Лариса

Арабей Лидия Львовна

Детство Ларисы, героини повести, давшей название сборнику, не было светлым и радостным, рано пришлось столкнуться со сложностями окружающей ее жизни. Но это не ожесточило сердце девочки, она ищет выхода в большой, интересный мир, своей добротой смягчая черствые сердца.

 

Лидия Львовна Арабей

Лариса: Повести

 

Мера времени

 

Еще тепло, почти по-летнему пригревало солнце, но липы на проспекте уже начинали желтеть. Ветер, прогуливаясь по улицам, залетал и в кроны, будто пробуя, не пора ли стряхивать золотое убранство, но добыча его была пока невелика, только немногие круглые листочки слетали под ноги прохожим.

Зоя быстро шла по улице — в цветастом платье, стянутом в талии красным пояском, с сумкой, перекинутой через плечо, светлые волосы, забранные кверху, на макушке придерживала большая заколка — такая прическа была сейчас модной. Вся Зоя — небольшая, быстрая, с настороженным взглядом чуть раскосых глаз — напоминала зайчонка. Может, потому так и звали ее в школе подружки — Зайчонок. А может, это пошло от имени — Зоя, Заенька, Зайчонок. На прозвище она не обижалась и даже отзывалась на него.

Но школа, подружки, все это в прошлом, с сегодняшнего дня у нее начинается новая жизнь, она будет работать на часовом заводе в сборочном цехе, сама будет собирать часы. С сегодняшнего дня она самостоятельный, взрослый человек, станет сама зарабатывать деньги. Мама говорит, что пока им хватает отцовой пенсии, но все равно половину зарплаты будет отдавать матери, а на остальные — платьев себе накупит, новое пальто справит.

Зоя вскочила в троллейбус, села у окна. На остановках стояли длинные очереди, пассажиры набивались в салон так, что с трудом закрывались двери. Все спешили на работу — и Зоя со всеми, причастная к общему, большому. Только все спокойные, каждый знает, чем будет заниматься на своей работе, а что велят делать ей?

Несмело вошла она в цех. Там было, как в огромной лаборатории: большущие, во всю стену, чисто вымытые окна, блестящий линолеум под ногами и на всех, вокруг, — белые халаты.

Начальник цеха мельком взглянул на нее — полноватый, с залысинами, он был похож на доктора, и когда полез в карман халата, ей показалось, что сейчас он оттуда достанет докторскую трубку. Но начальник достал не трубку, а какой-то инструмент, напоминающий плоскогубцы. Снова посмотрел на Зою, но теперь уже задержал на ней взгляд, словно прикидывая, чего она стоит.

— На какую же операцию вас поставить? — спросил он, постукивая не знакомым Зое инструментом по широкой ладони. Потом повернулся и пошел по цеху, оглядывая длинные ленты конвейеров.

Зоя не знала, оставаться ей на месте и ждать или идти за ним. Но начальник цеха оглянулся и позвал ее.

— Вы хоть что-нибудь о сборке знаете? — спросил он, когда Зоя приблизилась к нему.

— Нет, не знаю, — ответила Зоя.

Начальник цеха еще немного постоял, подумал, все так же постукивая по ладони инструментом, потом сказал:

— Поставлю вас на правку волоска и баланса, на эту операцию нам нужны люди, — и тут же опустил инструмент обратно в карман, словно тот помог ему решить вопрос и теперь уже был не нужен.

— Реня! — позвал он, поворачиваясь к конвейеру.

Зоя понятия не имела, что такое правка волоска, правка баланса, начальник цеха очень строго хмурил брови, и Зоя почувствовала, что радостное настроение, с которым она ехала сюда, начинает падать, а тревога все сильнее нарастает в сердце.

Между тем начальник цеха подвел ее к девушке, сидевшей у конвейера.

— Вот, знакомьтесь, — сказал он. — Реня Воложина. Она будет вас учить.

Начальник ушел. Зоя присела на стул, чувствуя на себе любопытные взгляды девушек.

— Посидите пока, понаблюдайте, как мы работаем, — сказала ей Реня, не отрываясь от дела.

Зоя стала приглядываться.

Вдоль ленты конвейера, низко склонившись над ней, сидели девушки, как инкубаторные курочки, в белых халатах и одинаково повязанных белых косынках. После того как в планке, прикрепленной к конвейеру, загоралась красная лампочка, лента начинала медленно двигаться. Через некоторое время она останавливалась, потом снова загорался красный огонек, и лента снова двигалась. Девушки пинцетами подцепляли какие-то крохотные детальки, к чему-то их привинчивали, прикрепляли. Время от времени они передавали детальки друг дружке и произносили не понятные Зое слова: «на второй ход», «на ангренаж». Иногда говорили обычное: «Вчера новый фильм смотрела…», «А Вера замуж вышла, знаешь?..».

Зоя незаметно разглядывала Реню. «Красивая», — подумала она. У Рени были тонкие темные брови, взлетавшие на белый чистый лоб. И все лицо у нее было белое, чистое. Около рта лежала едва приметная черточка, придававшая лицу выражение мягкости и доброты. Реня сидела, низко склонясь к конвейеру и приложив к глазу лупу, которая на проволочном ободке держалась у нее на голове. Временами она сдвигала лупу на лоб и тогда становилась похожей на шахтера.

Слева от Рени работала девушка с быстрыми веселыми глазами. Иногда они у нее так озорно поблескивали, что казалось, девушка с большим трудом сдерживается, чтобы не расхохотаться или не выкинуть какой-нибудь номер.

Справа от Рени, не поднимая головы и даже ни разу не взглянув на Зою, сидела девушка с круглым румяным лицом. У нее были светлые ресницы и золотистые густые брови, почти сбегавшиеся на переносице каждый раз, когда она склонялась над работой.

Неожиданно послышалась музыка. Она лилась из репродуктора в конце цеха.

— Наверно, Женя письмо от жены получил, веселую музыку поставил, — сказала девушка с озорными глазами. Она так и сверкнула ими на Реню, видно, дожидаясь, что скажет та.

— Если так, пускай почаще получает, — ответила Реня.

Зоя подумала, что вот есть тут какой-то Женя, который пластинки ставит и которого все знают.

— Ну, а теперь мы с вами немножко займемся, я про запас наготовила деталей, — сказала Реня, обращаясь к Зое. Она достала из ящика какие-то инструменты, аккуратно разложила их перед собой. — Так вот, — показала она рукой на длинную ленту, — перед вами конвейер. Первая операция на нем — ремонтуар. Вставляется ключ часов, окундное колесо, переводные рычаги. Делается завод часов. Ставится ремонтуарный мост. У нас идет первый ангренаж, потом второй ангренаж — барабан, барабанный мост и барабанное колесо. Потом второй ход — анкерный мост и анкерная вилочка. Рядом — перевес баланса. Наша операция — правка волоска и баланса. Дальше — смазка. После смазки — стрелки…

Зоя напрягалась, чтобы понять, запомнить, но слова, которые она слышала впервые в жизни, казались ей такими сложными, что их не только запомнить, но и выговорить невозможно. Реня, наверно, заметила растерянность своей ученицы, улыбнулась.

— Сначала всем это кажется очень сложным, но потом поймете. Будете проходить техминимум. Сейчас я вас с нашей операцией познакомлю. Вот этот пинцет — для правки волоска. Этот — для правки баланса. А это — лявциркуль, — показывала она один за другим инструменты. — А вот баланс, — Реня дотронулась пинцетом до желтого колесика. — А вот это волосок. От того, насколько правильно поставлены волосок с балансом, зависит ход часов. Понимаете?

Это было понятно. Что такое пинцет — Зоя знала, а лявциркуль — хоть и смешное слово, но запомнить легко. Достаточно к знакомому слову «циркуль» добавить «ляв».

— Баланс с волоском правятся в лявциркуле, — объясняла Реня. — Так что сначала вы будете тренироваться, как вставлять баланс в лявциркуль.

Ловко подцепив баланс с прикрепленным к нему волоском и на своем лявциркуле показав, как его следует вставлять, Реня положила желтое колечко перед Зоей.

Реня делала все так легко и просто, что Зоя решила — повторить это будет несложно. Но как только взяла она в руки пинцет и лявциркуль, растерялась. Руки были как деревянные, неуклюжие, неловкие. Пинцет в руке дрожал, и даже просто поднять баланс было трудно. А когда она наконец подняла его и стала вставлять в лявциркуль, аккуратненькая черная пружинка волоска тут же превратилась в спутанный мятый моточек.

Зоя испугалась.

— Ничего, ничего, — успокоила ее Реня. — Вот вам другой баланс.

Но и другой Зоя испортила.

Весь первый рабочий день Зоя пыталась вставлять баланс в лявциркуль, но в конце смены так же не умела делать этого, как и в начале.

Шло время. Окончился еще один рабочий день, и девчата шумной гурьбой двинулись из цеха. В белых халатах, марлевых косынках, одинаково повязанных на головах, они были все похожи и безлики, но вот поснимали халаты, косынки, надели кто пальто, кто плащик — и сразу стали разными, непохожими. Девушки расходились по домам.

Реня шла одна. Ее подруги, Валя и Люба, остались выпускать стенную газету, а у нее сегодня были занятия в институте. Впереди Реня увидела свою новую ученицу, Зою. Ее обходили шумливые стайки девчат, а она плелась, как показалось Рене, грустная, задумчивая. Реня понимала, что Зое нелегко на работе. Какая свеженькая, аккуратная садится она по утрам на свое место за конвейером, а к концу дня щеки у нее бледнеют, косынка сбивается набок, из-под нее вылезают пряди волос, и Рене снова и снова приходится повторять, чтобы прятала их под косынку. А сейчас, издали, Зоя показалась Рене совсем девочкой, ребенком. Может быть, такой ее делало коротенькое голубое пальтишко, а может, этот потерянный и печальный вид. И хотя сама Реня была всего на каких-то три года старше Зои, она почувствовала себя взрослым человеком, захотелось догнать девушку, сказать ей какое-то доброе слово. И вообще, невозможно понять, почему у Рени именно к этой девушке возникло какое-то особое чувство. Зоя — третья ее ученица. Прежние тоже приходили на завод после десятилетки. И у них на первых порах ничего не получалось, они тоже переживали, страдали, но к ним Реня относилась спокойно. А эта — как сестра.

Реня ускорила шаг, догоняя свою ученицу, но тут подоспел троллейбус, Зоя быстро вскочила в него. Рене троллейбус был не нужен, жила рядом, в общежитии. «Скажу Вале и Любе, когда в следующий раз будут брать билеты в кино, чтобы взяли и на Зою», — подумала она.

Чем ближе подходила Реня к интернату, тем дальше уходили мысли о заводе, о Зое. Представлялся обшарпанный столик, возле которого сидит тетя Феня, а на столике — белый конверт, письмо от Юры. Может, письмо уже лежит там и на него все смотрят безразлично. И только Реня засветится радостью, едва увидев конверт, сразу узнав его, даже не разглядев еще на нем своей фамилии.

Реня снова ускоряет шаг, торопливо открывает дверь и сразу бросает взгляд на столик.

Лежит… Конечно, лежит! Ах, Юра! Если бы ты знал, какая радость — получить твое письмо! Схватить его и мчаться по лестнице в комнату, примоститься в уголочке, нетерпеливо вскрыть конверт, вынуть оттуда несколько листков и читать, читать их. Прочесть раз — быстро, быстро, чтоб сразу узнать обо всем, потом снова, уже медленно, перечитывать, думая над каждым словом. Потом читать третий раз и поздно вечером опять, чтобы заснуть со счастливой улыбкой, уже зная каждую строчку наизусть.

«Родная моя, любимая, — писал Юра. — Считаю дни до нашей встречи, хотя их еще очень и очень много. До самых зимних каникул. Чтобы время шло быстрее, стараюсь заполнить его с утра до вечера. А это не так и трудно, потому что работы очень и очень много. С самого начала года, как я уже говорил тебе, взялся за диплом. Материала у меня много, ребята даже шутят, что я решил сразу кандидатскую диссертацию написать…

Если бы ты знала, как хочется поскорее кончить институт и поехать на работу. Когда я поступал сюда, то и не представлял, какая это прекрасная специальность — инженер-мостостроитель. Даже не знаю, как тебе объяснить, почему я считаю ее такой прекрасной. Сокращать расстояния… подавать руку друг другу… нет, не то, не то я чувствую, когда думаю о своей будущей специальности, какие-то особые чувства переполняли меня, когда я в этом году был на практике и кое-чем уже помогал на строительстве.

Но я все о себе. А как твои дела? Думаешь ли ты обо мне так же, как я о тебе? Я, ты знаешь, теперь обращаю внимание на все женские часы. Присматриваюсь — а вдруг минские? Недавно у нас тут, в общежитии, собралась компания, и у одной девушки я увидел ваши часы. Поверишь? Словно привет от тебя получил.

Часто думаю, как нелегко тебе и работать и учиться. Но только учебы ты не бросай. Время идет очень быстро. Я вот и оглянуться не успел, как уже кончаю институт. Хотя ты и сильно занята, буду все-таки просить писать мне и больше и чаще. А пока всего тебе наилучшего, мой самый близкий, самый дорогой человек. Целую тебя крепко-крепко.

Твой Юра».

Реня, как всегда, несколько раз перечитала письмо и только после этого стала раздеваться. Медленно снимала пальто, берет, вешала все в шкаф, а сама улыбалась. «Думаю ли я о нем так, как он обо мне… Да бывает ли минута, чтобы я о тебе не думала… Услышу по радио песню, которую ты любишь, — и мне кажется, что это ты поешь. А если бы ты знал, как часто смотрю я на календарь, считаю дни: сколько их еще до февраля… И ты для меня самый дорогой, самый близкий человек на свете».

Она стала готовить ужин, напевая про себя.

Потом помешивала в кастрюльке кашу и листала книгу — просматривала задание для сегодняшнего семинара.

Реня росла в детском доме. Отец у нее погиб на фронте, мать расстреляли полицейские, заподозрив в связи с партизанами. Отец, поспешно уходя на войну, забыл дома паспорт. Ушел с одним военным билетом. И мать очень берегла этот паспорт, прятала его, а если куда шла, брала с собою. Однажды она пошла в деревню менять на еду спички, соль и мыло, добытые за какую-то одежку. Паспорт отца, как обычно, взяла с собой. Она уже возвращалась обратно, когда в лесу ее задержали полицейские. Стали обыскивать и нашли паспорт. Решили, что паспорт женщина несла партизанам. Тут же у дороги и застрелили, забрав десяток яиц и кусочек сала, которые мать несла пятилетней Рене.

Было это уже в 1944 году. Скоро Советская Армия прогнала фашистов, и девочку взяли в детский дом.

Там было много детей, которых война сделала сиротами. Но время шло, и у некоторых отыскивались родители, У Мани Рожковой, худенькой девочки с тоненькими светлыми косичками, отец, как оказалось, не погиб. Через пять лет после войны он отыскал дочь и забрал ее домой. Реня дружила с Маней, и когда подружку забирали, она с завистью смотрела, как Маня уходила, держась за руку отца. У Володи Кожухова нашлась мать. Это была немолодая, бедно одетая женщина. Один рукав ее поношенной стеганки был засунут в карман: у женщины не было правой руки. Она все время плакала, вытирая глаза углом большого черного платка. Плакала и улыбалась, а пока Володя собирался, все ходила за ним следом, как привязанная. А Реня смотрела на нее и думала: «Пускай бы и моя мама была живая, пускай бы нашла меня тут…»

Много лет самым горячим желанием Рени было одно: чтобы объявился кто-нибудь из родных. Она не верила, что отец погиб. Все ждала, что кто-то разыщет ее, заберет из Калиновки. Не потому что плохо было ей в детском доме. Нет, здесь были друзья. Здесь была Анна Владимировна, к которой всегда бежала Реня, если кто-то ее обижал. Анна Владимировна умела так поглядеть и так погладить своей всегда теплой рукой, что боль и обида уходили. И все-таки родители… Реня ждала. Ждала и надеялась.

Но никто не приезжал за нею, и девочка, подрастая, стала понимать, что будь у нее кто-то из близких, давно бы нашел ее. А если за тринадцать лет никто так и не объявился, значит, и ждать больше не стоит. Так рассуждала Реня-десятиклассница, хотя время от времени и шевелилась где-то в глубине надежда. Надежду эту подогревали то статья в газете, то рассказ по радио, в котором шла речь о том, как родители спустя пятнадцать, а то и больше лет находили своих детей.

И все же мысли о родителях не занимали сейчас главного места. Впереди была жизнь. Она звала в неизвестное, обязательно прекрасное, и мечты стремились туда, опережая время, опережая события.

Когда с часового завода попросили прислать трех девушек, Анна Владимировна первой назвала Реню.

— У девочки золотые руки, — говорила она директору детского дома Ивану Гавриловичу. — И в вышивальном кружке она лучшая из лучших, и в столярной мастерской не хуже любого мальчика справляется. Вон, шкатулка ее на выставке стоит, — кивнула Анна Владимировна в сторону зала, где была выставка работ воспитанников детского дома.

— Все это я знаю, Анна Владимировна, — отвечал Иван Гаврилович, вынимая из шкафа папку с документами Рени Воложиной. — Но ведь она, кажется, в институт хочет?

— Ну, что же, давайте спросим у нее, — сказала Анна Владимировна. — Но только она девочка способная, старательная. Захочет, будет работать и учиться. На заочном отделении, на вечернем.

Реня, как только узнала, что есть у нее возможность поехать работать на часовой завод, — в мыслях, мечтах, была уже там, ходила по цеху, сидела за конвейером, делала какое-то свое, еще неизвестно какое, но очень важное дело. В мыслях она жила в большом городе, гуляла по его красивым улицам. «А учиться я непременно пойду. На вечернее… В политехнический», — думала она.

В мечтах являлся ей и юноша, которого она встретит в Минске. Может, он работает на заводе и не знает, что скоро туда приедет Реня? А может, учится в институте, куда поступит и она? Он обязательно умный, красивый, сильный, отважный. Вместе они будут работать и учиться, ходить в кино, в театры.

Реня не могла представить себе лица этого юноши. Герой ее тайных мечтаний не был похож ни на кого из знакомых ребят и особенно на тех, с кем росла в детском доме. «Тот» юноша был из жизни, которой Реня еще не знает, но которая придет к ней, наступит очень скоро.

Сейчас, когда Реня вспоминает те свои мечты, ей становится смешно. Она думала, что единственный, которого должна встретить в жизни, где-то далеко. А он, оказывается, все время был рядом. Рене и в голову не приходило, что таким единственным и самым дорогим будет Юра, тот самый Юра, который подрастал рядом с ней, порой таскал за косы, порой насмешничал. Правда, еще давно, когда они оба были малышами, Реня как-то подумала, что Юра необыкновенный мальчик. Так она подумала, когда увидела Юру оборванного, грязного, с засохшей царапиной через всю щеку. Реня хорошо помнит тот случай.

Однажды в детский дом на голубой «Победе» приехала нарядная дама. На ней было длинное пальто, узкое в талии и широкое внизу, черные туфли на высоких каблуках, в руках черная блестящая сумочка. Оказалось, что это мама Юры, которая долго искала его и наконец нашла. Она поехала с Юрой в райцентр и сразу купила ему красивый костюм, пальто, совсем не такое, какие носили в детском доме, желтые сверкающие ботинки. С детьми она говорила ласково, всех угощала конфетами. Но когда погладила белой рукой с крашеными ногтями по щеке Реню, рука показалась Рене холодной. Рене почему-то стало вроде как стыдно, и она убежала от той женщины.

Юра уехал из детского дома на голубой «Победе», и мальчишки долго бежали вслед за машиной. Реня стояла на дороге и смотрела вслед, пока «Победа» не исчезла.

А год спустя по той же дороге Юра пешком вернулся в детский дом. Он пришел оборванный, грязный, с царапиной через всю щеку. Он прятался от милиции, «зайцем» ехал на поезде, в автобусе — возвращался домой. Юра заявил, что жить там, «у них», он не будет, потому что это не его родители. Они хотели усыновить его, а он не хочет. Юра ничего не рассказывал, как ему там жилось и отчего так невзлюбил он своих приемных родителей.

Через какое-то время та самая женщина снова приезжала в детский дом. Феня Буракова, постоянно набитая множеством секретов, прибежала к Рене и стала рассказывать, как она подслушала, про что говорила «та тетка» с Иваном Гавриловичем.

— Она так ругала Юру, так ругала, — шептала Феня. — Говорила, что он неблагодарный мальчишка. Если бы остался у них, так на всю жизнь ему хорошо было бы… А так и себе навредил и их ославил, убежал, будто они его били или обижали… Просила, чтоб Иван Гаврилович позвал Юру и выяснил, дотронулась ли она до него когда-нибудь хоть пальцем… Иван Гаврилович успокаивал ее, говорил, что и сам жалеет, что так получилось, но только заставить Юру, чтобы вернулся, они не могут. Так знаешь, что она сказала? Она сказала, что и сама не хочет, чтоб он возвращался, а только хочет сказать, что они плохо здесь детей воспитывают. А дальше я не слышала, что они говорили, мне показалось, что Иван Гаврилович подошел к двери, и я побежала вниз…

Реня не особенно любила разные Фенины секреты, но на этот раз слушала с интересом. Потом они вместе с Феней побежали на крыльцо и стали ждать, когда та женщина выйдет от Ивана Гавриловича. А когда она вышла и садилась в свою «Победу», Реня за ее спиною показала ей язык. Не нравилась ей эта красотка, и она была рада, что Юра убежал от нее.

Так и остался Юра в детском доме. Здесь закончил десять классов, отсюда поехал в Ленинград поступать в институт.

Юра был на год старше Рени, и когда уезжал в институт, Реня вместе с другими воспитанниками провожала его. Они толпой пошли на станцию, по очереди неся Юрин рюкзак. Тогда Реня завидовала Юре: он уже закончил учебу и едет в такой большой и прославленный город, а ей ждать еще целый год. Но тогда Юра был для нее таким же, как Витя Петриков, как Володя Дягель, ее друзья по детдому. Она точно так же провожала бы каждого из них, одинаково и завидуя им, и желая им счастья. И не очень-то думала Реня, встретятся ли они с Юрой еще когда-нибудь. Однако дорога, по которой ушел Юра в новый мир, привела его и к новой встрече с Реней.

В этом году Реня во время отпуска ездила домой, в Калиновку. Поехала к тете Ане, к Ивану Гавриловичу. Многие воспитанники, пока не обзаводились семьями, приезжали в отпуск, на каникулы, как они говорили, «домой». В это лето их собралось особенно много. Вытащили весь запас раскладушек, чтобы всех разместить.

Приехал на каникулы и Юра. Вот тут все и случилось. За тот жаркий месяц, полный цветов и солнца, птичьего щебета и пахучей земляники, Юра стал для Рени самым дорогим человеком на свете. Сейчас она очень любит вспоминать те солнечные июльские дни, подаренные ей тем летом. Вспоминать до мелочей свои встречи с Юрой, каждое его слово.

В день приезда Реня пошла в сад посмотреть на деревья, когда-то посаженные ею. Подходит к черешне, а на ней сидит парень в белой рубашке, рвет спелые красные ягоды и кладет в корзинку. Рвет, кладет и поет: «Пока я ходить умею, пока глядеть я умею…»

— Кто это на мою черешню забрался? — грозно спросила Реня, вглядываясь и не узнавая, кто посягнул на ее питомицу.

Парень перестал петь, повернулся, левой рукой раздвигая ветки, и на Реню глянули два смеющиеся кусочка неба.

— Это ты, Юра? — скорее уже удивленно, чем грозно, спросила Реня.

А Юра поглядывал на нее сверху вниз и улыбался. Как-то очень хорошо улыбался.

— Так чего ж это вы, уважаемый гражданин, на мое дерево залезли? — сразу перешла на шутку Реня.

— Дело в том, уважаемая гражданочка, что дерево это не ваше, а мое, — ответил Юра.

— Как это ваше? Дерево принадлежит тому, кто его посадил…

— Совершенно верно… А поскольку сажал его я, то и плоды собираю.

— Как это? — сбилась с шутливого тона Реня. — Пятый ряд от забора — мои деревья, я хорошо помню.

Юра поудобнее устроился, словно собирался сидеть на дереве очень долго, и важно заговорил:

— В наш век, век космоса, родине нужны образованные люди. И как это плохо, что одна из ее дочерей, дожив до двадцати пяти лет, не научилась считать и до пяти. — Он говорил деланно серьезно, с деланным укором. — В каком ряду стоит дерево? Давай будем считать по пальцам…

Не дослушав до конца назидательной Юриной тирады, Реня повернулась спиной к нему и стала считать ряды.

— И правда, — она оглянулась на Юру. — Прошу прощения, — Реня сделала реверанс и снова вернулась к шутливому тону: — Но мне можно простить, что до пяти считать не умею, я ведь — рабочий класс. А ты хоть и подался в науку, а считать тоже не научился. Мне не двадцать пять, а девятнадцать!

Реня стояла под деревом, Юра сидел на нем, и так они перебрасывались шутками.

— Хотя я и недоучка, но зато рыцарь. Могу подарить тебе это дерево. На, бери его, — сказал Юра и вдруг прыгнул с черешни прямо к Рене. Она охнула: испугалась, что он прыгнул с такой высоты. Но Юра приземлился вполне удачно и даже не рассыпал черешен из корзинки.

Потом они бродили по саду и вспоминали, кто и когда сажал вот это дерево, этот куст. Кусты крыжовника разрослись густо-густо. Они сплошь были усыпаны мелкими зелеными ягодами. Юра сорвал одну, пожевал и сморщился.

— Кислая… Ленинград видно, — пошутил он и стал рассказывать о городе, в котором учится, о студенческой своей жизни, о друзьях. А Реня рассказывала о Минске, о часовом заводе. И обоим было весело и хорошо.

Назавтра они вместе с другими воспитанниками пошли на приусадебный участок детдома полоть капусту. Получилось так, что Реня работала рядом с Юрой. И снова они шутили, пололи наперегонки: кто лучше и кто скорее.

Быстро бежали жаркие дни. Проходили они в работе на огороде, на сенокосе. А вечерами и гости и хозяева собирались в садовой беседке, увитой диким виноградом. Под потолком беседки неярко горела лампочка. Рассаживались кто на лавочках, кто прямо на полу, кто на поручнях. Говорили о книгах, о новых фильмах, о том, как полетит человек на Луну. Спорили о дружбе, о любви. И всегда Реня была рядом с Юрой. Она думала о том, как хорошо в этом году проходит ее отпуск, и признавалась себе, что он не был бы таким, если бы не приехал сюда Юра.

Однажды во время работы на огороде в мягкой и теплой земле встретились их руки. Потемневшие от земли маленькие Ренины очутились в больших и сильных Юриных. Несколько секунд он смотрел ей в лицо, а она только краснела, не зная, что сказать.

Реня чувствовала, как нагревается в ее ладони шершавый росток сурепки, только что вырванный с грядки, и прикосновение этой травинки вместе с касанием Юриной руки наполнило радостью сердце.

С того дня они старались отделиться от компании в беседке. Бродили по саду и не слышали, когда расходились остальные.

Облитые белым светом деревья не шевелили ни единым листком. Они отдыхали. Дремали их тени, разлегшись на густой высокой траве, словно на перине. Не чувствуя тяжести теней, спала трава. Спали все звуки. И Реня с Юрой, словно боясь нарушить этот сон, говорили шепотом или вовсе молчали.

А когда Юра осторожно обнимал Ренины плечи и несмело привлекал ее к себе, когда его губы касались ее лица, тогда и деревья, и тени, и трава просыпались и начинали кружиться. И Реня кружилась вместе с ними. И ей надо было прислоняться к широкой Юриной груди, чтобы удержаться на земле.

Потом они выходили на шоссе, ведущее в городок. На то шоссе, по которому когда-то Юра уезжал на голубой «Победе» и пешком вернулся в детдом. На то шоссе, по которому приходили и приезжали все, кто шел или ехал в Калиновку, и по которому уходили в большую жизнь воспитанники. Освещенное луной, оно временами казалось заснеженным. Белое шоссе бежало меж темных придорожных посадок далеко-далеко. Оно звало идти и идти, и Реня с Юрой охотно поддавались его чарам.

Скоро Реня поняла, что если прежде мир и жизнь могли для нее существовать и без Юры, то сейчас Юра и жизнь — это было одно целое, отделить их одно от другого было невозможно.

Кажется, никому не говорили они о том, что чувствуют друг к другу. Но откуда обо всем узнала Анна Владимировна?

Кончался Ренин отпуск. Надо было уезжать и Юре: с пятнадцатого июля у него начиналась практика. Они собирались на станцию вместе, хотя Юрин поезд отправлялся на четыре часа позже Рениного. Вместе укладывали чемоданы. Анна Владимировна нанесла им разных свертков и сверточков, которые, как она говорила, пригодятся в дороге.

— Вот здесь вареная курица. Здесь колбаса. Тут хлеб, — говорила она Рене. — А это тебе, Юрочка, — она положила в Юрин рюкзак довольно объемистый сверток.

Когда все было собрано и присели перед дорогой, Анна Владимировна вдруг как-то особенно долго и внимательно посмотрела сначала на Ре-ню, потом на Юру.

— Хорошая вы пара, — неожиданно сказала она.

— Правда? — оживился Юра и весело подмигнул Рене.

Реня улыбнулась. В прищуренных глазах Анны Владимировны тоже заискрилась улыбка.

— Конечно, правда. Разве я вам когда-нибудь говорила неправду? — сказала она. — Только надолго ли это у вас, серьезно ли?

— На всю жизнь! — горячо сказал Юра.

Анна Владимировна подошла к Юре, положила руку на его плечо.

— На всю жизнь, говоришь? — переспросила она, становясь вдруг серьезной, чуть ли не строгой. — Мне бы очень хотелось, чтобы это было действительно так. Я обоих вас очень люблю. Вы мне — как родные дети, и я очень хотела бы, чтобы сказанное тобою сейчас было обдуманно и серьезно…

— Так оно же и серьезно, Анна Владимировна, — весело улыбался Юра.

— Очень хорошо, если так, и вы не сердитесь на меня, что я вам тут на прощанье лекцию читать затеяла. Но помните, настоящий человек — не только тот, кто добросовестно трудиться, но и тот, кто умеет ценить дружбу, кто умеет по-настоящему и на всю жизнь полюбить…

— Я понимаю, Анна Владимировна, — уже вполне серьезно сказал Юра. — Очень хорошо вас понимаю.

— Я знаю, Юрочка, что ты хороший, честный человек. И я хочу, чтобы таким ты оставался всю жизнь. Чтобы никто и никогда не упрекнул нас с Иваном Гавриловичем, что плохо мы вас тут воспитывали, не научили быть настоящими людьми… Ну и хватит пока. Я думаю, вы меня поняли. Берите вещи, — велела она, давая понять, что тот разговор окончен.

Уплывал перрон, на котором оставались Юра, Анна Владимировна, девчата и ребята, которые тоже провожали отъезжающих. Реня махала им всем рукой. А Юра стоял впереди всех, широкоплечий, в белой рубахе с расстегнутым воротом, и ветер трепал его светлые волосы.

Но вот и перрон исчез. Навстречу поезду мчалось, кружась, словно на громадной карусели, ржаное поле. А Реня все силилась еще хоть разок глянуть туда, где еще виднелись кроны тополей, растущих возле станции.

Зоя пришла с работы, сняла и бросила шляпку на диван, пальто на стул. Остановилась посреди комнаты, словно не зная, что делать дальше.

Услышав, что вернулась дочь, Антонина Ивановна выбежала из кухни. На лице этой женщины как бы навсегда застыли страх, тревога. Вместе с добротою они светились в ее глазах, прятались в морщинках.

— Устала, доченька? — спросила Антонина Ивановна, подбирая и вешая Зоины пальто и шляпку. Прибрав все на место, она снова торопливо ушла на кухню.

— Садись к столу, детка. Миша, бросай газету, обедать будем, — на ходу говорила она.

Михаил Павлович отложил газету, подошел к буфету, забренчал тарелками. Он был в военной гимнастерке без погон и без пояса, в пижамных штанах и домашних шлепанцах. В когда-то красивых и кудрявых его волосах с каждым годом прибавлялось седины, и сами они словно бы отступали, все сильнее оголяя лоб. И хотя были они совсем разные — этот пожилой человек и юная, свежая, стройная девушка, но если внимательно присмотреться, можно было увидеть, как похожи они друг на друга. Эти чуть-чуть раскосые глаза Зоя получила в наследство от отца. Красиво очерченный рот тоже был отцовский.

Зоя вымыла руки, причесалась, села к столу.

— Ну, как там твои балансы? — ставя перед дочерью тарелку, спросил Михаил Павлович.

— А ну их, — махнула рукой Зоя, взяла кусок хлеба, откусила.

— Не получается? — из кухни спросила Антонина Ивановна, услышав их разговор.

— Просто невыносимо, — чуть не со слезами ответила Зоя.

— Ничего, дочка, научишься. Не сразу, конечно, — тоном, которым говорят с малышами, сказал Михаил Павлович.

— И вообще работка, — говорила Зоя. — Восемь часов не разгибая спины… А глаза как болят… Ослепнуть можно…

— Так, может, бросай, доченька, — нерешительно сказала Антонина Ивановна, останавливаясь около Зои. — Если трудно, так бросай. Что ж ты будешь надрываться. Еще и правда глаза испортишь…

Зоя молча склонилась над тарелкой. Молча ел и отец. Села за стол и Антонина Ивановна.

— Свет клином не сошелся на этом заводе. Найдем другую работу, — сказала она, берясь за ложку.

— Но работать надо всюду, — заметил отец. — И всюду восьмичасовой рабочий день.

— Мишенька, но надо ли ей слепнуть на этом, часовом? — умоляюще посмотрела Антонина Ивановна на мужа.

— Другие же работают, и ничего… Сами ведь решили, что этот завод для Зои наилучший. Не так-то легко было устроить ее туда. А на другом, может, еще труднее будет.

— Так не обязательно же на завод… Можно секретаршей куда-нибудь…

— Это не профессия, — отставил тарелку Михаил Павлович. — Ничего, Зойка, — повернулся он к дочери. — Не вешай носа. Научишься. Не боги горшки обжигают. А работать, брат, всюду нелегко, — он похлопал ее по плечу.

После обеда Зоя лежала на диване, смотрела в потолок и думала: «Неужели теперь так будет всю жизнь… Каждый день на работу, каждый день эти «волоски» да «балансы». И научусь ли я когда-нибудь делать так ловко, как Реня… А если и научусь… Все равно всю жизнь одно и то же, одно и то же… и так навсегда».

Зоя глянула на свои маленькие часики, но уже сам их вид не принес ей обычной радости. Она увидела не красивый циферблат с позолоченными стрелками, а, кажется, сквозь стекло и весь корпус часов маячил перед нею в вечном своем движении баланс, наводя тоску и уныние. Когда-то, еще в школе, Зоя мечтала о собственных часах: стоит только захотеть — отогни рукав и глянь, который час. На уроке в любую минуту можно узнать, сколько осталось до звонка. Думала ли она когда-нибудь, что будет работать на часовом заводе, сама будет собирать часы и так их невзлюбит. И просто удивительно, что Реня может восхищаться такой работой. И не устает она ничуть. И глаза у нее не болят… Может, у Рени талант, а у нее, у Зои, его нет? Но ведь не одна Реня работает в цехе. Там больше трехсот девушек, что же, у всех талант, только у нее нет?

Вероятно, без таланта еще и Инна Горбач, которую сегодня девчата ругали, что стрелки неаккуратно поставила. Если ругает начальство, это хоть и неприятно, но еще куда ни шло. А вот когда ругают свои же подруги… Наверно, хуже не бывает.

А может, и правда бросить завод, как мама говорит. Зоя и сама уже тайком думала об этом, но почему-то ей становилось неловко. Стыдно было бросать завод, так мало поработав, да и вообще, можно сказать, не работав. Она же пока еще только ученица. Да и папа, видно, не обрадуется. Станет подшучивать, а то и корить…

Настроение у Зои было плохое. Ей даже не хотелось вставать и идти в общежитие. А Реня с Валей и Любой сегодня пригласили ее пойти с ними в кино.

И все же Зоя встала, подошла к шкафу. И как только взяла в руки новое платье, сразу повеселела. Она долго стояла перед зеркалом, разглядывая себя, поправляя то воротник, то поясок. Несколько раз меняла прическу. Зоя нравилась сама себе. «Красивая я, а это, в конце концов, для девушки самое главное», — думала она.

— Куда же ты, доченька? — спросила Антонина Ивановна, заметив Зоины сборы.

— Так… К девчатам пойду… Может, в кино сходим, — надевая пальто и все еще поглядывая в зеркало, сказала Зоя.

— Сходи, сходи, доченька, — поддержала мать. Она вышла из кухни с тарелкой в руках и полотенцем через плечо. Вытирая тарелку, она глядела на Зою, словно на больную, желаниям которой сам бог велел потакать, только бы повеселела. — Но смотри, не гуляй поздно, — бросила уже вдогонку Зое, провожая ее невеселым взглядом.

Михаил Павлович стоял у письменного стола, перебирая в ящике какие-то бумаги. Он писал воспоминания о своей боевой жизни. Это было что-то вроде мемуаров. Михаил Павлович участвовал в боях у озера Хасан, был на финском фронте. Со Вторым Белорусским дошел до Берлина. Сейчас Михаил Павлович считал своим долгом рассказать об этих боевых походах молодежи.

Работа у него не очень клеилась. Сердце переполняли чувства, голову — мысли, но стоило взяться за перо, как мысли куда-то исчезали и на бумаге появлялись невыразительные фразы, совершенно не передававшие того, о чем думал и что чувствовал бывший полковник.

Как только закрылась за Зоей дверь, Антонина Ивановна подошла к мужу и порозовевшей от горячей воды, еще немного влажной рукой тронула его за локоть.

— Что же нам делать с ней? — показала она на дверь глазами.

Михаил Павлович посмотрел на жену. Глаза его были спокойны, даже как будто веселы, и Антонина Ивановна сама сразу повеселела. И все же ей хотелось убедить мужа, что у нее есть основания для беспокойства.

— Вот ты улыбаешься, Миша, — сказала она, — а ребенок страдает. Так ей, бедняжке, тяжко. Ты посмотри, как она похудела за этот месяц.

Михаил Павлович сложил бумаги, задвинул ящик стола.

— Не поднимай ты паники, когда не надо. И не подсказывай ей, чтоб работу бросила. Избаловала ты девчонку. Не привыкла она к работе, вот ей и тяжело.

Антонина Ивановна обиделась:

— Как это я ее избаловала?

— Ты не обижайся, Тоня, — мягко сказал Михаил Павлович, — но вот сама скажи, вымыла ли Зоя когда-нибудь пол, приготовила ли обед. Да она же у тебя дома палец о палец не ударит.

Антонина Ивановна пожала плечами, сцепила руки.

— Мишенька, а что же я стану делать, если Зоя начнет мыть полы и готовить?.. Зачем же вам тогда я?.. Ведь она училась, а сейчас вот работает… Так почему же я должна еще и дома заставлять ее что-то делать? А самой вылеживаться, что ли?

— Вот в том-то и беда, — пряча от жены глаза, неуверенно сказал Михаил Павлович, — что с самого начала у нас пошло не так, как следует.

— Ах, боже мой, — присела на диван Антонина Ивановна, — уж не собираешься ли ты меня упрекать, что всю жизнь я была только домашней хозяйкой… — В голосе жены Михаил Павлович уловил такую обиду, что пожалел о словах, вырвавшихся у него. Он поспешил утешить Антонину Ивановну.

— Что ты, Тоня, — подошел к ней. — Ну неужели мы на старости лет станем обижать друг друга, в чем-то упрекать?

Он провел ладонью по гладко причесанным волосам жены, в которых уже было очень много седых.

— Разве я не старалась всю жизнь, чтобы все у нас было хорошо? — говорила Антонина Ивановна. — Или я враг своему ребенку? Хотелось, чтоб Зоечка росла счастливой. Хватит и того, что одного ребенка я потеряла. Могла ли я не отдать все, что у меня есть, единственной дочке?

Михаил Павлович спохватился. Знал бы, куда повернется разговор, и не начинал бы его. Воспоминание о ребенке, отнятом у них войной, было тяжким воспоминанием. По опыту знал Михаил Павлович, что теперь жена не скоро успокоится. Вот уже она закрыла лицо ладонями, и он увидел, как потекли по ее пальцам слезы.

Михаил Павлович обнял жену за плечи, она прижалась к нему и сказала жалобно:

— Боже мой, сколько лет прошло, а как вспомню его, сердце разрывается.

— Успокойся, Тоня, — гладил плечи жены Михаил Павлович. — Ты же знаешь, что слезами Шурика не вернешь.

— Ой, Мишенька, — всхлипывала Антонина Ивановна. — Когда уж так мне его жалко, так жалко. Ведь он же у нас был бы совсем взрослый.

А Михаил Павлович стоял, стиснув губы, смотрел на портрет в желтой рамке, висевший над книжной полкой. Оттуда глядел на него полными радости и беспричинного восторга глазами их первенец, их сын.

Валя на часовом заводе оказалась случайно. Она приехала из Гродно в Минск поступать в институт. Хотела в медицинский, почему — сама не знала, может быть, потому, что туда поступала школьная подруга. Не прошла по конкурсу. Не долго думая, устроилась на часовой завод.

— Хотя и не доктор, а в белом халате, — шутила она не раз.

Люба приехала в Минск из Дубровны после десятилетки. Она не любила говорить о себе, но Любина мать, маленькая женщина с натруженными руками, часто приезжавшая к Любе, сидя с девушками в общежитии, бывало, рассказывала:

— Вот же любит моя Любочка эти часы. Еще в школу ходила, а уже сама их чинила, хоть, ей-богу, никто ее не учил. Были у нас старенькие такие ходики, все время останавливались. Так Люба, бывало, сама и разберет их и соберет. Не каждый парень так умеет, — с нежностью поглядывала она на дочку, спокойно слушавшую материны рассказы. — А как только кончила школу — в Минск, говорит, поеду на часовой завод…

К Любе часто заявляются из Дубровны — то родственники, то просто земляки. Не так давно приезжала бабушка и несколько дней прожила с ними в общежитии. Маленькая, сухонькая, она впервые была в большом городе. «Боюсь, детки, что помру скоро, так перед смертью захотелось столицу нашу повидать, на Любочку еще разок глянуть, — говорила бабка. — Дочка не пускала, так я упросила».

Совсем уже старая, но удивительно живая бабка интересовалась всем. Осмотрела газовую плиту на кухне общежития и сама попробовала ее зажечь. Ходила по коридорам, заглядывала в другие комнаты и все качала головой, цокала языком.

Девушки покатали бабку по городу на такси. Долго, неумело и суетясь, бабка устраивалась в машине рядом с шофером, потом важно сложила руки, придала лицу серьезное выражение, затихла. Но очень скоро вся важность с нее слетела. Она поминутно оглядывалась, ойкала от восторга, и глаза ее сияли, как у дитяти.

— Вот покаталась сегодня, — говорила она вечером. — Сам наш пан никогда так не ездил. Да что пан! Коня в бричку запряжет и доволен, сидит — крюком носа не достанешь Увидел бы, как его бывшая батрачка на этой, как ее, «Волге», каталась, в земле бы перевернулся!

Бабка пила чай с девушками, угощала их вареньем, привезенным из Дубровны.

— Ешьте, детки, ешьте, — приговаривала она, вынимая все новые банки и баночки. — Очень вы хорошие и очень вы мне угодили. Теперь и помирать можно, хоть и не хочется, детки, ой как не хочется!

— Да вы, бабуля, еще долго проживете, — успокаивала ее Валя. — Еще Любу замуж отдадите, правнуков дождетесь.

— Дай бог, дай бог, — кивала головой бабка. — А какие это вы часы здесь делаете? — допытывалась она после того, как чай был выпит и посуда убрана со стола. — Будильники, может? Или те, что на стенках висят?

— Разве ж ты, бабуля, до сих пор не знаешь, что мы делаем ручные часы, женские? — с укором сказала Люба.

— А кто ж его знает какие, детки… Знаю, что часы, — оправдывалась бабка.

— Вот такие часы, вот, — показала ей Валя свои часики.

— Ох, красивые, — разглядывала бабка, осторожно поворачивая их в своих огрубелых от работы пальцах. — И много вы их делаете?

— Несколько тысяч в день!

— Матушки святые! — удивилась бабушка. Она отдала часы Вале, глянула на Ренину, на Любину руки, где поблескивали такие же. — То-то я гляжу, что почти у каждой, даже нашей деревенской, часы… А когда-то, — бабка оперлась щекой на руку, — на всю Дубровну у одного Парфена часы были, да и те стояли. На те часы вся деревня смотреть ходила, как на чудо какое. Бывало, еще до той войны, я еще в девках ходила, соберемся у Парфена, и он давай рассказывать, как когда-то рассказывал ему его дед, а тому еще его дед рассказывал, что когда-то у нас в Дубровне часы делали. Целая фабрика была. Делали часы и царю отсылали, а потом царю не занравилось, что далеко от него та фабрика и что не может он сам командовать, чтоб больше часов делали. Тогда погнали его прислужники ту фабрику ближе к царю, а по дороге она затерялась.

— Ну, это, бабушка, ваш Парфен уже сказки сочинял, — засмеялась Валя. — Не могло так давно, как вы говорите, быть фабрики в Дубровне.

— Кто ж его знает, детки, может, и сказки. А только с чего человеку врать? Он тогда уже старый был, уважали его все. И часы те, такие круглые, с толстым стеклом, что у него в сундуке лежали, говорил, с той фабрики. А так оно было или не так — кто ж его знает. Давно уже ни Парфена нету, ни тех часов. Парфена еще той войной убили, а часы, кто их знает, куда подевались, может, дети растрясли.

— Это очень интересно, то, что вы рассказываете, — поддержала бабку Реня. Она слушала старушку очень внимательно. — И если не все здесь правда, то доля истины должна быть, такие легенды на пустом месте не рождаются.

Бабкин рассказ запал Рене в память. Через какое то время она заказала в библиотеке книги по часовому делу, в них оказались сведения, о которых она до сих пор и понятия не имела, на техминимуме о том и речи не было. А в одном очень старом справочнике она отыскала очень любопытный факт. Оказывается, не сказки рассказывал своим односельчанам дядька Парфен. И в самом деле в 1784 году в Дубровне была открыта первая в мире часовая фабрика и первая в мире школа часовых мастеров. Реня с интересом вчитывалась в скупые строчки справочника.

Еще в восемнадцатом веке в Дубровне делали часы не хуже, чем делал их знаменитый французский мастер Брегет. Имя Брегета сохранилось в истории, даже Пушкин упоминает о нем в своем романе «Евгений Онегин», а о том, что не в Германии, не во Франции и не в Англии, а в Белоруссии, в селе Дубровно, еще в 1784 году была первая в мире часовая фабрика и первая в мире школа часовых мастеров — об этом почему-то можно узнать только из скупых строчек справочника.

Почему именно в Белоруссии, в глухом ее углу, была открыта эта фабрика? А почему Швейцария, страна зеленых лугов, по которым бродят стада породистых коров и которая, казалось бы, должна заниматься только производством масла да сыра, почему Швейцария одно время занимала первое место в мире по производству часов?

Все часы, производимые в Дубровне, отправлялись в Петербург, к императорскому двору. Там ими и распоряжались. Распоряжались там не только часами, но и людскими судьбами. Кому-то из высокопоставленных особ пришло в голову перевести фабрику в одно из подмосковных сел. Туда же перевели и школу часовых мастеров.

Тяжким был путь мастеров пешком через многие сотни километров. На телегах везли только хлеб да оборудование фабрики. Прибыли в чужое село, а там и крыши над головой не оказалось. В каком-то хлеву, стоявшем на околице, обосновались новоселы. Чего то ждали. Берегли привезенное с собою добро — оборудование фабрики. Утешались слухами, что сам царь заботится о них, что из Москвы уже вышел обоз с провиантом и новым инструментом для фабрики.

Не дождались того обоза. Съели хлеб, привезенный с собою из Дубровны, и стали понемногу разбредаться. Кто обратно в свою деревню подался, кто к местным помещикам в крепостные угодил, а некоторые канули неизвестно куда.

Так и распалась фабрика, и не стало с того времени в России часов собственного производства. Да и не сильно это тревожило высокопоставленных особ. «Отечественное производство, — рассуждали, — дело очень ненадежное, куда проще пользоваться работой заграничных мастеров».

Так перед Реней раскрывалась история часового дела в нашей стране. До самого Октября не было в России часов собственного производства, даже те «луковицы», на которых по-русски было написано «Павел Буре» и которые на массивных золотых цепях носили купцы, даже те «луковицы» делались заграничными капиталистами, имевшими свои фабрики в России.

И только после Октября появились первые отечественные часы, которые правильно показывали время, но вместе с тем они показывали и то, насколько мы еще отстаем от других государств. И догнали… И перегнали… И по качеству, и по количеству, как говорится. А делают их молоденькие девушки, такие, как Реня, как Валя, как Люба. А в Любином сердце, быть может, бьется кровь тех мастеров, что жили когда-то в Дубровне, что ушли со своей фабрикой в белый свет и не вернулись, оставив свой талант потомкам.

Третий год работают Реня, Люба и Валя в одной бригаде, а в этом году упросили, чтоб их поселили в одной комнате. И теперь еще крепче сдружились.

Стол был накрыт для гостей. В центре — глубокая тарелка с традиционным для всех молодежных вечеринок винегретом, на маленьких тарелках — нарезанное тонкими ломтиками розовое сало и домашняя колбаса: очень кстати прислали сегодня Любе из деревни посылку.

В доказательство Валиных кулинарных талантов выставила соблазнительно поджаристый бок какая-то довольно крупная рыбина. За бутылками с нарзаном и лимонадом стыдливо, будто догадываясь, что не место ей здесь, в женском общежитии, пряталась бутылка водки, немного смелее выступали вперед бутылки с вином.

Сегодня Рене исполнилось двадцать лет.

— Подумать только, девочки, — говорила подружкам Реня, — так много! Целых двадцать!

— Много, — соглашалась девятнадцатилетняя Люба.

— Много, — соглашалась и Валя, которой тоже недавно исполнилось двадцать. Валя сидела на своей кровати, забросив на тумбочку ноги в модных светлых туфлях.

Люба ходила вокруг стола, раскладывая возле тарелок бумажные салфетки и бросая неодобрительные взгляды на Валю. Ей не нравилась Валина поза. «И вообще, эта Валя, — думала Люба, — очень несерьезный человек. Вечно с фокусами и минуты не посидит спокойно. Вот и сейчас: закинула ноги на тумбочку».

— Как ты сидишь и не стыдно тебе? — не выдержала Люба. Она постоянно, как могла, воспитывала Валю.

— А тебе жалко, что я так посижу? — притворно обиделась Валя.

— Некрасиво же так!

— Это я хочу проверить, как сидят американцы, — объяснила Валя. — Но вообще-то неудобно… Спина заболела, — поморщилась она и одним махом сбросила ноги с тумбочки, опустила на пол.

— Вот так, — поучающе сказала Люба. — Лучше по-человечески сядь.

Реня прислушивалась к незлобивой перепалке подруг и в душе улыбалась. Она любила и ту и другую, и Валино неудержимое озорство, ее веселые безобидные шутки, и Любину спокойную деловитость, рассудительность, строгость.

В дверь постучали.

— Почта, телеграмма, — объявила Валя, сидевшая дальше всех, но быстрее всех подоспевшая к двери. — Тебе, Реня!

— От Юры, — вся засветилась Реня.

Пока она расписывалась в книге почтальона, Валя уже развернула телеграмму и стала читать вслух:

— Поздравляю!.. Целую!.. Умираю!

— Давай сюда, — протянула руку к телеграмме Реня.

— А ты потанцуй, — спрятала Валя телеграмму за спину.

— Отдай телеграмму, не дури, — строго проговорила Люба. — Не можешь без своих штучек.

Валя глянула на Любу, вздохнула и отдала Рене бумажку с наклеенными полосками телеграфной ленты. Реня так и впилась глазами в бледно напечатанные строчки.

В дверь снова постучали. Это уже собирались гости. Пришли Женя и Володя. Женя — высокий, светловолосый, в черном костюме и белоснежной рубашке — выглядел таким франтом, что девчата прямо ахнули.

— Женечка, ты, наверно, на дипломатический прием собрался, да заблудился, — смеялась Валя.

И Володя был в новом костюме, сером с синей искринкой, но что бы ни надел Володя, все сидело на нем мешковато. А в новой одежде он чувствовал себя особенно неловко. Володя был рад, что девушки все внимание обратили на Женю и не очень присматриваются к нему, но все равно краснел хотя бы потому, что пришел в гости в девичье общежитие.

Несмело постучал кто-то еще. Это появилась Зоя.

— Молодец, не опоздала, — похвалила ее Реня. Нет, все-таки она не могла понять, откуда у нее такая теплота к этой девушке. Почему ей так приятно ее видеть?

А Зоя сегодня выглядела тоже хорошо. На ней было платье из блестящей синей ткани, короткая юбка которого напоминала цветок колокольчика. Тонкую талию перетягивал широкий белый пояс. На ногах белые, под цвет пояса, туфли на шпильках.

— Познакомься, Зоя, — подвела ее Реня к ребятам. — Это наш электротехник Женя. Тот самый Женя, который ублажает нас музыкой.

— Сегодня целый день ставил грустные пластинки, наверное, давно не получал писем от жены, — вставила Валя.

— А это — Володя. Ты его видишь каждый день, но, наверное, не знаешь, что он у нас руководит туристским кружком. Сейчас он немного освоится и начнет тебя вербовать в туристы.

