III
Пою, чтоб время скоротать —
Его осталось мало мне.
Так чертят пальцем на окне,
Сидят над прудом — благодать
Часами камешки швырять.
Пою, чтоб время скоротать.
Чудесный день был прожит мной.
О нем вы помните иль нет?
Преодолел я стену лет,
Слух полон дивною волной.
Наги мир теперь совсем иной.
Чудесный день был прожит мной.
Пойдем! Пусть рук прервется связь.
Пусть лоб и венчик славы — врозь.
Нам первым увидать пришлось,
Как ходят тучи ниже нас
И жаворонок ниже нас.
Пусть наших рук прервется связь.
Мы сотворили лунный свет
Для наших статуй и дворцов.
Пусть мы умрем в конце концов,
Уходит ночь за ночью вслед,
Китай народный встал в ответ.
Мы сотворили лунный свет.
Я без конца твердить готов:
Событьями был полон век,
Достиг величья человек.
Превыше гор, морей, лесов
Звучанье наших голосов.
Я без конца твердить готов.
Пою, чтоб время шло быстрей.
Смычок служил так много лет,
Стирает камни рикошет.
Нисходит тень последних дней.
Любовь, ты трогательна в ней.
Пою, чтоб время шло быстрей.
Я с песней, я пою в пути,
Пою, чтоб время провести.
ПАРИЖ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Знакомы ль вам оттенки вечеров?
Центр города — пейзаж в плохой кинокартине.
Прохожие, дома, какой-то сточный ров,
Сомнительный тупик — пожалуй, слишком сини.
Клубится, как туман, шум, грохот, крик и рев.
Я замечал: в такие вечера
Машины ходят медленней немного.
Шла у Фролика крупная игра.
Встал старый человек, колеблясь у порога, —
Он проигрался, и ему пора.
Не кликнуть ли такси, швейцар его спросил.
Ведь не пешком же… Мимо шла машина,
Свободное вечернее такси —
Она в гараж, наверное, спешила,
И было на флажке написано: Пасси.
Что ж, надо выбрать, тот или другой.
Моя поэма игрока избрала,—
Седого, с волочащейся ногой,
Он в желтой куртке, он глядит устало,
Давно не брит, на красных веках гной, —
Чтоб снова он обрел в ней голос свой.
Чтоб в зеркалах витрин, в асфальтах площадей,
Они друг друга скоро потеряли,
Иль в хлопанье сидений и дверей
В набитом до отказа кинозале
Поднять за ним вослед рассерженных людей.
О сумерки! Париж! Вновь каждый твой чердак,
Замкнув свой стол, взяв шляпу — ах, все то же! —
В усталый этот час припудрит кое-как
Свое лицо, чтоб скрыть потливость кожи,
И, в зеркало взглянув, утешится, бедняк!
А будут ли еще в поэме той герои?
Все люди, что торопятся в метро,
Толкаясь, вдаль глядят, в вагоне тесном стоя,
В тот час, когда из своего бюро
Спешит случайность стать твоей судьбою.
Машины встали. Красные огни.
Как долго осень карты тасовала,
Как волновались люди — все они
Хотели пересдачи, — всё сначала!
Но ветер им пути указывал одни.
Все шло по-старому. Знакомый всем куплет
Свистел какой-то проходимец бледноликий,
Реклама, что знакома много лет,
Вновь зажигала белые гвоздики.
Как тело девичье, дрожал их чистый свет.
За громом города идет конвой теней,
Раскрыв веломоторы веерами.
На мостовых сердец литаврами дверей
Он отбивает польку вечерами
И мертвую листву взвивает все сильней.
Когда стихает шум, нисходит тишина,
Как розовый цветок, благоуханна,
Бездонна, как мгновенная волна,
Нисходит тишина, и это очень странно.
Как бы от двух любовников она.
Пустынные кварталы. Очень мало
Меж зданиями неба. Теснота.
На площади король на глыбе пьедестала,
Вокруг — торговли злая пестрота,
И вдалеке шаги звучат устало.
Шаги уходят прочь, шаги уходят прочь,
И гаснут песни, гаснет смех, который
Насмешлив так, что слушать нам невмочь.
Дверь, жалобу, мурлыканье мотора,
Икоту и рыданье душит ночь.
Иные в театр спешат — таких немало есть.
Пальто на вешалку. В порядке ль туалеты?
Программку бы добыть, но только где — бог весть.
Другую б лучше шляпку… Где билеты?
Билеты у меня. Места сто пять, сто шесть.
Неведомый народ! Что их влечет сюда?
Дань моде? Скука? Неужели пьеса?
«Жан-Жак Готье не в образе…» «Да, да!»
Желанье все забыть? Остатки интереса?
Потребность показаться иногда?
Ну что ж, пришел сюда ненадолго весь свет
И душу рад отдать превратностям сюжета.
Вся драма — в их глазах. Пошли! Его тут нет,
Кого ищу я. На Монмартре где-то
Он встречным женщинам глядит вослед.
Он выбрит и завит. Его мечта — Алжир.
Он выпивает кружку пива в баре,
Потом он по пути заходит в тир,
Потом сидит один в молочной на бульваре
И злобствует с тоски на целый мир.
У радиолы, голову склонив,
В Пате-Кермесс он медлит в ожиданьи.
Как в мотыльке ночном, в нем к музыке порыв,
И для него любовное свиданье —
Его любимой песенки мотив.
Он слышит шумы пальмовых ветвей,
И ослик в цвет холмов ему как будто снится…
Глаза у матери моей черное диких голубей…
Вода течет по склону черепицы
И детство вновь ко мне приходит вместе с ней.
Моя равнина! Там лучи горят
Так жарко, что сгорает тень оливы.
Во всем оливы вкус и аромат…
Феллахи, вот земля, где вы счастливы,
Пока не вышел к вам карательный отряд.
Моя равнина! Туч над нею нет,
И не было дождя в момент удара грома.
И от деревни той остался только след,
И пахнет до сих пор горелая солома, —
Земля взывает к мести много лет.
Пластинки вертятся. Цветной огонь вокруг.
Пате-Кермесс рокочет монотонно.
У каждой песни свой отличный звук…
Он вновь открыл глаза, как будто два бутона…
Он вновь открыл глаза чернее страшных мук…
Бог с ним, а мы с солдатами пойдем.
Пилотки на ухо. Толкается пехота.
Чем громче голоса, тем глубже ночь кругом.
Ведь Троица прошла — тем больше спать охота.
Заморосило реденьким дождем.
Нас к площади Пигаль стихи ведут давно.
Пусть каждый помнит то, что прочитал, получше.
Я зеркало вам дал. Законно ли оно?
Вы выбирали сами. Это случай.
Не нравитесь себе? Мне это все равно.
Прекрасная наездница, вперед!
Туристы понаехали заране,
И пробки в потолок, и музыка ревет.
Хотите ли вы свинства на экране
Иль обнаженный девичий живот?
Привет тебе, Лотрек, великий грустный гном!
Здесь до зари твое искусство правит.
Хористки и танцовщицы кругом.
Спешите к нам! Париж вам шлюху предоставит.
Машины всё идут. Туристов полон дом.
* * *
А помните о Лондоне у Шелли:
Ад — это город, Лондону подобный.
В нем много равных конченых людей
И мало или вовсе нет забав.
И это можно отнести к Парижу.
Париж, как Лондон, — ад, закрытый на замок.
И строки Шелли мне, как видите, по вкусу.
Ты дьявольски похож на ад, Париж.
Огнями ты горишь и столько зла таишь.
На улицах твоих так много осужденных
И столько на унынье обреченных.
Они торгуют собственной душой,
На их любовь тут спрос, однако, не большой.
Здесь человек — ничто, а сила — ни за грош.
Герои, небо, страсть — ты все распродаешь. —
Прекрасные глаза, мечты, обеты, бредни…
Прекрасный мой Париж не стоит и обедни!
Тут завтра продают и то, что миновало,
И сердце можно взять, коль этого вам мало.
Здесь продаются грязь, и пот, и смех, и слезы.
Здесь вы найдете все, потребное для прозы.
Провалы, пораженья и обманы —
Все, что годится в толстые романы.
Заменит вам мозги шрифт в утренней газете.
Жить — значит знать все новости на свете.
Реклама клеит пестрые афиши,
Грязнит автобусы, газеты, стены, крыши.
Неоном пишет: МА́НЕ — ТУ́КЕЛ — ФА́РЕС,
И мы читаем и приходим в ярость.
Архангел поднял меч… О бицепсы литые!
Повсюду кинозвезды и святые.
Все, вплоть до наших тел, дешевле иль дороже.
Проказа денег у людей на коже.
Ваграм — тут лишь район, скандал слывет удачей.
Мадам, вам надо краситься иначе.
Лиловые оттенки Ван-Донгена
Линяют быстро, блекнут неизменно.
Все сфабриковано: мечты и пища,
И счастье тот найдет, кто хорошо поищет.
Евратом, Бенилюкс, и сталь и уголь!
Мы призраки-слова вселяем в каждый угол.
Освоясь с климатом, который мы создали,
Сам ужас будет жить в одном парижском зале.
Убийство, как гример с ужимкой и гримаской, —
Лик подлинный он заменяет маской.
Извивы преступленья — от Атиллы
До тех, достигших наивысшей силы,—
Приходим мы затем, чтоб огорчиться,
Что кровь была всего подкрашенной водицей.
Мы ждем телевизионной передачи,
Где смерть была б с натуры, не иначе.
От красок и громов сознание устало.
Нам ночью нужен блеск, но этого нам мало.
Рука убийцы, ощущенье боли…
Пусть вкус и запахи в свои вступают роли.
И все-таки все зрелища на свете
Ребячество, пустяк, когда за этим
Шестого чувства нету, нет страдания.
Его неслыханного расцветания.
Поторопитесь! Фильм о том снимите.
Страдающим хоть этим помогите.
Хотим мультипликации агоний,
Где б каждый кадр хрипел, как бы в предсмертном стоне
В конце концов все вопли и рыданья
Хотят войны, чтоб кончились страданья.
