а опушке лес беспорядочно повален; расщепленные сосны, ощетинившись изломами, торчат во все стороны. В глубине бора по-хозяйски расположились люди в серых шинелях. Они изрезали груш узенькими улочками ходов сообщения и траншей, развернули свое смертоносное имущество. Из множества земляных бугорков тянутся к чистому, безоблачному небу сизые струйки дыма, тающие в утренней прохладе. Офицерские землянки легко узнавались по тройным накатам бревен, по полуторааршинному слою утрамбованного суглинка и по густо посыпанным желтым песком дорожкам.
Невдалеке от одной из таких землянок стоял на привязи артиллерийский конь. Младший фейерверкер Иван Чупрынин чистил боевого друга, умиротворяя его то лаской, то крепким словом. Открылась фанерная дверца землянки, и из нее поднялся аккуратно одетый офицер с черными бархатными петлицами, с таким же околышем фуражки. Лейб-гвардии прапорщик чуть вскинул голову, жадно вдохнул чистый воздух, деловито оглядел небо. Погода была отличная. За дальним урочищем к небу прилип аэростат противника. Он корректировал частый огонь своих батарей. Иван Чупрынин выпятил грудь и громко произнес:
— Здравия желаю, ваше благородие!
Справа ухнули снаряды. Разрывы эхом отдавались по лесу.
— Кидает немец-то, — тихо сказал гвардеец и еще тише спросил: — Газетки нет ли, Александр Михайлович?
— Будет скоро, — ответил Игнатьев.
Офицер и солдат знали друг друга по совместной службе во 2-й лейб-гвардии артиллерийской бригаде. Тогда Игнатьев и Чупрынин наедине тоже обращались один к другому по имени и отчеству. А на фронте они сблизились еще больше, проведя вместе в тяжелых боях десять месяцев.
Военные действия начались в России с маленьких удач, быстро сменившихся большими неудачами. На западе немцы наступали на Париж. Охваченные паникой, французские министры настояли перед Николаем о срочном наступлении русских войск. Варшавская и Виленская армии вторглись в Восточную Пруссию, чтобы оттянуть силы немцев с франко-германского фронта. Под Сталюпененом и Гумбиненом немцы были разбиты. В ответ германское командование бросило резервы, предназначенные для западного театра, и разгромило русские корпуса. Потери были огромны. Но Париж был спасен.
Лейб-гвардии 2-я артиллерийская бригада в составе гвардейского корпуса поступила в распоряжение командующего Северо-западным фронтом генерала Жилинского. Корпус с ходу двинули на фронт. Воюя при острейшем недостатке снарядов, русские понесли большие потери, но врага остановили.
Прапорщик Игнатьев вначале занимал должность офицера по снабжению батарей боеприпасами, а в последнее время был назначен помощником командира батареи. Идя вместе с Чупрыниным к огневым позициям, Александр Михайлович увидел под высокой елью солдата Соколова, стоящего под ружьем.
— Что это с ним произошло? — спросил он младшего фейерверкера.
— Командир батареи Рощин приказал ему доставить капитану Ромадину донесение, — ответил Чупрынин.—Вася в сумерках заплутал на незнакомых лесных стежках и доставил бумагу с опозданием на два часа одиннадцать минут.
— И что же было дальше?
— Дальше поручик Рощин приказал ему стоять под ружьем два часа одиннадцать минут не евши и по команде «смирно».
В часы боя Василий Соколов всегда находился на передовой. Он ловко лазил на верхушки деревьев и, спрятавшись в ветвях, направлял огонь батареи. Гвардейцы любили юного наблюдателя с веселым лицом и зоркими глазами. За бесстрашие и точную корректировку огня они прозвали Васю Соколова «Соколенком». Вася очень любил Игнатьева за доброту и умение рассказывать удивительные истории о страшных рыбах, зверях, о машинах и науках. Игнатьев тоже относился к нему с трогательной теплотой, и жаль ему было видеть хорошего солдата под ружьем.
Чаще стали ухать снаряды. Один из них пронзительно засвистел. Игнатьев и Чупрынин пригнулись. Снаряд разорвался недалеко. К орудиям подошел Рощин, принял рапорт, вяло поздоровался с Игнатьевым. Повыше среднего роста; крупнолицый, с большим ртом, в очках, Рощин избегал встречи с чужим взглядом. Приказания он давал, глядя в землю или в сторону, говорил сквозь зубы. И где бы он ни появлялся, всюду он привносил неприятное и грубое. Готовясь к стрельбе, оба офицера расположились возле телефона, в расширенной части траншеи, где были устроены земляные сидения.
На первые же выстрелы батарей бригады враг ответил бешеными огневыми налетами. Орудия русских стояли на площадках, углубленных в землю, и были защищены с фронта и с флангов надежными брустверами. Они отвечали на вызовы немецкой артиллерии лениво, одиночными выстрелами. Берегли снаряды.
Все солдаты были более или менее прикрыты от огня, кроме Васи Соколова. Он стоял под ружьем шагах в сорока от командного пункта батареи уже около часа, испытывая тупую боль в мышцах левой руки, шеи, в ногах. Все тело ныло, и никто не имел права избавить Васю от этой пытки неподвижного стояния, никто, — кроме самого поручика Рощина. Думая, что командир забыл о юноше, Игнатьев спросил его:
— Вы не отправите Соколова на наблюдательный пункт?
— Туда послан другой гвардеец, — сухо ответил поручик.
— Однако Соколов — лучший наш корректировщик. Ответа не последовало. Оба офицера склонились над картами. С новой силой заговорили орудия врага. Вдали послышались частые гулкие разрывы. Грохот все нарастал и нарастал, прокатываясь смертоносным валом по оврагам и опушкам лесов. С жутким завыванием, визгом, грохотом обрушился стальной шквал на сухой грунт, на деревья, вспорол, разворотил землю, обезобразив все вокруг. Гвардейцы прижались к земле. Соколов продолжал стоять. Игнатьев переждал налет и взглянул в сторону ели. Юноша был цел и невредим.
— Нет, это неслыханно, зачем вы подвергаете риску жизнь солдата? — снова заговорил Игнатьев.
— Мы все рискуем, война! — буркнул Рощин.
— Позвольте, поручик, ведь он стоит под обстрелом, вытянувшись во весь рост.
— И прекрасно. Так он лучше поймет, чего стоит его проступок.
— Это жестоко, бесчеловечно, не делайте из него мишени! Отложите исполнение меры наказания, — повысил голос Игнатьев.
— Знайте, прапорщик, свое место и не учите. Выстоит ваш фаворит, ничего страшного с ним не случится.
— Да поймите же вы, ведь убьете его, понимаете, убьете юношу, и это будет омерзительной жестокостью с вашей стороны, — не выдержав, закричал прапорщик, наседая на поручика и трясясь от ярости.
— Но, но! Не напирайте, не устраивайте театра, не играйте роли адвоката этих скотов, а то доиграетесь! — вспылил Рощин, хватаясь за эфес шашки.
Пожилой усатый телефонист злобно взглянул исподлобья на поручика, насторожился. Крики гвардейцев ближайшего орудия прервали ссору офицеров.
— Вася! Соколов! Давай к нам! Не слушайся этого ирода! — звали солдаты юношу, ругая на чем свет стоит Рощина.
Это был первый бунт солдат против жестокости офицера в присутствии Игнатьева. Но «бунт» был сорван Соколовым, продолжавшим стоять под ружьем, точно изваяние. Увидя покорность юноши, Рощин ядовито ухмыльнулся и сказал Игнатьеву, цедя сквозь зубы:
— Будет стоять, будет стоять ваш подзащ...
На полуслове поручик запнулся. Зловеще завыл над головой снаряд и с оглушительным грохотом сотряс воздух. Оба офицера пригнулись. Вулкан рыжей земли и дыма ударил в небо. На головы и спины людей посыпались комки грунта, в ноздрях защекотало от едкого запаха порохового дыма. Раздался душераздирающий крик. Люди встряхнулись, выпрямились, а когда совсем прояснело от дыма и пыли, оглянулись вокруг...
— Что это? Кто это?.. — вдруг вскрикнул Игнатьев, — Соколов? — торопливо вылез из траншеи и побежал.
Да, это был Соколов. Он лежал недалеко от воронки, возле срезанных осколками пахучих веток ели и бился в агонии. Игнатьев стал на одно колено возле юноши, бережно поднял его голову, взглянул в мертвенно бледное, обескровленное лицо и спросил:
— Василий! Куда попало, а? Скажи, куда попало?— Юноша молчал. Ясные детские глаза солдата умоляюще глядели на Игнатьева.
— Санитара ко мне, скорее санитара! — закричал Игнатьев.
Тень благодарной мучительной улыбки залегла в углах безусых губ. Слабым жестом Вася показал на грудь. Игнатьев быстро расстегнул крючки солдатской шинели. Осколок попал в грудь навылет. Из зияющей раны непрерывно сочилась кровь.
Подбежал санитар, выхватывая на ходу бинт. Подошел усатый телефонист, начали стекаться гвардейцы.
— Не надо, не надо санитара, — запротестовал Василий.
— Почему же, пусть перевяжет рану, — сказал Игнатьев, помогая свободной рукой санитару.
Соколов вяло покачал головой и заговорил о другом:
— Отчего, ваше благородие, небо стало таким темносиним?
— Небо как небо, весеннее, голубое. Это тебе оно кажется темносиним.
— Вот и плохо, что мне кажется, а не всем... — говорил Вася, задыхаясь. — Я один вижу, до чего оно синющее... Ничего, лучше — я один... — Передохнул и снова начал. — А мне и не страшно, что я один помираю...
— Да ты поправишься, Вася, поживешь побольше нашего, — отечески успокоил усатый телефонист.
Гвардейцы склонились над умирающим, образовав тесный круг. Суровые, обветренные лица застыли в тяжком раздумье. Юноша обратился к Игнатьеву.
— Очень прошу... матери моей напишите.
— Напишу, а как вылечишься, сам поедешь к ней, — обещал Игнатьев, поднеся ему чью-то флягу с водой.
На сухих губах мелькнула улыбка. Вася отпил немного воды, продолжая:
— Карточку мою пошлите... и деньги одиннадцать рублей... — Вдруг юноша встревожился, застонал, попытался привстать и надрывно, со страхом закричал: — Я ничего не вижу, ничего не вижу, небо сплошь потемнело... А сейчас что — день, вечер?
— День, — хором ответили гвардейцы.
— А как темно... Мамынька, глаза мои ничего не видят!.. Открытые и не видят!.. Ой, страшно... Я лучше закрою глаза... Вот так, — мучительно выдавил он и сомкнул веки.
Гвардейцы выпрямились. Обстрел кончился, и наступила жуткая тишина. Юноша больше не говорил, а лишь стонал все слабее, слабее и, наконец, затих...
Воины обнажили стриженые головы, молча перекрестились. Игнатьев в оцепенении продолжал поддерживать безжизненную голову, уставившись влажными глазами в восковое лицо.
Похоронили Васю скромно. Трижды отсалютовали винтовочными залпами, и на бранной земле вырос еще один холмик. По приказанию фельдфебеля на холмике поставили березовый крестик. Игнатьев аккуратно выжег на дощечке имя, фамилию, отчество, год рождения, дату гибели и прибил ее к кресту. У основания креста прапорщик положил букет ранних полевых цветов.
Аэроплан
Поздно вечером Чупрынин направился к Игнатьеву. Проходя мимо землянки Рощина, он услышал приглушенные голоса. Чупрынин приостановился, прислушался. Судя по тону разговора, спор или ссора шла давно.
— ...Вы даже не исполнили своего воинского долга, не приняли участия в похоронах погибшего гвардейца, — раздраженно кричал Игнатьев.
— Оставьте, Александр Михайлович, каждому погибшему отдавать долг, — воевать некогда будет.
— Соколов — не «каждый», сегодня он один погиб у нас.
— Я не смог принять участия, я был вызван в штаб бригады.