Пришли еще ребята и девушки. Тоненькая чернявая Катя Белякова и Олег — невысокий, с черными усиками.

— Это наше конструкторское бюро, они придумывают новые модели часов, — представила их Реня Зое.

Хозяйка пригласила всех за стол. Зоя оказалась между именинницей и Женей. Налили рюмки.

— За здоровье именинницы!

— За твое здоровье!

— За твое счастье, Реня! — зашумели веселые голоса.

Немного спустя, когда слегка перекусили, для второго тоста слово попросил Олег. Его знали как записного шутника, и когда он встал, все заулыбались, наперед ожидая смешного. Валя так и стреляла в него глазами, уже готовая захохотать.

— Вот вы тут улыбаетесь, а я хочу говорить о серьезном, — сказал он. — Реня, — он повернулся к хозяйке и слегка ей поклонился, — второй тост, насколько мне известно, полагается поднимать за родителей, которые вырастили именинницу. Но все мы знаем, что родителей у тебя нет, что выросла ты в детдоме. — Олег слегка запнулся, переступил с ноги на ногу. Все давно перестали улыбаться, внимательно и серьезно слушали, что будет дальше. — Но ты выросла очень хорошим человеком. На заводе работаешь, в институте учишься и товарищ замечательный. Так давайте выпьем за тех, кто тебя воспитал. Назови нам из тех людей кого захочешь, и мы выпьем за их здоровье!

Все весело повернулись к Рене, поддерживая тост. А Реня сидела растерянная и не находила слов.

— Наговорил, — пожала она плечами. — Уж такая я хорошая! Да и задачку задал — назвать кого-нибудь из чудесных людей… Их много было… Но если так, — наконец решила она, — давайте выпьем за Анну Владимировну.

Никто не знал Анны Владимировны, но все дружно подняли рюмки за незнакомую женщину.

Зоя впервые услышала, что Реня выросла в детдоме, и теперь с особым интересом и уважением посмотрела на нее. Зое казалось, что человек, который вырос в детском доме, должен быть не таким, как все. Она представляла себе таких людей постоянно печальными, несчастными. А Реня вовсе не такая. Красивая, веселая, она выглядела совершенно счастливым человеком. Наоборот, несчастной на какую-то минуту ощутила себя Зоя. «Как хорошо им всем, — подумала она. — Работать никому из них не трудно и жить в общежитии весело. А я… Имела ли я вообще право приходить сюда?..» Зоя опустила глаза. Это сразу заметил Женя.

— Вам что, скучно? — спросил он. — Ну, я не допущу, чтоб моя соседка да скучала, — заявил он, доливая вина в Зоину рюмку.

Женя пустился болтать с Зоей, шутить, и она постепенно ожила, а потом и вовсе развеселилась.

Скоро отодвинули стол, включили радиолу и стали танцевать. Женя сразу пригласил Зою. Танцевал он превосходно, это стало особенно ясно, когда после него Зою пригласил Володя. Тот поминутно сбивался с такта, наступал на ногу и краснел, как девочка. Дальше Зоя танцевала только с Женей. Он все время стоял рядом, и стоило зазвучать музыке, как тут же брал ее за руку, и ей это очень нравилось, нравилось, что такой красивый, совсем взрослый и даже женатый парень выделил ее среди других.

Несколько раз подходила Реня, спрашивала, хорошо ли ей, весело ли. И Зоя искренне отвечала, что ей хорошо, весело.

Потом снова сели за стол. Снова пили вино, ели виноград, яблоки. Конструкторша Катя прикрыла глаза, откинулась на спинку стула и завела звонким голосом:

Ой, березы да сосны, Партизанские сестры…

Валя выбежала из-за стола, взяла гитару. Песню сразу подхватили. Пели хорошо, слаженно. Валя хорошо аккомпанировала. Было видно, что не в первый раз собираются друзья, не в первый раз поют эту песню. Только Зоя не знала слов и все никак не могла попасть в лад. Немного лучше пошло у нее, когда запели «Подмосковные вечера». Зоя смотрела на Олега, который сидел напротив и дирижировал хором. Он то поднимал ладони кверху, показывая, где взять выше, то опускал их вниз, веля петь потише. Когда Зоя фальшивила, он грозил ей пальцем.

Вдруг Зоя почувствовала, что на плечи ей легла рука. Рука была Женина, она сразу догадалась, хотя не поворачивалась и не видела его. Стол и все, кто сидел за ним, на мгновение куда-то уплыли. Потом все снова вернулось на место. Словно откуда-то издалека возвращалась и песня. А Женина рука лежала на ее плечах — тяжелая, теплая, приятная. «Не видит ли кто-нибудь? Надо сбросить его руку, нехорошо так», — подумала Зоя и слегка повела плечом. Но Женя не убрал руку, наоборот, кажется, еще сильнее прижал ее к плечу. И Зоя больше не сопротивлялась. Только запела громче, словно голосом своим хотела отвлечь внимание от Жениной руки, показать, что ничего особенного с нею не происходит.

«Но ведь он женат», — на какой-то миг спутала слова песни тревожная мысль. Но слово «женат» совсем не подходило Жене — такому молодому, красивому и хорошему, и Зоя перестала об этом думать. Ей хорошо — и пусть. Она не собирается отбивать его у жены.

Хотя час был поздний, Антонина Ивановна не спала. Она отперла Зое дверь, спросила, не хочет ли дочка есть.

— Что ты, мамочка, я же в гостях была, — засмеялась та.

Лежа в своей мягкой, теплой постели, Зоя вспоминала сегодняшний вечер. В ушах еще звучала музыка, звенели песни. Она так и видела перед собою веселые лица Вали, Любы, Рени, Володи. Но чаще всех вставали перед нею глаза Жени, которые с таким вниманием следили за нею весь вечер. Женя провожал ее домой. Они шли по притихшему ночному проспекту. Изредка их обгоняли полупустые троллейбусы, временами мелькал зеленый огонек такси. Но скоро они свернули с проспекта, пошли малоосвещенной и, казалось, совсем уже уснувшей улицей.

— Вы такая красивая, Зоенька, — говорил Женя, склонясь к ней и стараясь заглянуть в глаза. — Я сегодня как увидел вас, так прямо испугался, как бы не влюбиться…

Женины слова сладко волновали.

— Я намного старше вас, мне уже двадцать пять, и, поверьте, знаю, что такое случается не часто. Я уже очень давно не чувствовал того, что чувствую сейчас, — и он взял Зоину руку. Зоя осторожно высвободила пальцы.

— Но ведь у вас… жена, — сказала она, как-то робко выговаривая слово — «жена».

— Да, есть, я ни от кого этого не скрываю, — сказал Женя глуховатым голосом. Зое показалось, что он чего-то недоговаривает, и она вопросительно взглянула на него. В зеленоватом свете магазинной витрины лицо Жени показалось ей бледным и грустным, ей стало его жаль. — Вот видите, — вздохнул Женя. — Говорите, жена есть. А жена не хочет ехать ко мне, не хочет делить со мною трудностей… Не желает она ехать, пока мне не дадут квартиру. Живет у своих родителей, в Полоцке…

Женя говорил все это таким тоном, что Зое всё больше и больше становилось его жаль.

— Но хватит о печальном, — улыбнулся он. — Мне с вами так хорошо, так радостно, что я позабыл сегодня все свои житейские невзгоды, — и снова он взял Зоину руку. Зоя снова хотела ее отнять, но на этот раз он так крепко сжал ее пальцы, что они так и остались в его руке.

— Мне очень хотелось бы встретиться с вами еще когда-нибудь, — сказал Женя, когда они подошли к Зоиному дому.

— Что вы, разве можно? — несмело отозвалась Зоя.

— О, да вы, оказывается, не Зоечка, а зайчик, трусливый такой зайчишка, — Женя уже держал обе Зоины руки в своих.

Зое понравилось, что он назвал ее школьной кличкой.

— Откуда вы знаете, как меня в школе звали? — засмеялась она.

— Я все знаю, — многозначительно сказал Женя. — И знаю, что нам с вами непременно надо встретиться. Ну неужели вы такая, извините, мещанка, что не захотите со мною встречаться только потому, что я женат? Я ведь предлагаю вам дружбу, а от дружбы отказываться грех. Ну как, согласны?

Зоя молчала. Она не знала, что отвечать. Так славно, так серьезно с нею еще никто никогда не говорил. Зое вспомнился Витя Кудревич, который учился с ней в одном классе и был в нее влюблен. Зоя пользовалась этим и часто просила, чтобы Витя дал ей списать трудную задачку, на которую у самой Зои не хватило терпения. Витя ворчал: «И сама могла бы, если б посидела», — но потом вытаскивал из портфеля тетрадку и клал ей на парту.

Бывало, Витя вечерами приходил к ней, но как придет, как сядет у приемника, так весь вечер и головы не поднимет. «Умеет ли этот парень говорить?» — интересовалась Антонина Ивановна, когда Витя, просидев целый вечер и не вымолвив ни словечка, уходил домой.

Стоя с нею у подъезда, Витя только тем и занимался, что выковыривал носком ботинка камешки из земли. А разве сказал он хоть раз что-нибудь ласковое? Когда оставались вдвоем, подолгу рассказывал о спортивных соревнованиях, называл имена и фамилии каких-то левых и правых защитников, боксеров каких-то, как-будто все это было интересно Зое. А Женя… С ним так необычно, он какой-то таинственный — как герой романа. И от каждого прикосновения его руки сердце замирает.

— Так вы согласны? — снова спросил Женя.

«Ну, и что тут плохого, если я согласилась, — лежа в постели, с кем-то спорила Зоя. — Как будто и в самом деле нельзя дружить с парнем только потому, что он женат? Бедный Женя…» — вздыхала она, вспоминая, какое грустное было у него лицо, когда говорил о жене.

«Интересно, а что сказали бы все, кто был сегодня на вечере, если бы узнали, что они с Женей договорились о встрече? Что сказала бы Реня? Это ведь только подумать, она, оказывается, в детдоме жила… А я ничего и не знала».

— Мама, — вполголоса позвала Зоя Антонину Ивановну, глянув на дверь спальни. — А эта Реня, знаешь, в детдоме воспитывалась… У нее нет ни отца, ни матери…

Но Антонина Ивановна ничего не ответила, наверно, уже спала. Зоя поднялась на кровати — в длинной белой, с тонким кружевом у шеи, ночной рубашке, потянулась к выключателю, надавила на черную кнопку. Сразу исчезла зубчатая тень от люстры, и сама люстра, и стены. Зоя опустила голову на подушку, и как только коснулась ее, словно бы подхватил, закружил ее танец. Еще раз глянули на нее Женины глаза, а потом все — и музыка, и танец, и девчата, и Женя — все смешалось вместе и исчезло. Зоя крепко уснула.

— Посмотри, Реня, хорошо ли так? — Зоя подала Рене пинцетом баланс с волоском.

Реня закончила править свой баланс, вынула его из лявциркуля, положила под прозрачный пластмассовый колпачок и взяла Зоин. Она толкнула пальцем желтое колесико, внимательно через лупу посмотрела, как оно крутится.

— Еще немного бьет, — сказала Реня. Не отрывая глаз от баланса, привычным движением взяла пинцет, поправила в одном месте, в другом, высвободила баланс из лявциркуля и передала пинцетом Зое. — Вот так будет хорошо. Ты не спеши, работай потихоньку, — посоветовала она своей ученице.

Зое было досадно и стыдно. Стыдно, что Реня поправляла работу, на которую она потратила пятнадцать минут. Хорошо Рене говорить: «Не спеши». Если она не будет спешить, придется по полчаса сидеть над каждым балансом. А лента конвейера двигается через каждые две минуты. Когда же она начнет работать самостоятельно? Даже за конвейер для учеников, который двигается через каждые пять минут, ее посадят неизвестно когда. Нет, кажется, ничего из нее не выйдет.

Зоя толкает и толкает баланс, выправленный Реней, и не хочется ей вынимать его и вставлять другой. Как это все, оказывается, долго и нудно. Если бы можно было скоренько выучиться, скоренько сесть и работать самостоятельно — совсем другое дело. А так — нет, где ей набраться терпения? За сто лет не научится она работать так быстро и ловко, как Реня. Но ведь еще недавно ей казалось, что вовек не научится вставлять баланс в лявциркуль, что вовек не выправит ни одного баланса. А вот научилась же. И совсем неожиданно. Еще накануне не могла сладить с балансом — то выпадал из лявциркуля, то так зажимался, что и повернуть невозможно, то ломались цапфы. А назавтра утром взяла пинцет в руки, подхватила баланс, и он словно сам собою вскочил в лявциркуль. В тот день так легко было ей работать, и время быстро проскочило, и спина не болела. Но скоро выяснилось, что это была только одна, первая победа, и Зоя снова приуныла. А сейчас — ни конца не видно, ни краю.

Только что она спешила сделать свою операцию как можно быстрее, а теперь сидит и без всякого смысла толкает желтое колесико, зажатое в лявциркуле, и не жаль ей минут, уходящих впустую.

Сердце начинает точить скука, а за скукой приходит усталость, хотя рабочий день еще только начался. Если скука приходила на уроке, можно было пошептаться с подружкой, переброситься с кем-нибудь запиской или просто тайком почитать интересную книжку. А тут с кем пошепчешься? Все заняты, все работают.

С каким-то полным безразличием вынула она баланс из лявциркуля, вставила другой, неправленый. Долго вертела, примеривала пинцетом, снова вертела. Когда уже показалось, что колесико двигается ровнюсенько и всюду одинаковое расстояние от линеечки, заметила, что в одном месте оно чуточку ближе к черной полоске. Снова брала пинцет, снова правила. Вдруг показалось, что теперь уже она сама все испортила. Сама искривила деталь. А лента конвейера плывет, плывет. Уже несколько раз загорался красный огонек, уже не один баланс выправила и отослала в путь Реня — они поплыли, поехали с лентой конвейера. А у Зои окончательно опустились руки. С тоской поглядывает она на большие электрические часы, висящие в цехе. «Хоть бы уж гимнастика скорее, что ли», — думает она. Но и до гимнастики еще больше, чем полчаса.

— Смотрите, да она, кажется, спит, — услышала Зоя приглушенный шепот Любы. Зоя встрепенулась, показалось, что это про нее. Взглянула на Любу, но та смотрела куда-то в конец конвейера. Реня с Зоей тоже посмотрели туда и поняли, о ком это Люба. Инна Горбач сидела в какой-то неловкой позе. Рот слегка приоткрыт, лицо какое-то неживое, бессмысленное, как и правда бывает у человека, который спит.

— Разбудить Горбач, — сказала Люба Рене таким тоном, каким обычно передают на конвейере какую-то просьбу или приказ. Реня передала то же Вале.

— Разбудить Горбач, — передала дальше Валя.

Но Инна, оказывается, не спала. Она услышала Валины слова и, не поворачивая головы, скосила на Валю светлые, немного навыкате глаза.

— А мы думали, ты спишь, — засмеялась Валя.

— Это она работает так — как сонная муха, — сказала Люба. — А потом снова будут часы возвращать на декотаж.

Зоя поглядывала на Инну. Позу та переменила, но лицо у нее оставалось таким же сонным и безразличным. Оно не ожило даже тогда, когда по радио зазвучал спортивный марш.

Скоро все уже стояли возле своих конвейеров. Прибежал физкультурник — низенький и полный Сергей Петрович. Просто удивительно, чтобы физкультурник, спортсмен был таким толстым. Тем не менее упражнения он выполнял очень ловко.

Зое стало веселее. Она стояла между Реней и Валей, повторяла все за Сергеем Петровичем и поглядывала на стоявшую перед нею Инну. Реня и Валя тоже поглядывали на нее, подмигивали друг дружке и улыбались. В самом деле смешно выглядела неповоротливая Инна. Звучит команда руки кверху, все давно подняли, а у Инны пальцы еще дотрагиваются до носков туфель. Команда руки опустить, а она еще только поднимает. А начали бег на месте, никак не могла попасть в ногу.

Десять минут смеха, и снова за работу. Какое-то время после зарядки Зое работается веселее, а потом снова начинает поглядывать на часы: ждет обеда. А после обеда ждет конца рабочего дня. Зато вечером — знакомая остановка автобуса у рекламного щита, здесь будет ждать ее Женя, у него уже есть билеты в кино.

Поначалу Зое было не по себе, что она ходит на свидания с женатым парнем, а потом как-то перестала об этом думать. С каждым днем Женя становился ей все ближе, ей нравилось слушать от него, какая она красивая, что ему так нужна ее дружба. При этом Женя всегда вздыхал, и ей казалось, что он чего-то недоговаривает.

Зое хотелось думать, что он чего-то недоговаривает о своей жене. «Наверно, она у него некрасивая, злая женщина, — думала Зоя. — Наверно, она не любит Женю, не хочет ехать к нему, не понимает, как ему тоскливо одному».

Зоя воображала себе, как они будут с Женей сидеть в зале кино, как он будет все время держать ее руку в своей, а потом провожать домой и говорить ласковые слова. От таких мыслей время шло быстрее, и Зоя с радостью в них погружалась.

В конце рабочего дня захрипел репродуктор, словно прочищая голос.

— Пускай бы мою любимую поставил, — вздохнула Валя.

Но по радио послышалась не музыка, секретарь комсомольского бюро Степан Шугалов передавал объявление.

— Внимание, внимание, — говорил Степан, — сегодня после работы объявляется субботник по посадке деревьев на территории завода. На субботник выходит первый сборочный цех. Собираться около первого корпуса.

Степан повторил объявление еще раз, потом зазвучала музыка. Загорелась красная лампочка конвейера и лента двинулась, поднося новые комплекты к рукам работниц. Лента плыла медленно, словно под музыку вальса, которая звучала из репродуктора. Потом лента остановилась, но Зое казалось, что она все еще плывет.

«Субботник… а как же кино… У Жени сегодня выходной, он будет ждать меня…»

— А знаешь, Реня, во дворе часового завода нельзя сажать тополя, — слышит Зоя Валин голос.

— Знаю, — отвечает Реня. — Когда тополя зацветают, летит пух. Нельзя, чтобы он попадал в цеха завода, потому и не сажают.

Зоя слышит голоса подруг, но не очень соображает, о чем они.

«Что же делать, может, не пойти на свидание… или не идти на субботник?» — вертится у нее в голове.

Она чувствует, как взмокают у нее ладони. Это от волнения. А влажными руками, она знает, нельзя работать с деталями.

«А, мои детали все равно не идут в дело, — безразлично думает она. — Так какая разница, влажные или не влажные руки…»

— Послушай, Реня, а не пересадить ли нам твою ученицу на другую операцию? — спросил Игорь Борисович.

Он стоял за спиною у Зои. Наверно, давно уже подошел и наблюдал за ее работой. Зоя робела перед начальником цеха. Боялась взгляда его строгих глаз, постоянно нахмуренных бровей. Стоило ей увидеть, что начальник цеха направляется к их конвейеру, сердце начинало стучать чаще. Сейчас же, услышав слова Игоря Борисовича, она совсем отложила лявциркуль.

— А почему, Игорь Борисович? — опустила руку с пинцетом Реня.

— Ну, операция сложная, и, я вижу, не очень у нее получается. Может, лучше ей что-нибудь попроще?

— Ой, Игорь Борисович, жаль бросать, когда уже столько сделано. Ей теперь главное скорость набрать. Да вы ведь и сами говорили, что на нашу операцию людей не хватает… Ничего, научится.

Игорь Борисович постоял, подумал, постукивая по широкой ладони лявциркулем, который всегда носил с собою в кармане халата.

— Ну, смотри, — решил он наконец, — на твою ответственность эта барышня.

— Ха-ха… барышня! — засмеялась Валя. — А она у нас, и правда, немножко барышня. Скажи, почему ты вчера на субботнике не была? — стрельнула она глазами в Зою.

Нет, сейчас Зоя не ждала этого вопроса. Она ждала его весь день и стала уже радоваться, что не спрашивают, что не придется ни лгать, ни оправдываться. Думала, что после слов Игоря Борисовича подруги станут успокаивать ее, сочувствовать, может, даже скажут, что вот, мол, какой злой и несправедливый этот Игорь Борисович, нет у него «индивидуального подхода».

— Молчишь. Думаешь, не знаю почему, — лукаво сощурилась Валя. Она наклонилась к Любе и тихонько, чтобы, кроме Любы и Рени, не услышал никто, прошептала: — Она в кино была… Да не одна, а с нашим Женечкой… А я должна тебя предупредить, — неожиданно становясь серьезной и глядя Зое прямо в глаза, сказала Валя, — что с Женькой тебе нечего в кино ходить и вообще встречаться. Поняла?

Валя снова принялась за работу.

— Ой, смотри, Зойка, — строго глянула и Люба, — приедет Женина жена, мало чего останется от твоей прически.

— А что… что тут такого, — заикнулась Зоя. — Что тут такого, если в кино сходили.

— Если все идут на субботник, нечего в кино идти, — отрезала Люба.

Все замолчали, занятые работой. Зое очень хотелось, чтобы что-то сказала и Реня. Ей очень важно было знать, что думает о ней Реня. Она все время ждала, что Реня вступится за нее. Заступилась же она перед Игорем Борисовичем. Но Реня молчала. Зоя подняла на нее взгляд, чтобы хоть по глазам понять, что о ней думает, но Реня сидела, низко склонившись над работой, только две небольшие морщинки сбежались у нее на переносице. Теперь Зоя не могла припомнить — всегда у Рени за работой эти морщинки или только сейчас…

— После работы собрание бригады, — пришло по конвейеру. — После работы собрание бригады, — передали дальше.

— Накачка будет, — шепнула Валя.

— Тебе больше всех, потому что болтаешь за конвейером много, — отрезала Реня.

— А что, — пожала плечами Валя, — я со своим справляюсь. Могу еще кому-нибудь помогать.

Собрания бригады обычно проходили здесь же, около конвейера, и теперь все поплотнее сдвигали стулья, чтобы сидеть всей группой, вместе. В центре группы стояла мастер бригады Ольга Николаевна, женщина лет сорока, полноватая, с мягким добродушным лицом. В красивых белых пальцах с розовым маникюром она вертела платину, дожидаясь, пока рассядутся девушки.

Пришел Игорь Борисович. Он остановился немного в сторонке, держа руки в карманах и ожидая начала. Люба поднялась со своего места и пригласила его сесть. Он поблагодарил и сел, а Люба примостилась на одном стуле с Реней, обняв ее и прижавшись плотнее, чтобы удобнее было сидеть.

— Говорить сегодня будем о качестве нашей работы, — начала Ольга Николаевна. — В последнее время контроль стал возвращать больше часов — и на декотаж и с контрольно-испытательной станции. А проверка показала, что виноваты здесь не детали, на которые вы часто ссылаетесь, а сборка. Основной брак идет по ангренажу и по стрелкам.

Девушки сидели притихшие, с опущенными головами.

— Все вы не первый день здесь работаете и не вам объяснять, — продолжала Ольга Николаевна, — что именно на сборке, как ни на каком другом участке, вся работа зависит от слаженности коллектива. Труд одного человека вливается в труд всех остальных. И если хотя бы один работает плохо, плохой будет работа всего конвейера. И как бы хорошо ни работала одна из вас, если остальные будут работать неаккуратно, весь ее труд пойдет насмарку. Так неужели же не стыдно тебе, Рая, — повернулась она к белокурой девушке, — подводить своих подруг? А ведь раньше ангренаж у нас был в порядке. Небрежность я за тобою заметила в первый раз, пускай он будет и последний… Еще часто у нас идут грязные часы, — Ольга Николаевна обращалась теперь не к одной Рае, а ко всем. — Значит, недостаточно еще мы боремся за чистоту. А грязь в нашем деле — главный враг.

Ольга Николаевна стала говорить о необходимости внимательно и с душой относиться к работе на своем участке. Она называла имена и фамилии девушек, за которыми замечала неаккуратность, и строго, но как-то доброжелательно, по-матерински их распекала.

— И еще один вопрос, — Ольга Николаевна вынула руки из карманов халата, переплела красивые белые пальцы. — Это по поводу Горбач. Я потому пригласила и вас, Игорь Борисович, что сама уже в тупик зашла.

Девушки и до этого слушали внимательно, но как только Ольга Николаевна заговорила о Горбач, тишина стала напряженной.

— Так что же тут думать, — прозвучал в этой тишине строгий голос Игоря Борисовича. — Надо принимать административные меры.

— Думала уже и об этом, — махнула рукой Ольга Николаевна. — Мы-то без нее обойдемся. Но куда она от нас пойдет? Она ведь живой человек… Где-то ж ей надо работать. Что же, сбыть ее куда попало, да еще с хорошей характеристикой, чтоб поскорее взяли… И такое бывает. На тебе, боже, что мне негоже… Не поблагодарят нас те, куда она от нас попадет. — Ольга Николаевна остановилась, взглянула на Инну. А та смотрела куда-то в окно, словно до того привыкла к подобным проработкам, что принимает их как совсем обыкновенное. — Ума не приложу, как из нее человека сделать, — пожала плечами Ольга Николаевна. — И если бы уж совсем не умела работать. Так нет же. Если захочет, работает нормально, а потом опять как что-то в ней перевернется. Сидит за конвейером, будто сонная, работа из рук валится. И какие меры принимать — не знаю. Переставить на другую операцию? Так переставляли. На стрелках она сидит после ангренажа… Когда мы обнаруживаем среди нас вора, бандита, хулигана, — то есть, я хочу сказать, не среди нас, среди нас, слава богу, таких нет, а вообще — есть же еще и такие, — так не очень ломаем голову, как с ними быть. На вора, на хулигана существует закон, который привлекает его к ответственности. Таких людей временно изолируют от общества, воспитывают их в иных условиях. А что делать с лодырем, лежебокой? Выбросить из коллектива? Так он зашьется в другой и там будет ни богу свечка ни черту, как говорят, кочерга. Бойтесь, девочки, этого порока — лентяйства, — горячо продолжала Ольга Николаевна. — Лентяй — самый худший инвалид, и пенсии ему не дают, инвалиду этому. Одна ему пенсия — неуважение людей, которые сами работают честно и старательно.

Ольга Николаевна помолчала, будто думая, что еще сказать девушкам.

— Скоро многие операции на конвейере заменят автоматы — будут делать и правку волоска, и правку баланса, и многое другое, вы будете только следить за автоматами. А пока заводу нужны ваши нежные девичьи руки, зоркие молодые глаза… Одним словом, надо стараться, девочки, — заключила Ольга Николаевна.

Поднялся со стула Игорь Борисович. Постоял с минуту, обводя взглядом работниц. Брови его нахмурились больше обычного.

— Очень уж мягко беседовали вы здесь со своей бригадой, — сказал начальник цеха и сделал паузу, словно давая девушкам возможность хорошенько подготовиться к строгости и требовательности, которые предъявит он. — Процент брака, берущий начало здесь, в вашей бригаде, требует не бесед по душам, а конкретных мер, действий. Либеральничаете вы, Ольга Николаевна. Пораспускали своих работниц. Уже и по ангренажу брак идет, видят, что с плохими работницами нянчатся, и сами начинают подлениваться. Вы себе как хотите, а я ставлю перед дирекцией вопрос об увольнении Горбач. Хватит. Не маленькая, не ребенок, я к ней в няньки не нанимался.

Тут он добрался и до других, пошел распекать. Вроде бы примеры приводил те же, что и Ольга Николаевна, но в устах начальника цеха они казались девушкам намного мрачнее.

— И с дисциплиной у вас никуда не годится. Разговорчики за конвейером не стихают весь день. Баранова вечно сидит как на иголках.

Услышав свою фамилию, Валя вскинула на Игоря Борисовича взгляд, словно не понимая, в чем ее обвиняют.

— Почему, например, ваша ученица — как ее фамилия, ну, та, что с Воложиной работает, — Игорь Борисович поискал глазами Зою.

— Булат, — подсказал кто-то.

— Правильно, Булат. Почему она вчера не была на субботнике? Не успела на завод прийти, а уже образцы дисциплины показывает. И вообще эта ученица пока мне не нравится. Работа у нее в руках не горит и не гаснет. Она больше на собственные часы посматривает, чем на инструмент. А Реня от вас, Ольга Николаевна, учится либеральничать. Хотел Булат на другую операцию поставить, говорит — не надо. Я ее научу. Я, конечно, мог и не спрашивать у Воложиной разрешения, переставить и все, пока что еще я — начальник цеха. Но подожду, посмотрю, что дальше с этой Булат будет. Чтоб не получилась только еще одна Горбач.

Зоя чувствовала, что все девушки смотрят на нее, и не знала, куда деваться от стыда. Ее сравнивали с Инной Горбач, с той Инной, над которой в душе сама Зоя смеялась. Неужели и она такая? Неужели и ей придется привыкать к тому вечному стыду, к которому, наверно, привыкла Инна? Но только Зоя не хочет привыкать, не станет. Она и без этой работы может обойтись. Слепни здесь целый день, сиди до боли в спине и тебя же еще ругают!

Зоя вспомнила, как радовалась она когда-то, что будет работать на часовом заводе, будет взрослым, самостоятельным человеком, сама зарабатывать деньги. Так вот, оказывается, какая она, эта работа, вот как зарабатывают деньги. Здесь, оказывается, больше неприятностей, чем радостей. И Зоины глаза становятся похожими на два переполненных озерца. Она прячет их, чтоб не увидели девушки, чтоб не увидел Игорь Борисович.

Назавтра Зоя не явилась на свое место за конвейером.

— Может, заболела? — забеспокоилась Реня.

— Надо будет навестить барышню, — сказала Валя.

А Зоя в это время сидела в приемной директора с заявлением, написанным на листке из тетради в клеточку. Она то складывала листок, то снова разворачивала, дожидаясь, пока освободится директор. Дверь в его кабинет то открывалась, то закрывалась, и Зоя ждала, пока кончатся эти визиты.

Вчера после собрания она пришла домой мрачнее тучи. Разделась и тут же легла на диван лицом к стене. Антонина Ивановна всполошилась.

— Что с тобой, доченька? Что случилось?

Зоя расплакалась.

Мать гладила ее плечи, волосы, утешала, как маленькую.

— Ну что такое, расскажи, — чуть не плакала и Антонина Ивановна.

Размазывая слезы ладонями, Зоя стала рассказывать, какой зверь у них начальник цеха, как придирается к ней, как хотел перевести на другую операцию, обозвал барышней, а сегодня на собрании при всех набросился на нее, сказал, что ничего из нее не получится.

— И что это за начальник такой! — возмущалась Антонина Ивановна. — Как это он может так говорить о человеке? В газету бы про него написать.

— Очень он испугается твоей газеты, он же уверен, что прав.

Антонина Ивановна задумалась, вздохнула.

— Так бросай ты эту работу, доченька. Нечего тебе из-за нее здоровье губить, — твердо сказала она.

Зоя уже только всхлипывала. С какой радостью она ухватилась бы за материнские слова, пусть бы еще раз повторила! И Антонина Ивановна словно услышала ее мысли.

— Я давно говорила, чтобы ты бросала этот завод. Тогда не послушалась, а теперь вот плачешь.

— Я бы послушалась, но папа был против, — направляясь к умывальнику, сказала Зоя.

— Ну, уж теперь я сама буду с ним говорить, — успокоила ее мать.

Зоя умылась, причесалась. Антонина Ивановна расставила перед нею тарелки.

— А папа где? — спросила Зоя.

— Пошел в библиотеку, скоро вернется, — ответила Антонина Ивановна. — А ты завтра же отнеси заявление. Другую работу найдем. Не хочу я больше твоих слез видеть!

«Конечно, самое лучшее — бросить завод, — думала Зоя. — Нечего зря тратить время. Если б она знала, что будет так трудно, ушла бы еще раньше, еще когда первый раз об этом говорила с матерью. Но тогда еще надеялась, что научится работать, привыкнет к конвейеру. Почему другие там сидят, это их дело, это ее не касается. И хоть бы у нее что-нибудь получалось! А то вертит, вертит эти балансы, а они и не думают слушаться. И еще Игорь Борисович. Если уж привязался, так не отвяжется, не оставит ее в покое. И ясное дело: если начальнику не понравилась, не будет удачи».

И все-таки полной уверенности у Зои не было. Если бы не девчата: Валя, Люба и особенно Реня. Возникало чувство, будто она им что-то плохое делает, как-то их оскорбляет, бросая работу.

«А что я им и что они мне? — сама перед собою оправдывалась Зоя. — Каждый ищет, где ему лучше. Если они настоящие подруги, пускай порадуются за меня, когда я найду работу по душе».

— Посоветуюсь с Женей, — вздохнула она и глянула на часы.

Стрелки показывали семь, а свидание с Женей было назначено на восемь.

«Еще целый час», — с грустью подумала Зоя и, чтобы хоть чем-то занять себя, взяла с полки свой альбом. Вспомнила, что Женя подарил ей фотокарточку. Вынула ее из сумочки. Сначала хотела поместить в конце альбома, потом передумала и открыла первую страницу. Здесь были две фотографии — Зоина и Михаила Павловича, еще времен его молодости. Зоя засмотрелась на свою фотографию — она была снята в профиль, со слегка вскинутой головой, с едва приметной улыбкой на губах. «Как артистка», — говорили все, кто видел этот снимок. А Михаил Павлович ни капельки не был похож на того, каким Зоя видела его каждый день. С фотографии на нее смотрел юноша в белой рубахе с распахнутым воротом, с копною вьющихся волос.

Зоя вздохнула, подцепила ноготком фотографию отца, сунула ее вглубь альбома, а на ее место бережно, чтоб не помять уголков, начала вставлять снимок Жени. Фотография была на коричневом фоне, и Женя на ней мало походил на себя. Светлые его волосы и брови казались черными, а губы выглядели, как накрашенные. Но Зое Женя здесь казался очень красивым, она долго смотрела на снимок, и сердце у нее сладко и тревожно замирало.

Когда Зоя оделась и вышла за порог, было уже без десяти восемь. Моросил мелкий дождик. Налетел ветер, и голое, совсем уже облетевшее дерево, стоявшее около дома, грозно замахало черными ветками.

— Бр-р… — вздрогнула Зоя. Какая гадкая пора — осень.

Женя ждал ее у рекламного щита. Без шапки, с поднятым воротником пальто, он стоял, прислонясь спиной к пестрой афише, и потихоньку что-то насвистывал. Заметив Зою, пошел ей навстречу.

— Добрый вечер, Зайчонок, — взял он ее под руку.

Они свернули в темный переулок. Женя почему-то не приглашал больше Зою в кино, и по проспекту они теперь не гуляли.

— Погода скверная, правда? — взглянув на небо, с которого продолжал сыпать мелкий дождь, сказал Женя.

— Я бросаю работу… Не пойду больше на завод, — глядя себе под ноги и не отвечая на вопрос, сказала Зоя.

— Да? Почему?

— Не нравится мне у вас, — не захотела распространяться Зоя.

Женя тихо насвистывал.

— Найду что-нибудь другое… Не один ваш завод на свете, — с тревогой ожидая его ответа, говорила Зоя.

— А между прочим, — сказал он, — это даже хорошо. Хорошо, что ты будешь работать в другом месте… Понимаешь?

Зоя поняла. Женя считает, что так будет лучше для них. На заводе каждый знает, что он женат… Вон как насмехались девчата, когда узнали, что они с Женей были в кино. И увидел же кто-то. Может, и Жене уже говорили что-нибудь такое… Только сейчас Зое хотелось услышать от него иное. Ей хотелось, чтобы Женя стал расспрашивать, почему она уходит, что-нибудь посоветовал, помог разобраться в той путанице мыслей, из которой ей самой нелегко выбраться. Вроде и решилась уходить, а в душе что-то мучит, тревожит. Зое очень хотелось, чтобы все ей говорили, что она поступает правильно. Вот сказала же мама. Пускай бы сейчас и Женя сказал. Он-то сказал, но не то и не так.

Дождь пошел сильнее, Зоя плотнее запахнула на груди пальто.

— Погодка, — снова проворчал Женя и, оглянувшись, не видит ли кто, обнял Зою, прижал к себе.

— Куда мы пойдем? — спросила она, заглядывая ему в глаза.

— Сегодня мы не станем мерзнуть и мокнуть… Знаешь, что у меня есть? — и Женя вынул из кармана ключ. — Один мой приятель уехал в командировку, а мне ключ оставил… Пошли…

— Ой, что ты…

— Почему?.. Ты что, боишься? Вот уж действительно Зайчонок.

— Что ты, Женечка…

— Или лучше на улице мокнуть?.. А там квартира отдельная, никто нас не увидит.

Зоя молчала. Да, ей хотелось побыть с Женей, посидеть в теплой комнате, а не слоняться по задворкам. И вместе с тем какой-то страх охватывал ее.

А Женя уже вел ее, куда — Зоя не знала, но покорно шла за ним…

Свет люстры падал на незнакомые чужие стены, на незнакомую мебель. Женя целовал ее руки, губы, лицо и Зое казалось, что и мебель, и стены исчезают, не существует больше ничего на свете, кроме Жениных горячих губ, кроме нежных его слов.

Она забыла обо всем: о заводе, о подругах. А когда поздно вечером, перед тем как расстаться, снова вспомнила, у нее уже не было сомнений. Да, завод она бросает. Ведь Женя сказал, что так будет лучше…

И вот она сидит с заявлением в приемной директора. У нее над ухом стрекочет на машинке секретарша.

Наконец директор один в своем кабинете. Зоя поднимается, нерешительно направляется к двери.

— Можно войти? — робко спрашивает она, останавливаясь на пороге.

— Пожалуйста…

Директор, вершитель многих судеб, сидит за столом. Зоя так волнуется, что не видит — какой он. Для нее он не человек, а — «директор».

Шагнула к столу, протянула заявление. Но не успел директор пробежать его глазами, как дверь распахнулась и в кабинет стремительно вошел Игорь Борисович.

— Здравствуйте, — сказал директору и глянул на Зою, словно спрашивал: «А тебе тут чего?»

— Я к вам, Иван Иванович, по поводу одной работницы…

— Посидите минутку, — директор показал Зое на кресло у окна, и положив на стол ее заявление, прижал рукой.

— Я о Горбач. На стрелках работает, — говорил тем временем Игорь Борисович, опускаясь в кресло около директорского стола.

— Это у Ольги Николаевны? — спросил директор.

— Да. Так по вине этой работницы в бригаде вечный брак. Вчера было собрание. Выяснилось, что Ольга Николаевна и сама не знает, что с этой Горбач делать. А я считаю, что хватит с ней цацкаться, надо увольнять. С тем и пришел к вам.

Иван Иванович слушал, постукивая пальцами по Зоиному заявлению.

— А она у вас что — не освоила операции? Откуда брак? — спросил спокойно.

— А леший ее знает… Операцию она, скорее всего, знает, потому что иногда работает по-людски, а потом опять неизвестно, что с ней творится, опять брак пошел.

— А что говорит Ольга Николаевна?

— Ольга Николаевна, Ольга Николаевна, — в сердцах сказал начальник цеха. — Не знаете вы Ольги Николаевны? Либеральничает, увольнять не хочет. «Жалко, говорит, как дочку», — передразнил он мастера.

— Вы мне так про Ольгу Николаевну не говорите, — возразил директор. — Она очень хороший и работник, и человек. Мы с нею здесь все начинали, — директор обвел рукою вокруг себя.

Он встал из-за стола и Зоя удивилась, какой он худой и высокий, подошел к макету завода, стоявшему в дальнем углу. На макете завод выглядел таким, каким он будет в конце пятилетки, и напоминал небольшой городок. Возвышались корпуса и строения, которых пока не существовало, ряды деревьев показывали, где пролягут улицы, зеленели скверы и спортивные площадки, территорию завода украшали два фонтана. (Пройдет время, и Зоя увидит этот макет осуществленным: будут и новые корпуса, и зеленые аллеи между корпусами, и фонтаны, орошающие воздух водяной пылью, купающие в своих брызгах разноцветную радугу.)

Директор какое-то время будто любовался макетом, потом снова повернулся к Игорю Борисовичу.

— Вот это все, — он показал на макет, — мы начинали с Ольгой Николаевной. Мы с ней пришли сюда, когда здесь еще ничего не было. Один пустырь. Мы с ней, и она и я, вагоны с оборудованием разгружали, ящики с инструментом, со станками на себе таскали.

Он отошел от макета, остановился перед Игорем Борисовичем.

— Это я вам не хвастовства ради рассказываю — вот, мол, какие мы хорошие, а для того, чтобы вы, новый здесь человек, знали, с чего мы начинали и чего уже успели достичь. Опять же, кадры, — директор неожиданно улыбнулся и снова стал шагать по кабинету. — Наши рабочие — сплошная молодежь, а как работают! Каких специалистов мы из них воспитали! А что было раньше? Да знаете ли вы, что я здесь, как в школе, родительские собрания проводил? Надо было воспитывать людей, учить их делу, а люди эти почти дети. Вот и приходилось вызывать отцов и матерей, чтоб общими силами… С того времени и повелось, что кадрами я сам занимаюсь. — Директор говорил спокойно, остывал и начальник цеха.

— Вот что я вам хочу сказать, Игорь Борисович… Выпуская определенную продукцию, мы отвечаем перед государством за свой план. Брак нам тоже никто не простит, и бороться с ним мы обязаны всеми силами. Но дело в том, что мы отвечаем не только за часы, которые делаем. Мы отвечаем и за людей, которые приходят к нам. И на нас с вами, Игорь Борисович, лежит особая ответственность. У нас работает одна молодежь, и мы просто обязаны быть педагогами… Ведь вы и сами понимаете, что если к зрелому, немолодому человеку подход может быть иной, то к этим юношам и девушкам, — тут директор кивнул на Зою, которая сидела, опустив голову, — мы должны относиться, как к воску, из которого можем вылепить, что пожелаем. А мы желаем сделать из них настоящих, честных людей. Тут только раз не догляди, проморгай и можно все испортить.

Директор вынул из пачки сигарету, зажег спичку, прикурил.

— Так ли безнадежна эта Горбач? — спросил он. — Все ли вы о ней знаете? Если Ольга Николаевна увольнять не хочет, повременим. Это ведь, знаете, проще нет ничего: выставить человека за порог. Станет ли он от этого лучше…

Игорь Борисович пожал плечами, развел руками, словно говоря: как хотите, вы — директор, вам видней.

— Только имейте в виду, план я с вас потребую и брак должен быть ликвидирован, — сказал директор тоном, который давал понять, что разговор окончен.

Пробормотав: «Я понял», начальник цеха пошел к двери.

— А эту вашу Горбач, будьте добры, пришлите в обед ко мне, — сказал Иван Иванович, когда Игорь Борисович был уже у самой двери.

Как только он вышел, директор положил в пепельницу сигарету, взял в руки Зоино заявление.

— «Прошу уволить с работы», — начал он вслух. Прочитал, положил перед собою, внимательно оглядел Зою. Та встала перед ним, как перед учителем.

Разговор директора с Игорем Борисовичем, который она только что слышала, произвел на нее очень сильное впечатление. В каком-то совсем новом свете увидела она и завод, и Ольгу Николаевну, и директора. В каком-то ином свете увидела и себя… Но если и Ольга Николаевна, и директор непомерно выросли в ее глазах, то сама себе она показалась совсем букашкой. Ей даже стыдно стало, что она вот тут торчит перед директором, без толку отнимая его дорогое время. Вместо того чтобы работать, она тут путается под ногами с заявлением. Но отступать было поздно.

— Так почему же вы решили уволиться? — услышала она.

И сказала первое, что пришло в голову, и что, казалось, могло выглядеть правдоподобно.

— Я увольняюсь потому, что мы переезжаем отсюда. Едем в другой город…

— Вот как, — директор снова взял из пепельницы сигарету. Она уже успела погаснуть, и он снова зажег спичку. — Что ж, жаль… — И, вынув из стакана для карандашей красный, написал на углу Зоиного заявления: «Уволить».

Когда и назавтра Зоя не явилась в цех, Реня решила ее навестить и после работы направилась к своей ученице.

Дверь открыла Антонина Ивановна. С Реней она была знакома, та уже однажды заходила к ним.

— Ренечка, — обрадовалась она. — Как хорошо, что ты пришла!

Антонина Ивановна смотрела на Реню добрыми глазами, и все лицо ее было доброе, и Реня, отзывчивая на всякую доброту, была ей за это благодарна.

— Что вы, что вы, — сконфузилась она, когда Антонина Ивановна попыталась помочь ей раздеться. — Да не берите вы пальто, оно совсем мокрое…

— Третий день дождь сыплет, — вешая пальто гостьи, говорила Антонина Ивановна. — Да ничего не поделаешь, глубокая осень. Хорошо еще, что октябрь стоял теплый.

Вытирая носовым платком мокрые руки, Реня вошла в комнату. Михаил Павлович сидел за столом и что-то писал. Глянув на Реню поверх очков, он улыбнулся.

— А где Зоя? — спросила Реня.

— Сию минуту, Ренечка, придет, к портнихе выбежала, тут рядом, ты посиди, — попросила Антонина Ивановна.

— К портнихе? — удивилась Реня. Она была уверена, что Зоя заболела. — Так разве она здорова?

— Слава богу, здорова, а что? — испугалась Антонина Ивановна.

— Почему же она не ходит на работу?

Антонина Ивановна присела, сложила руки на коленях.

— А разве она вам ничего не сказала? — удивленно спросила она и вдруг запнулась, словно не зная, говорить или не говорить того, чего дочка сама не сказала подруге.

— Я ничего не знаю, — пожала плечами Реня. — А что случилось? — не дождавшись ответа от Антонины Ивановны, повернулась она к Михаилу Павловичу.

Михаил Павлович снял очки, собрал исписанные листки, сложил их в зеленую папку.

— Я и сам, Ренечка, только сегодня обо всем узнал, — сказал он. — Оказывается, бросила работу Зоя, уволилась. Трудно, видите ли, ей там, — последние слова он сказал довольно ехидно.

— А и трудно, Мишенька, не будь трудно, не бросила бы, — повернулась к мужу Антонина Ивановна. Мягкая и ласковая еще минуту назад, она напряглась, взъерошилась, словно квочка, заметившая, что кто-то покушается на ее цыпленка.

Михаил Павлович как и не слышал слов жены.

— Вот, — поднял он зеленую папку, — воспоминания пишу. Обрадовался, что на пенсию вышел… полковник. А мне, видно, не воспоминаниями надо заниматься, а сегодняшним днем, — и он бросил папку обратно на стол. — В собственном доме порядка не наведу.

— Как же так… Никому ничего не сказала, не посоветовалась… Мы все были уверены, что она болеет, — говорила Реня. Удивление и обида звучали в ее голосе.

— Понимаете, — Михаил Павлович встал из-за стола и, волнуясь, заходил по комнате, — за всю жизнь пальцем не тронул, а тут, поверите, захотелось снять ремешок.

— Ах, Мишенька, — всплеснула руками Антонина Ивановна, — ну разве можно даже говорить такое… Вот она и чувствует, что ты сердишься, потому и бегает где-то, дома сидеть не хочет.

— Как же так, — все повторяла Реня. — Она ведь уже стала осваивать операцию… Еще немного, и работала бы самостоятельно…

— А она говорит, не получалось у нее, — возразила Антонина Ивановна. — А в то, что трудно ей, как не поверить? В щепку исхудала за эти два месяца. А тут еще начальник на нее взъелся, ругал на собрании.

— Вот дурочка, — закипятилась Реня. — Ругал… А кого он не ругал?.. Характер у него такой. А что трудно, так всем поначалу трудно. Просто она у вас не приучена к работе.

— Вот, вот, — выставил палец Михаил Павлович. — А что я говорю? Распустила, разбаловала девчонку, — бросил он жене.

— Знаю, знаю, одна я во всем виновата, слышала уже не раз… — уголки губ у Антонины Ивановны задрожали. — Одного ребенка потеряла, другого разбаловала…

— Не надо, не надо, — заволновалась Реня. Она догадалась, о чем напомнила Антонина Ивановна. Зоя рассказывала ей о беде, постигшей их семью в первые дни войны. Теперь Реня испугалась, как бы разговор не перешел на то, что слишком тяжело для Зоиных родителей, и поспешила перевести его снова на Зою.

— Просто даже и не знаю, что ей теперь посоветовать. Одно скажу, большую глупость она сделала, надо бы это как-то поправить, но как?

— Поговорите с ней вы, Реня, — глядя куда-то в сторону, попросил Михаил Павлович. — Видно, такое сейчас время, что друзей слушают больше, чем родителей.

Ему, похоже, было неловко, что жена при чужом человеке завела разговор, на который они и наедине друг с другом не всегда отваживались. Смущало его и то, что он, недавний командир, полковник, не в состоянии справиться с собственной дочерью.

Антонина Ивановна глубоко вздохнула и вытерла глаза ладонью. Она, кажется, тоже была смущена и теперь уже не знала, что делать: до конца держать сторону дочери или соглашаться с мужем.

— С Зоей я непременно поговорю. Как же так, — горячилась Реня. Ей обидно было и за Михаила Павловича, и за Антонину Ивановну, и за себя.

— Так ты посиди, Ренечка, подожди, — снова попросила Антонина Ивановна. Недавно живая и быстрая, она вдруг словно обвяла и сейчас, грузно ступая, ушла в кухню.

Михаил Павлович стоял у окна, заложив руки за спину, смотрел в черные стекла, залитые дождем.

Реня сидела, облокотившись на цветастую бархатную скатерть. На глаза ей попался толстый красный альбом, лежавший на книжной полке. Она поднялась, взяла его. Отвернула первую страницу и сразу увидела два знакомых лица. На одной фотографии была Зоя в довольно эффектной позе, с другой, как показалось Рене, нагловато смотрел Женя. Не думая, насколько это прилично, Реня быстро вытащила и перевернула Женину фотографию: «Любимому Зайчонку от злого Волка» — красивым почерком было написано в уголке. Под этим трогательным посвящением стояла недавняя дата. «Так вот как далеко зашло у них… «Любимому Зайчонку»… О чем они думают, и она, и он… Нет, видно и об этом надо будет с ней поговорить. Вот тебе и малышка, бедняжка, — окончательно разозлилась Реня. — Я ее ребенком считаю, нянчусь с ней, помогать собралась, а она с женатым парнем любовь закрутила!»

Чем больше Реня об этом думала, тем сильнее разбирала ее злость. На минуту она даже засомневалась: а стоит ли дожидаться Зою? Может, та еще и ее поучит, как жить на свете… Но тут же снова вернулись и жалость к девчонке, и страх за нее. «Нет, так не пойдет… Схвачу ее за плечи и буду трясти, пока она не проснется, не увидит, куда идет и чем все это может кончиться».

Реня вставила фотографию на место. Стала листать альбом дальше. Каких только Зой здесь не было! Зоя летом, Зоя зимой, Зоя в городе и за городом. В купальнике, в пальто, в платье, в свитере. С мамой и с папой, одна и с подружками. Вся небольшая Зоина биография лежала тут как на ладони, и жизнь ее представала перед Реней сплошным праздником.

Попадались и другие снимки. На одном из них Реня узнала Зоину маму и поразилась, как годы могут изменить человека. С трудом верилось, что красивая девушка с лучистыми глазами и пышными волосами — та самая женщина, которая только что сидела перед Реней и вытирала ладонью покрасневшие, с набрякшими веками глаза.

Один снимок лежал изображением вниз, не вставленный в гнездышко. Реня перевернула его и отшатнулась.

Юра… Снова склонилась над фотографией, впилась в нее глазами. Нет, это был не Юра. Но как похож… Те же глаза, те же черты лица, те же вьющиеся волосы над высоким лбом. Кто это? Да ведь это Михаил Павлович… Молодой… Боже мой, и бывает же такое…

С чайником в руке вошла Антонина Ивановна.

— Вот и чай готов, а Зои еще нет… Альбом рассматриваешь? Видала, какой был Михаил Павлович? Это в год нашей женитьбы…

Реня смотрела на фотографию и никак не могла успокоиться.

«Надо же! Так похож на Юру», — думала она. В тот день, когда Юра провожал ее из Калиновки в Минск, он был в такой же белой рубашке и так же расстегнут был у него ворот…

Хлопнула дверь в прихожей, застучали каблучки. Вернулась Зоя. Реня закрыла альбом. Внутри у нее все дрожало, но она постаралась взять себя в руки. Предстоял неприятный разговор. И как начать его, с чего?..

Увидев подругу, Зоя растерялась.

— Давно пришла?

— Да уже… порядком.

— А я к портнихе бегала, — Зоя старалась говорить спокойно, даже безразлично. Лицо у нее было розовое от холода, на волосах росинки дождя. Она ходила по комнате, не зная, к чему приложить руки, куда девать смущение, неловкость. Антонина Ивановна стояла в дверях, разглаживая ладонями клеенчатый фартук, ждала, вероятно, что скажет Реня. Но Рене как раз не хотелось, чтобы Антонина Ивановна слышала их разговор. Сейчас ей надо было остаться с Зоей вдвоем. И Антонина Ивановна поняла Реню, сама ушла и увела Михаила Павловича, оставив девушек одних.

Дождь моросил и моросил, казалось, все набрякло от него, нудного, бесконечного. Набрякли дома, деревья, раскисла земля. На асфальте стояли громадные лужи, в них отражался свет уличных фонарей, автомобильных фар.

Реня ждала троллейбуса. Вот он подплыл, разбрасывая брызги из-под колес. Вскочила в него, села у окна, откинулась на спинку сиденья. За стеклами, залитыми дождем, плыла улица, но Реня туда не смотрела, ей вспоминались Зоины глаза — растерянные и колючие, злые. «Как скверно все вышло, — думала Реня. — Я ведь и не собиралась с ней ссориться. А сколько наговорили друг другу неприятного, и надо всем, сказанным и ею, и Зоей, звенело одно: «Не твое дело!»

