод, танцы, конкурсы красоты, азартные игры, гадания, петушиные бои, проституцию. А теперь в этот список будут включены еще и произведения Оскара Уайльда.

– Как вы можете так непочтительно отзываться о наших реформах! – воскликнула мадам Нху.

Ее самолюбие было явно задето высказыванием мадам Сато.

– Простите, но я не могу считать вас авторитетным судьей в области морали, – смеясь, промолвила мадам Сато.

Этого мадам Нху не могла стерпеть. Она растерянно посмотрела в окно, как будто собиралась выбежать в сад.

– Прошу вас, присядьте и успокойтесь, мадам Нху, – промолвил граф Ито. – Разве может оскорбить невинная тирада, когда существует целый ряд настоящих преступлений, о которых может зайти речь.

Как ни странно, но эта загадочная фраза графа Ито произвела на мадам Нху желаемый эффект. Она снова села на диван. Граф Ито продемонстрировал свою магическую власть над людьми. По существу, в его словах таилась скрытая угроза разоблачения. Я понял, что мадам Нху находится в руках хозяина дома.

Я не достиг своей выходкой желаемой цели – победы над «духом Ойсо». Гости напряженно молчали, и граф Ито попытался восстановить прежнюю дружескую атмосферу. Он начал с Киси, который делал вид, что его заинтересовал мой рассказ «Патриотизм». Рукопись этого произведения лежала на чайном столике, чтобы все могли познакомиться с ним.

– Что вы думаете о героическом самоубийстве, описанном в рассказе Мисимы-сан? – спросил Ито.

– Судя по тому спектаклю, который он разыграл сейчас перед нами, – ответил Киси, радуясь возможности уколоть меня, – Мисима-сан довольно неуравновешенный человек. Его описание акта сеппуку похоже на трактат по вивисекции.

Киси надел очки и начал зачитывать вслух отрывки из моего рассказа.

– Прошу вас, прекратите! – с отвращением воскликнула мадам Нху. – Это ужасно!

Я взглянул на Кейко, ища у нее сочувствия. Однако у нее было то же выражение лица, с каким она недавно резала бритвой мой живот. По-видимому, я понадобился графу Ито в качестве жертвенного агнца, и он бросил меня на растерзание своим рассерженным гостям.

Киси передал мою рукопись своему брату Сато, и тот стал внимательно читать страницы, посвященные описанию сеппуку.

– Я удивлен тем, как вы подписали свое произведение, – хмурясь, сказал он.

Я подписал рассказ, как всегда, «Юкио Мисима», но по-своему расшифровал каждый слог этого имени, и оно приобрело новый смысл.

– Это – истинное значение моего имени, – сказал я.

– Интересная, хотя и несколько жутковатая шутка, – заметил Ито.

– И к тому же сомнительного вкуса, – добавил Сато. Я снова стал центром общего внимания.

– А что вы думаете о моем рассказе, депутат Цудзи? – спросил я бывшего полковника, который расхаживал по комнате, насмешливо поглядывая на меня.

Я задал этот вопрос с замиранием сердца. Какой бы черствой ни была душа писателя, как бы ни ожесточила его литературная жизнь, он тем не менее дорожит мнением любого читателя и волнуется, когда слышит отзывы о своих книгах, как начинающий автор.

– Я не знаток художественной литературы, более того, я не отношусь к ее ценителям, – ответил Цудзи. – Тем не менее я нахожу ваш рассказ очень романтичным. Он тронул меня тем, что в нем ощущается искренняя любовь к Его императорскому величеству. А такие чувства, как вам известно, я приветствую. Мисима-сэнсэй осмелился возродить те настроения, которые наш народ подавлял в себе начиная с 1945 года. И, конечно же, его рассказ вызовет недовольство либералов. Я не соглашусь с мнением Киси-сан о том, что описание сеппуку вызывает отвращение. Я считаю, что очень полезно напомнить людям о воинской доблести, о способности выбрать благородную смерть. Сегодня мы не ценим честь и искренность, мы презираем достоинство, считая его старомодным. В вашем рассказе мне не понравилось только то, что вы нарушаете правила этикета и допускаете присутствие женщины во время совершения акта сеппуку.

– Не вы первый критикуете меня за это, – промолвил я и снова взглянул на Кейко, но она все так же холодно и отчужденно смотрела на меня.

Цудзи решил использовать мой рассказ для выражения своих политических взглядов.

– Но я готов закрыть глаза на нарушение правил этикета, – продолжал он, – так как весьма доволен тем, что послевоенное поколение дало нам писателя, который впервые после долгого перерыва заговорил о бутоку, воинской доблести. Члены парламента отказываются вспоминать наши традиционные ценности, навлекая тем самым позор на себя.

– Вы кое-что забыли, – прервал его Киси. – Глубоко почитаемый нами Йосида-сан в 1954 году, то есть вскоре после отмены оккупационного режима, стал инициатором возрождения созданной еще до войны Ассоциации воинской доблести .

– Я не забыл об этом, – возразил Цудзи. – Я верой и правдой служил правительству Йосиды-сан и продолжал бы делать это, если бы Йосида-сан не вынужден был уйти в отставку после скандала, разразившегося в 1954 году.

Слова о «скандале, разразившемся в 1954 году», были камнем в огород брата Киси, Сато, взяточника и коррупционера, служившего помощником премьер-министра Йосиды. Именно из-за Сато, который едва избежал ареста, правительство вынуждено было уйти в отставку.

– Я вспоминаю один из эпизодов, описанный в мемуарах Йосиды-сан, – продолжал Цудзи. – Йосида-сан умолял генерала Макартура не распускать Ассоциацию воинской доблести. И чем же он мотивировал свою просьбу? Йосида утверждал, что роспуск ассоциации принесет вред Либеральной партии на предстоящих выборах. Макартур, конечно, отказался пойти на уступки, но все же заключил с Йосидой интересную сделку. Он обещал ему отсрочить введение в силу закона, предписывающего изменение названий дзайбацу. И в конце концов были сохранены такие названия, как «Мицубиси», «Мицуи» и так далее. Йосида считает этот эпизод примером проницательности верховного главнокомандующего.

– К чему все эти инсинуации, Цудзи-сан? На что вы намекаете? – раздраженно спросил Сато.

– Мне кажется, – сказал Цудзи, – рассказ Йосиды-сан о «сделке» проливает свет на историю возрождения японской армии. Этими же событиями объясняется и нынешняя ситуация в армии.

– Что?! – смеясь, воскликнул Киси. – «Ситуация в армии»?! Не понимаю, о чем вы говорите, депутат!

– Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю, Киси-сан. Вы знаете, что Даллес настоял на том, чтобы численность нашей армии, которая не имеет законного статуса, была увеличена с 75 000 до 350 000 человек. Вы знаете, что премьер-министр Йосида опасался, что такая модернизированная армия могла быть использована в Корее. И его опасения оправдались. США и их союзники в Корее нуждались в помощи тысяч японских военных специалистов, знакомых с ландшафтом этой страны. Им нужны были наши карты, наши военные инженеры и боевые суда. Мы обучали иностранных военных на Кюсю. Наши эксперты служили в Корее в составе вооруженных сил США и ООН…

– Ну и что? – перебил его Сато.

– Цудзи-сан, – мягким примирительным тоном промолвил Ито, – все эти факты нам хорошо известны. Что именно вы хотите сказать, перечисляя их?

– Что я хочу этим сказать? – переспросил Цудзи и помолчал, задумчиво глядя в потолок. – А то, что меня возмущает отношение общества к армии. Ее существование до сих пор считают незаконным, ее действия вызывают подозрение и негодование. Гражданское общество поворачивается спиной к нуждам армии, ее оскорбляют, называя добровольцев Сил самообороны «расхитителями налогов». Вот что вынуждена выносить армия от этой бессердечной публики… – Цудзи помолчал и обвел взглядом гостей графа Ито. – Как член парламента, я знаю, что наши бизнесмены тратят миллионы иен на развлечения. Это больше, чем весь бюджет Сил самообороны, больше, чем расходы правительства на образование. Наши истинные расхитители налогов тратят пятнадцать процентов валового национального продукта.

Киси переглянулся с братом и насмешливо вздохнул.

– Наш самурай, депутат Цудзи, до сих пор чувствует себя офицером императорской армии. Я подозреваю, что он с сочувствием относился к мятежникам 1930-х годов.

Эту колкость Киси полковник Цудзи Масанобу воспринял как оскорбление. Всем было хорошо известно, что он испытывал антипатию к экстремистам, военным заговорщикам 1930-х годов. Цудзи также вряд ли могло понравиться, что Киси назвал его самураем, то есть, другими словами, отнес к разряду авантюристов. В эту минуту Цудзи был похож на одного из персонажей висевших на стенах гостиной гравюр Хиросиге, ронина с диким взглядом, случайно забредшего в мир декадентской роскоши.

– Я часто задаю себе вопрос – промолвил Цудзи, – не лучше было бы свергнуть такое правительство, как наше, чем сотрудничать с ним.

В голосе Цудзи теперь звучала грусть.

– Я хотел бы подчеркнуть два момента, – продолжал он. – Во-первых, политические маневры Йосиды-сан, находившегося под каблуком у верховного главнокомандующего Макартура, в свое время принесли несомненную пользу. Но мы, опираясь на них, создали совершенно ретроградную систему, заложниками которой теперь оказались. Во-вторых, слишком обостренное восприятие нововведений нашими бывшими офицерами императорской армии преодолено. И в этом есть и моя заслуга. В частности, офицерский состав уже не так остро реагирует на назначение начальником Сил самообороны штатского лица. Я не столь наивен, чтобы рассчитывать на то, что статья IX Конституции будет отменена и армия вновь будет восстановлена в своих правах. Хотя наши американские союзники явно поощряют этот процесс. Однако здесь мы можем столкнуться с одной серьезной угрозой. Я всегда настаивал на том, чтобы мы соблюдали вооруженный нейтралитет, особенно теперь, когда конфликт в Юго-Восточной Азии разгорается все сильней и возникает опасность, что мы будем втянуты в него.

При упоминании Юго-Восточной Азии мадам Нху открыла было рот, собираясь что-то сказать, однако взгляд графа Ито заставил ее промолчать.

– Но ведь мы никогда не позволим втянуть себя в конфликт, разгоревшийся в Юго-Восточной Азии, не правда ли? – задал граф Ито вопрос, который вертелся на языке мадам Нху.

– К сожалению, такая угроза существует, – сказал Цудзи. Остановившись около столика, на котором лежала моя рукопись, он выразительным жестом показал на нее. – Но я считаю, что эта романтичная история является хорошим предзнаменованием. Она весьма своевременна и политически целесообразна, Мисима-сан создал патриотическое произведение о героическом духе самопожертвования. Это гениальный ход, рассказ демонстрирует ту простую истину, что старомодная воинская доблесть может разрубить гордиев узел политических уловок и коррупции.

– Вы хотите сказать, что нынешнюю ситуацию можно преодолеть с помощью такого доброго старого средства, как сеппуку? – насмешливо спросил Киси.

– Как мило! – воскликнул Сато. – Надеюсь, мои политические противники без промедления воспользуются этим простым добрым средством, Цудзи-сан.

Цудзи улыбнулся.

– Неужели вам все это кажется всего лишь шуткой? – спросил он. – Мы все заражены коррупцией. Наши политические партии представляют собой свору продажных политиков, преследующих корыстные интересы. Наша консервативная партия насквозь прогнила и смердит.

– Причиной всех этих разговоров о коррупции, – пренебрежительным тоном заметил Сато, – является зависть тех алчных и недобросовестных людей, которые оказались не у дел и потому чувствуют себя обделенными.

Все восприняли замечание Сато как неприкрытую наглость. Ни для кого не было секретом, что депутат Цудзи зарабатывал себе на жизнь журналистикой и не был замешан в коррупции.

Мадам Сато решила прийти на помощь мужу.

– Прямота Цудзи-сан подкупает, – начала она. – Но нельзя с такой нетерпимостью относиться к людям. В конце концов политические фракции все же смогли сплотиться в единое целое в стенах парламента. Ностальгия депутата Цудзи-сан по довоенному нравственному климату нашла свое выражение в рассказе Ми-симы-сан. Но это всего лишь художественный вымысел, не имеющий никакого отношения к политической реальности.

Сию прекрасную речь испортило замечание мадам Нху.

– Я убеждена, что депутат Цудзи является агентом сил, входящих в антизападное паназиатское движение. Он выдаст нас нашему врагу Хо Ши Мину.

Мадам Нху не следовало произносить этих слов. Она явно отступила от «духа Ойсо». В гостиной воцарилась напряженная тишина. Однако затишье не могло продолжаться слишком долго. Кейко первой вышла из оцепенения и встала с дивана, поглядывая на графа Ито. Она явно ждала его распоряжений. Граф Ито сел в кресло и взглянул в окно, выходившее в залитый солнцем сад.

– Прошу вас, покажите мадам Сато и ее подруге мой сад, – обратился он к Кейко. – В это время года цветут роскошные осенние розы. Думаю, их восхитительный вид несколько успокоит нашу вспыльчивую Леди Дракон.

– Вы предлагаете нам прогуляться по саду? – спросила мадам Сато, найдя в себе мужество возразить хозяину дома. – Но там слишком сыро после дождя.

– Дорожки уже подсохли. Не сходите с них, и вы не промочите ноги, – заявил граф Ито.

Он явно стремился удалить дам из комнаты, чтобы не позволить им участвовать в общем разговоре. Мадам Сато послушно кивнула. Недовольная тем, что приходится подчиняться желанию хозяина дома, она взяла сумочку и последовала за Кейко и мадам Нху.

– Почему ты не оставил жену дома? – зашипел Киси на брата.

– Она очень хотела встретиться с Мисимой-сан, – стал оправдываться Сато. – Кроме того, мадам Нху, наша гостья, опасалась, что у нее начнется мигрень, если ей придется слишком много говорить по-японски.

– Жаль, что мигрень не смертельная болезнь, – желчно заметил Киси.

Сато бросил на меня сердитый взгляд.

– Вы подали этим двум ведьмам дурной пример, Мисима-сан, – заявил он.

– Во всем виноват я, – возразил Цудзи.

– Согласен, – промолвил Киси.

– Прошу простить меня, – с поклоном сказал Цудзи. – Не знаю, что на меня нашло.

– Это все дурной пример Мисимы-сан, – сказал Сато. – Моя жена никогда не вела себя столь строптиво.

Киси усмехнулся.

– Думаю, дело не в строптивости твоей жены, а в том, что китайский желудок Цудзи-сан не переваривает молока «духа Ойсо», – заметил он.

– Господа, противоядие, помогающее устоять против любого зелья ведьм, подано! – воскликнул граф Ито, когда в гостиную вошел его слуга Хидеки с подносом, на котором стояли виски и бурбон.

– Самое время, – проворчал Сато.

Все с удовольствием пропустили по стаканчику виски. Мне показалось, что Киси с мольбой взглянул на графа Ито и тот чуть заметно кивнул. Киси тут же нагнулся и расшнуровал свои ботинки. Оказывается, бывший премьер-министр молча попросил у графа Ито разрешения разуться. Я понял, что хозяин дома обладает какой-то загадочной властью над этими людьми.

Киси удобно устроился в шезлонге и вытянул свои ноги с опухшими пальцами.

– В сырую погоду мой ревматизм всегда обостряется, – заявил он.

– Дело не в сырой погоде, – возразил Сато. – У тебя подагра, ты слишком много пьешь.

– Нет, это ревматизм, – сказал Киси и снова взял с подноса наполненный Хидеки стакан с виски.

Пока братья спорили по поводу диагноза, я решил поговорить с графом Ито.

– Когда я переступил порог вашего дома, меня поразила одна деталь.

– Понимаю, на вас произвел большое впечатление телохранитель Киси-сан.

Граф Ито засмеялся.

– Да. Я заметил, что он принадлежит к клану Кодамы. Кодама Йосио был одним из самых крупных представителей ультранационалистического движения, он входил в милитаристическую группу полковника Цудзи.

– Вы очень наблюдательны, – сказал граф Ито. – А как вы догадались об этом?

– Я знаком с языком татуировок, – ответил я. – Кроме того, у меня есть знакомые в Молодежном корпусе национальных мучеников.

– Значит, вы являетесь ценителем нашего юного поколения идеалистов? – поинтересовался граф Ито, бросая похотливые взоры на крепкие ягодицы Хидеки.

При упоминании о Кодаме Киси насторожился. Я понял, что он сейчас попытается отрицать свою связь с Кодамой, и решил опередить его.

– Я знаю, что наш бывший премьер-министр прибег к помощи Кодамы во время беспорядков, произошедших в июне этого года. Идея состояла в том, чтобы неофициально усилить полицию, мобилизовав тысячи правых сторонников Кодамы во время визита в Японию президента Эйзенхауэра.

– Вы ошибаетесь, все было совсем не так, – возразил Сато. Киси пожал плечами.

– Время было сложное, – промолвил он. – Как вы знаете, мы посоветовали президенту Эйзенхауэру отменить визит.

– Все равно я не понимаю, какую пользу могли принести отряды боевиков Кодамы, – заметил Цудзи. – Если консервативные политические деятели не могут положиться на армию в таких ситуациях, как июньские беспорядки, то любое участие головорезов из числа ультраправых патриотов с их устаревшей идеологией окажется бесполезным.

Заявление Цудзи заинтриговало меня, я понял, что его взгляды исполнены противоречий. То, что он выступал против методов Кодамы, в целом не вызывало удивления. Цудзи пришел на помощь Киси, дистанцировавшись от политики ультраправых. Эта старая уловка характерна для традиционалистов. Новым для меня было то, что Цудзи явно игнорировал одно из положений Конституции и признавал право политиков применять армию для подавления гражданских выступлений.

– Мне хотелось бы выразить сомнение по поводу высказываний депутата Цудзи-сан, – промолвил я. – Но сначала, с разрешения Киси-сан, я должен кое-что прояснить.

– Надеюсь, вы не собираетесь изводить меня намеками на мою связь с Кодамой или упреками в том, что я одобряю Договор о безопасности? – со вздохом спросил Киси.

– Не беспокойтесь, мне хотелось бы обсудить с вами некоторые вопросы, связанные с Конституцией. Вернее, выслушать вашу компетентную оценку некоторых ее положений.

– Довольно скучная тема, но она не вызывает у меня возражений. Что вы хотите узнать?

Я намеренно сел таким образом, чтобы Киси пришлось, разговаривая со мной, выгибать шею, напрягая мышцы. Это была очень неудобная поза.

– Один мой знакомый, служивший в отделе Джи-2, как-то назвал Мирную Конституцию «загадкой последнего сегуна».

– Под «последним сегуном» он, без сомнения, подразумевал генерала Макартура.