— Вы говорите неправду, поручик, вы лжете, вы не пришли потому, что были фактическим убийцей юноши. Вы боялись гнева солдат, вы испугались их, да, да, вы» испугались, вы трус, жестокий человек и жалкий, презренный трус...
Чупрынин хотел, было, зайти в землянку, думая, что ссора перерастет в драку, но не решился, опасаясь навлечь на себя гнев командира батареи. А Рощин говорил против обыкновения спокойно, защищаясь и не называя прапорщика, по привычке, солдатским адвокатом.
— Не надо принимать так близко к сердцу всякую смерть, на войне так нельзя, — увещевал он Игнатьева.
— Вы бессердечный, гнусный человек, — отрезал Игнатьев и вышел, хлопнув дверью.
Чупрынин прижался к дереву, уступая дорогу прапорщику.
Попав из света в кромешный мрак ночного леса, Игнатьев ничего не видел. Он шагал осторожно, нащупывая ногами землю. Когда глаза немного привыкли к темноте, перед ним смутно стали вырисовываться стволы сосен. Он задумчиво глянул в безоблачное небо. Оно было таким же необъятно далеким, как и всегда, засеянное мириадами таинственно мерцающих звезд.
В землянке жили двое: он и подпоручик Дмитриев, Игнатьев не застал подпоручика на месте. Очевидно, тот играл у кого-то в карты. Не успел Игнатьев снять шинель, как постучали в дверь. Это был Чупрынин. Он извинился за беспокойство и, упершись головой в потолок, отдал честь. Прапорщик предложил Чупрынину сесть. Тот осторожно присел на нарах из жердочек.
— С каким делом, Иван Андреич? — спросил Игнатьев.
— Гвардейцы очень сердиты на их благородие — подлеца Рощина. Не желают ему простить васькину смерть. Припомнили заодно и все старые его изуверства. Одним словом, хотят кончить его потихоньку во время боя. Говорят, кое-где солдаты таким манером рассчитывались с офицерьем.
— А что вы думаете по этому поводу, — спросил Игнатьев, сбивая нагар бумазейного фитиля со снарядной гильзы-лампы.
Пламя ярче осветило лица собеседников. Младший фейерверкер попытался прочитать в заблестевших глазах Игнатьева его мнение и ответил:
— Думаю, что это не дело. А все же убьют его, обязательно убьют.
— Видно, Иван Андреич, что ваше мнение не совпадет с вашим желанием, — прищурив глаза, сказал Игнатьев.
— Разумеется, не часто можно совершить то, что желаешь.
— Ну, а кто, по-вашему, особенно зол на Рощина, кто больше, способен исполнить подобную казнь?
— По-моему? — переспросил Чупрынин, поморщив широкий лоб, — по-моему, на лейб-гвардии поручика крепко злы, скажем, Фокин, Коровин, наш хохол Ткаченко, да и добряк Татищев исходит лютой злостью против него.
— Позовите утром ко мне всех четырех, а сейчас — спать.
Чупрынин понимающе кивнул головой, повернулся кругом и вышел.
Утром пятеро солдат и прапорщик расселись под деревьями, вдали от землянок. Игнатьев осведомился, кто откуда. Татищев и Коровин оказались рабочими из Петербурга, Фокин — сибирским крестьянином, Ткаченко — бочаром из-под Херсона.
— Вам известно, зачем я вас позвал? — спросил Игнатьев.
Солдаты сказали, что им ничего неизвестно.
— Чтобы поговорить с вами насчет Рощина. Вы, кажется, приговорили его к смерти?
От неожиданности, словно от удара, они подались назад, переглянулись, метнули подозрительные взгляды на Чупрынина.
— Не смотрите так на Чупрынина. Он вас не предал, — продолжал Игнатьев своим мягким, неторопливым тоном. — Обещайте и вы сдержать тайну об этой встрече, а за него я ручаюсь.
— Разумеется, ваше благородие, об чем разговор, — довольные, загудели гвардейцы.
— Нас шестеро, — сказал прапорщик, сделав ударение на слово «нас». — Я бы хотел, чтобы мы действовали сообща, согласны?
Все доверительно кивнули. Игнатьев пользовался среди солдат большим уважением. Авторитет его особенно вырос после одной истории. Однажды Рощин намеревался устроить экзекуцию над гвардейцем, несмотря на то что телесные наказания запрещались. Для назидания другим он собрал весь личный состав батареи, привели людей и из соседних подразделений. Осужденный к 50 палочным ударам уже лежал ничком на земле с обнаженной спиной. Не вынося диких картин экзекуций, Игнатьев бурно запротестовал, отказался присутствовать. Рощин приказал ему остаться. В присутствии солдат между офицерами разыгралась неприятная сцена. Под конец Рощин выхватил шашку и вне себя закричал, наступая на Игнатьева: «Ни с места, вы должны присутствовать, иначе я зарублю вас!» Игнатьев круто повернулся спиной к Рощину и, не говоря ни слова, пошел прочь. В рядах артиллеристов послышался глухой, зловещий ропот. Рощин растерялся. Экзекуция не состоялась. С тех пор гвардейцы с открытой душой шли к Игнатьеву за советами, делились с ним своими затаенными мыслями, одному ему доверяли свои нужды.
И вот теперь солдаты сближались с прапорщиком еще больше. Вместе с ним они готовы были решить судьбу Рощина. Прапорщик дурного совета не даст, его надо слушать.
— Прежде чем исполнить замысел о справедливой каре, — говорил Игнатьев, — нам следует уяснить, каким образом лучше всего осуществить эту кару. Вы хотите, например, застрелить Рощина во время боя и выдать дело так, будто он сражен вражеской пулей. Заметим сразу, что немецкие пули до наших артиллерийских позиций не долетают.
— А до наблюдательного пункта? — спросил Татищев.
— Там он не бывает. Но не в этом суть, — Игнатьев по очереди глянул каждому в глаза и продолжал: — Суть вот в чем: имеет ли смысл охотиться нам за этой мелкой тварью, а крупных зубров оставить невредимыми?
— Это об ком вы, ваше благородие? — спросил Коровин, подняв густые светлые брови...
Разговор прервали внезапные беспорядочные выстрелы из винтовок. Точно подброшенные пружинами, все шестеро вскочили на ноги.
— Тра-та-та-та! — слышалось совсем близко.—Тра-та-та-та! Тра-та-та! — перекликались пулеметы вдали. — Трра-а, трррра-а! — раздавались залпы.
Беспорядочная винтовочная стрельба могла возникнуть на артиллерийских позициях только в случае внезапного прорыва противником линии фронта, нападения с тыла, с фланга: Игнатьев, бежавший с солдатами к батарее, вдруг услышал голоса:
— Аэроплан! Аэроплан!
— Где, где аэроплан? — спрашивали растерявшиеся гвардейцы. Подпоручик Дмитриев, выскочивший из землянки без гимнастерки, показывал рукой на небо правее вершины одинокой оголенной сосны. Под голубым куполом неба медленно плыл полупрозрачный, едва видимый аппарат. Его тонкий корпус то и дело красиво вспыхивал, отражая серебристым боком веселые брызги солнца. Аэроплан парил медленно, пошатывался из стороны в сторону и моментами, казалось, замирал в поднебесье.
То был первый аэроплан, который увидели над батареей.
По сравнению с русским четырехмоторным гигантом «Ильей Муромцем» этот небесный «гость» вызвал чувство разочарования. Людям, хотевшим видеть «живой» аэроплан, не понравился крохотный аппарат. Судя по контурам, аэроплан был похож на один из опубликованных в журнале снимков моноплана с очень мирным названием «таубе» — голубь. Но как ни была ничтожна в воздушном океане «голубка», она не вызывала сочувствия. И не столько стремление обезвредить ее, сколько желание видеть и пощупать руками хотя бы косточки этой диковинки, подогревало страсти стреляющих. Гвардейцы изощрялись в насмешках по адресу «мазил», бьющих мимо цели. Почувствовав опасность, самолет забрался ярусом повыше, несколько раз, дымя, избороздил небо вдоль и поперек, затем развернулся, застрекотал на вираже и неспеша уплыл восвояси. Обидно было упускать его. Свинцовый град хлестал по небу. Под конец «жару поддала» и артиллерия. Подняв предельно высоко жерла, орудия на авось загромыхали по небесам.
— Вот так воробей! Из скольких пушек по нем палят, — заметил Чупрынин.
— Вы понимаете, что получается? — обратился Игнатьев к Дмитриеву. — Даже один аэроплан может принести нам огромный урон.
Стройный подпоручик Дмитриев стоял в одной сорочке, поеживаясь и засунув ладони подмышки. Он усмехнулся и ответил:
— Напрасно иронизируете, Александр Михайлович, аэроплан наверное сфотографировал наши позиции.
— Откуда вы взяли, что я иронизирую? Помилуйте, разве вы не обратили внимания, что за двадцать минут наши произвели больше выстрелов, нежели обычно производят за сутки. И все — пальцем в небо. Раз десять в день показаться этакой игрушке над нами, и мы в неделю израсходуем весь наш запас патронов и снарядов.
— По-вашему, вовсе не стрелять? Ведь есть приказ, обязывающий солдат стрелять по аэропланам.
— Но не на авось, а с каким-то смыслом и расчетом стрелять, не так ли?
— По-моему, уже кое-что делается относительно расчетов. Я слыхал, будто некий конструктор Розенберг и, независимо от него, инженер Иванов придумали механизмы, с помощью которых можно легко и быстро повернуть пушку на вертикальной оси под любым углом и наклоном ствола, — сказал Дмитриев.
— Поворотное приспособление? — заинтересованно спросил Игнатьев. — А прицел какой?
— Прицел? Должно быть, обыкновенный.
— Позвольте, как же с его помощью бить по движущейся цели, ведь аэроплан не стоит на месте ни одной секунды?
— Не знаю, — ответил Дмитриев и поспешил в землянку.
Оставшись один с Игнатьевым, Чупрынин осведомился о продолжении разговора с солдатами, прерванного воздушной тревогой. Игнатьев условился о встрече через день вечером, когда командир второй батареи Дмитриев уйдет на дежурство.
Разговор в землянке
Полевой почтальон принес Игнатьеву в землянку два. письма: от отца и от учительницы Маргариты Вячеславовны Унуш. В это время Дмитриев собирался уходить на дежурство. Просовывая руку в рукав шинели, он завистливо оглянулся на толстые конверты, попрощался и, хмурый, вышел. Оставшись один, Игнатьев подтянул концом ножичка фитиль гильзы-лампы и в мрачной землянке сразу стало веселее. Он уселся на топчан, укрытый байковым одеялом, облокотился на шуршащую, набитую сеном подушку, вскрыл конверт и углубился в чтение.
Маргарита Вячеславовна начинала письмо с подробного лирического описания картины наступления весны в Ахиярви. Эти страницы взволновали Игнатьева, вызвав воспоминания о днях юности. Маргарите Вячеславовне был вверен надзор за дачей, и в письме своем она отчитывалась о сделанном ею. Еще три страницы она посвятила всяким хозяйственным мелочам, мало интересным Игнатьеву. Далее учительница рассказывала, как она пытается возродить сад, сама обрабатывает цветочные клумбы, обстригает деревца, живя в тоскливом одиночестве. В заключение она сообщала о гибели на фронте одного из своих друзей. Учительница обладала даром изливать в письмах свои чувства и произвела на Игнатьева сильное впечатление.
Перечитав еще раз письмо, Александр Михайлович устремил серые, повлажневшие глаза на причудливую лампу. Огонь, горящий в полусумраке, располагает человека к раздумью. Прапорщик сидел неподвижно, долго не отрывая взгляда от магического пламени. Опомнившись, он принялся читать второе письмо.
Отец извещал, что скоро мобилизуют и Мишу. Итак, солдатом становится его третий сын.
«Я не отчаиваюсь, конечно, — писал Михаил Александрович, — но мне, как всякому родителю, тяжело, признаюсь, безмерно тяжело.