«А может, в самом деле, не мое? — думала Реня. — У нее есть отец и мать, пусть они отвечают за дочку. Бросила завод — пускай делает что хочет. Посмотрим, где она найдет себе легкую работу. Или она собирается работать там, где вообще ничего не надо делать, только зарплату получать?» Так она и сказала Зое.

— Меньше всего я думаю о деньгах, они мне вообще не нужны, — небрежно бросила Зоя.

— Ты так деньгами бросаешься потому, что цены им не знаешь, — упрекала ее Реня. — Не заработала пока. Жила на отцовские и, кажется, всю жизнь собираешься жить на чьи-то…

— Не бойся, не твое дело, — снова слышит Реня Зоин голос, снова видит ее холодные, злые глаза.

— Или, может, за Женю замуж собралась? Хочешь у жены его отбить? — уже не деликатничала Реня.

Вспыхнула Зоя, залилась краской, и слезы, то ли стыда, то ли гнева набежали на глаза.

— Не твое дело, не твое дело…

«А может, и правда не мое дело, — горько думается Рене. — Зачем я лезу в чужую жизнь?.. Чужую жизнь… А почему — чужую?» Может, и сама виновата, что Зоя бросила завод… Ведь именно я была ее учительницей… Значит, не сумела научить… Ах, если бы можно было вернуть ее в цех. Глаз бы с нее не спускала. Но Зоя и слушать не хочет о том, чтобы вернуться. «Ты что! Только уволилась и нате — опять здрасьте! Да и кто меня снова возьмет?»

«А вся эта история с Женей, — снова думает Реня, глядя через залитое дождем окно на темную улицу. — Антонина Ивановна, наверно, понятия об этом не имеет. Так неужели и здесь не мое дело? Неужели и здесь я не должна вмешаться?»

Вышла из троллейбуса. Обходя лужи, торопясь, вбежала в подъезд общежития. Тетя Феня в толстой шерстяной шали, в ватнике дремала у своего стола. Услышав стук двери, открыла глаза, невидяще глянула на Реню, зевнула во весь рот, упала щекой на руку и снова задремала.

Подруги уже спали. Осторожно, чтоб не разбудить, Реня разделась и забралась под одеяло. После холодной мокрой улицы так приятно было в теплой комнате, в постели. Скоро она заснула.

Проснулась среди ночи, словно кто-то толкнул ее. Что-то ей приснилось. Приснилось важное, но Реня не могла вспомнить что. Потом ей показалось, что она все еще держит в руках Зоин альбом. Да, вспомнила! Ей приснилось, будто она снова листает Зоин альбом, разглядывает фотографии. Альбом, фотографии… Юра…

Да, да, это ей и приснилось. А может, и не приснилось. Может, снимок так запал ей в память, что продолжала думать о нем и во сне… Юра… Так похож на Михаила Павловича…

И вдруг словно током пронзило ее. Поднялась на кровати, села. Застучало, закружилось в голове, будто даже стало дурно. Сжала виски ладонями.

«Они в войну потеряли мальчика, — вспомнила Реня Зоин рассказ. — Ему тогда было пять лет. В каком же году это было? Ну, конечно, скорее всего, в сорок первом, во время отступления. Значит, сейчас ему…» Никак не могла посчитать, сколько ему должно быть теперь, тому мальчику. Несколько раз начинала считать и все сбивалась. Наконец сообразила. «Сейчас ему двадцать два… Ну вот, Юре скоро будет двадцать два…»

Она сидела на кровати, сжав виски ладонями. «Не может быть, чтобы такое сходство случайно. А Зоя… — обожгло догадкой новой, — мне всегда так приятно было видеть ее… Ведь и она похожа… Или мне уж сейчас так кажется… Или и это приснилось…» Ей захотелось сейчас же, сию минуту взять фотографию Юры и посмотреть на нее, сравнить по памяти с той, что видела сегодня у Булатов. Отыскать черты, общие с чертами Михаила Павловича, Зои.

Она встала, впотьмах открыла чемодан, стоявший под кроватью, пыталась ощупью найти пакет с фотографиями. Пакет никак не попадался, и Реня стала выбрасывать на пол белье, коробку с новыми туфлями… Коробка стукнула об пол. Проснулась и заворочалась на кровати Валя.

— Что там такое? — спросила сонно.

— Ничего, ничего, это я, — прошептала Реня.

Валя повернулась на другой бок, заснула. Наконец пакет у Рени в руках, но в комнате темно, нельзя зажигать свет, тревожить девочек. Осторожно, на цыпочках, крадется к двери, отворяет ее. В коридоре тишина, в самом конце тускло светит лампочка. Только теперь спохватилась, что вышла в одной рубашке. Не увидел бы кто… Вернулась, ощупью нашла халат, накинула на плечи. Высыпав на подоконник все фотографии, стала выбирать только те, на которых Юра. Вот последние, присланные им совсем недавно. В костюме, при галстуке… «Кажется, не похож», — огорчилась Реня. Но так показалось в первое мгновенье, смутили галстук, костюм. Вгляделась пристальнее и не могла не признать — похож, похож Юра на Михаила Павловича, не зря она там ахнула, показалось, что Юра.

Перебирала фотографии дальше. Вот Юра в группке детей из детдома. Где-то здесь должна быть и она, но не в ней сейчас дело. Здесь Юра совсем еще мальчик, и Рене кажется, что он очень похож на Зою. «Или я выдумываю?» — не верит сама себе Реня. Она в одной рубахе, босиком. Халат свисает с одного плеча. Всматривается и всматривается в фотографии — одну, другую, третью. Собрала все, сунула в пакет, отложив те, на которых Юра. Надела халат, вернулась в комнату. Там темно и тихо. Который час? Три… Снова легла в постель. Ее всю трясло. Наверно, и от холода и от волнения, хотелось встать, одеться и побежать к Булатам, сию минуту, ничего, что ночь. Дело-то какое. То, что она сегодня поссорилась с Зоей, мелочь, ничего не значит. Она уже и поднялась, и села на кровати, да спохватилась. «А что, если все это выдумки… Разволнуешь Антонину Ивановну, Михаила Павловича, а потом окажется, что совсем не их сын!..»

Снова легла, укрылась плотнее, стараясь согреться, успокоиться. «Надо завтра же пойти к ним и обо всем поговорить. Пока с одним Михаилом Павловичем. Нужно, чтобы он подробно рассказал, как все произошло, как они потеряли мальчика. Интересно, а как его звали… Я даже не знаю, не спросила тогда Зою… Надо и Юре написать. Только осторожно. Он не поверит. Скажет — один раз у меня уже нашлась мать… Но ведь это не то, это совсем другое…»

И вдруг сердце у Рени захлебывается радостью. Пускай у нее нет никаких доказательств, что Юра — сын Антонины Ивановны и Михаила Павловича, в глубине души она чувствует, уверена даже, что это так, что не может быть случайным такое сходство. Она представляет, какое это будет счастье для всех, если догадка ее подтвердится, если родители найдут своего сына. Какое счастье будет и для Юры найти отца с матерью, сестру, о которых он совсем, совсем ничего не знает.

«Спокойно, спокойно, — сдерживает себя Реня. — Может, все это и не так, может, все это мои выдумки…» И снова начинает считать годы, старается припомнить что-нибудь из того, что рассказывал ей Юра о своем детстве. Но только что она может вспомнить, если и сам Юра вряд ли что-нибудь знает.

Реня так и не спала всю ночь, только под утро слегка задремала, но поднялась, не чувствуя усталости. И хотя день был такой же, как все, самый обычный, она все время чувствовала, что произошло необыкновенное. Девчатам Реня решила пока ничего не говорить. В этом, наверное, было какое-то суеверие: казалось, если кому-нибудь расскажет, все окажется неправдой. «А вот о том, что Зоя бросила работу, надо сказать. Во время обеда и скажу», — решила Реня.

Она и не думала, что девчата так разозлятся.

— Разве так можно? Никому ничего не сказала! — возмущалась Люба.

— Нет, ты подумай, ее учили, ей деньги платили, а она на всех плюнула и ушла, — размахивала руками над тарелками Валя. — Пускай меня считают легкомысленной, я бы до такого не дошла!

— Молодая еще, глупая, — с горечью сказала Реня.

— Очень уж ты за нее заступаешься, — возразила Люба. — А тебе, между прочим, больше всех надо обижаться, ты ее учила.

— Молодая, — ехидно улыбнулась Валя. — Как с женатым парнем любовь крутить, так не молодая…

— Ай, брось говорить что попало, — махнула рукой Люба.

Она, конечно, тоже слышала о встречах Зои с Женей, о том, что в кино их вместе видели, но считала, что ничего особенного в их отношениях нет и что девчонки просто разносят сплетни.

— Послушайте, что я вам скажу, — наклонилась к подругам Реня. — Мне кажется, что там уже и в самом деле большее, чем просто дружба.

— Вот видишь, — повернулась к Любе Валя. — А ты еще не верила…

— Ну, если это действительно так, я просто не знаю, что с ним сделать надо. Я с его женой знакома… Она приезжала летом, — горячилась обычно спокойная Люба.

— Мы должны пойти к Жене и поговорить с ним, как полагается! — сжала кулачок Реня.

Как только закончился рабочий день, подруги направились в радиоузел. С Женей столкнулись у самой двери, он собирался уходить.

— Вернись, кавалер, — взяла его под руку Валя. — Поговорить надо.

Женя наивными глазами смотрел на девушек.

— Что это вы, — смутился он, заметив строгие их лица, но послушно вернулся.

— Зачем ты крутишь голову Зое? — с места в карьер ринулась Валя. — Она еще совсем ребенок, а у тебя жена!

— А-а, так вот вы чего! — беззаботно рассмеялся Женя. — А я думаю, что за делегация такая.

— Послушай, мы все считаем, что ты ведешь себя, извиняюсь, подло, — спокойно, но строго сказала Люба.

— А какое, в конце концов, ваше дело? — разозлился Женя. — И насколько мне известно, Зоя больше не работает в вашей бригаде, так что вы опоздали со своей опекой.

— Не работает в нашей бригаде! — воскликнула Люба. — Если не работает в нашей бригаде, значит, нам уже все равно, что с ней будет. Так, по-твоему? — подступила она к Жене.

— Чего вы привязались, по улице с человеком нельзя пройти — сразу наплетут сорок бочек арестантов, — оправдывался Женя.

— Я видела твою фотографию у Зои, — оборвала его Реня.

— Еще и отказывается! — возмущалась Валя. — И не стыдно тебе? Пудришь девчонке мозги да еще отпираешься, мол, все это сплетни, ничего, мол, у меня с нею нет!

Женя наконец понял, что девушки не шутят, и стал оправдываться всерьез.

— Ну что вы налетели, как сороки? Как будто у нас с Зоей было что-то там такое… Мы просто дружим с ней. А если фотографию подарил, так что с того?.. Хотел приятное девочке сделать…

— Приятное, — передразнила его Валя. — Подумаешь, счастье, золотце такое ненаглядное!

— Она же знает, что я женат, я ее не обманывал, — снова стал злиться Женя. — Да и не делайте вы из мухи слона, ничего, кроме дружбы, у нас не было и нет!

Разгоряченные, взволнованные, шли девушки домой. Ругали Женю, ругали Зою, винили себя, что не вмешались в эту «дружбу» раньше.

— И как это он тогда у нас оказался? — недоумевала Люба. — Ну, тогда, в день твоего рождения.

— Да я, собственно, Володю приглашала, — оправдывалась Реня. — А Женя пришел, наверно, потому, что с Володей они в одной комнате живут.

— А вы думаете, очень поможет, что мы ему сегодня устроили баню? Так он нас и послушался! Надо его жене письмо написать, чтоб приезжала, — сказала Валя.

В волнении она забежала вперед, и сейчас говорила, оглядываясь на Реню с Валей, едва поспевавших за нею.

— Ну, это, по-моему, нехорошо, — поморщилась Люба, — некрасиво такие письма писать.

Реня шла молча. Она вспомнила вчерашний свой разговор с Зоей, ее холодные, упрямые глаза. А ведь сегодня предстоит разговор с Михаилом Павловичем. Зоя подумает, что она пришла мириться… Ну и пускай… Какое это теперь может иметь значение?

Вечером Реня завернула в бумагу все Юрины фотографии, положила их в сумочку и пошла. Она очень волновалась. Ей суждено было принести людям либо огромную радость, либо большое разочарование. И вместе с тем Реня считала, что не рассказать о своей догадке не может, не имеет права. Поэтому и решила, что будет пока говорить только с одним Михаилом Павловичем. Он — мужчина, ему легче будет во всем разобраться. Но как им остаться вдвоем? Разве что позвать на улицу и там поговорить?

Еще не очень себе представляя, как это все будет и как ей удастся начать разговор, Реня нажала на кнопку звонка. Дверь открыл Михаил Павлович. Он был в темной пижаме, в домашних туфлях на босу ногу, в руках раскрытая книга. Реня решила здесь же, у дверей, пока никто их не слышит, сказать, что им обязательно надо поговорить наедине.

— Со мною, лично? — удивился Михаил Павлович. — Может, что-то с Зоей? — встревожился он.

— Нет, не с Зоей. Я о другом, — торопилась Реня. — Но обязательно только с вами.

— Так проходите, проходите. Зои нет дома, а Антонине Ивановне нездоровится, лежит в спальне. Кажется, даже спит.

Михаил Павлович помог Рене раздеться, провел ее в комнату. Там горела только настольная лампа с зеленым абажуром, она ярко освещала бумаги, книги на столе, а комната тонула в полумраке.

Михаил Павлович тихонько подошел к двери в спальню, приоткрыл ее, прислушался и притворил плотнее.

— Спит, — сказал он Рене. — Так что у вас? — спросил почти шепотом.

Реня сидела в кресле и смотрела на портрет мальчика, висевший на стене. Спросила тоже тихо.

— Скажите, Михаил Павлович, как звали вашего сына?

— Александр, — ответил тот, только сейчас заметив, куда обращен взгляд гостьи.

Надежды у Рени сразу поубавилось. Александр и Юрий — ничего общего. И все-таки надо было продолжать.

Не спеша, стараясь унять дрожь в руках, вынула из сумочки пакет, развернула.

— Вот, взгляните, — протянула Юрину фотографию.

Михаил Павлович взял очки, лежавшие на столе, у настольной лампы, надел их, стал внимательно рассматривать снимок.

— Красивый парень, но я его не знаю, — сказал он.

— А кого-нибудь из ваших знакомых он вам не напоминает?

Михаил Павлович снова стал внимательно вглядываться в фотографию.

— Нет… Как будто нет, — неуверенно ответил он.

— Где Зоин альбом? — поискала глазами Реня.

Она поднялась, сама включила верхний свет. Сразу увидела альбом. Он лежал на прежнем месте, там, где вчера оставила его. Взяла альбом, стала торопливо листать.

— Вот, посмотрите, — положила она рядом фотографии молодого Михаила Павловича и Юры. — И должна вам сказать, что на этом снимке он еще не так похож на вас, как похож в жизни… Здесь он в костюме, при галстуке, волосы приглажены, а этим летом, когда он был в такой же, как вот здесь у вас, рубашке с расстегнутым воротом… Вы понимаете, как только я увидела эту фотографию, я сначала подумала, что это он…

— Кто он… где он, — вдруг севшим голосом спросил Михаил Павлович, и пальцы его, державшие снимок, задрожали.

— Это Юра… Юра Новаторов. Я вместе с ним жила в детдоме… В Калиновке… Сейчас он в Ленинграде, учится в институте…

Михаил Павлович откинулся на спинку кресла, на лбу его выступил пот.

— Вам нехорошо? — испугалась Реня и коснулась рукой его плеча.

— Нет, нет, — Михаил Павлович выпрямился, вынул из кармана пижамы носовой платок, стал вытирать лоб, лицо.

— Кроме этих фотографий, у меня нет никаких доказательств… Вы сами видите, даже имя и фамилия совсем другие. Может, сходство случайное… Но, знаете, надо проверить… А вот здесь, на этом снимке, посмотрите, как он похож на Зою… — Реня и сама вся дрожала. Так же, как тогда, в коридоре общежития, когда разглядывала ночью, под тусклой лампочкой, Юрины фотоснимки. — Я оттого и решила говорить пока только с вами, не тревожить Антонину Ивановну.

— Да, да, у нее больное сердце… Так в каком, вы говорите, детдоме, в Калиновке? Это где?

— Это за Гомелем. А где он у вас потерялся?

— Где потерялся? — переспросил Михаил Павлович. — Потерялся не там, но ведь по-всякому бывало… Так как, вы говорите, его зовут? Юра Новаторов? Нет, конечно, ни имя, ни фамилия… Но он в самом деле похож, — и Михаил Павлович снова наклонился над снимком. — Мне надо поехать в Ленинград… Надо обязательно его увидеть…

— Подождите, не волнуйтесь, — успокаивала его Реня. — Юра должен скоро сам сюда приехать… На зимние каникулы… А вы мне лучше расскажите, как все случилось. Может, это поможет мне что-нибудь выяснить.

Михаил Павлович поднялся, нетвердым шагом пошел к двери, ведущей в кухню. Реня слышала, как он звякнул там стаканом — пил воду. Потом в зеркале, висевшем напротив ее кресла, она увидела, как остановился он в дверях, потирая рукою грудь.

Вернулся, снова сел на свое место и снова долго смотрел на снимок.

— Он в самом деле похож на меня… Неужели такое возможно?..

Седой человек, испытавший на своем веку немало и горя и радости, не раз смотревший в глаза смерти, наверно, никогда он так не волновался, как в эти минуты. Со смертью можно бороться, ее можно победить, а что можно сделать, чтобы надежда не блеснула тем обманчивым лучом, после которого становится еще темнее. Михаил Павлович смотрел на Реню, и во взгляде его были и страх, и радость, и надежда, и боль.

Он снова поднялся, снова подошел к двери в спальню, заглянул туда. Казалось, он колеблется: не разбудить ли, не рассказать ли все и ей. Вздохнул, прикрыл дверь, вернулся к Рене.

— Я с ними не был тогда, ничего сам не видел, но Антонина Ивановна много раз об этом рассказывала, так что, считайте, все подробности мне известны, — начал Михаил Павлович. Он старался взять себя в руки, и хотя голос у него еще дрожал, лицо стало спокойнее. — До войны мы жили в Гродно. Там стояла наша воинская часть. А когда началась война, вы же знаете, что творилось в первые дни… Хотя вы-то как раз и не знаете, не помните. Вы ведь тогда совсем ребенком были… как мой Шурик, наверно… Молодежь теперь только по книгам, по кино знать может…

Так вот, наша часть заняла оборону… Стояли мы твердо, дрались до конца, не одна сотня фашистов навеки осталась в нашей земле, едва ступив на нее. Но и наших полегло немало. Гибли как герои, но мало кто знает о их подвигах. Вот почему я и взялся за свои записки. Хочу рассказать о тех, павших в самом начале.

Сами понимаете, что в эти дни я никак не мог забежать домой даже на минуту, даже для того, чтобы сказать одно единственное слово: уезжайте. Но Антонина Ивановна сама догадалась: связала узел, Шурика на руки, и вместе с соседками, женами наших командиров — на станцию. Кое-как втиснулась в вагон. Кое-как добрались до Минска. А в Минске как раз в это время немцы вокзал бомбили. Наши угодили в самую бомбежку. Горели вагоны, целые составы. Люди бегают, кричат, вытаскивают из огня раненых, убитых, обгорелых. Среди женщин поднялась паника: поездом дальше ехать нельзя, немец бомбит все железнодорожные станции, поезда обстреливаются. Решили идти на шоссе и двигаться дальше машинами. Наивные, думали, что машины ходят по шоссе, как и до войны. Но, знаете, в такие минуты люди разве могут трезво рассуждать?

— Ну, и отправились они, — рассказывал Михаил Павлович, — кучка женщин с детишками, через весь город, на Московское шоссе. А Минск горел. На улицах валялись груды чемоданов, узлов с добром. Прямо на тротуарах стояли швейные машины, ветер трепал занавески в пустых квартирах, а к ним уже подбирался огонь. Потом оказалось, что и я в тот же день проходил через Минск. Может, был совсем от моих близко, но у военных своя дорога…

С трудом добрались до шоссе. Но машины, проезжавшие по нему, и не собирались подбирать беженцев. На некоторых было и так полно людей, а военным машинам не разрешалось брать штатских.

И тогда они решили идти пешком. Представляю, каково ей было, — кивнул Михаил Павлович на дверь спальни, — она тогда уже беременна была… Как подумаю обо всем этом, многое ей прощаю и теперь… Так вот, как-то все же дошли они до Борисова, а дальше уже не хватило сил. Да и убедились уже, что пешком от немцев все равно не уйти. А сесть на поезд в Борисове оказалось совсем невозможно. Здесь она потеряла своих спутниц, с которыми была вместе от самого Гродно. Те каким-то образом втиснулись в товарняк. Удалось потом пробиться в товарный вагон и ей. Рассказывала, что помог какой-то лейтенант.

— Миша, — послышался из спальни слабый голос Антонины Ивановны.

Михаил Павлович умолк и, выразительно приложив палец к губам, посмотрел на Реню. Потом поднялся, потихоньку отодвинул кресло, подошел к двери, открыл ее.

— Зоя пришла? — спросила Антонина Ивановна.

— Нет, Зои нет, ты лежи, лежи, поспи еще немного.

— А с кем ты разговариваешь?

— Это Реня… Мы… Я ей читаю свои записки, — ответил Михаил Павлович.

Под Антониной Ивановной скрипнула кровать. Михаил Павлович вошел в спальню, и несколько минут они о чем-то тихонько разговаривали. Потом он вернулся, выдвинул ящик стола, достал уже знакомую Рене зеленую папку, поспешно развязал тесемки и, вынув несколько исписанных фиолетовыми чернилами листков, разложил на столе.

— Уговорил пока не вставать. А это для маскировки, — кивнул он на листки. — Если придут она или Зоя, скажем, что читали мои записки. Так вот, — все еще поглядывая на дверь спальни и понизив голос чуть ли не до шепота, рассказывал Михаил Павлович дальше. — Уже они подъезжали к Орше, но остановились на разъезде — перед закрытым семафором. И в это время налетели бомбардировщики. Люди увидели черные кресты, стали прыгать из вагонов, разбегаться кто куда: под откос, в поле, к лесу. И тут с самолетов ударили пулеметы.

Антонина Ивановна выскочила с Шуриком из вагона и бросилась к елкам, росшим вдоль полотна. Она старалась укрыть Шурика от пуль, заслонить собой. Он не плакал, а только смотрел на нее испуганными глазенками. Глазенки эти до сих пор видит Антонина Ивановна, бывает проснется ночью вся в слезах: снова, говорит, Шурик снился, как бежали с ним тогда от самолетов.

Михаил Павлович теперь говорил уже спокойно, ровным голосом, словно рассказывал не о своих жене и сыне, а о ком-то постороннем, за кого не болело сердце. Но это только казалось так. Он не сводил глаз с фотографии, принесенной Реней. От одной только мысли, что этот юноша, может быть, его сын, заходилось сердце. Но он старался держаться и пока рассказывал, заставлял себя сомневаться, не верить, что это действительно может быть так. Рассказывая Рене о тех страшных днях, он все время вспоминал Шурика таким, каким он был перед самой войной. Особенно хорошо запомнился ему один майский день. Шурик тогда был в белой рубашечке с синим матросским воротником, в коротких штанишках со шлейками крест-накрест. Он стоял у двери, ведущей из одной комнаты в другую и, вцепившись ручонками в портьеры, болтал ножкой. На личико ему падал луч ясного майского дня, Шурик жмурился и смеялся. Почему-то, вспоминая сына, Михаил Павлович всегда вспоминал его таким, именно та минута почему-то особенно запала в память.

— До тех елочек Антонина Ивановна не добежала. Рассказывала, что, когда падала, раненая, думала об одном: как бы не ударить ребенка. Ранило ее, когда она только выскочила из вагона или когда бежала, она не помнит. Помнит только, как опрокинулись перед глазами те елочки и что, падая, старалась не придавить Шурика своим телом. И сколько пролежала под откосом, тоже не помнит. А когда нашли ее люди из соседнего поселка, ни поезда, ни Шурика уже не было. И никто из местных жителей такого мальчика не видел. Возможно, когда поезд уходил, ребенка увели, решили, что мать убита…

— А что вы думаете, возможно, так и было, — прошептала Реня. — Возможно, когда самолеты улетели и поезд отправлялся дальше, кто-то и в самом деле увез мальчика…

— Возможно, что и так… Но Антонина Ивановна никого из тех, кто ехал с ней в вагоне, не знала по фамилии.

— А как же Антонина Ивановна? Что с ней дальше было? — спросила Реня.

— Два месяца пролежала она у чужих людей. Ухаживали за ней. Лечили. Сейчас нам те люди, как родные. Так Антонина Ивановна и осталась на оккупированной территории. Там и Зоя родилась. Я их только в сорок пятом нашел. И обо всем, что случилось, узнал только тогда. А Шурика, как ни искали все эти годы, так и не нашли.

— Я напишу Юре… Все может быть… А вдруг… — горячо шептала Реня.

— А вы давно его знаете? Он вам ничего не рассказывал? Из детства? — допытывался Михаил Павлович.

На какую-то минуту Реня задумалась, словно что-то припоминая.

— Михаил Павлович! — схватила она вдруг его руку. — А знаете, ведь все могло быть именно так, как вы предполагаете. Во время войны наш детдом был эвакуирован в Сибирь и только в сорок пятом возвратился в Калиновку… Возможно, Шурик попал туда в сорок первом, а уже потом вернулся вместе с детдомом в Калиновку.

Михаил Павлович быстро ходил по комнате.

— Так, так, — говорил он, — но имя, имя… А ведь он тогда уже знал свое имя… И фамилию знал…

— Ничего не могу сказать, — в полной растерянности ответила Реня.

Неизвестно сколько еще говорили бы они, так и этак примериваясь к тому, что было и как могло быть, если бы не вышла к ним Антонина Ивановна. Вид у нее и в самом деле был нездоровый. Припухли глаза, и лицо словно отекло.

— А Зои все нет, — вздохнула она. — Каждый вечер поздно приходит. Ты, Ренечка, не знаешь, с кем она там гуляет? Пусть бы вот с тобой дружила.

Рене никак не хотелось доставлять Антонине Ивановне лишних переживаний, рассказывая о Жене, и она только неопределенно пожала плечами.

Михаил Павлович вышел проводить ее в переднюю.

— Спасибо вам, — сказал он тихо. — Теперь я не успокоюсь, пока все не выясню.

— За что же спасибо? Пока не за что, — улыбнулась Реня. — Всего вам доброго. Зое привет передавайте. Скажите, что приходила мириться, да вот, жаль, не застала.

По дороге домой какие-то новые чувства тревожили Реню. Да, конечно, войны она не помнила. Знала о ней только из книг да из кинофильмов. Может, потому и сама война чаще всего представлялась ей вроде книги или фильма, в которых действовали только герои. Это было время подвигов, самоотверженности, мужества. Все ужасы войны, страдания, которые она несла с собой, были, казалось Рене, тоже только для того, чтоб люди могли проявить свою стойкость и непоколебимость. И вдруг она сидит и слушает, как рассказывают не о каких-то героях из романа или кинофильма. Рассказывают об обыкновенной, простой и доброй женщине Антонине Ивановне. Антонина Ивановна не совершала подвигов. Она только страдала. Страдает она и сейчас, хотя после войны прошло уже столько лет. И Реня чувствует, что начинает видеть больше, чем видела и понимала вчера, очень важное открылось ей сегодня.

Дождь, ливший почти целую неделю, наконец перестал. Временами из-за низких плотных туч, быстро плывущих над городом, даже выглядывало солнце. На миг оно озаряло улицы, сверкало в стеклах окон и снова гасло, не успевая согреть холодный сырой воздух.

Зое было уже непривычно ходить по городу в разгар рабочего дня. Раньше в это время она была в цеху, а по улицам гуляла только после пяти часов или по выходным. В рабочие часы город, оказывается, совсем другой. Ходят по магазинам хозяйки с сумками, няньки возят колясочки с детьми, спешат школьники с портфелями, торопятся молодые парни и девушки с панками, наверное, студенты.

А Зоя никуда не спешит. Разглядывает витрины, заходит в магазины. Но скоро ей надоедает бродить одной по улицам. «К кому бы зайти? — думает она. — Может, к Соне Шиманович?» С того времени, как Соня поступила в институт, а Зоя на завод, они ни разу не встречались. А в школе когда-то дружили.

Зоя взглянула на часы. Три часа. «Ну вот, а занятия у Сони кончаются в два».

Зоя шла к подруге и представляла, как та обрадуется, увидев ее. Да и сама она была рада увидеть Соню. Соня станет рассказывать ей, как учится, с кем дружит. «Рассказать ли ей о Жене?» — подумала Зоя. Решила не рассказывать.

Соня едва была видна за ворохом книг, тетрадей и каких-то бумаг, которыми был завален стол. Вместе с нею за столом сидели худощавый длинноносый парень и кудрявая, коротко стриженная девушка. Все трое посмотрели на Зою так, будто она с луны свалилась. Наконец Соня прошептала: «Зойка». Но в голосе подруги Зоя не услышала радости. А парень с девушкой и вообще не скрывали своего недовольства.

— Это ты? — Соня словно не могла сообразить, как могла здесь очутиться Зоя. — А мы тут, видишь, зубрим.

Зоя разделась, присела на краешке стула, тоже заваленного книгами.

— Вот, знакомься, — без особого энтузиазма показала на своих друзей Соня.

— Борис, — буркнул длинноносый, тряхнул Зоину руку и тут же, схватив со стола какую-то книгу, стал торопливо ее листать.

— Света, — сказала стриженая, подав Зое вялые мягкие пальцы и тоже уткнулась в книгу.

— Ну, как дела? — растерявшись от такого приема, спросила Зоя.

— Ох, Зоечка, — вздохнула Соня. — Сама видишь, — показала она на стол, заваленный книгами, тетрадями, бумагами. — Послезавтра зачет, а преподаватель у нас — прямо зверь. На один вопрос не ответил — и все, иди гуляй! А мы еще ничего — ни в зуб ногой. Вот, сидим, зубрим, зубрим…

— А я гуляла… Давно тебя не видела… Дай, думаю, загляну, — уже словно бы оправдывалась Зоя.

— Ну и молодец, что зашла, — не очень искренне сказала Соня. — Если бы только не зачет…

— А много у вас зачетов?

— Ой, и не говори, — схватилась за голову Соня. — Сначала зачеты, потом экзамены. Пять зачетов, пять экзаменов.

Борис тихонько кашлянул, Света ерзала, как на иголках.

— А как твои дела? — спросила Соня явно из вежливости.

— Мои — ничего, так себе, — неопределенно ответила Зоя. Не начинать же при чужих все выкладывать Соне. — Кого-нибудь из наших видела?

— Надю Битяй недавно видела, — с большим усилием припоминала Соня. — Ты же знаешь, она на медсестру учится. Колю Силицкого как-то встречала, с завода шел.

Борис кашлянул погромче. Света демонстративно вздохнула. Соня бросила на них взгляд, полный немого отчаяния.

— Ну, хорошо, — покраснела Зоя. — Я вижу, что мешаю вам. Пойду.

Прощались с нею Борис и Света с гораздо большим радушием, чем здоровались.

«К Соне ходить не имеет смысла, пока сессия не кончится, — думала Зоя по дороге домой. — У Нади тоже, наверно, какие-нибудь зачеты».

На следующий день, вечером, Зоя решила зайти к Коле Силицкому.

— О! Зойка! — обрадовался он. — Не забываешь старых друзей, молодчина. А я, знаешь, в последнее время никого из наших не видел… О, погоди, вру! Соньку Шиманович недавно встречал.

— Она мне говорила.

Коля, наверно, только что умылся. Его черные, гладко зачесанные волосы были влажные, на свежей голубой рубашке еще виднелись следы утюга. Он сидел у стола, на котором были разложены маникюрные принадлежности, и подпиливал ногти. Это было совсем не похоже на Колю, который раньше никакого внимания не обращал на свою внешность и, случалось, неделями ходил лохматый, как бродяга.

— Понимаешь, — сказал Коля, заметив, наверно, ее удивление — работа шлифовщика, сама знаешь… Масло так в руки въедается, что ничем не отдерешь, под ногтями вечный траур. А я играю Ромео в спектакле «Ромео и Джульетта». Хорошенький будет Ромео с черными ногтями!

— Вот оно что, — улыбнулась Зоя.

— Подожди, — уставился вдруг на нее Коля, — а из тебя бы получилась мировая Джульетта! Ты на часовом работаешь? Переходи к нам, на станкостроительный… Да что это я! — махнул он рукой, наверно вспомнив, что в школе Зоя ничуть не интересовалась драматическим кружком. — У тебя нет драматического таланта. А жаль, тебе бы талант, — только героинь играла бы!

— Да ну тебя, — засмеялась Зоя, — лучше расскажи, как живешь.

— Как живу? Вот сегодня, например, у нас генеральная репетиция. И как здорово у нас получается! Мировой руководитель! Настоящий артист, из настоящего театра! Когда мы поставили «Извините, пожалуйста», наш спектакль даже по радио передавали. Может, слышала?

— Нет, не слышала… Ну, а работа как? Нравится тебе?

— Да хорошая работа! Я уже давно самостоятельно работаю, зарабатываю что надо, только вот, видишь, руки не отмыть. А какой это Ромео, в мазуте? У нас в кружке все должно быть без дураков.

Нет, определенно ни о чем, кроме как о своем кружке, Коля говорить не мог.

Вдруг он глянул на часы и поспешно сгреб свои пилочки.

— Ой, не хватало на генеральную опоздать! Ты уж извини, Зойка…

— Что ж…

— Молодчина, что пришла, — Колино лицо сияло радостью, но трудно было догадаться, рад он Зое или тому, что сегодня генеральная репетиция и он играет Ромео.

Они вместе вышли из дому, Коля махнул ей на прощанье.

— Слушай! — крикнул он уже издали. — Приходи к нам в клуб смотреть спектакль! В воскресенье премьера! — и он умчался, больше не оглядываясь.

Незаметно подкралась зима. По утрам крыши, тротуары, ветки деревьев припорошивал слабый иней. Он таял при первых лучах солнца, и тогда все снова становилось по-осеннему сыро и серо.

Зоина кровать стояла напротив окна, в которое была видна крыша пятиэтажного дома. Проснулась она, когда ветер наполовину высушил крышу и только по краям еще виднелись влажные потеки.

В квартире было тихо — мать, наверно, по магазинам ходит, отец в библиотеке. Никто не мешал Зое лежать и думать. И она думала. Думала о том, как ей сейчас хорошо. Не надо вставать впотьмах, когда еще так хочется спать, когда, кажется, нет большего счастья — полежать в кровати еще хоть минутку. Не надо давиться в переполненном троллейбусе, сидеть весь день, согнувшись крючком, слепнуть над теми дурацкими волосками да балансами.

Обо всем этом думалось для того, чтобы убедить себя: она должна лежать и радоваться. Но самое удивительное — радость не приходила. Наоборот, какое-то неприятное ощущение, похожее на тревогу, вот уже который день охватывало ее с самого утра.

Получилось так, что Зоя оказалась одна. Все чем-то заняты, куда-то бегут, спешат, и никому никакого дела нет до Зои, никому она не нужна. Прежде ей казалось, что у нее не хватает времени, чтоб погулять, сходить к подругам, почитать, отдохнуть. Теперь у нее времени сколько угодно, но она не знает, что с ним делать, с кем его проводить.

Прилетела и уселась на крыше ворона. Сначала важно расхаживала взад-вперед, потом взлетела на телевизионную антенну, застыла. На душе стало еще тревожней, словно птица эта принесла весть о беде и теперь высматривает Зою, чтобы передать.

Встала, надела теплый халатик. В кухне на столике под салфеткой стоял завтрак: яйцо, котлета. На плите еще не остыл чайник. Зоя позавтракала, помыла чашку. Стала слоняться по квартире, не зная, чем заняться.

«Надо искать другую работу. Но какую? Что я умею делать?» — думала Зоя.

Взяла с полки книжку, которую недавно принес ей Женя. Но и чтение скоро надоело. Интересно было только там, где речь шла о любви, а все другое вызывало скуку.

Пришла Антонина Ивановна. Поставила на пол сумку с покупками, не раздеваясь опустилась в кресло, никак не могла отдышаться.

— Эти этажи совсем меня доконают, — пожаловалась она. — А ты, дочурка, что делала?

— Читала, — неохотно отозвалась Зоя.

— А я тебе клубнички мороженой принесла. Компотик сварю. Ты ведь любишь клубничный компотик? — заметив невеселое Зоино лицо, по-своему старалась развеселить ее Антонина Ивановна.

Пришел и Михаил Павлович. Не успел раздеться — и сразу за папиросу. А ведь совсем было бросил курить. И вообще в последнее время он какой-то странный — встревоженный, озабоченный. Недавно Зоя нечаянно подсмотрела, как он написал три письма и тайком от мамы отнес на почту. «И что это за письма? Раньше у него от мамы секретов как будто не было. Может, в издательство, что-нибудь насчет его записок? Но почему тайком от мамы? И меня не ругает, что без работы дома сижу. Или, может, вообще не хочет разговаривать? Уж лучше бы ругал», — думает Зоя.

Медленно-медленно ползет время. Сегодня Зоя, если бы могла, подогнала бы его. На восемь вечера назначена встреча с Женей. И сегодня этой встречи Зоя ждет как никогда. Что-то уж очень ей сегодня грустно. Она даже поймала себя на мысли, что сидеть за конвейером с лявциркулем в руках, возиться с теми волосками и балансами — не такое уж противное занятие. Очень удивилась этой мысли и даже разозлилась на себя. Нарочно стала вспоминать, как путались эти волоски, как просто никакой возможности не было вставить баланс в лявциркуль, как болели от напряжения глаза и ныла спина…

«Все равно о том, чтобы вернуться на завод, не может быть и речи. Да никто меня и не примет обратно», — убеждала себя, стараясь отбросить мысль о цехе, о конвейере.

Но с Женей встретиться очень хотелось. Пусть бы рассказал про цех, про девчат. Наверно, на ее месте уже сидит какая-нибудь новенькая. Думать об этом было неприятно.

Зоя, может, вырвалась бы за порог и раньше назначенного часа, но сдержала себя, терпеливо ждала, пока стрелка часов, как семафор, не покажет ей, что путь открыт.

Сунув руки в карманы пальто, звонко цокая каблучками по обледенелому тротуару, шла Зоя по улице. Порошил снежок, тревожа предчувствием радости — скоро зима, коньки и лыжи… А сейчас она дойдет до поворота и увидит Женю, в пальто с поднятым воротником, без шапки. Смешной… Хороший… От тоски, точившей целый день, не осталось и следа.

Обычно Зоя еще издали узнавала Женю. И он издали узнавал ее и шел навстречу. Но сегодня на условленном месте, у рекламного щита, Жени не было. Зоя делала вид, что старательно изучает рекламу. Несколько раз, не понимая смысла, прочла название фильма «Испытательный срок». Все ждала, что вот подойдет Женя, положит руки ей на плечи. Но его не было и не было. «Ох и задам я ему! — злилась Зоя. — Как можно так опаздывать, заставлять меня ждать!..»

Стоять на одном месте было неудобно, казалось, все видят и знают, зачем она здесь, и Зоя направилась в ту сторону, откуда должен был появиться Женя. Время от времени она оглядывалась на рекламный щит: не появился ли он там…

Так дошла она до конца улицы. Вернулась обратно. Была уверена, что теперь-то он явился. Но еще издали увидела, что около щита по-прежнему пусто.

Снег посыпал гуще, тонкой порошей укрыл тротуар, и прохожие оставляли на нем, белоснежном, темные знаки следов. Снежинки падали на Зоино пальто, оседали на манжетах, на воротнике.

Прошло больше получаса. У нее замерзли руки, застыли ноги. Но уйти не могла. Уйти — это значит не увидеть Женю. И Зоя снова ходит, по одной стороне улицы, по другой. Вот уже и девять. Надежды на то, что Женя появится, уже нет. Ей очень горько. И безразлично все на свете. Она уже не стыдится и стоит на одном месте у рекламного щита. Устали глаза всматриваться в суету прохожих, выискивая среди них одного. Она уже не злится на Женю, готова простить ему все, только бы увидеть. Где он? Почему не пришел? Может, дома, в общежитии?

Ноги сами понесли ее к этому зданию. Вот оно, четырехэтажное. Ярко светятся все окна. Стыдно встретить здесь кого-нибудь знакомого. Сразу догадаются, чего она тут, и Зоя быстро проходит вдоль здания. А дальше что? Вернуться домой? Но общежитие манит, манит. «Еще раз пройду, еще раз…» Она сама не понимает, что делает, не понимает даже, зачем она здесь, и нет надежды увидеть Женю.

И вдруг — вот он… Быстрым шагом идет ей навстречу. В руках какие-то пакеты, карманы пальто оттопырены.

Он не видит Зои, а она еще издали узнала его и замерла. Сердце дрожит и слабеют ноги.

Он что-то насвистывает на ходу. Лицо беззаботное и даже веселое. И только когда увидел Зою, в глазах мелькнул испуг.

— Зойка? Ты чего здесь? Иди сюда, — взял ее за локоть, отвел в сторону.

— Я… я ждала тебя… Почему ты не пришел? — шептала, словно оправдываясь, Зоя.

— Ты понимаешь, — все дальше уводил ее Женя. — Жена приехала. Никак не мог… Не мог даже подскочить предупредить…

Все передумала Зоя, пытаясь объяснить, почему не пришел, а про жену и не вспомнила. А оно вот что. С обидой рассматривала Зоя пакеты в Жениных руках. Из одного виднелось кольцо колбасы, в бумаге была буханка хлеба. Из карманов торчали горлышки бутылок.

— Ты извини, — шептал Женя, — но я не могу здесь стоять. Еще кто-нибудь увидит и доложит ей… А если хочешь, обожди немного. Или лучше встретимся там же… Только попозже… Часов в одиннадцать. Я ее отведу к знакомым… Не ночевать же ей в общаге… Ее отведу, а потом мы встретимся. У меня и ключ остался, — он похлопал рукой по карману.

Зоя покачала головой.

— Ну, не хочешь — не надо. Она уедет, тогда встретимся… А сейчас я должен идти. Пока! — и он побежал.

Зоя осталась стоять на тротуаре. Только сейчас она почувствовала, как замерзла. Все дрожало внутри. Повернулась, пошла. Шла ошеломленная, оглушенная. Да, она знала, что у Жени есть жена, но была уверена, что Женя любит ее, Зою. Жена казалась чем-то ненужным, мешающем Жене. Ошибкой его молодости, что ли. И вдруг — это испуганное лицо, желание поскорее отделаться, удрать от нее… Что-то незнакомое, чужое увиделось в нем. И слова «жена», «женат» приобретали новый смысл. Раньше казалось, что Женина жена может существовать только в разговорах, в письмах, ну, иногда в шуточках. И вдруг женщина, которая казалась ей чем-то нереальным, является в образе живого человека. Вот она приехала в Минск, и к ней побежал Женя. Ее он может открыто привести к себе в общежитие, а с Зоей должен таиться по темным улицам и закоулкам. Перед той он чувствует себя обязанным, а Зоя — просто так. Вот ждала, мерзла весь вечер, а он не явился и даже не чувствует своей вины…

Думать так было обидно, и Зоя стала искать для него оправдание. «А может, и он переживает… Может, и не рад, что она приехала… Сказал ведь, чтоб я обождала, пока отведет ее ночевать к знакомым, а мы с ним сегодня же встретимся…»

Но невозможно было и представить, чтоб она встретилась с Женей, зная — где-то рядом, близко, его жена…

И вдруг ей захотелось посмотреть на его жену. Какая она, эта женщина, имеющая право быть рядом с ним, имеющая право ненавидеть, презирать Зою? Только как на нее взглянуть? Где?

Зоя быстро шла по улице, а мысли были об одном: как ее увидеть? Он поведет ее к знакомым… Дождаться, пока выйдут из общежития? Но сколько ждать, она и так замерзла. И все-таки вернулась к общежитию.

Напротив был небольшой скверик, Зоя решила подождать, пока не выйдут они на улицу.

Снег уже довольно плотно укрыл тротуары, улегся на ветках деревьев, на железной ограде сквера. От него даже стало светлей. Перед глазами Зои вертится сухой листик, не слетевший с дерева. Листик дрожит на ветке, отгоняя снежинки, и сердце у Зои дрожит, как этот листик. То вдруг забьется часто-часто, то застынет, замрет.

«А что, если зайти во двор и посмотреть в окно… Ведь его комната на первом этаже…» С минуту Зоя колеблется, но потом перебегает улицу, входит во двор общежития.

«Первое, второе, третье, — считает она окна, — какое же его? Ага, вот это… Даже не завешено шторой». Зоя вдруг пугается, что из окна ее могут увидеть, хотя и понимает, что из освещенной комнаты улица не видна. И все же отбегает вглубь двора, прислоняется к невысокому деревцу. Деревцо дрогнуло, осыпав Зою снегом, но она даже не заметила этого. Все ее внимание приковано к окну, за которым Женя, Володя и она. Нет, надо подойти поближе, во дворе никого нет, вход в общежитие с улицы, надо ближе подойти — и Зоя несмело подступает к окну. Вот уже вся комната перед ней как на ладони. Женя разливает вино, что-то говорит, смеется. Смеется и она. Тычет вилкой в тарелку Володя. Зоя как будто смотрит немой кинофильм. Ничего не слышно, только видны смеющиеся лица, оживленные жесты.

Зоя представляла себе Женину жену некрасивой, недоброй. Не зря ведь Женя полюбил ее, Зою. И была теперь удивлена, увидев милое лицо. Слегка курносый нос и круглые щеки придавали этому лицу какое-то детское выражение. Большие темные глаза с наивной радостью смотрели на Женю. Вот за столом подняли рюмки, выпили, и Женя стал накладывать закуску на тарелку жены. Та смеялась, удерживала его руку своей, потом встала и пошла к двери, где стоял ее чемодан и лежала на нем красная сумочка. «Но почему его жена такая толстая?» — подумала Зоя, и вдруг поняла. «Да она же беременная!» А та стояла напротив окна и что-то искала в красной сумочке. Нашла, вынула из сумочки конверт, из конверта письмо и пошла обратно к столу, читая на ходу. Володя вскочил и вежливо пододвинул ей стул. А женщина все читала письмо, все смеялась, поглядывая на Женю, он слушал ее и тоже смеялся, а потом наклонился к ней и несколько раз поцеловал в щеку. «Он поцеловал ее, значит, любит… И она его любит… И беременная… У нее будет ребенок… И как только он мог предлагать, чтобы я подождала, пока он отведет жену к знакомым… Ну, хорошо, я не знала про то, что они ждут ребенка, но он-то, он!»

Зоя вдруг почувствовала отвращение к самой себе, к нему, ко всему на свете.

Измученная, разбитая приплелась она домой. Антонина Ивановна спала. Михаил Павлович ходил по комнате и курил, ни слова не сказал Зое. Она быстро легла в постель. Только тут дала она волю своему горю. Плакала тихо, чтобы не услышал отец, не проснулась мать. Никогда еще не было Зое так горько, так плохо.

— Доченька, ну что ты все сидишь в четырех стенах? Вышла бы на улицу, погуляла, — уговаривала Антонина Ивановна Зою, которая лежала на диване, подложив руки под голову, и смотрела бесцельно перед собой.

Зоя ничего не ответила.

— И что это делается в доме? — сцепила руки Антонина Ивановна. — И отец какой-то сам не свой, и тебя что-то точит. Ни из него слова не вытянешь, ни из тебя. Или я вам совсем чужая, что вы ничего мне не говорите? Не жалеете вы меня совсем, — вздохнула Антонина Ивановна.

— Мамочка, я не знаю, что с папой, а со мной все хорошо, — ответила Зоя.

— Ну как же хорошо, если ты вон на кого похожа. Совсем зачахла. Я думала, бросишь работу, сразу поправишься, пополнеешь, а ты еще больше высохла.

— Это тебе кажется, мамочка, я такая, как и была.

— Ох, доченька, мать не обманешь. Не хочешь говорить, не надо, — и Антонина Ивановна, грузно поднявшись, ушла на кухню, зазвенела кастрюлями, сковородкой.

Зоя закрыла глаза. Она гнала от себя мысли о Жене, решила выкинуть его из души навсегда, старалась даже не вспоминать о нем. Но это было не так просто. Тоска изводила ее, и временами Зое казалось, что она хочет встретиться с Женей. С ним все покончено, это так, но ей хотелось увидеть его и все ему высказать. Она сказала бы ему, что он нехороший человек, сказала бы, что она тоже была нехорошей. Но Женя исчез, и высказать все, что было на душе, некому.

Пускай бы хоть девчата пришли. Побыть с кем-то, поговорить о чем попало, только бы не думать об одном и том же. И Реня больше не показывается. Правда, у нее скоро сессия, нет времени, а Валя, Люба? Неужели они тогда заметили, что она спряталась от них? Это было еще до приезда Жениной жены. Выйдя из дому, Зоя заметила Любу с Валей. Они явно шли к ней, и Зоя спряталась в соседнем подъезде. Она знала, что девчата шли ругать ее за то, что ушла с завода, а у нее не было никакого желания выслушивать их нотации. Сейчас она рада была бы — пусть бы ругали, пусть бы попрекали.

Зоя поднялась, походила по квартире, подошла к окну, стала смотреть на улицу.

В комнату вошла Антонина Ивановна, увидела, что Зоя смотрит в окно.

— Вон какое солнышко на улице, и морозик слабенький. Шла бы хоть подышала воздухом, — принялась она за свое.

Зое и самой вдруг захотелось на улицу, на солнышко, на мороз. Она надела пальто, серую пуховую шаль, выбежала во двор, вдохнула свежий морозный воздух.

Во дворе играли дети. Бегали, кричали, гонялись друг за дружкой. По мерзлой земле, слегка присыпанной снегом, двое мальчишек таскали санки, в которых сидел третий. Полозья скрипели на непокрытой снегом земле, тащить санки было нелегко, и мальчишки старались изо всех сил.

Двое других возились посреди двора, отбирая друг у друга ржавое колесо. Рядом стояла девочка в белой шубке, подпоясанной красным ремешком. Под шубкой у нее, наверно, было надето еще немало одежек, и девочка была неповоротливая, толстая, как куль, на мальчишек с их колесом она смотрела равнодушно.

— Иди, поиграй с ними, — услышала Зоя у себя за спиной насмешливый голос.

Оглянулась. На скамейке у подъезда сидела тетя Маша, нянька из четвертой квартиры. Она держала на коленях завернутого в одеяло ребенка и ехидно поглядывала на Зою.

Ничем не ответила на насмешку. А та завела, будто имела право поучать: «Такая большуха, а не учишься, не работаешь… Тунеядка ты, что ли…»

Настроение было испорчено, вернулась домой, разделась, швырнула пальто, платок.

— Что ж так скоро? — удивилась Антонина Ивановна. Она стояла перед Зоей с засученными рукавами, руки ее были в муке, и лицо у нее было в муке, но Зоя даже не стала говорить, чтобы мать вытерлась. Снова улеглась на диван, но поднялась, подошла к столу, взяла газету.

Требуются бухгалтеры… старшие бухгалтеры… инженеры-электрики… техники по отоплению… Ага, завод имени Кирова набирает учеников по специальностям: токари, слесари, шлифовщики… Шлифовщиком работает Коля Силицкий и никак не может отмыть руки от мазута… Ромео… Бросила газету. Вспомнилось, как еще в десятом классе ходили с экскурсией на завод имени Кирова. Огромные, грохочущие цеха пугали Зою, боялась близко подойти к станку, казалось, сейчас что-то свалится на нее, ударит в лицо стружка или деталь упадет на голову. Как же она пойдет учиться на токаря или шлифовщика, если боится станка, боится громадного цеха, в котором все грохочет и дрожит.

К вечеру Зоя совсем не находила себе места от скуки и одиночества. Что-то ее угнетало, куда-то тянуло и в конце концов, совершенно неожиданно для себя, она решила пойти к девчатам в общежитие.

Сначала, когда Зоя открыла дверь, ей показалось, что она не туда попала. Если бы не Валя, словно на пружинах подскочившая с дивана, Зоя повернулась бы и ушла.

— Зойка! — бросилась к ней Валя. — Каким ветром тебя занесло? Иди, иди, — тащила она Зою за руку.

— Что это у вас за перемены? — оглядывалась Зоя. — Еще одна кровать. И шкаф как будто не здесь стоял.

— И не говори, — махнула рукой Валя. — Перемена декорации. Знаешь, кто теперь с нами живет? Инка Горбач!

Это и в самом деле была новость.

— С чего это? У нее же родители в Минске.

— Раздевайся, раздевайся, — тащила ее Валя за рукав. — Ну, у нас тут вообще… Ты же ничего не знаешь… Дурочка, почему бросила завод?

Сели на диван. Зоя все оглядывалась. Хотя и появилась здесь четвертая кровать, в комнате, как и раньше, было уютно, чисто и пахло антоновкой. Валя стала выкладывать новости.