Спокойствие, однако! Взглянем прямо.
Все переделки требует упрямо.
Все, сверху донизу, во что бы то ни стало!
И ад и ночь — всё вместе, всё сначала!
СТАРЫЙ ЧЕЛОВЕК
Я со своим лицом не свыкся до сих пор.
Прозрачны небеса, и мне и дела нет
До пятен и рубцов — то возраста узор.
Нужны глаза не те для чтения газет.
Не побежишь уже, коль сердце бьется так.
Что миновало? Жизнь. И я — на склоне лет.
Все давит и гнетет. Все нарастает мрак.
Все строже мир. И с каждым днем видней
Пределы сил, труднее каждый шаг.
Я чувствую себя чужим среди людей,
Теряю интерес, не слышу их угроз.
Нет больше для меня лучистых нежных дней.
Весна придет опять, но без метаморфоз,
И мне не принесет сиреневый букет.
Воспоминаньем дышит запах роз.
Мне море не обнять уж до скончанья лет,
И никогда уже мне не вступить с ним в спор,
Ему меня волной не окатить в ответ.
И перестал я с некоторых пор
Спешить навстречу снегу в снегопад,
Всходить на яркие вершины гор.
Пойти вперед, куда глаза глядят,
Я больше не могу, не помня ни о чем,
Не думая, вернусь ли я назад.
Вернусь ли я назад… Дорога в новый дом…
Проторенным путем не шел я никогда.
Смерть впереди, тогда и отдохнем.
Вновь не увидит плуга борозда,
К покою привыкаешь сам собой,
Он затопляет все, как полая вода.
Все выше он, все выше, как прибой,
И горек и высок его раскат,
И даль, как край земли, встает перед тобой.
Покой похож на утро, но стократ
Его прохлада явственней, и в нем
Звезды последней резче аромат.
Все, чем ты жил, зовут уже вчерашним днем,
Но сердце бьется, но звезда горит.
Когда ты с первым справишься огнем
И жар его, как ветер, отшумит,
Волненье стихнет, ты поверишь сам,
Что старый тот напев тобою позабыт.
Не повторить его далеким голосам.
Но я теряю нить… Я стар и одинок.
Я глух и равнодушен к чудесам.
Когда поверишь: перейден порог, —
Вновь ощущаешь прежний трепет тот,
Какая-то рука ласкает твой висок…
Из глубины твоей твой новый день встает.
ЛЮБОВЬ, КОТОРАЯ НЕ ТОЛЬКО СЛОВО
Боже, до последнего мгновенья…
Сердцем бледным и лишенным сил
Я неотвратимо ощутил,
Став своею собственною тенью,
Что случилось? Все! Я полюбил.
Как еще назвать мое мученье?
Эльза, долгожданная моя!
Стоило тебе лишь оглянуться
И волос беспомощно коснуться,
Я опять рожден и слышу я:
Песни на земле опять поются,
Молодость моя, любовь моя!
Ты сильнее и нежней вина.
Ты, как солнце, окна озаряешь.
Ты мне нежность к жизни возвращаешь —
Голод мучит, жажда вновь сильна.
Проживи-ка жизнь, тогда узнаешь,
Чем еще окончится она.
Это чудо — быть всегда с тобой
Ветерок вокруг и свет на коже.
Снова ты, и не сдержать мне дрожи,
Как тогда, впервые, — боже мой! —
Задрожал он, на меня похожий,
Человек какой-то молодой.
Свыкнуться, освоиться… Ну, нет!
Пусть меня бранят, а я не буду.
Где уж там! Пока привыкнешь к чуду,
Ты сгоришь, и буря смоет след.
Пусть душою солнце я забуду,
Если я привыкну видеть свет.
В первый раз твой рот и голос твой.
Вся ты в первый раз в судьбе моей.
От своей вершины до корней
Дерево трепещет всей листвой.
Краем платья — сколько тысяч дней —
Ты меня касаешься впервой.
Выбери тяжелый сочный плод,
Половину выбрось вон гнилую,
Надкуси счастливую другую,
И глотай, глотай за годом год.
С середины жизни счет веду я.
Первых тридцать лет — они не в счет.
Я живу на свете от черты,
Где тебя я встретил на дороге,
И меня в заботе и в тревоге
От безумья оградила ты,
Уведя меня на те отрога,
Где встают посевы доброты.
Ты всегда лицом к лицу встречала
Жар в крови, смятение, разброд.
Можжевельником на Новый год
Я пылал, и пламя все крепчало.
С губ твоих, как будто с двух высот,
Жизнь моя берет свое начало.
* * *
Ты подняла меня, как камешек на пляже,
Бессмысленный предмет, к чему — никто не скажет.
Как водоросль на морском приборе,
Который, изломав, земле вернуло море,
Как за окном туман, что просит о приюте,
Как беспорядок в утренней каюте,
Объедки после пира в час рассвета,
С подножки пассажир, что без билета,
Ручей, что с поля зря увел плохой хозяин,
Как звери в свете фар, ударившем в глаза им.
Как сторожа ночные утром хмурым.
Как бесконечный сои в тяжелом мраке тюрем.
Смятенье птицы, бьющейся о стены,
След от кольца на пальце в день измены,
Автомобиль, на пустыре забытый ночью,
Письмо любви, разорванное в клочья,
Загар на теле — след исчезнувшего лета,
Взгляд существа, что заблудилось где-то,
Багаж, что на вокзале свален кучей,
Как ставень, хлопающий и скрипучий,
Как ствол, хранящий молнии ожоги,
Как камень на обочине дороги,
Как рев сирены с моря, издалека,
Как боль от яркого кровоподтека,
Как в теле много лет воспоминанье
Про лезвия холодное касанье,
Как лошадь, что из лун; старается напиться,
Подушка смятая, когда кошмар приснится,
Гнев против солнца, крики оскорблений
За то, что в мире нету изменений.
Ты в сумраке ночном нашла меня, как слово,
Как пса, что носит знак хозяина другого,
Бродягу, — он был рад теплу ночного хлева, —
Из прошлого пришел он, полный гнева.
* * *
Поток неудач и ошибок за мной бежит.
Злоба того, кто идет ко дну, во мне живет.
Во мне вся горечь всех морских глубин.
Я сам себе обречен доказывать, что все наоборот.
Тем хуже тому, кого я давлю, — пускай трепещет тот.
Я уничтожу его, я отплачу за свой стыд.
Могу ли я заставить страдать, наносить удар?
Мучить других? Достанет ли мне злости?
Вправе ли я, как они, быть жесток?
Ах, причинять такую боль, словно ломаешь кости!
Могу ли я достичь над другими этой страшной власти?
Разве я мало страдал? Разве мало рыдал?
Я пленник запретного. Каждый запретный шаг
Тянет в трясину затем, что на нем запрет.
Вся-то свобода моя, чтобы, видя рубежный знак,
Ступить за рубеж, утвердить себя, оставить след
И, как на войне — раздумывать времени нет,—
Я готов идти туда, где слышится враг.
Каждой своей мысли я возраженье зову.
Самую очевидность обрабатывать я готов.
Я общепринятых истин не выношу.
Я отрицаю полдень при звуке колоколов.
И если в сердце услышу звучанье заученных слов,
Я сердце своими руками вырву и разорву.
Я не усну, пока другие парят во снах.
В бессонницу лучшие мысли приходят ко мне.
И мир, отрицаемый мною в безумстве моем,
Гигантской зловещей тенью корежится на стене,
И мечты мои разбуженные похожи в тишине
На Святого Дениса, несущего свою голову в руках.
Так я несу свое прошлое беспощадно, который год.
То, чем я был, — это мой удел навсегда.
Кажется, все мои мысли и все слова
Научились бессовестно вымогать, не зная стыда,
И это дает им страшную власть на все года,
И эта власть мне отогнать их не дает.
Клетка из слов. Я должен вырваться поскорей.
Обливается сердце кровью. Где же порог?
Мир этот — черно-белый без окон и без дверей.
Решетки из крапивы, на пальцах ожог.
В стены, меня обманувшие, я достучаться не смог.
Слова, слова вкруг погибшей молодости моей.
* * *
О тот одержимый, что каждую ночь ожидает зарю, и это всего лишь заря, покуда одна лишь заря, утомленье и бледность, и все, что придумал ты — эти творенья безумца, — все исчезает в чувстве усталости, о одержимый, что каждую ночь барахтается среди штампов, воздвигнутых им же самим пред собой, среди отвлеченных дилемм, среди смутных напевов, вселяющих в душу фантомы фонтаны.
О тот одержимый, что все-таки вышел на поиски жизни иной. О распятый сегодняшним миром, завершенье которого исключает гробницу, он думал надеть власяницу, взять посох, — быть может, они равноценны магическим крыльям? — слить воедино далеких принцесс и святые иорданские воды. Одержимый мечтой, одержимый, подобный всем на свете Икарам, поверивший с жаром, что судьба его в том, чтобы сдернуть завесу безумья, нависающую над какой-то Америкой, над какой-то землей, над каким-то фаланстером, о тот одержимый, который не видит себя в ранний утренний час, в час молочниц, бредущих по улицам.
Несчастный бедняк, побежденный несчастный бедняк!
Ты, пожизненный нищий, протягивающий ладони к ближним твоим, к братьям твоим, и, однако, не нужен ты им, одержимый. Одержимый, что делает вид, будто в силах отсюда уйти, богохульствуя и зубоскаля, тот, который хранит про себя историю жалких попыток своих, все готовый принять, все отдать, все разрушить и себе, если нужно, то все уничтожить, и что же ты встретил, какое ничтожное требованье? Что ж ты делаешь вид, что тебя до упаду смешит, что ты сам умереть собирался, уже приготовил веревку, но тут, что поделать, вдруг явилась родня из провинции, и с чего это их принесло? Вот сидят они тут и ведут без конца разговоры, говорят, говорят, и, пока не уйдут, повеситься вежливость не разрешает, о одержимый, который похож на меня.