Здоровье мое ухудшается. Плохо с сердцем. Одышка одолевает. Старость берет свое. Жить мне, очевидно, осталось немного. А как хочется дожить до возвращения домой моих детей-воинов. Легче будет умереть, убедившись, что вам больше не грозит кошмар войны. Впрочем, ты всегда ухитрялся жить, Шура, так, что над тобой постоянно висел дамоклов меч. Я никогда не осуждал тебя за избранный опасный путь, а, напротив, гордился твоим правдолюбием и горжусь тем паче теперь, зная твое отношение к этой величайшей из трагедий в истории.
На днях наводил порядок в твоей комнате. Хотел, чтобы вещи лежали на местах так, как ты оставил их. Так почему-то приятнее мне. Видимо, от иллюзии твоего присутствия, точно ты вышел из дому на полчаса. Роясь в ящике стола, я наткнулся на твои нетупящиеся инструменты и расстроился, сердце вдруг зашалило крепко, и я присел, чтобы не упасть. Какое большое дело брошено и позабыто... сколько живых дел, больших и малых идей, проектов, экспериментов, рожденных во имя блага человеческого, заморожено, загублено ради этой безумной войны! Сколько талантов, вместо того чтобы оплодотворить ниву науки и просвещения, сложит головы и сгинет прахом! Ужас, ужас»...
В дверь землянки постучали. Игнатьев предложил войти. Чупрынин и четверо друзей ввалились в тесную конуру, заполнив ее и приветствуя прапорщика. Игнатьев ответил на приветствие. С его разрешения гвардейцы кое-как расселись на койке и на земляном полу. Дочитав письмо отца, Игнатьев задумался, расстроившись.
— Письмецо получили, ваше благородие? От него завсегда вначале полегчает на душе, а потом муторно станет, — сочувственно сказал Татищев, обхватив руками, колени.
— Да, вот получил два письма. В них — слезы честных людей. Морем слез омывает народ письма своим сынам-солдатам... Что ж, будем разговаривать?
Игнатьев заметил, что за два дня гвардейцы несколько поостыли. Однако он не хотел, чтобы ненависть к Рощину ослабла, и поэтому о нем и начал беседу:
— Вы спрашивали в прошлый раз: кто же еще достоин суровой кары, кроме нашего поручика? Многие, очень многие. И именно поэтому трогать его пока не следует.
Непонятно начал рассуждать прапорщик. Разве суд не карает пойманного разбойника из-за того, что на свете есть много других разбойников?
— Я согласен с вами, что Рощин жесток, что телесные наказания солдат нетерпимо унизительны, что тупое упрямство Рощина стоило жизни не только Соколову. Слов нет — это мерзавец, злодей, но ведь есть и другие злодеи.
— А других мы не знаем, ваше благородие, — ответил сидящий на полу Фокин, подняв веснущатое лицо с маленькими острыми глазами.
— А как вы думаете, злодеи есть еще на свете?
— Может и есть где, да они до нас не касаются. Пущай на них найдут управу те, кого они обижают.
— Я вас понял, Фокин, так: мы расправимся здесь с Рощиным, в соседнем полку такие же солдаты, как вы, разделаются с каким-нибудь мерзавцем Сидоровым, в третьем полку — еще с кем-то и так далее. Не так ли?
— Так точно!
— Если всякий постоит за себя, то будет управа всем злодеям, — добавил Коровин.
— А не лучше ли нам объединиться с солдатами тех волков, с недовольными дивизий, корпусов — всей русской армии — и сразу решить вопрос со всеми злодеями?
— Канитель разводить, — махнул рукой Фокин. Большевик Чупрынин и Ткаченко молчали. Первый понимал, к чему ведет разговор прапорщик, второй просто был молчалив.
— Я имею в виду прежде всего не мелких злодеев, а крупных, волею которых льется кровь народа, — мягко убеждал Игнатьев. — Вы говорите, Фокин, что другие злодеи до вас не касаются. А как война, касается она до вас? До ваших детей, хозяйства... касается? Меня, например, она очень коснулась. Вот вам подтверждение — письмо отца.
— Это почему же, ваше благородие, ей до меня не касаться, — воскликнул Фокин с обидой. — Кабы она до меня не касалась, разве я рыл бы здешние земли, да вши, извините, ели бы меня поедом... Опять же и нам письма шлют, почище вашего. Вот оно, горя из него «вовек не выхлебать! — выпалил солдат, извлекая из кармана сложенную треугольником серую бумагу.
Прапорщик взял письмо и с разрешения Фокина прочитал вслух. Половина текста состояла из поклонов всей деревни, а вторая половина — из длинного перечня крестьянских бед.
— Верно, Фокин, война вас сильно касается, — сказал Игнатьев, сочувственно кивая головой. Фокин приосанился, словно он гордился тем, что у него оказалось столько бед. Игнатьев, между тем, продолжал. — Война не меньше касается каждого из вас, каждого солдата и честного человека в тылу.
— Истинно, ваше благородие.
— Истинно, говорите? А кто затеял войну, кто главные виновники ее, — вам не интересно знать? Вам интересно бороться только с одним Рощиным — с этой мелкой рыбешкой?
— Да нешто мы не воюем с виновником? День-деньской из пушек палим по нему, — обиделся Коровин.
Татищев, насупившись, недобро косился на прапорщика из угла. Высказываясь против расправы над Рощиным, Игнатьев заронил сомнение в искренности своего отношения к солдатам. Татищев с каждой минутой становился сумрачней. И вдруг он вспыхнул, заговорил с гневной ядовитостью:
— Мы вас поняли так, ваше благородие: немцев уговариваете бить, поскольку они виновники войны, а Рощина — не трогать, дескать, мелкая рыбешка. Выгораживаете его, своего же офицера, а мы, дурьи головы, открылись вам. Знали же наперед, что ни за какие калачи офицер на офицера не пойдет ради нашего брата, знали и попались, как куры во щи.
Наступила неловкая тишина. Снаружи доносился вечерний шорох сосен. С ненавистью смотрел Татищев и на Чупрынина, но тот не обращал на него внимания, пряча в усах снисходительную улыбку. Свет мерцающей лампы отражался, искрясь, в глазах растерявшихся солдат. Игнатьев нахмурился, деловито погладил усы и выждал минуту.
— Откуда вы взяли, Татищев, — начал он, — что я назвал главной вашей мишенью немцев. Разве я хоть раз употребил слово немец? Не дело — выдавать свои догадки за чужие мысли. Но уж раз вы заговорили о немцах, скажу и я. Вы называете виновниками войны немцев, а они — вас...
— Брешут они про нас, собаки. Мы их не трогали, — отрезал Фокин.
— Кто войну объявлял? — спросил Коровин. — Чего спрашивать, ясное дело — немец, — сказал Татищев.
— Правильно, Татищев, кайзер тоже немец, однако не забывайте: брешет про вас кайзер, а стреляет не он. Стреляет немецкий солдат, который верит в правоту своего кайзера так же, как вы верите в правоту своего царя. Остается выяснить, кто же заблуждается — немецкий или русский солдат? Вы это выяснили, Татищев?
Молчание.
— Или вы решили, что немецкие солдаты — это разбойники с большой дороги? Так позвольте вам сказать, что это такие же отцы семейств со своими брошенными хозяйствами и заботами, как вы, — осторожно, не горячась, но все увереннее наступал Игнатьев.
— Мы люди темные, — нашелся Фокин, — в царских спорах-пересудах не разбираемся, а стоять обязаны, как присягали, за своего, за православного царя.
— Вы решили стрелять в Рощина тоже согласно присяге?
Солдаты растерянно переглянулись, не понимая, к чему клонит прапорщик.
— Здесь вы готовы нарушить присягу. А в отношении трех рощиных, которые найдутся в дивизионе, а в бригаде их наберется тридцать, в армии — триста, в России •— миллион штатских, тайных и явных палачей народа, — в отношении их вы не хотите нарушать присяги? — не меняя тона, продолжал наступать Игнатьев.
Водворилось опять длительное напряженное молчание. Противоречивые чувства и мысли отражались на лицах солдат: «Туманит прапорщик мозги или правду говорит? А если туманит, то ловко, как колдун. С чего бы он стал выгораживать Рощина, когда сам чуть ли не рубится с ним на шашках?..»
— ...Виновниками невиданного побоища народов являются богатеи — капиталисты и помещики — германские, французские, английские, русские, — говорил с гневом Игнатьев. — Это они перессорили народы, чтобы их кровью заработать себе горы золота. Не германские солдаты, а их капиталисты направляют на нас жерла орудий. Выгодно воевать не нам с вами, а русской буржуазии, пославшей нас в окопы. Вот с нею »; надо свести счеты. Коровин говорит, — пускай всякий постоит за себя, а мудрая русская пословица не согласна с ним: «Ты, гроза, грозись, а мы друг за друга держись!» Будем бороться врозь, глушить мелкую рыбешку вроде Рощина и нас поодиночке начнут «глушить». Станем друг за друга держаться, одолеем и больших акул.
Никто не проронил ни слова. Все, насупившись, думали. Фокин мучительно сморщил лоб от тяжелой работы мысли. Как быть с присягой? Неожиданный резкий стук в дверь вывел солдат из раздумья.
— Войдите, — откликнулся прапорщик.
Дверь скрипнула, и все увидели очки, неприятно блеснувшие желтыми огоньками, а затем из мрака выплыло и желчное лицо Рощина. Как ужаленные, вскочили гвардейцы на ноги и, задевая друг друга локтями, отдали честь поручику.
«Случайно зашел или узнал о сборе?.. Измена?.. Ловушка?.. Подслушал подлюга?» Сомнения, досада, тревога, замешательство — сложную гамму чувств выражали лица солдат, решивших, что командир батареи пришел не случайно и что им теперь не сдобровать. Под низким бревенчатым потолком зазвучал резкий голос Рощина:
— Лейб-гвардии прапорщик Игнатьев, где ваш рапорт?
На столике лежал сборник избранных произведений Некрасова. Игнатьев, случалось, читал солдатам любимого поэта и беседовал с ними о его стихах.
— Лейб-гвардии поручик Рощин, честь имею доложить: гвардии рядовые и младший фейерверкер Чупрынин — в количестве пяти человек, — находясь при мне, на досуге слушали чтение стихотворений поэта Некрасова.
Рощин измерил взглядом прапорщика.
— И как же они воспринимают поэ-эзию? — спросил он, презрительно гримасничая. — Скажи, канонир Фокин, какое из стихотворений поэта тебе понравилось?
Фокин замялся. Ему не приходилось быть на чтениях Игнатьева, и он ничего не знал. Губа его с рыжей щетиной вздрагивала, но он не мог выговорить ни слова.
— Отвечай, скотина, ну! О чем стихотворение?
— Про маленькую рыбешку, вашбродие...
— Что же о ней говорится?
— Говорится, мол, глушить ее не резон, ежели агромадную щуку прозеваешь... — пролепетал Фокин.
— Что ты мелешь, болван! Какая рыбешка, какая щука? О щуке написал Крылов, понял?!
— Так точно! — отчеканил Фокин, уставившись на Рощина маленькими круглыми глазами.
— Здесь читали басни Крылова?
— Так точно, вашбродие, всякие там... побасенки!.. Поручик безнадежно махнул рукой и обратился к Татищеву:
— Какие стихотворения читал прапорщик?
— «Кому на Руси жить хорошо!» — бойко ответил солдат.
Рощин протянул руку к сборнику, чтобы проверить, есть ли там эта поэма, но Игнатьев решительно накрыл ладонью книгу. Он вонзил взгляд в Рощина и сказал по-французски сквозь зубы:
— Милостивый государь, вы учиняете мне допрос в присутствии солдат, пытаясь с их помощью уличить меня во лжи. Так знайте же, что я не отвечу ни на один ваш вопрос!
Слегка нагнувшись над столиком, два офицера стояли в воинственных позах, почти касаясь друг друга лбами. Офицер «шел» на офицера. Это заметил Татищев, заметили все. Рослый Чупрынин, склонив голову набок (мешал потолок), многозначительно кашлянув, придвинулся к Игнатьеву.
