Подождав несколько секунд, чтобы успокоилось его волнение, Мустафетов направился в маленькую гостиную, где его ожидала Ольга Николаевна Молотова. Она встретила его стоя, с ласкающей, приветливой улыбкой на устах. Он схватил ее обе протянутые к нему красивые, нежные белые руки, поочередно поднес их к губам и, целуя, сказал:

— Я уже боялся, что сегодня вы не приедете сюда. Я совсем заждался…

— А вот и приехала. Но послушайте, Назар Назарович! Мне надо переговорить с вами об одном очень важном деле. От вашего ответа будет зависеть наша дальнейшая судьба.

Мустафетов так встревожился, что этого нельзя было не заметить, и с целью скрыть свое волнение засуетился: предложил гостье сесть, потом сам опустился в кресло, придвинув его поближе к ней, и спросил:

— Что такое? Что случилось?

Ольга Николаевна совсем переменила ласковое, приветливое выражение своего более чувственного, нежели красивого лица и, испытующе вглядываясь в него, вдруг, к его ужасу, спросила:

— Какое было у вас дело в Киеве?

Этот человек умел сдерживать себя и всю жизнь вырабатывал в себе силу воли над опасными проявлениями чувств. Он даже отчасти был подготовлен к возможности подобного вопроса, по крайней мере всегда поджидал его. И все-таки сейчас Ольга Николаевна застала его врасплох. Мустафетов почувствовал, как кровь разом бросилась ему в лицо и обагрила его щеки. Ему было досадно, что он так густо краснел, и он искал, как бы опомниться, как бы найтись, что бы лучше ответить. Между тем Ольга Николаевна продолжала в упор и испытующе смотреть на него, ожидая объяснения. Наконец он сказал:

— И до вас дошли эти глупые сплетни! Но, Боже, до чего человечество завистливо и злобно! Я знал, предугадывал, что кто-нибудь придет и выложит пред вами всю эту грязь. Я давно хотел и сам собирался рассказать вам все, да только берег ваш слух и ваше достоинство. Но людям еще мало разыскать грязь и гадость, им надо ее размазывать.

Она невольно улыбнулась реальности его речи и сказала:

— Однако вы выражаетесь…

— Ах, Ольга Николаевна! Не до выражений, когда подлецы, негодяи стремятся отнять у вас все, что вам дорого и мило в жизни.

— То есть? — несколько задорно спросила она.

— Я говорю о вас, конечно.

— Очень лестно! Только вы мне все-таки до сих пор не ответили, чем объяснить ваше дело в Киеве?

Мустафетов уже достаточно овладел собою, а следовательно, надеялся овладеть и положением. Он вернулся к прежнему своему месту, сел как будто успокоенный и заговорил:

— Вы хотите знать подробности? Что ж, извольте! Я посещал один дом. Кроме самых дружеских отношений к мужу и крайне платонической симпатии к жене, в моем сердце не таилось и тени какого-либо иного чувства. Но в этот дом втерлось еще одно лицо с совершенно иными намерениями, и я счел долгом раскрыть мужу глаза с целью предупредить несчастье. Тогда мне отомстили, и отомстили именно те, которым я искренне желал добра. Меня оклеветали в постыдном захвате чужой собственности, чтобы окончательно запятнать мою честь и обезоружить, — меня привлекли на скамью подсудимых. По счастью, правда на этот раз восторжествовала, и я вышел из суда вполне обеленным. Вам, конечно, сказали, что я был торжественно оправдан?

— Мне сказали только, что вас судили за исчезновение каких-то очень дорогих бриллиантов, которых так и не нашли, а чем кончился ваш процесс, мне, признаться, не говорили.

— Какая низость! Какая ужасная подлость! Вы должны открыть мне имя того, кто это передал вам. Я уничтожу этого человека, я раздавлю его, задушу собственными моими руками!

