Неоконченный роман. Эльза

Арагон Луи

Эльза

 

 

* * *

Я тебе открою тайну. Время — это ты. Время — это женщина, Ему Надо, чтоб за ним ухаживали, чтобы Кто-нибудь у ног его сидел. Время порют шов за швом, как платье. Время — волосы, их без конца расчесывают; Зеркало — от легкого дыхания Затуманится и засияет. Время — ты, ты, на рассвете спящая, В час, когда я просыпаюсь. Ты, как нож. Рассекаешь горло мне… Как выразить Муку времени, которое стоит, Муку времени, застывшего, как в синих жилах кровь. Это хуже бесконечного желания И мучительнее жажды глаз моих В час, когда ты движешься по комнате И нельзя прервать очарования, И страшней, чем ощущать тебя чужой, Уходящей, — Мысль уже в других краях, Сердце уж в другом столетии. Боже мой, как тяжелы слова — о том и речь. Ты любовь моя высокая, превыше радости, Ты — у моего виска вечный бой часов. И когда не дышишь ты, задыхаюсь я. И по телу моему твой ступает шаг. Я тебе открою тайну. Все мои слова — Нищие с котомкой, пустяки, Только ты коснешься их рукой; Обесславлены, чуть взглянешь ты на них. Все твержу, что я тебя люблю,— Много слов, но нету одного — Слова, как оправленный кристалл, Чтоб надеть тебе на шею навсегда. Не сердись за пошлые слова — Это лишь вода, она шипит в огне. Я тебе открою тайну. Не умею я Говорить о времени, которое, как ты. О тебе я не умею говорить, Притворяюсь, как и те, что долго машут вслед Отошедшим поездам, покуда кисть руки Не опустится сама, от слез отяжелев. Я тебе открою тайну. Я боюсь тебя. Боюсь того, что вечером ведет тебя к окну, Движений сделанных и слов, не сказанных тобой. Как время медлит и спешит. Я времени боюсь. А если время — это ты, то я боюсь тебя. Я тебе открою тайну. Двери затвори. Дело в том, что умереть легче, чем любить, Потому-то я и буду жить, Моя любовь.

* * *

Моя любовь. Молчи, Дай этим двум словам в безмолвие упасть Отполированным в ладонях камнем, Тяжеловесным камнем, быстрым камнем, В глубь нашей жизни падающим грузно. На долгом том пути он встретит только пропасть И никакого шума, только время. Нет всплеска вод вдали, и это страшно, Он никакую гладь не баламутит И никаких не сотрясает стен. Нет ничего. Мир — только ожиданье. Я за руку беру тебя. Нет эха. Как слух ни напрягай — ни отзвука, ни вздоха. Чем дольше камень падает во мраке, Тем ощутимей головокруженье И тем мгновенной ночь. Нет ничего. Одна стремительная тяжесть Неуловимой, позабытой песни В порыве ускользающего чуда. Уже свершилось? Нет. О нет еще, любовь! Нет ничего. Одно лишь промедленье. В конце концов конец, отсроченный без срока. Вещь — совершенство, — камень или сердце, Законченная и притом живая. Чем отдаленнее, тем меньше этот камень. О этот перевернутый колодец, Где жертва вслед за собственною тенью Упрямо устремляется за птицей. Но этот камень, как другие камни, В конце концов устав, ложится на могилу. Но слушай, вот он, на краю колодца. Всплывает вновь? Нет, крик, удар, надлом, Испуганный, неверный, смутный, зыбкий, Из глубины мерцает слабый свет, Подобный привиденьям — страхам детства. Он — цвета нашего. А вдруг в последний раз? И все проходит так, что ясно: все, что было, И все, что может быть, случилось потому лишь, Что кто-то вдруг невидимый вошел И отодвинул шторы на окне. А камень продолжает, продолжает свое паденье в звездные глубины. Теперь я знаю, для чего рожден. Когда-нибудь историю мою с ее перипетиями расскажут. Но это вздор, бумажная гирлянда, дом бедняка убравшая на час. Теперь я знаю, для чего рожден. А камень опускается в туманах. Где верх, где низ в том небе под ногами? Все, что сказал я, все, что сделал, все, чем был, — Листва, листва, которая умрет, оставив рощу с голыми руками. Вот предо мной зимы большая правда. У человека — участь искры, каждый Лишь однодневка-бабочка. А я От них ничем как есть не отличаюсь. Но я любил, и этим я горжусь. Ничем другим. А камень без конца уходит в пыль планет. Я — пролитая капелька вина, Но все-таки вина, и ранним тусклым утром Свидетель опьяненья эта капля. Ничто другое. Я родился на свет чтобы сказать слова, которые сказал: Моя любовь.