– Разумеется. Вы, депутат Цудзи, должно быть, тоже хорошо помните капитана Лазара? – спросил я, и Цудзи кивнул. – Итак, речь идет о загадке нашей Конституции, – продолжал я. – И я думаю, эту загадку никто не способен разгадать лучше вас, Киси-сан. Ведь вы были председателем созданного парламентом Конституционного комитета.

– Это было давно. К тому же комитет сейчас бездействует.

– Возможно. Но я помню, как активно он начинал свою работу. В 1954 году комитет представил проект пересмотра Конституции, который открыто бросал вызов послевоенным демократическим реформам в области образования. Вы тогда предложили восстановить древний, дискредитированный в период оккупации принцип «сыновнего благочестия»…

– Однако эти планы так и не были осуществлены, – возразил Киси, морщась от ревматических болей.

– Не скромничайте, они все же были частично осуществлены. Однако я считаю более важным представленный в 1954 году правительственный законопроект, предусматривавший создание Сил самообороны. Он заложил основу для конституционно незаконного возрождения армии. Депутат Цудзи-сан прав, существование нашей армии исполнено противоречий. Она призвана защищать Мирную Конституцию, которая отрицает ее право на существование.

Губы Киси искривились в улыбке.

– Вы забываете, что этот законопроект внес на рассмотрение премьер-министр Хатоярна Икиро, приверженец движения «Удара по Северу».

– Но вы не возражали против него.

– Патриоты, которые притворяются, что они не патриоты, – пробормотал Цудзи.

– Вы бы лучше молчали, Цудзи-сан, – сказал Киси. – Мы тоже преследуем патриотические цели. Но мы хотим, чтобы Япония шла по пути развития западных стран и в то же время постепенно возвращалась к идеалам эпохи Мэйдзи, то есть стала богатой державой с сильной армией. Что тут плохого?

– Совершенно ничего плохого, – ответил я. – За исключением содержащегося в ваших планах непреодолимого противоречия. Мы стремимся добиться успеха на пути современной индустриализации и одновременно вернуться в прошлое – к государственной системе эпохи Мэйдзи. Вы не боитесь, что эти противоречия вступят в непримиримый конфликт?

– Мисима-сан во многом прав, – поддержал меня граф Ито, внимательно разглядывая свои ногти.

– Но в своих рассуждениях он далек от реальности, – возразил Киси. – Как реалистически мыслящие люди, мы вынуждены были согласиться на ту политику национальной обороны, которую нам предписывали условия Договора о безопасности с Америкой. Однако эту тему мне не хотелось бы обсуждать.

– Обороны от кого? – спросил я и сам ответил: – От внутреннего врага, от коммунистов, естественно. И эта упрощенная формула примиряет два противоречия: она одновременно подрывает Конституцию и охраняет ее.

– Не понимаю, почему вы сделали подобный вывод, – проворчал Сато.

– Дай ему закончить, – перебил брата Киси.

– Разум не желает мириться с крайностями как левого, так и правого толка, – сказал я. – Политика – искусство выбора среднего пути.

– Согласен, – кивнув, промолвил Киси.

– Но каков он, этот средний путь?

– Это тот курс, которым мы следуем.

– Почему бы в таком случае не назвать его политикой «Третьей партии»?

– Действительно, почему бы и нет? Эта политика вполне соответствует той, которой придерживается наша партия.

– Но «Третья партия» должна сочетать в своей деятельности крайности левого и правого толка. Политика среднего пути подразумевает тайное использование этих крайностей с целью одержать победу над ними.

– То, что вы описываете, Мисима-сан, – сказал граф Ито, – это не политика правительства, а руководство заговором. Правительственная политика не подразумевает шпионаж.

– Возможно, правительственная политика и не подразумевает шпионаж, но она не выше шпионажа. Мне кажется, политические деятели правят, публично полагаясь на правду, но тайно не придают этой правде никакого значения.

– Это циничное заявление, и оно не имеет никакого отношения к действительности, – с усмешкой промолвил Киси. – Вы выражаете точку зрения интеллектуалов, лишенных всякого прагматизма.

– Я и не отрицаю того, что являюсь невежественным аполитичным писателем. Но июньские волнения кое в чем убедили меня и позволили выйти за пределы моей узкой рутинной писательской практики, за пределы художественного вымысла.

– Значит, вы все-таки вышли за пределы своего вымысла о «ничтожном нигилисте», действующем по указке Вашингтона? – насмешливо спросил Киси, приподняв бровь.

Я засмеялся.

– О да, теперь я на многое смотрю по-иному. Я наконец решил загадку нашей Конституции. И тут я хочу вернуться к недавно произнесенным вами словам, депутат Цудзи-сан, – обратился я к бывшему полковнику, и он кивнул. – Вы обмолвились, что консервативные политические деятели не могут положиться на армию в такой ситуации, которая сложилась в июне. Что вы хотели этим сказать?

– Только то, что вмешательство военных в политическую жизнь запрещено Конституцией.

– Да, и если бы правительство решило подвергнуть сомнению законность этого запрета и все же мобилизовало армию на борьбу со смутьянами, то возникла бы пикантная ситуация, не правда ли?

– Да, пикантная, – согласился Киси. – Но ведь это всего лишь гипотеза, поскольку участие армии в усмирении демонстрантов не понадобилось. С этим справилась полиция.

– Короче говоря, эксперимент был очень поучительный.

– Эксперимент? Что вы хотите этим сказать? – раздраженно спросил Киси.

– Прошу вас, Мисима-сан, разъясните нам свою точку зрения, – промолвил граф Ито, которому, по-видимому, наш разговор доставлял удовольствие.

– О, это всего лишь моя гипотеза. Она касается июньских событий. Я думаю, правительству было заранее известно максимальное количество демонстрантов, которые могут встать под знамена левых. И оно сыграло на чувствах граждан, которые в конце концов согласились с тем, чтобы полиция применила тактику военного положения. Я полагаю, что волнения, вызванные подписанием нового Договора о безопасности, были спрогнозированы. Это был своего рода эксперимент, который должен был раз и навсегда доказать, что наша полиция способна обеспечить порядок в стране без участия армии. Таким образом правительство рассчитывало избежать конфликта с Конституцией. И действительно, после июньских событий вопрос о конституционности армии может быть отложен на неопределенное время. Правительству теперь нет никакой необходимости поднимать неприятный вопрос о конституционной реформе.

– Неужели вы всерьез полагаете, что мы намеренно вызвали социальный конфликт, чтобы не вносить изменений в Конституцию? – недоверчиво улыбаясь, спросил Киси.

– Да, потому что настоящая Конституция – ваша самая надежная опора. После июньских событий даже плохо разбирающимся в политике людям стало очевидно, что наша Конституция перестала быть эффективной платформой для противостояния режиму или мобилизации революционных сил. Урок, который я вынес, состоит в том, что с этого времени Конституция может быть изменена только в результате правого государственного переворота или массовой революции слева. Именно поэтому ваша «Третья партия» должна оседлать тигра, то есть выбрать средний путь.

– Ваша гипотеза недоказуема, – заявил Сато.

– Меня интересует не ее доказательство, а ее применение на практике.

– О каком применении может идти речь? – спросил Киси, хитро улыбаясь. В этот момент он был похож на самодовольного чеширского кота. – О применении в вашей творческой практике? Всем известно ваше пристрастие к скандалам.

– У меня есть только одно пристрастие – пристрастие к литературе. В этом плане я действительно амбициозен.

– Мы собрались здесь не для того, чтобы обсуждать литературные проблемы, – заявил Сато. – Если вы хотели поговорить на эту тему, вам следовало вступить в литературное общество.

Сато сделал вид, что не понял намеков старшего брата. Я заподозрил, что дело было не в тупости Сато и не в большом количестве выпитого им виски, а в его хитрости и коварстве. Он только притворялся пьяным. На самом деле Сато внимательно следил за разговором и прекрасно понимал, что под «пристрастием к скандалам» Киси подразумевал мою причастность к послевоенным финансовым проектам и мое сотрудничество с Сэмом Лазаром и отделом Джи-2.

Граф Ито дал мне время осознать, какую двуличную игру ведут против меня братья, а потом заговорил:

– Я полагаю, Мисима-сан является членом уже довольно большого количества литературных обществ, и, следовательно, если он все-таки завел с нами речь об интересующей его проблеме, значит, она носит внелитературный характер и может быть адресована такому собранию, как наше. Я прав?

– Вы совершенно правы, Ито-сан. Вопрос, который я долго обдумывал, выходит за рамки литературы. Он состоит в следую-щем: что произойдет, если я напишу художественное произведение, глазным персонажем которого будет император?

Выражение лиц Киси и Сато оставалось невозмутимым, из всех присутствующих мое заявление удивило лишь Цудзи.

– Вы подвергаетесь нападкам как слева, так и справа, – предупредил он меня. – Ваши действия не останутся безнаказанными.

Граф Ито, усмехаясь, рассматривал набалдашник своей трости.

– Вам, как автору пьес для современного театра Но, Мисима-сан, наверное, нет необходимости напоминать слова Зеами. Он сказал, что никогда не станет вводить в свои пьесы персонаж императора, потому что жизненный опыт Его величества не походит на наш и у нас нет возможности изучить его жизнь во всех подробностях.

– Я знаю эти слова Зеами, но он жил в четырнадцатом веке, а с тех пор мир сильно изменился. Мы больше не можем игнорировать того, что наш император олицетворяется с «демократической» Конституцией. Раньше мы знали, что Драгоценному голосу нет необходимости отдавать публично приказы, чтобы править страной, что Его императорскому величеству не надо требовать актов почитания от своих подданных, чтобы обладать божественной сутью, потому что император правит в душе каждого из нас, и поэтому нация ведет себя должным образом.

– Возможно, я выражусь не совсем деликатно, – сказал граф Ито, – но у императора нет другой одежды, кроме Конституции, а вы хотите, чтобы он утратил и ее. Зачем вы так суетитесь, агитируя за «реставрацию» власти императора, когда это де-факто уже произошло? Ваше молчание принесло бы Его величеству больше пользы.

– Должно быть, мне так и не удалось объяснить вам свою позицию. На мой взгляд, оказаться полезным Его величеству можно, только рискуя собой ради него в акте поддержки, который обречен на полную неудачу. Думаю, что все вы знаете историю Такинори Кодзимы, военачальника, жившего в эпоху средневековья, в 1332 году он участвовал в неудачной попытке спасти императора Годаиго от изгнания. Слава Такинори выдержала испытание временем, о нем помнят спустя шесть столетий, несмотря то, что он потерпел поражение. Но почему? Этому способствовало стихотворение, слова которого он вырезал на вишневом дереве так, чтобы проезжавший мимо император заметил их.

И я начал цитировать стихотворение, однако граф Ито остановил меня:

– Не трудитесь, Мисима-сан. Мы прекрасно знаем эти строчки.

По выражению его лица я понял, что он догадался, куда я клоню. Цудзи выжидательно смотрел на меня. Киси и Сато тревожно переглянулись.

– Хорошо, – продолжал я, – в таком случае вы наверняка знаете, что эти строчки недавно вновь были написаны. На сей раз зубной пастой на стене тюремной камеры. Это сделал Ямагучи Отойа, перед тем как повеситься. Потерпевший неудачу герой Та-кинори стал образцом для подражания для Ямагучи, семнадцатилетнего мальчика, убившего четыре дня назад председателя Социалистической партии Асануму Инедзиро.

– Этот парень был кичигаи, сумасшедшим, – пренебрежительно махнув рукой, заявил Сато.

– Сато-сан плохо знает литературу, – заметил я. – У Ибсена судья Брак, отрицательный персонаж, тоже называет Гедду Габлер кичигаи, когда она в конце пьесы убивает себя. Брак говорит: «Люди не ведут себя подобным образом».

– По-моему, этот Брак совершенно прав. Люди действительно не ведут себя подобным образом.

– И все же некоторые люди именно так и поступают, – спокойно возразил Цудзи.

Киси откинулся на спинку шезлонга и закрыл глаза, делая вид, что дремлет.

– Ваши слова расходятся с вашей внешностью, Мисима-сан, – сказал он. – Когда я слушаю вас с закрытыми глазами, мне кажется, что это говорит Иноуэ Нисси или Кита Икки. А когда открываю глаза и затыкаю уши, то вижу перед собой экстравагантного человека, жаждущего респектабельности, стремящегося получить Нобелевскую премию. И что еще, Мисима-сан? О чем еще вы мечтаете?

– Возможно, о такой смерти, какой умерла Гедда Габлер, – ответил за меня Сато.

– Я упомянул об этом обманутом мальчике, Ямагучи, не потому, что я одобряю насилие, – сказал я.

– Конечно, насилие у всех нас вызывает сожаление, – согласился Киси, не открывая глаз.

В этот момент он был похож на мудреца, погрузившегося в медитацию.

– Меня подкупает то, что действия этого юноши были искренними, – продолжал я. – Чистоту его намерений доказала готовность немедленно совершить самоубийство. Его насилие было чистым, стерильным, бескорыстным, как скальпель хирурга.

– Вас оно восхищает? – открыв глаза, спросил Киси.

– Да, меня всегда восхищает искренность. И эту искренность демонстрируют молодые люди как правых, так и левых взглядов.

– А зенгакурен вас тоже восхищают? – спросил Сато.

– Конечно. Они проявили мужество, предприняв попытку штурма здания парламента 15 июня. В тот день была убита студентка Камба Мичико, секретарь Лиги коммунистов.

– Вы считаете, что мы являемся свидетелями поворотного момента? – задумчиво спросил Цудзи.

– Да, во всяком случае в сердцах и умах нашей молодежи. – Я был готов к этому разговору и достал из бумажника вырезку из газеты. – На штурм здания парламента зенгакурен вдохновил пример шахтеров, устроивших в марте забастовку на принадлежащих компании «Мицуи» шахтах Миике на Кюсю. Это событие местного масштаба вылилось в целое антиправительственное движение, когда шахтеров поддержали мелкие фермеры и торговцы. Послушайте, что сказал студент Сима Сигеро, лидер Коммунистической Лиги, о забастовке на шахтах Миике. «Это навело меня на мысль о том, что революция происходит потому, что люди начинают протестовать, увидев душераздирающие сцены жизни. А это значит, что мы должны дать обществу такой пример, который помог бы людям понять сложившуюся ситуацию и побудил бы их к действиям. Вот почему 15 июня мы ворвались в парламент. Это было единственным средством выразить свой протест против органа власти, который должен представлять граждан, но на самом деле находится вне пределов их досягаемости».

– Значит, вы сочувствуете коммунистам? – возмутился Сато.

– Нет, напротив, я их яростный противник. Но я сочувствую мужеству. Мужеству тех, кто ввязывается в безнадежное дело. Я хочу вернуться к вашему высказыванию, Цудзи-саи. Вы утверждали, и на мой взгляд совершенно справедливо, что использование сторонников Кодамы для подавления июньских волнений не могло принести государству никакой пользы. И это действительно так. Во-первых, никогда не следует использовать экстремистов для поддержания порядка, а во-вторых, правый экстремизм не может помочь решить проблемы неконституционности армии, напротив, он только подчеркнет ее незаконный статус.

– Именно это я и хотел сказать, – промолвил Цудзи, а затем, вдруг перескочив на другую тему, спросил меня: – А вы знаете, что вице-адмирал Описи совершил сеппуку на глазах Кодамы Йосио?

– Да, об этом Кодама пишет в своей автобиографии. Он также упоминает о последних словах Сибукавы Зенсукэ, мятежника нинироку. «Японцы, не доверяйте императорской армии!» Как и многие другие правые ультранационалисты довоенного времени, Кодама чувствовал себя обманутым. Ему не нравилось то, что военные эксплуатируют гражданских фанатиков. Он знал, что в глазах народа ультранационализм навсегда замарал себя участием в милитаристских акциях, целью которых была война, приносящая стране одни бедствия. В наши дни ультранационализм старого типа еще больше скомпрометировал себя, ввязавшись в грязную политику.

– Не понимаю, чего добивается Мисима-сан? – удивленно спросил Сато, обращаясь к старшему брату.

– Понятия не имею, – ответил Киси.

– А мне все предельно ясно, – заявил Цудзи.

– Так что вы конкретно предлагаете? – спросил меня граф Ито.

– Предположим, что я попросил бы разрешить мне пройти курс обучения в одной из лучших частей Сил самообороны, например, в десантном подразделении…

– Об этом не может быть и речи! – воскликнул Сато. – Писатель, играющий в солдатики! Нам не нужен скандал подобного рода.

– Замолчи, – бросил ему Киси и обратился ко мне: – Зачем это вам нужно?

– Для того чтобы перекинуть мостик между университетской молодежью и армией. Престиж наших вооруженных сил сейчас столь низок, что Силы самообороны вынуждены опираться на крупный бизнес, который принуждает своих служащих проходить курс военной подготовки. Вы, конечно, знаете об организованном студенческом сопротивлении в Токио и Киото персоналу Сил самообороны.

– И вы полагаете, ваш поступок вызовет у студентов симпатии к армии? – спросил Киси и добавил с улыбкой: – Неужели вы думаете, что Силы самообороны станут более притягательными для университетской молодежи, когда студенты узнают, что вы добровольно прошли курс военной подготовки?

– Это может привлечь в армию молодых патриотически настроенных идеалистов, которые до сих пор, оставаясь в меньшинстве, хранили молчание.

– Вам помогло это понять общение с молодыми фанатиками из Молодежного корпуса национальных мучеников? – спросил Сато. – Может быть, Мисима-сан, общаясь с экстремистами, заранее знал о готовящемся преступлении? Именно потому он и защищает теперь Ямагучи.

– Серьезное обвинение, – с упреком сказал граф Ито. – Насколько нам известно, Ямагучи действовал в одиночку, на свой страх и риск.

Однако слова Ито нисколько не смутили Сато.

– Я не фигурирую в деле, заведенном полицией на Ямагучи, – сказал я. – И каждый может убедиться в этом. Было время, когда экстремисты не скрывали своих планов. В 1930-х годах существовала такая практика: террористы сообщали полиции о своих собраниях. Мы остаемся законопослушными людьми, даже готовясь совершить преступление.

Киси засмеялся.

– Вы реабилитированы, Мисима-сан. Но скажите нам, если бы вам все же разрешили записаться в одну из частей для прохождения курса военной подготовки, что последовало бы дальше?

– Это зависит от того, смогу ли я стать образцом независимого, пусть даже несколько эксцентричного, гражданина правых взглядов, которому захочет подражать молодежь.

– То есть, другими словами, вы хотите создать молодежный корпус, – сказал Цудзи.

– Военизированную организацию, – добавил Сато. – Но это противозаконно.

– Не горячись, брат, – остановил его Киси. – Мы всего лишь теоретизируем. И сколько кадетов вы рассчитываете завербовать под свои знамена, Мисима-сан?

– Человек сто. Я бы сам экипировал и финансировал их.

– Сто человек… – задумчиво повторил Киси. – Сотня воинов составляет центурию, не так ли?