— Прекратим эту курьезную сцену, — продолжал Игнатьев по-французски. — Поговорим лучше о предмете, ради которого вы пришли сюда.
Действительно, улик не было. Вытянувшись во весь рост, уставив глаза в кору бревен наката, солдаты стояли, не шевелясь. Что с них спросишь? Однако надо было отступать с достоинством.
— Да, мы еще поговорим... после, — неопределенно буркнул по-французски поручик и добавил по-русски другим тоном: — Я пришел спросить у вас, прапорщик, нет ли чего почитать?
— Могу предложить Некрасова, — ответил Игнатьев, отняв от книги руку.
Рощин взял книгу и, приказав солдатам разойтись, покинул землянку.
Через двадцать минут гвардейцы вновь ворвались к Игнатьеву, смущенно улыбаясь.
— Простите несмышленных людей, дурное подумали про вас, зачурались вашего благородия, виноваты, — сказал Татищев.
Игнатьев положил руку на плечо солдата и обратился ко всем, говоря почти шопотом:
— Отныне называйте меня в своем кругу но имени и отчеству или просто — прапорщик Игнатьев, поняли, друзья? А с нашим Ильей Муромцем — Чупрыниным мы давно уже друзья-товарищи... А Фокин-то, Фокин каким молодцом оказался. Прикинулся простачком и обвел вокруг пальца Рощина, — довольно посмеивался прапорщик, крутя усы. — Впрочем, все выдержали экзамен. Молодцы!.. А теперь — по местам!
Лиха беда начало
Над позициями русских войск все чаще стали появляться немецкие самолеты. Теперь они уже летали не поодиночке, а парами и тройками. Начали действовать авиационные роты. В хорошую майскую погоду они вдруг заполняли небо, точно мухи, проснувшиеся от зимней спячки. В штабы армии и фронта посыпались с передовых линий донесения о полетах аппаратов врага. Немцы вели усиленную воздушную разведку, бросали бомбы, производили фотосъемки.
По данным разведки, к началу войны Германия имела всего 240 самолетов типа «таубе» и бипланов «альбатрос» и «авиатик». Увлекшись строительством цеппелинов, Германия отстала в строительстве самолетов от ряда государств и лишь в 1912 году начала усиленно строить их, подражая конструкциям французских «нюпоров» и «фарманов». Но война быстро двинула вперед авиационное производство. Уже к весне 1915 года авиация вышла из детского возраста, стала родом войск, серьезным и трудно уязвимым. Немцы начали выпускать ежемесячно сотни военных самолетов. Отсталая полукустарная промышленность России выпускала их почти в десять раз меньше. Вот почему немецкие пилоты совершали свои рейсы почти безнаказанно. Единственно серьезной опасностью для них являлись русские летчики, но встречи с ними в просторах неба случались весьма редко. Россия получала от своей союзницы Франции смехотворное количество «нюпоров». Эти машины очень быстро приходили в негодность и были страшны не столько немцам, сколько тем, кто летал на них.
Подпоручик Дмитриев оказался прав. Деревянные поворотные приспособления внедрялись в артиллерии, как говорится, со скрипом. Еще медленнее входили в жизнь металлические поворотные круги конструкции Иванова — более дорогие в изготовлении, но намного совершеннее деревянных по своим практическим качествам. По приказу командования многие батареи начали своими силами делать поворотные круги Розенберга, превращая полковые пушки в зенитные.
Приказ о реконструкции батареи Рощина Игнатьев встретил с энтузиазмом, сам вызвался руководить работами. Чупрынин и бывший бочар Ткаченко стали его ближайшими помощниками, а вообще работала с увлечением вся батарея.
Превращение полковой пушки в зенитную совершалось так: в земле вырезали круг и плотно вставляли в него огромный диск, сколоченный из густо просмоленных шпал. В центре шпал — основания сооружения — вертикально прикреплялась толстенная дубовая ось. На эту ось надевали бревенчатый пьедестал выше человеческого роста. Усилиями всей батареи орудие поднималось и укреплялось намертво на «пьедестале». Колеса беспомощно висели по бокам. «Пьедестал» поворачивался вокруг дубовой оси на 360 градусов без катков, как поворачивается передок телеги. По краям вырытого круга, прямо на земле, разбивали деления, по которым отсчитывали угол поворота орудия. Поворот производили с помощью удлиненного хобота.
Во время стрельбы орудие могло поднять ствол очень круто, почти вертикально. Оно медленно двигало жерло по направлению полета аэроплана и «ловило его на прицел». При выстреле сила отката падала на поворотный круг. Однако приспособление Розенберга и даже металлическое Иванова мало оправдывали себя. Стрельба велась без точного расчета, почти впустую. Аэропланы беспрепятственно разгуливали по воздуху, фотографировали позиции русских, бомбили, бросали десятки тысяч металлических стрел величиной немного побольше автоматической ручки. «Альбатрос» поднимал до 200 килограммов стрел и высыпал их дождем на выслеженную живую цель. Авиационная стрела редко попадала в человека, но уж если она настигала солдата, то насмерть.
Наряду с фронтом немцы начали бомбить с воздуха и тылы: железнодорожные узлы, села и города. Нужны были орудия с удобными для быстрого вращения поворотными приспособлениями. Путиловский завод выпускал ничтожное количество пушек со специальными прицелами. Эти пушки устанавливались на тумбах, на автомобилях. Но и это новшество сколько-нибудь существенно не беспокоило немцев.
Противовоздушная оборона оставалась одной из самых острых задач. Великий князь Сергей Михайлович, полевой артиллерийский генерал, докладывал царю о полном бессилии наземных средств против авиации.
В конце мая Игнатьев закончил оборудование пушек поворотными приспособлениями, и батарея Рощина стала называться противоаэропланной. С тех пор она находилась на приличном расстоянии от передовой линии, и офицеры расквартировывались в деревнях.
Германские пилоты с каждым днем наглели все больше и больше. Эскадрильи самолетов бомбили русские позиции и бросали теперь смертоносные стрелы не так безуспешно, как прежде. Зенитчикам работы хватало, нехватало лишь снарядов. Но в нелетные дни и вечерами зенитчики скучали от безделья, скучали и офицеры. Пожалуй, ни на кого так разлагающе не действовала позиционная война, как на офицера-зенитчика. За неимением других дел живущие своей, отъединенной от солдат, узко кастовой жизнью, офицеры проводили время за пулькой, играя ночи напролет, бесшабашно пили водку.
Офицеры собирались в избе у Дмитриева, рассаживались за громадным старым столом и начинали баталию. Перед игрой картежники подогревали себя водкой. Азарт разгорался очень быстро, и деньги летели с необыкновенной легкостью. Шум, крики, полупьяные споры не умолкали до утра. Гудела изба, окутанная плотной мглой табачного дыма, заплеванная, засоренная сотнями окурков, пеплом, спичками, обрывками бумаги.
Как-то перед очередной пулькой один из офицеров доказал сложную карточную головоломку. Он уверял, что сколько ни предлагал людям эту загадку, никто не мог ее решить. Игроки долго пытались раскрыть суть хитроумной комбинации, но не смогли.
В восемь часов утра Дмитриев проснулся и увидел сидящего за столом прапорщика.
— Александр Михайлович, вы не спали? — спросил Дмитриев, протирая заспанные глаза.
— Знаете, я ведь решил, — сказал Игнатьев, вместо ответа. — Чертовски остроумная штука, вот посмотрите...
— Позвольте, вы кажется говорили, что в жизни карт не держали в руках. А теперь/ какая же это муха укусила вас?
— Муху зовут головоломкой, — ответил Игнатьев, зевая.
— И вы из-за нее не спали целую ночь?
— Понимаете, никак не получалось, и я не мог спать.
— Вы держали пари с кем-нибудь?
— Нет, я решил головоломку исключительно из любопытства. С детства страдал этим. Трудные загадки, ребусы в журналах были для меня египетским наказанием.
— Это род болезни. Впрочем, одному качеству — упорству — в вас я завидую. С этим качеством можно делать дела поважнее.
— Благодарю за комплимент. Давайте лучше я вам покажу, как она решается, удивительно умная штука.
Ознакомившись с секретом разгаданной головоломки, Дмитриев вежливо похвалил Игнатьева. Разговаривая, оба вышли в сени умываться. Холодная вода из колодца освежила утомленного бессонной ночью Игнатьева. Вытираясь полотенцем, он вдруг остановился, стал прислушиваться к отдаленному, но хорошо знакомому, нарастающему жужжанию. Летели «альбатросы». Месяца два прошло со дня гибели Соколова. С тех пор авиация врага непрерывно появлялась над русскими войсками, активизируя свои действия. А в последнее врем* немецкие самолеты стали назойливы, как мухи.
Зимой войска Северо-западного фронта вели бои в районе Мазурских озер и позже — в районе Августовских лесов. Потерпев ряд серьезных поражений, русские перешли в середине марта в оборону. Угрожающее положение на юге вынудило Ставку перебросить туда свои резервы и часть действующих сил Северо-западного фронта. Собрав мощный кулак у блокированного города Перемышля, русские после упорных боев разгромили австро-венгров, заняли город и взяли в плен свыше 122 тысяч вражеских солдат и офицеров.
Победа русских войск получила широкий отзвук в Европе. Германское командование решило любой ценой восстановить свой престиж. Оно начало стягивать на южный фланг большие силы, в числе которых находились и вызванные с франко-бельгийского театра военных действий четыре ударных корпуса. Тем временем русские-войска обессилили в боях за Перемышль, Галицию, Карпаты. Этим воспользовался генерал Макензен и прорвал оборону русских в районе Тарнов-Горлице. Успех, одержанный после массированной артиллерийской подготовки, немцы безостановочно развивали в течение месяца и в начале июня заняли линию реки Сан и город Перемышль. Затем они полностью вытеснили русские войска из Галиции, овладели Львовом и многими другими городами.
Еще до Тарнов-Горлицкого прорыва, чтобы отвлечь внимание русского главного командования от юга, германские дивизии демонстрировали ложное наступление на войска Северо-западного фронта. Во время одного из таких «наступлений» и погиб любимец батареи Василий Соколов. Противник вел такой шквальный артиллерийский огонь, что каждый раз его принимали за действительную подготовку к решительному наступлению. Эти адские инсценировки немцы повторяли через четыре-пять дней, сковывая силы русских.
Игнатьев добежал до орудий, установленных в версте от деревни. Рощин прискакал на коне несколько раньше и командовал огнем. Чупрынин ловко поворачивал орудие за хобот вместе с «пьедесталом» и после каждого выстрела чертыхался:
— Ни черта эта «техника» не стоит!
— Ничего не поделаешь. Цыган бреется серпом, — утешал Татищев.
— Напрасная стрельба, — сказал в свою очередь Игнатьев Рощину. — Раньше германские пилоты хоть немного боялись, а теперь привыкли к нашим безобидным зенитным орудиям.
— Что же вы предлагаете, прапорщик?—спросил Рощин.
— Ничего не предлагаю, а лишь констатирую факт.
— Для этого не требуется офицерской эрудиции. Вот тот мерин, что пасется на лугу, может с успехом сделать подобные умозаключения, — грубо сострил поручик.
— Однако я не вижу, чтобы вы делали более глубокие умозаключения, — беззлобно ответил прапорщик.
Необычной силы гул, шедший со стороны фронта, заставил обоих офицеров прекратить перепалку.
Рокоча моторами, в небе кружились аэропланы, словно стая хищных птиц, заметивших в поле умирающего воина. Некоторые летали над дорогами, бросая на •обозы гранаты и стрелы. Русские, испытывая недостаток в снарядах, отстреливались вяло, изредка. Зато немцы не скупились, наполняя воздух несмолкаемым завыванием и свистом снарядов, гулом орудий и раскатами разрывов. Высоко вздымались желто-серые облака дыма и пыли, заслоняя ох зенитчиков панораму боя.
— Кажись, на этот раз герман не шуткует, — заметил солдат.
— Ты как в воду глядишь, — сказал другой, увидя скачущего на взмыленном коне связного.