* * *

Мне не хотят поверить! Я могу Писать об этом рифмами и кровью И, раз уж нами позабыт язык Ночной и древний вёсел над водами Остановившимися, говорить могу На темном и глубоком диалекте Мужчин и женщин, говорить, как Он С Ней говорит, взяв за руки Ее. Я говорить могу, как счастье, обезумев, Губами, позабывшими слова, Которые не схожи с поцелуем, И жалобой на то, что не поверят, И отречением от полноты. О слово, что превыше прочих слов, Недостижимые высоты крика. Есть в музыке короткое мгновенье, Когда таких вершин достигнут звуки, Что их не слышит ухо человека. Мне не хотят поверить, не хотят, Хоть я могу об этом говорить На языке весны и музыкой орга́нов. Я говорить могу и по слогам небес, Оркестром самых будничных вещей, Банальнейшим стихом александрийским. Я говорить могу об этом сколько влезет Шарманками и кулаком об стену, Так говорить, как поджигают лес Помещичий, как объявляют войны. Мне не хотят поверить! Образ мой Представили они по своему подобью И, нарядив меня в свои обноски, Прогуливать ведут, и до того доходят, Что и стихи мои цитируют, однако Таким манером, чтобы им служили Иль превращались в милые куплеты. И вот уж я причастен к их торговле. Пока я стану улицей в Париже, Меня уже включили в словари И в школьные учебники. Скандалить Запрещено мне. Сколько мне угодно Могу кричать о том, что я тебя люблю, О том, что я лишь только твой любовник.

* * *

Тридцатый год я тень у ног твоих, Я верный черный пес, что по пятам ступает, Что в полдень скрыт твоей фигурой статной И прыгает в полях в косых лучах заката. Когда тебя оденет пряжа ламп, я тень твоя, расту в их невысоком                                                                                                свете. Ты любишь вечером читать при низких лампах в тех комнатах, что                                                                                  по сердцу тебе. Тогда до потолка я вырастаю И там теряюсь, только повторяя движения руки, листающей страницу, И тридцать лет уже мои раздумья всего лишь тень раздумья твоего. Я говорю об этом, но считают Мои слова чудачеством изящным. Не всё, что черное, мне возражают, тень. Приняв мои слова, чтобы простить мне, Что я тебя люблю, упорно подменяют Тебя живую символом из камня И Родиной — живую плоть и кровь. Когда они суют ножи для разрезанья В нежнейшие подмышки книг моих, Им не понять мой крик, они не видят, Как я кровоточу твоею кровью. И что им песнь моя, когда они не знают — Мой голос только эхо твоего, Когда они не видят рук твоих, Обвившихся вокруг моей души. Тут о моей душе скажу на этот раз. Что человек? Колода битых карт, Все масти, короли, валеты, дамы, И между ними воздух, пальцы рук. Я создан был двумя. Я их не выбирал. Я с ужасом гляжу на возрастные пятна, Что проступают на моих руках, Как у отца… Что знаю я о нем? Я только голову, как он, склоняю — Я тоже хуже слышу правым ухом. А мать передала мне форму уха и вьющуюся линию волос. Да, но душа, во всем ведь есть душа. Была душа без формы, без дороги, Слепая, не слыхавшая о свете, Пришедшая неведомо откуда И от какого времени и предка, От дяди ли, нелепого безумца, Который никогда на свете не жил, Иль просто от великого стыда Той женщины, на свет меня родившей. Душа? Едва ли! Черновик души. Лохматая, отделанная грубо, Из тех, которые без жалости теряют На поле боя, в железнодорожном Крушении. Несчастная душа, Не знающая, что с собою делать В потоке бурном наших дней. Душа Совсем не в духе Гамлета. Душа Сродни скорее волосам Офелии. Бутылка в океане без письма Иль шарик от японского бильярда, Который катит посетитель бара — не все ль равно, на ноль или на сто? Душа, как раздевалка в ресторане, где пьяный не находит номерка. Душа, как маска на ночь карнавала, Ее назавтра сбросят — с ней не выйдешь. Как тяжело нести ее отраву! Я никогда, наверно, не пойму, с чего ты позаботилась о ней? Таких ведь много, хоть греби лопатой. Но что моя душа произнесла, прозрев, увидев небо, Благодаря искусству хирургии, Когда, освободив ее от шелухи И вылепив по своему подобью, Ты обняла меня как человека И бросил я кривлянья и ухмылки, Едва меня рукой коснулась ты? Возьмите томики моей души и распахните на любой странице, Разбейте, чтоб понять их аромат и тайну. Разрежьте их скорее грубым пальцем, И скомкайте, и разорвите в клочья — Останется один лишь след, Единственный рефрен и звук, Один лишь взгляд — покоя нет! Благодарю тебя, мой друг! Луг счастья ярок и широк, Мой идол, мой кумир, мой бог, Литаниям потерян счет Без сна все ночи напролет. Мой день погожий, мой расцвет, Мой ясный смысл и темный бред, Моя мелодия, мой май, Мое пожарище, мой рай. Мой дом, мой мир, моя земля, Мой праздник, Эльза, жизнь моя!

* * *

Я во главе раскола всех церквей. Я предпочел тебя всему, что живо и что смертно, Тебе и фимиам святынь и песня площадей. Тебе молился я — взгляни, в крови мои колени, Я слеп навеки для всего, что есть не твой огонь. Я к стонам глух, когда они летят не с губ твоих, Постигну миллион смертей, когда страдаешь ты. Я ощущаю боль, когда идешь ты по камням дорог, И нежной кожей рук твоих — всех зарослей шипы. И на плечах твоих лежат все тяжести земли. Все горе мира вижу я в одной твоей слезе. Покуда я не знал тебя, я не умел страдать. Страданье? Разве зверь страдал, когда он выл от раны? И кто посмеет, наконец, сравнить с животной болью Тысячецветный тот витраж, где белый день распят? Меня учила ты алфавиту страданий, И я теперь рыдания читаю — Из твоего лишь имени они. Твое лишь имя — вдребезги разбитое, Твое лишь имя — роза облетевшая, Сад всех страстей — лишь в имени твоем. Мне языками адского огня писать то имя на лице Вселенной.