– Да, во времена Римской империи центурия представляла собой военное подразделение, состоявшее из верных императору солдат.

– И как вы собираетесь обучать своих кадетов?

– Я надеюсь, что им сначала разрешат пройти курс военной подготовки в рядах Сил самообороны, а потом они будут принимать участие в маневрах и военных учениях армии.

– Вы понимаете, что именно вы предлагаете? – спросил потрясенный Сато. – Вы хотите создать военизированную организацию из гражданских лиц и для их подготовки использовать средства регулярной армии. Это просто невероятно!

– Я прекрасно понимаю, что именно предлагаю. Двенадцать лет назад, работая в Управлении банками министерства финансов, я узнал формулу, которая объяснила мне причины нашего послевоенного экономического возрождения. В основе этой формулы лежит треугольник финансовой стратегии, его углами являются кредит, производство и экспорт. Именно эта финансовая стратегия позволила возродить нашу промышленность и сделать страну богатой. Не буду утомлять вас бухгалтерскими расчетами. В конце концов тогда я был всего лишь жалким бухгалтером и, конечно, по своему статусу не мог сравниться с Киси-сан, заместителем министра военной промышленности в кабинете премьер-министра Тодзио. Поэтому Киси-сан, должно быть, лучше меня разбирается в тайнах управления экономикой. На меня произвела огромное впечатление мистическая сила этого треугольника. И теперь, после того как она явила нам экономическое чудо (правда, увы, одновременно привела к духовному застою), я вижу, что эту стратегию можно использовать и в других ситуациях. Мы, я и мои кадеты, образуем два угла в основании треугольника и направим свои усилия на возрождение его вершины…

– Короче говоря, на возрождение власти Его величества, – перебил меня граф Ито. – Вы хотите сказать, Мисима-сан, что для создания центурии готовы отказаться от своих абсурдных планов писать о Его величестве?

– Да, я готов отказаться от художественного вымысла ради реализации своего замысла.

– Бьюсь об заклад, что он уже придумал название для своей военизированной молодежной организации, – сказал Сато.

– Вы правы. Я взял название из истории, «татенокаи» было почетным званием легендарного воина шестого столетия, Йорузу …

– Общество Щита по-английски звучит как «Shield Society», то есть сокращенно СС, – смеясь, заметил граф Ито. – Вы воображаете себя центурионом СС?

– Кроме вас, это вряд ли кто-нибудь еще способен заметить, – ответил я с улыбкой. – Но почему бы и нет?

– И ваши юные «эсэсовцы» будут ходить в униформе, как члены Молодежного корпуса национальных мучеников? – спросил Сато.

– Да, в официальной обстановке. Но в отличие от членов Корпуса мучеников мои кадеты никогда не будут участвовать в противозаконных акциях.

– Невероятно, – промолвил Сато и осушил стаканчик виски. Я слышал, как кусочек льда хрустнул у него на зубах.

– Очень интересно, – сказал Киси. – Меня тронули старомодные патриотические чувства Мисимы-сан. Я расцениваю их как поэтические настроения, свойственные художнику.

Он посмотрел на часы и, прежде чем обуться, искоса взглянул на графа Ито, чтобы убедиться, что вечер подошел к концу.

– Вечереет, – промолвил граф Ито, – думаю, нам пора вернуть дам из ссылки.

Когда все направились в сад, Цудзи остановил меня и отвел к окну.

– Вы неудачно выбрали время для разговора на столь щекотливую тему, Мисима-сан, – прошептал он. – Бывший летчик, лейтенант Миками Такаси в феврале будущего года готовит крупную акцию в честь двадцатипятилетней годовщины восстания нинироку.

Я постарался скрыть свое изумление.

– Вы знаете о планах Миками? – нахмурившись, спросил Цудзи.

Я кивнул, хотя это было для меня новостью.

– Я понимаю, конечно, что у вас не было другого выхода, – продолжал Цудзи. – Вы вынуждены были взять инициативу в свои руки.

Я снова кивнул.

– Наберитесь терпения, Мисима-сан. Я готов помочь вам осуществить вашу мечту, но только после того, как Миками реализует свои планы и мы увидим их последствия. Через несколько лет Сато должен получить пост премьер-министра, и тогда во главе Сил самообороны встанет новый шеф, который будет сочувствовать вашим планам.

Цудзи крепко пожал мне руку, поклонился, к моему удивлению, назвал меня «сэнсэй» и быстро вышел из гостиной. Больше я его никогда не видел. Депутат Цудзи во время поездки в Ханой и Индокитай в качестве очеркиста газеты «Асахи» пропал без вести.

С остальными гостями графа Ито я простился довольно холодно.

Заметив в глубине сада очертания фигуры Кейко, я направился к ней. Уже начало смеркаться.

Сад графа Ито, который был разбит по приказу принца Хига-сикуни для его любовницы-француженки, представлял собой причудливую смесь фантастического садика в японском стиле и английского пейзажного парка. Я миновал казавшийся игрушечным бамбуковый мостик, вдоль которого стояли каменные фигуры гусей и цапель, и нашел Кейко у беседки, построенной в форме пагоды и окруженной соснами.

– Итак, ваше желание исполнилось? – спросила она.

– Не знаю, – признался я.

– Мадам Сато была права, в саду очень сыро, – поморщившись, промолвила Кейко и посмотрела на свой испачканный влажной землей каблук.

– Присядьте, – сказал я. – Я почищу вашу обувь.

В беседке стояла скамейка. Когда Кейко села, я снял с ее ног туфли и стал вытирать их своим носовым платком. Кейко рассеянно смотрела на журчащий ручеек, поджав пальцы на ноге.

– Сегодня ночью мне приснился странный сон, – сказала она. – Я проснулась от холода. Мне показалось, что я сбросила с себя во сне одеяло и теперь лунный свет касается моего обнаженного тела. Однако занавески были плотно задернуты. Да и на небе вчера не было луны. Я слышала, что за окнами барабанит дождь. Я позвала свою горничную Коюми, чтобы проверить, приснилась мне луна или нет. Коюми, оказывается, тоже уже проснулась. «Мне кажется, за окнами кто-то бродит, – сказала она. – Что будем делать?» – «Ничего, – ответила я. – Проверь, хорошо ли заперты двери и окна, и ложись спать». Вскоре, несмотря на тревожное чувство, я снова заснула. Проснулась я, когда на дворе уже было совсем светло, и сразу же вышла в сад прямо в халате. Здесь я убедилась в том, что Коюми была права. Я увидела отпечатки следов на влажной земле под моим окном и стала внимательно осматривать все вокруг, пытаясь установить, кто именно подходил ночью к дому. В конце концов я обнаружила под кедром за зарослями бамбука место, где незнакомец прятался от дождя. По всей видимости, он довольно долго сидел в засаде, так как рядом во мху валялись остатки жевательной резинки, которые он выплевывал. Я решила, что это был молодой человек, нервный, возбужденный и не очень опытный в слежке. Я подняла кусочек жевательной резинки и, осмотрев ее, заметила на ней отпечатки его зубов. Мне вдруг показалось, что я все еще сплю и мне снится сон о неизвестном мне воздыхателе, который следит за моими окнами каждую ночь.

– Вы хотите сказать, что здесь, в этом саду, сегодня ночью был вор?

– Нет, не здесь, речь идет о моем доме в Коганеи.

Рассказанная Кейко история разбудила в моей памяти неприятные воспоминания. В 1953 году, когда в дом моих родителей в Сибуйя проник вор, я спрятался в доме соседа. О моей позорной трусости на следующий день написали в шести газетах. Может быть, Кейко специально рассказала эту историю, чтобы поставить меня в неловкое положение?

Кейко открыла сумочку и достала несколько небольших свертков. Мне на мгновение показалось, что она собирается продемонстрировать остатки жевательной резинки, которую нашла в своем саду. Но я ошибся, это оказались завернутые в бумагу маленькие фарфоровые фигурки собаки, кролика, белки, медведя и лисы. Я и представить себе не мог, что Кейко в такой неподходящей обстановке сделает мне этот подарок. Слезы навернулись на ее глаза. Я не понимал, почему она так сильно расстроилась.

– Возьмите их, – промолвила Кейко. – Они ваши.

Я уже протянул руку, чтобы принять подарок, но тут меня поразила одна мысль. Кейко только что упомянула горничную Коюми. Но ведь, по ее словам, Коюми уже много лет находится в женском монастыре! Однако я не успел выразить свое удивление. Рядом с нами раздался голос графа Ито.

– Примеряете туфельку Золушке, Мисима-сан? – спросил он. – В вас чувствуется склонность к фетишизму.

– Простите мне мою рассеянность, Ито-сан, – сказала Кейко. Она быстро обулась и убрала статуэтки в сумочку, прежде чем я успел взять их. – Надеюсь, что моя необщительность не обидела ваших гостей. Они уже ушли?

– Да, все, кроме мадам Нху.

– А я думала, чета Сато взяла ее под свою опеку. Граф Ито пожал плечами.

– Прошу вас, развлеките мадам Нху, пока мы с Мисимой-сан немного поболтаем, – сказал Ито и, прихрамывая, направился к небольшому сосновому бору.

Я последовал за ним, а Кейко вернулась в дом, чтобы исполнить долг хозяйки и развлечь гостью.

– Вам нравится этот сад, Мисима-сан? – спросил граф Ито.

– Он кажется мне необычным.

С приходом сумерек заметно похолодало.

– Я восстановил его во всех деталях, – сказал граф Ито, указывая тростью на ручей. – Придворные в эпоху Хэйан часто развлекались со своими возлюбленными, пуская по течению чашки для вина.

Тот, кто проигрывал, платил штраф. Вы, как знаток средневековой культуры, наверняка знаете об этих эротических забавах.

– Да, знаю.

– В таком случае вы по достоинству оцените этот ручей, он течет с востока на запад точно так же, как текут все ручьи и речушки эпохи Хэйан в Киото.

– Или с севера на юг. Запад и север традиционно считались нечистыми сторонами света. Мертвых всегда клали головой на север. Еще и сегодня существуют суеверные люди, которые не ложатся спать лицом на север.

– Вы правы, Мисима-сан. Согласно легенде, путешествие в западном направлении способно принести императору несчастье, поскольку, двигаясь на запад, он вынужден поворачиваться спиной к солнцу. Путешествие императора в западном направлении еще и потому считается неблагоприятным, что именно этой дорогой следуют коррупция и смерть. – Ито глубоко задумался, глядя в воду. – Вы когда-либо замечали, Мисима-сан, что женщины все воспринимают через призму поэзии?

– Я знал одного поэта, обладавшего незначительным дарованием, но сумевшего совратить многих женщин с помощью лести.

– Только тот, кто лишен всякого таланта, способен добиваться своего, используя ложь.

В этих словах звучала такая убежденность и сила, что я подумал: не пытается ли граф Ито удержать меня от общения с Кейко? Но сразу же отмел эти подозрения, поскольку не сомневался, что Кейко действовала по указке графа Ито или по крайней мере с его одобрения, общаясь со мной.

Ито заметил выражение удивления на моем лице.

– В случае с мадам Омиёке поэзия как способ восприятия возвысилась до уровня пророчества. Вы должны знать это, – заметил он.

– Несколько раз я слышал, как ее называли икигами.

– И по праву, не сомневайтесь в этом. Она знает, что ее предназначение – рожать.

Слова графа Ито изумили меня.

– Не может быть! – воскликнул я. – Значит, она…

– Беременна? – Ито рассмеялся. – Нет, она рожает как икигами, в духовном смысле.

– А!

– Вы зря успокоились и почувствовали облегчение, – без тени улыбки предупредил меня Ито. – Ваше положение не назовешь безопасным. – Ито взглянул па часы. – Давайте вернемся в дом и пройдем в мой кабинет. Я хочу сделать вам подарок, чтобы отблагодарить за великодушие. Вы уже прислали мне две рукописи своих произведений.

Оказывается, безумный вечер еще не закончился, и меня ждали новые сюрпризы.

– Мадам Омиёке, наверное, уже успела познакомить вас с культом ямабуси, – сказал Ито, направляясь к дому. Он сильно хромал и опирался на трость. – В старину, когда в горах царили более строгие порядки, те, кто заболевал или получал травму во время подъема на священную гору, умирал и превращался в камень. С моей ногой, Мисима-сан, я, пожалуй, был бы обречен.

– К счастью, те суровые времена прошли, – шутливым тоном заметил я. – Кроме того, мы с вами сейчас вовсе не поднимаемся на священную гору.

– Вы ошибаетесь, – серьезно возразил он.

Мы поднялись в расположенный на верхнем этаже дома кабинет графа Ито. В окно заглядывали последние лучи заходящего солнца, окрашивая в красноватые тона мебель в стиле бидермайер из березы и вишни, инкрустированных черным деревом. Граф Ито включил люстру и подошел к письменному столу. Мое внимание привлекли лежавшие на нем предметы. Это были веер актера театра Но и маска наки-дзо старинной работы. Но особое любопытство вызвал у меня длинный узкий предмет, завернутый в холст.

– Это вам, – с поклоном сказал граф, показав на этот предмет. Я догадался, что это меч.

Я развернул холст и увидел самурайский меч и кинжал. Их рукоятки были украшены инкрустацией из перламутра. Я сразу же узнал это оружие.

– Ваш друг полковник Лазар передал мне этот меч и кинжал на хранение перед отъездом в Индокитай и поручил вручить их вам.

– Но почему вы сделали это только сейчас? Почему так долго ждали?

– Я действовал в соответствии с инструкциями, полученными от полковника. Я должен был вручить вам это оружие во время вашего визита ко мне. Не раньше и не позже.

– Понятно. А где сейчас находится мой благодетель?

– Он все еще в Индокитае. Хотите проверить остроту клинков?

– В этом нет необходимости. Я хорошо знаком с этим оружием. Меня гораздо больше интересует одно дело, на которое намекал депутат Цудзи. Он обмолвился о военном заговоре, которым руководит бывший летчик лейтенант Миками Такаси. Граф Ито засмеялся.

– Наш самурай, депутат Цудзи, очевидно, считает вас членом нашего кружка. – Ито опустился в кресло. Должно быть, поврежденное колено причиняло ему боль. – Но раз уж он проговорился, я вынужден полагаться на то, что вы сохраните все в тайне. Возможно, вы знаете о том, что Миками участвовал в государственном перевороте 15 мая 1932 года, который устроили аграрные фанатики и сторонники фракции «Удара по Северу». Они убили премьер-министра Инукаи Цуиоси. За участие в нападении на полицейское управление, электростанцию и банк «Мицубиси» Миками сидел в тюрьме до 1940 года. А теперь он сблизился с офицерами Сил самообороны и подбивает их на мятеж. Миками выступает против трех зол современной Японии – коррупции, налогов и безработицы.

– И что в результате произойдет?

– Ничего серьезного. Офицеры отдадут Миками в руки полиции. Кстати, именно этого он и ждет от них.

– Но ведь ему вновь придется провести несколько лет в тюрьме. Как странно!

– Ничуть. Это просто еще один «законопослушный» заговор, как вы остроумно заметили за чаем. Он задуман для того, чтобы доказать лояльность армии.

– Мне кажется, все намного сложнее. Акция Миками назначена на 26 февраля, то есть приурочена к двадцать пятой годовщине мятежа нинироку. Миками своими действиями явно хочет поставить в неловкое положение нынешнее правительство, которое боится даже подумать о восстановлении военной гегемонии Японии в Азии.

– В этом нет никакой необходимости, Япония вскоре будет играть главенствующую роль в регионе как экономически наиболее развитая страна. Вы – писатель, Мисима-сан, и должны хорошо знать, что развитие событий порой выходит из-под контроля автора, но тем не менее степень риска можно рассчитать. Так было в 1930-х годах. Однако скажите искренне, почему вас так привлекают фанатики и авантюристы прошлого? Надеюсь, вы задумаетесь над смыслом подарка полковника Лазара. Меч и кинжал являются для вас своевременным предупреждением, вы не должны поддаваться синигураи – самурайскому «безумию смерти». Хотя, боюсь, вы уже одержимы им. Я высоко ценю ваше творчество, и мне не хотелось бы, чтобы вы утратили контроль над происходящим.

– Благодарю вас за слова сочувствия, сенатор Ито, но «безумие смерти», которое якобы охватило меня, всего лишь досужие домыслы.

– Восемь лет назад вы написали рассказ «Патриот», в котором вывели меня законченным циником.

– Я сожалею о том, что написал карикатуру на вас.

– Говорят, карикатура часто больше соответствует правде, чем реалистический портрет. Вы очень хорошо написали о гибельной привлекательности измены.

– Разве измена все еще возможна в современном мире?

– Мне кажется, что возможна, – задумчиво промолвил граф Ито. Он долго сидел молча, уйдя в свои мысли и поглаживая лежавшую на столе старинную маску наки-дзо, то есть плачущей женщины. – Мы очень близко подошли к предательству, – продолжал он и надел маску. Из-под маски голос звучал жутко. – Я чувствую, что совершил тайную измену, за которую не существует наказания, но вина за нее гложет меня, отравляет мне жизнь. Это чувство гнетет меня сильнее, чем могло бы мучить раскаяние за преступление, совершенное против трона. – Он положил маску на стол и взглянул на меня. – Вы понимаете, о какой измене я говорю? Остерегайтесь этого. Вы вынуждены будете страдать от страшного одиночества и испытывать поздние сожаления.

Я понял, о чем он говорил. Граф Ито описал своими словами радостное и преступное чувство невесомости. По выражению его лица я догадался, что однажды он покончит жизнь самоубийством.

– Жизнь невыносима, – промолвил я.

– В детстве мне посчастливилось видеть на сцене прославленного актера театра Но Урневаку Минору. В то время он был уже очень стар, ему перевалило за восемьдесят. Урневака почтил своим посещением поместье моих родителей на Кюсю. О том, насколько он стар, свидетельствовала одна история, которую рассказывали о нем. Однажды, когда он давал представление в саду сегуна, пришло известие о прибытии адмирала Перри, и актер вынужден был остановить спектакль. Говорили, что без Урневаки искусство театра Но погибнет. И вот теперь этот великий актер играл в саду нашего имения на специально установленной сцене. Ее отполированные кедровые доски блестели в лучах полуденного солнца. Одной из пьес, которую он показывал в этот день, была пьеса «Сотаба Комачи». В ней рассказывалась история придворной поэтессы, дамы несравнимой роковой красоты. Однако в глубокой старости она превратилась в отвратительное существо, в нищенку, скитавшуюся по свету. Эта нищая старуха была, конечно, всего лишь жалким призраком прежней красавицы, которая давно умерла. Мне было интересно, сможет ли старый актер перевоплотиться в молодую прекрасную даму. Я знаю, что вы написали современную версию пьесы «Сотаба Комачи».

– Да, это так.

– Вот веер Урневаки Минору, который он держал в руках в тот день.