Слушай, слушай, в последний раз слушай.
Эту историю ты никогда не расскажешь, никогда не расскажешь, хоть и знаешь ее от конца до конца, хоть и знаешь ее всю.
И день, быть может, день займется в первый раз, и пускай это будет на святой земле или в сущем раю земном. Но если ты решишь в тот день, что наконец-то пробил час, когда другие люди поглядят на тебя как на равного, на своего, я уверяю тебя в последний раз, это только иллюзия, только обман, кроме лжи, ничего не возможно, люди только прикинутся, слышишь, это будет одна только видимость, слышишь, они не полюбят тебя никогда, не примут тебя никогда за своего, и долго ты будешь жить среди них, это зная и это тая. Ничего не меняется, ты, как всегда, чужестранец, как же можешь желать ты, чтоб было иначе? Погляди на себя, погляди на себя, окаянный, если примут тебя, если как-нибудь сделают вид, что тебя принимают, знай, для этого будет какой-нибудь довод, мимолетный и ложный, существующий вне тебя. Ты ведь знаешь, тебя можно только губами любить, и пускай, и пускай, сознавай же хотя бы, что ты лишь игрушка расчета, согласись, если хочешь, с расчетом других, с их расчетом фальшивым иль верным, от которого прямо зависит грядущее мира.
Но пойми наконец, одержимый,
что ты будешь всегда лишь пылинкой в глазах у людей, ты, который хранит про себя повесть нищего, издалека идущий счет дней твоих и отвергнутые приношения, и теперь никогда, если б за руку взяли тебя, это не было б снова впервые, даже если забудешься ты, если дашь ты себя успокоить, если дашь ты себя унести этим волнам, унести этим волнам в открытое море, помни, море коварно, и ты никогда не постигнешь его глубины, ибо это есть море, и даже когда оно бесконечно спокойно и ласково, это есть море и ничто другое, да и чем же ты хочешь, чтоб было оно, море, чем другим, кроме моря в ранний утренний час, в час молочниц, — несчастный, бедняк!
Нет, взгляните на этого умалишенного, — он считает великим подарком свое сердце и грезы свои, — на безумца, который намерен пожертвовать песни свои и сомнения, все, что только осталось ему от долгого, древнего потрясенья души, подчинить свою музыку крику, который придаст ей нестройность, ветру, который рассеет ее, забвенью рассвета, дню, идущему вслед…
В ранний утренний час, в час молочниц, бредущих по улицам, ты всегда просыпаешься, ты, кого полюбить невозможно, о ты, что похож на меня!
* * *
Еще один миг
Меня бы настиг —
И смерть бы пришла,
Но чья-то рука
Явилась издалека
И руку мою взяла.
Дни и недели
Красками вновь запестрели,
Кто возвратил их вам?
Подлинность эту
Кто возвратил бесконечному лету,
Нашим житейским делам?
Я от гнева дрожал,
Гнев бросал меня в жар,
Но понять его я не умею.
Но достаточно было двух рук
Жизни моей вокруг,
Ожерельем на шею.
Достаточно было мне
Легкого жеста во сие,
Прикосновенья к руке…
Дыханье ровное… Нет,
Даже меньше, чуть видный след
Росы на моей щеке.
Лоб, который во тьме ночей
Прижимается к жизни моей,
Глаза, раскрытые шире, —
Все мне кажется полем ржи
Вез края и без межи,
Полем ржи в этом мире.
Нежный сад, где в солнечный день
На травах мягкая тень
И вдруг расцветает вербена.
И моя душа,
Ароматом ее дыша,
Возрождается постепенно.
* * *
И прошла моя жизнь, как по небу огневеющая борозда.
Звук шагов, отзвучавших когда-то, я слышу в своей глубине,
Моя песня, уставшая жаловаться, снова слышится мне,
И я тихо считаю на пальцах дни, месяцы и года.
Мне кажется, над превратностями, которыми жизнь полна,
Одна лишь моя любовь, как тенистая липа, стоит,
Одна лишь моя любовь, как счастливый игрок, дрожит,
И в жизни не было ничего, только она одна.
Все, что я сделал в жизни, — ты, с тобой, для тебя.
«Прекрасная садовница». Листовки брошены в зал.
Стихи, что так неумело я в новой манере писал.
Все, чтобы ты любила и тебя навсегда любя.
Отчаянье вынув, как шип, из существа моего,
Ты мне подарила новый, озаренный солнцем язык,
Во всем, что произношу я, ты присутствуешь каждый миг.
Ты сердце мое обновила, ты изваяла его.
Необычайные роды! Попробуй о них расскажи.
Почти что в зрелые годы человек родился опять.
Чтоб описать путешествие, можно пейзажи писать,
Можно нарисовать даже внутренний мир души.
Но все сравненья бессильны, и нужных образов нет.
Можно спалить все слова, ничего не сказав об огне.
Счастье и пламя пляшут в глаз наших глубине.
Тем, кто их никогда не видал, как рассказать этот свет?
Мне скажут, что я забываю о том, как я много страдал,
И лютую боль, когда руку свою я сам старался сломать.
Я рвал отношенья с друзьями, как поэму приходится рвать,
Но путы безумия, право, без тебя бы я не сорвал.
Мне скажут, что в этой сфере нет чудес никаких,
Что тем, к кому шел я, и без меня хватало забот и дел,
Что на меня с превосходством каждый из них глядел.
Да, я плакал от их безразличья, но плакал в объятьях твоих.
Мне скажут, когда нет хлеба, о счастьи смешна болтовня.
Небо было печальным и низким над нами в тот смутный час,
И, как служащий газовой фирмы, жил в те годы каждый из нас.
Да, но видел я небо другое, когда ты обнимала меня.
ЭТА ЖИЗНЬ — НАША
И Гендриковом переулке сидели мы за столом.
Сидели мы в общей комнате, толковали о том о сем,
Как будто бы в раме двери сейчас появится он,
Непомерный для нашей мебели, как солнце для окон.
Со смертью обычно свыкаются месяцев через пять.
Все в прошлом. Живому голосу отныне не зазвучать.
Это только уловка памяти, будто он еще слышен нам.
Но когда открывали шкаф и мы различали там
На шнурке висящие галстуки — на секунду каждый из нас
Неотвратимо чувствовал: Маяковский рядом сейчас.
Чго б ни делали, о чем бы ни спорили — он курит, он ходит, он тут.
Чай пьет, карты сдает, и стихи его в пиджачном кармане поют.
Он потягивается. «По-вашему, это далекий путь?!»
Горизонт за его плечами не измерить, не оглянуть.
Ему нужны глубины морей, чтоб поэма возникала из них,
Колеса, колеса, колеса, чтоб вслух скандировать стих.
Он завтра едет. Куда — не знает. Широко распахнут мир.
Может, в Персию, может, в Перу, в Париж или на Памир.
Земля для него, как игра в биллиард, и слова красный шар
Катится по зеленому полю, карамболем — каждый удар.
Увы! Он и вправду уехал в очень далекий путь.
Почему? Узнают ли это люди когда-нибудь?
Спрашивать об этом не надо у тех, кто его любил.
Он клялся вернуться из ада, когда между нами жил.
Это казалось метафорой, одной из красивых фраз,
Но сердце переворачивается, читая это сейчас.
Вернется ли он когда-нибудь? Молчите, прошу вас, о нем.
Нева не вернет медведя, зажатого ладожским льдом.
Он будет всего лишь статуей, площадью в гуле Москвы.
Ветер в пути коснется бронзовой головы.
Птица присядет на руку и песенку пропоет.
Я вижу отчетливо тысяча девятьсот тридцатый год.
Мосторг, едва освещенный, пустые полки в пыли.
Люди глядят на скудный товар, как сквозь туман, издали.
А белые буквы на красных полотнах над головок горят,
Они подымаются над нищетой и о будущем говорят.
И, озаренные ярко пылающим кумачом,
Крестьяне, ушедшие от земли, прикидывают, что почем.
А в глубине — драгоценности, хранимые продавцом,
Пять серебряных чайных ложечек излучают неяркий свет,
И снег на полу оставляет печальный и грязный след.
Я знал толкотню и давку меж некрашеных сроду досок,
Знал квартиры, которые делят, как в голод, хлеба кусок,
Коридоры в жестокой ангине, сварливые голоса,
Клопов и перегородки, злобу и примуса.
За что ни хватись — недохватки, чего-то нужного нет,
Булавка и та сокровище, и все это много лет.
О черные гроздья усталости, ярость, грубость, надсад,
Что на трамвайных площадках каждый вечер висят.
Зимой башмаки худые пахнут щами — других не найдешь.
Можно пойти на низость из-за пары калош.
Откуда же в скудном свете тех незабытых лет
Вдруг совершается чудо, загорается яркий свет?
Когда я впервые почувствовал взгляд человеческих глаз?
Когда от слов незнакомца вздрогнул я в первый раз?
Это, было как откровенье, как будто добрая весть,
Ощущенье глухого, узнавшего, что в мире музыка есть,
Некого, внезапно понявшего, что слово его звучит.
Тень для меня наполнилась довженковским светом в ночи.
Фильм назывался «Земля». Я вспоминаю опять.
Лунный свет был так удивителен, что хотелось только молчать.
Из-под косынки выбилась волос золотая прядь,
Высокая девушка встала во весь свой рост,
Словно высеченная из камня, поддерживающего мост,
Который летит через реку. Всходит на мост она.
Останавливается, оглядывается, глубоко поражена.
Сколько народу на стройке! Осенний дождь! Днепрогэс!
О плотина великой надежды потоку наперерез.
Это было вчера, а завтра… Беззащитен великий труд.
Сколько боли и сколько мужества! Те же руки тебя взорвут.
Я припомню, слушая радио, в Ницце через двенадцать лет
Светлый взгляд той каменной девушки, которой на свете нет,
Подробности всемогущего человеческого труда,
Пожалею с живыми мертвых и потерянные года.
Где найти слова, чтобы выразить то, что владеет мной,
Это чувство, меня пронзающее в непогоду и в зной.