* * *

То имя — крик души моей и тела То имя — я бы сжег все книги для него. То имя — вся премудрость человека, оставшегося на краю пустыни. То имя для меня — история веков, И песня песней, и стакан воды Пожизненно закованному в цепи И все слова не более как поле в бутылочных осколках у ворот В град окаянный, Только это имя пою губами, треснувшими в кровь Твое лишь имя — пусть отрежут мне язык Твое — Вся музыка в минуту смерти.

* * *

Я впал в тебя, как сильная река Впадает в море, отдавая в жертву Свое течение, свои вершины. Я бросил для тебя друзей и детство И каждой каплей жизни я впитал Всю соль неизмеримости твоей. Твоя заря взошла, мои развеяв сказки, И ты царишь в крови моей, в мечте моей, в безумстве. Как прядь волос, тебе я отдал память. Я сплю в твоих снегах, я вырвался из русла, Я крестных фей изгнал, отрекся от легенд. Где Кро, Дюкас, Рембо, Вальмор, рыдающая в полночь? Струна Нерваля лопнула во мне, И пуля та, прошедшая навылет сквозь Лермонтова, мне пробила                                                                                      сердце. Я распылен в шагах твоих и жестах, Как сильный ветер, что влюбился в рощу Я — пыль, меня с утра из дома изгоняют, Но я незримо возвращаюсь за день. Я — плющ, что вырастает незаметно, Пока не изувечен он за верность. Я — камень, и меня твой каждый шаг шлифует. Я — стул, я жду тебя на том же месте. Стекло в окне, к которому припав Горячим лбом ты смотришь в пустоту. Роман за два гроша, с тобой о чем-то говорящий, Открытое письмо, которое забыли, Не прочитав, оборванная фраза, Не стоящая даже завершенья. Дрожь комнаты, тобой пересеченной, Оставленный тобою аромат. Когда уйдешь ты, я ничто, как зеркало твое.

ПЕСНЯ ПОКИНУТОГО ЗЕРКАЛА

Где та, которая живет В моей хрустальной глубине И вспыхивает вдруг во мне, Чтобы помадой тронуть рот? Где ты, отрада темноты, Твоих волос пушистый хвощ, Глаза твои, как светлый дождь; На миг мелькнувшая, где ты? Я твоего прихода жду, Как ждет, чтобы пришла весна. Земля, как плавного весла — Стоячая вода в пруду. Из рамы темной, как овраг, Тайком слежу я за тобой, Приблизься, подойди, постой, Заполони собой мой мрак. Займи, как армия в бою, Одним движением своим Мои холмы, равнины, дым, Все сны мои, всю жизнь мою. Что ты прекрасней, покажи, Чем преступленье, чем комплот, И грандиозней, чем народ, Что поднимает мятежи. Над топью птичий перелет, Гортанный клекот, шелест крыл, Он все, что я вообразил, И все, чем ты была, убьет. Вернись, лицо к лицу приблизь, Гляди сама в свои глаза, Верни мне тучи, небеса, И зренье, и мираж… Вернись!

* * *

Что за далекий берег, где в песках чертополох синеет? Пространство странное, где колыханьем трав прощаются все время                                                                                              дюны. И светят с неба спелые лимоны — пойми попробуй, солнца́ или                                                                                               луны. Там в массах звездной пыли вязнут ноги, Слюдою катастроф блестят дороги, Погибших кораблей разбитая посуда, Известняки глубин, останки из-под спуда Исчезнувших в веках морских цивилизаций. Огрызки пробок, минералы в иле… Все, что приливы и отливы позабыли Оранжевые отблески созвездий, В отчаяньи отчаливших без вести. Соль въелась в горло мне, чтоб там навек остаться. Я в этот вечер снова вижу утро в Арделло́. Когда прилягут человек и море В конце концов, затем чтоб просто умереть, Всегда ли это пена выступает На их губах? А может быть, улыбка — Каемка белая вокруг усталости земной. Ио погляди, среди морской травы и придыханий волн Еще упрямо бьется чье-то сердце. Иль это раковина, схожая по форме С огромной пустотой внутри меня, С тем, что я вырвал из своей груди, Не отыскав тебе цветов на рынке. Все это было так давно, на пляже. Мы были — помнишь? — с матерью твоей. Прижми же к уху черный перламутр, любовь моя. На нем записаны, как на пластинке, все слезы, пролитые в мире. Ты слушаешь далекий гул. Твои глаза становятся все шире Потом положишь это все ты на камин в отеле С почтовыми открытками. Потом пройдут недели. Ты позабудешь колокол и стоны океана Для граммофона, что весь день твердит: The man I love [10] . Ты помнишь ли, ты помнишь ли, то лето было тусклым. Как и песок, и мы с тобой — под ветром Арделло́. Это сердце мое, это сердце твое валяются в нашем номере Между фарфоровым слоном, булавочной подушечкой, Ты сердцу не поверила, хоть песня в нем звучала. И верно, сердцу нужен срок, чтоб доказать любовь. А просто биться и болеть — какое доказательство?! Слушай, слушай опять, не погаснет она никогда, Эта темная жалоба раковины Арделло́.