Подскакав к батарее, молодой кавалерист, задыхаясь от волнения, отдал честь офицеру и подал пакет. Затем повернул разгоряченного коня и погнал его к батарее Дмитриева. Поручик вскрыл пакет, блеснув стеклами очков. Щеки его побледнели. Упавшим голосом он сказал Игнатьеву:
— Немцы на флангах прорвали фронт. Приказано немедленно отступать... Орудия спустить с установок! Быть готовыми к стрельбе по наземным целям! — Отдав приказание, Рощин вскочил в седло, пустил коня рысью, перешел на галоп и скрылся по дороге в деревню.
— Это куда же его нечистая понесла? — спросил Коровин.
— Чемодан спасать, — ответил Чупрынин, разбирая установку.
— Ну, нет. Скорее, сам спасается от «чемодана».
Вдали, расширяясь и повиснув в безветренном воздухе, возник черный густой клубок дыма. Секунд через десять донесся гулкий взрыв. Это и был «чемодан»—тяжелый немецкий снаряд. С жутким визгом и фырканьем разрезали «чемоданы» плотный воздух и с грохотом рвались, подымая огромные черные фонтаны земли и копоти. «Чемоданы» рвались как раз там, где проходила дорога, связывавшая передний край с тылом. По ней-то и били немцы из дальнобойных орудий, стремясь перерезать путь отступления русских. На дорогах, соединяющих урочище с большаком, сперва показались одиночные телеги, двуколки, кухни, за ними — солдаты. Вскоре движение отступающих войск превратилось в беспорядочный поток обозов, артиллерии, пехоты. Серые людские массы потекли в желтоватом мареве дорожной пыли, то разбегаясь врассыпную по обочинам, то вновь собираясь в колонны. И над ними, как шмели, зловеще гудели самолеты. Впервые зенитчики видели в небе такое множество самолетов, и их мучил жгучий стыд за то, что приходится снимать орудия с установок, вместо того чтобы гвоздить снарядами в самую их гущу.
Деревня опустела. Отовсюду притоками тянулись подразделения, вливаясь на большаке в широкую живую реку. Тронулись в путь и зенитчики, обгоняя на сытых конях усталую пехоту. Они везли на лафетах пушек и на повозках одни подвижные части поворотных приспособлений. Основания же их, скрепленные из шпал, ввиду громоздкости, пришлось оставить, взяв лишь одни железные скобы крепления.
Немецкие пилоты действовали, сочетая хитрость с коварством. Они бросали на колонны мелкие бомбы или гранаты, принуждая людей рассыпаться и залегать, затем, когда те ложились, сыпали на них металлические стрелы. Рассредоточенные лежачие люди намного увеличивали шансы поражения стрелами. Зная об этом, солдаты после разрыва бомб быстро вскакивали на ноги, однако вражеские летчики опять бросали бомбы, заставляя их снова ложиться. Звук падающих стрел напоминал Игнатьеву свист, издаваемый крыльям неожиданно взлетающих с земли диких уток. Некоторые из залегших солдат больше уж не вставали, пригвожденные стрелами к каменнотвердой, сухой земле. Санитарные повозки везли раненых. Фельдшеры и санитары на ходу перевязывали раны. Игнатьев даже на фронте не смог привыкнуть к виду крови. Он отвернулся от изуродованных осколками бомб и стрелами лиц, рук, ног, бедер, болезненно поморщился и погнал лошадь к своим орудиям, мучительно думая о беззащитности наземных войск против вражеской авиации, не зная как и чем помочь обуздать распоясавшихся немецких коршунов.
Наконец, в небе показалось несколько русских самолетов. Завязался короткий воздушный бой. Один самолет противника загорелся, накренился набок. Пламя заплясало над его крылом, и он камнем устремился вниз. До самой земли его сопровождали ликующие выкрики натерпевшихся страху солдат..
Колонна продолжала движение на восток.
Так началось большое отступление 1915 года на Северо-западном фронте.
Заняв Шавли и Либаву, немцы наращивали удары с перерывами, атакуя русских на Риго-Шавлинском направлении. Создалась выгодная обстановка для продвижения немцев к Митаве и Вильно. Эти города вскоре также пали. Образовались гигантские клещи: германские армии выдвинулись с юга со стороны Галиции и с севера — со стороны Прибалтики, угрожал окружением. Русские войска отступали медленно, с боями, нанося врагу серьезные потери. А иногда удавалось и задержать немцев на некоторое время. Тогда зенитные батареи располагались возле какого-нибудь узлового населенного пункта.
...Как-то повелось, что Игнатьев всегда квартировался вместе с Дмитриевым. Это мешало Игнатьеву встречаться у себя дома с пятеркой гвардейцев, вести с ними политические беседы. К Дмитриеву он относился хорошо, но свою связь с солдатами от него тщательно скрывал. Приходилось проводить беседы с солдатами порознь, во время ночного обхода позиций, а иной раз — под предлогом занятий.
Новая головоломка
Командир дивизиона получил повышение, и на его место назначили Рощина. Командиром четвертой батареи вместо Рощина стал подпоручик Дмитриев. Солдаты кипели от ярости, что именно «ирод» Рощин повышен в должности и в чине. Он стал штабс-капитаном. «Теперь будет лютовать пуще прежнего», — говорили они с досадой. И солдаты не ошиблись. Рощин был неумен, поэтому сразу же, как только его повысили в должности, сделался зверем, стал еще безобразнее прежнего обходиться с людьми. Он выстраивал в батареях гвардейцев и за недостаточно высоко поднятую голову, за пряжку пояса, смещенную с центра живота, до полусмерти избивал солдат. Как-то он выбил у Фокина два зуба. Возмущенный Игнатьев начал, было, стыдить Рощина за садизм, но Рощин пришел в ярость и пригрозился раз навсегда покончить с «солдатским адвокатом», подрывающим дисциплину. Но одно обстоятельство помешало исполнению этой угрозы, и штабс-капитан, неузнаваемо изменившись, вдруг начал заискивать перед Игнатьевым. Случилось это так: однажды проснулся Дмитриев рано и вновь увидел прапорщика, сидящего за столом в кителе и сапогах.
— Александр Михайлович! Вы что, опять всю ночь загадку решали? — спросил подпоручик.
— Да, загадку, но на сей раз намного более сложную.
— Чем же?
— Тем, что я за нею сижу много ночей, а нынче засиделся до утра и, наконец, решил.
— Любопытнейший вы человек, и даже, извините, может быть, чудак-человек. На что вам сдались в наше тяжелое время эти карточные загадки? — сказал с досадой Дмитриев и присел.
К своему удивлению, он не обнаружил на столе никаких карт. Перед Игнатьевым лежали вразброс листы бумаги с эскизами и законченными чертежами какого-то прибора, сделанные простым карандашом. Несмотря на бессонную ночь, Игнатьев выглядел бодро, был весь наэлектризован, одухотворенные глаза его как-то необычно горели.
— Что это такое? — заинтересовался Дмитриев.
— Дмитрий Валерианович! — начал издалека Игнатьев, — как вы полагаете: если на наших глазах совершается резкая перемена в какой-либо отрасли, то есть революционный скачок, то с этим явлением, если оно угрожает нам, не следует ли бороться тоже революционными средствами?..
Дмитриев непонимающе замигал глазами:
— «Явление... угрожает нам... бороться революционными средствами...» Непонятные, если не странные речи при нынешнем положении.
— Я хочу объяснить зам попроще, — продолжал Игнатьев.
— Очень прошу.
— Аэроплан по сравнению с наземными видами оружия является несомненно подлинной революцией в технике, не правда ли?
— Ах, в технике! Согласен. Правильно.
— Бороться с этим новым оружием нельзя старым» средствами, как нельзя было в свое время бороться против аркебузов с помощью лука и копья, — тоже согласны? Так. А почему же мы стреляем по аэропланам из пушек с прицелами, предназначенными для стрельбы по наземным целям? Может ли это принести результат, как бы мы ни обучали и ни наказывали наших солдат? Известный историк техники инженер Рюмин дает на этот вопрос отрицательный ответ. Он считает, что громадным затруднением для прицела по аэропланам является то обстоятельство, что они могут перемещаться во всех направлениях, а не только в одной плоскости, подобно морским судам. Попасть в аэроплан из орудия с обычным прицелом можно лишь случайно. Наш опыт подтверждает выводы Рюмина. Мы можем попасть в аэроплан так же наверняка, как можно попасть зернышком проса в летающую муху. До сих пор даже случай нам не улыбнулся. Наша батарея и дивизион три месяца без толку обстреливают небеса, и непонятно, почему их орудия называются противоаэропланными. Что же, по-моему, нужно сделать, чтобы достичь успеха в стрельбе? Нужна, с вашего разрешения, революция в прицельном деле, нужен прицел, автоматически определяющий высоту полета аэроплана, угол прицела, расчет упреждения.
— Так вы хотите сказать, Александр Михайлович, что спроектировали такой автомат? — спросил, все еще не веря, Дмитриев.
— Мне кажется, что да. Вот, прошу вашего внимания, а если одобрите, то — и вашего разрешения на рапорт по команде.
Игнатьев начал объяснять Дмитриеву устройство своего прибора для стрельбы по движущимся целям. С каждой минутой его рассказ все больше захватывал подпоручика. Остроумное устройство прибора, оригинальность идеи, безукоризненная логика расчетов изумили его.
— Это действительно может стать революцией в прицельном деле, — воскликнул Дмитриев, похлопав Игнатьева по плечам обеими руками. — Вы решили, друг мой, задачу, которая заинтересует всех артиллеристов русской армии, если не больше. Не зря вы головоломками увлекаетесь. Блестяще! Завидую я вам.
В тот же день Дмитриев написал рапорт Рощину. Однако, опасаясь, что тот загубит дело, окольными путями о проекте Игнатьева дал знать штабу бригады. Командир бригады потребовал от Рощина рапорт и чертежи... Штабс-капитан сам поскакал на коне к генерал-майору и собственноручно представил документы, хвала изобретение. Через несколько дней Игнатьев делал доклад в штабе бригады. Проект одобрили, а самого изобретателя откомандировали в походную ремонтную артиллерийскую мастерскую изготовить противоаэропланный прибор. Для линз отпустили два бинокля.
Отныне Игнатьев двигался на восток вместе с мастерскими. В деревне, в поле, на самых коротких остановках он трудился над прибором, привлекая к работе слесаря и токаря.
Четыре месяца отступали. За это время русские войска, оставив западные земли, вышли на линию Западной Двины, притоков Немана и Припяти. С ликвидацией свенцянского прорыва в начале октября закончилась эпопея отхода русских войск. Началась длительная позиционная война. Лейб-гвардии 2-я артиллерийская бригада заняла позиции, не доходя до Молодечно, в районе села Марково и станции Пруды.
К этому времени противоаэропланный прибор был готов к испытаниям.
Летят журавли
Идут дожди. На полях преют побуревшие копны льна. Доносится отдаленный гул орудий. Вчера гул слышался слабее, сегодня — сильнее, а завтра?.. «Завтра война докатится до нас, и тогда станет кругом пусто, точно Мамай прошел. Какой тогда резон вывозить лен с поля», — говорят крестьяне.
Медленно идут дни. Гул пушек больше не приближается к селу. По жнивьям полей и опушкам лесов ложатся межи войны. Грозно хмурятся друг на друга брустверы противостоящих окопов. Похоже, что немцу, наконец-то, поставлены преграды. С полей понемногу вывозят лен, сушат его, готовят к тереблению. На гумнах возобновляется страда. Тяжело бабам. Сердобольные солдаты жалеют их и пристраиваются в помощники к молодым льнотеребильщицам. Война бушует попрежнему, а жизнь идет своим чередом...
Непогода совершенно извела Игнатьева. Он переводит взгляд с мокрого чехла оптического прибора на свинцово-серое небо. «Альбатросы» перестаивают дожди на аэродромах, а Игнатьеву не терпится испытать новый прицел. Удручает вид орудий в кожаных «намордниках». Незрячими жерлами грозятся они пустынному небу... Нет, не совсем пустынному. Сверху едва доносится монотонное -курлыканье. Игнатьев задирает голову и видит, как высоко над землей плывут журавли, плывут в непотревоженные войной далекие солнечные края.