Все, что значу я, все, что делаю, где б я ни был — границы нет.
Каждый шаг мой тому народу на благо или во вред.
Значит, и моему народу… Бойся, бойся, даже во сне!
Если молот берет штрейкбрехер, он тяжелей вдвойне.
Равнодушные люди смеются, торжества своего не таят.
Им не нравится архитектура, и зодчих они корят.
А те, что тесали камни, клали кабель, тащили канат,
Руки ссаживая до крови, не желая передохнуть…
Проповедники милосердия, в чем вы смеете их упрекнуть?
* * *
Итак, я жил тогда и Одессе.
А. С. Пушкин
Одесса, город пропыленный.
Не так уж ясен небосвод.
И порт, когда-то оживленный,
Торгов с Европой не ведет,
И воздухом ее не дышит,
И только ветер юга слышит,
Безумной пахнущий мечтой.
Язык Италии златой
Услышишь только в ресторане
Гостиницы — сам консул там
Всегда сидит по вечерам,
Он очарован, он в тумане.
Оркестр отчаянно гремит,
И скука смертная стоит.
Мои стихи, куда вы, где вы?
Зимой Одесса — больше грязь,
Чем пыль. Цыганские напевы.
Ревет, по улицам клубясь
От набережной, ветер резкий,
Пока слепой скрипач одесский,
Олешу только веселя,
Выделывает вензеля
Своим смычком… То брань, то полька.
Созвучья явно не для дам.
Он хочет, словно дьявол сам,
Вселить нам в душу смерть — и только.
Рояль порою скрипке в лад
Аккорд безумный бросить рад.
Нет, море Черное, иначе
Мне мнился нрав твоей зимы.
Без ванной, без воды горячей
Тут, право же, пропали б мы.
Продрогла за окном Одесса,
Все гуще снежная завеса,
А мы считали — это юг,
Не знающий декабрьских вьюг.
Навалим на диван подушки,
Чтоб время шло за часом час,
В Одессу зашвырнуло нас.
Но жили мы не так, как Пушкин,
Совсем, совсем не так, как он,
Без устриц и без примадонн.
* * *
Когда-то ничего не задевало нас,
Событья, мечены другим тысячелетьем,
Свершались далеко, высоко, в давний нас.
О преступленьях мы читали лишь в газете,
Заранее предвидя каждый случай,
Нехитрым бедам радуясь, как дети.
На нас внезапно хлынул град из тучи.
Он рубит, треплет и опустошает,
Сечет листву, гнет и ломает сучья,
Стучит в окно и виноград пронзает,
Дерет стволы и травы знаком метит,
Побеги юной жизни убивает,
И отравляет нежные соцветья,
И рвет каштаны, почек не считая,
И голубей безумных гонит плетью.
И человек бежит, не отдыхая,
И гаснут фонари, и в сумраке великом
Душевной боли он не видит края,
Как будто сведено в страданьи диком
Все тело, все живое в человеке.
Он в ужасе кричит звериным страшным криком
И в скопище зверей теряется навеки.
* * *
Что? Как? Откуда это все?
В конце концов — лишь образ, отнесенный,
Как пробка в бурю, бешеным теченьем.
Спасают ли стихи от града и от бегства?
За слово б, как за ветку, ухватиться.
На нас внезапно рухнул град, сказал я,
И тут меня схватил огромной лапой хаос.
Развей туман развалин, поднимись
Вверх по течению строки александрийской
И собственную мысль услышь, пойми, попробуй.
Но где же я?
На нас внезапно рухнул град и беглецы,
Народы в страхе бросились бежать.
Гляди, гляди, вот сущность, смысл безумья.
Магический фонарь зажжен. Они бегут!
Гляди, гляди скорей, они бегут!
Внезапно рухнул град… Смотрите, нет, не град,
Разворотивший муравейник, нет!
Не град, не град, но молния иль свет?
Не град, а луч, который озарит
Первоначальный вид.
Город в ночной тишине.
Улицы, парки, сны…
Жизнь идет и во сне,
Руки и сны сплетены,
Мужчины чудес полны,
Женщин, что так нежны,
Будит ложное солнце в окна.
Что за копоть, и дым, и чад?
От какого они огня?
Смол расплавленных аромат.
Лампы? Факелы? Луны горят?
Шабаш золота и воронья.
Вместо мантии ворох рванья.
И, могильный покой гоня,
Пляшут бронза и мгла не в лад.
Пляска огненных языков
Перешла за свое кольцо.
Что за зданье? Холод и мрак.
Волчьи зубы и блеск клинков,
Беснованье средних веков.
Это как насмешка в лицо.
О Германия, рухнуть готов
Твой грядущий день, твой рейхстаг.
Перемещаются стекла в магическом фонаре.
Скользит между пальцев показывающего Эпиналя адский лубок.
И в мертвенном свете прожектора, в бледной и круглой дыре
Бесцветное дуновение, дыханья последний глоток,
Последнее задыхание — вот и все на этот раз.
Но займите места, молодые!
Мы продолжаем показ.
Вниманье! Всему свой черед.
Вторая картина идет.
Париж, прекрасный мой Париж,
Что ты так бережно хранишь
В корзинке ивовой своей,
Париж каштановых аллей?
Раз в год, прекрасный мой Париж,
На скачки, в светлом котелке,
Гвоздики белые в руке.
Что, как на бирже, ты кричишь
На этом рыбьем языке?
Ты глаз диковинных не прячь…
На Сен-Жермен — футбольный матч
Забавный, господи прости!
Все рушит на своем пути.
Бульвар шатает. Может быть,
Одеколон он начал пить,
Мечтая про кулачный бой?
Тебе б в лесу Булонском жить,
Мятежник шоколадный мой!
Но, помешав игре твоей,
Вломилось несколько парней,
Громил, заставивших пойти
Плясать киоски на пути.
Во всех кафе, у всех террас
Столы валяются без ног,
И кто-то пробки пережег —
Свет ярко вспыхнул и погас.
И поле вытянуто, словно росчерка крючок.
Панорама ведет огневую черту от Лувра до Плас Этуаль.
А вечером в перспективе открывается новая даль.
Сгоревшее сердце, розовый куст обманчивой весны
Над автобусом, который горит у ног Ветеранов Войны.
Шаг ускоряют процессии на Плас де ла Конкорд.
Слиянье несхожих призраков, качанье нестройных орд.
Отчего так белеют стены в тени тюильрийских дерев
И так черен топот ног, из которого поднимаются крики и гнев,
От зеленого Клемансо, возвышающегося скалой,
Туда, где шепчется в рощах теней подозрительных рой
И сверкает каменный меч на коленях городов,
Когда о идущей рабочей колонне возвещает гул голосов.
Одна минута, друзья мои, минута одна!
Вот и картина третья.
Тишина!
Ночью конная жандармерия шла толпам наперерез,
Запруживала мостовую, когда на скамейку оратор влез.
Вдоль набережной канала баррикаду я увидал.
«Они стреляют, сукины дети!» — какой-то товарищ кричал.
Один человек упал на колени. О чем он думал в тот час?
Любой умирающий в эту ночь непременно был кто-то из нас.
В эту февральскую ночь хватило бы нескольких человек,
Чтоб настойчиво и негласно наш мир изменить навек.
Лошэн, Перез, Морис, Будене — кто помнит их имена?
У них на руках рождена история, но их забыла она.
Все та же округа.
Четвертая картина.
Улица пустынна.
И тесно домам,
Но, однако, там
Люди любят друг друга.
Тридцать шестой. Как бы крепко мы ни уснули,
Мы всегда просыпались в то лето,
Словно в праздник Четырнадцатого июля…
А солнце кукурузного цвета.
Забыв о том, что бывают закаты,
Весь год озаряло наши плакаты.
Не кончался праздник цветения вишен,
Грандиозный бал, белый и голубой.
Город без пиджаков на улицу вышел,
И бумажные змеи над головой
Подымаются плавно в наклонный полет.
И песни республики город поет.
Это было словно феерия.
Нынче хозяин — народ.
Он гуляет, дороги парижские меряя,
И на каждом окне его флаг цветет.
Пойте снова и снова, дети народа:
Хлеб, мир, свобода!
РАЗОРВАННЫЕ СТРАНИЦЫ
Бесконечные ночи, как вы коротки и длинны!
И в поэме, как в жизни, бывает, не спится ночами.
Ищешь, вертишься, прочь убегаешь, но память стоит за плечами
Такова и вся жизнь, все ее пробужденья и сны.
Голова на подушке темна, голова на подушке седа.
Верил — первых полсрока, вторые — промаялся люто.
Как короткие сны, все иллюзии снились минуту,
И ничто, как надежда, не смешило людей никогда.
Не похожа ли наша судьба на войну в Эфиопии?
Что чума победит, разве люди поверить могли?
Ничего не понять бы без клочьев испанской земли.
Очень страшно и медленно в нас умирают утопии.
Двадцать лет пронеслось. Я глаза раскрываю. Мадрид.
Убивают кого-то во мраке, стреляя из темных окон.
Дом маркиза Дуэро. Потайной телефон
В глубине опустевшей таинственно долго звонит.
Этой драмы начало мы, любимая, видеть могли.
Только мы не хотели глядеть ее, не хотели поверить ей.
В районе Университета, в милой квартирке своей,
Веселились за завтраком, наблюдая войну издали.
Смерть явилась позднее, однако успев растолочь
Наше благополучие, весь этот маленький лад.
О буфете и кухне позаботился добрый снаряд.
Разворочена крыша. Ничем невозможно помочь.
Что стряслось с детворой, на панели игравшей в тот час?
Только вспомню Валенсию, что-то рвется в груди у меня.
О друзья одной только ночи, друзья одного только дня!
А история всей своей тяжестью по дороге к морю неслась.
Приходили головорезы, корсары, неведомые герои,
И наихудшее с лучшим сочеталось вновь.
Новое романсеро — золото, фиалки, любовь…
Словно бы солнца упали в ручьи этой странной порою.