* * *

Ты глядишь на меня глазами, пустынными до горизонта. Воспоминаньем промытым, Полным забвения взглядом. Ты глядишь на меня поверх памяти И поверх бродячих мотивов, Поверх увядающих роз И насмешливых благополучии, Поверх издевательских счастий, Поверх уничтоженных дней, Ты глядишь на меня глазами голубого забвенья О возлюбленная, ты не зовешь назад Ничего ушедшего мимо, Ни морей, ни пейзажей, Уплывших охапками дыма. Ты живешь И на небо глядишь, как впервые, Расплавленным медленным взглядом. Мир как будто придуман тобой И возник с тобой вместе и рядом. Ты так ясно глядишь на него, что он молодеет навеки. Я с тобою, я тут, я ревную к его красоте. Я, мои фотографии жалкие, от которых отводишь ты взор, Чтоб окинуть им новый простор. Обещаю тебе, о прошлом я больше ни слова. Все начнется сегодня и пойдет за тобой по следам. Эта складка на платье твоем — вот все, что мне в жизни осталось. Ничего еще не было. Я встречаю тебя наконец! О любовь моя, верю в тебя!

ЧЕЛОВЕК ПРОХОДИТ ПОД ОКНОМ И ПОЕТ

Для счастья людям жизнь дана, Свобода создана для нас, Как для мороза — гладь окна, Для тайн души — вечерни час, Как для влюбленности — весна, Как птица, чтобы песнь лилась. Для счастья людям жизнь дана. Свобода создана для нас. Ты, в руки взявшая мечту, Чья кровь, как солнце, молода. Май месяц. Примулы в цвету, Тут и поплакать не беда. Такую, с песней на лету, И бог и дьявол чтут всегда. Ты, в руки взявшая мечту, Чья кровь, как солнце, молода. Мой милый, нежный сумасброд, Есть пламя в красоте твоей. Твой в сладкой влаге нежный рот, Задаром — золото кудрей. Пусть ливень сутки напролет, Лишь губы ярче и нежней. Мой милый, нежный сумасброд, Есть пламя в красоте твоей. А время движется вперед, Опутывая нитью всех, Забывших, что оно идет, Среди объятий и утех, Оно печать на лоб кладет, Во взгляде гасит свет и смех. А время движется вперед, Опутывая нитью всех. Как мало, юности пора, Твоих даров я сохранил. Моя вина? Ну что ж, игра — Для тех, кто краше говорил. О птица синего пера, Кто все-таки тебя убил? Как мало, юности пора, Твоих богатств я сохранил. Не обвиняйте всякий раз В несчастьи сердце иль года. Восторг, что с юностью угас, Любовью не был никогда. А солнце ведь молитву глаз Не отвергает никогда. Не обвиняйте всякий раз В несчастьи сердце иль года. Но раз никто не виноват, Кто ж заправлять игрой полез? Кто смеет требовать назад То, что ниспослано с небес? Винить друг друга невпопад Кому, однако, интерес? Но раз никто не виноват, Кто ж заправлять игрой полез? Мы созданы затем, чтоб быть Свободными с извечных пор, Счастливыми. Мир — чтоб в нем жить. Все остальное просто вздор. Законы можно позабыть Всем библиям наперекор. Мы созданы затем, чтоб быть Свободными с извечных пор.           Голос в толпе, идущей за певцом: Для счастья людям жизнь дана, Свобода создана для нас, Мы созданы для счастья.