Граф Ито встал и взял со стола веер. Прихрамывая, словно цапля со сломанной лапкой, он стал изображать движения актера Урневаки Минору на сцене. Скрипучим надтреснутым голосом, который даже отдаленно не походил на нежный женский, он произнес жалобные слова призрака прекрасной Оно-но Комачи. И вдруг произошло чудо. Стоявшая посреди кабинета, обставленного мебелью в стиле бидермайер, фигура Ито преобразилась. Жесты рук, державших раскрытый веер, стали походить на изящные движения придворной дамы. От голоса исходил холодок лунной ночи. По телу моему пробежала дрожь, когда я услышал в нем мучительные нотки любви. Казалось, этот голос действительно доносится из царства мертвых.

«В молодости я получала письма от более достойных, чем вы, мужчин. Они падали, словно капли майского дождя. В то время я, возможно, была высокомерной. Я не отвечала на письма. Теперь я одна, и вы, наверное, думаете, что тогда я была влюблена в красивого молодого человека, Coco. Сии-но Coco Фукакуза, Глубокая Трава, приходил ко мне при лунном свете и посреди темной ночи, в дождь, черный ветер и неистовые бураны. Он приходил ко мне в капель, когда на карнизах таял снег. Он приходил ко мне девяносто девять раз. А потом он умер. Его призрак здесь, рядом со мной, это он довел меня до безумия».

Граф Ито закрыл веер.

– Пойдемте посмотрим, чем занимаются наши дамы, – предложил он.

– Хорошо, – согласился я. – Мы совсем забыли о них. Граф Ито снова положил веер Урневаки Минору на письменный стол рядом с маской наки-дзо.

– Меч и кинжал пусть пока останутся здесь, – промолвил он. – Хидеки позже принесет их вам.

Граф Ито провел меня по коридору, и вскоре мы спустились по черной лестнице на первый этаж. Здесь хозяин дома жестом приказал мне не шуметь. Должно быть, он хотел сделать сюрприз баронессе и мадам Нху. Мы снова прошли по коридору и, завернув за угол, очутились перед дверью, которая показалась мне странно знакомой. Переступив порог, мы вошли в полутемную тесную комнату, тускло освещенную висевшей под потолком красной лампочкой. Я заметил стоявшего у стены слугу графа Ито. Увидев нас, он испугался.

– Убери свое копье, идиот, – зашипел на него граф Ито по-французски.

Хидеки тут же спрятал свой член и застегнул брюки. Я сразу же понял, где мы находимся. Красноватое освещение, запах проявителя и камера «Хассельблад» на треноге свидетельствовали о том, что я снова попал в Зазеркалье, в комнату, из которой можно подглядывать за тем, что происходит в спальне.

Я взглянул в овальное окно в стене и понял, что возбудило слугу графа Ито и заставило его мастурбировать. На кровати баронесса Омиёке Кейко и мадам Нху слились в одно целое, словно сиамские близнецы или два склеившихся кальмара. Их лиц не было видно, так как обе дамы припали к промежности друг друга, волосы слегка шевелились, словно черные щупальца. Кейко лежала сверху, ее белое мраморное тело контрастировало со смуглым телом мадам Нху, которая, словно роженица, широко раскинула ноги. Накрашенные красным лаком ногти Кейко глубоко вонзились в ягодицы партнерши. Икры мадам Нху чуть подрагивали от судорог наслаждения, пробегавших по ее телу.

Из висевшего на стене усилителя неслись вздохи, стоны, урчание и хлюпающие звуки сосущих ртов. Все это магнитофон бесстрастно записывал на пленку. Наконец мадам Нху достигла апогея страсти и в экстазе воскликнула:

– Кара небесная!

Кейко подняла голову и улыбнулась нам в зеркало. Ее губы были испачканы кровью. Граф Ито сострил по-французски, намекая на недожаренное мясо с кровью:

– Ах, бедная мадам Нху, она сочится кровью! Наша баронесса похожа на вампира, не правда ли?

Хидеки захихикал, и я понял, что он хорошо владеет французским языком.

Граф Ито бесстрастно наблюдал за тем, как по ту сторону стекла женщины утоляли свою страсть. Он застыл в неподвижной позе, опершись обеими руками на трость. В эту минуту Ито был похож на безучастную ко всему происходящему треногу камеры. За его спиной висели прикрепленные к веревке бельевыми прищепками еще влажные фотографии. В красноватом освещении комнаты они казались мне кусками сырого мяса. Мне вдруг почудилось, что облик графа Ито на моих глазах трансформируется и он превращается в волчицу. Рот с тонкими от бесчисленных поцелуев и непристойных любовных утех губами превратился в пасть, глаза запали, голова с увядшей кожей стала походить на маску мертвеца. Горящие глаза графа напоминали пылающие мукой глаза святого. Мне всегда казалось, что его взгляд вбирал в себя все, на что падал, однако теперь он стал более откровенным, более увертливым. Нос сросся с верхней губой и покрылся волчьей шерстью, то был нос животного, привыкшего потакать своим прихотям. Облик этой страшной волчицы испугал меня самим фактом своего появления, тем, что она возникла здесь, рядом со мной, и от нее не было спасения. Я почти физически ощущал рядом с собой присутствие измены. Ее отвратительный запах свидетельствовал о том, что я должен оставить надежду и пойти по тому пути, который предначертан мне.

В глазах графа Ито, в котором я распознал волчицу, я увидел свое отражение, а также отражение двух сладострастных, ласкающих друг друга женщин. И все это было странным миражом.

– Вы так и не ответили мне, Мисима-сан, – промолвил граф Ито. – Скажите, вы все еще восхищаетесь подвигом мятежников нинироку, несмотря на все, что я сказал вам?

– Да.

– И будете подражать их безрассудным действиям?

– Да, буду.

– Тем хуже для вас, мой друг. Вас ждут в той стране, которая находится за пределами нашего мира. Там нет деления на чистое и нечистое, на идеалистов и коррупционеров, на ультралевых и ультраправых. В то царство не проникают солнечные лучи, а светит лишь безжизненный отраженный свет луны. Вы обречены, Мисима-сан, вас ждет страшный мир призраков. Но хуже всего то, что никто так и не поймет, почему вы отправились туда.

Граф Ито едва заметно кивнул, подзывая к себе Хидеки. Встав на колени, слуга начал расстегивать брюки своего господина. Граф Ито удобнее оперся на свою трость, однако выражение его лица при этом оставалось непроницаемым.

– Смотрите… – сказал он.

Повернувшись к стеклу, я оказался лицом к лицу с Кейко. Нас разделял только стоявший с ее стороны у зеркала туалетный столик. Кейко в упор смотрела на меня, как если бы зеркало было прозрачным. Вспотевшая и растрепанная, она встала с кровати, на которой, словно разрубленный угорь, все еще извивалась мадам Нху. Кейко высыпала содержимое сумочки на туалетный столик и расставила на нем фарфоровые фигурки собаки, кролика, белки, медведя и лисы в один ряд так, что они как будто шествовали к арке ее поросшего темными волосами лобка. Лицо Кейко вплотную приблизилось к зеркалу, и она скорее выдохнула, чем произнесла слово, оставившее запотевший след на стекле. Я не услышал его, но прочел по ее губам: – Вор.

 

РЕСТАВРИРУЙТЕ ВЛАСТЬ ИМПЕРАТОРА

 

Посмертная рукопись современной драмы

Но Юкио Мисимы

Действующие лица

Кейко: бывшая баронесса Омиёке Кейко, ныне монахиня секты горы Хагуро, известная паломникам как икигами, Живая Богиня

Юкио Мисима: (Хираока Кимитакэ) писатель

Мать: мать Мисимы

Жена: жена Мисимы

Кавабата Ясунари: писатель, лауреат Нобелевской премии, в прошлом наставник Мисимы

Сенатор Ито Кацусиге: бывший граф, в прошлом покровитель Кейко

Морита Масакуцу: лейтенант молодежной военизированной организации Мисимы «Общество Щита»

Профессор Хирата Ансо: ямабуси, глава секты Горы Хагуро

Огава Сей: ичи, то есть медиум, Хираты

Генерал Масита Канетоси: командующий Восточной Армией, штаб Ичигайя, Токио

Сиката Юики: бывший спарринг-партнер Мисимы в боксерских поединках

Четыре члена молодежного корпуса «Общество Щита»

 

Указания по оборудованию сцены

Сцена без занавеса, состоит из трех частей. В центре расположена Сцена 1 (Зеркало), похожая на сцену без боковых кулис театра Но или авансцену. Она соединяется со Сценами 2 и 3 мостиками, трапами и лестницами.

Изменение освещения указывает, что началось новое действие или явление. Задниками всех трех сцен являются проекционные экраны.

 

Явление первое

Темнота. Пьеса начинается в классической французской манере: слышны пять быстрых ударов, за которыми следуют три медленных.

Музыка: Sanctus из Мессы ля бемоль Ф. Шуберта.

Сцена 2: проекция на экране: картина ада «Падающие с неба мечи», миниатюра из средневекового свитка.

Действующее лицо: Кейко в мужской крестьянской одежде из белой хлопчатобумажной ткани, подвязанных пеньковой веревкой гамашах, сабо, блузе и висящей на спине соломенной шляпе.

Интерьер лесной хижины, ограниченный двумя стенами, полка для фигурок богов – домашний алтарь, застеленный циновками пол, на решетке очага стоит заварочный чайник, рядом – чашки и горшок с горячей водой. Все предметы белого цвета: стены, одежда действующих лиц, даже заварочный чайник и дерево снаружи…

Кейко рубит мотыгой засохшее дерево – слышатся три удара, после чего…

Сцена 1: красный свет прожектора падает на огромное круглое зеркало, образующее задник, – это восход солнца.

Красное световое пятно постепенно затухает, и на Сцене 1 появляются четыре молодых человека в белых летних униформах военизированной организации «Общества Щита» Мисимы. Они кланяются зеркалу, в котором отражается восход солнца.

Декорации Сцены 1: гостиная в стиле восемнадцатого века, вся мебель до конца пьесы стоит в белых чехлах, в большие – от пола до потолка – окна видна мраморная статуя Аполлона, которая находится в небольшом внутреннем дворике. Мебель расставлена так, что позволяет действующим лицам свободно двигаться…

Члены «Общества Щита» снимают фуражки и повязывают голову широкими лентами с лозунгом: «Отдай императору все Семь Жизней». Затем они натягивают – на высоте талии – несколько пеньковых веревок с прикрепленными к ним ритуальными бумажными полосками и тем самым как будто прокладывают дорогу, которая тянется через Сцену 1 и ведет к Сцене 2, туда, где возвышается лесная хижина Кейко.

В то время когда члены «Общества Щита» натягивают веревки, SanctusШуберта смолкает и начинает звучать музыка дзен – бамбуковая флейта и барабаны. Прокладывая Священный Путь, молодые люди декламируют синтоистские тексты (которые обычно читают на празднике Первых Плодов после восхождения императора на трон или на придворном празднике урожая)

«… богатый урожай риса, собранный благодаря труду людей, с рук которых капает пот, словно вода морская, на бедра которых налипла грязь…»

Молодые люди заканчивают свою работу, и свет на Сцене 1 гаснет.

Сцена 2: Кейко снова бьет мотыгой по дереву (тук, тук, тук) и…

Сцена 1: неяркий луч прожектора высвечивает Юкио Мисиму, он стоит на коленях на авансцене перед письменным столом и пишет.

Кейко (опершись на мотыгу, смотрит на Мисиму): Клен окрасился в багровые тона в конце лета. Пение сверчка похоже на звук прялки, прядущей сухую мертвую траву, – кири, хатари, чурр, исо…

Мисима (за письменным столом): … кири, хатари, чурр, исо… У меня нет времени. Произведение должно быть прекрасным, совершенным, но у меня нет времени. У меня осталось время лишь на то, чтобы написать фарс. Вот я и пишу фарс. (Пишет.) Эти сливы не цвели…

Кейко (словно эхо повторяет слова Мисимы): Эти сливы не цвели в нынешнем году. Их надо обрезать. Таков мой долг. То, что не цвело, должно снова расцвести…

Мисима: Что это за звук? Джьяри, джьяри, джьяри… С таким звуком шелковичные черви грызут листья тутового дерева. Джьяри, джьяри, джьяри… Нет, это просто шелест бумаги. В комнате холодно. Или мне так кажется? (Снимает рубашку, она, как и его брюки, белая.) На моем теле выступил пот. Меня знобит, как человека, охваченного паникой. (Дотрагивается до своих ладоней, плеч, торса.) Мое тело холодно как лед. Живое тепло покинуло меня (дотрагивается до головы), оно перешло сюда, чтобы питать мозг, стерильный лунный свет которого падает на мой письменный стол. (Пишет.) Остановись! Что ты делаешь? Не безумие ли это?

Кейко (поднимает мотыгу и, когда Мисима снова начинает писать, повторяет): Остановись! Что ты делаешь? Не безумие ли это? Ты срубил человека! (Кейко падает на колени.)

Мисима: То, что я представляю в своем воображении, уже произошло. Я больше не тревожу воображение. Я теперь – сама реальность, воплощенная в слова, реальность, которая должна произойти, хотя ее никто не предвидел и не предсказывал. Но она уже написана. (Мисима встает, продолжая говорить, и переходит на Сцену 2, к хижине Кейко.) Я перешел мост своих снов, которые могут присниться только писателю. В них нет различия между воображаемым и реальным, которое должно вот-вот произойти. Писатели мечтают создать прекрасное и преступное произведение искусства, но они боятся воплотить свою мечту в жизнь. Они знают, как знаю это и я, что перейти черту – означает совершить злодеяние.

Тук, тук, тук

Кейко (после третьего удара поднимается с колен): Это мои гости.

Сцена 1: Входят Мать и Жена и в сопровождении ямабуси переходят по обозначенной пеньковой веревкой дорожке на Сцену 2 к Кей ко. На обеих женщинах белые одеяния. Жена – в европейском костюме, Мать в кимоно и гета. На ямабуси традиционное одеяние: маленькая круглая шапочка на голове, желтая блуза с присборенным воротом и висящими на спине полосками замши, мешковатая туника и брюки, с его пояса свисают завязанная узлами красная веревка и раковины.

Сцена 2: Мать и Жена входят в хижину Кейко. Мисима вручает Жене папку с бумагами.

Мисима: Вот как мы должны поступить. У меня нет времени. Я как-то сказал, что презираю слова. И это правда. Слова, которым я столько лет служил, уничтожили смысл моей жизни. Писатель испытывает глубокий стыд, когда начинает понимать, почему он ненавидит слова. Потому что другие будут произносить их после того, как он уже больше не сможет делать это. Другие люди завладеют моими словами, но я не смогу контролировать то, как они будут использовать их. Мои слова больше не будут объяснять меня. (Мисима уходит.)

Кейко: Мои гости пришли. {Входит в хижину.) Вдова и несчастная Мать частного лица Хираоки Кимитакэ.

Мать (Жене): Она выглядит как дровосек.

Жена: Нет никакого Хираоки Кимитакэ. В течение шести лет эта женщина общалась с моим мужем, известным общественным деятелем Юкио Мисимой. (Открывает папку и просматривает бумаги.) Я должна сжечь эти неопубликованные произведения. Но сначала должна услышать все из ее уст. И когда она расскажет историю своего общения с моим мужем, я уничтожу все следы этой истории. Для этого я и пришла сюда.

(Ямабуси уходит. Женщины становятся на колени у огня, и Кейко разливает чай.)

Кейко: Они пришли по мосту сновидений, по диким травам, в густой тени гор сюда, чтобы увидеться со мной.

Мать: Говорят, что она потеряла рассудок и общается с духом моего сына. В прошлом году она убила женщину, но ее помиловали. У нее очень влиятельные друзья. Ямабуси дали ей приют здесь, в лесу, на горе Хагуро в Ямагате. Такой чести не могла бы удостоиться простая женщина. Ее хижина почитается как святилище в этом безлюдном месте. В деревне Саба мы видели паломников, которые проделали долгий путь, чтобы увидеться с ней. Но ямабуси священной горы не позволят им добраться сюда. Люди называют ее икигами – живой богиней. Правильно ли я поступила, явившись сюда? Эти паломники произвели на меня сильное впечатление. Может быть, она скажет мне, обрел ли наконец покой дух моего сына? (Обращаясь к Кейко.) Благодарю вас, мадам Омиёке, за приглашение, мы рады видеть вас.

Кейко: Мое имя теперь не имеет никакого значения. Я была вдовой капитан-лейтенанта военно-морской авиации Омиёке Такумы, но с тех пор прошло много лет. Никто уже не помнит ту, какой я была когда-то.

Жена: Разве можно ее забыть? В течение двадцати лет она была подругой известного злодея, сенатора Ито Кацусиге, сегуна рэкетиров и вымогателей. Обо всем написано здесь, в этих бумагах. (Показывает папку Матери.) Что я должна сохранить, а что сжечь?

Мать: Не знаю. Раз уж мы решили повидаться с ней, давай послушаем, что она скажет.

Кейко: Вы, конечно, много слышали обо мне и правды, и лжи, но какое это имеет теперь значение? В течение двадцати лет я была, по существу, ничтожным созданием. Самые низкие воры и преступники окружали меня тогда. Они проникали ко мне, словно коты темной ночью, терлись о стены моего дома и мурлыкали. Но мой дом был давно покинут. В нем никто не жил. В 1966 году я отреклась от мира и вступила в женский монастырь Хоссо в Наре. И когда настоятельница обрила мою голову… (Кейко замолчала.) Прислушайтесь, вы слышите? Это крик лесного сорокопута, который накалывает свою добычу на шипы. У меня словно гора с плеч свалилась. Я ощутила прохладное прикосновение зеркала к своему темени и почувствовала облегчение. Но то была иллюзия. Я не заметила, как снова подпала под его власть. Четырнадцать лет назад я отправила свою горничную Коюми в женский монастырь Гессудзи. Семь тяжелых жестоких лет, после смерти моего супруга барона Омиёке и до 1952 года, когда был отменен оккупационный режим, она служила мне верно и преданно, слишком верно и слишком преданно. Ее чрезмерная преданность напоминала мне о моем позоре, о тех бесстыдных поступках, которые я совершала в течение этих семи лет и свидетельницей которых была Коюми, моя сообщница в любовных утехах.

Мать: Она признается в противоестественной связи с другой женщиной.

Жена: Лесбийская мерзость, вот что это такое.

Кейко: Я не предвидела, что мое появление в Гессудзи возбудит в Коюми чувства, которые дремали все эти четырнадцать лет.

Мать: Мирские грехи преследуют даже отшельников и аскетов.