Солдаты следят за птицами грустными взглядами. Провожая глазами улетающих журавлей, человек оторванный от близких, предается тихой лирической грусти. Осень. Но Игнатьеву не до лирики, все его помыслы и чувства сосредоточены на изобретении. Он срывает чехол с противоаэропланного прибора и наводит прицел «а птиц. И то «хлеб», ведь приходилось же проверять наводку на ястребах и даже на воронах. Журавлей с ними не сравнить, — летают высоко, с достоинством, а длина их клинообразного строя побольше длины корпуса самолета. Более удобной цели и желать нечего.
Прибор смонтирован на специальном трехножном железном столике. Визирная трубка имеет форму прямого угольника: одна длинная сторона ее смотрит в небо, другая — коротенькая — стоит под прямым углом к длинной и занимает удобное положение для наблюдающего. Луч света ломается в самом углу соединения двух сторон трубки по принципу перископа, и когда человек смотрит в короткую трубку с наклоном вниз, то он видит небо.
В стекле визирной трубки изображен тончайший «волосяной» крест. Игнатьев лихорадочно водит визиром по небу. Глаз жадно ищет журавлей. Подходит штабс-капитан Рощин и внимательно наблюдает за прапорщиком. Вот крестик визира перечеркнул клинообразный строй. Птицы старательно работают крыльями, словно хотят выскочить из-под линий волосяного крестика. В стекле кажется, что они не летают, а плавают в прозрачной воде. Игнатьев крепко держит в визире журавлей, водя трубкой. Трубка связана со «смычком», на котором вместо волос — проволока. На проволоке—металлический шарик —«мушка». Когда самолеты попадают в крестик визира, то «мушка» попадает на самолет. По мере движения трубки движется на смычке и проволока с «мушкой», не отставая от самолета. «Мушка» ползет над разграфленной на фанере прицельной шкалой, показывая данные прицела.
В порыве зкспериментаторской страсти Игнатьев готов пальнуть по журавлям. Он дает команду приготовить орудия к стрельбе.
— Отставить! — кричит Рощин. — Жалко убивать божьих птиц.
...Во второй половине октября погода разведрилась. Сплошную облачность прорвали ветры, и через широченные проталины небесной синевы глянуло солнце, освещая негреющими лучами небогатую осеннюю растительность. Небо очистилось, и на нем появились тонкие перистые облака — предвестники ведренных дней, наступила летняя погода. Враг воспользовался ею, и пришло, наконец, время на деле испробовать изобретение. Гвардейцы засуетились, со скрипом повернули орудия на громоздких установках. Прибежал Дмитриев, собрались офицеры, прискакал па коне и Рощин. Точно фокусника на ярмарке, окружили они Игнатьева, орудовавшего у железного столика. Попробуй-ка, не оправдай ожиданий, и тебя освистят твои же поклонники, жаждущие зрелищ.
Знакомое, тревожное чувство овладело Игнатьевым. Оно напомнило ему светлый день в Ахиярви, когда он проверял работу самозатачивающихся ножей конной косилки. В присутствии родственников и друзей он пережил тогда тяжелые минуты неловкости и стыда. И все же каким счастливым теперь казался тот безвозвратно ушедший день. Игнатьев припал к трубке оптического прицела, до боли в глазу вдавливая кружок наконечника. Наконец, он «наложил» волосяной крестик сначала на один самолет, затем на все три самолета сразу.
— Поймал, вот они, давайте, — торопливо сказал он подпоручику.
Дмитриев засек показания автоматического прицела, сличил их с показаниями наблюдательного пункта. Высоту полета аэроплана и угол прибор показывал правильно, а главное — с молниеносной быстротой. Гвардейцы навели пушки. Дмитриев зычно скомандовал:
— Огонь!
Четыре орудия разом вздрогнули, оглушительно рявкнув, и выплюнули по снаряду. Вскинув вверх головы, офицеры и солдаты застыли на месте. Синий дым выстрелов медленно рассеялся. Все напряженно ждали, в вдруг далеко позади самолетов возникли большие черные точки, которые тут же превратились в кудрявые клубы дыма. Аэропланы продолжали невозмутимо лететь на Молодечно — основной узел снабжения армии.
— Возьмите побольше упреждения, — сказал Дмитриев.
Рощин снял очки, многозначительно приподымая левую бровь, протер стекла платком и снова водрузил их на большой мясистый нос. По команде Дмитриева раздался очередной залп.
— Правее возьмите, уменьшите упреждение! — волнуясь, говорил подпоручик.
Офицеры вопросительно переглянулись. На пополневшем неприятном лице Рощина сердито блестели стекла очков. Капельки холодного пота выступили на лбу Игнатьева.
Снаряди третьего залпа разорвались намного правее. Это вызвало ехидный шопоток среди офицеров, насмешливые улыбки. Один Дмитриев щадил изобретателя.
— Пристрелку вести одним орудием старшего фейерверкера Шлыкова! — скомандовал он.
Одиночный выстрел оказался удачнее. Снаряд разорвался настолько близко от цели, что немецкие авиаторы свернули в сторону и начали набирать высоту. Офицеры загасили на лицах улыбки. Дмитриев с досадой выругался, жалея, что не дал залпового огня.
— Стрелять батареей!..
— Отставить! — сухо отрезал Рощин. — Лейб-гвардии подпоручик, зачем зря переводите снаряды?
Штабс-капитан направился к своему коню. Снова раздался одиночный выстрел. Снаряд разорвался очень близко от самолетов. Немецкие летчики стали выходить из зоны обстрела.
— Хоть и не сбили, зато напужали здорово. И на том спасибо их благородию прапорщику, — тихо сказал бомбардир Удод.
— А ты знаешь, Удодушка, как мужик ворона наказывал? — спросил Шлыков.
— Не знаю, расскажи.
Самолеты удалились, взяв опять направление на Молодечно. Батарея прекратила бесполезную стрельбу.
— Привык ворон разбойничать, таскать лыко да шерсть у мужика для своего гнезда, убивал утят, выкрадывал цыплят со двора, — начал Шлыков. — Поймал мужик душегуба и соображает, какую бы лютую казнь над ним учинить. Думал, думал мужик и надумал: «Положу-ка я этого подлеца в закрытую бочку, — говорит он, — и спущу его с высокой горы. Пускай бочка с грохотом закрутит его, да так, чтобы ворон, сначала ошалел, а потом и околел».
— Ловко придумал, ну и как же спустил? — любопытствует Удод.
— А как же. Прокатилась та бочка с высокой горы сажен пятнадцать, стукнулась о камень и рассыпалась. Ворон взлетел, каркнул, дескать, «благодарю, ваше мужицкое степенство» — и был таков. А мужик всердцах и говорит ему вслед: «Хоть я тебя, нечистая твоя сила, и не убил, а напужал крепко. Знай наших».
— И ворон знает?
— А как же: знает, где мужик силки ставит, на рожон не лезет, а разбойничает лютее прежнего.
— Это ты к тому рассказал басню, что и мы с тобой вроде того мужика?
— А как же.
Со стороны города донесся глухой, раскатистый гул.
— Бомбандирует, — сказал Удод.
Гул с небольшими промежутками повторился. Офицеры разошлись. Остался один Игнатьев. Он стоял возле прибора, нахохлившийся, удрученный неудачей. И опять вспомнил он солнечный день в Ахиярви, косилку, измученную «Лизу» и еще многое другое из недавнего прошлого, отозвавшееся в потрясенном сердце щемящей болью незарубцевавшейся раны.
Новая присяга
Батарея стояла близ села Марково. Игнатьев впервые квартировал отдельно. Он занимал домик под черепичной крышей возле самой околицы. Общение с солдатами значительно облегчилось тем, что Рощин жил на другом конце села, а Дмитриев мало беспокоил прапорщика. После памятного разговора Игнатьева с солдатами в землянке много воды утекло, еще больше было пролито слез и крови. А когда время измеряется не только утекшей водой, но и пролитой кровью, люди становятся другими, меняются неузнаваемо. В тот вечер, заступившись за солдат перед Рощиным, прапорщик навсегда закрепил за собой их доверие.
Тогда Игнатьеву казалось, что ему отныне и на веки веков открыта дорога к солдатскому сердцу. Но вышло не совсем так: одной человечности было далеко недостаточно, чтобы простые люди приняли за чистую монету все, что им говорилось офицером. А он высказывал им удивительные и даже странные мысли. Наивные представления солдат о добре и зле прапорщик разрушал с такой силой убежденности, наполнял их таким непозволительным вольнодумством, что становилось страшно. Сомнения обуревали солдат, и они, все еще не уверенные в искренности его слов, боялись подвоха, смотрели на него, как на человека, собирающегося причинить им зло. В таких случаях приходилось отступать, начинать разговор издалека, а затем незаметно переходить на политические темы.
Большую помощь оказывал Игнатьеву Чупрынин. Молчаливый, не любивший тратить времени на разговоры, он только слушал, что говорили другие, но иногда не выдерживал, бросал какую-нибудь реплику, да такую едкую, что ошарашенный спорщик моментально тушевался. Как-то зашел разговор о присяге и воинской чести. Присутствовали только свои, поэтому Игнатьев открыто сказал:
— Присягу следует соблюдать ту, которая принесена во имя народа. А мы приняли присягу для того, чтобы идти на убой ради обогащения капиталистов, помещиков, дворян, купцов.
— Я-то за отечество и царя присягал, — возразил Фокин.
— Ты без царя в голове, потому и присягал. Кота в мешке покупал, — заметил Чупрынин.
— Какого такого кота? — не понял Фокин.
— Того самого.
— Да ты дело говори!
— И скажу. Ты присягал царю в мундире с мишурой. Так он для дураков подходящий, как кот в мешке. А вынь его, плюгавого, из мундира, поставь голышом, и получится, что кот-то паршивый и делов черных за его душой тьма-тьмущая.
— Про это я не ведаю.
— Вперед ведай и помалкивай, а то «я, я присяга-ал». Тьфу!
Резкость Чупрынина сбила Фокина с толку.
— А ты не присягал, что ли? — огрызнулся он.
— Приказали, значит, присягал для близиру. Царь твой в девятьсот пятом перед дворцом стрелял в народ, в меня стрелял, а я, по-твоему, буду ему верность соблюдать! Как бы не так! Э-эх, темная твоя голова — кочан капусты! — досадливо махнул рукой Чупрынин.
Фокин повернул свое веснущатое лицо к Игнатьеву, замигал рыжими ресницами, как бы спрашивая: «Так ли рассуждает Чупрынин?». — «Так, так», — отвечали улыбающиеся глаза прапорщика. Шаг за шагом разрушал Игнатьев веру солдат в мнимую священную неприкосновенность «помазанника божьего», срывая маски с тех, кому была нужна и выгодна война. В течение длительного времени Игнатьев готовил гвардейцев к усвоению идеи большевиков о превращении войны империалистической в войну гражданскую. И все же в первую минуту эта мысль ошеломила их.
Возможно ли, чтобы русский воевал с русским?
Среди пехотинцев эта идея усваивалась гораздо легче. Над ними день и ночь кружила смерть; они гнили в окопах, ежеминутно видели кровь, разорванные тела товарищей по оружию, их страшную предсмертную агонию. В пехоте солдат скорее проникался недовольством, его сознание, мысли и чувства под действием ужасов искали ответа на вопрос: «Во имя чего творятся все эти чудовищные преступления?». Иначе обстояло дело у зенитчиков. Перейдя на оборону ближних тылов от авиации противника, они не видели как сотнями тысяч гибли ни в чем не повинные люди, жили в избах, питались нормально, одним словом, жилось им не так уж плохо.