* * *

Ты грезишь, глаза широко раскрыв Не ведаю я, что творится там, В мире, возникшем перед тобой, В царстве твоем без дверей, без ворот, Которое визы мне не дает. Те, что музыкой пронзены, Они словно лес, они — кусты, Гнущие ветви под тяжестью птиц. Но ты… Те, у кого глаза, как у пчел, и многогранный взгляд, Те, что жонглируют свойствами пустоты, Те, чьи иносказанья, как зеркала, горят, Те, что любую гипотезу, как сигарету, вертят… Но ты… Ты подпираешь щеку рукой, Увлечена игрой — я не смею спросить какой, Кто проходит сейчас у твоих очарованных глаз, В этом серо-зеленом пространстве твоих удивительных странствии? Может быть, ты на родине диких коней? Может быть, ты сама — государство меж злом и добром? Путь паломников в горы? Пиратская гавань? Иль сплетение рук двух влюбленных людей? Может быть… Я остался снаружи, как нищий, не смея идти за тобой. До него достигает порою лавина оркестра, Но ему никогда не проникнуть в зал Гранд-Опера́. Я поклялся, я больше не буду О прошлом.  Я больше не буду О комнатах тех, где я слушал твою тишину. Где Тереза снимала с руки бриллиант, Где Мишель напевал, а я его даже не слышал, Где рождались созданья, твои, без меня, И никто никогда не узнает, какая Мука, ревность, растерянность одолевали меня, Когда ты, жестокая, мне приводила детей, Которые были твоими и только твоими, Как будто замеченные невзначай, Когда они шли под окном. И вот в эту минуту впустила ты в дом Человека с глазами из стертого аквамарина, В дом одной незнакомки… И может быть, в эту минуту Он узнает о ней то, чего о тебе я не знал. Человек белокурый… Его тело тяжелое встало, Как экран, между нами. Человек непонятный… Он рассеянно гладит руками Загадку опала. Что за странный чудовищный дар — чью-то жизнь создавать. Но уж если творится обряд этот древний — Сочетание пары, ожидание, роды, И матроны с прохладным бельем пробегают туда и сюда, Появляются в комнате вдруг и шкафы открывают, Наконец крик дитяти и праздник вокруг наконец, И во всем этом с глупой улыбкой принимает участье отец. Очень бледный от гордости, мертвенно бледный от страха. В данном случае речь про другое рожденье. И бесплодный не может глядеть в зеркала без стыда От любви извращенной к созданиям плоти твоей, От мучительного любопытства к фантазии странной твоей, К этим родам, творящимся мне вопреки. И откуда берется весь этот народ в нашем доме? Вот уселся один на постели, в ногах, И вздыхает, и всей своей тяжестью давит. Ах, когда бы и я, как и ты, мог бы дать этим теням Пульс, дыхание, слово… Быть может, тогда Мы б услышали, как за стеной они спорят, Завидущие парии мои и твои, Наши взрослые дочки с порывистым ветром движений, Может быть, между ними шла б та же война, что меж нами, Та, которую всю свою жизнь я не мог без пощады вести,— А мужчина тогда только счастлив, когда подчиняет, Заставляет сдаваться на милость созданье, которое он обожает. Я на это потратил уже все магические заклинанья И все ухищренья ума, И на Брокене каждом, который встречал по дороге, Я себя проклинал и душу свою продавал, Заклинал всех жрецов, всех прохожих-проезжих, Императорских маршалов, девок ; бандитов, Я насилием память гасил И тайны украл у могил, И у пыли костей, как у старых монет, Я испрашивал добрый совет, И историю я на колени сажал, словно шлюху. Все напрасно!.. Довольно луча твоего, Чтоб мои привиденья рассеять. Ты идешь триумфально с несчетным потомством своим, С этой армией света, источник которого — ты, С человечьей весной в твоем каждом движеньи И с фиалками жилок твоих. Как мучительно это их жгучее сходство с тобою. С кем еще? Я не знаю. Ведь я тебя грозно храню От того незнакомца в плену моих рук, В нашем старом жилище, куда не заходят другие.

* * *

Ковыляя кой-как, приближается миг, Когда тот, кто цепляется жадно за платье твое, Будет вдруг отлучен от тебя, словно сыч от сияния дня, Как невежда — от знания, калека — от входа на бал. Но в течение жизни я видел не раз, Как они открывались, врата твоего королевства. Я не смею проникнуть туда, где начало чудес, — Всевозможные беды грозят ротозею, который, женившись на фее, Хочет следом за нею проникнуть в края, каких в географии нет. Как-то раз это было в Провене; этот город — волшебная свалка. Авиньон… Покаяние Грешников Черных… Ничего говорить не                                                                                              хочу. Но ведь были в Ситэ Жанны д’Арк те коридоры нужды. Но ведь был тот покинутый город за Ниццей, за железнодорожным                                                                                            путем, Где сушились носки эмигрантов в колоннадах дворцов, Где-то там, где влачится их старость у луковок старых церквей, И еще, словно почерк с наклоном, повороты, обходы и петли Национальной дороги над Сеной, Что внезапно скрывается в черной щетине лесов. Или эти дома, предназначенные для продажи, Куда маклеры по недвижимости нас приводили порой. Иногда вспоминаешь ты Берген, которого я не видал, Иногда говоришь, что хотела бы в жизни еще раз Плод папайи отведать и манго надкушенный бросить, Как делают все на Таити. О венчанный тиарой — он на ухо шепчет: «Люблю!» Аромат этих слов, что раздвинуты, словно колонны, Эти портики, эти порталы, и вот уж тебя в них не стало. Вот когда от меня ты ускользаешь навек, Королева такой перспективы, где места мне нет. Мимолетная, о Мелузина, На террасах теряется легкий твой след, Твое платье на миг еще вспыхнет в деревьях, Словно в сумраке дальнем Ватто. Ожидаю тебя, заблудившийся где-то внизу, На опушке заката, где золото светит богато. Только раз это было возможно — ты едва не ушла без возврата. Только раз ты решилась, гуляя в своем фантастическом крае, Ненадолго представить, что я уже мертв, Чтобы я не пришел потревожить тебя под солнцем твоей катастрофы. С той поры всякий раз, как взгляну на тебя, Вспоминаю, что ты умертвила меня, словно песенку спела, И что я после этого жив, лишь поскольку ты этого хочешь. Этим взорам однажды представился мир без меня, Этот рот без труда говорил обо мне, как о прошлом, И случилось все это в середине двадцатого века — Века спутников, мчащихся вместе с землей, и умеющих думать                                                                                               машин. Но ведь нож остается ножом, Сердце — сердцем.

* * *

Моя любовь — горчащий плод, Ты — прегражденная вода, Квартал теней, квартал, куда И море умирать идет. Мой нежный месяц, август мой, Где над горами небосвод, Как слезы, звезды льет и льет, Мечта за пальмовой стеной. Мой голод вновь и жажда вновь. Бессилие чудес и рук. И вечеров замкнулся круг, Когда не дремлет в сердце кровь. Подумать! Вдруг прервется путь, А я не весь доплел камыш, И от окошка, где ты спишь, Мне голубей не отпугнуть. Я не успел еще вкусить Тревогу, утро и цветок, Печали и воды глоток, Что ты мне подала испить. Кто может знать, что ждет его, Когда — готов иль не готов — Последний роковой покров Лица коснется твоего. Утраченная речь моя, — Навек зарытый в яму клад. Мой крик молитвой заглушат, Распродадут мои поля. Но только о словах жалей, Что не успел сказать язык, Что мало статуй я воздвиг Во имя памяти твоей. Пока еще в угоду ей В решетку клетки сердце бьет, Последних чувств переворот Пусть разорвет его скорей. Перерубите горло мне И слейте кровь взамен вина, Пусть залюбуется она, Как спелым полем при луне. Мне остается малый срок, Чтоб до конца себя дойти И чтоб кричать в своем пути: Как я люблю тебя, мой бог!