Жена: В ней нет и следа раскаяния. Она намеренно воспламенила страсть в той глупой женщине. Представляю эту отвратительную парочку – мерзкую распутницу и моего мужа. Лесбиянка в объятиях содомита. Я никому – даже себе – никогда не позволяла говорить об отклонениях в поведении моего супруга. (Обращаясь к Кейко.) Мне было бы легче, если бы он изменял мне с какой-нибудь другой женщиной, а не с…

Мать: Простите ее, достопочтенная сестра. Жена моего сына говорит в порыве отчаяния.

Жена: Вы только послушайте ее! Я двенадцать лет состояла в браке с ее сыном, а она до сих пор называет меня его женой, а не своей невесткой. Она отказывает мне в этом праве! Но теперь я вдова, а не жена.

Мать: Лишь я одна достойна сострадания, достопочтенная сестра. Она была всего лишь его женой, но не матерью. Разве может моя скорбь сравниться с ее горем?

Кейко: Не называйте меня достопочтенной сестрой. Я потеряла свое монашеское имя. Мои волосы снова отросли.

Жена: И как же теперь вы предлагаете называть меня?

Мать: Тебе не следует обижаться.

Жена: Ей недостаточно быть его матерью, она считает себя его вдовой. Значит, мы здесь все три – его вдовы?

Кейко: Да, госпожа Хираока, видно, так распорядилась судьба. Я не чувствую себя из-за этого оскорбленной, но вы вправе обижаться.

Жена: О, я очень благодарна вам, жена номер три.

Кейко: Два года назад меня арестовали за убийство Коюми.

Мать: Но вмешался сенатор Ито Кацусиге, и вы наконец обрели покой в этом тихом убежище.

Жена: Мерзавец пришел на помощь мерзавке.

Кейко: (смотрит на Жену, которая говорит, обращаясь к зрителям.) Так распорядилась судьба. Впрочем, возможно, мне следовало оставаться в закрытой психиатрической лечебнице для совершивших преступление женщин. Послушайте… это снова сверчок. Мне кажется, что он ткет себе саван. «Почему вы это сделали?» – спросили меня. Но я отказалась разговаривать с ними, и меня признали безумной. Я никому не стала рассказывать о том, что произошло. Если бы я это сделала, люди только утвердились бы во мнении, что я сошла с ума. (Кейко поднялась, держа в руках мотыгу, словно оружие.) Но однажды, на пороге смерти, я нарушу молчание.

Мать: Живая богиня наводит на меня страх. Мне не следовало приходить сюда, теперь я это точно знаю.

Жена: Я хочу, чтобы вы рассказали нам обо всем.

Кейко: В полдень 25 ноября 1970 года я медитировала в своей келье. И вот мне явилось видение. Я увидела нечто, похожее на окровавленного новорожденного ребенка без головы. Нембуцу! Нембуцу! Я призвала Будду и попросила его избавить меня от этого отвратительного призрака.

Мать: Нембуцу! Нембуцу! В тот день, о котором вы говорите, в полдень я почувствовала страшную боль в утробе, как при родах. И у меня, старой шестидесятипятилетней женщины, пошла из матки кровь, как во время месячных. Мой возлюбленный возвратился ко мне.

Жена: Что они такое говорят? Суеверный бред получившей отставку любовницы и безумной матери, которая всю жизнь мечтала совершить инцест. И что же произошло потом?

Мать: Вы поняли, что означало это видение?

Кейко: Я не знала, что он умер. Известие об этом пришло ко мне позже.

Жена: Живая богиня лжет. Она защищает бывшую баронессу Омиёке Кейко, но ее неискренность сразу же выйдет наружу, если внимательно прочесть то, что написал мой муж. {Берет несколько листков из папки и бросает их в огонь.) Она знала о его замыслах, она знала, что он собирается убить себя, она все знала. (Замолкает, смотрит в огонь.) Я никогда никому не говорила и даже себе не признавалась в том, что, быть может, сама тоже обо всем знала. Он говорил мне о своих планах, но я отказывалась понимать смысл его слов. Я все забыла, я ничего не помню.

Кейко: Работа – лучший лекарь. Я хотела сжечь на костре свои воспоминания и избавиться от мыслей об ужасном, отвратительном младенце без головы. Поэтому я пошла в сад и стала обрезать сухие сучья. В моем саду было много сливовых деревьев, которые не цвели в том году. Стоял чудесный осенний день. Я обрезала засохшие ветки, и в голове у меня начало проясняться. (Снова опускается на колени, не выпуская из рук мотыгу. В хижину входит Мисима, одетый в белую униформу «Общества Щита» и фуражку с козырьком.) Коюми относила ветки в дальний конец сада, чтобы сжечь их там. У меня было легко на сердце. А потом из дыма от костра, разведенного Коюми, как будто вышел человек и стал приближаться ко мне. Я узнала его и догадалась, что это призрак.

Мать: Как он выглядел?

Кейко: Он был одет в униформу «Общества Щита» и выглядел так, как выглядел в жизни. (Ми с им а опускается на колени и обнимает Кейко сзади. Она, запрокинув голову, кладет ее ему на плечо и вздыхает.) Когда он заговорил, меня охватил ужас. Он сказал, что пришел заниматься со мной любовью.

Жена: Она все это придумала. Но я понимаю, что в основе ее фантазий лежат воспоминания о близости с моим мужем.

Кейко: И он начал раздеваться передо мной. «Делай то же самое, – приказал он мне. – Быстро раздевайся!» (Мисима тем временем расстегивает блузу Кейко и ласкает ее обнаженную грудь.) Его голос вдруг изменился, я не могу это объяснить, но теперь он был похож на властный голос старухи. Он снял китель, и я увидела сморщенную грудь старой женщины. Я очень отчетливо видела лицо этой старухи. (Мисима снова застегивает блузу Кейко.)

Мать (достает из сумочки фотографию): Это была она? Вы видели эту женщину?

Кейко: Да, я видела именно это лицо.

Мать: Значит, вы видели Нацуко, бабушку моего сына.

Жена (выхватывает фотографию из рук Кейко): Это была единственная женщина, которая имела для него хоть какое-то значение.

Мать: Неправда. Она забрала его у меня сразу же после его рождения, она похитила его и держала, будто узника, в своей комнате в течение двенадцати лет, до…

Жена: До самой своей смерти. Мы знаем эту грустную историю.

Кейко: Я пыталась защищаться, прогнать это видение, я молилась. Но мои молитвы не были услышаны. (Встает, потрясая мотыгой.) Прочь! Прочь! Я наносила призраку удары, как искусный кендоист. И вот, наконец, он упал, обезглавленный, истекающий кровью.

Мать: Я не могу все это слышать, не могу заново переживать весь этот ужас… Мне не следовало сюда приходить. (Затыкает уши.)

Кейко (опускается на колени лицом к Мисиме): А потом я увидела, что это была моя горничная Коюми. Она лежала мертвая на земле. (Мисима встает и уходит.)

Жена: Замечательная история. Она хочет обвинить призрак Мисимы в том, что он обманул ее и заставил совершить убийство. Подобную лживую историю она не осмелилась бы рассказать никому, кроме нас. Потому что считает нас глупыми и слабыми созданиями, способными поверить в ее ложь.

Мать: А я верю ей, потому что он тоже обманывал нас.

Жена: Он, конечно, обманывал меня, но я готова была к этому, потому что знала, за кого выхожу замуж. Я хочу, чтобы Живая Богиня рассказала нам о настоящей жене Мисимы, о Морите Масакацу. Здесь, в этой рукописи, которую скоро поглотит огонь, все написано. Но я хотела бы услышать о Морите из ее уст.

Мать: Нет, я не хочу ничего слышать об этом человеке. Я считаю Мориту Масакацу убийцей своего сына.

Жена: Говорят, что на ваших глазах произошло знакомство Мисимы с Моритой?

Кейко: Вы готовы слушать мой рассказ?

(Пока Кейко говорит, снова появляется ямабуси, профессор Xupamа Ансо, в сопровождении своего ичи, медиума Огавы Сей, они проходят позади хижины и поднимаются на Сцену 1. Огава Сей одет в простое белое кимоно, в руках у него лук из дерева катальпы. Хирата и Огава становятся на колени в глубине сцены. Мисима стоит на коленях на авансцене у письменного стола. Хирата извлекает из маленькой каменной флейты пронзительные звуки. Огава трогает натянутую тетиву лука, и она издает глубокий гудящий звук. Огава впадает в транс.)

Кейко: Мне нравится жить здесь, в этом тихом приюте ямабуси на горе Хагуро. Я оскорбила бы их, если бы выдала их тайны.

Жена: Она может молчать, если ей это угодно. Мы все равно все узнаем, прочитав рукопись.

Кейко: Сендацу ордена горы Хагуро является Хирата Ансо, профессор университета Васеда. Мисима-сан не раз был свидетелем эзотерических обрядов ямабуси в горах. Это были ритуалы огня и дыма, во время которых ямабуси ходили босыми ногами по раскаленным углям и поднимались по лестнице из мечей. Мисима-сан не раз выражал желание поучаствовать в сеансе вызывания духов. И вот он обратился к профессору Хирате с просьбой помочь ему исполнить свое желание. В 1966 году во время весеннего равноденствия мы встретились в сельском доме на краю рисовых полей в деревне Себа, расположенной у подножия горы Хагуро. Вы проезжали ее по пути сюда. Огава Сей, студент университета Васеда, долгое время служил профессору Хирате в качестве ичи, медиума. Перед сеансом они вместе постились в течение сорока дней и подвергали себя жестоким испытаниям, обливаясь зимой ледяной водой. И вот профессор Хирата заиграл на своей каменной флейте, ичи тронул тетиву лука из дерева катальпы и впал в глубокий транс. И сразу же порывы ураганного ветра сотрясли дом. (Слышен монотонный гул голосов, который нарастает: «У-у-у». Звук похож на завывания ветра. Сцена 1 озаряется тусклым светом, луч красного прожектора фокусируется на зеркале, и постепенно его свет становится все более интенсивным.) Но громче и ужаснее, чем шум ураганного ветра, были крики ичи. Им овладели духи. И хотя прошло уже четыре года, в ушах у меня до сих пор стоят голоса героев, воинов, погибших смертью храбрых. Они сообщили нам, что являются прибывшими из-за моря духами пилотов-камикадзе, тела которых лежат не погребенными в океане. Они явились по зову Мисимы-сан, как будто он, а не медиум погрузился в глубокий транс. Мисима-сан записывал все их слова. Все остальные оцепенели от страшного шума, наполнившего нашу комнату. Казалось, что рядом работала сотня моторов боевых самолетов. Мы ничем не могли помочь бедному ичи, хилый молодой человек, организм которого был ослаблен постом и обливаниями, погибал на наших глазах. Духи камикадзе один за другим использовали его тело, чтобы говорить с нами. Ичи сгорал, словно сухая ветка в бушующем пламени. Мисима-сан тщательно записывал все, что говорили духи. Все жалобы и сетования пилотов сводились к одному и тому же – предательству, измене. Они чувствовали себя преданными изданной в 1946 году декларацией императора об отказе от принципа божественности императорской власти. Духи заявляли, что, объявив себя человеком, император тем самым лишил их подвиг самопожертвования всякого смысла. «Зачем император объявил себя человеком?!» – неистово кричали они. Их неистовство было столь велико, что могло закончиться только одним…

(Красный прожектор гаснет. Освещение Сцены 1 тускнеет. Огаба падает. Воцаряется тишина. Слышно лишь, как дождь барабанит по крыше.)

Xирата (приподнимает Огавуи сильно бьет его ладонью по спине): Шу! Хьюн! Шу! Хьюн!

Морита Масакацу (одет в студенческую форму; выходит на сцену, опускается на колени рядом с Огавой и берет его на руки): Огава Сей, Огава Сей, брат мой! Его глаза открыты! (Встает и поворачивается лицом к Мисиме.) Все это бесполезно. Он умер от сердечной недостаточности.

Мисима (пишет): Я не верю ей. Это всего лишь еще один написанный им рассказ… Да, хорошо, хорошо…

Жена: Я не верю ей. Это всего лишь еще один написанный им рассказ… (Мисима, стоя на коленях у письменного стола, повторяет: «Хорошо, хорошо!») Он совершил опрометчивый шаг, издав его. Неужели он действительно хотел поставить в неудобное положение императорскую семью и двор? Но какое отношение все это имеет к Морите Масакацу?

Кейко: Морита был студентом университета Васеда.

Жена: Я это знаю.

Кейко: Морита являлся близким другом медиума Огавы Сей. Они были земляками, уроженцами Йокаичи, местечка, расположенного на побережье. Когда Морита побежал за доктором, Ми-сима-сан сказал профессору Хирате…

Мисима (на Сцене 1): … этот молодой человек будет моим ичи.

(Свет на Сцене 1 гаснет.)

 

Явление второе

Свет заливает Сцену 3 (Драгоценность). Типичный штаб избирательной кампании после победы. На проекционном экране – фотография кандидата на пост губернатора Токио. Из-за кулис слышатся радостные крики и звуки пробок, выстреливающих из бутылок шампанского. Потоки воздуха от работающих электрических вентиляторов разносят по всей комнате бумаги, словно белое конфетти.

В эту метель входит Кавабата Ясунари. На нем белый летний костюм и ботинки, в руках он держит сигару и бокал шампанского. Он садится за стол и обмахивается.

Кавабата: Это – настоящая Япония. По крайней мере я пытаюсь убедить себя в этом. Шум и суета избирательной кампании утомили меня. Мне кажется, она никогда не закончится. Мы ждем результатов, но они не окончательные, и мы до сих пор не знаем того, что хотим узнать. Во что мы превратились? Мы похожи на грязное белье, брошенное в стиральную машину. Не очень чистое и не очень грязное, разных цветов. И все это вращается так быстро, что в конце концов превращается в сплошное белое пятно. Я очень устал.

(Входит сенатор Ито Кацусиге, он тоже во всем белом, на его плечи наброшена белая шаль так, словно он зябнет в августовскую жару. Он хромает и при ходьбе опирается на трость.)

Кавабата: Ах, это сенатор Ито Кацусиге, зловещая белизна нашего грязного белья. Абсолютная мертвая точка водоворота нашей политической жизни, в которой нет движения и царит полная стагнация. Я предпочел бы не встречаться с ним.

Ито: Кавабата Ясунари, лауреат Нобелевской премии, мудрец из Карнакуры, проживший семьдесят лет и ни разу не уличенный в коррупции. Он похож на старую цаплю со старой дряблой кожей. Он считает меня циничным. Я завидую ему. Он не прикладывал никаких усилий для того, чтобы слава пришла к нему, но тем не менее стал всемирно известным. Он пальцем не пошевелил для этого и не замарал своего доброго имени. Его можно поздравить!

Кавабата: Вы только посмотрите, как хромает этот старик. Его хромота напоминает о том, что он воевал в Бирме и Малайе. Когда-то он был героем. В отличие от меня он сумел многого добиться в жизни, хотя, с другой стороны, он – само воплощение коррупции. Я боюсь его.

Ито: Кавабата-сэнсэй, разрешите мне выразить искреннюю благодарность и примите мои поздравления. Вы помогли кандидату от нашей партии снова победить на выборах.

Кавабата: Мне это ничего не стоило.

Ито: Прошу вас, садитесь, вы выглядите очень усталым.

Кавабата: Признаюсь, я действительно смертельно устал.

Ито: Простите за любопытство, но скажите, почему вы в вашем возрасте, жертвуя покоем, согласились участвовать в избирательной кампании?

Кавабата: Вы правильно заметили. Я действительно очень стар.

Ито: Вы сказали журналистам, что на участие в политической деятельности вас вдохновил пример Юкио Мисимы.

Кавабата: Да, я действительно сказал это.

Ито: Вы сказали также, что к вам явился призрак Мисимы. Это правда?

Кавабата: Да. (Вместо фотографии кандидата на проекционном экране появляется портрет Мисимы с мечом в руках.)

Ито: Простите, что я спрашиваю вас об этом, но мне бы очень хотелось знать, в каком облике он явился вам? Он был весь в крови?

Кавабата: Он выглядел так, как обычно выглядит человек сорока пяти лет. Тем не менее я был потрясен видением, потому что это был призрак, ведь Мисима-сан мертв.

Ито: Другие тоже видели его.

Кавабата: И вы в том числе, сенатор?

Ито: Я имел в виду мадам Омиёке Кейко. С ней произошла грустная история.

Кавабата: Я знаю, что мадам Омиёке попала в закрытую психиатрическую лечебницу тюремного типа.

Ито: Возможно, мне удастся помочь ей выбраться из этого ада и вернуться в женский монастырь.

Кавабата: Искренне желаю вам удачи в этом деле, сенатор.

Ито: Вы не одобряете то, что Мисима покончил жизнь самоубийством?

Кавабата: Естественно, не одобряю. Он уничтожил все следы своего пребывания на этом свете.

Ито: Интересная мысль, Кавабата-сан. Мне кажется, я понимаю, о чем вы говорите. Это была эффектная театральная смерть. Самоубийство Мисимы нарушило паши представления о том, что смерть должна быть интимным частным делом.

Кавабата: Все, в том числе и я, отвернулись, чтобы не видеть этого зрелища. Так что можно считать, что устроенный им постыдный спектакль не удался. За время участия в избирательной кампании я хорошо узнал, что такое общественное и что такое частное дело. Один критик как-то назвал Мисиму первым дадаистом Японии. Очень точное замечание.

Ито: Если это действительно так, то он был не только нашим первым, но и нашим последним дадаистом.

Кавабата: Истинный дадаист всегда с неизбежностью является интернационалистом. Мисиму, конечно, нельзя было в полной мере назвать интернационалистом, но в некотором смысле он все же действительно был им. «Большая деревня» – так можно назвать наше общество. Здесь, в Токио, мы считаем себя космополитами, но на самом деле мы все глубоко провинциальны. В этой деревне смерть Мисимы в результате акта сеппуку показалась фикцией, опровергнувшей фикцию нашей жизни.

Ито: То, что вы сказали, истинная правда. Мы так и не узнали причину, заставившую Мисиму покончить жизнь самоубийством. Но налицо множество несущественных причин, которые могли подвигнуть его на этот шаг. И они говорят о состоянии психики японцев больше, чем сказал в своих произведениях сам Мисима. Некоторые утверждают, что Мисиму побудила покончить с собой склонность к садомазохистскому эксгибиционизму. В его смерти винят декадентскую эстетику, гомосексуализм и ультранационалистическое поклонение императору. Все эти причины сыграли свою роль, но они недостаточны.

Кавабата: Да, за исключением одной, главной.

Ито: И что же это, по-вашему, за причина, Кавабата-сан?

(Входит Мисима, призрак в белой форме «Общества Щита» с белыми военными ботинками в руках. Он ставит их на стол.)

Кавабата: В октябре 1968 года Мисима первым приехал в Камакуру, чтобы поздравить меня.