Тем не менее слово большевика и для них с каждым днем приобретало все большую убедительность. На стороне Игнатьева были неопровержимые факты: фронтовая жизнь, полная тревог и опасностей, позорное отступление, отравление газом, бомбардировка городов с воздуха, гибель женщин, детей, опустошение цветущих селений, падение боевого духа армии, предательство в верхах. Поговаривали, что главное командование пользовалось нешифрованными радиограммами и немцы легко раскрывали карты русских, что военный министр Сухомлинов — взяточник и изменник, что самым главным предателем России является царица-немка, что конокрад Распутин вершит государственными делами...
Возможно ли, чтобы русский воевал с русским?
...Тихий теплый вечер. Игнатьев поставил у калитки дома Чупрынина, а четырех его друзей —Татищева, Фокина, Коровина, Ткаченко — и еще трех новых солдат пригласил в горницу. В случае если бы кто-нибудь вздумал подойти к дому, Чупрынин должен был сильно хлопнуть калиткой. По этому сигналу солдат немедленно выводили через черный ход.
Хозяйка с детьми жила в другой комнате, по другую сторону сеней и вечерами никто не мешал Игнатьеву заниматься своими делами. Пришедшие чувствовали и вели себя, как опытные конспираторы. Они уже привыкли к тайным встречам, обращались к прапорщику не по уставу, держались с ним непринужденно. Когда они расселись за столом, Игнатьев достал из внутреннего кармана маленькую записную книжку, извлек из двойной обложки листы тонкой папиросной бумаги и бережно разгладил их. Над машинописным текстом первого листа стоял заголовок. Высокий, как жердь, жилистый Ткаченко перегнулся через весь стол и, медленно шевеля губами, прочел название листовки:
„Война и российская социал-демократия"
— Около года назад, — сказал Игнатьев, — в газете «Социал-демократ» был напечатан манифест партии большевиков-ленинцев о войне. Я давно хотел ознакомить вас с его содержанием, но, прежде чем сделать это, нам следовало бы поближе узнать друг друга. Среди нас есть новые товарищи. Осмеливаюсь думать, что вы уже поняли многое и готовы связать воедино свои судьбы для общей борьбы.
— Мы слушаем вас, Александр Михайлович, — одобрительно откликнулись солдаты.
Игнатьев подкрутил фитиль лампы с надтреснутым стеклом и начал негромко читать. После каждого абзаца он делал короткий перерыв и объяснял своими словами содержание прочитанного. Манифест бросал яркий свет на историю войны и события дня, разоблачал преступников народной трагедии. Он доказывал, что буржуазные правительства подготовляли войну десятилетиями, что она вызвана стремлением конкурирующих капиталистических монополий и концернов захватить чужие земли, ограбить их богатства. Во главе одной группы воюющих стран стоит немецкая буржуазия, которая уверяет, что ведет войну ради свободы, культуры, ради освобождения угнетенных царизмом народов. Во главе второй группы стоит англо-французская буржуазия, по примеру немецкой точно так же одурачивает трудящихся, уверяя их в том, что и она ведет войну во имя родины, во имя сохранения национальной свободы и культуры против варварства кайзеровской Германии. В действительности же английская или французская буржуазия нисколько не была лучше буржуазии немецкой, она, как и немецкая буржуазия, стремилась к захвату чужих земель, к приобретению новых источников сырья и рынков сбыта, к порабощению еще не закабаленных народов.
«Обе группы воюющих стран нисколько не уступают одна другой в грабежах, зверствах и бесконечных жестокостях войны, но чтобы одурачить пролетариат и отвлечь его внимание от единственной, действительно освободительной войны, именно гражданской войны против буржуазии как «своей» страны, так «чужих» стран, для этой высокой цели буржуазия каждой страны ложными фразами 0 патриотизме старается возвеличить значение «своей» национальной войны и уверить, что она стремится победить противника не ради грабежа и захвата земель, а ради «освобождения» всех других народов, кроме своего собственного».
Тускло горел огонь лампы, ложась желтоватыми бликами на строгие солдатские лица. На стены падали огромные неуклюжие тени. В углу мерцала позолота иконы, золотыми казались и рыжие ресницы Фокина. Мигая, они то гасили, то вновь зажигали искры горящих любопытством маленьких круглых глаз. Широкогрудый бомбардир Коровин с гранитным лицом сидел, неподвижно, углубившись в думы. Даже неразговорчивый, всегда невозмутимо уравновешенный Ткаченко подался вперед, впиваясь глазами в тонкие листки, в которых, казалось, была заложена какая-то непонятная, завораживающая сила. Гвардейцы молчат, они поняли смысл прочитанного без разъяснений. Игнатьев видит это по их лицам и тоже молчит.
Далее в манифесте говорится о росте политической сознательности трудящихся, о предательстве социалистов западных государств и вождей Второго интернационала; о том, что поражение царской монархии было бы сейчас наименьшим злом, ибо она является злейшим врагом трудящихся; о задачах Российской социал-демократической рабочей партии.
«Превращение современной империалистической войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг...
Только на этом пути пролетариат сможет вырваться из своей зависимости от шовинистской буржуазии и, в той или иной форме, более или менее быстро, сделать решительные шаги по пути к действительной свободе народов и по пути к социализму».
— Мудрый человек написал эту статью, — говорит под конец Ткаченко и с каким-то небывало гордым видом смотрит на сидящих.
— А чья фамилия стоит там внизу? — интересуется Татищев.
— Подписано: Центральный комитет РСДРП, но мне известно, что манифест написал Ленин, — отвечает Игнатьев.
— Ленин?! Слыхали о нем, да и вы говорили о Ленине не раз. Раскажите о нем подробнее, если можете, — просит Коровин.
— Могу, я ведь с ним лично знаком, встречался с Лениным в Париже.
Глаза солдат загораются любопытством. Они страшно удивлены. Как, такой великий человек, о котором идет столько слухов на фронте, знает Игнатьева? Вот, оказывается, какой он, прапорщик Александр Михайлович, вот, значит, с каким человеком завели они дружбу! Игнатьев сразу вырастает в глазах гвардейцев. А как же иначе? Ведь его знает легендарный Ленин!
Игнатьев рассказывает о Ленине. Оказывается, Владимир Ильич одного с ним роста, с высоким лбом, с лысиной, с мудрым прищуром глаза и говорит чуть с картавинкой. Словом, обыкновенный человек. Однако нет предела его учености, он лучше всех знает нужды простого народа, любит его, смертельно ненавидит его врагов — помещиков и капиталистов. В заключение беседы Игнатьев обращается к Фокину:
— Вы поняли теперь, Лука Гордеич, что всем нам следует принять новую присягу во имя правды и свободы. Полагаю, что лозунги манифеста нашей партии станут для всех вас священной,- нерушимой присягой верности делу народа, делу приближающейся революции.
Наступила торжественная тишина. Фокин часто заморгал ресницами, стараясь понять смысл сказанного, спросил прапорщика:
— Дозвольте спросить, Александр Михайлович, тут неувязка какая-то получается. Вы сами стоите за Ленина, а на деле выходит, идете супротив него... Как это понять?
Солдаты переглядываются, пораженные бойкостью еще недавно забитого Фокина. Игнатьев весело хмурится, догадываясь, о чем будет речь. Фокин продолжает без оглядки:
— ...Товарищ Ленин требует, чтобы наша российская буржуазия была побита, терпела, как говорится там, поражение, а вы выдумываете новый прицел, чтобы защищать ее, окаянную. Куда это годится?
— Друг мой, Лука Гордеич, — отвечает Игнатьев, давно ожидавший, что ему зададут такой вопрос, — мы должны подготовить к революции не только умы и сердца людей, но и средства для защиты ее от врагов, от буржуазии. Не успеем мы испытать, усовершенствовать мой оптический прицел, как начнутся революционные события. Они назревают с каждым днем. Время не ждет. Мой прицел должен служить защите восставших городов от аэропланов врагов революции. И еще одно: я уверен, что Ленин одобрит мое изобретение.
Ткаченко сердито косится на Фокина:
— Хоть твои рыжие волосы и перебиваются сединой, а зелен ты, Лука Гордеич, учить прапорщика. Твое дело слушать и наматывать на ус, понял?
— Неверно вы, Григорий Григорьевич, рассуждаете. Все сомнения, если они у кого есть, должны быть высказаны здесь, чтобы у товарищей не возникало потом никаких вопросов, — мягко, но внушительно говорит Игнатьев.
На прощание он желает им спокойной ночи, и по тому, как солдаты особенно горячо пожимают ему руку, Игнатьев чувствует и понимает, что его усилия дали хорошие всходы. Довольный достигнутыми им результатами, он вскоре засыпает сном честно потрудившегося человека.
Три самолета
Ход со двора выводил к овину, за которым лежал пустынный огород, а дальше начиналось поле. Утром Игнатьев оделся и пошел гумнами к огневым точкам. Вдруг он остановился, увидев ползущего на четвереньках к овину бомбардира Удода. Там копошились куры. Стало ясно, куда солдат держит путь. Хозяйка недавно уже жаловалась на Удода. Спрятавшись за дощатой стеной строения, Игнатьев заметил сидящих невдалеке Шлыкова и Кавуна. Оба вдохновляли своего друга на «подвиг». Удод подобрался к птицам и бросил горсточку зерна. Те доверчиво кинулись на угощение, Удод присел, продолжая подбрасывать корм все ближе и ближе к себе. Птицы клевали зерна, не спуская глаз с искусителя: клевали и отступали, клевали и бочком пятились назад. Однако две курицы оказались забывчивее других, и Удод словил их. Ловко зажав между колен одну курицу, он поспешно открутил голову другой и отбросил ее на землю позади себя. Хотел, было, поступить таким же образом со второй курицей, но неожиданно встретился с возмущенным взглядом подошедшего Игнатьева. Удод широко, простовато улыбнулся прапорщику, зачем-то погладил по спине перепуганную курицу, ласково приговаривая:
— Курочка рябенькая, красивая, хорошенькая, цып-цып-цыпочка, иди, иди погуляй, милая, — и отпустил ее. Потом стремглав вскочил на ноги молодцевато отчеканил:
— Здравия желаю, ваше благородие!
— Здравствуйте лейб-гвардии рядовой Удод, — ответил Игнатьев, пронизывая его глазами.
Шлыков и Кавун моментально исчезли. Удод старался заслонить собой обезглавленную птицу, но не сумел. Прапорщик увидел последнее конвульсивное движение умерщвленной курицы. Он приблизился к солдату почти вплотную. Взгляды их снова встретились. Удод часто-часто замигал.
— Вы очень нежно ласкали курицу, Удод, вы ее любите?
— Так точно, отчего ж не любить, птица мирная.
— Поэтому вы мирной птице голову оторвали?
— Никак нет.
— С этой курицей вы разделались?
— Мм-м... Так точно!
— Запутались, Удод. Деньги у вас есть?
— Есть вашбродие, пятиалтынный.
— Мало.
Удод ломал голову: «На что ему деньги? Неужто взятку хочет?» Игнатьев засунул руку в карман, достал три рубля, протянул их солдату и сказал:
— Возьмите, оплатите убыток, который вы причинили хозяйке, и впредь не поступайте так.
Удод растерянно кивнул головой, держа руку под козырек. Он сгорал от стыда и ни за что не хотел принять денег.
— Возьмите, говорю, и передайте вдове. Об исполнении доложите мне! — приказал прапорщик.
— Есть доложить, вашбродие! — выпалил солдат, а сам стыдливо отвел в сторону большие глаза, не зная, как бы ему побыстрее избавиться от этого необычного офицера.
Взяв деньги и подняв по требованию прапорщика курицу, он чеканным шагом направился к дому хозяйки. Игнатьев глянул на его пылающие красные уши и улыбнулся.
Игнатьев заторопился к огневым точкам, опасаясь как бы в такую погоду не появились опять вражеские самолеты. Гвардейцы тоже учли изменившуюся обстановку и привели орудия в боевую готовность. Игнатьев подошел к прибору и быстро заменил старую дугообразную шкалу новой, с более дробным делением. Усовершенствования он вносил все время, однако пока не добился ощутимых результатов.