Ни кладбища, ни жилища. Зима. Исход начался.
Шел народ, шли солдаты, шла армия матерей.
Они росли, как рыдания, дорогами Пиреней.
И у границы скапливались лохмотья и голоса.
Разве же вы не видите: нас уже загоняют в закут,
Разве же вы не чувствуете: на ладонях проносим мы
Непосильную ношу усталости и тьмы,
И у нас отнимают оружье, Франция, и камней уже мало тут.
Лагерей колючая проволока повсюду и везде.
Все красивые ваши слова завтра будут уже не в счет.
Толковавшие про свободу просят милостыню в свой черед,
И стихи говорят о любви и смерти, но молчат о стыде.
……………………………………………………………………………
Нужен пурпур, нужен терновник, чтобы человека распять,
Чтоб свершить человеческой казни древний церемониал.
Это начало Голгофы, стояние и провал.
И я по стопам Господних Страстей не стану вперед шагать.
……………………………………………………………………………
* * *
Роман, как дождик, сам собой утих:
Я изорвал судьбу свою и стих.
Поздней, поздней расскажут про меня.
Страницы и страницы изорвал
И отраженье в зеркале сломал.
Не узнаёт меня большое солнце дня.
Я разорвал и память и тома,
Внутри их долго скапливалась тьма.
Порвал я небо, тучи прочь гоня.
Порвал я песню, слезы горьких дум
Стерев, развеял орудийный шум.
В утихшем ливне улыбнулся я.
Порвал я сердце, изорвал мечты,
Чтоб из обломков поднималась ты,
Того, что видел я, не знавшая заря.
* * *
И показалось мне, что я тебя
теряю, бессмертная моя.
«Гимн Эльзе»
Oime il bel viso, oime il soave sguardo.
Oime il leggiadro portamente altero.
Oime’l parlar………… [6]
Всю ночь мне казалось — она так смертельно бледна,
Белее подушек лицо ее, губы и руки.
Всю ночь мне казалось: я хватаюсь за край полотна,
Я сам умираю от жестокой, немыслимой муки.
Я знаю наверно, меня никогда не понять
Тому, кто не видел любимых своих угасанье.
Тот жалобный стой, повторяясь опять и опять,
Пронзал меня вновь, как зимы ледяное дыханье.
Всю ночь мне казалось в ее ледяной тишине:
Душа умерла моя, все это явь, а не снится.
Какие-то двери всю ночь скрежетали во мне
И что-то металось, как будто подбитая птица.
Всю ночь бесконечную рядом с твоей головой
Сидел недвижим я и мрак нарастающий слушал.
Росла тишина, только изредка по мостовой
Шаги раздавались да кровь ударяла мне в уши.
Горячей волной проходила она сквозь меня,
Но страх за тебя меня делал все тише и тише.
Я был недвижим. Я твердил: — Это я, это я…
Это я умираю… Вдруг голуби заворковали на крыше.
Oime il bel viso, oime il soave sguardo.
……………………………………………………………………………
* * *
………………………………………………
………………………………………………
………………………………………………
Всегда шатаясь по кустам,
Весьма рискованно шутя,
Галантны в отношеньи дам,
Однако их судить не нам.
Они, как зяблики, поют,
Они тщеславны и мелки
И уважают все, что пьют,
В Понт-а-Муссон, и там и тут.
Пускай Дюнкерк иль Вокрессон,
Или Мобеж, или Реоль,
Пускай Везуль иль Безансон,
Пускай Нери иль Монлюсон.
Попались в руки — вот беда! —
Рыбешки в Бур-Сент-Андеоль,—
А может, северней куда?
Один конец! Сковорода!
Вы жили, шлепанцы надев,
Но нимба вдруг лишили вас,
И оборвался ваш напев,
И вы сидите, присмирев.
Что ж, мальчики, гоните лень.
Вот вам урок на этот раз:
Кидайтесь на Иванов день
В созревший золотой ячмень.
Трава все ярче и свежей
И пахнет лучше, чем бензин.
Приятней посидеть на ней,
Чем сесть с размаху на ежей.
У вас остался ваш мундир,
Для башмаков — шнурок один,
Остались колбаса и сыр.
А офицер? А командир?
Они сбежали кто куда.
Даю вам слово!
………………………………………………
………………………………………………
* * *
…………………………………………………
Проснешься среди ночи вдруг
В те времена, и все вокруг:
В колодец брошенный кирпич,
Тобою вспугнутая дичь,
И чей-то шаг в лесу густом,
И нож, обтертый рукавом,
Вино, что обруч с бочки рвет,
Зуб, что вонзился в сочный плод,
Уголья в гаснущем огне,
Рука, склоненная к стене,
Ему и ей, тебе и мне
Твердит о Франции.
…………………………………………………
* * *
…………………………………………………
Все рухнуло! Надежды, планы…
Осталось несколько минут.
Они откроют чемоданы
И все увидят и поймут.
Все стало непреложно ясно.
И тут тебе хватило сил
Сказать мне все, о чем напрасно
Я столько лет тебя просил,
О чем упрямо ты молчала
Такие долгие года.
Ты мне рукою руку сжала,
Открыто, крепко, навсегда.
…………………………………………………
* * *
…………………………………………………
…………………………………………………
…………………………………………………
…………………………………………………
О август сорок четвертого!
Я верил, что доживу!
Что ж, теперь, если хочешь, остановись, о сердце мое полумертвое,
Я уже видел, небо, твою синеву.
…………………………………………………
…………………………………………………
ЦЕНА ВЕСНЫ
1945
На клочья рвется снежный небосвод.
Сдает зима, земля трещит, потоки.
Уносят прочь обломки льдин и грязь.
Что происходит?
Грохот вдоль дорог.
Гремят колеса.
Суета весны
Все нарастает скрытою угрозой.
И в этот год она идет по рекам, отовсюду.
Назойливые мысли, и нужда, и испытания, и ночи, ночи рабства.
Издалека растет глубокий гул весны.
И люди, бледные от стужи, в рваном платье,
Впервые чувствуют в груди горячий сок надежды
При виде, как
Трепещут часовые,
Как, перешептываясь глухо,
Дрожат они, зеленые солдаты.
Мне не знаком тот край.
Его видал я только с высоты.
Вращались под крылами самолета его деревни, склоны и хребты.
И я с трудом могу восстановить пейзажа горного случайные черты.
Но, Пьер [7] , тебя я вижу средь камней,
Глаза и волосы твои, но борода…
Все тот же ты, слегка покачиваешь головою.
Пережитое все тебя ничуть не изменило.
Ты, мальчик Пьер, с которым я делил хлеб молодых безумств.
Живущий между двух огней — иллюзия и долг,
Как ты упорно узнавал всех за и против вес.
И вдруг в грядущее тебя всей тяжестью своей
Судьба народа унесла, мой спутник, в трудный час,
Что меж другими и собой заставил выбрать нас.
Тебя я вижу, Пьер, в горах Словакии
В последний час, ведомого потоками.
Идешь, топча последний снег, оставив позади
Колючий лагерь и огни его прожекторов.
Идешь в горах Словакии,
И эта — фольклор.
Издалека растет глубокий гул весны.
Ты, Пьер, ты, как всегда, слегка качаешь головой,
Полуодет, в снегу, бежишь за горный перевал,
За перевал истории —
Все за и против взвешены, —
Влекомый весом будущего,
Ты, Пьер, Среди камней.
На тех камнях и выстроится будущее,
Затем что ты чудесно знаешь путь
Между долин, сосновых чащ, и скал, и горных рек,
И не тридцатый год стоит, и спор наш не о том,
Что связывало нас с Нервалем и Рембо.
Ты, Пьер, идешь по каменным ступеням.
Растет глубокий гул весны, приближен эхом скал.
И сколько ног в крови и бьющихся сердец
Здесь, в этой складке времени, таится.
Один ли ты иль рядом есть другие?
Другие люди — сходства и различья.
Товарищи, не избранные, нет — истории случайности живые.
Откуда? Все равно! Живые — пот и кровь.
Ты, Пьер, идешь по каменным ступеням.
Чего ты ждешь? Какого горизонта?
Какого потрясения? Какого
Ниспроверженья древнего порядка?
Какого грома копий и мечей
В то утро, когда юноша воскресший
Холщовую срывает плащаницу,
Глядит вокруг и видит чудо жизни?
А спутники твои? Да кто присел,
Кто гладит изувеченную ногу,
Кто задыхается…
Глядите вы в рассвет, в грядущий день.
Глядите вы в далекие туманы,
Готовы заплатить ценою жизни
За то, что просто потерял дорогу
В ущельях между скал эсэсовский патруль.
Hoch, hoch! Hierher! Wozu?
Schmutzige verdammte Tiere!
Hast du Willi etwas geseh’n?
Ruhe, ruhe, du Hund!
О Tannenbaum!
Gibt kein Tannenbaum, Verückter Kerl!
Kein Tannenbaum hier zu singen! [8]
Готовые платить и сделавшие выбор
Между своей судьбою и другими,
Между своею жизнью и грядущим…
Их не нашли в той горной стороне,
Бойцов последней битвы, накануне
Прихода Красной Армии, весны.
О конский топот! Половодье танков!
Каскад обозов!
Словно влажной губкой,
Прошлись по пыльной карте полушарий.
Прощайте все, прощай, мой друг, погибший
В обломках европейского обвала.
Ты, раздающий музыку и песни
От всей души, не спрашивая сдачи,
Прощай, мой Пьер!
СТИХИ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ВСЕ ЗАБЫТЬ
О, нет ничего лучше, чем прекрасная погода, и здоровье,
и книги, и красивый пейзаж, и хорошее настроение, и
деятельное желание читать и мыслить, и амулет против
скуки, и, — если небу будет угодно, — немного светлого
вина, совсем прохладного, вынутого из погреба глубиной
в целую милю и к нему немного или много сухого
печенья с ратафией, — каменный бассейн для купания,
клубничная оранжерея, чтобы там возносить свои молитвы
Флоре, лошадка, привыкшая к иноходи, чтобы вы могли
проехать верхом десяток миль, а то и больше; двое-трое
чувствительных людей, с которыми можно поболтать;
двое-трое противных типов, с которыми можно подраться;
два-три чудака, чтобы посмеяться над ними, два-три увальня,
с которыми можно поспорить — в дождливый день вместо гантелей…
…До свидания, у меня встреча — я не могу взвешивать слова —
до свидания — не вставайте, прошу вас — я сам открою дверь —
до свидания — мы увидимся в понедельник.