Мисима: Три раза меня выдвигали кандидатом на получение Нобелевской премии, и три раза я терпел неудачу. В первый раз, в 1965 году, я уступил русскому писателю Михаилу Шолохову, во второй раз, в 1967 году, гватемальцу Мигелю Анхелю Астуриасу. А в третий и последний раз вы, сэнсэй, мой старый друг и наставник, опередили меня. Я был очень рад, что вы получили Нобелевскую премию.

Кавабата: В ваших словах слышится разочарование. (Говорит, обращаясь к Ито.) Почему вы сказали «в последний раз»? Вы молоды, Мисима-сан, у вас есть возможность получить Нобелевскую премию. Кроме того, вам не о чем жалеть. Кто помнит Нобелевских лауреатов? В Нобелевской премии чувствуется дыхание смерти. Это – гарантированное забвение. Вы видели портреты нобелевских лауреатов? Старые дряхлые аббаты. Возникает впечатление, что им дали премию не за творческие успехи, а за то, что они сумели так долго прожить на свете. Неужели вы сожалеете о том, что не вошли в их число?

Мисима (смеется): У меня не хватило на это времени.

Ито: Вы хотите сказать, что он убил себя из-за постигшей его неудачи? Из-за того, что не стал лауреатом Нобелевской премии?

Кавабата: Да, я пришел к такому заключению, сенатор. В конце 1968 года Мисима часто участвовал в печально известных университетских диспутах, спорил со студентами, подвергая себя реальной опасности. Он выходил один на один с огромной аудиторией и начинал дразнить ее. Человек ультраправых взглядов, он бросал вызов молодежи, разделявшей левые убеждения.

Мисима: Произнесите имя императора, сделайте это, и я пожму вам руку!

Кавабата: Вы можете себе такое вообразить, сенатор? Я видел фотографии одетого во все черное Мисимы. Он был похож на гангстера в расстегнутой на груди рубашке и облегающих брюках…

Ито: Идол гомосексуалистов. Он заигрывал с подобного рода публикой, хотя, с другой стороны, знал, что порой выглядит комично. Молодежь боготворила его, считая старым дураком, наделенным недюжинной отвагой. Она никогда не пыталась заставить его замолчать, потому что Мисима был для нее своеобразным зеркалом, молодые люди видели в нем себя, собственный восторг, охватывавший их, когда они совершали дерзкие поступки. То была благодарная, самим Богом посланная аудитория, перед которой он разыгрывал свою драму.

Кавабата: У меня сложилось впечатление, что он произносил заготовленную им нобелевскую речь перед публикой, состоявшей из презирающих ложь литературы варваров. И он тоже презирал ее.

Ито: Значит, вы все же полагаете, что причиной его самоубийства была неудача? Он покончил с собой, потому что не получил Нобелевскую премию?

Кавабата: Нет, дело не в этом. Как я уже сказал, может быть только одна причина его самоубийства. Но я не хочу даже думать о ней.

Ито: Прошу вас, продолжайте. Я хочу выслушать до конца ваше мнение.

Кавабата:Я предпочел бы не иметь его. Весной 1969 года Мисима приезжал ко мне на виллу в Камакуру. Он был одет в традиционный костюм и, как всегда, привез мне подарок – сигары и прекрасное бренди. Он говорил об ораторском искусстве Гитлера.

Мисима: Он сексуально доминировал над массами. Загадка Гитлера состояла в том, что это была единственная в истории харизматическая личность, которая обращалась с массами, как с женщиной.

Кавабата: Он произвел на меня гнетущее впечатление. Помню, я подумал: почему ты так терзаешься, старина? Почему относишься ко мне так, словно я стал нобелевским лауреатом по воле случая, по прихоти судьбы?

(Мисима направляется к Сцене 1, на которой стоят четверо одетых в белую униформу молодых членов «Общества Щита». Мнения идет сквозь поднявшийся белый вихрь бумаг, слышится негромкий звук цимбал. Мисима снимает фуражку и принимает из рук Мориты повязку. Морита вручает Мисиме кинжал и меч. Все члены «Общества Щита» надевают повязки с лозунгом, выведенным китайскими иероглифами: «Отдай императору Семь Жизней!»

Во время рассказа И то на сцене разыгрываются события, связанные с захватом генерала Маситы Канетоси в штабе Ичигайя в Токио.)

Ито: Ораторское искусство Гитлера не принесло Мисиме никакой пользы в тот день, когда он вышел на балкон здания штаба Восточной Армии в Ичигайя.

Кавабата: Вы были в Ичигайя 25 ноября?

Ито: Я получил личное приглашение Мисимы и стал очевидцем событий. Рано утром 25 ноября один из кадетов военизированной организации Мисимы явился ко мне в дом в Азабу. Мой слуга не хотел впускать его, но он заявил, что у него ко мне срочное дело. «Что тебе надо от меня, парнишка?» – насмешливо спросил я. У него был нелепый вид. Маленький, хилый и робкий, он походил на игрушечного солдатика, надевшего форму эпохи Мэйдзи. «Мисима-сэнсэй требует, чтобы вы явились в 11:30 утра в штаб Ичигайя». – «Вот так новость!» – воскликнул я и велел ему покинуть мой дом.

Кавабата: И тем не менее вы приехали в Штаб? (В сторону.) Ох, лиса! Ему были хорошо известны планы Мисимы, а теперь он притворяется, что являлся всего лишь свидетелем, сторонним зрителем этой драмы.

Ито: Кавабата обвиняет меня в причастности к террористическому заговору Мисимы. Я вижу это по глазам старика. Действительно, я знал, что должно произойти преступление, и это было своего рода духовное соучастие. Но как объяснить ему?

(Сцена 1: Мисима, Морита и кадеты «Общества Щита» представляются генералу Масите Канетоси. Тот сидит в кресле в глубине сцены. Мисима показывает генералу Масите клинок своего мена, и когда тот наклоняется, чтобы полюбоваться им, один из кадетов Мисимы сзади хватает генерала. Генералу связывают руки и ноги и засовывают кляп в рот. Мисима и кадеты быстро сдвигают мебель, строя баррикаду.)

В начале двенадцатого я позвонил в Ичигайя. Дежурный офицер сказал, что у них большие неприятности. «Мисима, словно обезумив, ворвался с обнаженным мечом в руках в кабинет генерала Маситы». К полудню я добрался до плац-парадной площади, в это время Мисима как раз вышел на балкон здания Штаба и начал произносить свою речь.

(Сцена 1: Двое кадетов выходят на авансцену и разворачивают два длинных знамени, их полотнища ниспадают с края сцены на пол. На знаменах начертаны лозунги «Общества Щита», призывающие к государственному перевороту. Слова лозунгов должны быть четко написаны так, чтобы их могли прочесть зрители. Кадеты отступают от рампы в глубины сцены, а на авансцену выходит Мисима и становится между развернутыми знаменами. Онготовится произнести речь. Голова Мисимы повязана лентой с лозунгом: «Отдай императору Семь Жизней». Голос за кулисами восклицает: «Посмотрите, у него кровь на форме!» Слышен нарастающий гул и удары в тарелки.)

Ито: Пока все шло удачно. Заговорщики захватили генерала Маситу, забаррикадировались в кабинете, отразили атаку штабных офицеров. Мисима знал, что закон запрещает использовать огнестрельное оружие против гражданских лиц. По его требованию под балконом собрался весь гарнизон, чтобы выслушать его речь. Мисима был хорошим публицистом. Но та речь принесла ему поражение. Над зданием штаба кружили вертолеты с телевизионщиками и репортерами на борту, их шум заглушал его голос. А те, кому удавалось расслышать его слова, перебивали оратора и смеялись над ним. Призывы Мисимы реставрировать власть императора, отказаться от мирной конституции и устроить военный переворот в стране не нашли отклика у его слушателей.

Кавабата: Он, должно быть, знал, что его ждет.

Ито: Я не знаю, Кавабата-сан, о чем думал ваш коллега по перу. Должно быть, Мисима полагал, что в диспутах, которые он вел со студентами в 1968 году, он овладел ораторским искусством. Однако 25 ноября 1970 года он потерпел поражение.

Кавабата (в сторону): Ах, негодяй, я уверен, что это ты стоишь за всеми этими событиями. (Обращаясь к Ито.) Захват генерала знаменитым писателем средь бела дня в центре Токио, в гарнизоне, а затем самоубийство заговорщиков – не заурядное событие, сенатор. Эту акцию можно сравнить с ультраправыми террористическими инцидентами 1930-х годов. Одновременно она предвосхитила действия красных экстремистов 1970-х. Похоже, никто не хочет принимать это во внимание. Мы все пытаемся уверить себя в склонности Мисимы к эксгибиционизму и рассматриваем его акцию как патологическое отклонение.

Ито: Поверьте, Кавабата-сан, я совсем иначе расцениваю действия Мисимы.

Кавабата: Прекрасно, в таком случае давайте задумаемся над вопросами, на которые до сих пор нет ответа. Например, каким образом Мисиме удалось беспрепятственно проникнуть в штаб Восточной Армии…

Мисима (обращаясь к зрителям, продолжает задавать вопросы, которые мучают Кавабату): Каким образом Мисиме удалось завоевать доверие генерала Маситы? Как он добился права для своих кадетов проходить курс военной подготовки в рядах Сил самообороны?

Ито: Надеюсь, вы не думаете, что я знаю ответы на эти вопросы?

Кавабата: Никто не хочет отвечать на них. Настоящий заговор молчания. Но ведь ясно, что некие влиятельные лица потакали прихотям великовозрастного писателя и позволяли ему играть в солдатики. Кто был его политическим покровителем и чего он добивался? Может быть, его благодетели рассчитывали, что мировая знаменитость сделает милитаризм более привлекательным? Если это так, то их расчеты не оправдались.

Ито: Мне кажется, вы рады этому, Кавабата-сан. Кавабата: Я задавал себе этот вопрос, сенатор. Рад ли я? Или меня страшит подобный поворот событий?

(Мисима тем временем отходит в глубину сцены. Один из кадетов вынимает кляп изо рта генерала Маситы. Мисима снимает китель и обнажает свой торс, затем опускается на колени перед генералом, расстегивает его брюки и спускает их. Морита вручает Мисиме кинжал, и он вынимает его из ножен. Генерал Масита восклицает: «Остановитесь! Что вы делаете? Это же безумие! Вы хотите зарезать человека!»

Морита с обнаженным мечом становится рядом с Мисимой, Мисима заносит кинжал, держа его обеими руками. «Остановитесь! Остановитесь!» – кричит генерал Масита. Освещение тускнеет, яркий красный луч прожектора фокусируется на зеркале.)

Ито: Если учесть все обстоятельства, Кавабата-сан, то все же более правдоподобной кажется версия психического отклонения. И я докажу вам это. 25 ноября примерно в половине первого я заглянул в кабинет генерала Маситы. К тому времени уже было все кончено. Мисима и лейтенант Морита совершили сеппуку. Генерал Масита не пострадал. Трех оставшихся в живых кадетов арестовали. Я увидел место кровавого побоища, похожее на скотобойню. На пропитанном кровью ковре лежали обезглавленные трупы Мисимы и Мориты со вспоротыми животами. В тот день было очень жарко, и в комнате стояла невыносимая вонь.

Кавабата: Если вам трудно говорить, можете не продолжать.

Ито: На ковре рядом лежали головы Мисимы и Мориты Масакацу, И я вдруг подумал о том, что они похожи на пару башмаков с картины Ван Гога. (Ито дотрагивается до стоящих на столе военных ботинок.) Странное сравнение, не правда ли? Возможно, оно пришло мне в голову, потому что меня сильно тошнило или потому что мне хотелось плакать. Некоторые офицеры открыто плакали.

Кавабата: Мне кажется, вам нет никакой необходимости рассказывать об этом.

Ито: Нет, я считаю, что об этом необходимо рассказать. Вы сами убедитесь, что я был прав. Итак, я вышел на плац-парадную площадь, чтобы подышать свежим воздухом. Молодые солдаты теперь раскаивались в том, что полчаса назад смеялись над Мисимой. «Он говорил искренно. Нам не следовало поднимать его на смех», – твердили они. И я подумал тогда, что это действительно было помрачением ума, отклонением от нормы.

Кавабата: Я не понимаю вас.

Ито: Вы сейчас все поймете. Скажите честно, Кавабата-сан, что вы подумали, когда Мисима приехал к вам в 1968 году и поделился своими мыслями об эротизме Гитлера? Вы наверняка решили, что он сошел с ума?

Кавабата: Он произвел на меня гнетущее впечатление.

Ито: И все?

Кавабата: А что еще? Мне было стыдно за него, человека, заключившего себя в башню из слоновой кости. Я был зол на Мисиму.

(Входит Мисима в накинутом на плечи кителе. Кавабата говорит теперь, обращаясь непосредственно к Мисиме.)

Неужели вы полагаете, что приносить в жертву интеллект совершенно необходимо?

Мисима: Необходимо определять ценность жизни, но для этого вовсе не требуется интеллект. Напротив, я почти утратил свою привязанность к культуре. Моя любовь к книжной культуре основывалась на том, что я был плохо информирован. Гитлер в конце концов заставил меня понять, что, выворачивая чувства масс наизнанку, можно высвободить духовную энергию, по силе равную атомной. (На проекционном экране возникает изображение стычки между полицией и студентами в защитных касках с палками в руках.)

Кавабата: Я сильно рассердился на него. (Обращается к Мисиме.) Неужели вам показалось, что студенты, с которыми вы встречались, наделены интеллектом?

Мисима (смеется): Нет, они ужасающе невежественны. Они называют себя коммунистами, но полагают, что Маркс – Энгельс – Ленин – это одно лицо. Однако самыми тупыми среди них являются диссиденты, поклоняющиеся Мао Цзэдуну. (Входят четыре студента, одетые в черные пластиковые плащи, на головах у них защитные шлемы, на лицах – повязки от слезоточивого газа, в руках – дубинки.) Они были поражены, когда узнали от меня, что Мао являлся последователем конфуцианства Ван Янь-миня, воинственной философии, оказавшей большое влияние на наших самураев, (Обращается к студентам.) Проведение культурной революции, направленной на спасение крестьянства, вполне совместимо с симпатиями к самураям. («Значит, вы согласны с тем, что политика Мао – правильный путь для Японии?» – спрашивают студенты.) Нет, не согласен. Гитлеризм не способен причинить нам вред, но маоизм, напротив, противопоказан нашему национальному духу. («В чем же различия между ними?» – спрашивают студенты.) Мао угрожает уникальности японской культуры, которая идентифицируется с императором.

К а в а б а т а: Не верю собственным ушам. Какой низкий, опасно низкий уровень дискуссии для такого интеллектуального человека, как Мисима!

Ито: Он оказал вам большую честь.

Кавабата: Какую честь?

Ито: Позволил вам увидеть методы, с помощью которых вербовал своих сторонников и новых членов «Общества Щита».

Кавабата: Откуда вы знаете, какие именно методы он использовал для этого?

Ито: У меня была возможность наблюдать Мисиму в действии.

Кавабата (в сторону): Так я и знал. Наконец-то этот злодей признался в своей причастности к политическому заговору Мисимы. И как же Мисима вел себя?

Ито: Он держался очень просто. Мисима обладал харизмой и поэтому был способен вербовать себе сторонников среди предрасположенной к фанатизму части молодежи. Новообращенные не должны были иметь никаких сомнений, и он убеждался в этом, задавая им определенные вопросы.

(Студенты сняли плащи, шлемы и маски, и оказалось, что это – члены молодежной организации «Общества Щита» в белых униформах.)

Мисима (обращаясь к молодежи): Как вы относитесь к западной популярной музыке и джазу?

Ито: Ваша реакция, Кавабата-сан, впрочем, как и моя, на этот вопрос не была бы правильной. Наши ответы выглядели бы слишком сложными, элитарными.

Кавабата: И каков же правильный ответ на вопрос?

Мисима: Эта музыка запрещена. Точно так же запрещается посещать бейсбольные матчи. Запрещается заниматься спортом, кроме традиционных для Японии видов боевых искусств. Нельзя читать книги, кроме классической литературы, прославляющей воинскую отвагу.

Кавабата: Западные блюда тоже не разрешается есть?

Ито: Конечно.

Кавабата: Не может быть! Я как-то встретил Мисиму и его лейтенанта Мориту Масакацу во французском ресторане. Мисима учил своего младшего друга правильно пользоваться столовыми приборами и бокалами.

Ито: Вы видели так называемый Последний Ужин, Кавабата-сан, ужасный по своей сути урок людоедства, в котором едок превращается в съеденного. Мисима учил своего палача правилам поведения за столом, за которым должна была быть съедена его собственная плоть. Вы понимаете?

Мисима: Чтобы совершить самоубийство, необходимо правильно пользоваться кинжалом и мечом. А эти правила очень походят на правила поведения за столом, где надо знать, как пользоваться вилкой и ножом.

Кавабата: Мерзко и отвратительно. И все же мне очень интересно узнать, как дальше развивались события.

Ито: Среди вопросов, которые задавал Мисима, один считался главным. От ответа на него многое зависело.

Мисима: Как вы относитесь к Небесному, к Его императорскому величеству?

Кавабата: И каков же был правильный ответ?

Мисима (смеясь, отвечает Кавабате): Вы прекрасно знаете ответ, потому что слышали его собственными ушами.

Ито: Вы когда-нибудь общались с настоящей женой Мисимы?

(Все члены «Общества Щита», за исключением Мориты, уходят.)

Кавабата: Я был знаком с женой Мисимы, Йоко. Но что вы подразумеваете под словами «настоящая жена»?

Ито: Я говорю о фанатично преданной ему жеие, о его правой руке, о том человеке, который обезглавил Мисиму 25 ноября, о Морите Масакацу.

Мисима (прогуливается с Кавабатой): Когда опустилась ночь, мы вышли в сад, захватив стаканы с бренди. Кавабата зашатался, неожиданно потеряв равновесие, как это часто бывает со старыми людьми. Может быть, он оступился? Его сигара погасла, и я снова дал ему прикурить.

Кавабата (Мисима зажигает спичку и освещает его лицо): Я начинаю новую страницу.

Мисима: Я внимательно наблюдал за ним. Он, словно губка, из которой завтра начнут сочиться чернила, вбирал в себя все вокруг – ночь, звезды, наш разговор о политике, мои рассказы о студенческих демонстрациях. Мне стало жаль его. Я знал, что он собирает редкие старинные порнографические снимки маленьких девочек.

Кавабата: Я познакомился с Моритой Масакацу весной 1969 года, когда Мисима приехал ко мне в гости. Мы проговорили с ним несколько часов. Стемнело, и мы вышли в сад. И тут Мисима вдруг сказал, что в машине его ждет Морита. (Обращаясь к Мисиме.) Как вы можете заставлять его так долго ждать?

Мисима: Почему бы и нет? Если я приказал ждать, он должен повиноваться.

Кавабата (в сторону): Как собака. Я предложил Мисиме пригласить молодого человека в дом и угостить его бренди.