— Началось все с того собрания, помнишь? Тогда еще Инку Ольга Николаевна и начальник цеха песочили. С того собрания за нее и взялись. Сам директор вызывал к себе. И что ты думаешь выяснилось? Оказывается, все мы были виноваты, никто даже не поинтересовался, как она живет. А как пошли к ней домой, сразу стало понятно. У нее не отец, а отчим, да такой пьяница! И мамочка тоже хороша, вместе с отчимом пьют. Соседи нам много чего про них рассказали. Отчим с мамашей Инкиной все деньги у нее отбирали, били еще, по целым ночам пьют да гуляют, Инка спать не может. Они и ее заставляли с ними пить… Одним словом, решили Инку устроить в общежитие. А мы взяли в свою комнату. Она так обрадовалась! Теперь, ты знаешь, совсем другой человек. Правда, мы ее тут воспитываем. Сначала она, бывало, и постель не уберет, и посуду не вымоет, ну так мы, знаешь, деликатно, но строго… — И на работе она теперь совсем другая. Уже не спит у конвейера. Ой, а ты ж не знаешь, что у нас на работе делается! — всплеснула руками Валя. — Прислал нам Пензенский часовой вызов на соревнование. Игорь Борисович так прямо хохотать стал. «Куда им, — говорит, — пускай хоть брак перестанут выпускать, — передразнила Валя начальника цеха. — И зря, потому что в последнее время у нас брака почти нет… — Так вот, он говорит «куда им», а Ольга Николаевна говорит: «Им туда, куда и всем…» И что ты думаешь? Приняли мы вызов. И еще, у нас устанавливают автоматику. Это так интересно. Ты же знаешь, во всем мире сборка часов происходит вручную. Таких автоматов еще нигде не придумали, а у нас уже начинают устанавливать. Но тебе, может, все это не интересно? — спохватилась Валя.

— Что ты, — возразила Зоя, — рассказывай.

Ей и в самом деле было интересно. Она завидовала Вале. Вот, все у нее в порядке, никакого нет у нее горя, ей весело и жить интересно. Да и не только Вале, всем девчатам. Даже Инне Горбач сейчас завидовала Зоя. И живет и работает вместе с девчатами. Неужели одна она, Зоя, хуже всех?

— Я тебя сейчас яблоками угощу, — вскочила с дивана Валя.

Она подбежала к Любиной кровати, вытащила из-под нее ящик. Там в тонких белых стружках лежали большие желтые антоновки, Валя взяла несколько яблок и положила на стол.

— Бери, угощайся, — сказала она. — Это Любе родители из дому прислали, но у нас же здесь все общее… Ешь…

Зоя взяла большое желтое яблоко, обтерла ладошкой мелкую пыльцу от стружек, надкусила.

— А где Реня?

— Она сегодня в институте, — задвигая ящик обратно под кровать, ответила Валя. — Ты подумай, вот уже на третий курс переходит, а я такая глупая — и в медицинский не прошла, и на вечернее не захотела. А время так летит, сейчас и я бы уже на третий переходила. — Она снова села на диван, с хрустом надкусила яблоко. — На будущий год буду поступать. И Люба тоже. Обязательно, вот увидишь, — с полным ртом говорила она. — Ну, а ты как? Что-то похудела. — И, не дожидаясь ответа, снова заговорила. — А знаешь, к Женьке жена приезжала, беременная… Дней пять побыла и уехала, и он с ней, взял отпуск и уехал.

Говорила Валя об этом будто между прочим, будто ей и в голову не приходило, что Зою это может интересовать. Так, попутно с другими новостями. Она даже сделала вид, что не заметила, как покраснела Зоя. Ну, и Зоя притворилась, будто вся эта история с Жениной женой и его отпуском ее совершенно не касается.

— А как ты? Работаешь где-нибудь? — перевела Валя разговор на другое.

— Нет, нигде не работаю, — опустила Зоя глаза.

— Глупенькая, зачем же бросила завод? — с сожалением сказала Валя.

Возле дома Зою встретил Михаил Павлович.

— Где ты была, Зоенька, я давно тебя жду.

— Ждешь? Здесь? Что-нибудь случилось? — испугалась Зоя.

— Мама заболела. Приезжала «скорая».

— Мамочка! — бросилась в подъезд Зоя.

— Подожди, — придержал ее за руку отец. — Не ходи пока домой. Там с мамой тетя Маша, а мне с тобой надо поговорить.

— А что, что с мамой? — заплакала Зоя.

Михаил Павлович обнял дочь за плечи.

— Не плачь. Ничего страшного. Ты же знаешь ее сердце. Еще с войны больное. Доктор сказал, что придется с неделю полежать в больнице, анализы сделать, кардиаграмму… А тут… понимаешь…

Зоя ничего не понимала. Она не верила, что болезнь матери не опасна. Почему тогда отец так взволнован, зачем дожидался ее на улице?

— Послушай, дочка, что я тебе скажу, — обнял он Зою за плечи. — Хотел я все сделать сам. Хотел до времени не говорить вам ничего, но не могу больше выдержать, да и помощь мне твоя понадобиться… Вот, — Михаил Павлович вынул из кармана пальто синий конверт. — Видишь? Пойдем сюда, на скамейку.

Они сели прямо на снег, укрывавший скамейку.

— Слушай, что я тебе прочитаю. — Он вынул письмо из конверта, развернул его, отыскал глазами нужные строчки. — Вот, слушай: «В документах значится, что Юра Новаторов поступил в наш детский дом 30 июня 1941 года. Привел его младший лейтенант Новаторов Борис Степанович, 1920 года рождения, белорус. Младший лейтенант Новаторов сказал, что мать мальчика погибла во время обстрела эшелона немецкими самолетами. На лейтенанта Новаторова мы Юру и записали, потому что своей фамилии он назвать не мог, был очень испуган. Из вашего письма видно, что мальчик, которого привел младший лейтенант Новаторов, потерялся при обстоятельствах, похожих на те, в которых потерялся ваш сын. Однако утверждать наверное, что Юра ваш сын, пока не могу. В то время к нам таким же образом попало немало детей. Многих из них мы переводили в другие детские дома. Возможно, возникла бы большая ясность, если бы мне удалось отыскать письма, присланные нам младшим лейтенантом Новаторовым. А то, что он писал, я хорошо помню. Помню даже, что он собирался усыновить Юру, но потом к нам пришло извещение, что старший лейтенант Новаторов (к тому времени он уже был старший лейтенант) погиб при обороне Сталинграда. Если письма Новаторова сохранились, они должны быть где-то в нашем архиве. Я обещаю вам при первой возможности заняться поисками. Не знаю, скоро ли пришлю ответ, потому что архив у нас большой. Понадобится порядочно времени, чтобы его просмотреть. Но главное — найти письма. Прошло так много времени, и они могли просто потеряться…

— Понимаешь, Зоенька, — хрипло заговорил Михаил Павлович. Порыв ветра подхватил листок письма и чуть не вырвал его из рук. Михаил Павлович прижал его к колену и начал старательно складывать, спасая от ветра и снежинок, посыпавшихся с дерева. — Если еще взять во внимание Ренины фотографии, то я думаю…

— Какие фотографии? — не поняла Зоя.

— Ах, ты же ничего не знаешь, — ладонью потер отец небритую щеку.

И Михаил Павлович рассказал Зое все. О том, как приходила Реня и приносила фотографии, о Рениной догадке и о том, как благодаря ей он стал снова искать Шурика… И вот…

Зоя сидела, боясь шелохнуться, боясь поверить в чудо, — ее брат, которого она и представить себе не могла, считала чем-то нереальным, мечтой своих родителей, вдруг мог появиться в образе живого человека.

— Так вот, я хотел поехать туда, в Калиновку… Сегодня, завтра… Надо помочь этой доброй женщине искать письма. А тут мама заболела, в больницу придется класть. Можно, конечно, подождать, пока мама поправится, но где взять терпение, силы?

— А она ничего не знает?

— Нет, — покачал головой отец.

— Это правильно, — согласилась Зоя.

И вдруг она почувствовала к отцу такую благодарность. Он говорит с ней о том, о чем не мог сказать даже матери. Значит, Зое можно доверять, с ней можно говорить, как с человеком, советоваться даже. Решение пришло тут же.

— Папочка, — схватила она отца за руку. — Позволь мне поехать, я все сделаю, как надо, помогу искать письма, вот увидишь. — На глаза ей снова набежали слезы. Она то вытирала их своей красной рукавичкой, то снова брала отца за руку. Ей сейчас казалось, что от его разрешения зависит очень многое.

— Думал я, Зоенька, и над таким вариантом. Но боюсь, боюсь отпускать тебя одну…

— Пусти, папочка, пусти, — горячей прежнего стала упрашивать Зоя. — Ничего со мной не случится, а ты будешь каждый день маму навещать. Про меня ей что-нибудь придумаешь, придумал бы ведь что-то, если бы сам поехал.

— Да я, признаться, уже и придумал… Сказал бы, что еду к фронтовым друзьям, поговорить, повспоминать, обновить в памяти прошлое для своих мемуаров…

— Вот видишь, — уже смеялась Зоя. — Так что и про меня что-нибудь сочинишь. А я поеду…

— Да, пожалуй, придется так и сделать, — согласился отец. — А сейчас пошли домой. Ох, как это скверно, что мама у нас заболела, — вздохнул Михаил Павлович.

Зоя сидела в купе вагона, облокотившись на столик у окна. Заходило солнце, поезд, казалось, бежал за ним, догонял и догонял его красный раскаленный диск. Часто мелькали столбы, провода то перечеркивали солнечный круг, то поднимались выше, то падали вниз. Зоя, не отрываясь, смотрела в окно и думала: как хорошо, что папа разрешил поехать. Она будет стараться изо всех сил, чтобы хоть чем-нибудь быть полезной. И неужели действительно найдут брата? Об этом Зоя раньше даже и не думала. В ее жизнь слово «брат» вошло как отзвук далекой беды, как отзвук того страшного, что называется войной. Она не раз слышала печальный рассказ матери, и когда пробовала представить себе брата, он казался ей маленьким мальчиком, в точности таким, как на портрете, висевшем у них на стене. Так неужели Шурик может оказаться тем красивым юношей, которого она видела на снимке у Рени?

Перед самым отъездом Зоя зашла к ней. Рассказала, что едет в Калиновку. Расспрашивала о Юре.

Реня с Михаилом Павловичем провожали Зою. На вокзале Реня в который раз объясняла Зое, как добраться от станции до Калиновки. На прощанье обняла, поцеловала.

— Ни пуха тебе ни пера! Счастливо!

— Будь осторожна в дороге! — тоже в который раз предупредил Михаил Павлович.

— Что я, маленькая?! — неожиданно запальчиво сказала Зоя.

Солнце опускалось все ниже. Вот уже коснулось вершин дальнего леса, на мгновение будто застыло и покатилось, все глубже утопая за горизонтом.

«Значит, Реня любит, — думала Зоя. — Любит Юру, который, возможно, мой брат. Вот у них, наверно, настоящая любовь, не то что было у меня. Юра из самого Ленинграда на каникулы едет к Рене. А разве и у меня не могло быть такой любви? Хорошей, чистой…»

— Хотите чаю? — отвлекла ее от мыслей девушка, соседка по купе.

Она ехала с матерью и братом, непоседливым мальчуганом лет двенадцати. В черном шерстяном свитере, в шароварах, коротко стриженная, девушка и сама была похожа на мальчика-подростка.

— Давайте, вместе веселее, — говорила девушка, вынимая из сетки колбасу, вареные яйца, хлеб. — Сейчас сбегаю к проводнице, спрошу, готов ли чай.

Девушка убежала, оставив дверь купе открытой. Братик ее тут же шмыгнул в коридор. Зоя потянулась за чемоданом, чтобы достать и свои припасы, наготовленные отцом в дорогу.

— Чай сейчас будет, — сказала девушка, входя в купе. — А где же Витька?

— Да вот, следом за тобой выскочил, — ответила мать девушки.

Она сидела, сложив на коленях большие тяжелые руки. Казалось, что женщина сильно наработалась и теперь присела отдохнуть. Возможно, впереди еще много работы, работы этой столько, что ее не переделаешь за всю жизнь, но вот теперь она села и сидит, отдыхает.

— Витя, Витя, — звала девушка, выглядывая в коридор, — хватит тебе носиться. Посиди хоть минутку.

Витя послушно вернулся в купе и сел рядом с матерью, но глаза его так и бегали, казалось, только отвернись, он тут же вскочит, помчится неизвестно куда.

— Впервые в купированном едет, да еще так далеко, — словно извиняясь за брата, объясняла девушка, — вот и не усидит на месте. Мама, подвинься ближе к окну, за стол, — командовала она, — тебе так удобнее будет. А ты, Витя, около тети садись. Он вам не будет мешать? Простите, вас как зовут? — вежливо спросила она у Зои. — Меня — Валя. А я вот здесь буду, — примостилась она с краешка стола.

Зоя выложила на общий стол кусок жареной курицы, котлеты. Проводница принесла чай и поставила на стол три стакана в белых подстаканниках.

— О, нам надо четыре, — весело глянула на нее Валя.

Проводница попалась строгая, она не улыбнулась Вале, только что-то пробурчала себе под нос.

— Ничего, — сказала Валя, не теряя хорошего настроения, — вы пейте, я потом, подожду.

Поужинав и убрав со стола, стали готовиться ко сну. Валя стелила постели.

— Ты, мамочка, ляжешь здесь, на нижней полке. Пускай и Витька с тобой спит, а то сверху еще свалится. А я наверх полезу.

Зоя смотрела на это семейство — на мать, на дочку и брата — и удивлялась. Если они куда-то ехали с мамой, всем командовала и все делала мама. Мама покупала еду и следила за тем, чтобы Зоя вовремя поела. Мама следила за тем, чтобы Зое было хорошо и удобно. Все лучшее было для Зои, а мама — как попало, маме все равно. За все в дороге отвечала мама, а Зоя только подчинялась ей, когда охотно, а когда и не очень. А тут дочка за матерью смотрит, как за маленькой. И брат как ее слушается!

— Вы далеко едете? — спросила Валя, когда постели уже были постелены, и мать с братом улеглись.

— Мне нужно в Калиновку, — ответила Зоя.

— О, так вы завтра утром уже будете на месте. А нам после вас еще четыре станции, а потом еще на автобусе. Если к вечеру доберемся, хорошо будет.

— А вы что — там живете? — спросила Зоя.

— Ага, сейчас живу. И вот маму с братом к себе везу. В этом году закончила медучилище, получила направление в село. Полгода уже работаю сестрой в больнице. А сейчас вот дали комнату, и везу их к себе, — показала Валя на мать с братом.

Зоя с любопытством смотрела на Валю. Вроде обыкновенная девушка, встретила бы на улице — и не оглянулась. Ничего особенного. А смотри, какая отважная… Сама, одна в деревню поехала, а теперь еще и мать с братом с собой везет. Вот почему они ее так слушаются, она, выходит, в семье главная.

— У меня, знаешь, программа-максимум есть, — доверительно рассказывала Валя. Она перешла с Зоей на «ты», потому что видела в ней ровесницу, товарища, а еще полутемный вагон и мерный перестук колес настраивали на задушевность. А может, просто захотелось рассказать случайной спутнице о том, что волновало. — Вот поработаю года три сестрой, немного скоплю денег, чтоб маме оставить. Витька к тому времени подрастет, может, в ремесленное поступит. А я… я в Минск поеду, в медицинский поступать. Папа наш умер от рака желудка. Никак не пойму, неужели ничего нельзя придумать, чтоб люди не умирали от этой болезни?.. Конечно, пока я закончу институт, что-то придумают, найдут средство… Но все равно… Всю свою жизнь посвящу…

Зое теперь казалось, что не такая уж она обыкновенная, эта Валя. И в лице, и в глазах у нее есть что-то особенное. Что-то такое, что и на самом деле может заставить слушаться ее. Слушаться и верить ей.

— А ты, если не секрет, где работаешь? — спросила она Зою.

— Я? — Зоя склонилась под столик, будто что-то там отыскивая. Так, не поднимая головы, тихо ответила. — На часовом работаю…

— На часовом? — переспросила Валя. — Это ведь, наверно, очень интересно.

— Да, интересно…

— Ой, уже поздно, — посмотрела на часы Валя, — а вам завтра рано вставать. Будем ложиться. Спокойной вам ночи.

— Это хорошо, Зоенька, что вы приехали. Поможете мне. Видите, сколько нам с вами придется писем пересмотреть, — говорила Анна Владимировна.

Они стояли в небольшом кабинете перед канцелярским шкафом, набитым разноцветными папками — желтыми, зелеными, розовыми. Папки были толстые и тонкие, новые и старые, с ободранными, измятыми углами.

— Это наш архив. Здесь я храню все письма, которые мы получаем. Пускай будут на память. А некоторые, возможно, пригодятся. Понадобились же сейчас… Только отыскать бы…

Зоя смотрела на папки и представить себе не могла, как к ним подступиться. В самом деле, если во всех этих папках письма, сколько ж это надо времени, чтобы все пересмотреть?

— Сегодня же и начнем, Зоенька, а сейчас пойдем позавтракаем. Раз уж приехали к нам, будьте нашей гостьей.

По узкой деревянной лестнице с перилами, украшенными затейливой резьбой, сошли они вниз. Дальше вел просторный коридор с большими окнами вдоль стены. Анна Владимировна обняла Зою за плечи, и Зое было приятно так идти с ней. Ей казалось, что с этой женщиной она знакома уже давно. Просто не верилось, что впервые они увиделись только сегодня.

Остановились у двери, за которой слышался шум, похожий на шум класса, куда еще не пришел учитель.

— Это наша столовая, — сказала Анна Владимировна, открывая дверь. Гул, стоявший в комнате, казалось, только того и дожидался: в коридор вырвались голоса, стук ложек, тарелок. Зоя на минуту смутилась, не решаясь войти.

— Иди, иди, — ласково подтолкнула ее Анна Владимировна, обращаясь к Зое уже на «ты».

Они пошли вдоль столиков, стоявших с двух сторон.

Вдруг Зоя почувствовала толчок в спину и одновременное испуганное «ах!». Обернулась. Прямо перед ней стоял мальчик в синем лыжном костюме. В глазах у него был самый натуральный испуг, а вихор на макушке, казалось, только что вскочил от страха да так и замер. На подносе в коричневой лужице кофе лежала опрокинутая чашка.

— Извините, — чуть слышно выговорил мальчик.

— Надо же осторожнее, Валерик! — с укором сказала Анна Владимировна. — Разве так дежурные встречают гостей?

— Я не хотел, — оправдывался Валерик.

— Ну, ничего, ничего. Все в порядке. Только больше не носись так, — Анна Владимировна поставила на место опрокинутую чашку. — Подавай, пожалуйста, завтрак и нам.

Они устроились за отдельным столиком у окна, и через минуту перед ним уже стоял Валерик с полным подносом.

— Однако быстрый ты, — улыбнулась Анна Владимировна. — А больше никого с ног не сбил?

— Нет, — помотал головой Валерик.

Он сначала поставил поднос на соседний свободный столик и чистой тряпочкой старательно протер клеенку. По тому, как снимал с подноса и ставил перед Анной Владимировной и Зоей тарелки с кашей и чашки с кофе, было видно, что старается он делать все как можно лучше.

Поставив все на стол, Валерик отошел в сторону, словно дожидаясь, не будет ли еще каких-нибудь распоряжений. Но Анна Владимировна улыбнулась ему:

— Спасибо, Валерик. Можешь возвращаться к своим обязанностям.

Валерик удалился, слегка косолапя.

И вот Зоя уже третий день в Калиновке. Сразу после завтрака поднимается наверх в маленький кабинет и открывает шкаф с папками. Как много их она уже просмотрела и как много еще остается! Письма, письма… В конвертах и без конвертов, написанные чернилами или карандашом, выведенные красивым почерком и нацарапанные неумелой, нередко детской рукой. Писем, еще недавних, на свежей белой бумаге, и очень старых. Многие листки пожелтели, пожухли, чернила расплылись, карандаш стерся, и трудно уже разобрать написанное. И откуда только их нет! Из Москвы и Вильнюса, из Дорогобужа и Алма-Аты, из Полоцка и Мозыря, из Гродно и Вилейки, из Ялты и Воронежа.

Анна Владимировна предупредила Зою, чтоб особенно внимательно читала подписи — в конце писем и на конвертах. Надо отыскать фамилию Новаторова. И Зоя искала. В основном только на это она и обращала внимание, но временами какое-то слово или фраза невольно привлекали внимание, и тогда Зоя начинала читать все письмо — одно, второе. В основном письма были адресованы Анне Владимировне и Ивану Гавриловичу. Некоторые начинались словами: «Дорогие товарищи!»

Писали родители, которые искали своих детей, родители, которые уже нашли их. Писали сами дети, уезжая куда-нибудь или насовсем покидая Калиновку.

«Дорогая Анна Владимировна! — прочла Зоя в одном письме. — Хочу написать вам о своей большой радости. У меня родилась дочь, очень красивая, здоровенькая и большая. Ей три месяца, а в консультации говорят, что она как пятимесячная. Дочку мы с мужем назвали Аннушкой, в вашу честь. Я своему мужу много о вас рассказывала, и он вас уже знает. Если будет у вас время, приезжайте к нам в гости. Муж у меня очень хороший и мы будем вам очень рады.

Катя Веремейчик».

Зоя понимала, что у нее нет времени перечитывать письма: ей не хватит тогда и нескольких недель. У нее и так уже начинает кружиться в голове — от неразборчивых почерков, от пыли, накопившейся в старой бумаге, от напряжения и внимания, с которыми она проделывала свою работу. Временами ей начинало казаться, что ничего она здесь не найдет, что не могут сохраниться письма, написанные столько лет назад, что они либо затерялись, либо истерлись в пыль и тогда руки опускались. Но она вспоминала больную мать, потерявшую здоровье еще тогда, когда потеряла Шурика, вспоминала фотографию юноши, которую видела у Рени, и снова начинала искать.

«Дорогой Иван Гаврилович! — прочла она в одном письме. — Это письмо я пишу вам своими собственными руками. Научился. В этом году я даже поступил в педагогический институт. Есть у меня и девушка. Зовут ее Лена. Она мне настоящий друг и верный товарищ. Так что жизнь у меня только начинается, а я не забыл, что однажды сказал вам, что она уже кончилась. Спасибо вам за все, что вы для меня сделали. На всю жизнь я считаю вас своим отцом.

Эраст Горделадзе».

— Анна Владимировна, а почему тут один человек хвастает, что своими руками письмо написал? — заинтересовалась Зоя.

— Где?

— Вот, — показала Зоя письмо.

— А, это наверно, от Эрика Горделадзе. У него, Зоенька, нет обеих рук. Оторвало миной.

Анна Владимировна сняла очки, в задумчивости поднесла дужки к губам. Она смотрела на письмо, которое было у Зои в руке, и словно что-то припоминала, что-то в этом письме она видела такое, чего не видела Зоя.

— Как ему трудно было учиться, — рассказывала Анна Владимировна, глядя на письмо, — по два года в одном классе сидел. Пока был маленький, кажется, не так страдал, а стал подрастать, совсем отчаялся. Перестал есть, разговаривать ни с кем не хотел, школу бросил… Но вот как-то Иван Гаврилович сумел с ним, не жалостью, не сочувствием, а как-то по-мужски, по-человечески. Сумел убедить… Парнишка совсем переменился, в школу вернулся, закончил. А сейчас, видишь, и в институт поступил…

Зоя бережно складывала листок. Он теперь казался ей необыкновенным. Ей даже захотелось положить его отдельно, чтоб не затерялся в кипах других писем.

И снова письма. Дорогая Анна Владимировна! Дорогой Иван Гаврилович! Дорогие товарищи! У Зои уже появились знакомые среди тех, кто жил здесь когда-то. Некоторых она уже узнает по почерку. Потому что не однажды встречался уже ей этот почерк. Вот ровные, словно под линейку выписанные строчки. Круглые буквы с нажимом. Под ними обязательно будет подпись — Оля Свиридова. Ну, так и есть. А вот этот мелкий и густой-густой — это не иначе как Таир Сатибалдин из Алма-Аты… Но тех, нужных ей писем, все нет и нет. И как все тут перепутано! Вот письмо, датированное 1952 годом, а с ним вместе — написанное в 1946. Зое же нужны те, которые писались в 1942. Еще не попадалось ни одного из тех давних лет. Хотя вот одно — от 12 января 1944 года.

«Дорогие товарищи!

Я узнал, что мой сын Владимир Тарасович Потапенко находится в вашем детском доме. Передайте моему сыну, что отец его пока жив, что он мстит фашистскому зверю за кровь и слезы нашего народа. Передайте ему, что как только мы задавим фашистского зверя в его собственной берлоге, я сразу приеду за ним. А также передайте ему, что отец имеет награды — орден Отечественной войны II степени и медаль «За отвагу». А вам всем я низко кланяюсь за то, что воспитываете моего сына. Да здравствует наша великая советская Родина! Смерть фашистским оккупантам!

Рядовой Тарас Потапенко».

Письмо было написано на одной стороне листка. На другой был адрес Потапенко — номер полевой почты. Листок еще хранил слабый след того, как был свернут когда-то — треугольником.

И снова поиски.

Зоя кашлянула раз, другой. Потом стала чихать. Это от пыли, от истлевшей лежалой бумаги.

— Иди отдохни, Зоенька, — сказала Анна Владимировна, — а то потеряешь внимание, и работа будет напрасной.

После маленькой, плохо освещенной комнаты солнце и снег ослепили Зою. Она и понятия не имела, что за городом уже так много снега. В городе он не задерживается: не успеет нападать, как его уберут и снова нет. Только в скверах да на бульварах где-нибудь белеет. А здесь вон как сверкает вокруг.

За домом слышались голоса, смех; пошла взглянуть, что там происходит.

Несколько мальчиков и девочек расчищали дорогу к шоссе. Высоко взлетали лопаты, дети смеялись, громко переговаривались. Здесь был и Валерик — в том же лыжном костюме, без шапки. Зоя подошла к ребятам.

Валерик давно заметил Зою и следил за ней глазами, но когда подошла, сделал вид, что не видит. Только лопата быстрее замелькала в его руках да груды снега на ней стали больше.

— Нажмем! — крикнул он, подзадоривая друзей. Но их не было нужды подзадоривать, они и так старались.

— А ты не простудишься? — спросила Зоя Валерика.

— Что вы, — повернул он к ней разгоряченное лицо. Ему приятно было, что Зоя заговорила с ним. И очень хотелось сделать что-нибудь особенное, как-то показать себя. — Мне знаете как жарко! — Он бросил лопату, набрал полные горсти снега и стал тереть им лицо, шею.

— Что ты, что ты делаешь? — смеялась Зоя. — Зачем…

— Если бы вы знали, как мне жарко! — не унимался Валерик. Снег таял на его лице. Мальчик сунул руку в карман, вытащил мятый носовой платок, стал вытираться.

— Наверно, он утром не умывался, так сейчас старается, — засмеялся паренек в сдвинутой на затылок шапке-ушанке.

— Что ты, он еще позавчера умывался, — поддела Валерика девчонка, похожая на кошечку в своей белой пуховой шапочке со смешно торчащими ушками.

— Вы уж очень чистые, — огрызнулся Валерик.

— А вам что, тетя, холодно? — спросил у Зои паренек в шапке-ушанке. — Можем дать лопату, сразу жарко станет.

Зое стало смешно. Еще никто не называл ее тетей. А до чего хитрые глаза у этого мальчишки! Так и прыгают в них лукавые огоньки.

Валерику, кажется, не понравилось, что кто-то другой заговорил с «его» тетей. А в том, что это именно его тетя, разве можно сомневаться? Разве не он чуть не облил ее кофе в первый же день приезда?

— Хотите, я принесу вам лопату? — спросил Валерик и, не дожидаясь ответа, убежал.

Скоро Зоя тоже сняла пальто, а потом и шапку. Осталась в голубой вязаной кофточке и черной юбочке. Ей доставляло удовольствие брать на лопату ком снега и отбрасывать его далеко в сторону. Приятно было видеть, как ширилась и уходила вперед ровная дорога. Без пальто она, наверно, совсем не была похожа на тетю, потому что Валерик вдруг заговорил с ней совсем по-свойски.

— Ты лопату вот здесь бери, — показал он Зое. — И вот так набирай, а то ты только сверху снег долбишь. Он тогда рассыпается и много не наберешь. Вот, смотри, как я. — Он ловко подвел лопату под пласт снега, и снег остался на ней плотным кубиком.

В небе послышался гул. Валерик бросил работу, оперся о лопату и, задрав голову, стал смотреть в небо. Бросил работу и его сосед. Высоко в холодной бесконечности летели два самолета. За ними стлалась узенькая белая дорожка. Постепенно она расплывалась, становилась похожей на перистое облако.

Мальчики смотрели на самолеты, приставив к глазам ладони.

— Реактивные, — с восторгом сказал Валерик.

— Здорово! — в тон ему откликнулся сосед.

— А высота какая… Тысяч десять наверное, — с видом знатока отметил Валерик.

— Больше, — поправил другой, — наши реактивные поднимаются больше чем на тридцать тысяч…

— А я, когда вырасту, буду вертолетчиком, — послышался чей-то писк.

Зоя оглянулась. Рядом стоял малыш лет пяти, в длинном пальто и теплой шапке, из-под которой виднелся еще ситцевый платочек. И платочек и шапка, наверно, были завязаны слишком туго, потому что щеки малыша сильно выдавались из них.

— И он туда же, — расхохотался Валерик. — Ты не вертолетчиком будешь, а поваром, как твой папа. Щеки вон уже какие наел. — Это сын нашего повара, — объяснил он Зое.

Как ни весело было ей с ребятами, а надо возвращаться к Анне Владимировне, она там сейчас одна просматривает письма.

Зоя оделась, погладила тугую розовую щеку малыша, мечтавшего стать вертолетчиком, и пошла снова к письмам.

Снова набитые конвертами папки, снова людские слезы и радости.

А где же те, которые ищет Зоя? Неужели она их так и не найдет? Неужели они затерялись навсегда?

И вдруг словно что-то ударило по глазам. Чья-то знакомая фамилия. Новаторов… Ну, конечно, Новаторов… Сложенный треугольником листок с номером полевой почты в обратном адресе. Пожелтевший, мятый треугольник…

— Анна Владимировна, — с трудом выговорила Зоя. — Вот оно… Вот…

В который раз перечитывают они эти письма. Химический карандаш местами стерся, местами расплылся лиловыми пятнами, разобрать написанное почти невозможно. Но постепенно они вчитались и скоро знали уже каждую строчку наизусть.

Зоя нашла два письма лейтенанта Новаторова. И если бы она не нашла письма второго, первое мало могло добавить к тому, что уже было известно. В первом письме младший лейтенант Новаторов писал, что он чувствует себя ответственным перед мальчиком, которого привел в детдом и которому дал свою фамилию. Он писал, что, когда окончится война и если он останется жив, заберет Юру и усыновит его. «Скажите Юре, что у него есть отец, чтобы он не считал себя сиротой», — писал младший лейтенант Новаторов в своем первом письме.

Прочитав это письмо, Анна Владимировна загрустила. «Благородный ты был человек, младший лейтенант Новаторов, — говорила она. — И почему я, глупая, не расспросила тебя обо всех подробностях, не записала их. Война. Было не до писем. Только приехали на новое место. Все это так. Но почему я не бросила все другие дела и не поговорила с тобой… А может, и те, другие дела, были не менее важны…»

И словно в ответ на ее горькие мысли Зоя протянула второе письмо Новаторова.

«Дорогие товарищи!

Я писал уже вам, что согласен усыновить Юру, пусть только кончится война и скорее разобъем мы проклятого фашиста. Но, может быть, Юрин отец жив. Может, и он, как и я, воюет сейчас с ненавистным врагом, по-звериному напавшим на нашу Родину.

Если Юрин отец останется в живых, надо обязательно помочь ему отыскать сына. Но как это сделать? Как найти человека, если мы и фамилии его не знаем? А ведь возможно, что он был даже мой земляк, потому что женщина с мальчиком садились в поезд в Борисове, а я там прожил всю свою жизнь.

Гитлеровские захватчики принесли нашим людям много страданий. Только они могли пойти на такое. Сколько женщин и детей видел я убитыми на дорогах. И Юрина мать, как я понял, была беременна.

Сейчас вечер, и мы сидим в окопах…»

— Подождите, стойте, — перебила Анну Владимировну Зоя. — Он пишет, что… Так ведь это же я…

— Что — ты? — не сразу поняла Анна Владимировна.

— Женщина беременная… Это мама мной ходила…

Зоя была белее снега.

— Тебе нехорошо? — испугалась Анна Владимировна.

— Нет, нет, — шептала Зоя, опускаясь на стул.

Анна Владимировна снова перечитала письмо.

— Значит, Юра твой брат, — сказала она. Обняла Зою, и та припала головой к ее плечу. Обе плакали.

Потом они смеялись. Смеялись и плакали. Снова и снова перечитывали письмо.

— Анна Владимировна, я должна сейчас же ехать домой. Там у нас мама болеет… Вы должны дать мне эти письма… Знаете, что это будет значить для мамы… А папа… Нет, пока я доеду, пройдет еще столько времени… Я должна позвонить папе, дать телеграмму…

— Сделаем, Зоенька, все сделаем. Сейчас мы уже все сделаем, — с облегчением вздохнула Анна Владимировна.

— Мама, ну что ты все плачешь, что ты все плачешь, — говорил Юра Антонине Ивановне, обнимая ее. — Или ты не рада, что я нашелся?

— Господи, тайком от меня, украдкой, — вытирала слезы Антонина Ивановна. — Да надо ж было только показать его мне, так я бы без всяких ваших фотографий и писем узнала… Дитя ты мое родное, страдалец ты мой горький, — приговаривала Антонина Ивановна, снова заливаясь слезами.

— Ну, на страдальца-то он не очень похож. Ты только посмотри, какой высокий, здоровый, красивый, — глухим от волнения голосом говорил отец. Он подошел к сыну, обнял его, положил ему на плечо руку. — Наша порода. Булатовская.

Когда Михаил Павлович встал рядом с Юрой, одного с ним роста, такой же плечистый, особенно стало заметно, как они похожи.

Антонина Ивановна напоминает сейчас Рене маму Володи Кожухова, которая нашла своего сына и приехала за ним в Калиновку. Она тоже все время плакала и как привязаная ходила следом за Володей. Точно так же ходит сейчас и Антонина Ивановна. Из комнаты в комнату, из кухни в коридор и обратно в кухню.

А Юра незаметно с интересом оглядывает квартиру, посматривает на диван, на столик, на полку с книгами, на деревянные кровати в спальне с горой больших и маленьких подушек. Это ведь дом его родителей, а стало быть, и его дом.

— А вот это, сыночек, знаешь кто? Это ты, — показывает ему Антонина Ивановна портрет на стене.

— Неужели? — удивляется Юра.

С любопытством смотрит он на круглое личико ребенка, освещенное беззубой улыбкой, и сам начинает улыбаться. И на какое-то время высокий стройный юноша со свежим, только что выбритым лицом, становится похожим на ребенка, который с бездумной радостью смотрит на него со стены.

Антонина Ивановна держит Юру за локоть. Юра чувствует теплые руки матери, и сердце его заливает неизведанная до сих пор радость. Рядом с ним его мать. Мама. Наверно, это совсем обычно для того, с кем мать постоянно рядом, от колыбели до усов. Но если руки матери вновь касаются сына уже тогда, когда у сына растут усы… На какое-то мгновение человек может почувствовать себя беззаботно радостным младенцем.

И что в них такое, в этих руках материнских, отчего их прикосновение так греет, так ласкает сердце?

Юра опускает голову и смотрит на руки матери. Розовые, в сетке мелких морщинок. Но даже и на взгляд видно, какие они мягкие, добрые. Да и вся она, мама, такая же мягкая, ласковая — и щеки ее, и походка, и голос. Именно такою и представлял ее Юра.

А отец… Такого и хотелось иметь. Отца, которым можно гордиться. Вот он стоит перед ним, с седыми висками, бывший командир, несколько раз раненный, много раз награжденный…

Юра набирает полную грудь воздуха. Сердце стучит, бьется, словно ему тесно в такой широкой груди.

— Так кто же ты у нас — Шура или Юра? — спрашивает Михаил Павлович.

— Конечно, Шура, — вместо сына отвечает Антонина Ивановна.

— Но ведь он уже привык… и в документах у него — Юра, — не соглашается отец.

— Как хотите, так и называйте, — смеется Юра.

По вечерам к ним собираются соседи, знакомые — поздравить Булатов с такой радостью, посмотреть на Юру. Михаил Павлович показывает им письма, рассказывает, как выяснилось, что Юра Новаторов — это и есть тот самый мальчик Шура Булат, которого война когда-то разлучила с родителями.

— А почему его назвали Юрой? — допытывается тетя Маша, которая тоже пришла к Булатам взглянуть на найденного сына.

— Кто ж его знает, почему так назвали, может, так напугалось бедное дитя, что и имя, и фамилию забыло. Добрые люди окрестили, — горестно говорит Антонина Ивановна.

— А тот лейтенант… Погиб, бедный. Где-то материнское сердце тоже от тоски заходится. Знать бы, что живая да где живет, хоть поблагодарить бы ее за сына…

— Ох, — вздыхает тетя Маша. — Скольких людей загубила война, да каких людей…

— А знаешь, мама, — взял Юра руку Антонины Ивановны, — я сейчас, когда начинаю вспоминать, мне как-то смутно-смутно, будто фильм, что видел давно, видится длинная белая дорога, которая бежит, бежит… И по той дороге идут люди… Много людей. Потом вспоминается какой-то треск и грохот, и люди куда-то бегут, кричат…

— Было все это, Шурочка, было, — со вздохом кивает Антонина Ивановна и снова вытирает ладонью глаза.

— Ну, хватит, хватит, — сжимает Юра мягкую материнскую руку. — Не будем больше об этом.

— Ты еще от болезни как следует не отошла, опять сердцу плохо станет, — беспокоится и Михаил Павлович.

— Что ты, что ты, — замахала на него руками Антонина Ивановна. — Теперь я ото всех хвороб навсегда излечилась.

Уже несколько дней, как Юра дома, а Антонина Ивановна все не может до конца поверить своему счастью. В ту ночь, когда Юра впервые ночевал в родном доме, она почти не сомкнула глаз. Только под утро чуть-чуть придремнула. Проснулась в холодном поту. Пригрезилось, что все это сон, снова сон, который так часто за долгие двадцать лет снился ей: будто сын отыскался, будто он опять с ними. Она подхватилась, босиком прошла в другую комнату, где на диване спал Юра. Нет, он не приснился Антонине Ивановне, он был здесь, ее сын. В окно падал свет уличного фонаря, и Антонина Ивановна долго смотрела на сына, слушала его спокойное, ровное дыхание. В постель она больше так и не легла, пошла на кухню. Тихонько, чтоб не звякнуть ни ножом, ни кастрюлькой, стала готовить завтрак.

«Проснется — и все будет готово, — думала она. — Бедный мальчик, всю жизнь не видел материнской ласки, никто никогда не пожалел его, не побаловал. Пусть хоть сейчас, хоть на короткие дни ему будет хорошо. А то ведь снова институт, общежитие, столовые». Мать чуть ли не с ужасом думала, что кончатся каникулы и сын уедет снова, снова его не будет с ними. Пусть бы хоть на год взял в институте отпуск. И там ведь люди сидят, должны понять, что значит через двадцать лет родителей найти».

Не успел Юра открыть глаза, как из кухни с тарелкой прибежала Антонина Ивановна. На тарелке большая чашка со свежим ароматным кофе и только что испеченная румяная булочка.

— С добрым утром, сынок! Выпей чашечку кофе, утром это хорошо. Да не вставай еще, не вставай, зачем тебе так рано? Выпей кофе, съешь булочку и поспи еще.

Для Юры все это было слишком непривычно. Он сидел на кровати, растерянно моргая, неловко улыбаясь.

— Мамочка, зачем ты это? Я к такому не привык…

— А ты привыкай, привыкай, сынок, — пристраивая тарелку на стуле около постели, говорила Антонина Ивановна. — Это только на здоровье будет. Выпей, выпей, — обняла она сына за плечи.

— Не надо, мама. Что я, больной или калека? Это только больным подают еду в постель.

— Не дай бог, чтобы ты заболел, — гладила сильную спину Юры Антонина Ивановна. — Но если не хочешь меня обидеть, выпей.

— Ну, хорошо, это выпью, — сказал Юра, — но больше ты так не делай. Мне даже стыдно.

Когда все позавтракали и Антонина Ивановна взялась за посуду, Юра остановил ее:

— Оставь, мама, мы с Зоей все сделаем. А ты иди отдохни. Ты так рано сегодня встала.

— Что ты, сынок, — всполошилась Антонина Ивановна. — Разве я допущу, чтобы ты с посудой возился? Да и не устала я, а что поднялась рано, так разве можно спать, когда радость в доме такая?

Но Юра уже собирал со стола тарелки.

— Не надо, брось их, сыночек, — бегала вокруг него Антонина Ивановна. — Брось, прошу тебя.

Но Юра только смеялся, собирая посуду и относя ее в кухню. Зоя начала ему помогать.

Он отобрал у ошеломленной, растерянной Антонины Ивановны фартук и надел на себя. Засучив рукава, ловко мыл тарелки, а Зоя вытирала.

— А что же я буду делать, дети мои? — всплескивала руками Антонина Ивановна, в умилении глядя то на сына, то на дочку.

Михаил Павлович тоже явился в кухню. Стоя в дверях, весело поглядывал на детей.

— Что, мать? Дети работу отобрали? Ничего, не горюй. Радуйся, что дождалась помощников.

Когда Антонина Ивановна взялась за уборку квартиры, и собрав половики, сложила их у двери, чтобы вынести во двор и вытряхнуть, Юра тут же схватил их и исчез за дверью. Не успела Антонина Ивановна осмотреться, как он уже яростно выбивал их во дворе. Мать так и кинулась вниз.

— Что ты делаешь, сыночек, — чуть ли не со слезами рвала она у него из рук пеструю дорожку. — Что люди скажут? Ты же гость у нас такой дорогой… Иди домой, я сама, я сама…

А Юра смотрел, как топчется мать по дому, готовит, моет, убирает, и ему становилось жаль ее. Ему даже неловко было, что она так для него старается, и он постоянно следил, в чем бы мог заменить ее, помочь. Когда назавтра мать собралась мыть полы, Юра наотрез запретил ей это.

— Тебе, мама, нелегко сгибаться, мы с Зоей сами вымоем. Сестричка, где тут у вас тряпки лежат?

У Антонины Ивановны уже сил не хватало возражать, а Михаил Павлович посмеивался:

— Вот-вот, может, Юра научит нашу Зою полы мыть, а то ведь она не умеет.

Зоя краснела. Ей не хотелось, чтобы отец такое про нее говорил. Ей очень хотелось, чтобы Юра думал о ней только самое хорошее. Хотелось ему нравиться. На все, что она теперь ни делала, она смотрела его глазами.

Еще недавно Зоя нравилась себе. Она любила подолгу стоять перед зеркалом, так и этак причесывать волосы, мерять и надевать новые платья. Зоя считала, что она красивая и что это самое главное, это — важнее всего.

Но в последнее время стала обходить зеркало. В который раз пыталась заглянуть внутрь себя. Почему-то не уходила из памяти девушка, с которой ехала в одном купе. «Наверно, Юра обрадовался бы такой сестре, как Валя…» — думалось ей. Вспоминалось письмо, читанное в Калиновке. «Тому парню, наверно, куда труднее было научиться писать, чем мне балансы править», — думала она. Вспоминался ей и детдомовский Валерик — как ловко бегал он с подносом, как умело, по-взрослому расчищал дорогу от снега… И понемногу Зоя начинала понимать, что она что-то потеряла в жизни. Что-то очень важное. Все, чем жила она до сих пор, что казалось ей самым главным, на самом деле не было таким. Все это было не то, не настоящее, а настоящее шло стороной… Нет, Зоя определенно больше не нравилась себе.

Она очень боялась, чтобы Юра каким-то образом не узнал о том, что у нее было с Женей. Она очень просила Реню, чтобы та ничего-ничего не рассказывала Юре про это. Реня обещала. Но сдержит ли она свое обещание? Они ведь, наверно, друг другу все до капли рассказывают.

И снова Зое делалось горько, снова казалось, что она что-то потеряла навсегда.

Реня теперь почти каждый вечер проводила у Булатов. С работы шла прямо к ним. Здесь ждали Рениного прихода и без нее не садились за стол. А после обеда все собирались в одной комнате. Антонина Ивановна устраивалась в кресле, складывала руки на коленях и полными восхищения глазами смотрела на Юру. Реня с Зоей садились на диване, приникнув одна к другой, и слушали разговоры Юры с Михаилом Павловичем. А разговоры те были долгими: о международных событиях, о будущей Юриной работе. Юра рассказывал о своих мостах. Он говорил о них с восторгом.

— Ты понимаешь, что такое мост? Это произведение искусства. Когда-то я этого не понимал. А стал изучать мосты — античной эпохи, древнего Рима, средневекового Ирана, Испании — и у меня открылись глаза на одно из чудесных творений человека. И знаешь, — горячо продолжал Юра, — мост, как и любое другое произведение искусства, имеет свой национальный характер, является как бы комплексом, неотъемлемой частью архитектуры, свойственной той или другой стране. Одно дело мосты Италии — легкие и изящные, как лирические стихи. Другое — средневековая Испания. Это уже эпическая поэма. Или мосты Франции, Парижа. Сколько в них элегантности! А есть мосты-улицы, мосты-базары…

Михаил Павлович слушал сына, не сводя с него глаз. Все, о чем рассказывал Юра, было, безусловно, интересно уже само по себе, но самое главное, что все эти интересные вещи рассказывает его сын — совсем уже взрослый человек. Он вспоминал, как не спала ночами Антонина Ивановна, как плакала, припав к его груди. «А что, — говорила она, — если наш сын жив, но сделался каким-нибудь беспризорником, попал к каким-нибудь ворам…» Но вот он какой, их сын. Дай бог, чтобы такой стала Зоя.

«Мосты, мосты», — вздыхал Михаил Павлович. Для него мосты чаще всего были всего лишь средством коммуникации. Он взрывал те мосты, по которым мог пройти враг, и спешно налаживал мосты-переправы для своих частей. Сколько их, этих мостов, пришлось ему разрушить за время войны! Он тогда и не думал, что взорванный им мост мог оказаться произведением искусства. Просто их было очень жаль взрывать. Не думал он тогда и о том, что пройдет какое-то время, и его сын станет строить мосты.

— А мосты старой России? — говорил Юра. — Они, как и вся старая Русь, были деревянные. А какие гениальные проекты мостов создавали русские ученые! Взять хотя бы мост Кулибина, спроектированный еще в восемнадцатом столетии. Это был первый в мире мост из решетчатых ферм. Проектом Кулибина восхищались ученые всего мира. Они называли Кулибина великим артистом. Кстати, Ренечка, — повернулся он к Рене, — Кулибин имеет отношение и к твоей специальности.

— Знаю, — лукаво сощурилась Реня. — Кулибин сделал чудо-часы величиной с утиное яйцо. Через каждый час они звонили, в них открывалась дверца, и крохотные артисты начинали представление, — словно ученица на уроке отчеканила Реня.

— Правильно, пятерка, — улыбнулся Юра.

Юра и Реня не скрывали своей любви от Антонины Ивановны и Михаила Павловича, от Зои. Да и скрыть ее, наверно, было невозможно. Их выдало бы то, как они смотрели друг на друга, как друг с другом говорили. Юра совершенно не умел скрыть нетерпения, с которым дожидался Реню с работы. А Реня, стоило только ей переступить порог, сразу спрашивала: а Юра где?

Однажды Антонина Ивановна увела Юру в спальню, прикрыла дверь, усадила сына в кресло. Юра догадался, что мать собирается с ним говорить о чем-то важном.

Антонина Ивановна погладила светлые волосы сына, поцеловала в щеку.

— Шурочка, — заговорила она. Антонина Ивановна упорно называла сына Шурой, как и все те годы, когда лила о нем слезы, думая о судьбе своего несчастного ребенка. — А как у вас с Реней? Вы уже обо всем договорились или еще нет?

— А она тебе нравится, мамочка?

— Ты еще спрашиваешь… Да она мне уже, как дочка…

— Правда? — счастливо улыбнулся Юра. — Ну тогда я очень рад и признаюсь тебе, что мы уже обо всем договорились.

Антонина Ивановна окончательно растрогалась, в глазах заблестели слезы.

— Ну так, сыночек, — сказала она, — взяли бы тогда да расписались… Пока у тебя каникулы и свадьбу сыграли бы.

Юра с минуту сидел растерянный. Потом поднялся, подошел к окну. Стоял там какое-то время, заложив руки за спину и глядя на улицу. Антонина Ивановна наблюдала за ним и думала о том, как похож он даже в походке, в жестах на отца. Тот тоже, если о чем серьезном задумается, стоит у окна и смотрит на улицу, заложив руки за спину.

Наконец Юра отошел от окна, приблизился к матери, склонился к ней и поцеловал в теплую мягкую щеку.

— Спасибо тебе, мамочка, за то, что ты сказала, за то, что ты хочешь для нас сделать. Но только, знаешь что? Вот окончу институт — полтора года осталось — и тогда, как человек самостоятельный, со специальностью, с дипломом… Тогда мы с Реней и поженимся.

— Может, ты, сынок, не хочешь вводить нас в расход, так не стесняйся… Ты ведь знаешь, что мы для тебя готовы на все, на все…

— Знаю, мамочка, знаю, но не надо.

— Ну что ж, как хочешь, — вздохнула Антонина Ивановна. — Только вот уедешь ты снова. Пускай бы Реня уже была моей невесткой… Это ведь так хорошо, когда большая семья.

— Так она у нас и будет, мамочка. Большая дружная семья. Вот увидишь, — пообещал ей Юра.

— Ну, так в какую сторону пойдем? — спросила Зоя.

Они вышли погулять, Зоя собиралась показать брату места в городе, которых он еще не видел.

Юра взглянул на часы.

— Знаешь что, — предложил он, — давай-ка мы с тобой пойдем Реню встречать. Как раз и рабочий день кончается.

«Ему бы только увидеть Реню», — ревниво подумала Зоя.

— Ну что ж, давай, — согласилась она и повернула в сторону троллейбусной остановки.

К заводу они подъехали как раз в конце смены, из проходной вереницей пошли работницы — мелькали синие, зеленые, красные шапочки и платки.

У Зои вдруг забилось сердце. Она и думать не могла, что так здесь разволнуется. С какой-то завистью смотрела на двери проходной. Ведь совсем недавно и для нее так же кончался рабочий день, и она была частью этой бесконечной вереницы. А теперь она здесь чужая, посторонняя. Вот стоит в стороне и смотрит, как расходятся девушки, рассыпаются, словно бусины с нитки. А завтра снова соберутся вместе, и послезавтра, и еще, и еще…

Проходили знакомые девушки, многих из них Зоя знала только в лицо, но в любую минуту могли показаться из их цеха, их бригады. Зое и хотелось повидаться с ними и было чего-то стыдно.

А вот и Реня. Увидела Юру с Зоей — побежала им навстречу, поскользнулась, покатилась на ногах по ледяной дорожке, так и доехала до них, прямо Юре в объятия.

— Не устала? — заглядывает Юра Рене в глаза, стряхивает с ее плеча снежинки. — Если не устала, погуляем.

— Давайте! — охотно соглашается Реня.

— Но, может, ты есть хочешь, с работы ведь?

— Нет, не хочу, — улыбается Реня счастливой улыбкой.

— Тогда знаете что, давайте поедем в центр, вы мне покажете ваш знаменитый путепровод.

Был «час пик». На остановках — народу!.. Дождавшись своей очереди, кое-как втиснулись в троллейбус и зажатые так, что ни вздохнуть, ни охнуть, поехали. Юру с Реней толпа понесла вперед, а Зою оттеснила на заднюю площадку, в самый хвост троллейбуса.

На каждой остановке в троллейбус умудрялись втискиваться новые пассажиры. На площади Победы вломился верзила с распатланным чубом. Он изо всех сил прокладывал себе дорогу, работая локтями. Вперед пробиться и ему не удалось, ринулся на заднюю площадку, остановился около Зои, прижав ее к поручню сиденья. Но Зоя задумалась, не замечала ни верзилы, ни того, как больно прижали ее к поручню.

— Куда навалился! — услышала у себя над головой. — Девушку вон чуть не задавил… Целый день работала, а теперь еще тебя на плечах держать должна…

Зоя не сразу поняла, что речь идет о ней, что это за нее вступились, а когда подняла глаза, увидела лицо молодого парня с чистыми синими глазами. Парень оттирал верзилу, стараясь освободить Зою, и остальные пассажиры его поддерживали.

— Чуть не по головам пошел! — накинулись они на чубатого. — Всех порасшвырял локтями.

— Вырос под небо, а ума не набрался, — проворчал пожилой пассажир в пушистой шапке.

— Ну, как вам теперь, лучше? — спросил Зою парень.

— Да, хорошо, спасибо…

«Уж не смеется ли он надо мной, будто я с работы еду, или в самом деле так подумал», — Зоя украдкой взглянула на юношу. Тот приветливо ей улыбнулся.

И вдруг Зое захотелось, чтобы это и на самом деле было так, чтобы она и на самом деле ехала с работы. Ведь это счастье — быть со всеми, ты — как все, едешь с работы…

На остановке у Дома правительства выходили многие, подталкивая друг друга, спрыгивали на тротуар.

— Ф-фу, чуть доехали, — поправляя пальто и шапку, отдувался Юра. — А тебя, сестричка, там не задавили? — подал он руку Зое.

Они гуляли, любовались городом.

— Подожди, — брала Реня Юру за руку, — это какая улица? Московская? Ой, нет, Бобруйская, — узнавала она. — Московская там, в конце моста. Смотри, Юра, какой простор открывается! А мост какой огромный! Даже в Ленинграде, наверно, такого нет.

— Мост, конечно, интересный. И город у вас хороший. Красивый город.

— Еще бы! — радовалась Реня.

Они пошли по мосту обратно, смотрели на проспект, очерченный пунктиром огней.

Серые мягкие сумерки опускались на город. Темнело. И бессчетное количество огней — зеленых, красных, синих — замелькало на улицах.

Реня с Юрой весело болтали. А Зоя больше молчала.