Джон Китс
Что ж, поболтаем! Но о чем?
Угрюмый ум нам нипочем,
Его мы тотчас развлечем.
Дено сказал: Des maux exquis —
Насчет изысканной тоски.
Мы к этому близки.
Теперь смертелен лишь цирро,
Лишь прозой заняты всерьез
И не боятся сильных доз.
Дено твердил нам: c’est la vie,
Но акварель, но соловьи…
Как хочешь назови.
Стихи последние сложил,
В них разговоры разрешил:
«Куда мешок я положил?»
Но и Дено сказать не смог,
Зачем со всех собачьих ног
Бежит в Шату щенок.
Остерегайтесь сильных доз,
Всех этих кроликов и коз
В лесах и рощах Фосс-Репоз.
Все стало ясно в ходе лет —
Поэзии на свете нет,
Потерян след.
Но говорят: весна была,
Машина розовая шла,
Врача какого-то везла
И выбросила под уклон
Младенца… Был завернут он
В «Либерасьон».
* * *
E t j’ai rimé cette ode en rimes féminines
Pour que l’impression en restât plus poignante,
Et qu’au ressouvenir des chastes héroines…
Théodore de Banville [9] .
Говорят, что различные версии
Существуют на этот счет,
Что на Корсике, как и в Персии,
Не разрешен развод.
* * *
Недалекие люди встречаются
Вплоть до наших лет,
Что за страшную скорость, случается,
Проклинают велосипед.
* * *
Мелкий торговец с бульвара дю Крим
Для бритья предлагает крем,
А рыба макрель свой дешевый грим
Кладет на лещей между тем.
* * *
Лучше мой маленький Лире…
Жоакен дю Белле
Как мерзко, что обязан человек,
Не обученный воровать,
Не шулер, не бродяга, весь свой век
Медвежьей шкурой торговать.
В Париже принято, чтобы меховщики
Писали по-английски: furs — меха.
Мы произносим «ферс», иначе не с руки,
И рифма несколько глуха.
Но даже это в наши времена
Не привлекает в лавочки народ.
На русский кролик падает цена,
Каракуль не идет.
Нет, соболь, право, больше бы пошел
В паккарде приезжающей мадам,
Чем этот парадихлоробензол,
Что в нос шибает вам.
Бывает так, что сутки на пролет
Одни в лавчонке вы,
И запах шкур вздохнуть вам не дает, —
Романтика, увы!
Опоссум, как и выдра, наконец
Наскучит — черт один!
Как выразить тоску, что знает продавец
За стеклами витрин.
Но вспомни про громил, сверлящих потолок.
Судьба их тяжела.
Я видел в фильмах… Тяжки, знает бог,
Подобные дела.
А тот, кто ради новых башмаков
И уваженья дам
Сестру свою продать задешево готов
Гнуснейшим господам!
Бедняги, похитители детей,
Которых глупые отец и мать,
Чем положить в дупло несчастных сто рублей,
Убийство заставляют совершать!
А те, кому за жалкий миллион
Старух приходится рубить,
И складывать их в чаны, и бульон
На плитках газовых варить!
Нет, я твержу себе, припомнив этих всех:
Я погожу идти к ним до норы.
Я погожу грустить… Я глажу, глажу мех,
Накидки и ковры.
В тюрьме страшней, чем в лавочке моей, —
Я повторяю вслух.
Сто раз почистить норку веселей,
Чем убивать старух.
Уж лучше блеск на шкуры наводить,
Чем продавать наркотики, как вор.
Уж лучше из дому не выходить,
Храня свой скунс и свой бобер.
И смог ты или нет свой горностай продать,
И сбыты ль шеншилла или тюлень,
Есть радость горькая хоть в том, чтоб порицать
Эпоху, месяц, день…
* * *
Нет, что ни говори, друзья,
Прогресса отрицать нельзя.
Все изменяется кругом
Во времени, где мы живем.
То, что казалось иногда
Отныне вечным навсегда,
Существовало миг пустой —
Мелиссы, например, настой,
Которым наслаждались мы…
Ужели души и умы
Еще томят камельи те
В салоне Маргерит Готье?
Ведь в настоящие года
Смерть от чахотки — ерунда!
Но, что ни говори, друзья,
Прогресса отрицать нельзя.
Когда банкир в конце пути
Решал преемника найти,
Который был бы чист и строг,
К окошку подойти он мог
И, шторку приподняв чуть-чуть,
Во двор конторы заглянуть.
Преемник двор пересекал,
Булавку с полу подымал.
Зачем в окно глядеть сейчас?
Профессор Фрейд решит за вас.
Но, что ни говори, друзья.
Прогресса отрицать нельзя.
Те, что Даггеру много лет
Заказывали свой портрет,
Те, что несли со всех сторон
Миниатюры в свой салон
И украшали, кто как мог,
Свой небогатый уголок,
К своим постелям в наши дни
Закажут пологи они,
На современнейший манер
Сменяют люстру на торшер.
Нет, что ни говори, друзья,
Прогресса отрицать нельзя.
Но гильотину человек
Использует и в новый век.
Ну что ж, орудье хоть куда!
Чуть медленное, вот беда!
Преступники тех давних дней,
Вы вроде маленьких детей,
Едва лишь разговор дошел
До новых философских школ,
До падших женщин, чердаков,
Молчите с видом знатоков.
Нет, что ни говори, друзья,
Прогресса отрицать нельзя!
Теперь апашей больше нет,
Исчезли финка и кастет.
Нет шлюх, спешащих к фонарю.
Речь о кухарке мсье Ландрю —
Доисторический рассказ,
Ведь крематорий есть у нас.
И, говоря по правде, он,
Как сказки нянюшек, страшен,
Когда представишь, например,
Полеты в зону стратосфер.
Нет, что ни говори, друзья,
Прогресса отрицать нельзя.
Какой на свете ропот был:
Вильгельм, мол, газы применил.
Но Хиросимы грянул час —
И эта буря улеглась.
От обезьян мы род ведем.
Мы обезьяны, но с бельем,
С традициями, с грузом книг…
Вперед стремится, что ни миг,
Системою звериных троп
До Трумэна питекантроп.
Нет, что ни говори, друзья.
Прогресса отрицать нельзя.
СТРОФЫ ДЛЯ ПАМЯТИ
1955
Вы не ждали в награду ни славы, ни слез.
Ни органных раскатов, ни мессы вослед.
Пролетело — как быстро! — одиннадцать лет.
Просто ваше оружье по плечу вам пришлось.
Даже смерть партизанам не застила свет.
Бородатые лики, вы с каждой стены
Городов наших мрачно глядели на нас.
Не портрет, не плакат, — будто кровь запеклась.
Имена ваши были французам трудны,
Их звучаньем прохожих пугали подчас.
Целый день обходили мы издалека
Те геройские лики чужих нам людей,
Минет день, и опустится ночь без огней,
И напишет дрожащая чья-то рука:
«Вы за Францию пали!» И утро ясней.
О жемчужное небо конца февраля!
Хрупким инеем час ваш последний одет.
Кто-то молвил, губами едва шевеля:
— Будьте счастливы, люди, живые, земля…
И к народу Германии злобы я душе, моей нет…
Боль и радость, прощайте… Прощайте, цветы…
Жизнь, прощай… Свет, прощай… Горный ветер, прощай…
Выйди замуж, будь счастлива, часто меня вспоминай…
В Ереване прекрасном останешься ты…
Все окончится. Мир возвратится в наш край.
Это яркое зимнее солнце на склоне холма…
Как прекрасна природа! Разрывается сердце в груди…
Но по нашим следам справедливость вернется сама,
Мелине не ослепнет от слез, не лишится от горя ума.
Ты, любовь моя, слышишь?! Живи и ребенка роди!
Было их двадцать три, когда вскинулись ружья солдат.
Двадцать три недоживших свой век и не дрогнувших перед концом.
Двадцать три чужестранца, — но каждый отныне мой брат,
Двадцать три жизнелюба, что насмерть за жизнь стоят,
Что воскликнули: «Франция!» — падая к солнцу лицом.
МОСКОВСКАЯ НОЧЬ
Как странно проходить, ступая в свой же след!
Как все тут изменилось! Или нет?
Все та же ты — лишь минули года.
Все тот же город. Снег все так же свеж.
И звезды над Кремлем, и тянется Манеж…
Лишь ночь светлей да голова седа.
Я прохожу и мест не узнаю.
Зачем-то площадь милую свою
За эти годы Пушкин перетек.
И тень решеток на его бульвар,
Как бы нарочно для влюбленных пар,
Легла узором стихотворных строк.
Перед Чайковским улица бела,
Сверкающая изморозь легла,
Лицо и грудь ему запорошив.
И даже ЗИМ, что мимо проскользнет,
Своим движеньем мягким не прервет
Запечатленный бронзою мотив.
Крест-накрест свет бежит вдоль новых трасс,
Мрак разгоняя в полуночный час,
Все множа ввысь растущий Вавилон.
Огромный дом, как часовой, встает,
И старых переулков переплет
Им, словно звездным небом, озарен.
О деревянный домик, палисад
И двор, где дворник много лет назад
Колол дрова… Осталось все вокруг
По-прежнему, и лишь масштаб не тот,
И человек по-новому живет,
И голоса его сильнее звук.
Все в новой роли. Все меняет рост.
В плечах раздался круто взмывший мост.
Москве-реке на Волгу путь открыт.
Для старых пароходов глубока,
Бежишь ты, и хранит тебя, река,
Величественный кованый гранит.