Ито: Ему было запрещено пить спиртное и курить.

Кавабата: Я понял это.

Ито: Какое впечатление произвел на вас лейтенант Мисимы?

Кавабата: Его настоящая жена? Я не знал об их связи. Морита был приземистым, крепким, не очень привлекательным двадцатитрехлетним студентом университета Васеда.

Мисима: Он был уроженцем Йокаичи, местечка, расположенного на побережье. Его отец, директор местной школы, рано умер, и Мориту в строгости воспитывал старший брат.

Ито: Вам ничего не показалось странным в поведении этой опасной жены Мисимы?

Кавабата: Нет, ничего. Он вообще показался мне серым заурядным молодым человеком. Типичный провинциал, придерживающийся крайне правых взглядов. Он резко отрицательно относился к студентам левых убеждений.

Ито: Больше вам ничего не бросилось в глаза?

Кавабата: На нем была новая летняя белая униформа, которую Мисима заказал для членов своей организации.

Ито: Странно то, что он показался вам серым и заурядным и вел себя как послушная жена. Под началом Мисимы находилась сотня молодых ребят, и каждый из них стремился стать его фаворитом. Однако Морита был искусным ловким интриганом. Он натравливал одну группировку на другую и ловко маневрировал, добиваясь того, чтобы привязанность Мисимы к нему не ослабевала. Морита был первой, главной женой среди девяноста девяти других.

(Мисима сбрасывает накинутый на плечи китель, опускается на колени, берет со стола один военный ботинок и ставит его на сцену перед собой. «Только мертвые знают, что произойдет дальше», – говорит он.)

Ито (заносит трость, словно меч, над головой Мисимы): Морита размахнулся и нанес удар мечом. Один, а затем другой!

Кавабата: У него дрожали руки.

Ито: Он поранил оба его плеча, но не мог отрубить голову своему господину.

(Шаль падает с плеч Ито. Морита поднимает ее и снова укутывает плечи сенатора.)

Кавабата: Как ужасно. Разве мог я представить что-нибудь подобное, когда разговаривал с Моритой?

Ито: Вы разговаривали с ним?

Кавабата: Не совсем. По приказу своего господина он обращался к призракам. Мисима слушал эту речь с видом отца, гордого за сына. Это был своего рода гимн водородной бомбе. Я хорошо помню, что некоторые утверждения показались мне особенно возмутительными. Например, мысль о том, что водородная бомба отвечает духу японской культуры, что она столь же естественна для нас, как чайная церемония.

Ито: Это идеи самого Мисимы.

Кавабата: Морите не только нравилась идея ядерной катастрофы, но он как будто стремился приблизить ее. Конец света был честолюбивой мечтой этого мальчика.

Ито: В некотором смысле Морита воплотил ее.

Мисима (встает и обращается к Морите): Когда двое возлюбленных умирают вместе, с ними погибает весь мир. Солнце закатывается.

(Мисима и Морита уходят.)

Ито: Что еще говорил Морита?

Кавабата: Он говорил нечто странное, пугающее. «Мисима-сэнсэй крепко связан с императором», – сказал он.

Ито: Крепко связан?

К а в а б а т а: Он подразумевал особую связь Мисимы и императора, которая позволяла Мисиме ощущать присутствие Его величества в себе самом.

Ито: Мисима рассказывал вам о своей встрече с императором?

(Свет ярко освещает Сцену 1. Четверо юношей в ритуальной праздничной одежде поднимают носилки со святилищем омикоси и кладут перекладины себе на плечи. Под стук барабана они хором выкрикивают: «Нух! Хуб!» и скандируют девять магических слогов «рин-био-то-ша-кай-дзин-рецу-дзай-дзен». Носильщики шатаются из стороны в сторону под тяжестью своей ноши.)

Кавабата: Он упоминал о ней, конечно. Она произошла осенью 1966 года в саду императорского дворца.

Ито: Это я устроил ему приглашение на этот прием. Представляю, как он гордился тем, что попал во дворец.

Кавабата: Я не сказал бы, что он очень уж гордился этим обстоятельством.

Ито: Я знаю, что он рассказывал вам о странной манере речи императора. Мисима сравнивал голос Его величества с тем звуком, который издает нож, обрезающий натянутую струну.

Кавабата: Ничего подобного он не говорил мне. Я даже не знаю, о чем император беседовал с Мисимой.

Ито: О конном спорте.

Кавабата: О чем, простите?

Ито: Вы не ослышались. Они говорили о верховой езде. Его величество сожалел, что состояние здоровья не позволяет ему долго сидеть в седле.

Кавабата: Мисима сказал, что император показался ему необычно приветливым.

Ито: Скорее, необычно откровенным. Его величество никогда прежде не ссылался на свой физический недостаток.

Кавабата: Почему же в разговоре с Мисимой он упомянул о нем?

Ито: Кто знает? Думаю, то был своего рода прозрачный намек на необычную просьбу, высказанную Мисимой накануне посещения дворца. Он хотел, чтобы ему разрешили спуститься в бункер, где принималось решение о подписании Акта о капитуляции. Это подземное бомбоубежище сохранилось и до сих пор находится на территории Дворца.

Кавабата: Вам удалось получить разрешение на посещение этого бункера?

Ито: Да. После небольшой дружеской беседы с императором гофмейстер проводил Мисиму в бункер. Мисима подробно расспрашивал, кто где сидел во время совета и где находился император. А затем он надолго задумался. Прошло минут пятнадцать. Наконец Мисима снова оглянулся по сторонам и сказал…

Мисима:… пустой куб ночи. (Он появился на Сцене 1 вместе с Моритой. Оба одеты лишь в набедренные повязки. Мисима и Морита встали в строй носильщиков, чтобы помочь нести омикоси.) Это – святилище омикоси. Его тяжесть давит нам на плечи. Мы несем совершенный пустой куб ночи.

(Носильщики вместе с омикоси уходят. Мисима иМорита остаются на Сцене 1. Красный прожектор снова фокусирует свой луч па огромном овальном зеркале, расположенном в глубине сцены. Несколько мгновений яркий свет слепит глаза, а затем гаснет.)

Мисима: Что значит «реставрировать власть императора»? Отвечай, Морита Масакацу!

Морита (низко кланяется и говорит, затаив дыхание): Хай, сэнсэй! Это значит, что император является Богом для нас.

Мисима: Повтори это, Морита!

Морита (кланяясь Мисиме): Бог! Бог! Бог!

Мисима: Что является зеркалом, в котором можно увидеть отражение Бога?

Морита: Солнце – это зеркало, в котором я вижу отражение Бога.

Мисима: Но когда ты смотришь на солнце, Морита, ты слепнешь.

Морита: Хай, сэнсэй! Меня ослепляет божественная сущность императора.

Мисима: Его императорское величество является Богом Солнца. Что ты видишь своими ослепленными от яркого света глазами? Кто я, Морита?

Морита: Вы – Зеркало, сэнсэй!

Кавабата (на Сцене 3): Что за безумие он проповедует? Я не верю собственным ушам.

Ито: И напрасно, Кавабата-сан. Он много раз высказывался совершенно ясно.

Кавабата: Но разве можно верить его словам?

Ито: Мы потеряли способность верить, Кавабата-сан.

Мисима (на Сцене 1): Божественное Зеркало разбилось на миллионы осколков, это – миллионы слепых японцев, которые живут, потеряв всякую надежду, в мире, где царит полная тьма. Скажи, Морита, могут ли слепые что-нибудь видеть глазами, полными слез? Из тайных глубин земли поднялась страшная сила и обрушилась на Хиросиму и Нагасаки. Вспышка, сопровождавшая ее падение, была более яркой, чем тысяча солнц, и она затмила императора, Бога Солнца. Жизнь стала невыносимой.

Морита: Жизнь стала невыносимой.

Мисима: Самоубийство – наша небесная карта, Морита. Наше время настало. 25 ноября 1970 года ровно в полдень я обращусь к небесам. Я выбрал правильный момент. Мы восстановим власть Бога Солнца. Наша нация снова станет божественной. Она должна перевооружиться и приготовиться к великой тотальной войне, которая разразится после нас и принесет гибель миру.

Кавабата (на Сцене 3): Никто так и не признал его планы страшным преступлением.

Ито: Мисима прекрасно знал, что никто не признает их таковыми. (Поворачивается к стоящему на Сцене 1 Мисиме.)

Мисима (отвечает И то со Сцены 1): В Японии уровень преступности низок потому, что мало кто сообщает о совершенных преступлениях.

Ито: Но, возможно, это означает, что преступления действительно не совершаются.

Мисима (смеется): Ну да! Все японцы – добропорядочные люди.

Ито: Вы хотите сказать, что все мы – добропорядочные преступники?

Мисима: Мудрое замечание, сенатор Ито.

(Свет на Сцене 1 гаснет. Освещение Сцены 3 постепенно тускнеет.)

Кавабата: Мне очень трудно согласиться с этим.

Ито: С чем, Кавабата-сан?

Кавабата: С тем, что Мисима внушил Морите безумную мысль. Он убедил его в том, что представляет императора. Это же богохульство!

Ито: Но кто еще мог вложить в голову Мориты подобную мысль? И не только в нее. Эту богохульную, как вы выражаетесь, идею Мисима внушил еще девяноста девяти членам своей организации.

Кавабата: Неужели все они были любовниками Мисимы, как утверждает молва?

Ито: Разве это имеет хоть какое-то значение? Если двух человек в трансцендентальном плане связывает такая непристойность, какая связывала их, то бессмысленно вести речь о наличии или отсутствии половых сношений.

Кавабата: Вы правы. Непристойность… Да, вы нашли правильное слово. Что-то в отношениях между Мисимой и его «настоящей женой» раздражало, беспричинно нервировало меня. Я был неоправданно жесток с Мисимой, о чем теперь сожалею. Поздно вечером, когда Мисима собрался уезжать, я показал ему один снимок. Я собираю эротические фотографии девятнадцатого столетия. В моей коллекции есть редкие бесценные снимки малолетних проституток. Эти фото были сделаны в Лондоне в 1850-х годах. Одно из них я и показал Мисиме. На нем были запечатлены две маленькие девочки, занимающиеся куннилингусом.

Мисима (входит, держа в руках фотографию, о которой говорит Кава6ата, внимательно разглядывает ее): Этот снимок волнует меня. В позе девочек ощущается тишина и покой вечности.

Кавабата: Дело в том, что модели вынуждены были застывать в определенной позе на долгое время, чтобы получился четкий снимок.

Мисима: Нет, все дело в глазах той девочки, которая смотрит на нас. Она улыбается, но ее лицо не выражает никаких эмоций, в нем нет ничего непристойного. Но когда я внимательнее вглядываюсь в ее глаза, я вижу в них двух обнаженных девочек, занимающихся любовью. Вот что видит она сейчас и вот что волнует в ее взгляде, в котором как будто отражаемся мы сами.

Кавабата: Может быть, в ее глазах отражается то, что находится у нас за спиной? Я подарю вам копию этого снимка, Мисима-сан.

(Мисима уходит.)

Ито: Вы так и не назвали главную причину самоубийства Мисимы, Кавабата-сан.

(Ито медленно отходит от Кавабаты. Освещение тускнеет, теперь круги света высвечивают только их фигуры.)

Кавабата: Я обо всем забыл. (Он смотрит на И то как на старую, потерявшую всякое значение фотографию.) Благодаря небесам, он уходит из моей жизни. Он выполнит свое обещание и вытащит баронессу Омиёке Кейко из тюремной лечебницы для душевнобольных. Она поселится вдали от людей, в священном месте на горе Хагуро, и ее объявят Живой Богиней. Тысячи паломников будут стремиться увидеть ее. Это будет последнее, что успеет сделать сенатор Ито. На Рождество 1971 года, устроив ночью оргию в доме в Азабу, сенатор Ито удалится под утро в свою комнату и примет большую дозу цианида. Он прикажет слуге Хидеки стоять наготове с садовыми ножницами в руках и в кульминационный момент предсмертной агонии отрезать его пенис.

(Луч света, освещавший Кавабату, гаснет.)

Ито: Кавабата Ясунарн, лауреат Нобелевской премии, элегантный, мудрый, лишенный догматичности человек, искренне осуждавший самоубийство Мисимы, покончит с собой в 1972 году, отравившись бытовым газом.

(Луч света, освещавший Ито, гаснет. Конец явления.)

 

Явление третье

(Прожектор освещает Сцену 1. Мисима стоит на коленях на авансцене у письменного стола, он бос и обнажен по пояс, на нем лишь белые брюки. На проекционном экране появляется изображение полок множеством книг. Слышен шелест страниц…)

Мисима: У меня нет времени. Дзьяри, дзьяри, дзьяри… Я поедаю бумагу, словно голодный шелковичный червь. Мои губы почернели от чернил. Я хотел написать прекрасную, совершенную драму Но и сыграть в ней роль главного духа. Но я заканчиваю пьесу фарсом. Это фарс киоген, который обычно показывают в антракте между двумя драмами Но.

(Снаружи доносится шум ветра. Освещается Сцена 2. У очага сидят три женщины, Кейко, Же на и Мать. Все они одеты в белые одеяния!)

Жена: За три дня до его смерти я проснулась посреди ночи. Меня разбудил какой-то звук. Это был ветер, ветер каракадзе, дующий в ноябре.

Мисима (за столом): … осенний ветер каракадзе, этот хулиган, разгоняющий смог над Токио и тучи на небе. Теперь я могу разглядеть ясную зимнюю луну.

Мать: Я тоже плохо спала той ночью. В три часа я разбудила мужа. Я сказала ему, что кто-то пытается забраться к нам в дом со стороны сада.

Мисима (говорит, подражая голосу отца): Ступай спать, женщина. Это всего лишь ветер.

Жена (переходит на тускло освещенную Сцену 1 и проходит по комнате, заставленной зачехленной мебелью): В лунном свете все выглядит таким странным. Он работал в своем кабинете, как всегда, до рассвета.

Мать: Я никогда не мешала ему во время работы.

Жена (отвечает Матери, оставшейся на Сцене 2): Я тоже обычно стараюсь не мешать ему. Я знаю все его привычки. В доме было довольно холодно. Я чувствовала, что сильно дует. На теле у меня выступила гусиная кожа. Но ему было жарко, он вспотел так, словно его мучила лихорадка, и снял рубашку.

Мать: Она не понимает, что испытывает писатель, сидя за рабочим столом. Двадцать лет я наблюдала за сыном и знаю, о чем говорю.

Мисима: Дзьяри, дзьяри, дзьяри…

Жена: Этот странный звук доносился из его кабинета (Она повторяет: «Дзьяри, дзьяри, дзьяри…»)

Мисима (Жен е): Что случилось?

Жена: Прости, что помешала тебе. Но кто-то пытается проникнуть к нам в дом. Вор, наверное.

Мисима: Вор? Вряд ли. Вор не побеспокоил бы тебя. Воры не шумят.

Жена: Твоя мать вышла во внутренний дворик. Я видела ее из окна.

Мисима: Должно быть, у нее просто бессонница.

Мать: Это правда. Я очень плохо сплю.

Жена: Ты даже не попытаешься разузнать, в чем дело? Вызови по крайней мере полицию.

Мисима: Мы – респектабельные, законопослушные люди. Мы никогда не сообщаем о преступлениях в полицию, поэтому уровень преступности в Японии самый низкий в мире.

Жена: Я решила, что он испугался.

Мать: Нет, он не испугался.

(Мисима берет со стола самурайский меч, вынимает его до половины из ножен и проверяет остроту клинка.)

Жена (касается его руки): Он был холоден, как камень, как влажный мрамор. (Обращается к Мисиме.) Ты думаешь, это необходимо?

Мисима: Будем надеяться, что нет. (Мисима и Жена проходят по гостиной.) Не включай свет. (Смотрит на мебель и смеется.) Ты помнишь, как вел себя критик Йосиа Кеничи на празднике новоселья в нашем доме в 1959 году?

Жена: Помню, он постоянно нападал на тебя.

Мисима: Он бродил по дому, притворяясь, что любуется нашей новой мебелью. Как управляющий универмагом ходит по демонстрационному залу и называет цены, так он перечислял предметы нашей обстановки. (Показывает мечом.) Эта подделка под эпоху Людовика Четырнадцатого дорого стоит; вот рококо в исполнении тайваньских мебельщиков, вы отдали за него бешеные деньги; вот часть обстановки китайского ресторана… Он был прав, наша мебель действительно выглядит претенциозно и состоит из одних подделок.

Жена: Ты никогда больше не разговаривал с ним?

Мисима: Он оказался страшным сплетником. Йосида Кеничи повсюду рассказывал, какая безвкусная мебель стоит в доме гея, стремящегося завоевать репутацию нормального человека.

Жена (обращается к Матери): Я никогда прежде не слышала от него ничего подобного. Это выходило за рамки обычного для него черного юмора, к которому я уже привыкла.

Мать: Ты должна была заметить, насколько он взволнован и встревожен. Для чего еще нужна жена?

(Мисима вынимает меч из ножен.)

Жена: Он вышел во дворик, за которым располагался сад. Лунный свет освещал статую Аполлона и солнечные часы со знаками зодиака.

Мисима: По ночному небу бежали облака, заволакивая луну, словно пленка.

Мать (спускается со Сцены 2 на Сцену 1): Я слышала, как порывы ветра каракадзе били ему в обнаженную грудь.

Жена: Нет, порывы ветра хлестали огромную уродливую статую Аполлона. Каракадзе свистел и завывал вокруг нее. Я видела, как его мать, скользя, медленно приближается к нам (показывает на Мать). Нелепый призрак в лунном свете, как будто сошедший со сцены театра Кабуки. Ее голос казался мне нереальным, он действовал на нервы, словно неотвязный ветер. Она извинилась перед сыном за то, что предстала перед ним в неподобающем кимоно.

Мать: Неправда. Я не извинялась за то, что была неподобающим образом одета. Я просто сказала, что только что встала с постели, потому что меня охватила тревога.

Мисима: В лунном свете она выглядела моложе и казалась очень красивой, красивее, чем была тридцать лет назад. Я помню, что, когда мне был год от роду, я запутался в подоле твоего кимоно, упал с лестницы и рассек бровь.

Мать: Ты ошибаешься. Все было иначе. Твоя бабушка не разрешала тебе подниматься к нам на второй этаж по лестнице. Но однажды, когда мы занимались своими делами и оставили тебя без присмотра, ты все же вскарабкался по лестнице. (Дотрагивается до брови Мисимы.) У тебя шла кровь из ранки. На всю жизнь на твоей брови остался шрам.

Мисима (помещает меч за пояс и закуривает сигарету): За ней из темноты вышел отец с зажженной сигаретой.

Жена: Свекор очень спешил и в темноте споткнулся о садовый шланг.

Мисима (подражает голосу рассерженного отца): Проклятие! Садовник разбрасывает садовый инвентарь где попало!