В штабе бригады, где суждения о новом прицеле выводились из донесений Рощина, заколебались. Поддерживая изобретение вначале, Рощин рассчитывал, что быстрый успех оптического прицела и ему, командиру дивизиона, принесет славу. Неудачи же с испытанием прибора вызвали у Рощина раздражение. Штабс-капитан всячески третировал Игнатьева, говорил, что он только мешает нормальному ведению стрельбы, что пора убрать его игрушку, а самого заставить заняться чем-нибудь более полезным. Возросшую меткость огня Рощин объяснял накоплением опыта у зенитчиков. Дмитриев, напротив, утверждал, что гвардейцы стали стрелять метче благодаря новому прицелу. Бесспорным оставалось одно: прибор автоматически определял угол прицела и с помощью данных наблюдательного пункта — высоту полета аэроплана. Это давало большой выигрыш во времени. Командир бригады выслушал обоих офицеров и приказал продолжать опыты.
Не успел Игнатьев заменить шкалу прибора, как подошел Дмитриев. Поздоровавшись, он передал сообщение разведки, что в некоторых районах фронта летают вражеские аэропланы. Около двух часов дня самолеты показались и в районе Марково.
Они летали попарно, каждые три пары составляли немецкую авиационную роту. Дмитриев напряженно наблюдал в бинокль.
— По места-ам, к бою! — громко скомандовал он.
Игнатьев направил визирную трубку на головной самолет. В полутора верстах стоял наблюдатель с визирным угломером. Он измерил угол, образуемый зрительными линиями и передал по телефону Дмитриеву размер угла. Точно так же измерил угол и Игнатьев и с помощью двух полученных углов построил треугольник, на вершине которого находился самолет. Он воспроизвел треугольник в маленьких размерах на приборе, который на соответствующих шкалах автоматически показал высоту и дальность самолета, на другой шкале была показана траектория полета снаряда, на третьей — упреждение. Все это заняло двадцать секунд. Получив данные, Дмитриев назвал их прицел бомбардирам. Орудия быстро навели. «Огонь!», — скомандовал Дмитриев, взмахнув рукой.
Орудия откликнулись залпом. В небе вспыхнули три разрыва. Четыре выстрела и три разрыва! Почему? Самолет, следующий за головным, отделился, развернулся и взял курс на запад. Вскоре все заметили, что он неотвратимо снижается. Ни длинного хвоста черного дыма, ни пламени не было видно. Самолет бесшумно скользил к земле. Артиллеристы следили за ним, задрав головы, лица их светлели с каждой секундой, а когда не осталось больше сомнения, они подняли крик:
— Ура-а! Наша взяла!
— Красиво, братцы, с первого залпа попали!
— Похристосовался немец, каюк ему!
— Коней, скорей коней! — приказал Дмитриев.
Он и Игнатьев вскочили на неоседланных лошадей и пустили их карьером. Вслед за ними выехали на конях офицеры и других батарей. Игнатьева догоняли их громкие крики, поздравления.
— Браво, браво, Игнатьев! С победой, Игнатьев!
Лошади неслись к месту предполагаемой посадки аэроплана со скоростью урагана, топча жидкие всходы озимых, прыгая через канавы и рвы, пересекая напрямик огороды, гумна, сады. Километров пять длилась эта бешеная скачка и оборвалась только возле упавшего самолета. Точнее говоря, самолет не упал, а круто приземлился на вспаханное поле, западнее села Беница, и разбился. Его обломки тесным кольцом окружили неизвестно откуда взявшиеся солдаты тыловых подразделений, прибежали и крестьяне. Соскочив со взмыленных, задыхающихся коней, офицеры растолкали стоявших и пробрались к аэроплану, но вместо аэроплана они увидели обломки металла, щепки, обрывки полотна крыльев. Тут же сидел на земле белокурый молодой человек в кожанке, перехваченной ремнями, а рядом лежал снятый им шлем с очками. Прядь волос слиплась от крови, продолжавшей течь тонкой струйкой к левой брови. Пилот являл собой живое отрицание законов физики: разбилось дерево, железо, но человек уцелел.
Игнатьев внимательно осмотрел остатки самолета. Снаряд разбил мотор и не разорвался. Вот почему в небе было три разрыва вместо четырех. Один из офицеров заметил с восхищением, что меткость попадания идеалькая. Игнатьев нахмурился. Из всех присутствующих офицеров он один не был удовлетворен удачей.
— Снаряд случайно не разорвался, — сказал он, — но если даже разорвался бы, невелика была бы победа. Рассчитывать на прямое попадание — это значит снижать шансы успеха на девяносто девять сотых. Шрапнели наши тоже мало пригодны, они рвутся не дальше пяти верст от орудия и имеют небольшую зону поражения. Лишь тогда наша борьба с неприятельской авиацией станет успешной, когда снаряды начнут рваться значительно дальше и будут поражать большую зону.
Пленного пилота доставили в штаб бригады. Командир бригады высоко оценил заслугу Игнатьева и обратился в штаб армии с просьбой о поощрении его.
Известие о сбитом самолете вызвало у Рощина невнятное мычание, означавшее что-то вроде «мы еще посмотрим». Он утверждал, что поражение цели случайное. Однако штабс-капитану не повезло: за короткое время-изобретатель сбил еще два самолета. Эти падали вертикально, сгорая в воздухе, и разбивались в прах. Командование присвоило Игнатьеву чин подпоручика. Вся батарея поздравляла, радуясь его успехам.
Однажды во время вечернего чаепития Шлыков сказал своему другу с шутливым упреком:
— Видал, Удодушка, каким птицам подпоручик головы откручивает, не то что ты, на кур позарился, — посмотрел на него пристально и спросил удивленно.
— Да ты у нас исхудал, браток, не влюбился ли в ту вдовушку, которой штраф платил игнатьевскими деньгами?
— Какое там влюбился, курочек не ест, вот и исхудал, бедняжка, — авторитетно и с иронией заявил Кавун.
Удод молчал.
— Не хочется? Это почему же? Птица ведь мирная, жирная, — не отставал Кавун.
— Совесть ему поперек горла стала, есть хочет, а проглотить не может, — ответил за Удода Коровин.
— Чудно! Тебя Рощин за домашнюю птицу наотмашь бил, Дмитриев наряды всыпал и бранил на чем; свет стоит, ты же — кот Васька — слушал да ел. Игнатьев, наоборот, пальцем не тронул, а ты стал святым, хоть икону пиши с твоего обличия, — удивленно говорил Шлыков.
— Заворожил он тебя, что ли? — спросил Чупрынин.
— Али сглазил?
— Да, глаза у подпоручика сильно укористые, прямо в душу смотрят.
Солдаты дружно загоготали. Удод молчал. Шлыков не хотел, чтобы интересный разговор на этом оборвался.
— Значит, глаза подпоручика нарушили его характер? — допытывался он.
— Должно быть они, сила им такая, видно, дадена, — ответил Кавун.
В разговор вмешался Татищев и сказал серьезно, с теплотой:
— Жалеет подпоручик Игнатьев нашего брата-солдата, а солдату натура не позволяет покривить перед ним душой, вот в чем его сила.
— Верно, он простой, а умней всех. Видали, еропланы сшибает, как перепелок, — добавил Кавун.
Все согласились с ним. Шлыков обратился ко всем солдатам с вопросом:
— А был ли, братцы, когда в русских войсках другой такой случай, чтобы офицер давал солдату вместо зуботычины трешницу? — И сам же ответил: — Нет, небыло. Может, Удод единственный солдат, которому за провинность выданы деньги. И повезло же ему!
Часом позже Чупрынин передал Александру Михайловичу происшедший за чаепитием разговор. Подпоручик, закинув голову, хохотал от души и, внезапно оборвав смех, сказал Чупрынину.
— А Удод хороший, все, надо полагать, неплохие ребята, только многим из них недостает грамотности, чувства собственного достоинства.— Помолчав, заговорил снова: — Революция повысит их сознание, заставит по-другому относиться к себе и к своим человеческим обязанностям. Такие, как Удод, люди нравственно чистые, им только забили головы всякой дрянью, внушали, что кто смел да нагл, тот и пользуется успехом в жизни. Тогда они и без нашей помощи поймут, что дурно в человеческих поступках и что хорошо.
Чупрынин согласно кивал большой бритой головой..
Обманутые надежды
Снаряды системы Куликовского, Гарца, Розенберга, разрываясь, поражали больший фронт, чем обычные шрапнельные. Игнатьев заинтересовался новыми снарядами, стрелял ими по самолетам, однако удовлетворительных результатов не добился. Он написал докладную записку в Главное артиллерийское управление — ГАУ — о своем изобретении и о зенитных снарядах. Артиллерийское начальство армии приложило к докладной записке одобрительные отзывы, ходатайствуя о помощи изобретателю. Игнатьев и в Петроград отправил подробные описания и акты о действии его нового оптического прибора. Он просил ГАУ усовершенствовать снаряды, в частности — удлинить дистанционные трубки. В одном из актов указывалось, что изготовление в большом количестве прицела Игнатьева и новых снарядов весьма облегчило бы борьбу с воздушным противником. Но голосу этому никто не внял.
Какой-то горемыка-фронтовик, тщетно воевавший с косностью ГАУ, назвал его «Главным артиллерийским затруднением». С тех пор это прозвище так и прилипло к нему. ГАУ не умело или не хотело оперативно решать вопросы снабжения армии снарядами нужных типов, не занималось как следует вопросами производства новых видов орудий и приборов. Самые энергичные поборники нового не могли сломить косности Главного артиллерийского управления. Высшие чины его не желали ссориться с промышленными зубрами, которые с благословения царя заседали в «Особых совещаниях» по обороне. Эти представители крупной буржуазии в совещании использовали свое положение для получения крупных заказов и организованной спекуляции.
«Трехдюймовая шрапнель и была первым лакомым куском, на который оскалились зубы всех шакалов», — писал впоследствии генерал Маниковский.
Противоаэропланный прицел Игнатьева относился к тем новшествам, о которых бывает трудно сказать сразу, какую сумму прибылей они принесут тому, кто отважится их выпускать. Сам же изобретатель не догадывался охарактеризовать свое детище со стороны выгод заводчиков. ГАУ попрежнему ничего не делало для Игнатьева и в тоже время ни в чем ему не отказывало.
И вдруг пронесся слух, что полевой генерал-инспектор артиллерии — великий князь Сергей Михайлович появился в районе Молодечно, что ему будто доложили об изобретении Игнатьева и он изъявил желание посетить батарею Дмитриева, чтобы лично ознакомиться с действием прибора.
И вот в один морозный день великий князь приехал с большой свитой артиллерийских генералов и полковников. Он осмотрел прицельный прибор Игнатьева, высоко оценил его качества и обещал «тотчас же пустить в дело» изобретение. Он тут же приказал адъютанту записать фамилию автора изобретения и еще что-то. Затем сел в автомобиль, приветственно помахал палкой офицерам и отбыл.
Прошло три месяца. Осмотр «шефом» артиллерии прибора и его похвала не помогли Игнатьеву. «Шеф» попросту забыл об изобретении. ГАУ попрежнему на словах не отказывало ни в чем и не помогало на деле. Оно сообщало, что судить о приборе можно, лишь осмотрев его, однако не вызывало изобретателя в Петроград.
. Как-то утром Игнатьев сел за письмо к Буренину. Он коротко рассказал ему историю оптического прицела, затем сообщил о своем намерении побывать в Петрограде, чтобы добиться изготовления заводского образца. На понятном Буренину партийном языке он написал, что в Петрограде «есть у него и другие важные дела». Буренин прислал ответ, горячо одобряя план действия и настаивая на его скорейшем приезде.
Почти одновременно прислал письмо и отец. Михаил Александрович: жаловался в сдержанных тонах на свое здоровье. «С сердцем стало плохо», — писал он.—«Как бы тебя повидать, Шурочка, быть может, радость встречи подбодрит меня и я не так буду чувствовать болезнь?!»
Игнатьев добился командировки в столицу, взял с собой Чупрынина и вместе с ним повез оптический прибор в ГАУ.