* * *

Все темное мне о твоем сияньи говорит. Те комнаты, что я пересекал на ощупь, Вдовы, Битум В глубоких, темных трюмах корабельных, Вода из луж, И черные маслины, И крыльев хищный крест над белым снегом, Где тянется из сил своих последних Цепочка изнуренных альпинистов, И башмаки покойника. И злоба, когтистая, ночная… Все горькое, — Круги бессонниц под глазами, Тот хлеб, в котором вам откажет друг, Тот человек, нашедший дом пустым, Замаранными — поцелуи; Гладь зеркала для лиц, обиженных судьбой, Трагедия в газетной полосе, отведенной богатым и богатствам Года, Уродства, Юность, униженная только для забавы, Тюрьма, где человек с самим собой в разладе… Все страшное, насилие и буйство, Пожар, и кровь, и города большие, Где топчут варвары поля и женщин, И городишки, как табун коней, Разогнанный ударами хлыста, Победа хищников, расстрелов хохот, Сырым ремнем и волею чужой Разбитые, раздробленные члены — Багровое и желтое убийство, Румянец горя, все, что принимает, Едва лишь только наступает вечер, Жестокости невыносимый цвет, — Мне говорит, мне говорит упрямо про синие глаза твои…

* * *

Любовь к тебе — вы с ней похожи, — Смешались ад и небеса. Огонь, как пепел, растревожен, Угас, едва лишь поднялся. Любовь к тебе подобна лани, Из рук бегущая вода, — И жажда и ручья журчанье Неотделимы навсегда. Любовь к тебе — душа на части, Как час песком, раздроблена. Лишь на день мне единства счастье Давным-давно дала она. Любовь к тебе — фонтан искрится, Кольцо на дне его горит, И белка в колесе вертится, И лес каштановый шумит. От боли гибнуть, возрождаться, Терять, не отыскав, вдвойне Измаявшись, уснуть бояться, — А вдруг ты только снишься мне? Страдать из-за пустого жеста, От праздных слов и праздных рун, Которые газету с места Возьмут и, скомкав, бросят вдруг. Все и всегда пытают строго, Страсть облегченья не дает, И снова новая тревога Свои вопросы задает. Лазурь без меры и без края! Того понять я не могу, Кто любит, чувство измеряя Руками на своем лугу. Вовек я не имею права Уйти на несколько минут. Я сам — твой трон, твоя держава. Любить тебя — быть вечно тут. Любовь к тебе равна приказу Прохладной простынею ждать. На белом льне заметна главу Твоих инициалов гладь. Я остаюсь лишь меткой малой Того, что в мире ты жила, И я хмелею, как бокалы, Те, из которых ты пила.

* * *

Все слова на земле, если я их тебе подарю, Все полночные спелые нивы небес и все джунгли, Когда я подарю тебе все, что блестит и что скрыто от глаз, Весь огонь на земле вместе с чашею слез, Все горячее семя мужское, Ладошку ребенка И скорбей человеческих калейдоскоп. Когда я подарю тебе сердце распятое и размозженные кости, Безграничный ковер человеческих мук, Всех под пыткой ободранных заживо в лавках мясных, Все разрытые кладбища никому неизвестных любовей, Все, что только навеки уносит теченье Вод подземных и млечных путей, И большую звезду наслажденья в последнем калеке. Когда я напишу для тебя этот смутный дешевый пейзаж, На котором влюбленные пары на ярмарках любят сниматься, Когда стану оплакивать ветры, которые рвут мои струны, Петь великую черную мессу нескончаемого обожанья, Прокляну свое тело и душу, Грядущее стану хулить, А прошлое гнать беспощадно, Все рыдания сделаю музыкальной шкатулкой, И в каком-то шкафу ты однажды забудешь ее. Соловьев я швырял тебе под ноги — вдруг не станет их среди ветвей. Не отыщется больше метафор в голове сумасбродной моей. И когда ты устанешь от культа, который я создал вокруг, И все во мне будет распято — ни лица, ни голоса и ни рук. И когда, как осколки стекла, захрустит в моих пальцах человечьего                                                                                   слова привет, И когда мой язык и моя чернильница станут сухи, как станция                                        запуска межконтинентальных ракет, И когда исчезнут моря и останется только соляной ослепительный                                                                                             след, И захочется пить даже солнцу, и в воронках дрожать будет свет, И погаснут небо и камни, и высохнут истоки метаморфоз. Вот тогда для тебя я создал бы лучшую розу из роз.