— Да разве он сказал неправду? И что странного в его словах? Пред человеком произносят ваше имя, он узнает, какую вы роль намереваетесь сыграть в моей жизни. Очень понятно, что для него, не знающего вас лично, является столь же естественным, сколь и невольным вопрос: «Не тот ли это Назар Назарович Мустафетов, у которого была в Киеве история?»

— А, я знаю, кто он! — воскликнул армянин, злобно сверкнув глазами. — Это тот молодой смазливый блондинчик, который вдруг, как-то неведомо откуда, неожиданно появился на вашем горизонте и с которым, если я не ошибаюсь, вы вчера вечером изволили вдвоем кататься.

Ольга Николаевна сперва как будто растерялась, но со свойственной ей находчивостью вышла из несколько затруднительного положения, смело ответив на замечание Мустафетова:

— Так что ж тут особенного? Я и с вами, кажется, вдвоем катаюсь.

— А вы знаете, что у этого господина Лагорина копейки нет за душой? Он — нищий и для какой-нибудь одной прогулки с вами в наемном экипаже вынужден вымаливать с унижениями и чуть не на коленах двадцать пять рублей.

Ольга Николаевна помолчала, пристально поглядела на собеседника и, подумав с полминуты, сказала:

— Тороватого от богатого вообще трудно отличить в наше время всяких фальсификаций.

— Это что же? Намек? — Назар Назарович встал, выпрямился и торжественным тоном заявил: — Слава Богу, мое материальное положение достаточно обеспечено. Я мог бы, при вашем согласии, доставить вам жизнь, полную радостей, привольную, свободную и веселую, то есть именно такую, какой вы ищете и хотите.

— Почему ж вы не укажете мне определеннее, чем именно обеспечивается ваше материальное благосостояние? — спросила она вдруг с отчаянной решимостью.

— Наличными суммами! — ответил он с достоинством, даже глазом не моргнув от своего нахальства. — Я сейчас же мог бы удовлетворить ваше любопытство и показать вам итог всех своих капиталов; но я обожду еще одну неделю.

— Почему же еще одну неделю?

— Авось какой-нибудь случай или ваша собственная проницательная наблюдательность помогут вам узнать, кто и что такое господин Лагорин, любящий рассказывать о других пикантные истории. Я не имею его привычки клеветать заглазно, но у меня есть значительные основания предполагать, что свою фальшивую игру он не замедлит обнаружить пред вами.

— Что ж, подождем… Неделя не Бог знает сколько времени.

— А теперь, — предложил Мустафетов, стараясь перейти на более веселый тон, — продолжим пока наши добрые, дружеские отношения, будто между нами ничего не произошло. Для начала пожалуйте мне вашу красивую, холеную ручку.

Казалось, Молотова и сама была рада, что он сумел придать резкому разговору более удобный оборот. Она предоставила в его распоряжение свою правую руку и не сопротивлялась даже тогда, когда он, усевшись с нею рядом, перевел свои поцелуи с руки на ее шею. Отогнув только голову в сторону, она слегка ежилась, смеялась и говорила:

— Мне щекотно… Ваши усы…

Оба тогда засмеялись, а общий смех окончательно примирил их.

— Дайте мне чаю, — попросила она, — или еще лучше вот что: прикажите подать мне чего-нибудь пить. Пошлите за фруктовой водой.

— У меня и дома найдется: я ведь ваш вкус знаю, — произнес Мустафетов и вышел распорядиться, а потом, приняв заказанное от слуги, сам налил ей стакан.

Ольга Николаевна утолила жажду и сказала:

— А знаете, что теперь было бы хорошо? Я была бы очень рада, если бы вы увезли меня куда-нибудь. Не сидеть же нам вдвоем весь вечер.

— Куда угодно, хоть сейчас!

— Так распорядитесь насчет лошадей.

— Через четверть часа коляска будет у подъезда. Сейчас велю запрягать.