— Что это ты, сестричка, невеселая? Что-то настроение у тебя испортилось, — заметил Юра.

— Да ну, ничего. Не обращайте на меня внимания.

Антонина Ивановна заждалась детей. Прислушивалась к каждому стуку на лестнице, выглядывала в окно на освещенную улицу.

— Наконец-то, — обрадовалась она, когда те появились. — И где это вы так поздно голодные бродите?

И тут же забегала, засуетилась, подавая обед.

За столом Юра с Реней рассказывали, как они гуляли по мосту, лица у них были возбужденные, румяные. Антонина Ивановна слушала и с тревогой поглядывала на Зою. Не нравилась ей дочка — какая-то бледная, грустная.

Когда убрали со стола и Зоя с Реней пошли на кухню мыть посуду, Антонина Ивановна вздохнула.

— Видите, какая она… И что это с ней делается?

Михаил Павлович многозначительно посмотрел в сторону кухни.

— Я знаю, почему она такая, — сказал он. — Но ничего, уладим.

— Кажется, и я знаю, — сказал Юра. — Нам надо с ней поговорить.

— Именно это я и собирался сегодня сделать.

— Только уж вы не ругайте ее, — встревожилась Антонина Ивановна, — не надо ее обижать.

— Ты что, мать, — улыбнулся Михаил Павлович, — что ты такое говоришь? Или ты одна ее жалеешь?

Как только девушки покончили с посудой, Михаил Павлович позвал Зою.

— Иди сюда… Садись. Надо нам с тобой поговорить…

Сердце у Зои екнуло. Она догадалась, о чем собирался говорить с ней отец. «Ну неужели он не мог, чтобы не слышал Юра?» — подосадовала она.

Антонина Ивановна насторожилась, готовая кинуться дочке на помощь.

— Надо, наверно, куда-то устраиваться на работу, — заговорил отец. — Или как ты думаешь?

Зоя молчала.

— Подними глаза, дочка, — взял ее за подбородок отец, — мы здесь все свои. Все мы любим тебя и все желаем тебе добра. Помочь стараемся. Ну, скажи, где бы ты хотела работать?

Зоя ничего не ответила.

— Ох, какая ты, — вздохнул отец. — Снова мне тебя устраивать? Но помни, — отец погрозил пальцем, — это в последний раз. Больше я за тебя краснеть не собираюсь, чтобы ты мне больше работу не бросала. — Помолчал с минуту, продолжал недовольно. — Сегодня встретил одного знакомого. На заводе медпрепаратов работает. Им в лабораторию нужна ученица. Я поинтересовался, не могут ли взять тебя. Сказал, что можно. Работа интересная и заработок приличный. Так что, условились?

Зоя снова не проронила ни звука.

— Скажешь ты, в конце концов, хоть слово? — разозлился отец. — Хочешь ты в лабораторию или не хочешь?

— Нет, — ответила наконец Зоя.

— Так чего же ты хочешь? — уставился на нее Михаил Павлович.

— Я хотела бы вернуться на завод, но… — запнулась Зоя.

— О господи, — всплеснула руками Антонина Ивановна, — ты же сама говорила, что там тебе тяжело!

— Я хотела бы вернуться, — тихо повторила Зоя.

Давно поняла она, что жалеет о заводе, что хочет вернуться на конвейер, к девчатам, но не думала, что хватит у нее сил признаться кому-нибудь в этом. И вот, хватило. Когда отец предложил другое, она поняла, что не хочет ничего другого, хочет только туда, туда.

Какое-то время в комнате стояла тишина, потом ее нарушил радостный голос Рени:

— Как это прекрасно, Зоенька! — воскликнула Реня. — Если бы ты знала, как я рада! — Она подбежала к Зое, обняла ее. — Просто замечательно, что ты решила вернуться!

— Возьмут ли меня? — в отчаянии взглянула на нее Зоя. — Еще засмеют…

— Михаил Павлович сам зайдет к директору, правда, Михаил Павлович? — повернулась к нему Реня.

— А по-моему, не надо папе никуда ходить, — решительно заявил до сих пор молчавший Юра. — Не надо, — повторил он. — Зоя — человек взрослый. Сама должна отвечать за свои поступки. Сама уволилась, сама пусть и восстанавливается. В другой раз подумает, прежде чем совершать решительный шаг. А то привыкнет всю жизнь за чужую спину прятаться. Ты на меня не обижайся, сестричка, но позволь сказать, что поступила ты неважно. Тебя учили, да тебе еще и деньги платили… Государство на тебя надеялось, верило в тебя, а ты? Ошиблась? Ну, и поправь свою ошибку. Сама!

— Не возьмут, не возьмут меня обратно на завод, — с горечью повторила Зоя.

— Не возьмут, тогда будем думать, что делать дальше, а попытаться надо. Так я говорю, Реня?

— Директор очень хороший человек, добрый, — ответила та. — По-моему, он обязательно должен взять, обязательно!

— Нет, ты скажи, — настаивал Юра, — ты ответь, прав ли я вообще, в принципе? Прав ли я, что именно Зоя, сама, обязана исправить свою ошибку.

— Конечно, прав, Юрочка, — согласилась Реня.

— А вы, мама, папа?

— Что ж, — сказал Михаил Павлович, бросая недоверчивый взгляд в сторону дочери, — пусть попытается…

— Ой, не знаю, не знаю, — вздыхала Антонина Ивановна.

Ночью Зоя долго не могла уснуть, все думала, думала… Думала о том, что она скажет директору, что он скажет ей. Она знала, что ей будет очень стыдно увидеть его, но знала и другое — ей будет еще хуже, если она струсит, не отважится пойти к нему и смело признаться, что совершила ошибку… Пускай случится самое худшее: ей откажут. Но она будет знать, что сделала все для того, чтобы вернуться в цех, к девчатам, в свою бригаду, к своему конвейеру. А ей так этого хочется! Она теперь вспоминала не те минуты, которые казались ей постылыми, а те, когда у нее получилось, когда радовалась удаче. Как ей хотелось снова взять в руки инструмент, как бы она старалась!

Но Женя… Если ее возьмут на завод, придется с ним встречаться… На работе… Но и эта мысль не остановила.

«А что мне Женя! — горячо возражала она неизвестно кому. — Я и глядеть в его сторону не стану! Хватит того, что он однажды встал на моей дороге, не хватало теперь, чтоб я из-за него на завод не вернулась. Нет, завтра же пойду к директору, пусть будет, что будет!»

 

Во вторую военную зиму

 

 

1

Город кончался небольшими деревянными домами за кривыми заборами, в одном дворе было развешано белье: простыни, наволочки, синяя мужская рубашка — все смерзшееся, будто жестяное.

У крайнего дома сидела под забором большая рыжая собака. Проходя мимо нее, Нина насторожилась: она боялась собак. Но собака даже не взглянула на нее, и Нина пошла дальше, уже не улицей, а тропинкой, протоптанной вдоль шоссе.

И сразу почувствовала одиночество. Еще недавно и висевшее на веревке белье, и собака напоминали о том, что рядом люди, теперь вокруг — покрытое снегом поле, голые деревья.

Нина была в коротеньком жакете с черным, под котик, воротником, в теплом платке, на ногах туфли с ремешком на подъеме, за плечами — мешок. В уголки мешка мать положила по картофелине, перевязала веревкой и той же веревкой перехватила мешок сверху. Нина вскинула мешок на спину, и теперь он висел за плечами, как рюкзак, и руки были свободные.

Ноша ее была не тяжелая — в мешке лежали спички, пакетики с сахарином, краской, шелковая мамина кофточка, вышитая крестиком, покрывало. Нина вспомнила, как неохотно клала мать в мешок кофточку: это была последняя красивая вещь, что шилась до войны. Жаль было и покрывала, оно береглось на приданое Нине. Смешно! Когда оно будет, то замужество, да и будет ли, она вообще может не выходить замуж, очень ей нужно.

Хотя жаль, конечно, покрывала, и маминой кофточки жаль, да ничего не поделаешь. Нина знает, что такое голод, что такое, когда в доме совсем ничего — ни корки хлеба, ни картофелины, ни горсти муки, когда ни о чем не думаешь, кроме еды. А семья — семь человек: мать с отцом и пятеро детей, если считать ребенком и Нину. Она-то себя уже ребенком не считает, ей скоро семнадцать, а остальные четверо — дети, старшему тринадцать, а младшему нет и трех, и все хотят есть, что мать ни принесет — как в прорву.

Нина прикидывает, сколько она может выменять на свой товар. Конечно, лучше всего принести картошки, муки, да сколько ты принесешь той муки или картошки? Так что лучше сало, а за сало в городе купишь все — и муки, и картошки.

Просто удивительно, что есть люди, которые могут покупать теперь сало. Не все, оказывается, голодают, взять хотя бы Костевичей. Натаскали в первые дни войны столько, что им на десять лет хватит, всей семьей волокли из магазинов — ящиками конфеты, мешками муку.

У Костевичей теперь не квартира, а настоящий склад, а вот они и куска мыла не запасли, ругали Костевичей, мать все говорила: «Что они делают, что делают! Вот дня через три вернутся наши — они им покажут!..»

Прошло три дня, четыре, а наши не возвращались.

Костевичи притащили полный мешок каракулевых воротников, потом ведрами носили патоку с завода. Костевичева Люська, ровесница Нины, только повыше, посильнее, рассказывала, что патока на заводе была в огромном чане, и когда люди черпали патоку, кто-то сорвался, упал в чан и утонул… Правду говорила или выдумывала…

— Вот придут наши, они вам покажут патоку… И воротнички каракулевые припомнят, — не сдержалась Нина.

Люська захохотала.

— Глупая! Наши спасибо скажут, а что, немцам оставлять?

И Нина смолчала. Как это она сама не додумалась? Конечно, лучше, чтоб свои люди использовали, чем немцы… А они, дураки…

Побежала к матери.

— Вот ты сама сидишь и нас не пускаешь, а люди правильно делают, лучше пускай свои растащут, чем немцам достанется!

Мать тоже растерялась.

— А кто тебе так сказал? — спросила неуверенно.

— Люська Костевичевых, вон ведро патоки притащила.

— Костевичи! — рассердилась мать. — Они тебе что хочешь придумают в свое оправдание!..

Прошло три дня… Месяц… Два… И вот уже вторая зима, вторая зима войны, и когда же, когда вернутся наши!

Шоссе то подымалось в гору, то сбегало вниз, длинное, бесконечное. До самого горизонта простиралась его блестящая, укатанная машинами белизна. С обеих сторон шоссе громоздились снежные сугробы, а за сугробами — бесконечное белое поле, изрезанное дорогами и тропинками, вдали темнели крыши незнакомой деревни.

Нине казалось, что она прошла уже километров десять, и как удивилась она, когда на столбе у дороги увидела цифру «четыре».

«Неужели только четыре? — не поверила своим глазам. — Я ведь так долго иду… Может, на столбе не та цифра?»

По шоссе то навстречу, то обгоняя, проезжали машины. Нина чувствовала, что рано или поздно ей придется «голосовать», проситься, чтобы подвезли, но все откладывала. В машинах ездят немцы, значит, нужно их просить. Пусть и не даром — в кармане жакета лежат у нее марки на дорогу, она знала, что немцы если и подвозят кого, так не из жалости — за плату.

И все равно — так не хочется их просить! Она, Нина, здесь хозяйка, она идет в деревню, где родилась, и мать ее родилась в этой деревне, а немцы — кто их сюда звал? Налетели, как коршуны, все разорили, разрушили. Людей вешают. Если б кто другой сказал Нине — не поверила б, а то своими глазами видела, как на Суражском базаре повесили пятерых мужчин. И каждому доску прицепили на грудь: «Так будет со всеми, кто отважится выступить против немецкого порядка». А сколько пленных расстреляли! Гнали от выставки к Товарной станции большую колонну, и через каждые десять шагов — убитый. Нет, она не может смотреть на немцев как на людей.

Нина прошла еще километр, теперь на столбе была цифра «пять», значит, на столбах написано правильно, никуда не денешься — надо голосовать.

Проехала крытая брезентом машина, вся разрисованная пятнами — для маскировки. Но Нина не проголосовала, все еще крепилась, шла, через силу переставляя ноги, засунув руки в рукава жакета, подняв воротник.

День был ясный, из-за белых, как клубы пара, облаков часто выглядывало солнце, и тогда снег блестел, слепил глаза, и шоссе блестело, как слюда, казалось, что машины не едут по нему, а катятся, как санки с горы.

Когда миновала столб с цифрой «шесть», стала оглядываться, не догоняет ли машина. «В конце концов, — оправдывалась неизвестно перед кем, — пешком все равно не дойду, и если сейчас не попрошусь, то сегодня в Болотянку не попаду, придется где-то ночевать».

Теперь, когда решила голосовать, все машины будто сквозь землю провалились. Сколько ни оглядывалась, машины не было. Она снова шла, чувствуя, как стынут на морозе щеки, как мерзнут коленки.

Услышав, наконец, рокот мотора, с надеждой оглянулась. Ее догоняла старая полуторка. Еще издали было слышно, как она дребезжит, да Нина и не ждала «эмки» — лишь бы машина, лишь бы не идти пешком.

Она подняла руку. Полуторка свернула на обочину, затормозила, Нина подбежала к ней. Дверца машины открылась, и оттуда высунулась голова немца в пилотке, повязанной сверху серым шарфом.

— А-а, паненка, — улыбнулся Нине немец. Он что-то стал говорить, показывая то на дорогу, то на ее ноги в легких туфлях. Нина догадалась, что немец ей сочувствует: мол, плохая у нее обувь для такой дороги.

— Может, подвезете? — не отвечая на его улыбку, спросила Нина.

Немец еще что-то лопотал, улыбался, но увидев, что Нина не понимает, спросил не то по-польски, не то по-русски:

— Доконд? Далеко?

— До Валерьянов, — ответила Нина.

— Сендай… Бистро, — указал немец пальцем с грязным ногтем на кузов. — Бистро, бистро, — подгонял он, хотя Нина и так цепко ухватилась за борт кузова, а ногой уже стояла на скате машины.

Как только она перешагнула за борт кузова, машина тронулась с места, Нина упала на дно кузова, а полуторка уже мчалась по шоссе, дребезжа на всю округу.

Нина подползла к кабине, спряталась за ней от ветра, который здесь, в кузове, просто насквозь продувал одежду.

Теперь Нина видела, что в полуторке стучат оторванные доски кузова, лязгают разболтанные крюки, которыми были закрыты борта. И все-таки эта машина была, как старый добрый друг, с которым встретилась в дороге.

«Наша… Советская», — радовалась она.

Машина неслась по шоссе, только ветер свистел да снежная пыль клубилась за бортом. Нина едва успевала считать верстовые столбы. Вот уже и пятнадцать, и двадцать, и двадцать пять.

Одно было плохо — она стала замерзать, чувствовала, что ветер выдувает из-под ее жакета тепло, и его с каждой минутой остается все меньше и меньше. Она ежилась, поджимала под себя ноги, куталась в платок, но холод все больше донимал ее. Но ничего не поделаешь, нужно терпеть, и Нина терпела.

И вдруг она услышала гул. Вначале подумала, что навстречу идет колонна машин, потом поняла, что гул доносится сверху. Она подняла глаза. По ясному зимнему небу с запада на восток летели самолеты. Солнце отражалось на их блестящих крыльях, освещая черные кресты.

Нина сжалась. В последнее время она помимо воли, как только услышит рокот самолета, как только увидит распятый на его брюхе крест, сжимается от страха. Вот и теперь, хотя и понимала, что здесь самолеты вряд ли будут сбрасывать бомбы, что они везут свой груз куда-то дальше, все равно сжалась от страха. Пока самолеты перелетали шоссе, пока гудели прямо над ее головой, она сидела зажмурившись, ожидая уже знакомого свиста и взрыва. Гул вскоре начал утихать, и Нина открыла глаза.

Самолеты летели на восток. Может, на Москву… Сколько их… Не сосчитать. Очень много… Столько же налетело их тогда на Минск, утром двадцать четвертого…

Что она тогда делала? Ага, собиралась на работу. Чтоб собрать денег на зимнее пальто, на туфли, она решила во время летних каникул поработать. Устроилась подчитчицей в типографию.

Двадцать третьего она еще ходила на работу. Шла почти через весь город пешком, потому что трамваи больше стояли, чем ходили. Через каждые десять минут объявлялась воздушная тревога, весь транспорт останавливался, людей загоняли в подъезды домов. Люди злились, не хотели идти, каждый куда-то торопился. Более нетерпеливые удирали, а дежурные в противогазах снова загоняли их в подъезды.

Нина все же пришла на работу и даже не опоздала, хотя какая уж там работа. Одна корректорша, Фаина Абрамовна, все время падала в обморок — боялась за сына, который вместе с детским садиком выехал на дачу. Нина сердилась на Фаину Абрамовну — чего падать в обморок? Что с ее Мариком случится? Ну, война, ну и что же? Всем нужно быть на своих местах и выполнять свои обязанности.

И двадцать четвертого она собралась на работу. Мать не отпускала, Нина спорила с ней, говорила, что не имеет права прогуливать.

В это время и появились самолеты. Они черной тучей ползли с запада — тяжелые, неповоротливые. А люди не знали, зачем, куда они летят, высыпали все на улицу и, задрав головы, смотрели в небо.

Самолеты миновали их поселок, полетели на город.

И вдруг засвистело в воздухе, дрогнула земля под ногами. Раз. Еще раз. Потом снова и снова.

Люди с криком бросились бежать. Побежала и Нина — за дома, к карьеру, который был недалеко.

Нина спрыгнула в карьер, легла на землю, а земля дрожала, в небе свистело, выло, и сыпался, сыпался песок с края карьера.

Сколько это продолжалось — неизвестно. Нине казалось, что очень долго, она уже не верила, что жива, что сможет подняться.

Позже она научилась разбираться, когда нужно прятаться от самолетов, а когда нет. Теперь она понимала, что в тот день ее не могло убить или ранить, бомбили центр города, а они жили на окраине, но тогда было очень страшно.

Когда после бомбежки она, бледная, дрожащая, приплелась домой, мать, обхватив голову, стояла возле окна, из которого был виден город. Над городом, возле Западного моста, над Московской улицей, клубился черный дым, потом из дыма вырвалось, взвилось пламя. Оно то скрывалось в черных клубах дыма, то вырывалось из него огромными красными языками.

— Мамочка-а! — бросилась Нина к матери.

Мать обняла Нину, прижала к себе, прикрывая рот рукой, громко заплакала.

Они плакали обе, а за окном горел город, и пламя все разрасталось и разрасталось.

Спустя час самолеты прилетели снова. Потом еще. И опять. Так было несколько дней. Как только всходило солнце, на западе появлялись самолеты, они летели на город и бросали, бросали бомбы, и несколько дней над Минском стоял черный дым и горели дома.

И как знойно, душно было в те дни. Стояла страшная жара, просто не верится, что когда-то Нине было жарко, ведь ей так холодно теперь, до боли, мучительно холодно, а ветер рвет ее одежду, скорее бы доехать.

Нина знала, что перекресток уже близко, она видела это по столбовым отметкам и внимательно следила, чтобы не проскочить поворота. Нина помнила, что дорога должна идти через лес, по обеим сторонам стоят стены елей.

Скорее бы доехать. Теперь Нина была б уже рада идти снова, очень уж холодно в кузове.

Наконец и перекресток. Нина что есть силы застучала по кабине. Машина остановилась.

Нина побежала к борту, чтоб быстрее слезть. Ноги стали словно деревянные, даже больно было ступать, кажется, вот-вот хрустнут, переломятся. И руки не слушаются, трудно ухватиться за борт. Нина с трудом перевалилась через него, долго искала окоченевшей ногой колесо, чтоб опереться, прежде чем соскочить на землю.

Немец снова высунул из кабины голову. Смеялся, глядя, как неуклюже слезала Нина с машины.

Она подошла к нему, чтобы рассчитаться.

— Вифиль? — спросила, едва шевеля губами. В словарном запасе Нины было несколько немецких слов.

Немец все смотрел на Нину и смеялся.

— Кальт? — спросил он и взялся за свой нос, за щеки, а потом показал на Нинины. Видимо, Нина была вся синяя, стояла съежившись, и немца это смешило.

— Вифиль? — снова спросила Нина, даже слегка повысив голос. Ей было не до смеха.

— Драй маркес, — сказал немец и, чтоб Нина лучше поняла его, показал три пальца.

Нина полезла в карман жакета, где лежали у нее деньги. Достала платочек, в котором они были завязаны, отсчитала три марки. Немец не переставал улыбаться, что-то в Нине казалось ему очень смешным.

Она протянула немцу деньги. Он взял их, положил в карман шинели и вдруг одним рывком высунулся до пояса из кабины, схватил Нину за грудь.

Нина отшатнулась от неожиданности, не смогла даже крикнуть. А немец уже сидел в кабине, гоготал во все горло, закидывая голову назад.

Только когда машина отъехала, Нина смогла заговорить.

— Ах ты, гадина! Ах ты, паскуда! — бросала она проклятья вслед машине. — Чтоб ты не доехал, куда едешь! Чтоб ты под откос свалился!

Она долго не могла успокоиться, шла уже дорогой, которая вела от шоссе, и все посылала проклятия немцу.

Злость подгоняла ее, и она шла быстро, немного согрелась, и лишь пройдя километра два, стала успокаиваться.

Подумать только, Костевичева Люська, с которой Нина до войны училась в одном классе, и Манька, ее старшая сестра, гуляют с немцами… Ходят с ними под руку, целуются… Правду мать говорила, что пустые они люди; когда таскали все из магазинов, тогда кричали, что они это делают, чтоб не оставалось добро немцам, а теперь немцы у них самые дорогие гости. К Люське и Маньке ходят двое в черных шинелях, железнодорожники, что ли. Курт и Ганс. И надо же, Люська с Манькой сшили чехлы на стулья и вышили на одном «Курт», а на другом «Ганс». Когда немцы приходят к ним, каждый садится на свой стул.

Манька еще до войны бросила школу, потому что по нескольку лет сидела в одном классе, пока не стала переростком. Люська тоже была двоечницей, тупицей, а теперь вон как чешут по-немецки! Откуда только и способности появились, так быстро выучились. Она, Нина, в школе была отличницей, а по-немецки знает всего какой-то десяток слов.

Нина шла теперь проселочной дорогой, надеяться на попутную машину не приходилось. А идти было еще далеко, километров восемнадцать до городка и семь от городка до деревни.

Половину этого пути Нина прошла довольно бодро — и злость на немца подгоняла, и разогревалась после езды на машине. А дальше почувствовала усталость. Хотелось есть, но ничего съестного с собой не было, не было чего взять, не нальешь же в мешок похлебки, которой Нина завтракала дома. Мать говорила, чтобы она зашла по дороге в какую-нибудь хату и попросила. Но Нина стеснялась заходить в чужой дом и просить, как нищая. К тому же это отняло бы время, а ей сегодня нужно обязательно попасть в Болотянку.

Интересно, который теперь час? Солнце спряталось за тучи, не видно, где оно. Да Нина по солнцу не очень-то и умеет определять время, но все же увидела б, высоко ли оно.

Небо затянуло серым туманом, вокруг ни души, только деревья в снежных шапках стоят по обе стороны дороги. Однако, наверное, не всегда эта дорога такая безлюдная, видны же на ней следы полозьев, машинных колес, может, по этой дороге ездят партизаны?

От этой мысли Нине делается веселее на душе, даже идти легче и есть не так хочется.

Вот если б встретиться с партизанами!.. Что бы она им сказала? Она сказала бы, что хочет пойти с ними, она выполняла бы все их приказы, она, конечно, не знает, что ей приказали бы делать, но неужели у партизан не нашлось бы для нее работы? Она бы и стрелять научилась, и на задания ходила бы… Однако нет… Если б сейчас ей и встретились партизаны, она бы не могла сразу пойти к ним, нужно отнести домой продукты, да и вообще, что будет делать мать без нее?.. Нет, к партизанам она, наверное, не могла бы пойти… И Нине делается обидно, так обидно, будто она уже встретила партизан, те звали ее с собой, а она отказалась.

Но она могла бы помогать им, рассказывать, например, где разместились в городе немцы, какие у них машины. А они могли бы давать ей сводки Совинформбюро, листовки. Она б расклеивала их на столбах, заборах, раздавала б листовки людям, тем, кому доверяет. Володе Былинке, дяде Коле, показал же ей Володя сводку Совинформбюро.

Володя Былинка до войны пел в хоре оперного театра, он был высокий, красивый, всегда хорошо одет. Нине он казался человеком из иного, не известного ей мира. Она знала, что и другие жильцы их дома смотрели на Володю с уважением. При нем даже старый Костевич не очень-то распускал язык, а когда Володя встречался ему на улице — льстиво с ним здоровался и уступал дорогу.

Теперь же старый Костевич заделался господином, а Володю редко когда видно.

И вообще все переменилось в их доме. Тех, кого до войны уважали, — таких, как дядя Коля, как Володя Былинка, — теперь почти не видно, а повылезли такие, как Костевичи.

Лишь однажды снова все стало по-прежнему — это когда вечером над городом появился наш самолет.

В небе послышался гул, и Нина сразу узнала, что это не немецкий самолет, немецкие гудели совсем иначе.

По самолету стали бить зенитки. Нина выбежала во двор.

Небо полосовали прожекторы, искали самолет. Зенитки били, наверное, наугад, по звуку, а Нина ломала руки и шептала: «Миленький, родной… удирай…»

И тут заметила, что во дворе она не одна, из дома выбежали Володя Былинка и дядя Коля.

Прожекторы полосовали небо, лучи бросались то в одну, то в другую сторону, собирались в пучок, разлетались снова. Вдруг один из них поймал самолет. Тот блеснул в свете прожектора — маленький, одинокий. Все, кто стоял во дворе и смотрел в небо, ахнули. Но самолет развернулся и исчез.

— Пошел в пике. Сейчас бомбить будет, — сказал Володя Былинка.

— Родной, милый, дай им, дай, — шептала Нина. Ей не было страшно, разве наш самолет может сбросить бомбу на своих! Он знает, куда нужно целиться!

А прожекторы снова метались по небу, и били, били зенитки.

И вот раздался взрыв. Один. Второй. Это наш самолет сбрасывал бомбы.

— За городом сбрасывает, — с сожалением сказал дядя Коля.

— Ничего, хоть напугал, — взволнованно говорил Володя Былинка.

— Миленький, бей их, бей, — радовалась Нина. Она не верила, что самолет сбрасывает бомбы не на цель.

Бомбы сыпались из самолета, от взрывов дрожала земля, звенели стекла в окнах. Костевичи сидели притаившись, как мыши, никто из них даже не вышел во двор, видимо, дрожали от страха, может, даже молились, чтоб не упала на них бомба. Они ведь теперь сделались верующими, понавесили в доме икон.

Но вот взрывы прекратились, и в небе снова послышалось гудение самолета. Значит, цел, не сбили. Гул делался все глуше, удалялся. И жаль было Нине, что самолет так мало покружил над городом, и радостно, что вот столько прожекторов у немцев, столько зениток, а не смогли поймать самолет, не сбили.

Снова сделалось тихо. Погасли прожекторы. Не стреляли больше зенитки. Снова над городом висело пустое черное небо, а людям не хотелось идти домой. В тот вечер Володя позвал ее с дядей Колей к себе и показал им сводку Совинформбюро.

Боже мой, только подумать! Наши слова: «От Советского Информбюро…» Названия наших городов. Москва! Не верилось, что все это по-прежнему есть на свете, живет! Даже плакать хотелось. Хотелось потрогать листовку руками — измятую, истертую, отпечатанную синими буквами на машинке.

Но Володя не дал листовку в руки. Только показал, даже прочесть всю ее Нина не успела, показал, а потом, может, сам испугался, что доверился девчонке, почти ребенку.

И обидно было Нине, что не поверил ей до конца, и радостно, что все же позвал и ее.

Потом он бесцеремонно сказал Нине, чтобы шла домой, спать. А они остались вдвоем с дядей Колей. Конечно, дяде Коле он дал прочесть всю листовку и, может, рассказал, кто дал ему ее. Значит, Володя Былинка связан с партизанами. Вот молодец!

И Нине опять хочется встретить на этой дороге партизан, она смотрит в лес — может, оттуда покажутся вооруженные люди? Но в лесу тихо, толстым слоем лежит нетронутый снег, он, видимо, очень глубокий, и нигде ни тропинки, ни человеческих следов.

«И как они живут в лесу, — думает Нина о партизанах. — В таком холоде, в снегу — день и ночь».

Лес кончился, теперь дорога шла полем, далеко слева темнела какая-то деревня, стали попадаться навстречу люди. Прошла женщина с кошелкой, в теплом платке, обогнал какой-то мужчина на санях, с громким треском пролетел на мотоцикле немец.

Вскоре показался и городишко. Низкие домики, присыпанные снегом, над ними возвышалась колокольня церквушки.

Нина сильно устала, болели ноги, спина, внутри сосало от голода. Но к этому чувству она уже привыкла, дома ведь ели раз в день.

«Вот приду к тетке — навалюсь на еду, — думала Нина. — У них все же не так, как в городе, своя картошка, капуста, у тетки и корова есть».

Нина представила, как будет есть картошку с кислым молоком. О боже, разве бывает что вкуснее? Она и до войны любила молоко, и сладкое, и кислое, и картошку любила.

«Вот наемся, — думает она. — На месяц вперед наемся, только бы быстрее дойти, который же теперь час? Пока еще совсем светло, успею до темноты зайти в Болотянку».

И все же, когда она пошла по улице города, когда совсем рядом увидела дома, почувствовала запах жилья, ей очень захотелось очутиться в тепле, отдохнуть. Но тут же отогнала эту соблазнительную мысль, да и смешно было бы проситься на ночлег, когда до родной деревни осталось километров семь. Как-нибудь дойдет!

Только где здесь дорога на Болотянку? Когда-то, до войны, они с матерью шли пешком из Плугович в Болотянку, но Нина забыла, как выйти на ту дорогу из городка.

Навстречу ей шла пожилая женщина с полными ведрами. Нина спросила у нее.

Женщина поставила ведра.

— А вот, дитятко, как дойдешь до конца этой улицы, налево будет дорога, там перейдешь мостик и прямо, прямо… Дорога заведет в Болотянку, — охотно объяснила женщина.

Она подняла ведра, собралась идти, но оглянулась и сказала Нине вдогонку:

— Куда же ты, на ночь глядя?

Нина тоже оглянулась, встретила сочувственный взгляд женщины.

— Ничего! — сказала бодро. — Какая же ночь! Еще совсем светло.

И в самом деле, было совсем не похоже, что скоро наступит вечер. Небо, хотя и в туманной дымке, было светлое, ярко белел снег, нет, вечер еще не скоро, она дойдет, пока стемнеет.

В конце улицы увидела дорогу, на ней мостик. Теперь Нина вспомнила, что именно этой дорогой шли они когда-то с матерью. Мостик показался ей очень знакомым, только тогда, когда они шли с матерью, было лето, под мостиком журчал ручеек, теперь он замерз, а там дальше, за мостиком, — лес. Все правильно. Они и тогда шли почти все время лесом. Нина забегала в лес и рвала мухоморы, их росло очень много, и все с такими красивыми шляпками. Мама кричала ей: «Брось, это же отрава!» А ей не верилось, что такие красивые грибы могут быть отравой.

А вот и лес. Сразу сделалось темнее. Вначале Нина подумала, что потемнело потому, что кругом лес, но скоро поняла, что не только лес тому причина. Помрачнело небо, снег тоже посинел. Значит, женщина говорила правду, смеркается. Это, конечно, плохо, но что с ней случится? Сказала же женщина, что дорога заведет прямо в Болотянку.

Темнело быстро. Кажется, только что было совсем светло, а вон небо над лесом уже совсем черное, и вокруг чернота, только белой полоской светится в этой черноте дорога.

А усталость все сильнее и сильнее, ноют плечи, спина, подгибаются ноги. Коленей не чувствует от холода. Видимо, лучше было бы переночевать в городке. Но не возвращаться же обратно, теперь нужно только одно — идти и идти.

И она идет. Идет, ни о чем не думая, механически переставляя ноги, будто выполняет какую-то работу, тяжелую, но такую, которую обязательно нужно сделать, в которой ее спасение.

Идет, идет. Сколько же она идет этим лесом? Час? Два? А может, только полчаса? Ей кажется, что она идет уже целую вечность.

А может, это не та дорога? Может, в темноте перепутала? Может, заблудилась?

Она присматривается к деревьям, к сухим кустам, торчащим из-под снега, словно хочет спросить у них — те ли это, мимо которых шла с матерью тогда, до войны. Сколько же лет тому назад это было? Четыре или пять? Да, да, четыре. У них тогда не было еще Миши. Миша родился в сороковом. Значит, они ходили в Болотянку в тридцать девятом. А ей тогда было двенадцать.

Нет, она не помнит, та ли это дорога, ничего нельзя узнать. Может, она и заблудилась.

Ей что, страшно? Страшно одной ночью в лесу? Нина прислушивается. Нет. Ей не страшно, просто какая-то настороженность, не надо прислушиваться, надо идти и идти, дорога должна все же кончиться, должна же она куда-то привести, если не в Болотянку, так в другую деревню.

И она идет, идет. Конечно, она заблудилась, тогда они не шли так долго, лес тянется всего каких-нибудь пять километров, с километр от городка она шла полем и, помнится, от леса до деревни — тоже с километр. А она идет лесом уже, наверное, столько, сколько шла от шоссе до Плугович.

Нина до боли в глазах смотрит вперед, надеясь увидеть просвет, конец леса, но лес плотно окружает ее — он впереди, сзади, по обеим сторонам. И вдруг вместо ожидаемого просвета перед ней возникает плотная чернота. Что тут? Тупик?

Нина видит впереди стену леса. Она идет на нее. Идет, потому что обратно возвращаться еще страшнее. Она подходит совсем близко к этому неожиданному препятствию и видит, что это не тупик, дорога обходит деревья, сворачивая в самый лес.

Нина тихо засмеялась. Она узнала это место, как и тот мостик при выходе из городка.

Она не заблудилась, иначе откуда бы знала это место, откуда бы помнила его? Она вспоминает, что здесь было даже болотце, его и огибает дорога.

Значит, она идет правильно, все будет хорошо. Нина старается вспомнить, далеко ли от этого места до деревни, но как ни напрягает память, вспомнить не может, и все же ей стало легче — она идет правильно.

 

2

— Господи, дитя, откуда ты?

Тетка Ева стояла посреди хаты — в валенках, в длинной юбке, в кофте с засученными рукавами, обнажавшими ее жилистые руки.

— Да вот… пришла… — улыбалась Нина и чувствовала, как трудно ей улыбаться — так стянуло морозом лицо.

— Ты пешком? Откуда?

— Из Плугович… И от Валерьянов до Плугович шла.

— О господи, — снова удивляется тетка Ева. — Так раздевайся же быстрее. Сбрасывай свой мешок. И волки тебя не съели? — спрашивает она.

— Волки? А разве у вас волки есть?

Там, в лесу, Нина даже не подумала о волках, и хорошо, что не подумала, потому что ко всем ее страхам добавился б еще один — волки.

— Конечно, есть… Стаями ходят…

На Нину с печки смотрели ее двоюродные сестры и брат. Она с трудом разглядела их лица при скупом свете коптилки.

Нина разделась. Когда снимала чулки — едва оторвала их от ног, на коленях они почти примерзли, в тепле ноги сразу покраснели, будто их обдали кипятком.

Тетка Ева гремела чугунами.

— Почему же мать тебя послала? Сама не могла пойти? — спросила она.

— Миша заболел… Не могла оставить, — ответила Нина.

— А отец?

— Отец? Ну, мужчинам теперь ходить опасно… Да и старый он.

— Старый… Как детей каждый год плодить, так не старый…

Нина сидела на лавке, слушала, как гремит чугунами тетка, как шепчутся на печи дети, и не верила, что она все же пришла, что она в хате.

Она едва добрела до деревни. Казалось, если б нужно было сделать еще шаг — не дошла б. Не хватило бы сил. А в хате, как только вошла, повеяло на нее знакомым, своим. Хотя сколько она и была здесь, когда-то, совсем маленькая, приезжала, когда бабка еще была жива, да вот в последний раз перед войной. И все же хата показалась родной — и огромная белая печь, и не застланный скатертью стол, и лавки у стен, и земляной пол, и тетка Ева. Говорит громко, на всю хату, будто здесь кто-то глухой, растягивая слова, делая ударения на «о» и «э». Они у нее катятся, как обруч, тянутся, как бечевка.

— Иди поешь… Голо-одная же, наверное, — поставила тетка Ева на стол полную миску щей.

На печи зашевелились дети, стали слезать друг за дружкой.

— И они… Стоит стукнуть миской или чугунком — как здесь… Словно по сигналу, — улыбаясь, говорила тетка.

Две сестры — пятилетняя Оля и старшая, лет тринадцати, Вера — уже мостились у стола. Карабкался на лавку и брат Костя, мальчик лет одиннадцати.

Костя в свои одиннадцать лет не умел говорить, лишь несколько слов мог прогнусавить: «Мама», «дай» и «боби», последнее на его языке означало «больно».

Старшая дочь тетки Евы, на год старше Нины, сейчас была неизвестно где. До войны поступила в Минский торговый техникум, когда наши отступали, она вместе с техникумом двинулась на восток.

И муж тетки Евы, родной брат Нининой матери, тоже неизвестно где. Перед самой войной послали его в один из колхозов России за скотом, хотели развести в Болотянке высокопродуктивную породу. Так и остался он где-то за линией фронта, теперь, наверное, воюет.

На столе в большой миске дымились щи, теткина семейка уже расправлялась с ними. И Костя старался не отстать — таскал ложкой из миски, прихлебывая на всю хату. Нина проглотила ложки две щей и вдруг почувствовала, что ей совсем не хочется есть. Даже сделалось обидно. Подумать только, как вкусно, кислые щи, заправленные шкварками, хлеб на столе, а ей не хочется есть. Если б такую еду дали ей в Минске! Или даже сегодня в пути! И почему же ей не хочется есть? Что-то подташнивает.

— Чего это ты положила ложку? Или невкусно? — спросила тетка.

— Что вы, тетя Ева… Вкусно… Но мне что-то нехорошо, — призналась Нина.

— Это ты устала… И неудивительно, столько за день пройти. Ну, я тебе молока налью, выпей и полезай на печь.

Но и молоко показалось Нине горьковатым, она отпила немножко и встала из-за стола. Ее повело в сторону, едва удержалась на ногах. Взобралась на печь, легла на разостланные там тряпки. Она не могла понять, хорошо ей теперь или плохо. Хорошо, потому что она в хате, на печке, а не в лесу, на холоде. И все же ей как-то не по себе, что-то дрожит внутри, по-прежнему тошнит и кружится голова. И холодно — никак не согреться. Она набросила на себя кафтан, который висел на жерди, но и под кафтаном ее трясло. Она долго корчилась, куталась, вертелась с боку на бок, пока, наконец, не уснула.

Проснулась — за окнами темно. В хате горела коптилка, а тетка Ева чем-то гремела возле печи. Вначале Нина подумала, что это все еще вечер, но потом догадалась, что уже утро, и, свесив голову вниз, посмотрела на хату.

Дети спали все на одной кровати, коптилка стояла на лавке, а тетка Ева мыла картошку, стрелки ходиков показывали пять часов.

«Это она так рано поднимается?» — подумала Нина и почувствовала себя неловко. Она не могла спать, если уже кто-то трудится, но вставать очень не хотелось, все тело было, как побитое, словно на ней молотили рожь, болели руки, ноги, спина.

Она зашевелилась на печи, чтоб дать знак тетке, что не спит и, если нужно, готова встать и помочь ей.

Тетка увидела, что Нина проснулась.

— Ты чего это? — спросила она. — Еще рано. Спи.

— Я думала, что еще вечер…

— Спи, спи, — снова сказала тетка. Она подняла большой чугун, понесла его к печке.

Нина увидела, что тетка теперь без валенок, в галошах на босую ногу, одна нога перевязана. Нина вспомнила, что у тетки больная нога, еще до войны она лечила ее, даже ездила в город, в больницу, уже лет десять мучается с этой ногой.

И Нине стало жаль тетку, она подумала, что нужно будет обязательно дать ей кое-что из того, что принесла для обмена. Сахарина… Спичек… Как гостинец.

Она почувствовала, что ее снова клонит ко сну, и скоро действительно уснула.

Когда проснулась второй раз — в хате было светло, сквозь замерзшие стекла пробивались солнечные лучи, ясно очерчивая узоры — елки, кустики, пальмовые листья, нарисованные на окне морозом.

Тетки Евы в хате не было, пятилетняя Олечка сооружала что-то из щепочек на полу и пела. Костик сидел на кровати, чесал нестриженую голову, Веры дома не было.

Нина слезла с печки. Снова почувствовала, как болит все тело, даже ступать больно, не пошевелить ни ногой, ни рукой. Но лежать нельзя, она ведь не в гости приехала, нужно быстрее менять свой товар и собираться домой, там ждут.

— А где мама? — спросила она у Олечки.

— Мама пошла скотину кормить, — ответила Оля и снова запела:

А мое сердечко ноет Да по миленьком болит…

Нина умылась, причесалась сломанным гребешком, лежавшим на подоконнике, посмотрелась в мутное зеркальце на стене. Или это зеркальце было такое, или в самом деле Нина так осунулась: почернела, синяки под глазами.

Нашла свой мешок, развязала его, вынула пачку сахарина, две коробки спичек. Подумала и вынула еще пачку краски, решила дать это тетке Еве.

Загремела щеколда в сенях, и тетка вошла в хату, неся охапку дров, бросила их возле печи.

— Встала? Ну и хорошо, будем завтракать, — сказала она, вытирая руки о юбку.

— Вот это, тетя, вам, — протянула ей Нина гостинец.

Тетка еще раз вытерла руки о юбку, взяла пакетики и спички.

— Вот спасибо, — сказала она. — Спички — это хорошо… А это что? Краска? И краска хорошо… Спасибо. А это? — Тетка вертела пакетик с сахарином. — А-а, сахарин, — догадалась она. — И сахарин хорошо… Только, знаешь, — тетка замялась, — мне он, пожалуй, не нужен. У меня молоко есть. Это у кого маленький ребенок, водичку хорошо подсластить. Сахарин у тебя купят. На, — протянула она Нине обратно пакетик.

— А может, возьмете, — не очень решительно настаивала Нина. — У меня еще есть.

— Нет, нет, ты в такую даль шла… Лучше что-нибудь выменяешь.

Она положила спички и краску на полку, чтоб дети не достали. Подошла было к печке, но в это время что-то прогнусавил Костя.

— Чего тебе нужно? — ласково отозвалась тетка Ева.

Мальчик продолжал что-то бормотать, и она подошла к кровати. Наклонилась к Косте и вдруг разразилась бранью:

— А чтоб тебя разорвало, а горе ты мое, а дурак же ты несчастный! Это ж надо, снова мокрая постель!

Тетка стала бить мальчика, дергала его за волосы, за уши.

Костя кричал на всю хату, а тетка Ева все колотила его и причитала:

— Лучше бы ты в земле гнил, чем сгноил все в хате! Хорошие дети умирают, а этот безмозглый живет! Где только мне взять сил! Ты меня в могилу сведешь!

Костя орал что есть силы, и только можно было разобрать, как он гнусавил:

— Боби! Боби!

— Ему боби! А мне не боби? — кричала тетка. — Слазь, чтоб тебя холера задушила! Слазь! — тянула она мальчика с кровати.

Костя, в одной рубашонке, босой, стоял на земляном полу и дрожал, а тетка стягивала подстилку, матрац. Проклиная мальчика, потянула все это на печку, чтоб сохло.

Затем надела на него штанишки, натянула заштопанные на коленях и пятках чулки. Взяла мальчика за руку, подвела к кадке, сполоснула ему лицо, вытерла полотенцем.

— Иди к столу, чтоб ты не дошел до него, — толкнула Костика в спину.

Тот все еще всхлипывал, с опаской поглядывал на мать.

Гремя посудой, тетка Ева поставила на стол миски, положила хлеб.

— Такое мне горе с ним, Ниночка, — словно оправдываясь, говорила она. — Ведь ни в хате его одного не оставишь, ни на улицу не выпустишь — на улице дети его бьют, дразнят. Только отвернись — так что-нибудь и натворит. То сломает что, то влезет куда-нибудь. За какие грехи такое наказание?.. А где Верка? — спросила она у Оли.

— Пошла гулять, — ответила Оля, терпеливо ожидая, когда мать подаст завтрак.

— Гулять… Только и бегает. Горе мне с вами, — сказала тетка уже спокойнее, даже улыбаясь.

На завтрак тетка подала разваристую картошку, налила в миску кислого молока, поджарила несколько ломтиков сала. О такой еде Нина могла только мечтать, но и сегодня ей что-то не елось. Через силу жевала картошку, пила молоко. А когда тетка протянула ей на вилке кусочек сала и Нина откусила, ее снова затошнило. Закрыв рот ладонью, выбежала во двор.

Тетка бросилась за ней.

— Что с тобой? — трясла она Нину за плечи. Подала ей кружку с водой. Нина выпила. У нее вспотели ладони, лоб. — О, господи, вот несчастье, — сочувственно качала головой тетка.

Нина вытирала ладонями лицо. Ноги у нее дрожали, всю охватила страшная слабость.

— Это, видимо, от голода… Да и устала вчера, — как сквозь вату в ушах долетали до нее слова тетки. — Ну, иди, иди в хату, а то еще простудишься…

— Понятия не имею, что со мной такое, — виновато оправдывалась Нина.

— Ну ничего, ничего, пройдет, — утешала ее тетка.

Они вернулись в хату.

— Вы бы, тетя, сказали женщинам на селе, что я принесла менять, — попросила Нина, когда немножко отошло. — Может, пришли б, потому что мне ходить по хатам не хочется.

— Хорошо, хорошо, я скажу, — кивала головой тетка. — Придут. Магазинов ведь теперь нет, вот пойду сейчас на деревню и скажу. Да и Верка уже, наверное, раззвонила, что ты пришла менять, а ты приляг пока, на тебе лица нет. Ох, дети, дети, — вздохнула она.

Тетка Ева прибрала в хате, оделась и ушла.

Нина лежала на печи, Олечка играла, сидя на полу, и все время пела. Нина дивилась, как много песен знает эта пятилетняя девочка, наверное, ходит с Верой на посиделки, а там поют, у девочки хороший слух и хорошая память, и петь любит.

А-а в по-оле верба, Под вербой вода, Там ходила, там гуляла, Девка-а молода.

Кончает одну — начинает другую:

Ро-осла, ро-осла Девчи-и-нонька, Расти-и перестала-а-а, Жда-ла-а-а, ждала Миле-енького И пла-акати ста-ала-а…

И так весь день, поет и поет.

До чего же хорошая девочка Оленька, ловкая, подвижная, в живых карих глазах озорной огонек, зубки мелкие, как у мышки, даже не верится, что Костик — ее родной брат.

Нина почувствовала себя лучше. Тетка оставила на столе еду, и Нина слезла с печки, немного поела.

Ей захотелось побывать в «комнатке» — как называли небольшую пристройку, в которую вела отдельная дверь из сеней. Когда-то, до войны, в «комнатке» стояла кровать, стол. В ней ночевали гости. А иногда и дядька Игнат, муж тетки Евы, закрывался там с книжкой в руках. Тетка не любила, когда он читал, считала, что он зря тратит время. Там учила уроки их старшая дочь; когда Нина приезжала с матерью в прошлый раз, до войны, они тоже спали в «комнатке».

Стены в ней были оклеены газетами, страницами из журналов. И газеты и журналы были старые, некоторые еще с буквой «ять». Но попадались и более свежие. Нина очень любила читать и, пока они жили там, перечитала все эти газеты, все страницы из журналов. Запомнилось даже одно стихотворение. Тогда она еще не знала, что это спародированный монолог Чацкого, в школе они еще не проходили «Горе от ума».

Не образумлюсь, виноват. И слушаю — не понимаю, Как будто я попал из рая прямо в ад, Растерян мыслями, чего-то ожидаю… Слепец, я в чем искал забвенья от трудов, Спешил, дрожал — вот передача близко, Но, кроме воя, скрежета и писка, Не слышу ничего уж больше двух часов…

Какой-то автор высмеивал плохое качество радиопередач.

Нина решила сходить в «комнатку», посмотреть, как там теперь.

В сенях было холодно, пахло кислым, на стенах — решето, какие-то узелочки, мешочки. Дверь в «комнатку» теперь, видимо, открывалась редко, щеколда поржавела, и Нина с трудом открыла ее. И не узнала «комнатку». Окно пыльное, грязное, едва пропускает свет, нет ни кровати, ни стола, все завалено хламом — пустыми бочками, тряпками, стены ободраны.

Сделалось грустно. Даже сюда, в эту «комнатку», заползла война.

Нина стала осматривать стены в поисках пришедшего на память стихотворения. Она долго не могла его найти, наконец увидела. Большой кусок страницы был оторван, осталось лишь две строчки:

Как будто я попал из рая прямо в ад. Растерян мыслями…

Наконец вернулась тетка. Сказала, что скоро придут женщины, управятся по хозяйству и придут. Покупатели найдутся.

Тетка снова принялась за работу. Стала готовить корм свинье, пойло корове. А Нина тем временем обдумывала, сколько же ей просить за свой товар. Кто его знает, сколько можно взять за коробку спичек, за пакетик сахарина? Мамина кофточка, покрывало — тут ясно, дешевле, чем по килограмму сала за каждую вещь, не отдаст.

И вот пришла первая покупательница — тетка в полушубке, в валенках, в теплом платке. Поздоровалась, села на лавку, с любопытством уставилась на Нину.

— Так это Ганнина дочка? — спросила не то у тетки Евы, не то у Нины.

— Ага, Ганнина, — ответила тетка Ева.

— Ну, как же там мать живет? — спросила тетка у Нины.

— Мама? Ничего! Так себе, — не знала, что ответить Нина.

А та вдруг стала вспоминать, как они были молодыми, как гуляли вместе, как им было весело.

— И не заметила, как состарилась, — вздохнула она. — Эх, молодость, молодость…

Звякнула в сенях щеколда, послышались шаги, и в хату вошли еще три женщины. И их Нина не знала, хотя лицо одной показалось знакомым.

Женщины поздоровались и, тоже не раздеваясь, уселись на лавках. И они повели разговор о чем-то далеком, что вовсе не интересовало Нину.

Наконец тетка Ева подала команду:

— Так развяжи свой мешок, Нина, покажи бабам, что у тебя есть.

По тому, как загорелись любопытством глаза женщин, Нина догадалась, что они давно этого ждут.

Она развязала мешок, стала выкладывать на стол все, что в нем было.

Женщины живо поднялись с лавок, подошли к столу.

В это время снова открылась дверь, и в хату вошли сразу пятеро. Четыре женщины и мужчина в коротком потертом полушубке, в шапке-ушанке.

— Ого! Здесь уже торг идет, все, наверное, расхватали, — с порога заговорила женщина в суконной свитке, в сапогах.

— Чтоб ты да опоздала, — отозвалась другая, — разве без тебя какой торг обойдется?

— А и без тебя, вижу, не обошелся, — незлобиво ответила вошедшая.

— Идите, идите, всем хватит, — успокаивала их тетка Ева, хотя было видно, что женщины шутят.

Бабы обступили стол. Рассматривали пакетики с сахарином, с краской, коробки спичек. Каждая откладывала себе то, что намеревалась взять.

— Тэкля, бери вот сахарин, у тебя маленький ребенок, пригодится, — советовала тетка Ева женщине в суконной свитке.

— Если не дорого, то можно будет взять, — ответила Тэкля.

Мужчина смотрел на стол поверх голов женщин, но ничего не брал, только качал головой, причмокивая.

— Вот что значит город. Война не война, а там все есть, и спички, и краска, а здесь как не было ничего, так и нет, — сказал он.

— Вот уж, дядька, позавидовали городу, — рассмеялась Тэкля. — Были вы там хоть раз, видели, как он разбит?

— Разбит или не разбит, а там все есть, — настаивал мужчина.

— В городе теперь голод, — не выдержала Нина. Ей сразу не понравился этот дядька, подумать только — говорит, что в городе все есть. Это чтоб выставить Нину богатой, а самому прикинуться бедненьким.

Две женщины развернули покрывало. Третья прикладывала к себе шелковую блузку.

— Вот хорошее покрывало, но и попросишь ты, наверное, за него много, — сказала женщина, которая пришла первой.

— Кило сала, — ответила Нина.

— Ого, — покачала головой женщина и стала складывать покрывало.

— Покрывало Стэфка Буракова возьмет, приданое к свадьбе будет, — сказала Тэкля.

— У нее от приданого и так сундуки ломятся…

— Куда уж больше, — заговорили женщины.

— А разве вы не знаете, что добро к добру льнет?

— Кто много имеет, тому еще больше хочется иметь, — сказала тетка Ева.

— Вот чужое богатство глаза колет, — вступился за неизвестную Нине Стэфку мужчина.

— А за кофточку сколько ты хочешь? — неуверенно спросила голубоглазая молодая женщина, которая до этого молчала и вообще не лезла к столу.

— Тоже кило, — твердо сказала Нина.

Женщина держала в руках кофточку, по всему было видно — она ей нравилась.

— Хорошая кофточка, — сказала она. — И кило стоит… Но весна придет — без сала плуга не потянешь… Самим нужно.

— И кофточку Стэфка возьмет… Вот посмотришь, — снова засмеялась Тэкля.

— А что это за Стэфка такая? — спросила Нина. Ей было интересно, что это за богачка, которая все может купить.