* * *

Пока я говорил на языке стихов, Она забылась в тишине своей, Как темный дом в ложбине наших дней, Чуть теплящийся свет меж миртовых кустов. Весну покоя обрела щека, И тело легкое повито сном холста, И взглядом созданная высота, Под кожей кровь, как подо льдом река. По склону сказок вновь она уходит прочь, Как будто кто-то дал издалека сигнал. И вечно это сани, снег и бал, И руки дивные в объятьях держат ночь. Чуть движется рука и рот ее, и я Шепчу: она опять, как тишины полет, Полет туда, где детство все живет, В тот край таинственный, запретный для меня. Во имя нас двоих, любовь моя, прошу, Во имя ревности, что спит в моей груди, По склону своему вперед не уходи! Я рядом, я с тобой, как дерево, дрожу. Когда глаза твои так безмятежно спят, Мне страшно, я молю — постой, повремени, В пути своем и в снах, любовь моя, верни Сознание свое и боль мою назад.

* * *

Я не из тех, кто с жизнью плутовал. Я из людской толпы печально-величавой Я никогда не прятался от бури, Гасил пожары голыми руками, Я повидал и тапки и траншеи, Я без оглядки среди бела дня Высказывал опаснейшие мысли И, если мне в лицо хотели плюнуть, Не убегал. Я жил с клеймом на лбу, Делил с другими черный хлеб и слезы, Лишь в свой черед, не прежде, чем другие, Взошел я на эсминец, отрывавший Меня от родины, захваченной врагом. Вернулся я на судне, оседавшем Под тяжестью кочующих племен, Где Атласа могучие солдаты На палубе протяжно пели песни. Я принял долю горечи своей, Пронес сквозь строй свою частицу горя, И для меня не кончилась война, Покуда тело моего народа Искромсано войной. К земле приникнув ухом, Я слышу дальние и горестные стоны, Которые пронизывают мир. Я никогда не сплю и если уж закрою Глаза, то это будет навсегда. Не забывайте этого. Но век, его история и язвы, Проказа иль цынга, холера или голод, И пашня крови под ногами армий, И руки, вырванные веслами галер; Он и она, насквозь прожженные глумленьем, Все это извращенное величье И слово, оскорбляющее губы, которые его произнесли; Вся музыка поруганная, проблеск, Оплаченный ценою наших глаз, Вся ласка ампутированной кисти — Все это в крайнем случае сравнимо С моим лицом, с подрагиваньем век, С игрою крошечного мускула под кожей, С движеньем тела, с гнущимся коленом, С исторгнутыми криками, слезами, С горячкой, сотрясающей меня, И с потом, выступающим на лбу. Но есть под шкурой внешности моей То, без чего я камень средь камней. Зерно среди зерна, звено своей цепи. Есть нечто словно кровь, которая струится, И как огонь, который все сжирает. Есть нечто нужное, как искра мысли — лбу, Как звук — губам, груди глубокой — песня, Божественное, как дыханье жизни. Угаданное — в этом жизнь моя. Есть ты, моя трагедия и сцена, Театр огромный, хрупкий, сокровенный, Когда за нами дверь закроется входная, И в мощном золотом обьятьи тишины, Подхвачен косо, занавес тяжелый, Затрепетав, взмывает наконец.

 

Комната Эльзы

(

Пьеса в одном действии и в прозе

)

Действующие лица:

ОНА.

ОН.

РАДИО.

Действие происходит в наши дни в комнате Эльзы.

В атом имени, как заметил Анри Матисс, Э и Л — это Она и Он, Э — это Эльза, Л — это Луи.

* * *

Комната. Такая, какую можно себе представить. И в то же время совершенно другая. В зависимости от вашего воображения кровать среди комнаты — словно корабль на глади вод, пришвартовавшийся плот или сани, брошенные в снегах. В зависимости от вашего представления, если яркий день, то комнату освещают два окна, расположенные друг против друга; за одним — полет голубей, за другим — огромные вербы; или венецианский свет хрустальных люстр, но это чисто предположительно, ибо в действительности для этой комнаты достаточно света двух лампочек, как в спальном вагоне, по обе стороны зеркала, над камином. В форме комнаты есть какое-то отступление, в обстановке — отклонение. Она зеленая, синяя или сиреневая — как на чей взгляд. Кое-кому она даже показалась соломенно-желтой — очевидно, это был усложненный характер. Имеется также огромное кресло перед туалетным столиком и высокое зеркало. Кроме этого — темное дерево, полное бликов, и ткани. Стиль не важен, только бы он не дисгармонировал с актрисой, играющей главную роль. То есть — Ее. Совершенно неописуема. В легком платье с множеством сборок, завернутая в кусок материи, падающий с плеч, несколько рыжеватая, несколько бледноватая. Словно бы Она идет по лесу среди папоротников и ручных зверей. Он сидит в ногах кровати и следит за тем, как Она движется по комнате. Он — большой, худой, довольно безобразный, одежда значения не имеет, в случае надобности это может быть и пижама. Это старый человек, и глаза Ему даны только для Нее. Он сидит так, как будто бы Он — в прошлом, которое всегда переживает само себя на несколько минут. Уже некоторое время тихо играет радио, время от времени оно бормочет неуловимые слова, затем снова возникает мотивчик, как узор на обоях.