Мать: У моего мужа было собственное мнение о том, что происходило ночью в саду.

Мисима (подражает голосу отца): Я все выяснил. У ворот сада стоит какой-то сумасшедший парень. Он простоял там всю ночь, восклицая: «Мисима-сэнсэй! Мисима-сэнсэй!» Вероятно, это один из твоих чудаковатых поклонников, охотящихся за автографами.

Мать: Не волнуйся, сынок. Возвращайся в дом и ложись спать. Ты выглядишь усталым. Твой отец разберется с этим нарушителем спокойствия.

Мисима: Я не думаю, что он охотится за автографом.

(Мисима наклоняется, чтобы что-то поднять с земли.)

Жена: Зачем ему понадобился садовый шланг? Он что-то задумал. Подняв шланг, он засунул его наконечник за пояс. «Что ты делаешь?» – спросил свекор.

Мисима: Мне в голову пришла идея. Подойди к крану и внимательно следи за моими действиями. Я хочу поговорить с нашим незваным гостем. Когда я сделаю тебе знак, вы включишь воду на полную мощность. Ты все понял?

Жена: «Да, я понял, действуй», – сказал свекор. Он был так возбужден, что стал прикуривать сигарету со стороны фильтра.

Мисима (вручает катушку брандспойта матери): Иди за мной и аккуратно разворачивай шланг. (Вынимает меч из-за пояса и идет к воротам сада.)

Жена: Вы только посмотрите на нее. Она разворачивает шланг, прижимая его к животу, и он похож на пуповину, выходящую из ее матки.

Мисима (оглядывается назад): Теперь у дракона наконец-то появился хвост.

Мать: Мы хорошо видели ворота сада, освещенные лунным светом. Вдоль них прохаживался какой-то человек.

(Луч прожектора направлен на Мисимуи следует за ним. Мисима подходит к воротам, которые представляют собой металлическую решетку, похожую на решетку тюремной камеры. Жена крадется за ним в темноте и останавливается неподалеку.)

Мать: Тебе удалось подслушать их разговор?

Жена: Я присела в зарослях высокой травы и стала слушать. Я слышала весь разговор – от начала до конца.

Мисима (обращается к человеку, прогуливающемуся у ворот. Он одет в темный плащ и черную фетровую шляпу.): Чего вы хотите? Сейчас три часа утра. (Оказывается, таинственный ночной гость – это Юики, выступавший спарринг-партнером Мисимы в боксерских поединках в 1950-х годах.)

Юики: Я провел здесь всю ночь. Разве вам не сказали?

Мисима: Какую награду ты хочешь получить за это?

Юики: Я хочу, чтобы вы искренне ответили на один вопрос.

Мисима: Хорошо, но только на один. Спрашивай.

Юики: Когда вы собираетесь покончить с собой, сэнсэй?

Мать: Жена, он действительно произнес это? Ты узнала этого человека?

Ж е н а: Я не могла разглядеть его. Его лицо находилось в тени.

Юики (снимает шляпу): Вы узнали меня, сэнсэй?

Мисима: Я хорошо помню шрам на твоем лице, Сиката Юики.

Юики (смеется): Отлично. Вы сделали мне комплимент. Вам действительно было непросто вспомнить меня, ведь у вас очень много молодых людей. Хорошо, что у меня есть этот шрам.

Мисима: Шрам здесь ни при чем. Я и без него вспомнил бы тебя.

Юики: Правда? Значит, я такой особенный, Кокан? Ах ты, ублюдок!

Мать: Это Сиката Юики, я помню его. Его отец, Сиката Ичи-ро, был бакалейщиком в Сибуйя. Юики занимался боксом и тренировался в спортивном клубе вместе с моим сыном. Он был хорошим мальчиком, хотя звезд с неба не хватал. Ему никак не удавалось сдать вступительные экзамены в университет, и мой Кимитакэ давал ему бесплатно частные уроки.

Юики: Вы были прекрасным наставником! Помните, как наряду с математикой, физикой и английским языком вы обучали меня содомии?

Мисима: Но ведь потом ты стал ультраправым молодчиком и вступил в Молодежный корпус национальных мучеников.

Юики: Значит, вы действительно помните меня? Ведь с тех пор прошло почти двадцать лет. Тогда мне было девятнадцать. За это время я сильно изменился.

Мисима: Да, ты утратил молодость.

Юики: Зато вам не суждено состариться. Вам страшно повезло. Взгляните на себя. Вы преобразили свой облик, превратились из слабого болезненного испорченного юнца, которого я знал когда-то, в мужественного, отважного человека. Вы, словно самурай, держите в руках меч. Ваш облик производит сильное впечатление. А какие у вас замечательные мышцы! Как жаль, что вы должны использовать их для того, чтобы убить себя.

Мисима: Не надо напоминать мне об этом.

Юики: Я всего лишь вестник. Не отступайте от своего намерения, сэнсэй. Не изменяйте своего решения.

Мисима: Кто послал тебя?

Юики (смеется): Я отлично помню ваши слова, Кокан. Вы сказали однажды, что мы, японцы, очень законопослушный народ, что наши террористы из чувства вежливости обычно заранее сообщают полиции о своих преступных планах. Все это, конечно, звучало цинично. Вы хотите позвонить в полицию? Человек, у которого есть тайна, не захочет связываться с полицией. Видите, там на улице припаркован автомобиль? Нет, вы, конечно, не видите его. Уличные фонари не работают. Зато хорошо видны два огонька от сигарет, мерцающие в темноте.

Мисима: Я нахожусь под наблюдением. Ну и что? Неужели ты думаешь, что я не знаю об этом?

Юики: Многие влиятельные люди восхищены вами и той целью, которую вы перед собой поставили. Им не понравится, если вы утратите мужество и в последнюю минуту пойдете на попятный.

Мисима: Передай им от меня, чтобы убирались к черту!

Юики: Не будьте таким заносчивым. Я явился сюда для того, чтобы поддержать и ободрить вас. Что это? Похоже, ваши ворота не заперты. (Приоткрывает ворота.) Мне не составит большого труда проникнуть в сад. Теперь мы на одной стороне. (Пытается войти.)

Мисима (преграждает Юики дорогу мечом): Посмотри на этот клинок, Юики. Полюбуйся его узором. Это шедевр шестнадцатого века, изготовленный мастером Секи-но Магороку. (Отталкивает Юики и запирает ворота, используя меч как засов.) Я совершаю преступление, используя меч подобным образом. Но запомни, мы с тобой не на одной стороне. Я никогда не был на стороне политических рэкетиров, которых ты представляешь.

(Подает сигнал отцу, и на Юики из брандспойта обрушивается поток воды.)

Юики: Остановитесь! Прекратите! Я ухожу. Но помните, вы больше не частное лицо Хираока Кимитакэ. Что бы вы ни говорили, вы принадлежите нам.

Мисима (останавливает воду, бросает шланг на землю и поворачивается к Жене.): Ты все видела?

Жена: Да.

Мисима: В этом лунном свете все становится совершенно ясным. (Дотрагивается до лица и живота Жены.) Теперь я вижу разрез и стежки шва, наложенного на него.

Жена: Я снова слышу этот шум – дзьяри, дзьяри, дзьяри. Как будто кто-то жует…

Мисима: Это шелковичный червь делает для себя гроб.

Мать (подходит к воротам): Что случилось?

Мисима: Ничего. Все в порядке. (Вытаскивает меч из ворот.)

Жена: Он попросил меня принести цепь от велосипеда нашего сына Ичиро для того, чтобы запереть ворота.

Мать: Ты выглядишь очень усталым, сынок. Я приготовлю тебе успокоительный чай.

Мисима: Я совершенно спокоен, дорогая мама. Я поработаю еще часок-другой. (Вместе с Женой направляется к дому и обращается к ней.) Я хочу кое-что показать тебе.

Жена: Может быть, тебе все же не следует больше работать сегодня ночью?

Мисима: Еще одну строчку… Всего лишь одну строчку. Только несколько стежков.

Кейко (появляется из глубины гостиной, обращается к Жене): Он занимался сегодня ночью любовью с вами?

Жена: Почему она спрашивает меня об этом? Впрочем, ее вопрос не кажется мне оскорбительным. В нем нет ничего непристойного. (Отвечает Кейко.) Я лежала на ступеньках лестницы. Помню, их края упирались мне в спину и казались спинным хребтом большого животного. Он распахнул мой халат и провел ногтем по животу.

(Наклоняется рядом с зачехленным диваном и что-то поднимает с пола.)

Мисима: Что у тебя в руках?

Жена: Твоя старая детская игрушка, плюшевый лев. Он упал за диван.

Кейко: Он занимался с вами любовью?

Жена: Он хотел показать мне что-то.

Мисима: Ты хотела бы сфотографироваться со мной в такой позе? (На проекционном экране появляется изображение надгробия Людовика XII.)

Жена: Кто это?

Мисима: Это земные оболочки Людовика XII и его жены Анны Бретанской, примерно в 1530 году они были похоронены в церкви аббатства Сен-Дени. Такими скульптор изобразил их на надгробии. Их забальзамировали, а затем тела зашили.

Кейко: Неужели он сделал вам приглашение умереть вместе с ним?

(Мисима снова издает звук «дзъяри, дзьяри».)

Жена: Я не поняла этого.

(Садится на диван, держа в руках плюшевого льва.)

Мисима (держит книгу в руках. На проекционном экране появляется изображение библиотечных полок, заставленных книгами.): В моей библиотеке восемь тысяч томов. Ни одна из этих или других книг, которые я когда-либо прочел в своей жизни, не имеет теперь для меня никакого значения. Лишь эти несколько строчек кажутся мне очень важными. {Открывает книгу и читает) «Я хотела бы добиться только одного – того, чтобы эффект от моего преступления ощущался постоянно, даже тогда, когда сама я бездействую. То есть я хочу, чтобы в моей жизни не было ни одного мгновения, даже когда я сплю, когда я не была бы причиной некоего хаоса, хаоса таких масштабов, которые вызывают общий упадок или беспорядки, и я хотела бы, чтобы их последствия чувствовались бы и после моей смерти».

Жена: Что это?

Мисима: Это слова мадам Клэрвиль из шедевра маркиза де Сада «Жюльетта». Мадам Клэрвиль – чудовище, которое мечтает совершить преступление вселенских масштабов.

Жена: А разве бывают такие преступления?

Мисима: Не знаю. Но вот что отвечает ей ее ученица и подруга Жюльетта: «Попробуйте совершить преступление против нравственности, подобное тому, которое совершает тот, кто пишет».

Жена: Но ведь это очень откровенное признание в том, что человек ни на что не способен, кроме писательского творчества.

Мисима: Да, это признание тщетности всех усилий.

Мать (входит в гостиную и трогает Жену за плечо, как будто пытается пробудить ее ото сна): Он занимался с тобой любовью?

Жена: У меня привычка спать с открытыми глазами. Неужели я опять уснула, не закрыв глаза?

Мать: Да, я впервые увидела это.

Мисима (снова опускается на колени на авансцене у письменного стола и берет ручку): Мне могут простить любое прегрешение, кроме одного. Я не должен грешить против собственного успеха, мне необходимо соответствовать ему. Вера простительна лишь простакам, на долю которых не выпал успех. В этом вся проблема. Я заставил свой успех работать на самоуничтожение. Мои современники – существа с атрофированным воображением, они реагируют лишь на один условный рефлекс. На успех. Они не способны понять, принять и простить человека, который отрицает их веру в успех. Я стою перед глухой стеной непонимания, которая заключает в себе их месть. «У него не было причин умирать. Его смерть необъяснима», – скажут они. Меня назовут человеком с психическими отклонениями и пропагандистом фашистских идей.

(Мисима пишет. Три женщины снимают чехлы с мебели. Они протирают и открывают высокие окна, сквозь которые в комнату проникают лучи утреннего солнца.)

Мисима (пишет): Я посвящаю эти страницы тому, кто никогда не прочтет их, тому, кто был богом для меня в детстве, но, когда я вырос, стал человеком.

(Жена подходит к письменному столу Мисимы, берету него рукопись и продолжает вслух читать то, что он написал.)

Жена: Кто еще захочет прочитать эти страницы? Мои друзья давно порвали со мной. Я посвящаю свое произведение своим врагам. Я даю им шанс увидеть меня в аду, где наверняка встречусь с ними. Я наслаждаюсь безграничной свободой, которой они лишены. Впереди у меня целая ночь. Ночью я безраздельно царю и властвую, я вижу всю свою эпоху в аду – всех современников и собратьев, всю клику приспособленцев, всех подхалимствующих карьеристов и каналий, всех, незаслуженно пользующихся благами. Я могу навечно проклясть их, написав им эпитафию. Это – последние мысли опасного правого.

(Жена забирает все бумаги с письменного стола. Раздается стук: три удара. Женщины замирают на месте.)

Мать: Это он…

Жена: Может быть, я пойду посмотрю, кто это?

Кейко (останавливает ее): Согласно буддийскому вероучению, для освобождения духа после смерти необходимы тридцать три года.

Мать: Я слишком стара, я не проживу тридцати трех лет. Впустите же его, мне его жаль.

Кейко (останавливает Жену, которая снова порывается подойти к двери): Мне пятьдесят лет, и я беременна.

Жена (хватает Кейко за рукав): От него?

Кейко: Не от него, а им. Вы понимаете меня? По прошествии тридцати трех лет дух получит освобождение. И если это беспокойный дух, то он захочет возвратиться…

Мать: Что вы такое говорите?

Кейко: Меня называют Живой Богиней. Вы видели паломников, которые хотят поклоняться тому, что я ношу в себе? Я ничего не могу с этим поделать. То, чем он является, через тридцать три года, то есть в 2003 году, воплотится в жизнь. Некоторые уже ожидают этого, но к тому времени таких людей будет больше. Возможно, это будет вся нация.

(Снова слышится громкий стук.)

Жена: Если то, что вы сказали, правда, то мы можем избежать ужасных событий, если увидим его таким, какой он сейчас. Кейко: Мы никого не ждем. Мать: Прошу вас, позвольте мне ответить. Кейко: Не надо отвечать. Мы не должны никого впускать сюда.

(Свет софитов, освещающих гостиную, постепенно гаснет. Прожектор освещает фигуру Мисимы, который склонился над столом, но не пишет. Входит Морита с кинжалом и мечом в ножнах. Он кладет кинжал на письменный стол перед Мисимой.

Морита вынимает меч из ножен и заносит его над головой Мисимы. Пауза. Морита опускает меч, идет к проигрывателю и ставит вместо «Санктус» Шуберта пластинку с музыкой Джорджа Гершвина. Затем возвращается к Мисиме и снова заносит меч над его головой…

Звучит музыка:

Обними меня, мой милый чаровник! Обними меня, мой незаменимый! Только взгляну на тебя, и мое сердце трепещет, Ты, только ты будишь страсть во мне…

Свет тускнеет и гаснет. Луч красного прожектора фокусируется на большом зеркале, его блеск слепит глаза. Конец.)

Ссылки

[1] Мацури – праздник в честь божества какого-нибудь храма, сопровождающийся танцами, шествием, представлениями народного театра. – Примеч. пер.

[2] Юкио Мисима родился 14 января 1925 года. – Примеч. авт.

[3] Морита Масакацу – лейтенант военизированного кадетского корпуса Мисимы «Татэ-но кай», или «Общество щита», совершил обряд сеппуку вслед за Мисимой в один день с ним, 25 ноября 1970 года. – Примеч. авт.

[4] Бокуфу – военный режим сегунов, которые управляли от имени императора и теоретически с его санкции до Реставрации Мэйдзн в 1868 году. – Примеч. авт.

[5] Вьетминь – Лига борьбы за независимость Вьетнама. – Примеч. пер.

[6] Рокумэйкан – построенный в 1883 г. в Токио центр «вестернизации», в котором проходили встречи и балы японских аристократов и иностранных дипломатов. – Примеч. пер.

[7] Под эпохой нонсенса подразумеваются фривольные времена правления императора Тайсё. – Примеч. авт.

[8] Razor – англ. «бритва». Слово, созвучное фамилии капитана Lazar, первый звук которой японцы не выговаривают. – Примеч. пер.

[9] Голос Журавля – один из многочисленных почетных титулов императора. – Примеч. авт.

[10] «Романтики» – в 1930-х годах школа ультранационалистических интеллектуалов. – Примеч. авт.

[11] О Боже, это был всего лишь фарс! (нем.)

[12] Национальный мемориал в Токио, где хранится прах обожествленных героев, павших за «мир в стране», то есть за дело императора. Был запрещен оккупационными властями. – Примеч. авт.

[13] Сёги – род японских шахмат. – Примеч. Авт.

[14] Неортодоксальное неоконфуцианство интуиционистского направления, которое разрабатывал китайский ученый и воин Ван Янь-минь, противопоставляя свое учение официальному государственному рационалистическому конфуцианству. – Примеч. авт.

[15] Букв.: «иметь кишки», фразеологическое выражение, означающее «иметь мужество, характер, силу воли». – Примеч. пер.

[16] Автобиографический роман, изданный в 1949 году и принесший Мисиме широкую известность в Японии. – Примеч. авт.

[17] «Красная бумага» – извещение о призыве на действительную службу. – Примеч. авт.

[18] Вице-адмирал Ониси Такидзиро, разработавший стратегию камикадзе, совершил самоубийство, вспоров себе живот 16 августа 1945 года. – Примеч. авт.

[19] Построенное в 1880-х годах в Токио здание для увеселения иностранных сановников, по-японски «рокумейкан». Символ вестернизации. – Примеч. авт.

[20] Намек на императора. – Примеч. авт.

[21] Лузитаны – древний народ Пиренейского полуострова.

[22] «Фракция Контроля», соперничавшая с Кодо-ха, «Фракцией Имперского Пути», которая предпочитала политику «Удара по Югу», то есть экспансии в Китай и Юго-Восточные колонии западных империй. – Примеч. авт.

[23] Синно – принцы высшего ранга, включая трех братьев императора. – Примеч. авт.

[24] В Японии «обладателем двух мечей» называют бисексуалов. – Примеч. авт.

[25] традиционное обращение к главе семьи в Японии. – Примеч. авт.

[26] Или Бутоку Кай, организации, основанной в 1895 году высшими военными чинами. – Примеч. авт.

[27] В статье IX принятой в 1946 году Мирной Конституции было записано, что Япония должна «… навсегда отказываться от войны как суверенного права нации, а также от угрозы применения или использования силы как средства решения международных споров… Япония не должна обладать сухопутными, морскими и воздушными силами, а также другим военным потенциалом. Страна не может быть признана в качестве воюющей стороны». – Примеч. авт.

[28] Военизированная федерация университетских студентов левого толка, активизировавшая свою деятельность после «чистки красных», предпринятой генералом Макартуром в 1950 году. – Примеч. авт.

[29] Древние хроники называют его «Щит императора». – Примеч. авт.

Содержание