— Стэфка? Дочь…

Не успела тетка Тэкля сказать Нине, кто такая Стэфка Буракова, как дверь в хату открылась, и вошла молодая девушка. В плюшевом жакете, в цветастом платке. По тому, как прикусила тетка Тэкля язык, как сразу замолчали бабы, Нина догадалась, что это и есть та самая Стэфка.

— Вечер добрый, — сказала, как пропела, она.

— Добрый вечер, — не очень охотно ответили женщины.

У девушки было красное от холода лицо, большой мясистый нос, толстые губы.

«Если эта Стэфка покупает себе приданое, значит, собирается замуж, значит, она невеста», — подумала Нина. Нине всегда казалось, что невеста должна быть обязательно красивой. Ну, а как же иначе? А эта… Нет, не похожа она на невесту, один нос чего стоит…

— Иди, Стэфка, иди, здесь для тебя кое-что есть, — льстиво обратился к ней мужчина.

Стэфка подошла к столу. Глаза ее забегали, ощупывая все, что там лежало. Остановилась на кофточке. Огромными красными руками взяла Стэфка кофточку, развернула, приложила к себе. Посмотрела на баб, спросила, переводя глаза с одной на другую:

— Ну как, идет мне?

— Тебе, Стэфка, все идет. Что ни возьмешь — все тебе идет, — весело сказала Тэкля.

— Если есть за что покупать, так неудивительно, что все пойдет, — вставила женщина с голубыми глазами, которая первая смотрела кофточку.

— Бери, Стэфка, бери, — подбадривал ее мужчина, — не слушай, что они говорят. Это от зависти.

— Сколько же ты хочешь за кофточку? — спросила Стэфка у Нины.

Та сказала.

— Ого, — покачала головой Стэфка. — А это что? — потянулась она к покрывалу.

Не выпуская из рук кофточки, Стэфка стала разворачивать покрывало.

— Что ж, как раз на свадебную кровать, — снова сказала Тэкля.

Стэфка стрельнула глазами в сторону Тэкли. Видимо, хотела понять, искренне та говорит или насмехается.

В глазах Тэкли была явная насмешка, и лицо Стэфки сделалось злым, колючим.

— У тебя-то не спрошу, покупать или нет, — сказала она. — А сколько за покрывало? — повернулась она к Нине.

— Как и за кофточку, — ответила та.

Стэфка крепко держала в одной руке кофточку, в другой — покрывало. На лбу у нее собрались морщины, под носом выступили капельки пота. Видимо, думала.

— Полтора кило, — наконец сказала она. — Возьму и покрывало и кофточку.

Все затихли. Ожидали, что скажет Нина. Но та тоже молчала, думала — отдать или нет. Она теперь понимала, что если эта Стэфка не купит, то другие женщины вряд ли возьмут. Боялась потерять покупателя. Но за полтора килограмма сала было жаль отдавать такие вещи. Решила все же поторговаться.

— Не отдам, — сказала она. — Давайте два.

Стэфкины пальцы разжались, она вздохнула.

— Ну, если Стэфка не возьмет, то мы купим, — сказала вдруг Тэкля. — Манька — кофточку, — кивнула она на женщину с голубыми глазами, а я — покрывало. Была не была! — махнула она рукой.

Стэфкины пальцы вновь впились в кофточку и покрывало.

— Очень уж ты быстрая, — набросилась она на Тэклю. — Мы ведь еще не кончили торговаться… Лишь бы перебить… — Так давай за полтора кило, — снова обратилась она к Нине.

— Что же я вам буду отдавать за полтора, если мне два дают, — ответила Нина.

Она начинала понимать Тэклину игру. Тэкля ведь и не собиралась покупать покрывало, и Манька кофточку не купит, хотя та ей и нравится; наверное, просто хотят помочь Нине выгоднее продать.

Стэфка молчала, сопела, но кофточку и покрывало из рук не выпускала.

— Ох и хорошая кофточка, — подлила масла в огонь Манька.

— А покрывало… Новехонькое… Это тебе не постилка своей работы, — вздохнула Тэкля.

— Хорошо, возьму, — неожиданно охрипшим голосом сказала Стэфка.

Она сложила покрывало и кофточку, запихнула их за пазуху.

— Сало завтра принесу. Но два кило… Ай-яй-яй, — простонала она.

Словно боясь, что Нина передумает или бабы отнимут у нее покупку, она потопталась немного возле стола, затем повернулась и быстро вышла. Уходя, сильно хлопнула дверью, выражая этим свое презрение к оставшимся в хате.

Как только она ушла, женщины засмеялись, заговорили.

— Так и вцепилась в кофточку, — злобно говорила Манька.

— А как сопела… — вставила одна из баб.

— А что я говорила, что говорила? — толкала женщин Тэкля. — Говорила ведь, что Стэфка возьмет!

— Так вы же сами помогли ей, — сказала Нина.

— Помогла, потому что видела — ты за полтора кило уже готова была отдать. А скулу ей в бок! Пускай дает два!

— А кто эта Стэфка? — снова спросила Нина. Она теперь видела, что Стэфку не любят, но за что? Что она плохое сделала людям? Или не любят только за то, что Стэфка богата?

— Дочка одного гада. Полицая. И замуж за такого же гада выходит, — сказала Тэкля.

Нина вдруг побледнела. Что же это происходит?.. Что она наделала?.. Мамину кофточку теперь будет носить жена полицая. Покрывало… Ее приданое перешло к невесте полицейского…

— Почему же вы мне раньше не сказали… — едва проговорила Нина. — Да чтоб я… Где она живет?.. Я побегу… отниму… Я не хочу…

Нина бросилась искать свой жакет. Ткнулась в один угол, в другой. Нашла, набросила на плечи.

— Куда ты, глупая! — схватила ее за руку тетка Ева.

Нина вырывалась, хотела бежать на улицу, но женщины окружили ее.

— Погоди, что ты делаешь!

— Вот ненормальная…

— Одумайся, — заговорили они все разом.

Тетка Тэкля по-матерински обняла ее за плечи, усадила на лавку.

— Не горячись, — говорила она. — Кто ж еще купит твою кофточку, если не эта гадина. Честный человек в войну не разбогатеет, а бедному не до нарядов.

— Но я не хочу… Не хочу, — сквозь слезы говорила Нина.

— Хочешь ты этого или нет, а придется отдать, — сказала тетка Ева. — Да и не горюй уж очень. Им все равно чужое добро боком выйдет, а ты радуйся, что продала.

— Да и как ты будешь забирать обратно? — рассуждала Тэкля. — Скажешь Стэфке, что не хочешь отдавать полицаям? Так и из деревни не выйдешь, убьют, и вся недолга.

Нина понимала, что женщины говорят правду. Она сидела на лавке с наброшенным на плечи жакетом, совершенно опустошенная.

— Неужели вы здесь не можете сладить с полицаями? — сказала она наконец. — Или у вас партизан нет?

— Тсс, глупая, — цыкнула на нее Тэкля, глянув на мужчину, который все время с интересом наблюдал за происходившим в хате. — Если ты, собачья кость, кому-нибудь скажешь, что здесь было, так помни… На одном суку с теми гадами болтаться будешь.

— Тьфу, сгори ты, еще и угрожает, — плюнул мужчина под ноги. — По мне что хотите делайте…

Он повернулся и вышел, как и Стэфка, громко хлопнув дверью.

— Еще одна собака.

— Прихвостень, — зашумели бабы.

— Что, может, и этот полицай? — спросила Нина.

— Какого он дьявола полицай… Так, к властям подлизываться любит.

Нельзя сказать, чтобы женщины совсем успокоили Нину, ей все равно было не по себе, не покидало сознание, что она сделала что-то плохое. Но женщины убедили, что теперь уже нельзя ни в коем случае отнимать вещи, и что в самом деле все, что подороже, могут покупать только гады. Она сидела на лавке и молчала, сложив руки и опустив голову.

— Давай, девка, кончай свой торг, — сказала тетка Ева. — Говори бабам, сколько хочешь за спички, краску, сахарин.

— Да, Ниночка, говори.

— И брось ты горевать — сидит как в воду опущенная, — утешали ее женщины.

— Ну вот, я взяла две коробочки спичек, пакетик краски и сахарин, — показывала ей Тэкля, держа в руках. — Сколько за это хочешь?

Нине вдруг стыдно стало что-то просить, назначать цену. Словно она и в самом деле торговка, приехавшая из города. Эти женщины были к ней так добры. После того, что здесь произошло, просто невозможно было торговаться с ними.

— Сколько дадите, — не глядя ни на свой товар, ни на Тэклю, ответила Нина.

— Ну, а за это сколько?

— Сколько дадите…

Тетка Ева, видя такое состояние Нины, сказала бабам:

— Вы ей жирами… Понемногу, сколько сможете… Что-нибудь другое ей тяжело будет нести. Лучше жиры.

— Ну вот, хорошо…

— Не обидим… Спасибо, — благодарили бабы.

Вскоре они ушли, и в хате без них стало тихо и пусто, Нина, грустная, сидела на лавке.

Тетка Ева что-то говорила ей, но Нина не слушала. Поужинала и полезла на печь.

Старалась отогнать от себя мысли, сомнения, старалась уснуть, и вскоре сон сморил ее.

Проснулась, когда уже было светло. Пошевелила рукой, ногой — они уже не так болели. И на сердце было спокойнее. Может, и правда ничего плохого она не сделала…

Оля снова пела свои песни, Вера сидела у стола, читала какую-то книжку, Костя ходил взад-вперед по хате — от кровати к печке и обратно.

Вошла тетка Ева с белым узелком под мышкой.

— Ходила вот к Стэфке за твоим салом, — сказала она. — Боялась, чтоб не выкинула какой фокус. Бери, два кило, — положила она узелок на лавку.

Смеясь, тетка стала рассказывать, как отдавала ей Стэфка сало.

— Она сказала отцу, что купила кофточку и покрывало за килограмм, — громко говорила тетка. — А еще килограмм — украла… Как вор, вынесла тайком.

Это развеселило Нину.

А днем стали приходить бабы, приносить плату за остальное.

Нина складывала свою выручку в мешок, и он становился все тяжелее и тяжелее.

«Ничего, донесу», — думала она. Ей уже хотелось поскорее идти домой, решила, что завтра утром пойдет, сказала об этом тетке.

— А может, еще немного отдохнула б, отъелась бы, — сказала та.

— Некогда отдыхать, дома у нас, сами знаете, совсем пусто. Я, может, скоро еще раз приду, жить как-то нужно… Может, придем с мамой, когда Миша поправится.

— Ну, как знаешь, — ответила тетка.

Остаток дня и весь вечер Нина лежала на печи, смотрела на все, что делалось в хате.

Олечка играла в куклы — пеленала деревянный чурбачок и все пела. Костя сновал по хате, и Олечка то и дело на него покрикивала:

— Куда полез, дурак! Не тронь, отойди!

Вера снова где-то бегала по деревне, а тетка хлопотала по дому.

Вечером она стала перевязывать свою ногу, и Нина увидела, какая она у нее красная, толстая, вся в болячках.

— А что, тетя, ее нельзя вылечить? — спросила Нина.

— Ах, Ниночка, чего только я с ней не делала! Перед войной уже немного лучше стало, доктор в Плуговичах был понимающий, какой-то мази дал, но его немцы убили — он был еврей. А теперь где ты ее лечить будешь, разве у знахарок, но я им не верю.

Тетка намочила тряпочку в каком-то отваре, обернула ею ногу.

— Вот траву прикладываю, но помогает слабо.

Перевязав ногу, она стала укладывать детей. Подвела Костика к тазику, умыла его теплой водой. Мальчик послушно подставлял лицо под мокрую руку матери.

— Ну вот, и чистенький будешь, и красивенький, — приговаривала тетка. Причесала русые волосы мальчика, поцеловала его.

Нина с удивлением наблюдала, как ласкала тетка мальчика. Значит, она все-таки любит его, жалеет.

Дети уснули, а Нина, лежа на печке, смотрела, как тетка пряла лен.

— До войны во всем покупном ходили, — говорила тетка, — а теперь вот снова — и прясть нужно, и ткать. Вернемся еще и к лучине, наверное… Очень уж трудно стало доставать керосин.

— И у нас в городе тоже все по-допотопному пошло, — сказала Нина. — Ни трамвая, ни электричества. Кино только для немцев. Школ нет. Это же нашему Вите еще в прошлом году в первый класс нужно было идти…

Тетка перестала прясть. О чем-то задумалась. Потом сказала:

— И Верка вон по селу бегает… А ей тоже учиться надо бы.

Еще не рассвело, когда Нина покидала деревню. Нарочно вышла рано, чтоб больше было светлого дня на дорогу. Мешок за плечами был довольно емкий — килограммов пять, еще тетка дала кусок сала. Нина не хотела брать, отказывалась, потому что тогда выходило что тетке она дала не гостинец, а тоже продала, как и всем. Но тетка насильно положила сало в мешок.

Когда шла деревней, в домах еще горели огни, из труб вились дымки — светлые на темном небе, мычали в хлевах коровы, скрипели журавли колодцев.

Светать стало, когда подходила уже к лесу. Он стоял, припушенный инеем, глубоко в снегу, и снег был белый, как крахмал, слегка подсиненный рассветом.

Дорогу в лесу обступали елки. Их ветви гнулись от огромных белых шапок снега: иногда он осыпался с них белой пылью, а вокруг стояла глубокая тишина.

Нина настроилась на длинную дорогу, знала, что ей будет трудно, но пока шла довольно легко, даже любовалась окружающим. Но скоро почувствовала, что веревка от мешка врезается в плечи. «Тяжелый, холера», — подумала она про мешок. Но в этом была и радость. Она хорошо наторговала. Сколько Нина помнит, мать никогда столько не приносила, да еще одного сала. Сколько можно будет купить за него картошки!

Уставать было рано — вся дорога впереди, и Нина удобнее устроила мешок за плечами, подложила под него руки и так прошла еще километра два. И вдруг будто ее ударили, будто что-то свалилось ей на плечи — мешок потяжелел, ноги ослабели.

«Что же это такое? — думала Нина. — Почему я так быстро устала? Здесь ведь и полпуда нет… Не такой уж это большой груз…»

Она пошла медленнее, стараясь ровнее дышать, но все равно чувствовала, что слабеет с каждым шагом.

«Может, это оттого, что переболела у тетки? — думала она. — Мне ведь было очень плохо, даже есть не хотелось. Или хорошо не отдохнула?»

Она остановилась. Постояла с минутку, но это принесло мало облегчения.

Нина снова пошла, но уже не видела вокруг себя зимней красоты, видела только дорогу, бесконечную белую дорогу, которую она должна осилить, пройти своими ногами. Эта дорога была теперь ее врагом. Она отнимала силы, приносила страдания, и мешок теперь казался намного тяжелее, чем вначале, тяжелое было все: и собственные плечи, и руки, и одежда.

Она совсем выбилась из сил и прилегла, прилегла прямо на снег у дороги. Всем телом чувствовала его — твердый и холодный, непривычно было видеть его перед самыми глазами, и лес опрокинулся над ней — высоко поднимались на длинных стволах заснеженные вершины сосен.

Она отдыхала. «Вот так полежать бы часок, может, и вернулись бы силы», — думала Нина.

Но долго лежать было нельзя, она могла простудиться, да и время шло, если она будет подолгу отдыхать — домой ей сегодня не добраться.

Нина заставила себя подняться. После отдыха какое-то время идти было легче, но вскоре задохнулась снова. Снова заболело в груди, в висках застучало, перед глазами поплыли красные, зеленые круги.

И снова она легла. Снова у ее лица был снег, а над нею лес с вершинами сосен. Вокруг стояла глубокая тишина — ни звука, ни шороха. Нина знала, что вокруг на несколько километров не было ни одной живой души, и если б умирала она, никто не пришел бы ей на помощь.

Она теперь отдыхала через каждые двести метров. Полежит, отдохнет — и снова идет. Снова полежит, снова поднимется. Так она вышла из леса. Так перешла поле, доползла до Плугович.

В Плуговичах села на скамейку возле чьей-то хаты, сняла мешок, положила рядом с собой, прислонилась к стене.

Что делать дальше? Если едва дошла до Плугович, то как добраться до шоссе? Ей лишь бы дойти до шоссе, которое ведет в Минск. Там ходят машины, там бы она снова подъехала. Но как добраться до шоссе? Она уже понимала, что сил у нее не хватит, ночь застанет в лесу, а там нигде рядом и жилья нет. Ночевать в Плуговичах? Отдохнуть? А завтра с новыми силами двинуться дальше? Нет, она не может так задерживаться в дороге. Дома ведь ждут… Да и проситься ночевать у чужих людей, отойдя от родной деревни только семь километров, как-то нелепо.

И она решила идти. Может, доберется как-нибудь до шоссе, может, кто подвезет.

Она снова взвалила мешок на плечи. Пошла, так же часто останавливаясь, намечая себе, сколько пройти, прежде чем отдохнуть.

«Вон до той хаты дойду, а там постою, — говорила она себе. — Вон до того столбика нужно дойти».

Возле последней хаты, за которой начинался тракт, остановилась. Стояла у дороги, держа мешок за веревку, как дитя за руку.

Мимо прошла женщина в полушубке, в валенках, пробежала лохматая собака, над полем кружилась, громко каркая, ворона, села темным пятном на снег.

Нина позавидовала и женщине, и собаке, и вороне.

Им хорошо, легко… Они дома…

Стала замерзать, стучала одной ногой о другую, дышала на руки. Уже не ожидала чуда, стояла, и все, а что она могла делать?

И вдруг увидела лошадь, запряженную в сани. Лошадь резво бежала по хорошо укатанной дороге. В санях сидел пожилой мужчина, погоняя лошадь поводьями.

Нина вышла на середину дороги.

— Дяденька, может, подвезете? — умоляюще посмотрела она на мужчину.

Тот остановил лошадь.

— Садитесь, — сказал добродушно.

Нина вместе с мешком повалилась на солому, и лошадь снова резво побежала, разбрасывая копытами снег.

— Далеко идете? — спросил мужчина.

— Мне до Валерьянов, — ответила Нина. — Там уже я на машине подъеду. А теперь до Валерьянов бы добраться.

— До самых Валерьянов-то я не еду, версты три придется вам пройти, — сказал мужчина.

— Ну, три версты — это ничего. Три версты я дойду, а то устала очень, — оправдывалась Нина.

Мужчина подстегнул лошадь, и та побежала еще резвее. Нина не верила своему счастью. Ей вспомнились поговорки, которые часто любила повторять мама: «Бедный — ох, ох, а за бедным бог» или «Даст бог день, даст бог и пищу». Мать, конечно, не верила в бога, даже детей не крестила, хотя, когда Нина родилась, еще многие крестили детей. Говорила же мать так потому, что верила: пока человек жив — он всегда что-то придумает, чтоб выбраться из беды. Верила и в случай, который приходит на выручку в трудный момент. В их жизни таких случаев было немало. Иногда в доме нет ни крошки хлеба, ни картошины, но глядишь — что-то подвернется, и поели. Одним словом, пословицы матери убеждали, что человека в тяжелый момент выручает счастливый случай. Вот и теперь такой случай сжалился над Ниной, послал ей эту рыжую лошадку.

Мужчина расспросил Нину, откуда она, зачем сюда приходила, и, удовлетворив любопытство, отвернулся, поднял воротник.

И Нина плотнее запахнула свой жакет, ноги прикрыла соломой.

Отдохнув в санях, три версты до шоссе одолела легче, чем ту дорогу до Плугович, хотя раза два отдыхала. Ела снег, выгребая, который почище, — мучила жажда.

Когда вышла на шоссе, показалось, что она уже дома. Самое тяжелое — позади. Теперь нужно только подождать, когда будет идти машина, и попроситься. Если повезет, часа через три может быть в городе.

Она перешла на другую сторону шоссе, прислонилась спиной с мешком к столбу и стала ждать.

Как назло, шоссе будто вымерло. Не везло Нине. И все же она не очень беспокоилась, не могла допустить, что попутной машины не попадется. Шоссе обычно гудело с утра до вечера, какая-то машина появится и теперь, возьмет ее, ведь иначе ей до города не добраться.

Наконец далеко на горизонте появилась живая точка. Нина с надеждой стала ожидать, даже отошла от столба, и мешок снова обвис на спине тяжелым грузом. Машина то скрывалась за холмами, то вползала на них. Вот уже хорошо виден крытый брезентом верх. Нина подняла руку, но машина, не сбавляя скорости, пронеслась мимо, только бензиновый перегар какое-то время висел над шоссе, пока и его не разогнал ветер.

Спустя несколько минут проехала легковая машина. Нина даже не голосовала, она знала, что в легковых машинах ездят офицеры, не будут же они подбирать людей на дорогах, да и сама Нина не очень-то хотела в их компанию.

Машины стали проезжать чаще. То с грузом в кузове, то крытые брезентом, но ни одна из них не остановилась.

Нина с обидой и завистью смотрела им вслед. Представляла, как эти машины будут въезжать в город, от которого еще так далеко она.

Смеркалось. День кончался. Значит, снова в дороге ее застанет ночь. Стало тревожно: что она будет делать?

Из-за пригорка показалась еще одна машина. Нина уже не верила, что она остановится, машинально подняла руку. И вдруг шофер затормозил.

Нина бегом бросилась к машине, боясь поверить удаче.

В кабине сидели два немца в зеленых шинелях, в теплых шапках. Один за рулем, другой возле него с сигаретой в зубах. Оба весело уставились на Нину.

— Масле, яйки? — спросил тот, что был за рулем.

— Масле, яйки никс, — подделываясь под их разговор, ответила Нина. — Марки… Марки вот, — похлопала Нина себе по карману.

— Э-э, марки… Марки шайзэ, — сказал второй немец. — Маслё, яйки, ко-ко-ко.

Он наклонился к Нине, и она почувствовала запах водки.

«Пьяные», — подумала она.

— Но у меня нет яиц, — с отчаянием сказала Нина. — Если б были — отдала б, лишь бы довезли…

Немцы что-то залопотали между собой, потом тот, что был за рулем, показал Нине на кузов.

Второй раз ее просить не нужно было. Она быстро побежала к кузову, шмыгнула под брезент. Поехали.

Теперь часа два — и она в городе. Мать заждалась, беспокоится, а у нее все хорошо, приедет и привезет сало, вот будет радость!

Под брезентом было темно, и вначале Нина не могла рассмотреть, что там лежит, потом глаза немного привыкли, и она увидела ящики, на них было что-то написано по-немецки. Возле самой кабины большой грудой лежали какие-то вещи. Одежда, что ли? Нина подползла ближе. Солдатские шинели! Вот роскошь! Она сейчас закутается в них и будет сидеть, как пани.

Нина сняла с плеч мешок, положила возле себя. Шинели были старые, от них несло плесенью, но Нина одну накинула на себя, второй укрыла ноги. Прилегла, облокотившись на мешок.

Сумерки сгущались, но теперь ей не было страшно. Она едет! Ей тепло! Она скоро будет дома! Что это — снова тот счастливый случай, который в трудную минуту приходит на выручку? Снова это: «Бедный — ох, ох, а за бедным бог»? Ну, как иначе объяснить эту машину с шинелями?

Ее стало клонить ко сну, и она вскоре задремала, а потом уснула, даже видела сны. Будто она в школе, учитель вызвал ее к доске, а она не выучила урок, и ей стыдно. Она хочет оправдаться, объяснить, почему не подготовила урок, хочет рассказать, как ходила в деревню за продуктами, но почему-то не находит нужных слов.

Потом будто она идет по городу, а город мертвый, кругом пустые обгоревшие дома, на улицах — какие-то узлы с одеждой, стоит швейная машинка, бродит белая свинья с лошадиной головой. И нигде ни души. Нине делается страшно, она хочет кого-то позвать, открывает рот, хочет закричать — и не может, пропал голос. Хочет убежать, но ноги подгибаются, не идут. Она делает шаг — и падает. Поднимается, делает еще шаг — и снова падает.

Когда машину подбрасывало на ухабах, она просыпалась. Щупала вокруг себя руками, искала мешок — находила и успокаивалась. Прикосновение к мешку было особенно приятным. Она терла глаза, отгоняла сон, но урчание машины укачивало, и она снова засыпала.

Проснулась окончательно оттого, что машина не ехала, стояла. Возле нее топали, громко разговаривали немцы. Кто-то, не иначе какой-то начальник, громко кричал на кого-то, ругался.

Нина выбралась из шинелей, взяла в руки свой мешок. Сидела, смотрела на дверцу в брезенте и не знала, что ей делать — слезать или сидеть тихо.

«Где мы? Что там такое? — думала она. — Остановились на дороге или уже приехали?»

Тяжелые шаги затопали совсем рядом. Кто-то отвернул брезент. В глаза ударил свет фонарика. Она невольно подняла руку, закрыла лицо.

Тот, кто светил, увидев Нину, стал ругаться еще яростней. Это был тот самый начальничий голос, который Нина услышала, когда проснулась.

— Р-рауз! Вэк! Доннэр вэтэр! — кричал немец на Нину. — Партизан?!

Таща за собой мешок, Нина подалась к брезентовой дверце. Пока слезала, немец не переставал ругаться.

Затекшими ногами ступила на дорогу. Машина стояла у въезда в город. Он темной массой возвышался перед ними, без единого огонька.

Возле машины ходили два немца с автоматами на груди. Шофер и тот, второй, который ехал с ним в кабине, стояли навытяжку возле машины.

Немец с фонариком толкнул Нину в спину, приказывая идти вперед. Подтолкнул к шоферу и к тому, другому немцу. Тыкал в Нину пальцем, тряс кулаком перед лицами немцев и все ругался, кричал. И часто слышны были слова «шнапс» и «партизан».

Нина догадалась, что это, видимо, пост при въезде в город задержал их машину. Очевидно, офицер ругает немцев за то, что они пьяные и везли Нину. Так боятся партизан, что каждый наш человек им кажется партизаном.

Уже давно стемнело, но вокруг был белый снег и в небе висел холодный серп месяца. При этом свете Нина видела испуганные лица немцев, которые везли ее, злое лицо офицера и застывшие лица двух немцев с автоматами, готовых выполнить любой приказ.

Наконец офицер выдохся, даже немного успокоился. Что-то скомандовал немцам, которые везли ее. Те быстро шмыгнули в кабину, зарокотал мотор, машина тронулась и вскоре исчезла в темноте городской улицы.

Нина тоже хотела идти, но немец схватил ее за руку.

— Хальт! Партизан? Динамит? — дернул он за мешок.

Она вначале не поняла, а потом засмеялась:

— Никс динамит… Здесь эссен… Дома киндер малые, — показала она рукой на город.

Немец вырвал у нее из рук мешок, бросил тем двоим, с автоматами. Один из них стал развязывать.

— Никс динамит, — говорила Нина, подбегая к солдатам. — Здесь эссен, эссен, — повторяла она.

Немец долго возился, развязывая узел. Нина с тревогой следила за его большими руками. Наконец развязал, засунул руку в мешок, вытянул оттуда кусок сала, который положила тётка Ева.

— О, шпэк! — весело сказал он.

Офицер, который все время стоял в стороне, подошел к ним, посветил фонариком внутрь мешка.

— Шпэк, — подтвердил и он, потом улыбнулся, что-то сказал тому, который развязывал. И тот тоже рассмеялся, что-то весело стал говорить офицеру.

У Нины отлегло от сердца. Смеются… Может, ничего плохого ей не сделают…

Солдат, который держал мешок, повернулся к ней.

— Рауз! Вэк! Бистро — взмахнул он рукой перед ее лицом.

Нина хотела взять свой мешок, чтоб выполнить это «рауз» и «вэк», значение которых она хорошо понимала, но немец отодвинул мешок к себе за спину, а Нину толкнул в грудь.

Теперь она все поняла. Немцы хотят забрать ее мешок. А ее отпускают, гонят. У нее потемнело в глазах, тело покрыла испарина. Она как кошка бросилась на свой мешок, вцепилась в него обеими руками.

— Там дети, киндер, — захлебываясь словами, заговорила она. — Отдайте, там дети, киндер…

Но немец одной рукой тянул мешок к себе, а второй толкал Нину в грудь.

— Вэк! Рауз! — злобно говорил он.

— Что вы, пан, я не могу отдать… Не могу… пустите, — в отчаянии повторяла Нина.

Она называла немца паном, просила его. Ей было гадко, противно, что она так просит, что говорит немцу «пан». Но как еще спасти мешок?

Она изо всей силы держала мешок, боялась и на секунду выпустить его из рук, думала, что если выпустит его хоть на секунду — все пропало.

— Доннэр вэтэр! — ругался немец. Он старался оторвать Нинины руки от мешка, но она держала его изо всех сил, не выпускала.

Немец дергал мешок, надеясь вырвать его из рук Нины, но она моталась вместе с мешком, и вырвать его у нее казалось невозможным.

— Сакрамэнто! — выругался немец и схватил автомат. Он что-то сердито кричал. Нина поняла одно только слово: «шиссен» — «стрелять». Немец пугал ее, что застрелит.

— Ну и стреляй, сволочь, стреляй! — крикнула Нина.

И в самом деле, ни автомат, ни угрозы немца не испугали Нину. Самое страшное теперь для нее было — лишиться мешка. Она и представить себе не могла, как с пустыми руками придет домой.

Офицер, глядя на борьбу солдата с Ниной, вдруг захохотал, сказал что-то второму солдату. Тот без особой охоты подошел, тоже взялся за мешок. Немцы вдвоем потянули мешок и Нину, которая все не выпускала его из рук. Они тянули ее куда-то в сторону от дороги. Тянули, проваливаясь в снег, и Нина тянулась за ними. Она упала, но мешка не выпустила. Снег набивался в рукава, таял на лице. Она давилась снегом, слезами и кричала:

— Помогите, люди! Помогите! Гады, сволочи… Не отдам!.. Не отдам!..

Она чувствовала, как слабеют пальцы. Еще немного, и она выпустит мешок. И это ей было страшнее всего.

А немцы тянули и тянули ее вместе с мешком. Еще шаг, еще. Нина чувствует, как мешок ускользает у нее из рук, последнее усилие — сжать сильнее пальцы, но силы иссякли.

Она упала лицом в снег и громко заплакала. Ей казалось, что она плачет так громко, что ее слышит весь город, весь мир. Такой боли, такой обиды Нина еще никогда не знала, не знала, что они, такие, есть на свете.

 

Лариса

 

 

Часть первая

ЗЕЛЕНЫЙ РОСТОК

 

1

Солнечный луч подбирался к Ларисиному диванчику. Сначала остановился на шкафчике, заглянул в стоявшее там зеркальце, засиял от радости. Потом спрыгнул на пол и ярко осветил половичок — радугой заиграли красные, синие, зеленые лоскутки. Заполз на край диванчика, стал подкрадываться к Ларисиной щеке. Он уже совсем готов был защекотать ей ухо, но девочка открыла глаза. Какое-то время две влажные черносливины сонно глядели перед собой, потом окончательно проснулись.

«Сегодня воскресенье, — вспомнила Лариска. — Мама не пойдет на работу, а я не пойду в садик… буду целый день с Олей играть…»

Девочка откинула одеяло, села.

— Мама, — позвала она. — Я проснулась!

Но ей никто не ответил, и она, спрыгнув с диванчика и схватив свои одежки, стала торопливо их натягивать. Сунула ноги в сандалики, стукнув дверью, выбежала во двор.

Мать стояла возле умывальника, прикрепленного к забору, и вытирала полотенцем лицо. Увидев дочку, весело ей улыбнулась.

— Проснулась? Вот и хорошо! Умывайся, и будем завтракать.

— С добрым утром, мамочка, — потянулась Лариска к маме. — Ты сегодня выходная, да? И у меня сегодня выходной, да?

— Да, девочка, да, — засмеялась мать.

Она наклонилась к дочке, прижала ее к себе. Лариска обняла мать за шею и долго не хотела отпускать, потому что мама такая хорошая, лучше всех, самая красивая на свете!

— Ну, хватит, хватит, надо нам день начинать, за работу приниматься.

— Ага, — опомнилась Лариска. — Мне надо цветочек полить, — и, отпустив мамину шею, побежала в дом.

Там она схватила медную кружку, стоявшую на лавке рядом с ведром, набрала воды и, придерживая кружку обеими руками, чтоб не расплескать, понесла ее к окошку.

Медленно лила она воду в черную землю вазона. Земля жадно пила, а Лариска все подливала и подливала из тяжелой медной кружки.

Цветок этот Лариска посадила сама. Мама принесла от тети Вали, Олиной мамы, крохотный зеленый росточек — всего два листика.

— Надо и нам вазончик вырастить, — сказала мама. — Вырастет, станет большой и зацветет красными цветами.

— Как у Оли? — спросила Лариска.

— Да, как у них на окошке.

— А разве вырастет из такого маленького? — притронулась Лариска к слабенькому росточку.

— Обязательно вырастет! Только надо ухаживать за ним, смотреть, поливать, — сказала мама.

И Лариска смотрела, поливала. Росток оценил Ларискины заботы, сначала один за другим выбрасывал все новые и новые листочки — свежие, чистенькие, а потом появился и цветок. Один, маленький, но яркий, как горячий уголек.

Лариса, как увидела цветок, так и запрыгала.

— Мамочка! Посмотри! — кричала она. — Вазончик распустился!

С мамой вдвоем они смотрели на алый огонек и радовались. А Лариса с той поры полюбила свой вазончик еще сильнее.

— Иди, доченька, завтракать, — позвала мама Ларису, все еще стоявшую перед своим цветком.

Девочка отнесла на место кружку, села за стол. Завтракала она торопясь, потому что под окошком дожидалась уже ее подружка Оля.

Через несколько минут девочки бегали по лужку на окраине города. Оля была пухленькая и довольно неповоротливая девочка, ей нелегко было убежать от Ларисы и почти невозможно ее догнать. Но это ничуть не смущало и не печалило Олю, в голубых ее глазах неизменно светился восторг, она одинаково хохотала, когда ей удавалось поймать Ларису и когда Лариса ловила ее.

У девочек было множество игр. И квач, и классы, и прятки. Хватало на весь день. А тут еще Оля принесла скакалку. Ясное дело, попрыгать тоже надо.

— Раз, два, три, четыре, — считает Лариса, пока Оля прыгает. Но уже после четвертого раза Олина нога запутывается в скакалке.

— Все… Отдавай. Теперь моя очередь, — говорит Лариса и тянет скакалку к себе.

Сейчас уже прыгает Лариса, а Оля считает. Тоненькая Лариса прыгала куда ловчее своей подружки. Оля насчитала и десять, и пятнадцать, а Лариска все прыгала, победно глядя на Олю, и глаза у нее горели от гордости, восторга, удовольствия.

И вдруг Лариса заметила, что Оля больше на нее не смотрит, уставилась куда-то в сторону, на дорогу. Лариса тоже глянула туда, и ноги ее запутались в скакалке. Оля даже не заметила этого, с криком «Папа! Папочка!» — побежала навстречу отцу, шедшему по дороге.

Лариска наступила на скакалку. Погасшими глазами следила она за подружкой. А та с разбега повисла на отцовской шее, и он нес ее, наклонясь к ней, целуя.

— Ну, будет, будет, становись на ноги, смотри, что я тебе принес, — сказал Оле отец.

Оля отпустила его шею, и тот, бережно поставив дочку на землю, полез в карман.

— Держи подол! — весело приказал он.

Оля подхватила руками широкую синюю юбочку, и отец высыпал ей в подол конфеты.

Лариса стояла в сторонке. Оля как будто и забыла о ней, еще недавно так хотелось ей прыгать через скакалку, а сейчас это вроде было и ни к чему.

Лариса смотрела на Олю, на ее отца, на конфеты в Олином подоле и чувствовала, как что-то горькое и жгучее подступает к ее глазам.

— Угощай подружку, дочка, — сказал Олин отец.

Наверно, он заметил, что Лариса с трудом сдерживает слезы. Сияющая Оля подошла к Ларисе.

— На, бери, — сказала она, подставляя подруге конфеты.

Но Лариса только мотнула головой. Выронила скакалку, повернулась и медленно побрела прочь с лужка. Оля удивленно глядела ей вслед.

Дома мать хлопотала у примуса и не заметила, как вошла Лариса. Только повернувшись, чтоб набрать воды из ведра, заметила, что дочка стоит возле двери и губы ее вздрагивают.

— Что с тобой? — так и бросилась мать к Ларисе.

Девочка ничего не ответила, только губы у нее задрожали еще сильнее.

— Тебя кто-нибудь обидел? — допытывалась мать.

Тут из Ларисиных глаз посыпались слезы.

— А… почему, — всхлипнула она, — у меня нет папы? У всех детей есть, а у меня нет? — наконец еле выговорила она.

Мать прижала девочку к себе. С минуту молчала, не сразу, видно, найдясь с ответом, потом заговорила нарочно веселым голосом:

— Так вон оно что… А я думала, уж не побил ли тебя кто…

— Олин папа пришел… Конфет ей принес, — всхлипывала Лариса.

— И тебе конфет захотелось? Так сейчас дам, я как раз купила, — обрадовалась мать, что нашелся способ успокоить дочку.

— Я… Я не таких конфет хочу, — развозила слезы по щекам Лариска. — Я хочу, чтоб папа…

Мать снова прижала девочку к себе.

— Нет у нас папы, — глухо сказала она. — Нету. Умер наш папа.

 

2

Умер, умирать… Понять эти слова Ларисе нелегко. Конечно, она понимает: умер, значит, его нет. Но почему нет? Куда человек уходит? В прошлом году они с мамой ездили в деревню, в гости к бабушке. А перед отъездом мать говорила тете Вале, когда та зашла к ним: «Надо проведать старушку. Много ли ей жить осталось, может, и не доведется больше свидеться… Семьдесят девять уже…»

Стало быть, бабушка тоже умрет… Ларисе очень жалко бабушку, она же такая хорошая, почти как мама.

А когда они ехали со станции в деревню на подводе, мама вдруг вздохнула и сказала вроде как сама себе: «Что шаг — то ближе к дому, что день — то ближе к смерти…» Кому ближе к смерти? Ей с мамой? Ну, уж это извините. Такого просто быть не может. Разве это возможно, чтобы они с мамой когда-нибудь умерли и больше их не было на свете?

А может, умирать — это не так и страшно? Может, умирать — это значит, что сейчас тебя нет, а потом ты снова будешь? Скорее всего, так оно и есть. Потому что сказала же мама: «Лариска, скоро у нас будет папа…» Прежде говорила, что умер, а теперь вот, пожалуйста, — «скоро будет папа».

Но как бы там ни было, это очень хорошо, что будет папа, — рассуждает Лариска. — Сейчас и у нее будет у кого повиснуть на шее, сейчас и ей папа станет приносить конфеты.

 

3

Мать пришла за Ларисой в садик и, помогая одеться, никак не могла попасть рукавом пальто на руку.

— Быстрее, доченька, не вертись, — сказала она, хотя Лариска и не думала вертеться, стояла спокойно. — Там нас папа дожидается, ты будешь хорошей девочкой, ты будешь любить его, правда?

— Правда, — ответила Лариска.

За калиткой садика их ждал дяденька в сером костюме.

— Вот, Коленька, познакомьтесь, — подтолкнула мать к нему Ларису.

Лариса снизу разглядывала дяденьку. Он показался ей огромным. И все у него огромное — огромный нос, громадная, как решето, шапка на голове, громадными были руки, ботинки на ногах. Мать взяла Ларису за руку, и все втроем они пошли. Дяденька шагал так широко, что Ларисе всю дорогу приходилось поспевать за ним.

— Мы сейчас будем на новую квартиру переезжать, — сказала мама. — Ты хочешь на новую квартиру? — спросила она, наклоняясь к дочке.

Но Лариса не знала, хочется ли ей на новую квартиру. Она сейчас думала о другом.

«Если он мой папа, то почему не берет меня за руку?» Лариса не раз видела, как ходили Оля с мамой и папой, оба они держали Олю за руки, и вообще все дети всегда гуляют с мамой и папой за руку. Так подумала Лариса и робко протянула свою руку к громадной ладони.

Дяденька сверху глянул на Ларису, на ее руку с тоненькими розовыми пальчиками, тянувшимися к его руке. Потом несмело взял эту руку и придержал шаг.

Вот теперь было то, что надо. И идти сразу стало гораздо легче. Ларисе очень хотелось, чтобы ее увидела Оля или кто-нибудь еще из детей. У калитки одного двора, мимо которого они проходили, стояла девочка с мышиными хвостиками косичек. Гордо вскинув голову, прошла мимо нее Лариска. Теперь она была такая же, как все, теперь и у нее был папа.

— Так хочешь ты на новую квартиру? — снова спросила у Ларисы мама.

— Ага, хочу, — охотно согласилась Лариса.

Она и понятия не имела, что переезжать на новую квартиру так интересно. Во-первых, все, что есть в доме, связывается в узлы и складывается в ящики. Оказывается, у них полным полно добра, только раньше все оно где-то пряталось, а сейчас объявилось. Узел с бельем, узел с платьями, узел с постелью. А ботинки, а миски, тарелки, вилки, кастрюли, примус! Ой, как много у них всего… И потом, когда переезжают на новую квартиру, стаскивают с места все вещи. Тогда раскрываются закутки и в них обнаруживаются целые сокровища. То игрушка, давно потерянная и даже забытая Ларисой, то старый ботинок, то рваная галоша. Когда сдвинули с места шкаф, на пыльном островке, оставшемся на полу, Лариса нашла огрызок красного карандаша и резинку.

И еще было интересно смотреть, как легко таскал все вещи папа. А они ведь стояли на полу так прочно, словно приросли к нему. Лариса ни за что не смогла бы даже сдвинуть с места ни шкафа, ни кровати. А папа обхватил руками шкаф и понес его перед собой как ни в чем не бывало. Потом так же вынес и стол, и кровать.

— Помогай, доченька, — сказала мать Ларисе. — Игрушки свои собирай, вазончик выноси.

Ларису словно ветром подхватило. И как это она сама не догадалась, что тоже может помогать!.. Она бросилась к окошку, схватила свой вазончик и побежала на улицу, где стояла запряженная в телегу большая рыжая лошадь.

— Папа, на, возьми вазончик, — крикнула она, впервые в жизни выговаривая такое прекрасное слово.

Но тот, к кому она обращалась, видимо, не понял, что это ему говорят, он даже не оглянулся. И только когда Лариса подбежала к нему, протягивая горшочек с цветком, немного удивленно посмотрел на нее, потом улыбнулся, склонился к ней, подхватил под мышки и поднял вверх. Ларисе показалось, что она куда-то летит, так высоко подняли ее большие сильные руки, у нее даже дыхание захватило — и от страха, и от радости. А папа поставил ее на телегу между шкафом и большим пружинным матрацем.

— Ставь свой горшочек куда хочешь, — сказал он.

Но Лариса уже совсем забыла про вазончик, счастливая, стояла на телеге и смеялась.

Попрощаться с ними пришла тетя Валя, прибежала и Олечка. Олечка помогала Ларисе собирать игрушки, тетя Валя, сложив на груди полные белые руки, смотрела, как мать собирала разную мелочь в разостланную на полу подстилку.

— Так поздравляю вас, Марусенька, в добрый час, — говорила тетя Валя.

— Спасибо, Валенька, — отвечала мать. — Знаете, я надеюсь, что он будет Ларисе, как отец, — понизила она голос и оглянулась на дверь.

— Дай бог, дай бог, — сказала тетя Валя.

— Он на заводе работает… Электромонтером… И вообще он хороший, — словно бы в чем-то оправдываясь, говорила мать.

— Дай бог, дай бог, — снова повторила тетя Валя.

Мать обвела глазами комнату, не осталось ли чего, что следовало взять с собой. На стене, на картонке с нарисованными на ней двумя розами, висел календарь. Мать подошла к нему. С минуту смотрела на листок, словно собираясь навсегда запомнить сегодняшний день.

— Двадцатого июля тысяча девятьсот тридцатого года, — тихо сказала она. Потом сняла календарь, положила на груду вещей, лежавших на подстилке, ловко стала связывать узел.

— Так не забывайте нас, Марусенька, приходите в гости, — выходя за ними во двор, говорила тетя Валя.

Спустя какое-то время все было уложено на подводу, и Лариса, держа в одной руке вазончик, другою прижимая к груди куклу, сидела на большом узле. Папа проверил, хорошо ли держатся вещи, взял в руки вожжи.

— Но! — сказал он лошади.

Лошадь кивнула головой, мотнула хвостом, телега загремела по булыжнику. Ларису сильно подбросило, она крепче прижала к себе куклу, сильнее обхватила вазончик.

 

4

На новой квартире все было не так, как на прежней. Они переехали в громадную, с высоким потолком и большущими окнами комнату. Все привезенные на подводе вещи будто потерялись в ней, а ведь Ларисе недавно казалось, что добра у них очень много.

— Как пусто у нас, — с грустью сказала мама, когда они расставили и разложили все сокровища.

— Ничего, — сказал папа, подходя к шкафу и открывая источенную жучком дверцу. — Вот получу получку — купим новый шкаф, кровать новую купим, в этом месяце я должен получить хорошую получку… Рублей двести, — подумав, добавил он.

Мама обрадовалась.

— Ого, — весело сказала она. — Я и не знала, что за такого богача замуж вышла.

Как и раньше, каждое утро Лариса ходила в детский сад, а возвратясь оттуда, играла около дома. Но и улица, и окрестности здесь были не такие, как на старом месте. Раньше стоило Ларисе выбежать за калитку, как перед нею расстилались луг, поле. А тут за воротами начиналась мощеная улица, по ней ездили лошади, запряженные в телеги, порою проносились машины, поднимая столбы пыли.

Возле дома, в котором теперь жила Лариса, стоял кирпичный ларек, от которого далеко пахло керосином. Лариса ходила смотреть, как большой черный дядька в клеенчатом фартуке продавал керосин женщинам, стоявшим в очереди вдоль ларька. Рукава у дядьки были закатаны по самые локти, а волосатые руки все в керосине. Большими и маленькими жестянками на длинных ручках черпал он керосин из железной бочки и через большую воронку вливал в бидоны, бутылки. Он ловко опрокидывал жестянку с керосином, и во все стороны летели брызги, а в воронке начинали прыгать радужные пузыри.

Двор дома, в котором жила Лариса, был маленький, на него выходили еще окна небольшого деревянного домика. Но домик тот был огорожен забором, и Лариска никак не могла пойти туда и посмотреть, кто там живет. Однажды она увидела за забором мальчика: по возрасту он был, наверно, как Лариса. Мальчик стоял по ту сторону забора и большими черными глазами смотрел на Ларису, которая палочкой ковыряла песок под ногами. Лариса совсем уж было собралась подойти поближе, но из домика вышел тот самый дядька, что продавал керосин, только без клеенчатого фартука.

— Сема, — позвал дядька, и мальчик убежал. Лариса в тот раз с ним так и не познакомилась.

Прислонившись стеной к их дому, во дворе стоял сарай, дверь в который никогда не запиралась. Однажды Лариса тихонько открыла ее и заглянула внутрь.

Сарай был пустой, на земляном полу валялась грязная бумага, солома. Из сарая сильно тянуло сыростью, и Лариса быстренько закрыла дверь.

В квартире рядом с ними жили тетя Соня и дядя Вася. Дядя Вася работал на том же заводе, что и папа. У него были рыжеватые кудрявые волосы, спереди такие редкие, что просвечивала розовая кожа. Рыжеватые курчавые волоски росли и на руках дяди Васи.

Тетя Соня целыми днями готовила еду, стирала, убирала. У нее были румяные щеки, и от нее всегда пахло чем-то вкусным, похожим на свежие булочки. Однажды тетя Соня позвала Ларису к себе в квартиру, погладила ее по голове и угостила киселем.

Но Ларисе хотелось другого, ей хотелось подружиться с кем-то из детей. Не раз поглядывала она за забор, чтобы еще раз увидеть мальчика с черными глазами. И вот однажды его увидела, мальчик протискивался через щель в заборе к ним во двор.

— Тебя зовут Сема? — спросила Лариса, как только мальчик оказался в их дворе.

— Угу, — ответил тот, с любопытством разглядывая соседку.

— А меня Лариса. Давай будем дружить.

— Давай, — согласился Сема. — А у меня щенок есть, мне папа принес. Хочешь, покажу, — похвастался он.

Через ту же щель в заборе они полезли во двор к Семе. Там, в уголочке возле сарая, на тряпке лежал щенок. Голова у него была большая, уши тоже, а крохотные бусинки глаз настороженно блестели. Подле щенка стояла миска с молоком. Молоко было почему-то не белое, а серое я в нем плавали соломинки, клочки шерсти.

— На, ешь, — Семка ткнул мордочку щенка в миску с молоком.

Щенок раза два хлебнул, высунув розовый язычок, потом весь напрягся и тряхнул мордой. Брызги молока обдали Лариску с Семой.

— Это овчарка, — говорил Сема, вытирая лицо. — Я ее воспитаю и отдам пограничникам. Я назвал ее Рексом.

Ларисе было завидно, что у Семы есть собака, да еще овчарка, которую можно воспитать и отдать пограничникам. Ей тоже захотелось иметь такого щенка, чтоб вырастить и тоже отдать пограничникам.

— И у меня есть папа, — сказала она. — Я попрошу его, и он мне тоже принесет щенка.

— У тебя не папа, а отчим, — тыча мордочку щенка в блюдце с молоком, сказал Семка.

— Как это отчим? — не поняла Лариска. Она не знала, что означает это слово, но все-таки догадалась, что Сема считает ее папу ненастоящим, не таким, как папы у других детей. — И никакой он не отчим, он папа, моя мама лучше знает, а она мне сказала, — обиделась Лариса.

Когда она вернулась домой, мать готовила ужин. На новой квартире она постоянно была веселая, всегда готовила что-нибудь вкусное.

Лариса смотрела, как хлопочет мать у примуса, а потом спросила:

— Мама, а папа принесет мне собачку?

Мать повернула к Ларисе веселое лицо.

— А зачем тебе собачка? — спросила она.

— Семе папа принес. Он его вырастит и отдаст пограничникам.

— А, вот оно что, — улыбнулась мать. — Ну, если попросишь, может, и принесет.

— Вот хорошо бы! — обрадовалась Лариска. Она решила, что сегодня же попросит папу и с нетерпением стала дожидаться его прихода.

Однако сегодня его что-то долго не было. День клонился к вечеру, стекла в окнах стали синими, мама зажгла электричество. Она сидела за столом и вышивала, все считала и считала крестики, меняла нитки, то и дело поглядывая на большой старый будильник.

— Что-то долго его нет, — сказала сама себе.

— Спи, Катя, спи, слышишь? — шептала Лариса в уголке своей кукле. — Поздно уже, видишь, на улице темно.

Кукла молчала, но Ларисе казалось, что она противится, не хочет спать, и Лариса все ее уговаривала, стыдила.

— Непослушная ты, — ворчала она. — Все дети давно спят, и тебе пора.

— Правильно, дочка, — поднялась мать. — Пора и тебе спать. Укладывай куклу и сама ложись.

Лариска опомнилась.

— Нет, мамочка, это я нарочно так говорю, чтоб Катя спала, а так еще совсем рано.

— Не рано, доченька. Пошли.

— А я хочу папу дождаться, — упиралась Лариска. — Я попрошу его, чтоб принес собачку.

— Завтра попросишь. А сегодня — спать, поздно уже, — сказала мать.

И хотя Ларисе вовсе не хотелось спать, маму надо было слушать. Она легла на свой диванчик, накрылась одеялом. Собиралась схитрить, притвориться, что спит, а самой лежать и ждать папу: придет — и она попросит собачку. Но в постели было так мягко и уютно, что как ни старалась Лариска, как ни таращила глаза, они сами собой закрывались. Еще виделись ей то Сема, с которым она сегодня наконец-то познакомилась, то вазончик с красным цветком, который она поливала и здесь, на новой квартире, то большие уши Рекса. А потом все смешалось, куда-то исчезло, Лариса заснула.

Проснулась от громких голосов, от стука, от чего-то неведомого и непривычного, происходившего вокруг. Открыла глаза.

Папа стоял посреди комнаты, но был он совсем не похож на того, каким привыкла видеть его Лариса. У него были взлохмаченные волосы, красные глаза и перекошенное, страшное лицо. Руки болтались и казались особенно длинными и большими.

Мама говорила:

— Я целый вечер жду его, волнуюсь, думаю, не случилось ли чего… А он… Явился…

— А что ж… За юбку твою буду держаться? — говорил отец и шатался, шатался, а губы его кривились, дергались.

— На кого ты похож… Весь в грязи… Смотреть стыдно…

И тут Лариса увидела, что папа в самом деле весь в грязи. Брюки в грязи и руки совсем черные.

— Грязный… Смотреть ей уже противно, — говорил и шатался папа.

Мама сказала что-то еще, и тогда стало твориться совсем уж страшное.

Папа вдруг подцепил ногой стоявший у стены стул и с грохотом швырнул его к другой стене. Потом сбросил со стола мамино вышивание. Шатаясь, подошел к подоконнику, на котором стоял Ларисин цветок. Остановился перед ним, с минуту смотрел невидящими глазами, потом схватил вазончик и грохнул его об пол.

Лариса закричала. Громко. Во весь голос. Потом вскочила с постели, побежала к вазончику.

Мать бросилась к ней.

— Что, доченька, сломал? — тихо спросила она.

— Ага… вот, — показала Лариса. Цветочек отвалился, два листочка оторвались и болтались, как на тонких ниточках. Лариса плакала.

— Ничего, доченька, — успокаивала мама. — Мы его снова в землю посадим. Он оживет. Верхушечка целая.

Вдвоем они собрали землю в вазончик, снова посадили туда веточку. Только цветочек нельзя было прикрепить назад. Словно горячий уголек, лежал он рядом, оторванный от ветки навсегда.

— Вазончик снова зацветет… Будут новые цветочки, — уговаривала мама.