Москва растет и ввысь и в ширину,
Как женщина, что, отдаваясь сну,
Раскидывая крылья рук и ног,
Летит куда-то в поисках любви.
Так и Москва строительства свои
Разбрасывает щедро вдоль дорог.
Она растет, подъемля в высоту
Свою любовь, надежду и мечту,
И там, где Бонапарт ее увидел свет,
С тех Воробьевых гор, с тех Ленинских высот
Ее дитя, грядущий день встает,
Смеется, светит Университет.
* * *
Я столько здесь бродил, о будущем мечтая,
Что чудилось порой — его я вспоминаю,
Я за руки ловлю его в бреду своем,
Я чувствую его дыхание губами,
И вместе с ним безумными словами.
Мы песни о неведомом поем.
Я так любил здесь тишину ночную,
И столько раз, как в детстве, шел вслепую,
И столько раз сбивался я с пути,
Встречаясь вновь с виденьями своими
В том переулке, чье исчезло имя
Из памяти моей, как влага из горсти́,
Что явь и вымысел в моих зрачках навеки слиты.
Ведь я не знал, что трауром повиты
В любых мечтаньях нынешние дни,
Что человек лишь только видит пламя,
Не в силах рассказать его словами,
И если он сейчас всех зорче между нами,
Другие — срок придет! — смутят его огни
История течет меж пальцами так быстро,
Что миновавший день сегодня только искра,
Но если милые напевы забывать,
То как привыкнуть к дням, что нас опережают?
Пространством нашу клетку называют,
Но прутья уж не могут нас сдержать.
Чтоб сохранить все то, чему свидетелями были,
Мы громоздим в лугах могилу на могиле,
Но, камень растолкав, люцерна зацветет.
И в наших зеркалах однажды отразится
Не догоревший луч, а тот, что разгорится,
Мечта не наша и закон не тот.
Свидетели неправедных событий
наш черный век, когда война в зените,
Свой удивленный взгляд подняв к звездам,
Толпились люди, света ожидая.
И веру их, и гнев их разделяя,
Я тоже ждал развязки, я был там.
Звезда! Все страхи малые отриньте,
Забудьте минотавра в лабиринте.
Звезда, как в зной блеснувшая вода!
Звезда земли, как стала ты такою?
Взойду на холм, коснусь тебя рукою,
Далекая и близкая звезда!
Я заменял все сущее противным,
Жизнь подменяя представленьем дивным,
Чудесной чередой метаморфоз.
В хрустальный сад, где дымка голубая
Не таяла, я приходил, ступая
По лепесткам неувядавших роз.
Я счастья ждал безмерного, как море,
Я ждал любви, забывшей о позоре
Цепей своих, большой, как небеса.
А жизнь идет и все вперед торопит,
Своим путем — тем хуже для утопий! —
По-своему свершая чудеса.
Когда цветет весна и дышим глубоко мы,
Кто ворожит тут, ангелы иль гномы?
Иль линии руки меняют вдруг людей?
Иль будем мы смешны, как лжепророки,
Приняв за праздник горизонт широкий,
Не видя ни распятья, ни гвоздей?
От всей души потешатся над нами
За то, что мы собой вскормили пламя,
Отдав ему все, что горело в нас.
Легко быть мудрым, получив ожоги.
Над нами посмеются по дороге
За то, чем были мы в свой беззаветный час.
Что ж, я сто тысяч совершил ошибок,
А вы поете тех, кто был лукав и гибок,
Вы хвалите благоразумья путь.
Да, жизнь и сапоги я потерял в потемках,
Считаю раны в яме меж обломков,
И до рассвета мне не дотянуть.
Но знаю я и в самом черном горе:
Мрак просветлеет и займутся зори.
Ночь кончится — уже петух поет.
Пусть вы всем звездам выколете очи —
Я солнце берегу в своей кромешной ночи,
Победа в сердце у меня живет.
ПРОЗА О СЧАСТЬЕ И ЭЛЬЗЕ
У влюбленных — живописные слова.
Шарль Орлеанский
Имя любви моей — первая мысль моя.
Эльза! Рассвет прошумел, как прилив и отлив.
Эльза! Я падаю! Где я? Как гальку, меня
Поволокло по пескам уходящего дня.
Смерть отступила, еще раз раздумав, — я жив!
Смерть передумала, тело мое на время в залог заложив.
Сердце, которому больно, — это я, мои мышцы и кровь.
Что за смычок на виске моем пробует лад?
Эльза! Все дышит опять, когда я говорю про любовь,
Каждый новый рассвет — это крещение вновь,
Он свинцовым губам моим тебя возвращает назад.
Эльза! Все дышит опять, когда имя твое твердят.
Мир вкруг тебя повторяет младенческие года,
Неотлетевшего сна срывая с себя лоскуты,
Я возвращаюсь из дремы, из своего никуда,
Я открываю глаза, но привыкнуть нельзя никогда,
Что каждое новое утро рядом со мною — ты,
И я снова к тебе возвращаюсь из далекой своей пустоты.
Все, что было, вернется опять на тот же магический круг,
Стоит вспомнить о прошлом хотя бы во сне, как сокровище, память
храня,
Я держу твою руку — из моих ей не вырваться рук,
И достаточно этой руки, чтобы мир поволок меня вдруг…
Ты в объятьях моих, ты куда увлекаешь меня,
Боль и радость быть вместе навеки соедини?
Что ж, еще один день! Вот баржа отправляется в путь,
Разрезая ноябрь… Вот баржа натянула канат.
Я отчетливо слышу, что люди вокруг говорят,
Мне подобные люди, — их надо сносить как-нибудь.
Со вчерашнего вечера я позабыл их чуть-чуть.
Но, однако, я слышу — в камышах уже гуси кричат.
Дикий зверь в меня загнан, он рвется за чем-то вослед,
Как в колодце ведро, громыхая во мраке моем.
Мне цепляться за жизнь и расчета, пожалуй, уж нет,
Надо мною горит только инея свет,
Ночь в крови у меня, на лице моем тень моих лет.
Не к тому ли идет, что меня растерзают живьем?
Слышу, эхо артерий меня наполняет опять.
Это ужас, когда его звук во мне снова кипит.
Неужели я должен всего лишь терпеть и молчать
И, не веря в него, чудеса торопливо свершать,
Словно раненый зверь, что еще не до смерти убит,
До поры, пока псарь не трубит.
Это что за пейзаж? Или сон продолжается мой,
Сокровенный, постельный, прижившийся в сердце моем?
Я иду за тобой. Жизнь — струя за твоею кормой.
Все другое — мираж. Только ты в самом деле со мной.
Я был прежде безумен. Куда ты захочешь, пойдем.
Нет, со мной не случится беды — ты в объятьях моих, мы вдвоем.
Я живу ради тайного солнца, чьи лучи затаенно горят
На щеках твоих с первого дня,
Ради губ, что свою изначальную бледность хранят.
Можно мучить меня, истязая на всяческий лад,
Ради них, распиная, пронзая, казня,
Ради этого стоит страдать — колесо не пугает меня.
Что? Осенние розы? Они не нужны.
Эта детская линия лба, как чиста она и хороша.
Лепестки анемоновых век, словно в детстве, нежны.
Я живу среди этой от всех затаенной весны,
Ароматами мая глубоко дыша,
Когда голову мне на плечо ты кладешь не спеша.
Ты права первородства, любовь моя, свято храни.
Я на этой основе для жизни большой поднялся.
Этой силой из мрака мои возрождаются дни,
Эльза, юность моя, о далеких сверканий огни!
Чередуются в сердце весны и зимы голоса,
Эльза, жажда моя и роса!
В синеватой лохани с бельем позабытый валек
Или песня, в груди похороненная навсегда…
Тень березы, упавшая наискосок…
Вез тебя я был тем, кого тащит песок,
Мокрой паклей в стоячем покое пруда,
Тем обломком кораблекрушенья, которое время несет, как вода.
Я был неизменно против, я верил лишь в черный исход
И за это в любую минуту побился бы об заклад,
Пока ты не вышла навстречу и я не рванулся вперед.
Я был случайным часом, замедлившим стрелок ход,
Невнятное бормотание, звучащее невпопад,
Деревянное спящее сердце — когда бы не первый твой взгляд.
Я был бы угрюмым малым, запирающим дверь на замок,
Актером, живущим на свете, былые афиши храня,
Жонглером, который, как шарик, исчезнет в положенный срок.
Я часто вижу отчетливо, кем бы я сделаться мог,
Если бы ты не явилась и не вмешалась в меня,
И вновь не поставила на ноги обезножившего коня.
Я обязан тебе всей жизнью своей, ходом часов и минут.
Я пыль, я камень на том пути, по которому ты идешь.
Это ты мне щедро дала слова, что в песнях моих поют.
Слова мои и слава моя, как плющ, тебя обовьют.
Я только верное зеркало, и ты в нем себя узнаешь.
Я только точная тень твоя, я только твой медный грош.
Я о житейских делах все от тебя узнаю.
Я отныне на белый свет твоими глазами гляжу.
Я всю тебя выпил, как пьют из фонтана струю.
Ты меня научила — я песни прохожих пою.
Ты меня научила — звезды в небе я нахожу.
Ты меня научила — я дрожью твоей дрожу.
Я узнал от тебя о свете дня, о небесной сини и шири.
Я узнал от тебя обо всем, обо всем.
Ты открыла мне: счастье — не лампа в трактире,
Ты взяла меня за руку в адском мире,
Где люди не ведают больше, что значит — вдвоем,
Ты взяла меня за руку, и мы с тобой рядом идем.
Какое признание страшное! Как я решился? Как смог?
Какая молитва так бывает смела без оглядки?
Но я рисую отчетливо — как босую ногу — песок,
Как море — пловца, как подушка — висок,
Как зеркало озера — быстрый полет касатки,
Как форму руки твоей — тонкая лайка перчатки.
Неужто и впрямь я отдан на суд небесам?