Пока запрягали лошадей, разговор шел веселый, несколько шаловливый, отчего поминутно раскатывался звонкий смех молодой девушки.

Когда они вышли на улицу, уже наступил вечер — один из тех чудных мартовских вечеров, в которые уже чувствуется приближение весны. Фонари уже все были засвечены, электричество весело сияло из окон магазинов на Невском. При отсутствии ветра дышалось свободно, температура, понизившаяся после дневной оттепели до точки замерзания, после сумерек оставалась неизменною. Воздух казался особенно живительным.

Ольга Николаевна больше всего в жизни любила роскошь, комфорт и негу, и чем беспомощнее становилась ее вконец разорившаяся на нее мать, тем неудержимее увлекалась сама она грезами и мечтами о жизни в полном довольстве. Теперь она полулежала в удобной коляске и сознавала себя красивой, изящной, грациозной. Мягко катившийся дорогой экипаж на резинах, мерные удары конских копыт и взгляды осматривавших ее встречных — все это тешило ее мелкое самолюбьице.

Сперва даже разговор плохо вязался у нее с Мустафетовым. Только выехав уже на набережную, он спросил:

— Ну, а что же ваши мечты о театре, о драматической сцене? Должно быть, так это и останется мечтами?

Молотова встрепенулась, несколько выпрямилась и, отклонившись от спинки сиденья, обернулась совсем лицом, чтобы ответить:

— Мои мечты осуществятся гораздо скорее, нежели вы думаете. Вы, конечно, знаете Заемкина, драматического писателя? Да? Так я вчера была у него. Ведь он наш давнишний, знакомый. Он, в сущности, первый-то и открыл во мне искорку, которую потом признал прямо талантом. Он мне и советовал еще в прошлом году посещать курсы…

Мустафетова сразу стало терзать ужасное чувство ревности. Он знал о том, что Ольга ходила куда-то учиться выразительному чтению и декламации. Всегда почему-то ему представлялось, что в этой «школе» должна царить особая свобода нравов, и ему страшно становилось от невольного подозрения, что Ольга Николаевна, наверное, бывала менее сдержанна с каким-нибудь кандидатом на роли «первых любовников», нежели с ним.

Теперь, пока она говорила, он делал неимоверные усилия, чтобы подавить в себе мучительное чувство и суметь промолчать. Она же, вероятно не замечая того, что с ним творилось, а быть может, и нарочно, лишь бы еще более разжечь его страсть к ней, пожалуй забавляясь его ревностью, продолжала:

— Так вот вчера Заемкин подверг меня целому испытанию. И знаете, какой он смешной? Представьте себе, он меня ставил в позы и все говорил: «Пластика имеет огромнейшее значение! Вы грациозны!»

«Подлец! — чуть не крикнул вслух Мустафетов, но опять победил себя и только мысленно продолжал: — Эдакая мерзкая каналья! Видит, что она хороша, и давай ее во все стороны пред собою вертеть, сластолюбиво разглядывать! Знаем мы этих ценителей и знатоков искусства!»

А Молотова рассказывала:

— Заемкин говорит, что для сцены недостаточно быть красивой женщиной, даже и при таланте, а надо еще быть пластичной актрисой, то есть уметь красиво играть. Пластика в актрисе — это та чарующая красота манер, которая гипнотизирует зрителя.

— И что же, вашею красотою манер он остался очарован? — спросил Мустафетов дрожащим голосом, сам чувствуя, как злоба перекашивала ему рот.

— Он совсем в восторг пришел. Можете себе представить, что он предложил мне? Он хочет написать новую пьесу специально для меня и устроить мне дебют будущей осенью на Александрийской сцене.