Но Лариска никак не могла успокоиться, так жаль было цветочка. Именно этого, первого, единственного. И она все плакала, плакала.

Когда мама наконец успокоила ее и снова уложила в постель, отец спал, скорчившись у стены на полу.

 

Часть вторая

СВЕТ И ТЕНИ

 

1

Пристроившись в кухне у стола, Лариса читала книгу, взятую сегодня в библиотеке. Янка Мавр «ТВТ».

— Доченька, ты бы пошла на Сережку глянула, что он там. Да и картошки надо начистить, — говорила мать, качая на руках маленького мальчика.

— Сейчас, мама, сейчас, — отвечала Лариса, а сама никак не могла оторваться от книжки.

Тогда мать взялась за полотенце.

— Ты послушаешь, наконец, или нет! — замахнулась она.

Лариса встала из-за стола, побежала в угол, где в корзинке стояла картошка. Она чистила картошку, а сама все думала, что бы ей сделать такое же, как те девочки и мальчишки из книжки. Но мать снова окликнула ее.

— Выбеги, доченька, глянь, где там Сережка, — попросила она.

— Так я же картошку чищу, — словно не понимая, чего от нее в конце концов хотят, отозвалась девочка.

— Брось, доченька, на минутку, выйди, посмотри.

«Вот уж этот Сережка, — думает Лариса. Вечно смотри за ним!»

У нее уже было два братика. Сережка и маленький Леник. Ну, Сережка, тот порядочный парень, говорит почти все, а маленький только недавно появился, Лариса к нему еще не привыкла, по имени даже не может назвать. Когда он плачет, а Лариса не умеет его успокоить, она зовет мать: «Иди скорее! Мальчик плачет!»

Правда, то же самое когда-то было и с Сережкой, но теперь Сережка это уже Сережка, его Лариса очень любит, только порою Ларисе так хочется куда-то побежать, поиграть, а Сережка — как кандалы. Вечно надо его нянчить, смотреть, чтоб не убежал, не залез куда, не натворил чего. И тяжелый он, как мешок, на руках не очень-то потаскаешь.

— Сережка! — крикнула Лариса, выбегая во двор.

Ответа не было.

Она окинула взглядом подворье, но мальчика нигде не было видно. Тогда Лариса завернула за угол дома — туда, где были ворота, ведущие на улицу. Сережка стоял у самых ворот и силился открыть калитку. Видно, ему уже стало тесно во дворе, захотелось узнать, что там, за воротами. А там, конечно, было интересней, чем во дворе. По улице проезжали телеги, проносились машины, шли и шли люди.

— Ах ты, негодяй! — закричала Лариса. — Так вот ты где!

— Ты знаешь, где он был? — говорила она матери, сажая Сережку возле нее на пол. — На улицу собирался выйти! Еле поймала!

— Да ну! — всполошилась мать. — Вот горе мое! Пускай его после этого одного во двор, еще выскочит на улицу да под машину…

— Еще бы, — ответила Лариса, возвращаясь к корзинке с картошкой. — За ним теперь глаз да глаз, — по-взрослому рассудительно заметила она.

В тот момент она и не думала, что теперь именно у нее прибавится работы, снова была с героями книги, которые так ей понравились.

Назавтра, когда была прочитана последняя страница, Лариса решила, что надо попытаться организовать и в своем дворе ТВТ — товарищество воинствующих техников.

Улучив свободную от бесконечных материнских поручений минуту, Лариса побежала к Семе.

— Давай создадим ТВТ! — с порога крикнула она.

Но Сема даже головы не повернул. Глаза его были прикованы к стоявшей перед ним тарелке с кашей. Рядом с Семой сидела его мать — тетя Рива. На лице ее было страдание, такое же страдание отражалось и на Семкином лице.

— Давай у нас организуем ТВТ, — уже менее энергично повторила Лариса.

— Ой, ТВТ, ТВТ, — с досадой передразнила ее тетя Рива. — Что там у вас еще за ТВТ такое, мало у меня еще горя!.. Ну, сыночек, долго ты будешь пить мою кровь? — повернулась она к Семе, в отчаяньи сцепив короткие пальцы.

Лариса сразу догадалась, что тут происходит. Сему снова кормили. Лариса никак не могла понять ни Семиной матери, ни самого Семы. Она просто в толк взять не могла, для чего тетя Рива заставляет Семку есть, если тот не хочет, и не могла понять Семку: почему он упорно не хочет есть такую вкусную еду. Лариску никогда не заставляли есть, наоборот, когда мама посылала ее за молоком для братишек, Ларисе всегда хотелось отпить хоть немножко, но она твердо знала, что делать этого нельзя, потому что молоко нужно малышам. А тут — заставляют человека есть такое вкусное, а он морщится и чуть не плачет.

— Я уже наелся, больше не хочу-у, — с мукой в голосе ныл Семка.

А тетя Рива смотрела на него полными страдания глазами.

— Ну, сыночка, ну, миленький, ну еще хоть ложечку, — умоляла она, мешая ложкой в тарелке. — Лариска, — повернулась она к девочке, — ну хоть ты скажи Семе, чтоб он ел. Скажи ему, что ты с ним играть не будешь, пока он не съест всю кашу.

Лариса сказала:

— Ешь, глупый, это же вкусно…

— Еще как вкусно, — подхватила тетя Рива. — Слышишь, Семка? Правильно говорит Лариска, что ты глупый, ешь, тебе говорят!

Семка взял ложку, вяло потыкал ею кашу в тарелке, вяло зачерпнул и словно отраву понес ко рту.

— Ой, горе мое! — причитала тетя Рива. — Накормить его — здоровье отдашь…

Лариска стояла у стола и терпеливо дожидалась, пока Семка съест кашу, чтобы начать наконец разговор о деле. Но Семка не спешил.

Тетя Рива, подперев пухлой рукою мягкую щеку, посматривала то на Семку, то на Лариску.

— Ну, а что ваш папа? Пьяный приходит? — спросила она у Лариски.

— Угу, — ответила Лариска и вздохнула.

— А что он пьяный дома делает?

— Ругается, дерется, — опустила глаза девочка.

— Вот холера, — возмутилась женщина. — А что мама?

— Мама? — Лариса переступила с ноги на ногу. — Мама ругает его и плачет.

— Бедная женщина, бедная женщина, — сочувственно вздыхала соседка.

Семка, заметив, что мать заговорилась с Лариской, набрал полную ложку каши и бросил ее под стол, где, повиливая хвостом, давно уже дожидался того Рексик. Но тетю Риву так просто не проведешь. Она тут же подскочила к Семке, выхватила у него ложку.

— Это так ты ешь, горе мое, шалопут несчастный! — заголосила она. — Кровь ты мою пьешь, а не ешь… Горя ты не знаешь, как другие дети! Научился бы тогда есть, черепок ты сломанный! — И тетя Рива от души хлопнула Семку ложкой по щеке, оставив на ней крупинки манной каши. — Марш от стола, гусак в ермолке!

Обрадованный Семка соскочил с табуретки, побежал в другую комнату.

ТВТ у себя во дворе они так и не организовали. Семка сказал, что мама не позволит ему что-нибудь чинить, а если выпадал из игры Семка, то и вся игра разваливалась, потому что остальные дети у них во дворе были совсем малышня, да и не очень-то Лариса переживала, она уже читала другие книги, и теперь герои других книг увлекали и восхищали ее. Когда она читала о морских путешествиях, ей хотелось плавать по морям, если про войну, воображала себя медицинской сестрой, перевязывающей раны бойцам под градом вражеских пуль.

Читая про мальчика Гавроша, Лариса и сама становилась Гаврошем, вместе с ним бродила по улицам Парижа, вместе с ним лазила на баррикады, разносила патроны. Вместе с ним под шквалом пуль распевала она песню, и когда сердце Гавроша пробила пуля, Ларисино сердце тоже замерло.

Пережила Лариса и все страдания, выпавшие на долю бедной Козетты. Потому что, пока читала книгу, была она и Козеттой.

Книги — ого! Это был особый мир, в котором жила Лариска. И как хотелось ей походить на тех, про кого читала. Пусть и у нее будет горе, пусть и ей будет трудно, но, в этом Лариса была уверена, будет интересно, радостно. Недаром столько удовольствия приносят книги. И как ни тяжела судьба героя — пусть гибнет он в тяжелых муках — Лариска, ни минуты не колеблясь, заняла б его место.

Да разве только на месте героев из книг хотела бы она оказаться?

Разве не страдала она от того, что не выпало ей на долю плавать на льдине с челюскинцами! О! Она бы ни капельки не испугалась! Она бы там помогала всем, как помогает дома маме. Не зря же мама зовет ее своей помощницей и говорит, что только на нее, Лариску, вся ее надежда.

А когда по радио передали про полет трех героинь-летчиц — Гризодубовой, Осипенко, Расковой, — Лариса в тот же день приняла решение — обязательно стать летчицей.

Когда по радио начинается интересная передача, Лариса становится на стул и приникает ухом к черной тарелке репродуктора, чтоб не пропустить ни единого слова. И как обидно, когда в самом интересном месте Сережка или Ленька, а то и оба вместе поднимают в доме такой гвалт, что ни слова не разберешь. Она кричит на них тогда чуть не со слезами: «Да тише вы!» Но чаще всего кончается тем, что приходится слезать со стула и успокаивать малышню, так и не дослушав передачи. Ну что ты с ними будешь делать, с этой несознательной мелюзгой. Они ведь не только радио не дают послушать, но и уроки мешают делать. А как интересно записать условие задачи, хорошенько подумать, потом заглянуть в ответ — правильно ли решила? И как это приятно, когда ответ совпадет!

А как интересно написать изложение по рисунку, который показала в классе учительница. А потом слушать, как твое изложение учительница читает вслух перед всем классом. То, что написано в твоей тетрадке, кажется тебе тогда незнакомым, будто вовсе и не ты написала…

Жизнь распахивала перед Ларисой дверь в свои огромные, полные света и красок просторы. И Лариса бродила по этим просторам, каждый день отыскивая в них что-то новое. Это новое всегда было таким светлым, таким ясным, радостным.

Но совсем иначе выглядело то, что происходило дома. Все радости обычно гасли вечером, когда возвращался отчим. Лариса даже научилась предчувствовать это время. Само собой уходило веселье, подступала тревога, Лариса начинала с испугом поглядывать то на мать, то на дверь, в которой должен был появиться он. Не как определенная мысль, а как предчувствие, ощущение сверлило Лариску: пьяный или не пьяный…

Наверно, те же мысли мучили и мать, все ниже склонявшую голову над шитьем, которое она брала из артели домой.

С утра до вечера мать шила. Каждую минуту, и даже когда кормили Леника, хваталась за иголку, чтобы еще что-то подметать или подшить.

И то сказать — что б они делали без ее заработка?

Лариска и мать бросают тревожные взгляды на дверь, прислушиваются к каждому звуку. Отцу уже пора бы вернуться с работы, но его все нет. Значит, и сегодня явится пьяный.

Лариска готовит уроки. Мать шьет. Леник спит. Сережка в уголке играет с кубиками.

Лариска отрывает взгляд от учебника, о чем-то задумывается.

— Мамочка, ты не ругайся с ним, если пьяный придет, — говорит она вдруг.

Мать поднимает глаза от шитья, бросает взгляд на Лариску. И тут Лариска замечает, какой стала мама. Она хорошо помнит, что еще совсем недавно у мамы были веселые, добрые глаза, а теперь они какие-то смутные, тревожные. Около рта залегли две грустные складочки. Руки стали худые и прозрачные, видны синие жилки.

Мать ничего не отвечает Ларисе, только вздыхает и снова принимается за шитье. Часто стрекочет машинка, оставляя на ситце длинную ровную строчку.

И вот в коридоре заскрипела дверь. Скрипела долго. Распахнулась во всю ширь. Знакомые неверные шаги — и на пороге стоит, шатаясь, отчим.

Ларисино сердце катится вниз…

Поздно вечером, лежа на своем диванчике и слушая, как посапывает спящий вместе с ней Сережка, Лариса думает: вот если бы найти, придумать слово, от которого отец бросил бы пить водку и ссориться с мамой. Как в сказке — стоит сказать «сим-сим, отвори дверь», — и дверь отворяется. Но какое слово? Как его придумать? Может, кара-вара… Или рона-корона… Вот если бы такое слово помогло…

И Лариска, лежа в постели, начинает шептать: «Кара-вара… рона-корона… пусть не приходит пьяным, пусть не ругается…»

А за ситцевой занавеской, которой завешен ее диванчик, отчим с пьяной придирчивостью изводит мать. Голос его то возвышается, то падает, и слышно, как плачет, всхлипывает мама.

 

2

В солнечный сентябрьский день бежала Лариса из школы. С кленов слетали красные, похожие на гусиные лапки, листья. Они ковром устилали дорожку, и Ларисе было жаль наступать на них. Она нагнулась, подняла один, второй, и пока пробежала сквер, набрала целый букет красных лапок. В одной руке букет, в другой — портфель. Он набит так туго, что измятые углы торчат, как у Рекса уши.

Сегодня у Ларисы удачный день. Во-первых, пятерка по контрольной по арифметике. Во-вторых, на большой перемене она выиграла открытку. Пионервожатая Валя устроила в зале игру. Из конца в конец зала протянула толстую нитку, к нитке прицепила конфеты, яблоки, карандаши, открытки. Всем по очереди завязывали глаза, давали в руки ножницы и, повертев на месте, направляли к нитке. И вот Лариса отрезала ножницами открытку, на которой была фотография Тельмана — вождя немецких коммунистов.

«Повешу дома на стенку, — подумала Лариса. — Вот только если б рамочку еще, если б такую, как у тети Зины, что около зеркала у них стоит».

Вспомнив про тетку, Лариса решила забежать к ней, тем более что улица, на которой жила тетка, была сейчас рядом.

У тети Зины, хотя жили они только вдвоем с дядей Колей, был свой, собственный дом. В доме были три большие комнаты, очень хорошо и красиво убранные. В каждой комнате на стенах висели ковры, ковры лежали даже на полу. На окнах, на дверях — бархатные портьеры. В одной комнате стояла широченная никелированная кровать, а на ней — целая гора, до самого потолка, подушек. И, главное, цветы. Очень много цветов, сделанных из бумаги. Цветы были как живые, словно их только что нарвали и поставили в воду.

Лариса знала, что тетя Зина — мамина двоюродная сестра, что дядя Коля, муж тети Зины, работает на заводе бухгалтером. Мама почему-то не очень любила тетю Зину и ходила к ней редко. Но Ларисе бегать туда не запрещала, и Лариса бегала довольно часто.

Когда она сегодня пришла к тете Зине, там как раз обедали. Дядя Коля в одной руке держал газету, в другой ложку и, не глядя в тарелку, ел суп. Порою он так и не доносил ложки до рта, увлеченный чем-то в газете, потом хлебал снова.

Тетя Зина велела Ларисе вымыть руки, усадила за стол. Она поставила перед ней тарелку с густым пахучим супом, в котором было много мяса, подала большую тяжелую ложку.

Лариса с удовольствием ела, тетя Зина смотрела, как она уписывает, и время от времени качала головой.

— А что ты сегодня ела на завтрак? — вдруг спросила она.

— Чай пила, — ответила Лариса.

— С чем?

— С хлебом, — сказала Лариса, беря из хлебницы еще кусок свежего белого хлеба.

— А хлеб с чем? — допытывалась тетка.

— Ни с чем.

Тетка глянула на дядю Колю, но тот по-прежнему читал свою газету, ничего, казалось, не видя и не слыша.

— Ну, а в школе ты обедала? — продолжала свой допрос тетка.

— Нет.

— А почему? У вас же там есть столовая. Сколько надо платить?

— Пять рублей.

— Так почему мама тебе не дала?

— У мамы тогда денег не было, — ответила Лариса.

— А разве папа денег не приносит?

— А, — махнула рукой Лариса. — Вы же знаете, какой он… Все только обещает: «Ну, эта получка у меня хорошая будет…» А потом напьется и ничего маме не даст.

Тетя Зина снова глянула на мужа. Тот из-за края газеты бросил беглый взгляд на тетю Зину, на Лариску и снова уставился в газету.

Лариска смотрела на столик около высокого, под самый потолок, зеркала. Там, среди флаконов с духами и разных коробочек, стояла фотография тети Зины. На фотографии тетка была молодая и красивая, с длинными, распущенными по плечам волосами, но Лариса смотрела не на фотографию, а на рамку. Именно такую хотела бы иметь Лариса, чтобы вставить в нее свою открытку.

Тетя Зина принесла из кухни кастрюльку, в которой, наверно, было продолжение обеда.

— А где вы купили такую красивую рамочку? — сделала дипломатичный подход Лариса.

— Эту? — тетка посмотрела туда, куда показывала Лариса. — О, это старинная вещь, сейчас такие не продаются.

— Жалко, — вздохнула Лариска. — А мне очень нужно…

Она рассказала, как выиграла сегодня открытку, порывшись в портфеле, нашла свой выигрыш и показала тетке.

— Ну, так не обязательно именно такая рамка, как эта. Можно и другую, — сказала тетка. — У меня как раз где-то была старая.

Когда Лариса уже собралась домой, тетя Зина вышла с ней в кухню. Там, в ящике кухонного шкафчика, среди ржавых вилок и кривых гвоздей нашлась старая, но еще вполне приличная рамочка.

— Возьми, — сказала тетка, — протрешь чистой тряпочкой, будет как новенькая.

Лариса поблагодарила.

— Подожди, — окликнула ее тетя Зина, когда Лариса уже стояла на пороге. Она вернулась в комнату, о чем-то там долго совещалась с дядей Колей. Потом вышла, держа в руке пять рублей.

— Бери, это тебе на обеды в школе.

Девочка вспыхнула.

— Нет, не надо, спасибо, — отступила она.

— Бери, бери, — строго говорила тетка. — Ну, сейчас же. — И она всунула деньги в Ларисину руку.

Из комнаты вышел дядя Коля. Ларисе показалось, что он очень внимательно, очень зорко рассматривает ее.

А тетя Зина говорила:

— И о чем только думают такие родители… Это же надо, чтобы ребенок голодным бегал…

— Не умеют люди жить… — значительно сказал дядя Коля, поддерживая мнение жены.

Тетя Зина открыла Ларисе дверь. Лариса попрощалась. Теперь в ее портфеле скрывались настоящие сокровища. Кроме открытки, там лежали рамка и пять рублей на обеды. Но почему-то Ларисе не становилось от этого весело, наоборот, на сердце скребли кошки.

«Ну, зачем я взяла деньги, — корила она себя. — Зачем взяла… И мама еще будет ругать…»

За рамку Ларисе стыдно не было, а вот за деньги…

«И почему, почему так? — думала Лариса. — У всех есть вкусная еда, у всех есть деньги, только у нас нет. Тетя Рива заставляет Семку есть, а он не хочет… Тетя Зина и дядя Коля взрослые, а как вкусно едят… Сережка маленький, а в глаза такого не видит… И почему у всех хорошо и только у нас плохо… И как это стыдно, что мне пять рублей дали… Не надо было брать…»

Ей припомнилось, как выпытывала тетка, что она ела на завтрак. В тот момент Лариса отвечала ей, как есть, ни о чем не думая, а сейчас ей почему-то стало обидно.

Ларисе захотелось вернуться и хорошенько все объяснить тетке, сказать ей, что во всем виноват только отчим, если бы он не пропивал…

Но недолго мучили Ларису все эти невеселые мысли. Был теплый осенний день, солнце так славно выкрасило листья, и Лариса все время посматривала на свой букет, любовалась им. А когда подняла глаза, увидела, что навстречу ей бежит мальчик. Он бежал, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге, надувал щеки и смешно подмигивал Ларисе.

И девочке снова стало радостно. Словно из темного угла она выбежала на светлый простор. И она, как тот мальчик, побежала по тротуару, подпрыгивая и размахивая букетом.

 

3

— У меня узе нозки болят, хоцу на луцки, — ноет Сережка.

— Ну еще немножко, уже близко, — уговаривает его Лариса.

Сережа делает еще несколько шажков, потом останавливается.

— На лу-цки, — тянет он, и Лариска знает, что теперь уже он ни за что не двинется, хоть ты его на веревке волоки. Она приседает, Сережка взбирается ей на закорки.

— Такой большун, а не хочешь ножками ходить, — выговаривает Лариса. — Глянь, вон маленькая девочка, а идет сама, — показывает она на девчушку с громадным синим бантом на светлой головенке. Девчушка топает рядом с матерью, держась за ее руку.

Но Сережке это как с гуся вода. Он изо всех сил уцепился за шею сестры, и та тащит его на спине.

Немного впереди шагают Семка и Оля. Семка размахивает тонким длинным прутом, выломанным на кладбище.

Бегал за ними на кладбище и Рексик. Овчарки из Рексика почему-то не получилось, он так и остался небольшим лохматым песиком. Поначалу Семка сильно расстраивался: разве ж такая собака нужна пограничникам? Семка даже злился на Рексика, что он его так подвел, оказался не овчаркой, а обыкновенной дворняжкой. Но потом простил Рексику его происхождение, пес со своей стороны был очень благодарен мальчику за такую его доброту, охотно бегал за ним по пятам и при всяком удобном случае пытался лизнуть хозяина в его довольно большой для такого маленького и худенького личика нос.

Сейчас Рексик, как пушистый колобок, вертелся вокруг Семки, то отставал, то забегал вперед и, присев на краю тротуара, дожидался, пока подойдут дети. Но никто не обращал на него внимания, все были полны впечатлениями от того, что недавно видели.

— В тот костел можно залезть, — размахивая прутом, доказывал Семка Оле.

— Ой, что ты, это же страшно! — Олины глаза круглели.

А Ларисе ничуть не страшно. И она сказала бы об этом Семке и Оле, но Сережка мешает ей не только идти, но и говорить. Она и сегодня попыталась бы залезть в этот полуразрушенный костел, если бы не тот же Сережка. Лариса прекрасно знает, как заорал бы он, если б ей вздумалось залезть в костел, оставив его на кладбище. И без того сегодня ей влетит, что и сама куда-то со двора сошла и Сережку с собой потащила. И Лариска на минуту забывает и костел, и кладбище.

А Сережка такой тяжелый! Лариска тащит его, крепится из последних сил, но больше уже нет мочи.

— Ну, а теперь снова ножками. Теперь уже совсем близко, — говорит она брату, опуская его на землю.

Сережка с большой неохотой становится на ноги, перебирает ими еле-еле.

— А стекла какие там в окнах — видели? Красные, зеленые, желтые… — догоняет она Семку с Олей.

— Ага, — кивает Оля. — Там еще внутри боги нарисованы. Я их через разбитое стекло видела.

Но вот они и дома. У Лариски из головы снова выскакивают мысли про костел, про кладбище, снова возвращается тревога — мама ругать будет. Уже готовая принять заслуженную кару, отворяет Лариса калитку.

Но что это… Что это, такое знакомое, стоит во дворе?

Лариса всматривается. Ну, конечно, это же ее диванчик… Почему же он очутился во дворе? А вот и стол, кровать. На кровати лежат, свернутые в узел, вещи… Да это же их вещи! Вон и одеяло, сшитое из лоскутков, вон старая Ларисина кукла.

Все вещи стоят около сарайчика, дверь в нем распахнута, мать подметает там пол.

Потом мать вышла из сарайчика, швырнула веник на землю, пошла в дом, не взглянув на Лариску с Сережей, которые стояли посреди двора, держась за руки.

«Что ж это происходит? — думает Лариса. — Зачем они повытащили все из дому?..»

Из своей комнаты вышла тетя Соня. На руках она держала их Леника.

— Марусенька, — остановила она мать, которая выносила из дома стулья, — может, вы бы все-таки к нам?.. Хотя и маленькая комнатка…

Мать опустила стулья на землю, вытерла ладонью влажный лоб.

— Нет, Сонечка, спасибо, — сказала она. — Зачем же вас стеснять? Да, может, и не надолго это… — И она, снова подхватив стулья, понесла их к сарайчику.

Только сейчас Лариса поняла, что их семья переселяется в сарайчик.

А мать уже тащила из дома большую деревянную кровать.

— Зачем одной тащить? — подошел отчим. — Иди, я сам сделаю.

— Ты уже наделал, — зло сказала мать. — Допился… С работы погнали. Удивляюсь только, как они с тобой до сих пор цацкались.

Отец не ответил ни слова. Кряхтя, потащил кровать к двери.

Только сейчас мать заметила Лариску с Сережей, подошла к ним, взволнованная, усталая.

— Мамочка, — вскинула на нее удивленные глаза Лариса, — мы что, здесь жить будем?

— Да, доченька.

— Но почему?

Мать помолчала, потом хмуро объяснила:

— Отец ушел с завода… На другую работу… А квартира заводская. В ней теперь новый рабочий жить будет…

Отчим таскал вещи в сарайчик. Поставил большую кровать, потом маленькую, Ленину, с сеткой по бокам. У самой двери пристроил шкаф. А вот диван и стол не влезали, да вазоны так и остались на улице.

— Придется попросить соседей, чтобы пока у них постояли, — вздохнула мать.

После громадной комнаты новое их жилье выглядело неимоверным закутком. Места, чтобы можно было походить, не оставалось совершенно. Только крохотный лоскуток земляного пола был виден между большой и маленькой кроватями.

Кое-как расставив и распихав вещи, мать села на кровать и с тоской огляделась вокруг.

— Дожились, — с горечью сказала она. — Да и осень впереди… Холода на пороге… Дожди заладят…

Отец молчал. Он постоял с минуту на свободном лоскутке земли, переминаясь с ноги на ногу, взял свою шапку, куртку и вышел.

Вернулся поздно и долго не мог справиться с дверью в сарайчике. И целую ночь стоял над ними водочный чад.

 

4

Лариса смотрит на большое здание, которое высится перед нею громадной глыбой. Вдруг здание начинает шевелиться, у него вырастают башни, вытягивается крыша. «Да это же костел!» — догадывается Лариска.

Вот окно — большая черная дыра. Ларисе хочется залезть через эту дыру в костел, посмотреть, что там, внутри. Она хватается за карниз, подтягивается. Оказывается, Лариска совсем легкая, как пушинка, взлетела на руках и очутилась в костеле. Но вокруг ничего не видно, какой-то черный туман заволакивает все. Лариса собирается идти дальше, в самую глубь строения, но вспоминает, что там, на кладбище, остался Сережка. Она хочет подбежать к окну, чтобы взглянуть, где он там, что делает, но не может сдвинуться с места. Хочет позвать его, но нет голоса. И вдруг стены костела расступаются, и тогда она видит внизу, между крестами и деревьями, Сережу. Сзади к Сереже подкрадывается страшный человек и хочет его схватить. Лариска снова пытается побежать, чтобы спасти Сережу, но снова ее ноги, словно прикованные, не могут сдвинуться с места.

Страшный дядька заметил ее в окне и поднял камешек. Поднял и швырнул его в Лариску. Камешек попал в щеку, но не ударил больно, а только шлепнулся, оставив мокрый след. Потом он снова поднял камешек и снова бросил. И снова Лариса почувствовала прикосновение холодного и мокрого. Она подняла руку к щеке и открыла глаза.

Вокруг была темнота, и девочка не сразу вспомнила — где она и что с ней. Пощупала щеку — щека на самом деле была мокрая. И только тут она проснулась окончательно. Проснулась и сразу услышала над головою шум и стук. На щеку снова упала холодная капля. «Да это дождь, — поняла наконец девочка, — а крыша в сарае течет».

— Мама, — тихо позвала Лариса, притрагиваясь к спине матери. — Дождь идет и на меня капает…

Мать сразу вскочила, ощупью нашла выключатель, зажгла электричество, которое отчим провел в сарайчик. Зажмурилась от яркого света, ударившего по глазам. Зажмурилась и Лариса, которую свет тоже ослепил.

Они спали втроем на одной кровати — мать, Лариса и Сережка.

Леня спал в своей кроватке отдельно. Отец устроился на новую работу и уехал в командировку. Артель, в которой он теперь работал, занималась тем, что проводила электричество в колхозах.

Запахивая на груди кофту, в которой спала, потому что было холодно, мать, все еще щурясь, оглядывала их жилье. Над кроватью, как раз там, где спала Лариска, с крыши раз за разом капало. Капало и там, где стояла Ленина кроватка.

По крыше забарабанило сильнее, и капли стали падать чаще.

— Надо что-то подставить, — озабоченно сказала мать, слезая с кровати и заглядывая в шкафчик. — Подставь, доченька, туда, где капает, — протянула она Ларисе зеленую мисочку.

На Ленину кровать она поставила тарелку, прямо на одеяло, которым был укрыт мальчик.

— И когда только тот дом достроят, — сонным голосом проговорила Лариска.

Мать рассказывала им, детям, что в горсовете им обещали квартиру. Сказали, что дадут в новых домах, которые строятся на окраине города. Это почти за тем домом, где жили они когда-то вдвоем с мамой. Но пока еще те дома не готовы и надо ждать окончания строительства.

— Уже скоро, доченька, — шепотом говорила мать. — Я ходила смотреть, уже и печи поставили, и крышу накрыли.

— Скорей бы, — вздохнула Лариса, плотнее закутываясь в одеяло. Ей очень хотелось спать. Глаза сами собою закрывались. Но лечь было негде, — на том месте, где она лежала раньше, стояла миска, в которую равномерно, через каждую минуту, падала большая капля. Она падала свысока, ударяясь звонко, далеко разбрасывая брызги.

 

5

Осень набирала силу — срывала листья с деревьев, сыпала и сыпала дождем. В сарайчике было сыро и холодно. Леня заболел, по всему его тельцу пошли чирьи, он плакал, покормить его и переодеть мать ходила к тете Соне, но к соседке недавно приехала из деревни сестра и теперь у них самих было тесно.

Как-то вечером они зашли к тете Зине и дяде Коле. Там, как всегда, было чисто, красиво и тихо. Тетка засуетилась, собираясь накрыть на стол, но мать поблагодарила и отказалась. Глядя на нее, отказалась и Лариска, только Сережка за обе щеки уписывал булку с маслом, запивая ее киселем.

— Довел тебя твой муженек, — ворчала тетя Зина, с укором поглядывая на мать, державшую на руках сонного Леника. — Надо было тебе такое замужество. Жила бы себе вдвоем с Лариской…

— Что теперь говорить, — отвечала мать, — что сделано, то сделано.

Они посидели еще немного, потом стали собираться домой.

— Вставай, сынок, — будила мать Сережку, уснувшего на диване. Сережка открыл глаза, сморщился.

— Не хочу, — захныкал он.

— Вставай, вставай, пора домой, мы и так тут целый вечер надоедаем.

— Что ты, Марусенька, — явно из вежливости возразила тетя Зина. — Ничего вы нам не надоедаете, побудьте еще, посидите.

Но мать силком поднимала Сережку.

— Не хочу, — ныл тот, — дома холодно, а тут тепло.

Тогда мать положила на диван завернутого в одеяло Леника и стала одевать Сережку.

Тетя Зина тем временем отперла шкаф. Лариса всегда удивлялась, зачем тетка все в своей квартире запирает. И шкаф, и буфет, и все ящики у нее постоянно на замке. Если требуется что-то достать, она берет связку ключей, находит нужный, отпирает, берет что надо и снова запирает. Интересно, от кого она запирает? У них дома, например, никто ничего не замыкал.

Тетя Зина порылась в шкафу, вытащила старое линялое платье, старую рубашку дяди Коли с оторванным воротником, какие-то еще обноски. Завернула все это в белую тряпку.

— Возьми, Марусенька, — протянула сверток матери, — может, перешьешь что детям.

Лариса увидела, как мать покраснела.

— Спасибо, Зиночка, — сказала она. — Может, вам самим еще пригодится.

— Где там пригодится, — махнула рукой тетя Зина. — У меня же некому перешивать.

Она смотрела на Леника, которого мать держала на руках завернутым в одеяло.

— Так вот на свете не по-людски устроено, — с обидой на кого-то говорила она. — Кому дети не нужны, у того их много, а кто бы мог их растить, тому бог не дает… Бери, бери, — почти силой втолкнула она в руки матери сверток.

На улице было темно и холодно. Лариска вся съежилась в своем легоньком пальтишке, взяла за руку Сережку. Рука у брата была мягкая, теплая, он еще как следует не проснулся.

— Не могла сказать, чтобы мы у них пока пожили, — оглянулись на теткины окна Лариса.

— Видишь ли, доченька, — ответила мать. — Кому охота такую ораву в дом пускать.

— Тетя Соня так пускала, хоть у них всего одна комнатка, а у этих целая квартира… И еще тряпок надавала… Не буду я ее платье носить, — сказала Лариска. — И вообще больше к ним не пойду.

 

6

После того как еще одну ночь Лариска с матерью не спали, подставляя под струи воды то горшки, то миски, мать отважилась. Одела детей, взяла на руки завернутого в одеяло Леника.

— Пойдем, детки, туда, где обещали нам квартиру, — сказала она, — пусть себе и недостроенный дом, но хоть на голову не будет литься.

И они пошли. Лариска с Сережей впереди, мама с Леником на руках — за ними.

На самой окраине города, там, где когда-то был луг, по которому бегали они с Олей, строили дома. Новенькие, двухэтажные, все один к одному, они высились красивым городком возле дряхлых деревянных домишек, которые жались друг к дружке неподалеку от строительства.

Некоторые из новых домов были почти готовы, другие построены наполовину. Из одной трубы тонкой струйкой поднимался в небо белый дымок. К этому дому они и пошли.

В квартире около печи-голландки сидели двое рабочих. Один — с пушистыми рыжеватыми усами, второй — молодой, безусый, в шапке-ушанке, сдвинутой на самый затылок. Они курили и подбрасывали в печку обрезки досок, сваленные тут же на полу.

— Добрый день, — поздоровалась мать с рабочими.

— Здравствуйте, — ответили те.

— Мне… мне обещали здесь квартиру, — несмело сказала мать. — Так вот… пришли посмотреть…

— Смотрите, смотрите, — приветливо сказал усатый и улыбнулся, подмигивая Сережке, который уставился на его усы.

Мать робко прошлась по квартире.

Это была хорошая квартира из двух комнат. Первая, в которой топилась печка, и вторая за ней, поменьше. Из одной комнаты в другую вела дверь, но самой двери пока не было, был только проем для нее.

— Савка, Иван! — позвал откуда-то женский голос.

— Чего тебе? — откликнулся молодой, в шапке-ушанке.

— Идите сюда, хватит у печки греться. Работкой погрейтесь! — звала женщина.

— А я вот сейчас возле тебя погреюсь, — крутанул свой рыжий ус тот, что недавно улыбался Сережке.

Рабочие ушли.

Мать оглянулась. В углу квартиры, на белом, еще некрашеном полу, лежали толстые доски.

— Лариска, — позвала мать. — Идите, детки, сюда, — направилась она к доскам. — Держи, доченька, Леню, — подала она Ларисе ребенка. — Если станет плакать, вот тут, в пеленочке, бутылка с молоком, — она вынула из пеленки и показала Ларисе бутылку с желтой соской на горлышке. — А ты, Сережка, сиди тихонечко, — приказала мать. — Я сейчас принесу постель и что-нибудь поесть… Видишь, как здесь хорошо… Печка топится…

Сережка и Лариса согласно кивали. Мать поцеловала их и побежала. Лариса с Леней на руках и с Сережкой рядышком остались сидеть на досках.

Шло время. Леня проснулся, но не заплакал. Он смотрел, тараща глазенки, на Лариску, она стала забавлять его — щелкала языком, делала пальцами «козу». Леня улыбался, показывая беззубые десны.

Сережка бродил по квартире, собирал щепки.

В дверях появилась тетенька в рабочей спецовке, в косынке, повязанной до бровей, потом ушла. Лариска слышала, как гулко отдавались ее шаги — сначала где-то рядом, потом заглохли, потом послышались снова — над головой.

Мать что-то долго не возвращалась. «Еще бы, — думала Лариска. — Это ведь далеко… Пока туда да обратно!»

Вдруг послышался голос матери.

— Пустите, там у меня дети, — говорила мать.

— Ты что, женщина, с ума стронулась, — слышался мужской голос. — Что это тебе в голову взбрело… Кто это позволит тебе тут поселиться? Дом же еще недостроен!

— Если б у меня было где жить, не шла бы сюда, — взволнованно объясняла мать, — а мне тут, в этом доме, председатель горсовета обещал квартиру… Я не самовольно… Он обещал.

— Ничего не знаю и знать не желаю, — гудел мужской голос. — Забирай свои манатки и катись отсюда!

— Как же я пойду, там мои дети, — повторяла мать.

С большим узлом за плечами она ворвалась в квартиру. Платок у нее сбился, светлые волосы растрепались, подбежала к детям, бросила возле них узел, схватила у Ларисы Леника. Вслед за нею вошел тот самый рабочий, с пушистыми рыжими усами. Недавно такой добрый, ласковый, он был разгневан.

— Что это вы себе думаете! — строго выговаривал он. — Разве так делают? Я пойду позову прораба!

Резко повернулся и, стуча сапогами, ушел.

За дверью квартиры стали собираться рабочие, некоторые посмеивались, некоторые сочувственно вздыхали.

Через несколько минут вернулся усатый, за ним, в распахнутой кожаной куртке и в кепке с пуговицей наверху, вошел высокий молодой мужчина.

— Что здесь происходит? — строго спросил он, едва переступив порог. Брови у него были нахмурены, лоб пересекала строгая складка.

— Вот, — показал рукой усатый. — Самовольно. Я не пускал, так силой прорвалась. Вещи притащила.

Мужчина в кожаной куртке смотрел на мать, дожидаясь, что она скажет. Мать покрепче прижала к себе Леника, шагнула ближе к мужчине.

— Е-если бы было где жить… не стала бы я… — рвущимся от волнения голосом повторила она то, что недавно сказала усатому.

— А где же вы до этого жили?

— Где жила? Вот! — выдохнула мать и стала торопливо распеленывать Леника. — Гляньте, ребенок весь в чирьях! На голову льется, — говорила она, в нетерпении дергая пеленки.

— Что вы делаете, — кинулся к ней прораб. — Не разворачивайте ребенка, здесь же сквозняки!

— Сквозняки! Да у вас тут рай, а не сквозняки! Печка топится. А мне председатель горсовета сам обещал, — запинаясь, говорила мать. — Я не самовольно…

— А муж ваш где? — спросил прораб.

— Муж? — поникла мать. — Нет у меня мужа, — глухо ответила она.

Лариска, с тревогой и волнением следившая за каждым движением матери, смотрела на нее теперь с удивлением. «Что это мама говорит?» — подумала она.

Мужчина в кожанке внимательно смотрел на мать, перевел взгляд на Сережку, взглянул и на Лариску.

— Вот что, — поворачиваясь к рабочим, приказал он. — Сейчас же заделать фанерой, — показал на незастекленные окна. — Навесить двери, — оглянулся на проем, ведший во вторую комнату. — Провести свет. Пока хотя бы временный. Женщину не трогать, — строго сказал он усатому. — Устройте все так, чтобы можно было переночевать, а с завтрашнего утра беритесь за эту квартиру. Чтобы через два дня была готова!

Сказав все это, прораб повернулся, рабочие в дверях расступились, давая ему дорогу. Мать растерянно смотрела ему вслед. Даже не успела сказать спасибо.

Рабочие засуетились, забегали. Тот самый усач тащил уже откуда-то лист фанеры, лицо у него снова было доброе, он снова улыбался из-под пушистых усов. Пришел и молодой, в шапке-ушанке. Принес и повесил на гвоздь, вбитый в стенку, шнур с электропатроном. Потом ввернул лампочку.

— На триста свечей… меньше не нашел, — вроде виновато улыбнулся он матери. — Но ничего. Светлее будет.

Мать с детьми сидела в углу на досках и растерянно смотрела, как старались для нее рабочие. Откуда-то они притащили даже большие козлы с прикрепленными к ним досками.

— Вместо кровати пока будут. Все-таки лучше, чем на полу, — объяснили они.

— Спасибо, спасибо вам, — говорила мать.

— Живите на здоровье да деток растите, — сказал усатый.

После того как прораб распорядился, чтобы их не трогали, усатый, кажется, старался больше всех. Приветливо улыбался уже не одному Сережке, но и матери, и Ларисе, словно хотел загладить свою недавнюю грубость, объяснить: «Мне что… Мне ничего… Я и сам бы вас пустил, да не я тут начальник».

Часа через два все было готово — окна плотно заделаны, горело электричество, топилась печка, в комнате собиралось приятное тепло.

Мать сняла платок. Раздела Сережку. Разостлала на козлах одеяло, распеленала Леника. Малыш, давно не знавший такой роскоши, потягивался. Мать, совсем измученная волнениями дня, ослабевшая, сидела возле ребенка.

— Мама, — робко подошла к ней Лариса и тронула за плечо. — А почему ты сказала, что у тебя нет… мужа?

Мать удивленно взглянула на дочку. Немного помолчала, словно о чем-то думая.

— А мы не пустим его сюда… Не нужен он нам… Без него обойдемся, — как совсем взрослой, все понимающей, ответила она дочери.

— Правда? — переспросила Лариса, не скрывая радости. — Правда, мамочка? — допытывалась она, дергая мать за юбку. — Вот хорошо… Ты не бойся, я тебе все-все буду помогать… Все, что ты только скажешь… А когда вырасту, работать пойду и все деньги буду тебе отдавать…

— Вот и хорошо, — погладила ее мать по голове. — Ты у меня помощница. На одну тебя вся моя надежда.

Спать они легли все вчетвером на широких козлах. И хотя было не очень удобно, но спали крепко.

Назавтра рабочие и в самом деле дружно взялись за квартиру. Принесли и навесили двери, стали стеклить окна. Работая, разговаривали с детьми, к матери обращались с сочувствием, были очень почтительны и все старались чем-нибудь услужить — принести обрезков для печки, сбегать за водой.

Через несколько дней на строительство приехал председатель горсовета Сухоручкин. Ему рассказали про женщину с детьми, которая пришла с вещами и не захотела уходить. Председатель подтвердил, что женщине действительно выделена здесь квартира, приказал не трогать ее и быстрее достраивать дом.

Скоро квартира была почти готова, оставалось только оклеить стены обоями. Во всем доме тоже шли спешные работы. Было намечено заселить его к ноябрьским праздникам.

Мать понемногу переносила на новую квартиру вещи, а когда дом был совсем готов, наняла подводу и перевезла мебель.

Ноябрьские праздники встречали в новой просторной квартире. Леня поправился, чирья у него сошли, только на ручках и ножках видны были синие пятнышки. Сережка, который в сарайчике намучился от тесноты, теперь носился по всей квартире как угорелый.

Мать радовалась, все время украшала, прибирала новое жилье.

— Как хорошо у нас! — хлопала в ладоши Лариса. Она с радостью помогала матери убирать — мыла полы, поливала вазоны, вытирала каждый листочек.

Цветок «огонек», когда-то сломанный пьяным отчимом, и в самом деле не погиб, наоборот, разросся еще пышнее. Лариса пересадила его в новый просторный горшок, обернула белой, вырезанной по краям зубчиками, бумагой. Вазон с алыми цветками стоял на подоконнике в новой квартире, и было от него еще уютнее.

Лариса чувствовала себя счастливой. Ей так нравилось жить в этой новой красивой квартире, жить без отчима, с мамой, Сережкой и Леником.

Но однажды, проснувшись рано, услышала в спальне знакомый голос. Насторожилась.

Отчим прошел через столовую, где на диванчике спала Лариса. За ним шла мать. На лице у нее была улыбка, глаза светились радостью.

Отчим одевался в прихожей, о чем-то разговаривая с матерью. И мать засмеялась — звонко, весело.

Стукнула дверь — отчим, наверно, вышел на улицу. Мать вернулась в комнату. Заметив, что Лариска не спит и смотрит на нее удивленно, смутилась, перестала улыбаться.

— Он так просил, — стала оправдываться перед Лариской, — так просил… И клялся, что пить больше не будет… И ведь он отец… Леника, Сережки…

Горько и тревожно сделалось Ларисе, но и другое чувство шевельнулось в сердце девочки. Совсем недавно она видела мать веселой, а теперь вот — растерянная, виноватая. Разве от нее, от Ларисы, зависит — станет мать снова веселая или опечалится… А Лариска так любила, когда мать улыбалась.

— Да, хорошо, — сказала она, чтобы показать матери, что ни в чем ее не винит.

А мать стояла, опустив руки. Солнце хлынуло в широкие окна, залило всю комнату золотистым светом. И очень не вязалась с этим солнечным утром мамина растерянная, виноватая улыбка.

 

Часть третья

В ДОРОГУ

 

1

Лариса стояла перед зеркалом и внимательно себя разглядывала. Сегодня она казалась себе не такой, как всегда. Может быть, дело в прозрачной косынке? Как только накинула Лариса эту косынку на плечи — сразу стала другая — красивая и почти взрослая.

В дверь постучали. Девочка отскочила от зеркала. В комнату заглянуло веселое личико.

— Оленька! — обрадовалась Лариса подруге. — Вот хорошо, что ты пришла. А я одна дома. Ну, проходи, проходи.

— У меня задачка по физике никак не получается, — пожаловалась Оленька, хотя ее лицо и в эту минуту не утратило своего радостного выражения. — Я думала, мы вместе решим, но если ты уже решила, дай мне глянуть… Какая у тебя косыночка красивая! — тараторила Оленька.

— Ой, — вскочила Лариса, — у меня же на кухне суп варится. Возьми сама тетрадку по физике в портфеле, — крикнула она, выбегая из комнаты.

Когда Лариса вернулась, Оля кончала списывать задачу.

— А ваши все куда девались? — спросила она, промокая чернила промокашкой.

— Мама с Иркой в консультации. Сережка еще в школе, а Леня на улице бегает, — ответила Лариса.

— Хорошо вам, — вздохнула, закрывая тетрадку и поднимаясь, Оля. — У вас столько детей. А мне так хотелось бы иметь братика или сестричку. Я бы их так любила!

— А, какое там хорошо, — махнула рукой Лариса. — Мне так они уже надоели! Один подрастет, другой родится…

Оля стояла у зеркала, переплетала косу. Уложила ее на голове венком, повернулась к Ларисе, спросила:

— Красиво мне так?

Лариска посмотрела на подругу.

— Краси-и-во, — сказала она, любуясь Оленькой.

Обняла ее за плечи. Теперь девочки вдвоем смотрели в зеркало.

— Вот ты какая — высокая, полная, — позавидовала Лариса. — Совсем как взрослая, а я какая-то зеленая, худая. Я бы хотела быть такой, как ты.

— Ты тоже красивая, — повернулась к ней Оля. — У тебя, знаешь, глаза красивые… И губы ничего… Нос, правда, немного картошечкой…

— Да вот маленькая я… Видишь, по плечо тебе.

— Может, ты еще немного подрастешь… А помнишь, — отвернувшись от зеркала, обняла Оля Ларису. — Помнишь, как мы с тобой, совсем малявками, по лугу носились?

— Еще бы не помнить, — ответила Лариса.

— Вот хорошо, что мы в одной школе учимся, — говорила Оля.

— Просто повезло, что поселок на нашем лугу построили. А так, может, давно и забыли бы друг дружку.

— Может, — согласилась Оля. Потом, помолчав, призналась. — Вот ты говоришь, что завидуешь мне, а я тебе завидую! Ты так хорошо учишься, все тебе легко. А я — как дурочка какая-то, — Оля звонко засмеялась, — больше тройки у физички не выпрошу.

— Ну, не такая уж ты дурочка, — успокоила подругу Лариса. — По географии и по истории у тебя тоже пятерки.

Девочки, обнявшись, сидели на диване. Лариса — темноволосая, темноглазая, с короткой косой и небольшой челкой, прикрывавшей высокий, слегка выпуклый лоб. Лицо Ларисы одухотворенное, ясное и вместе с тем очень серьезное. Рядом с нею — Оля — воплощение открытости, доброты и неудержимой радости. Казалось, все, что попадает на глаза этой девушке, доставляет ей огромное удовольствие.

У Оли тоже была коса, но светлая, волосы на висках и лбу кучерявились, на румяных щеках, стоило ей улыбнуться, появлялись симпатичные ямочки. Выглядела Оля намного старше подруги, и это заставляло Ларису страдать. Кому не хочется поскорее стряхнуть с себя детство, стать взрослым, самостоятельным человеком.

— Еще два года и — прощай, школа, — весело говорила Оля. — А дальше — институт. Я поеду в гидрографический, в Ленинград. Там у меня двоюродный брат учится. Пишет, что так интересно… А ты куда? Еще не придумала?

Лариса ничего не ответила. Встала с дивана, прошлась по комнате.

В эту минуту стукнула дверь в прихожей и в комнату вошла мать с маленькой на руках. Лицо у матери было бледное, косичка в которую стала заплетать волосы, растрепалась.

— Ох и устали мы, — вздохнула она, кладя ребенка на диване. На ходу раздеваясь, пошла в другую комнату, а Лариса принялась развертывать малышку.

— Какая она у вас толстенькая, смешная, — радовалась Оля.

Лариса принесла рубашечку, пеленки, стала переодевать девочку. Та весело поглядывала синими глазками, смеялась, показывая два крошечных острых зубика.

На ходу приглаживая волосы, из спальни вышла мать.

— На целый килограмм прибыла, — кивнула она на малышку. — А поесть ты сготовила? — озабоченно спросила старшую дочь.

— Суп, наверно, уже готов, — двинулась Лариса на кухню.

Оля стала собираться домой.

— Приходи сегодня вечером к нам, — шепнула подруге в коридоре. — Я пластинок новых купила. Такая музыка хорошая!

— Не знаю, — пожала плечами Лариса. — Если будет время…

— Приходи, приходи обязательно, — еще раз шепнула Оля.

Когда Лариса вернулась в комнату, маленькая Ирочка — новая забота, новые радости не только мамины, но и Ларисины, — уже лежала в люльке с пустышкой во рту. Мать сидела за столом. В руках у нее был зеленый кошелечек, а возле, на скатерти, рассыпанная мелочь.

— Вот, — повернулась она к Лариске. — Все, что осталось до получки.

Лариса ничего не ответила, взяла с этажерки книгу, села на диван.

— Снова надо будет занимать… Может, ты, Лариска, сходишь к Оле, попросишь у тети Вали. Скажешь, в получку отдадим. Отец говорил, что эта получка у него хорошая будет, тогда все долги отдадим.

В глазах у Ларисы вспыхнули недобрые огоньки.

— Держи карман шире, — резко сказала она.

— Он ведь обещал…

— Удивляюсь тебе, мама, — пожала плечами Лариска. — Ну, как ты можешь ему верить? Всю жизнь он тебе обещает, что принесет хорошую получку, всю жизнь пропивает, а ты все веришь и веришь. Всю жизнь он тебе обещает, что бросит пить, и не бросает. А ты все веришь.

— Ну, а вдруг на этот раз…

— Слушать тошно, — бросила Лариска и снова уткнулась в книгу.

— Ну, ладно, а ты все-таки сходи к тете Вале, попроси рублей двадцать.

— И не подумаю, — буркнула Лариса. — Стыдно людям в глаза глядеть.

— Стыдно, стыдно, а что же делать?

Нос у матери покраснел, на глазах заблестели слезы.

— Этого еще не хватало! — разозлилась Лариса. — Вечно она плачет!

— Как ты с матерью говоришь! — крикнула мать и снова всхлипнула. — Грубиянка!

— Я не грубиянка! — вспыхнула Лариса. — Только терпеть не могу, что ты вечно плачешь.

— Что же мне делать, если я такая глупая, — смахивая слезы с лица, обиженно сказала мать. — Вы все такие умные, одна я дура.

— Никто этого не говорил, — огрызнулась Лариса.

Мать встала и пошла в спальню, вытирая глаза.

И в самом деле, в последнее время она очень часто плакала. Чуть что не так — сразу в слезы. Стоило даже Сережке или Леньке хоть самую малость ослушаться, как сразу начинались слезы. Ларису это очень раздражало, но вместе с тем и жалко становилось мать. И все же не могла сдержать резких слов, если видела, что мать снова начинает сморкаться в платочек.

В комнату, весь нараспашку, с оторванной лямкой коротких штанишек, вкатился Леня. В руках он держал какую-то железяку.

— Есть хочу! — еще с порога заявил он.

Мать вышла из спальни. Глаза у нее были красные, но уже сухие.

— А чумазый, боже мой! — всплеснула она руками. — А что это за железяку ты приволок?

— Это я самокат делать буду, — уставившись на мать голубыми отцовскими глазами, объяснял Леня. — Такой, как у Игоря. Мне Сережка поможет. Только раньше дайте мне поесть.

— Пойдем хоть отмою тебя, мурзилка, — улыбнулась мать.

Через несколько минут Леня, умытый, с приглаженной светлой челкой, сидел за столом и что было сил дул в ложку, полную горячего супа.

Мать налила себе и Ларисе.

— Бросай книжку, иди к столу, — позвала она дочку.

Лариса, выдерживая характер, почитала еще с минуту, потом отложила книгу, пошла к столу.

— Сегодня вечером буду у Оли, попрошу у тети Вали денег, — сказала она, склоняясь над тарелкой.

— Попроси, доченька… — Нос у матери снова покраснел. Лариска заметила, но на этот раз сдержалась, ничего не сказала.

 

2

По вечерам у Оли часто собиралась молодежь. Когда пришла Лариса, там была уже Надя Савельева, ученица их класса. У патефона хлопотал Ваня Заянчковский. Пришел и Игорь Бокунов — ученик девятого класса. Он недавно постригся «под нуль», расставшись со своим золотистым чубом. Игорь собирался в военное училище, а там, как убеждали его друзья, всех новичков «под нуль», стригут. Вот он и показывал свою готовность пойти на любые жертвы, лишь бы попасть в училище.