Я это свершил и оправдываться не умею,
И тайну свою и тень свою предал я сам,
Я чужд был расчетам, я верил иным голосам,
Я рифме поверил, я шел, увлекаемый ею.
Счастливым назвал я себя и от страха бледнею.
Горькое слово «счастье», загадочен облик твой.
Какое чудовище облекается в маску идей?
Сфинкс с руками химер и меняющейся головой,
Который в гробницах любящих пар стоит, словно часовой
«Счастье», как «золото» — слово досужих людей, —
По желобу катится с шумом игральных костей.
У тех, кто толкует о счастье, часто глаза грустны.
Что это? Разочарованье, рыдающее навзрыд?
Отчаянный всхлип гитары, лопнувшей вдруг струны?
И все же я утверждаю, что счастье — не только сны,
Оно существует, счастье, и не в облаках парит,
Земля — великая гавань, где на рейде оно стоит.
Верьте мне или не верьте, я несчастье видал не раз,
И, стало быть, право свидетельства дается мне неспроста.
Пусть вы направляетесь к солнцу, а оно уходит от вас,
Пусть над людскими затылками рука палача поднялась,
Пусть человечьи руки уготовлены для креста —
Я твердо верую в счастье, и вера моя чиста.
Ты привела меня в луга, где воздух соткан из цикад,
Где горстка скудная земли осталась нам от древних стад.
Лаванды вечный аромат затоптан множеством копыт,
Как бы из камня он растет, который тут и там лежит.
Земля из царственных гробниц, из отоснившегося сна,
Сухих личинок, мертвых крыл, окаменелостей полна.
В ней есть кармин, он заключен в раздавленном тобой ростке,
Его растительная кровь осталась на твоей руке.
Полуразрушенной змеи еще не стертые следы —
От старой крепостной стены остались длинные ходы.
Она осталась до сих пор, как старый пограничный знак,
Зигзаги вьются вкривь и вкось, межуя землю кое-как.
Какое длинное кашне — его веками ела моль.
Давным-давно забыли все его значение и роль.
Земли зачумленной кусок стеной решили обнести.
Не то что люди, тут овец запрещено было пасти.
И как живым, так мертвецам, которым не было конца,
Приказ был отдан, как бойцам: повязок не снимать с лица.
Путь от Венаска в Карпантра… Обмолвился я в добрый час.
Венаск, о город, где я был с тобою вместе в первый раз.
Путь от Венаска в Карпантра… Там церковь высоко стоит,
И крыша сложена на ней из каменных могильных плит.
Край между Роной и Дюране… Чумной, тебе по сердцу он,
Край без воды, край высоты, где страх себе построил трон.
Ты предо мной открыла том, в котором древняя печать,
Трагедии, убийства, яд, — их не заставишь замолчать.
Я вслушиваюсь в твой рассказ… Возня и скрежет невпопад.
То, подымаясь из могил, оружьем призраки шумят.
Ты привела меня с собой в страну банкротств, в смятенный край,
Где все, что видишь ты вокруг, — насмешки ради, так и знак.
Всё декорации и хлам. В жилье врывается зима.
Могилы парфюмеров — бутафорские дома.
Желаешь кабошонов — кабошоны тут как тут.
Зеленые растения вдоль набережной растут.
Ведет заброшенный квартал за железнодорожный путь.
Дома и люди там живут все кое-как да как-нибудь.
Полуразрушенный дворец, орава грязной детворы,
И все завешено бельем — балконы, лестницы, дворы.
Но все-таки всего страшней любой семейный пансион,
Ромашкой с пудрой пополам одновременно пахнет он.
Над раковиной хнычет кран — здесь и готовят и живут,
Свое последнее кольцо в конце недели продают.
Ужасно жаль бывает тех, на ком лежит азарта след.
Ужели нет других забав? Но карнавал спешит в ответ.
Прислуга-итальянка в дверь, когда положено, стучит.
Она тебе расскажет то, о чем с другими промолчит,
Что мальчика ее отец уехал вдруг в Марокко.
О ангел в белом! Наконец! О этот стиль барокко!
Лазурный Берег… Лишь с тобой разгадана загадка.
Вдоль Променад — Англэ прибой пески пригладил гладко.
Последним поездом из Динь в Париж мы уезжали,
И шлемы мотогонщиков вдоль полотна бежали.
Все вспоминается вразброс, и трудно связи обрести.
Я Францию исколесил, а ты ждала в конце пути.
Узор обоев на стене порой немыслимо забыть
И то отчаянье, которое ни с кем не разделить.
Сменялась новой ночью ночь и комната — другой,
И ангел-истребитель с протянутой рукой
Преследует нас по пятам, летит за горизонт…
Все в сборе, полон двор людей — бордель везут на фронт.
Что твой роман, что жизнь сама — различья больше нет.
Вот ты с листовками идешь, и вьется легкий след.
Он в горы по снегу ведет, в какой-то старый дом,
Его я знаю хорошо, писала ты о нем.
Вот наступило рождество — у нас беда, нужда…
Но можжевельник, весь в огне, кто бросил нам тогда?
И сразу пламя поднялось, в твою пылая честь.
Но не останемся мы здесь, что делать тут — [бог весть!
И вот опять бульвар Морлан и невысокий дом.
Ты все о прошлом говоришь — не помню я о нем.
В деревне, где майор Азюр нашел себе приют,
Шахерезадою тебя позднее назовут.
Над головой навис топор, но ты ведешь упорный спор
И продолжаешь сказки нить, чтобы до завтра жизнь продлить.
Фашист в вагоне — боже мой! — его зеленая рука
Листает рукопись твою… А ночь над лавкой мясника!
Случилось это в Сен-Рамбер. Ты не забыла этих мест?
В другое утро смерть придет, и на другой Голгофе — крест.
Когда осталась лишь зола, где память о былом огне?
Чтоб наше время понял я, твои глаза сияют мне.
Твои рассказы я люблю, все, от строки и до строки.
Затмение расшифровать помогут черные очки.
Шахерезада, это ты? О, как твой голос одинок!
С утра на тыща первый день, едва лишь занялся восток,
От той зари в грядущий день ты смело устремляешь взгляд.
В тумане за твоим плечом твои создания стоят.
Тереза, Дженни, Элизабет проходят за тобой вослед.
Лавчонок мертвенный неон, видения фальшивый свет,
И эта гнусная толпа — торгует всем, как есть она.
И этот первый сорт парней, что гибнут в наши времена.
Из книги в книгу, много лет она ведет один рассказ,
Одной трагедии верна. Чтоб донести ее до нас,
Она играет ту же роль, она жестка и холодна.
Любовь моя, как ты смела! Как эта роль твоя трудна!
Твоя жестокость так дика. Откуда ты ее взяла?
Я это видеть не могу! Прочь уберите зеркала!
Прочь уберите зеркала! Хоть слово вычеркните прочь.
Слова лишь мучают людей. Страданья им не превозмочь.
Оно растет, оно растет… О, если бы конец настал!
Боль человеческой души — ее размеров я не знал.
Но почему ты так мудра? Нет мудрости твоей конца.
Я понял с помощью твоей кровоточащие сердца.
Ты — воздух, жизнь моя в тебе, ее легчайшая пыльца.
Год пятьдесят шестой — кинжал, что кто-то надо мной занес.
Все, что я вижу и люблю, полно тревог, полно угроз.
Я без тебя лишь тот, в кого кидают пригоршни камней,
Но ты поешь мне песню из «Непрошеных гостей».
Покуда еще я могу трепетать
И слышать дыхание жизни и шаг
Угрозами полных лет,
И боль заставляет меня стонать,
И есть у меня мой старый костяк,
И сердце мое, и бред.
Пока еще силы я нахожу
Руку поднять и холодный пот
С горячего лба смахнуть,
Пока за мерцанием дальним слежу,
И ноги несут, и что-то зовет
Прямо к окну шагнуть.
Когда же в кошмар превратится мрак
И лютой мукой будет пугать
Грядущий утренний свет,
Страданье — мой единственный флаг,
Конца ему нет, и нельзя отступать,
И спасенья нет.
Когда ни бодрствовать и ни спать,
Ни стукнуть в стену, — когда ты готов
Самим собой не быть,
Не думать, не грезить, не вспоминать,
От жалости — страх, богохульство — от слов
Уже не отделить.
Когда не смогу я об стену лбом
И проклясть небеса не под силу мне,
Чтоб кончилось все тотчас,
Чтоб человек поднялся над скотом.
Чтоб душа его вечно жила в глубине
Его бессмертных глаз.
Будет счастье царить во мне и тогда,
А на высокий костер взойти —
Это апофеоз.
Я верность свою храню навсегда, —
Должен куст непосильную боль снести,
Чтоб раскрылись бутоны роз.
Если тело мое на куски разорвать,
Вы увидите рай сокровенный мой,
Эльза, мой свет!
Там, как песня рассвета, будет звучать,
Как едва сотворенный мир молодой,
Ее первый привет.
Разломайте кости, как мягкий орех.
Загляните в раны до глубока,
Вглядитесь до дна в меня, —
Лишь одно, лишь одно во мне ясно для всех,
Словно ясный омут у тростника,
Под золой дыханье огня.
Счастье дня моего вы увидите вновь,
Вы услышите — снова сирень цветет,
Там источник и берег мой.
Вы найдете там Эльзу, мою любовь,
Аромат ее, шаг ее — Эльза идет
Для меня за живой водой.
Вы найдете в крови моей соль ее слез,
В каждой песне моей — ее голоса звук,
В каждой жилке моей — ее взгляд,
И все будущее человека и роз,
И вся сладость счастья, и горечь мук
Ей созвучны и с нею в лад.
Дрожь влюбленных уст и влюбленных рук,
Боль и радость, слитые навсегда
Долгим вздохом, одной волной.
И ставшее самой лютой из мук
Удивленье, растущее в вас, когда
Прикасается к вам другой.
Сорвите гранатовый спелый плод,
Сорвите сердце, на склоне дней
Успокоившееся едва,
Не останется следа, но имя живет,
Да цветут под портретом любимой моей
Живописные мои слова.