— Врет он вам все! Пьесу он хоть и напишет, да не свою, а выкрадет с немецкого или с французского по своей подлой привычке, — прорвался-таки Мустафетов со всею своею неудержимою ревностью и враждою к воображаемому, а быть может, и действительному сопернику. — Ваш Заемкин — профессиональный плагиатор и вор, нахал, каких в острог сажать бы надо, а он юбилеи справляет, и его портреты печатают. У него ни одной своей собственной вещи на сцене нет. Драматург! Скажите пожалуйста!

— Однако вы красноречивы! — заметила Ольга с расстановками, придававшими особую силу ее словам. — Только вы несправедливы и сами довольно слабый судья театрального дела: ваши клеветы голословны. Разве сами-то вы знаете те немецкие и французские пьесы, из которых Заемкин, по вашим словам, кроит свои русские? Это вы вычитали в какой-нибудь газете. Или вы, может быть, так хорошо изучили европейскую драматическую литературу?

Вопрос был не в бровь, а прямо в глаз. Ольга ударила Мустафетова по самому больному месту: он, кроме русского да армянского, ни одного языка не знал, а потому и за границу никогда не ездил. Нанесенная ему рана была столь жестока, что он не выдержал и, не останавливая кучера, выскочил из медленно въезжавшей на мост коляски и только угрожающе прошептал:

— Помните же!

Уже не в первый раз происходили подобные сцены между Ольгой Николаевной и Мустафетовым. Когда его разбирало чувство ревности, в особенности из-за ее стремления идти туда, где каждому «актеришке» (как он выражался) разрешено было обнять ее стан, лобзать ее щеки, — он доходил до такого исступления, что готов был собственными руками схватить ее за горло и задушить. Но все же в подобные минуты у него пока еще хватало духа бежать, страшась самого себя, своего гнева, и он поступил именно так и на этот раз.

Между тем, очутившись одна в чужой коляске, Ольга Николаевна сперва только подумала: «Как это глупо! Расстроилась вся прогулка!» И она приказала кучеру, видимо уже привыкшему к самым эксцентричным выходкам своего барина:

— Отвези меня домой!

Вернулась она к себе недовольная, расстроенная, не в духе, с желанием чем ни на есть отомстить Мустафетову за то, что он так долго тянул, предполагая завлечь ее даром, без женитьбы, и не делал даже намека на «честное» предложение.

Дома у себя Молотова была деспотом, и ее мать более прислуживала ей, нежели руководила своею избалованною дочерью. С удивлением встретила старушка ее раннее возвращение, но участливые расспросы только сердили Ольгу, которая досадовала на даром пропавший вечер, так как одной никуда ехать нельзя было, а к ним теперь никто уже, ввиду позднего времени, не придет. Она бесцельно переходила из комнаты в комнату, то присаживаясь к разбитому пианино и пробуя играть, то берясь за книгу и опять бросая ее. Наконец она придумала выход и у себя в комнате написала две записки.

Первая была на имя Мустафетова:

«Ваши бурные сцены утомили меня. Объявляю Вам, что впредь я готова принимать Вас только в качестве моего жениха, причем день нашей свадьбы должен быть назначен немедленно, не позже как через две недели. В противном случае не трудитесь более приезжать к нам, так как я не желаю быть скомпрометированной Вами и иначе устрою свою судьбу. О. Молотова».

Вторая записка гласила:

«Приходи, глупый, и не бойся ничего! Сегодня его у меня не будет, а мамы я нисколько не стесняюсь: я ей наврала, что ты получил огромное наследство, и она говорит: „Что ж, давай Бог! Лишь бы честным человеком оказался!“ Пренаивная она у меня, право!»

Эта вторая записка была адресована Анатолию Сергеевичу Лагорину.

Молотова отправила свои письма со служанкой, причем приказала добиться от Лагорина точного ответа, а у Назара Назаровича только отдать слуге по парадному и ни в каком случае с ним ни в какие рассуждения не вступать. Потом, по-видимому чрезвычайно довольная принятым решением, она облеклась в мягкий, красиво обрисовывавший ее формы, фланелевый капот и стала ждать.