Лариса стояла у книжного шкафа и разглядывала Олины книги. Она всегда завидовала Оле, у которой такая большая собственная библиотека. Ларисе мать никогда не покупала книг. «Можно брать в библиотеке», — говорила она. Лариса и сама понимала, что покупать книги им не по средствам, и потому никогда не просила об этом.

Одну за другой Лариса вынимала из шкафа книги, листала их, а сама прислушивалась. Ни за что и никому на свете не призналась бы она, что ждет Володю. А всякий раз, когда где-то хлопала дверь, сердце у нее сжималось и она поправляла на плечах косынку. «А может, сегодня он и не придет, — думала Лариса. — Может, готовится к экзаменам? У него ведь не восьмой, как у нас, в девятом экзамены пострашнее…»

Но Володя пришел, и Лариса сразу почувствовала, что он здесь, хотя еще не видела его и даже не слышала его голоса. Она еще ниже склонилась над книгой, словно ничто на свете не интересовало ее больше.

Не оглядываясь, Лариса знала, что Володя уже стоит рядом, прямо у нее за спиной.

— Добрый вечер…

— Добрый вечер, — на миг оторвалась от книги Лариса, но тут же снова опустила глаза.

Ваня поставил новую пластинку. Игорь с Олей пошли танцевать.

— Лариса, брось ты, наконец, книжку, — крикнула Оля, глядя на нее через плечо Игоря. — Володя, повлияй на нее.

— Давай потанцуем, — пригласил Володя.

— Что ж, давай.

Они пошли танцевать. Лариса была Володе только по плечо. Она не видела его лица, видела только значки на его груди. Значок ПВХО на короткой тоненькой цепочке и значок ГТО первой ступени.

Пришли еще ребята и девочки из их школы — Коля Муравей, Вера Силицкая, Ваня Гудимов. В большой просторной комнате стало вроде даже тесновато.

— Увидала бы физичка, как мы выплясываем, всем бы по паре вкатила, — шутил Игорь.

— Ой, не говори, — дурашливо пугалась Оля. — При одном слове «физика» у меня сердце останавливается.

— Ничего, девочки, — успокоила всех Савельева. — Сегодня еще потанцуем. А уж после праздника засядем за учебники. Экзамены на носу.

Лариса танцевала со всеми — с Игорем, с Олей, с Николаем. Но каждую минуту знала, где Володя и что он делает. Ей казалось, что и Володя все время смотрит на нее. Несколько раз их взгляды встречались, и тогда Ларисино сердце замирало от незнакомой радости.

— Ты сегодня какая-то особенная, — обняла ее Оля.

Лариса весело засмеялась.

Как-то уж очень скоро прошел этот вечер, поpa было собираться домой. Только тут Лариса вспомнила, что обещала матери попросить у тети Вали денег, и радость ее померкла.

Когда все стали прощаться, она вошла в кухню, где еще хозяйничала Олина мать. Тетя Валя месила тесто. Руки у нее были в муке, темный фартук тоже мукой обсыпан.

— А, Лариса, — приветливо улыбнулась она девочке. — Ну, рассказывай, как поживаешь.

— Да так, ничего, спасибо, — Лариса комкала в руке уголок косынки.

— А что дома? Как мама, дети? — спрашивала тетя Валя.

— Дома все в порядке… Тетя Валя, — начала и запнулась Лариса. — Мама просила… — И снова замолчала.

Приветливая улыбка сбежала с лица хозяйки. Видно, она догадалась, о чем просила Ларисина мать. А девочка, заметив, как сразу затвердело лицо тети Вали, пожалела, что послушалась мать и согласилась попросить взаймы. Но отступать было поздно.

— Не одолжили бы вы нам двадцать рублей, — скороговоркой закончила Лариса. — До получки…

Было ясно, что Олина мать колеблется, не знает, отказать или одолжить.

— Видишь ли, у нас самих сейчас не очень… вон туфли Олечке купили новые, платье справили… Но хорошо, — наконец выпрямилась она и стала ножом соскребать тесто с пальцев. — Займу.

Пряча деньги в карман, Лариса думала, что никогда и ни за что в жизни больше не станет просить взаймы. Пусть мама хоть плачет, хоть ругает, а она не станет, и все!

С ощущением, что сделала что-то нехорошее, вышла Лариса на крыльцо.

Был конец апреля, земля, напоенная щедрыми водами, согретая теплом, готова была вспыхнуть первой зеленью, выбросить первый лист.

Был канун мая, когда радость весны чувствуется особенно сильно, когда сердце полнится только добрыми желаниями и надеждами. И Ларисе снова стало радостно и легко. В небе висел прозрачный и четкий, словно обведенный циркулем, круг луны. От большого куста сирени падала узорчатая тень.

Кто-то Ларису окликнул. Она оглянулась. Володя…

— Я ждал тебя, — подошел он к ней. — Поздно уже. Хотел проводить…

Володя не видел, как зарделось ее лицо. Еще ни разу в жизни ни один парень не ждал ее, не провожал.

Молча пошли по улице. Оба не знали, о чем говорить, и обоим было неловко.

— Какой у вас первый экзамен? — спросил наконец Володя.

— У нас? — Лариса шла, держа косынку за уголки, то связывая их, то развязывая. — У нас первый — русское сочинение.

— Когда я был в восьмом, писал сочинение «Мой любимый герой». Про Валерия Чкалова.

— Так ведь Чкалов — не литературный герой, а из жизни, — засомневалась Лариса.

— Он и из жизни, и из литературы. Я тогда, помню, книжку про Чкалова прочел… И вообще Чкалов — это настоящий герой. Я вот закончу десятилетку, и обязательно — в летную школу.

— А если у нас будет такая тема, я напишу про Павку Корчагина… Или про русских женщин из поэмы Некрасова.

— Гм, — неопределенно хмыкнул Володя. — Про Корчагина — я понимаю, а вот насчет этих княгинь… Не знаю, хорошая ли это тема.

— Ты так думаешь? — спросила Лариса.

И снова несколько минут шли молча.

— Нет, — заговорила Лариса, словно во время молчания в мыслях с кем-то спорила, а сейчас пришла к окончательному убеждению. — Это тоже очень интересно. Мне хотелось бы написать об этих женщинах… Ты пойми… Они ведь могли жить в роскоши и без всяких забот, а вот пошли за своими мужьями на каторгу… Разделили с ними их тяжелую судьбу… Старались облегчить участь своих близких. А сколько издевательств и горя пришлось им пережить… Нет, они настоящие героини.

— Я не говорю, что они не героини, но как-то так… — заколебался Володя.

— А я так очень люблю эту поэму.

Они свернули в другую улицу и теперь, не спеша, шли по тротуару. Лариса сняла косынку с головы и набросила на плечи.

— Тебе холодно? — спросил Володя.

— Нет, что ты, мне тепло, — ответила Лариса, хотя ей в самом деле было прохладно.

Володя снял пиджак, накинул Ларисе на плечи.

— Не надо, не надо, — Лариса хотела сбросить пиджак, но Володя удержал ее за руки, ей стало неловко от этого его прикосновения, и она покорилась.

Смущенные, растерянные, они молча шли рядом. Лариса ощущала тепло Володиного пиджака, и ей было стыдно и радостно. Володя укрыл ее плечи… Об этом Лариса только в книгах читала да порою видела, как ходили так с ребятами большие, взрослые девушки. Если бы сейчас встретился кто-то знакомый, Лариса сгорела бы со стыда.

— Давай будем дружить, — сказал Володя.

Лариса сбоку глянула на него.

— Вот… пиджак мне отдал, а сам в одной тенниске… Тебе же холодно…

— Что ты, я ведь спортсмен, — выпятил грудь Володя. — Мне никогда не бывает холодно. — Потом, помолчав немного, спросил: — Так согласна?

— Давай, — прошептала Лариса.

Они подошли уже к ее дому. Под их окнами был разбит палисадник. Между ним и стеной дома стояла деревянная лавочка.

— Посидим немного? — предложил Володя.

Ларисе и хотелось побыть еще с Володей, и было боязно — поздно уже, пора домой. Но она согласилась. Сели на лавочку.

Вокруг дома стояла тишина, в доме тоже было тихо, только из одного окна чуть слышалось радио. Вдруг в конце тротуара, ведущего к дому, показалась фигура. Человек двигался медленно, останавливаясь через каждые несколько шагов. В один миг узнала в нем Лариса отчима. Да, это он, так поздно — и пьяный. Сквозь землю бы теперь провалиться… Володя увидит его… Как стыдно…

А отчим приближался. Шел, петляя, с одной стороны тротуара к другой. Словно ноги его были связаны и он никак не мог освободить их от веревки.

Лариса вся сжалась, припала к стене. «Пусть бы Володя не заметил его, пусть бы не заметил…»

Но Володя заметил, что она с ужасом смотрит на пьяного.

— Испугалась? — шепотом спросил он. — Не бойся, пускай только сунется…

Лариса с облегчением вздохнула. «Ведь он же не знает… Не знает, что это мой отчим…» Но дрожь, бившая ее, не проходила.

Отчим протащился мимо, не заметив Ларисы, исчез в подъезде. Было слышно, как гремели в коридоре его сапоги, как стукнула дверь квартиры.

— Так этот тип в вашем доме живет? — спросил Володя.

Лариса не ответила, как будто не расслышала вопроса.

— Ну, я пошла, — сказала она, когда все вокруг снова затихло.

— Что ж, — согласился Володя, поднимаясь с лавочки, — и правда уже поздно.

Они попрощались за руку, и Володя ушел. Ларисе же теперь никак не хотелось возвращаться домой. Она хорошо представляла себе, что там сейчас творится, и не шли туда ноги. Притаилась в подъезде, прислонилась к стене. Решила переждать, пока там затихнет, улягутся.

Но стоять в подъезде тоже было неудобно. Могли выйти соседи, кто-то мог возвращаться домой и увидеть ее. Вот и на самом деле скрипнула чья-то дверь. Лариса выскользнула на улицу. Куда идти? Появилась мысль вообще не ночевать сегодня дома, вернуться к Оле. Но жаль было матери — станет беспокоиться.

Побродив еще немного вокруг дома, подошла к окошку, заглянула. Половину окна закрывал вазон — Ларисин огонек стал большим раскидистым кустом. Теперь он рос в деревянной кадке и был покрыт множеством ярких малиновых цветков.

Сквозь листья Лариса увидела мать, стоявшую посреди комнаты и углом белого платка вытиравшую слезы.

«Снова плачет, — сердито подумала Лариса. — Дала бы ему как следует», — стиснула она кулаки.

Отошла от окна, стала ходить по тротуару. Опустила руки в карман, нащупала взятые взаймы деньги.

«А когда кончатся и эти… Как жить дальше, — думала она. — Неужели вечно побираться… Какой стыд…»

Ларисе было холодно. Тоненькая косынка не спасала от ночной свежести. Но домой идти не хотелось.

«Ох, если б я могла хоть чем-нибудь помочь… Но когда еще кончу школу…»

И вдруг как молния блеснула мысль. «А почему обязательно кончать школу… Этим летом мне исполнится шестнадцать… Получу паспорт… Кончу восемь классов и — работать…»

Мысль была как неожиданной, так и интересной, и манящей, зовущей к новому, неизведанному.

«Пойду на завод, — думала Лариса. — Буду зарабатывать деньги, и маме сразу станет легче… Как я раньше до этого не додумалась… Праздники, экзамены… А потом… Все будет хорошо, мама. Помнишь, ты однажды сказала, что я у тебя хорошая помощница и что только на меня у тебя надежда. Так что позволь мне принять решение. Я теперь знаю, что надо делать».

 

3

Первомайское утро. Весь город в яркой алости флагов, дома сверкают вымытыми стеклами, ограды и заборы свежевыкрашены, побелены, зеленая травка под ними, словно ежик, топорщит острые иголки, на деревьях набухли — вот-вот полопаются — тугие клейкие почки. А надо всем — ясное, яркое, словно тоже вымытое и начищенное к празднику солнце. Слышится музыка — это уже собираются демонстранты. Скоро, в колоннах, со знаменами, люди двинутся к центру города. И Лариса торопится, бежит в школу. Ей кажется, что она уже опоздала, хотя точно знает, что вышла вовремя, что еще рано.

Возле школы — шумная толпа. Девочки в белых выглаженных блузках, с яркими галстуками, в синих или черных юбочках. Мальчики тоже в белых рубашках, тоже с красными галстуками, непривычно опрятные, подтянутые. У всех в руках ветки с только что распустившимися свеже-зелеными листьями. Так было условлено пойти на демонстрацию, чтобы их колонна выглядела по-весеннему красивой.

И на Ларисе белая блузка с синей юбочкой в складку. Мама специально сшила к празднику новую, вчера сидела за машинкой до полуночи, заканчивала.

— Оля! — кричит Лариса, увидев подругу.

— Лариса! — откликается та. Веселая всегда, сегодня так и светится от радости. — Иди сюда, здесь уже все наши, мы в одной шеренге пойдем, — махала Оля зеленой веткой.

— Надя! С праздником! Петя, Игорь, с праздником! — поздравляет Лариса друзей. — Ой, смотрите, у Игоря на ветке цветок распустился.

Все обступают Игоря, трогают пунцовую бумажную розу, которую тот привязал к своей ветке.

— Жаль, что мы не додумались, — переживает Надя.

— А у Володи, смотрите, шары! Да какие огромные, — увидела пробиравшегося к ним Володю Оля.

— Володечка, где взял? Володечка, дай шарик! — бросились к нему девочки.

Только Лариса стоит в стороне, смотрит на Володю. Какой он красивый в белой рубашке… На длинных нитках качаются над его головой шары — синий, желтый, красный… Но Лариса не попросит… Ни за что…

— С праздником, девочки, — приветствует всех Володя. — Да тише вы, не хватайте. Я их вам и несу. На! — подает он синий Оле. — На! — подносит он шар и Наде.

Лариса смотрит, как раздает Володя шары девочкам. Она верит, она даже уверена, что сейчас он подарит и ей. Тайной птицей бьется мысль, что Володя и подошел-то к ним только потому, что здесь она, Лариса…

— А вот это тебе, — протягивает Володя ей ниточку от красного шара, — самый красивый, самый большой.

— Володя, ты — рыцарь, — кричит Оля. — Каждая из нас вечером подарит тебе по вальсу!

— Ловлю на слове! Чтобы после не отпирались, — смеется Володя и исчезает в шумной толпе.

Лариса, счастливая, крепко удерживая длинную нитку, подбрасывает шар вверх. Он так и рвется к небу, и она, если бы могла, тоже полетела бы с ним под облака.

Горнист заиграл сбор.

— Строиться, строиться! — послышалась команда.

Минута смятения, суеты, беготни, и вот уже школа построилась в колонну. Белые блузки и темные юбочки, красные галстуки, зеленые ветки. Впереди красные знамена. Впереди школьный оркестр. И барабан отбивает дробь. И как легко, хорошо идти, если рядом шагают друзья, если играет музыка, а в руке у тебя красный шар. Словно само солнце держит на ниточке Лариса.

— Левой, левой, — слышится команда. Их физкультурник Олег Борисович пробежал вдоль колонны. Проверяет, хорошо ли, в ногу ли идут ученики. Олег Борисович улыбается, значит, все как надо, он доволен ими.

Из других улиц и переулков, словно весенние ручьи, текут и текут колонны демонстрантов. Чем ближе к центру, тем шире становится поток. Словно река, которая вбирает и вбирает в себя все новые и новые воды.

Теперь их школа движется с остановками. Немного продвинутся и станут. Уж очень много людей, очень.

— Смотри, смотри, — показывает Оля Ларисе. — Вон завод идет, станкостроительный, станок везут на машине.

Лариса смотрит на машину, убранную дерезой и плакатами. Машина медленно движется впереди колонны. В открытом кузове — станок, а около него женщина в комбинезоне и красной, повязанной вокруг головы косынке.

«Наверно, стахановка, — думает Лариса. — Плохую работницу не поставили бы во главе колонны».

За машиной идут рабочие, на груди у каждого красный бант, в руках — лозунги, флаги. Совсем еще молодой, почти что юноша, несет плакат — красноармеец обнимает крестьянина — своего брата из Западной Белоруссии.

За станкостроительным — обувная фабрика. Впереди колонны рабочие несут транспарант, на нем нарисован громадный ботинок, под ботинком цифры: сколько пар обуви выпущено в этом году, сколько будет выпущено до конца пятилетки.

Многие рабочие в колонне с детьми, у детей маленькие красные флажки, ребятишки размахивают флажками, смеются, им хорошо на отцовских плечах.

Солнце высоко встает над городом. Теплое, ласковое первомайское солнце. Звучат торжественные марши, из репродуктора слышен голос диктора, который рассказывает о тех, кто сейчас проходит перед праздничной трибуной.

А колонны все идут и идут. Студенты… Ученые… Артисты… Снова рабочие…

— Папа! Папочка! — вдруг закричала Оля. — Посмотри, вон мой папа, — схватила она за руку Ларису.

Лариса смотрит туда, куда показывает Оля, и видит ее отца. Вместе с другим рабочим он несет плакат, на котором написано: «Выполним пятилетку в четыре года».

В громе оркестров, шуме голосов Олин отец не сразу услышал ее голос. Но вот увидел дочку, засмеялся, замахал ей свободной рукой.

Оля отчаянно махала ему зеленой веткой, и Лариса вдруг почувствовала зависть, как тогда, много лет назад, когда они с Олей были совсем еще маленькими, и отец принес Оле конфеты. Лариса до сих пор помнит, как плакала она в тот день. Ей обидно было, что у Оли есть отец, а у нее — нет. И сейчас она снова завидовала Оле. До слез. До боли. Олин отец вместе со всеми идет в колонне, несет плакат, Олин отец машет Оле рукой, и вон она какая счастливая, веселая… А тот… отчим… где он? Почему он не вместе с людьми? Когда Лариса собиралась на демонстрацию, он еще спал…

И почему среди добрых, хороших людей бывают такие?.. Почему они портят людям жизнь?.. Портят праздник. Лариса ведь была так счастлива, пока не вспомнился ей этот отчим…

— Пошли, — схватила ее руку Оля. — Вон наши снова строятся.

Теперь их оркестр играл безостановочно. Все ближе была площадь Ленина с памятником перед Домом правительства.

Самое главное теперь — хорошо пройти перед этим памятником, перед трибуной. Надо, чтобы на трибуне увидели, какая хорошая их школа, какие они все дружные. И Лариса старается идти в ногу со всеми, старается ровно держаться в шеренге.

— Да здравствуют наши советские школьники! Да здравствует наше будущее! — слышен голос из репродуктора.

— Ура! — дружно кричат ребята.

И Лариса громко кричит «ура». Она снова счастлива. Счастлива, потому что вместе со всеми идет по площади, вместе со всеми и ее приветствуют с трибуны, называют «нашим будущим».

А будущее свое Лариса теперь представляет очень ясно. Скоро она будет выходить на демонстрацию вместе с колонной рабочих. Может, когда-нибудь и ее поставят на увитой дерезой машине возле станка… Может, когда-то и ей доверят нести знамя впереди колонны… Она станет работать так, чтобы быть достойной этого… Она будет стараться…

 

4

Маленькая Ирочка заливалась смехом.

— Идет коза рогатая, рогатая, пузатая, — приговаривала Лариса, выставив растопыренные пальцы, и хотя «коза» была еще далеко от Ирочкиного животика, малышка уже заливалась смехом.

— Мама, она такая хорошенькая становится, такая смешная, — поворачивает Лариса к матери свое оживленное лицо.

Была суббота, и вся семья собралась дома. Мать, как всегда, шила. Сережка, примостившись около нее за столом, читал книжку, он сидел, подперев кулаками щеки, вихор торчком стоял на его белобрысой макушке. Леня в спальне мастерил себе из куска проволоки что-то вроде кочерги, с помощью которой мальчишки гоняют по улице обручи.

Даже отец был дома. Он спал.

— Мировая книжка! — сказал Сережка, закрывая последнюю страницу. — Как ты считаешь, Лариска, можно и у нас такой «Наутилус» построить?

— Конечно, можно, — отозвалась Лариска. Она ходила по комнате с Ирочкой на руках и, разговаривая с Сережкой, забавляла ее — вертела перед малышкой красное резиновое колечко. — У нас еще и не такую подводную лодку построить можно, а той, про которую тут написано, и не существовало.

— Как не существовало? — глаза у Сережки стали по блюдцу.

— А так и не существовало, — засмеялась Лариска. — Это все Жюль Верн сочинил.

— Врешь! — не поверил Сережка.

— Слушай, ты, Жюль Верн, — встряла в их разговор мать. — Что-то я твоего дневника давно не видела.

Сережка провел рукавом под носом.

— Что там дневник? — безразлично сказал он.

Но матери это безразличие показалось подозрительным.

— А ну, покажи дневник, — уже настойчивей потребовала она.

— З-зачем он тебе, — не двигался с места Сережка. — Ничего интересного там нет.

— Вот я и боюсь, что интересного там мало, — отложила шитье мать. — А ну, неси сюда!

Сережка нехотя слез со стула, поплелся в спальню, где на низко вбитом гвоздике было отведено место его портфелю. Он долго рылся в нем, наконец появился в комнате с основательно измазанным чернилами дневником.

— Ну и грязища, — поморщилась мать.

Сережка помалкивал. Видно, чувствовал — не то еще скажет мать, увидя содержимое дневника. Мать перелистывала страницы.

— Кляксы… грязь… а пишешь ты… как курица лапой царапает…

— У меня такой почерк, — оправдывался Сережка.

— Почерк… Мало я тебе по одному месту ремнем пишу, потому и почерк никуда не годится.

Наконец перестала листать и застыла, глядя в графу, где было аккуратно выведено «плохо».

У матери опустились руки.

— По арифметике, — сказала она. — Уже второй раз… И это в конце года…

— Это учительница… из-за нее все, — заикался, оправдываясь, Сережка.

— Еще и виноватых ищет, на учительницу сваливает, — трясла мать дневником перед носом Сережки.

— Неправда, — вмешалась Лариса, — Зинаида Андреевна справедливо оценки ставит.

— Я… я… я только, — совсем запутался Сережка.

— Только, только… Носишься целый день с самокатом, такой большой парень, ты же переэкзаменовку получишь!

Сережка стоял, свесив голову, и уже не пытался оправдываться.

— Ну что мне с тобой делать, что делать? — расстроилась мать.

— Я… я исправлю…

— Когда ты исправишь, наказание мое? Год кончается! Сил моих больше нет, порадовал ты меня, сынок, так порадовал! — нос у матери покраснел, на глаза набежали слезы.

Сережка, заметив, что мать собирается плакать, сам стал всхлипывать.

— Ну, поехали оба, — с досадой сказала Лариса. — Ну ты скажи, мама, тебе-то зачем плакать? Пускай он плачет!

— Он у меня еще не так заплачет, — сквозь слезы грозила мать. — Как хлопну этим дневником по лбу! — замахнулась она.

Сережка отшатнулся и заревел уже в голос, испуганная его ревом, заплакала и Ирочка.

Отец повернулся на диване, открыл глаза.

— Чего вас там разобрало? — хриплым голосом пробурчал он.

— Вот, вот, папаша, проснись, — заговорила мать. — Посмотри, что за отметки твой сын приносит! Опять по арифметике «плохо» получил!

— Отвяжитесь, — буркнул отец и снова повернулся лицом к стене.

— Вот человек! — Мать перекинула гнев на отца. — Еще бы у такого дети не были второгодниками! Дрыхнет пьяный, и хоть бы ему что!

Отец не отозвался, неверно, снова спал.

— Замолчи, будет! — крикнула мать на Сережку, продолжавшего реветь на весь дом. — Я же тебя еще не била, получишь, тогда и реветь будешь!

В этом шуме никто не расслышал, как в дверь постучали — пришли тетя Зина и дядя Коля. Они очень редко приходили, так что появление таких гостей оказалось полной неожиданностью.

— Заходите, заходите, пожалуйста, — радушно приглашала мать. — Это я тут со своей гвардией воюю, забот с ними…

Тетя Зина была в синем шерстяном платье с белым воротником, дядя Коля в новом костюме и при галстуке, у обоих в руках какие-то свертки, пакеты.

— Может, мы не вовремя, — сказал тетя Зина.

— Что вы, что вы, — суетилась мать. — Мы вам всегда рады…

Она подошла к дивану, взяла за плечо отца.

— Вставай… Люди пришли, — сказала она.

Отец нехотя повернулся, но, увидев гостей, поднялся, сел на диване.

— Прошу прощения, — сказал он, протирая глаза кулаками. — Уснул вот…

Дядя Коля и тетя Зина положили на стол пакеты.

— Это детям, — объяснила тетя Зина и развернула кульки. Там были конфеты в ярких бумажках, пирожные.

— Ой, зачем было так тратиться, — сказала мать.

И в самом деле странно. Прежде тетка никогда не приносила столько гостинцев, — какую-нибудь конфетку попроще или на всех одну шоколадку.

Лариса с маленькой Ирочкой на руках стояла около печки и смотрела на тетку с дядькой. Они, казалось, были точно такие, как и всегда, нисколько не изменились, не постарели. Не то что мама, раньше она выглядела намного моложе своей двоюродной сестры, а сейчас они — как ровесницы.

Ларисе вспомнился тот вечер, когда они с мамой, Сережкой и маленьким Леником пришли к тетке. Это было давно, еще когда они жили в сарайчике. Сережка тогда плакал, не хотел возвращаться в сарай из теплого дома. Но тетка не пригласила их остаться, не оставила даже переночевать. Сейчас Ларисе вспомнилось это без особой обиды — прошло столько времени. А в тот раз сильно разозлилась на тетку, даже заявила матери, что больше никогда туда не пойдет, и не ходила, только сейчас когда-никогда забежит.

— Идите, детки, сюда, берите, — подзывала их тетя Зина. Она взяла горсть конфет и высыпала их на стол перед Сережкой.

— Ну, ему-то, может, и не стоило, — многозначительно заметила мать.

Сережка бросил на нее настороженный взгляд, несмело потянулся к конфете. Он все же надеялся, что при гостях мать не станет вспоминать его грехи.

Тетя Зина подозвала и Леню, и перед ним положила конфеты.

— А ты что же? — повернулась она к Ларисе. — Угощайся.

— Спасибо, мне не хочется, — потупила глаза Лариса.

— Она уже большая, ей не надо, — еле ворочая языком в набитом конфетами рту, заявил Леня.

— Надо и ей, не такая уж она и большая, — сказал тетя Зина. — Иди, Лариса, возьми.

Лариса подошла, взяла одну — «Раковую шейку».

Мать убрала со стола шитье, постелила белую скатерть. Начался обычный в таких случаях разговор — о родных, о знакомых, о погоде. Как кто живет, кто кого видел и где. Но Ларисе казалось, что и тетя Зина и дядя Коля сегодня какие-то не такие, как будто говорят об одном, а думают совсем другое, все время переглядываются и заметно, что разговор их мало интересует. Только когда Лариса с маленькой Ирочкой подошла к столу, тетя Зина будто оживилась, повернулась к девочке, и лицо у нее стало тоже, как конфетка, сладкое.

— Маленькая, хорошая, — заворковала она, — ну, иди же, иди ко мне на ручки…

Ирочка потянула к тетке свои пухлые ручки, и та взяла ее, стала подбрасывать, причмокивать языком. Девочка весело смеялась.

— Трудно тебе с ними, — вздохнула тетя Зина, взглянув на мать. — Всех накормить, обмыть, обшить…

— Ой, и не говори, — согласилась мать: — Хорошо вам, живете вдвоем и никаких забот.

— Не скажи, Марусенька, — снова вздохнула тетя Зина. — Не так уж нам и хорошо.

А дядя Коля ни с того ни с сего опять за свое:

— Жить люди не умеют, надо уметь жить…

Сколько помнит его Лариса, он про то и говорит — что люди жить не умеют и что жить надо уметь. И по тому, как он все это говорит, очень легко догадаться, что сам-то дядя Коля жить умеет, не то что некоторые…

Лариса понимает, что в этих его разговорах — упрек их семье, что это именно они жить не умеют. Ларисе досадно это сознавать, но она понимает, что и в самом деле в их семье все плохо. Она хорошо знает, кто в этом виноват, но ей не хотелось бы жить и так, как живут тетя Зина и дядя Коля. Она не очень понимает, что и почему ей не нравится в тетке с дядькой, но жить так, как они живут, она ни за что не хотела б.

А дядя Коля гнул свое:

— На каждую душу, которая является на свет, нужно заранее иметь запас. Дитя еще только подрастает, а для него уже кой-что приготовлено…

Тетя Зина, вероятно, была вполне согласна с мужем, потому что слушала его, кивая головой и поддакивая.

Отец сидел на диване и в разговор не вмешивался. Сережка с Леней с хрустом грызли конфеты. Только мать и Лариса вслушивались в дядькины речи. И хотя в них как будто не было ничего нового, и мать, и Лариса чувствовали, что на этот раз все эти разговоры имеют отношение к ним лично, к их семье.

Тетя Зина все подбрасывала на руках маленькую Ирочку, все прижимала ее к себе. Потом, словно на что-то решившись, сказала:

— А мы с серьезным разговором…

Она сказала это глуховатым голосом, и лицо ее стало каким-то чужим — на нем появилась не то улыбка, не то неловкость, которую тетка старалась скрыть за улыбкой.

У дядьки лицо тоже закаменело, и губы, казалось, вытянулись в нитку.

Мать ничего не ответила, только по глазам ее было заметно, что она готова внимательно слушать.

— Марусенька, — заговорила тетя Зина. — Ты знаешь, что мы живем неплохо… Хорошо живем… Хватило бы и нам, и нашим детям… Только вот… Не дал бог…

Она запнулась, вынула из кармана обшитый кружевами носовой платок и вытерла вспотевший лоб.

Дядя Коля сидел опустив голову и только время от времени кивал ею, подтверждая слова жены.

— Так вот что мы надумали… Это и тебе хорошо будет, и нам… Отдайте нам Ирочку… Насовсем…

Лариса увидела, как внезапно побелели у матери губы, она шевельнула ими, будто собираясь что-то сказать. В комнате стало тихо-тихо, только слышно было, как хрустит конфетами Леня.

А тетка, увидев, что и мать, и отец не возражают, сочла это за добрый знак, заговорила дальше:

— У нас она будет как сыр в масле кататься, а у вас что… Разве мы не знаем, что твои, Марусенька, дети на одной картошке растут?..

— Лучше, конечно, чтобы она не знала, кто ее настоящие родители… Мы бы ее удочерили, — рассудительно вставил дядя Коля.

— Ой, что вы, — наконец, как бы очнувшись, простонала мать. — Она же такая маленькая…

— Не такая она и маленькая, — перебила тетя Зина. — Бывает, дети совсем без матери остаются, еще при рождении, и вырастают, а ей семь месяцев… Ваня, — повернулась она к отцу. — Вы скажите Марусе… Мы же вам добра желаем…

— Ой, нет, — снова простонала мать и подалась к Ирочке. Девочка, увидев мать, протянула ей ручонки, но тетя Зина, словно твердо решив не расставаться с ребенком, крепко прижала девочку к себе. Ирочка засмеялась и обняла теткину шею. Мать, увидев это, в нерешительности отступила, отошла к стене и уже оттуда испуганными глазами смотрела на девочку. А тетя Зина снова обратилась к отцу.

— Ваня, я прошу вас, уговорите Марусю, скажите ей, что так будет лучше. Для Ирочки… Вы же знаете, что добра у нас немало, а жизнь человеческая не вечна, со временем все будет ее… А так что? Чужие люди все растащат, а нам на старости и воды подать некому будет…

Отец поднялся, отошел в угол, где висела его куртка. Долго шарил по карманам, пока нашел мятую пачку папирос. Вытащил одну, закурил.

— Как она, — хрипло бросил он, кивнув на мать.

— Что вы его спрашиваете! — в отчаянии заговорила та. — Разве он отец своим детям? Он не только Ларисе, он и своим детям отчим, всех бы пораздавал, разве ему жалко!

Мать заплакала. Отец не ответил ни слова, сел на диван и крепко затянулся папиросой.

— Не надо, Марусенька, не волнуйся, — подошла к матери тетя Зина, обняла ее одной рукой (на второй все еще держала Ирочку). — Мы и не думали, что так получится… Мы же хотели, как лучше… А для нас Ирочка была бы такой радостью… — И тетя Зина поднесла к глазам свой кружевной платок.

Мать с теткой всхлипывали. Дядя Коля сидел красный, надутый.

— Уж очень это неожиданно… Я просто и не знаю, — растерянная, сквозь слезы бормотала мать. Она словно бы стала сдаваться.

Тетка, заметив это, оживилась:

— Подумай, Марусенька, не отказывайся сразу, подумай о ребенке, о его жизни, — все крепче прижимала она к себе Ирочку.

— Да разве что подумать, — всхлипывала мать.

— И думать нечего! — вдруг резко и даже зло сказала Лариса.

Все повернулись к ней.

— И думать нечего, — повторила она.

Лариса подошла к тетке и решительно забрала девочку.

— Не отдадим Ирочку! — сердито сказала она, подошла с сестренкой на руках к матери, села рядом.

С минуту все растерянно молчали. Первой опомнилась тетя Зина, задыхаясь от злости, проговорила:

— Это уж совсем не твое дело! Нечего тебе вмешиваться!.. Ты и сама еще ребенок! На такие дела отец с матерью есть!

— А вот и мое дело! — отрезала Лариса. — И мама тоже не отдаст, потому что я пойду работать. Вот только экзамены сдам…

Мать удивленно на нее смотрела. Ну да, конечно, она же еще ничего не знает и понятия не имеет о Ларисином решении — та все не отваживалась сказать…

Но мать не только удивилась, она как будто вдруг набралась силы, осмелела. И следа не осталось от недавней растерянности, нерешительности. Кинулась к Ларисе, забрала у нее Ирочку, крепко прижала малышку к себе.

— Что вы, дорогие мои, — сквозь радостные слезы говорила она. — Разве я смогу… Разве отдам… Куда ее, такую крошку, девочку мою…

Отец внезапно поднялся с места, совершенно трезвыми глазами посмотрел на Ирочку, на Ларису. Казалось, он собирался что-то сказать, но не сказал ничего, махнул рукой и быстрым шагом вышел из комнаты.

 

5

Матери хотелось, чтоб Лариса научилась шить, и порою она доверяла ей не слишком сложную работу из той, что брала в артели. Вечерами они часто сидели под лампой вдвоем и работали.

Вот и теперь они заняты делом. Лариса сметывает два куска розового ситца, она шьет, а из головы у нее не выходит тот день, когда тетя Зина и дядя Коля явились за Ирочкой.

У Ларисы с того дня словно глаза открылись шире — на мир, на людей.

Теперь она знает, за что не любит тетку с дядькой. За то, что они думают только о себе. Им не жаль было мамы — забрать у нее Ирочку. Не жаль было и Ирочки — забрать ее у мамы. А еще говорят, что хотят им добра. Небось тогда и ночевать не пригласили — такие они добрые…

И еще Лариса поняла в тот день, что ненавидит отчима. Из-за него страдает мама. И он запросто мог отдать Ирочку. А уж этого она ему никогда в жизни не простит. Хотя в последнее время он как будто и переменился, сам на себя не похож. Ходит притихший, никого не ругает, какими-то странными глазами смотрит на нее, пытается заговорить. Но она все равно его ненавидит. Ненавидит она и водку, зачем только продают ее в магазинах? Если бы только ей позволили, она взяла бы палку и переколотила бы все до одной бутылки с водкой. Во всех магазинах во всем мире!

А маму она жалеет, ох как жалеет! Ну, да ничего. Скоро маме станет легче, вот пойдет работать Лариса — и все у них наладится.

У матери — свои думы. Она вдруг отведет глаза от работы, глянет на темноволосую дочкину головку, склонившуюся над шитьем, — вздохнет.

Странное сейчас у матери чувство к старшей дочери. К обычной материнской любви прибавилось уважение. И ей как будто стыдно перед дочкой. Может быть, оттого, что не сразу решилась: как поступить с маленькой?

Нет, она и сама ни за что не отдала бы Ирочку, мало ли что скажешь в иную минуту…

Но Лариса… Лариса… Так оборвала тетку. И гордость за дочь заливает материнское сердце. Даже отца, такого истукана, и то вроде проняло. Ходит, как побитая собака. Может, совесть наконец проснулась. Но только она ему больше не верит, уродился теленок с лысинкой, с лысинкой и помрет. «Сама детей выращу, — думает мать. — Вон Лариску вырастила, и кто про нее худое слово скажет. И работящая, и учится хорошо».

Мысли о Ларисе приводят и к другим заботам. Мать чувствует свою вину перед старшей дочерью — разве может она дать ей то, что положено иметь девочке ее возраста? У Ларисы нет приличного платья и туфель нет, бегает в заштопанных прорезинках. И всю зиму проходила в курточке из старого пальто. А она уже большая, почти взрослая девушка, работать собралась…

Но как только подумает мать про эту работу, — сердце сжимается. Куда же ей… дитя еще. Ученицей токаря надумала, как будто легкий это хлеб — на заводе… Учиться ей надо, подружки вон об институтах мечтают.

Сидят они так, мать с дочерью, и у каждой свои мысли. То ложатся они ровной строчкой на шитье, то вдруг запутаются в узел, и — распутывай их, развязывай…

 

6

Лариса сдает экзамены. Мать старается теперь всюду поспеть сама, чтоб не отрывать дочку от книги. Экзамены Лариса сдает очень хорошо, пока на одни «отлично». За заботами и волнениями и о работе говорить забыла. «Может, передумала», — надеется мать. И сама старается ничем не напоминать Ларисе о заводе. Пускай им тяжело живется, очень тяжело, а Ларисе все-таки лучше учиться.

Но однажды вечером, когда у Ларисы оставался всего один экзамен — геометрия, к ним пришла классная руководительница Екатерина Ивановна. Она приходила и раньше, мать была знакома с ней, но все же почему-то очень растерялась и разволновалась, когда увидела учительницу в дверях. На ходу вытирая полотенцем руки (стирала белье на кухне), мать заметалась по дому, отыскивая куда бы получше усадить гостью.

— Извините, — говорила она, — у меня тут такой беспорядок.

— Ничего, ничего, — успокаивала ее Екатерина Ивановна. — Домашние дела не переделаешь, кому это неизвестно?

Мать села напротив учительницы, сложила на коленях еще влажные, распаренные в горячей воде руки.

Екатерина Ивановна положила на стол портфель, провела ладонями по темным, гладко причесанным волосам.

— А где Лариса? — спросила она.

— В магазин пошла, — ответила мать. — Скоро придет.

— Ну, это и к лучшему. Поговорим сразу о деле. Знаете ли вы, что Лариса собирается бросить школу?

— Знаю, Екатерина Ивановна, — вздохнула мать.

— И вы позволяете?

— И рада бы не позволить, но она так твердо решила…

— Поймите, Мария… простите, забыла ваше отчество…

— Семеновна, — подсказала мать.

— Поймите, Мария Семеновна… Лариса очень способная девочка, нам очень не хотелось бы, чтоб она оставила учебу.

— И я ей то же говорю — учись… Но она такая упрямая, — оправдывалась мать.

— Я знаю, что она упрямая. Сегодня явилась к директору и потребовала документы. Куда же она собралась?

— Да на завод хочет… А вон она и сама бежит. — Мать заметила в окне мелькнувшее платье Ларисы. — Поговорите вы с ней сами… Меня она не слушает.

Запыхавшись, вбежала Лариса. Увидела учительницу, растерялась, сложила на столе покупки, стала поправлять черный клеенчатый поясок на платье.

— Садись, Лариса, поговорим, — сказала Екатерина Ивановна.

Лариса села на диван рядом с Ирочкой, обложенной со всех сторон подушками, взяла пустую катушку от ниток, стала крутить ее в пальцах.

— Что же ты глаза опустила, — с укором сказала мать. — Положи катушку, видишь, учительница к тебе пришла.

Лариса отбросила катушку, подняла глаза на Екатерину Ивановну. В них больше не было смущения, они смотрели упорно и немного даже дерзко.

— Так ты всерьез решилась бросить школу? — спросила Екатерина Ивановна.

— Конечно, — коротко ответила Лариса.

— А почему б тебе не кончить десять классов? Екатерина Ивановна скажите ей… Хотя бы десять классов кончила…

— А какая разница, восемь или десять? — пожала плечами Лариса. — Все равно в институт пойти я не смогу.

Несколько минут все молчали.

— Я понимаю, — сказала Екатерина Ивановна. — Видимо, в семье у вас… Ларисе тяжело…

Громко хлопнула дверь и в комнату влетел Леня, а за ним Сережа. Сережа, увидев учительницу, замер на пороге, поздоровался.

— Вот она, моя гвардия, — улыбнулась мать, поднимаясь. — Где ж это ты так ударился? — спросила она, заметив на круглой и румяной Лениной щеке свежую царапину.

— Это мы в границу играли, — глотая слова, стал объяснять Леня. — Сережка был пограничником, а я… а я… шпионом, так он меня ловил…

Мать строго глянула на старшего.

— Он сам виноват, — стал оправдываться Сережа, — я не виноват…

— Ага, не виноват, — заныл Леня, — а чего ж ты не ловишь, а толкаешься…

Сережка снова стал было оправдываться, но мать перебила:

— Ладно, некогда мне вам суд чинить, возьмите по куску хлеба и марш на улицу, не мешайте нам.

Мать подошла к шкафчику, вынула буханку хлеба, отрезала два ломтя. Потом развернула один из принесенных Ларисой кульков, намазала хлеб жиром и дала мальчишкам.

Их после этого только и видели, а мать вернулась на свое место, сложила руки на коленях.

Екатерина Ивановна смотрела на дверь, за которой исчезли мальчики, перевела взгляд на Ирочку, игравшую пустой катушкой, и только потом повернулась к Ларисе.

— Мы что-нибудь придумаем, чтобы помочь тебе… — Сегодня говорили об этом с директором, он тоже не хочет отпускать тебя…

— Работать я, Екатерина Ивановна, все равно пойду, — упрямо сказала Лариса. — А учебу я не брошу… Буду учиться в вечерней школе…

Екатерина Ивановна поднялась, подошла к Ларисе, положила ей руку на плечо.

— Хорошо, Лариса, — серьезно, как взрослой, сказала она. — Я понимаю тебя. Мы что-нибудь придумаем.

 

7

Лариса бежала домой; когда совсем захватывало дух, приостанавливалась, шла шагом — потом бежала снова. Так не терпелось ей принести матери радостную весть.

— Мамочка! — закричала еще с порога. — Мамочка, ты знаешь, я иду в ремесленное!

— Какое еще ремесленное? Что это такое? — удивилась мать.

— Да ты пойми! — кричала Лариса, размахивая перед ней руками. — Пойми! Ремесленное училище! Директор мне сказал! Они с Екатериной Ивановной дают мне рекомендацию!

Мать ничего не могла взять в толк.

— Ах, мамочка, ты же ничего не знаешь, — радостно смеялась Лариса. — В этом году открываются такие училища — ремесленные. Там будут учить какой-нибудь профессии, я, например, буду наборщицей… Книжки буду делать, в типографии… И учиться буду! Туда не всех принимают, а только тех, кто хорошо учится, у нас много девочек и ребят хотели поступить, но мест не хватает, даже Оля просилась, чтобы приняли, но у нее по физике тройка, — взахлеб рассказывала Лариса.

Мать смотрела на Ларису, не зная, радоваться ей или печалиться.

— Там нам форму выдадут, понимаешь? Гимнастерка, юбочка, ботинки. А зимой — шинель! Представляешь, как интересно — я и в форме! — Лариса крутнулась перед матерью, подхватив пальцами края юбочки, как будто на ней уже была форма. — И все бесплатно. И форма, и питание, а жить мы будем в интернате!

— В интернате? — переспросила мать. — Значит, ты уйдешь от нас? — у губ матери легла печальная морщинка.

От этих слов и Ларисина радость немного померкла.

Она сразу как-то не подумала, что матери горько расстаться с нею.

— Мамочка, — обняла она мать. — Это же здесь, в городе… Я каждое воскресенье буду приходить!

— Что ж, — вздохнула мать. — Может, так оно и лучше будет… Сыта, одета…

А подумав еще, поразмыслив, пришла к выводу, что для Ларисы это в самом деле хорошо. Лучше, чем работать на заводе, а вечерами учиться.

А что деньги не сразу зарабатывать станет, так не о том печаль. Жили до сих пор, проживут и дальше.

— Мамочка, из первой же получки я куплю тебе теплый платок! Вот увидишь! — говорила Лариса.

— Ладно уж, ладно, — отвечала мать. Ей было и радостно за дочку, и все же немного грустно — вот не может удержать дитя под своей материнской опекой.

В открытом окне показалась Олина голова. Оля, как всегда, улыбалась.

— Как хорошо, что ты пришла! Иди сюда! — обрадовалась Лариса.

Но Оля в дом не пошла, она звала Ларису на улицу, делая ей таинственные знаки.

Мать глянула в окно поверх Олиной головы. На тротуаре против дома стоял парнишка с двумя значками на пиджаке и смотрел на их окна.

Бросила взгляд на улицу и Лариса. Мать заметила, как вспыхнуло лицо дочери.

— Я пойду, мамочка, — торопливо проговорила она. — Это Володя… Они меня зовут…

И, не дождавшись позволения, выбежала из дому. В окно матери было видно, как поздоровалась Лариса с парнем и как они втроем пошли по тротуару. Лариса смотрела то на Олю, то на Володю и что-то горячо им объясняла. Наверно, про свое ремесленное, хвасталась, что скоро будет носить форму и зарабатывать деньги.

 

8

И вот Лариса последний день дома. Ее уже зачислили в ремесленное, она пришла забрать свои вещи — книги, тетради, альбом. На Ларисе новенькая черная гимнастерка с буквами «РУ» на воротнике, черная юбочка, новые ботинки, форменная шапка. Лариса решила, что теперь к ее шапке вовсе не подходит челка, и зачесала ее набок, прихватив заколкой. Косы уложила сзади плетенкой. «Некрасиво, если болтаются из-под шапки», — объясняет она.

Сережка с завистью смотрит на сестру. Он уже заявил матери, что как только закончит семь классов, обязательно тоже пойдет в ремесленное.

И Лене очень нравится Ларисина форма. Он уже примерял шапку, она ему «почти как раз», только немножко сползает на глаза.

Лариса складывает книги в маленький, обшарпанный, с оторванной ручкой чемоданчик.

— Мы будем жить вчетвером в комнате, — рассказывает она матери. — Я уже подружилась с девочками.

Мать ходит по комнате туда и сюда, ей хочется чем-то помочь дочке, но она не знает чем.

— Может, тебе белье положить? — спрашивает она.

— А зачем, мамочка? — удивляется Лариса. — Там ведь у нас все казенное будет. Вот разве салфеточку эту возьму, — показывает она на вышитую круглую салфеточку, которой укрыта верхняя полка этажерки. — На тумбочку свою постелю.

— Бери, бери, — соглашается мать и торопливо снимает с этажерки пустые флаконы из-под одеколона, стоящие там для украшения.

Сережка тоже хочет чем-то помочь сестре, он ходит вокруг стула, на котором стоит чемоданчик.

— Как же ты понесешь его? — спрашивает он. — У него же ручка оторвана… — И лицо у Сережки проясняется. — Я его тебе мигом починю!

Сережка бросается к столику, вытаскивает ящик, в том ящике гвозди, шурупы, ролики… Сережка усердно роется в этих сокровищах и наконец находит то, что надо — кусок медной проволоки.

— Вот! — радуется брат. — Сейчас мы так прикрутим твою ручку, что век не оторвется!

Сережка колдует над чемоданом. Леня вертится вокруг, готовый по первому зову прийти на помощь, но Сережка только отгоняет его, чтоб не мешал.

Очень старается Сережа. Несколько раз прикрутил ручку проволокой и теперь хочет перегнуть и отломать остаток. Но проволока крепкая, не поддается. Еле справился Сережка с лишним хвостом, торчащим из ручки чемоданчика.

— Во, видала! — торжествующе поднимает он чемоданчик за отремонтированную ручку. — Сто лет не оторвется!

Лариса уже собралась. Ей надо скорее идти. Во-первых, на улице ждет Володя, а во-вторых, ей не хочется видеть отчима. Ведь если он придет, то, прощаясь со всеми, придется прощаться и с ним. А Лариса его ненавидит.

Все уже собрано, все готово. Можно прощаться, но здесь послышались знакомые тяжелые шаги. Возвращался с работы отчим. И Лариса, и мать, и даже Сережа уже сообразили — пьяный.

Тихо, настороженно сделалось в доме.

— Только не ругайся, мамка, — горячо шепчет Лариса. — Не ругайся, мамочка… Пускай хоть последний вечер тихо у нас будет…

Дверь широко распахнулась, и на пороге отчим — опущенные плечи, мутный взгляд. Проходит в комнату и плюхается на табуретку. В руках какой-то сверток — подержал немного, положил на стол. Смотрит на Ларису, будто видит ее в первый раз.

— А ну, покажись, покажись… В форме…

— У нее и шапка есть, вот, — схватил Ларисину шапку Леня. — Она и мне хорошо, глянь! — Казалось, не зацепись шапка за Ленины уши, в шапке утонуло бы все курносое мальчишечье лицо.

Отец снял шапку с Лениной головы, долго вертел в руках, внимательно разглядывал.

— Р-рабочий класс, стало быть, — снова улыбнулся он Ларисе. — А я тебе вон что принес, — и нетвердой рукой дотянувшись до стола, взял сверток. Неловкими пальцами стал распутывать веревочку, но пальцы не слушались, и он разорвал ее. Развернул бумагу. Там были туфли. Новые, дорогие туфли. Лариса знала, что они дорогие. Такие были у Оли. Лариса и мечтать не могла о таких туфлях, разве посмела бы она просить мать, чтобы ей такие купили.

— Вот, бери, это тебе, — сказал отчим.

Лариса смотрела на туфли. Она не верила, что это ей куплена такая обнова.

— Бери, говорю, — уже строже сказал отчим. — За то, что Ирку любишь, — добавил он и опустил голову.

Лариса взглянула на мать.

Но что это… Почему мать так странно смотрит то на отца, то на Лариску, то на туфли? В глазах у матери слезы, но какие-то другие, незнакомые Ларисе… Может, и она обрадовалась, что у Ларисы такие туфли? А может, ей жалко, что отец отдал за них много денег? А, может, и денег не жаль, а просто она радуется, что хоть раз, да принес он что-то для старшей, вспомнил о ней… Но нет… И не об этом говорят глаза матери, не о том ее слезы…

— Раньше надо было покупать, — вдруг незнакомым, охрипшим голосом проговорила мать. — А теперь у нее вон — ботинки…

Лариса смотрит на свои ноги, и тут ей в самом деле становится обидно. Ведь она теперь будет носить только форму… А к форме разве подойдут такие туфли? Обута она теперь и одета, а сносится это, новое выдадут…

Но только на минутку сделалось грустно, радость, благодарность заполнили сердце. Ей принесли подарок! Первый в ее жизни подарок, и разве можно не радоваться!

Жаль, что пора идти. С сегодняшнего дня она подчиняется дисциплине. В восемь вечера она должна быть на месте. Завтра с утра — занятия.

Лариса держит в руках красивые красные туфли. Их жаль отдавать, но делать нечего, она протягивает их матери, она уже решила, что с ними следует делать.

— Ты их продашь, мамочка… Пока я кончу училище, то вырасту из них…

Отец смотрит на мать, на Лариску, и в глазах у него неподдельная печаль. Он начинает понимать, что подарок его запоздал, оказался ненужным. И вдруг глаза его яснеют, лицо становится совсем трезвым.

— Не надо продавать, — твердо говорит он, забирая у матери туфли. Он лезет в карман, вытаскивает измятую пачку денег. — Я получку принес… Хорошую получку… Все тебе отдаю… Выпил только сто грамм… — Положил деньги на стол, потом снова как-то сник, опустил голову.

— Хорошо, мамочка, спрячь туфли, — говорит Лариса. — Спасибо вам, — повернулась к отчиму. — А пока прощайте. Мне пора.

Подошла к Лене, сняла с него свою шапку. Надела. Взяла в руки чемоданчик.

Мать положила туфли на стол, рядом с мятой пачкой денег. Обняла дочку, поцеловала.

— Иди, доченька, — сказала она. — Только не забывай нас. Приходи почаще.

— Еще бы, мамочка… — Лариса поцеловала Сережку, Леню. Подошла к кроватке, в которой спала Ирочка.

— До свидания, малышка…

Отчим сидел на стуле, смотрел, как прощалась со всеми Лариса. Она подошла к нему. Остановилась. Постояла минутку, не зная, как с ним проститься, что сказать. Потом обняла, притронулась губами к колючей небритой щеке.

— До свидания, — прошептала.

— Всего тебе, всего, — обрадованно закивал головой отчим.

— Я провожу тебя, — спохватилась мать. — Подожди, я сейчас, — засуетилась она, заметалась по комнате.

— Нет, мамочка, не надо, — торопливо сказала Лариса и выбежала из дому.

Мать, растерянная, так и осталась стоять посреди комнаты. Подошла к окошку, чтобы хоть взглядом проводить дочь.

Она увидела, как Лариса вышла из подъезда. И тут же словно из-под земли вырос — рядом с ней оказался тот самый парнишка, что приходил с Олей. Взял из рук Ларисы чемоданчик, пошел рядом.

Подперев рукою щеку, мать смотрела, как уходили они по тротуару — дальше, дальше.

«Выросла дочка… Покидает дом родной… И парни уже провожают… Ох, не рано ли», — ныло сердце матери.

Долго смотрела мать в ту сторону, куда ушла дочь. А на подоконнике цвел, горел огонек, когда-то посаженный маленькой Лариской.