В течение первых двадцати минут акта не происходит ничего, кроме того, что Его взгляд устремлен на Нее, несколько перемещаясь вслед за Ней. Это немного похоже на взгляд зрителя, следящего за партией в теннис, но только в этой игре никто не знает правил, нет ни сетки, ни мяча, ни игроков. Внезапно внимание приковывается к предмету поразительной красоты: это Ее рука с лепестками розовых ногтей, которая раскрывает огромный стенной шкаф, где висят платья. Затем видны платья на плечиках, какой-то сумрак, — начинает казаться, что оттуда сейчас кто-то выйдет, заговорит. Но рука притворяет шкаф. Несколько более отчетливо слышно радио.

Существует, разумеется, два варианта: зимний и летний. Если пьеса играется зимой, колорит несколько изменяется из-за закрытых окон. Если вы предпочли лето, одно из двух окон раскрыто. Тогда можно услышать и реку под ивами, а когда наступит вечер, в воздухе замелькают светляки. Но, однако, мы еще не дошли до этого.

Да, я забыл сказать: мужчина вполне может быть и не особенно высокого роста, если не нашлось подходящего актера, и еще, когда он наклоняет голову, сквозь белые, коротко остриженные волосы может проглядывать кожа черепа. Для типажа предпочтительнее было бы выбрать актера вроде Жана-Луи Барро, скорее чем Гарри Баура. Указание гримеру: не забудьте о морщинах.

Во всяком случае, ясно, что Она думает о таких вещах, в которых Его нет… Он к этому привык. Он не возражает. Он поистине не страдает от этого. Он уже давным-давно перестал предполагать, что мужчина может завладеть душевным миром женщины. Времена, когда Он не мог этого допустить, теперь давно уже миновали. Как баркас в море, спустивший свои, паруса, Он уже счастлив и тем, что может вот так, молча сидеть и смотреть на Нее и что Она этому никак не сопротивляется. Что Она не возражает против этого взгляда, как это бывало прежде. Она, очевидно, привыкла к нему — или это просто вежливость с Ее стороны? Ему очень хотелось бы поговорить об этом. Но Он сдерживает себя. Ну как это будет выглядеть? К тому же Он опасается, что не найдет неизбитых слов… не потому, что Она уж очень взыскательна, нет. Все дело в Нем. Сегодня Он бы этого себе не простил. Это по-дурацки: десятки лет говорить женщине самые обыденные слова, не придавая этому никакого значения, и в один прекрасный день (почему-то, впрочем, именно в этот день!) ощутить, что они дерут вам губы и что очень вдруг хочется — о, я не скажу: быть умным, но хотя бы таким показаться.

То есть в другом месте, если понадобится, находишь что сказать. Но тут… разве тут уместно привычное приукрашивание? Как раз сегодня все, что происходит, видишь как будто бы впервые… чувствуешь себя неловким, боишься казаться хуже, чем ты есть. Это странно. Вот так же бывало, когда я был еще лицеистом и когда мировым событием было заговорить с женщиной на улице, первые слова, которые собираешься ей сказать, которые повторяешь про себя.

ОН. Мне кажется, что мы с вами где-то встречались…

ОНА. Что ты говоришь?

По правде говоря, Она переспрашивает потому, что так уже заведено, если кто-то к вам обратился, а вы не расслышали его слов. Но ни Он, ни Она не восприняли это на самом деле как вопрос. Впрочем, если бы надлежало объясняться по поводу всего, что срывается с губ, этому не было бы конца. К тому же это, в сущности, не интересует Ее. Разве обращаются с вопросами к радио? В самом деле, хотя никто не дотронулся до него, радио повышает голос:

РАДИО. Я люблю тебя так же, как ночной небосвод…

Ну вот, это сказано. Если бы я умел, как умею дышать, произносить фразы в этом духе, может быть, беседа стала бы возможной… А ведь правда, так никто никогда и не узнал, что она ответила ему, Бодлеру, женщина. Что-нибудь не разрушающее для вас вышеупомянутый небосвод. Вероятнее всего, ничего не ответила. Молчание — в этом они сильнее всего. Ну, а мы, мы говорим. Потому что те, кто молчит, выглядят так изысканно. Если бы я только был в силах рассказать ее платье и какая Она в этом платье. Но все это выглядит глупо… Вдруг Бодлер действует Ему на нервы, Он протягивает руку и приглушает приемник. Какой покой! И Она — за туалетным столом. Ее взгляд входит в стекло. Нельзя быть уверенным в том, что Она видит себя, может быть, это уловка, для того чтобы уйти из комнаты, проникнуть в края, недоступные для мужчины, не поддающиеся его пониманию. Если играется дневной вариант, то происходит некоторое смещение между ивами снаружи и расчесываемыми волосами. Если же вечерний, тогда нужно, чтобы свечи на туалетном столе были зажжены с начала сцены. На них малиновые абажуры. Или желтые. Или же абажуры вообще сняты с лампочек, похожих на языки пламени. В зависимости от вкусов режиссера, человека вспыльчивого, подверженного неуместным начинаниям, которые ему дают ощущение гениальности. Что ему нужно тут, этому? Гоните его… здесь место только для Нее. Это Ее комната. Об этом следует помнить. Достаточно и того, что нас тут терпят.

Он собрался что-то сказать, как вдруг заметил, что тишина, которую Он чуть было не нарушил, наполнена цикадами. Или это звенит у меня в ушах? Он пробует зажать ладонями уши, ничего не меняется. Это легкое скрежетание, наполняющее все пространство, — разумеется, его не существует в действительности. Это просто как глубокая вода: в ней есть отражения и в то же время ничего не отражается. Сила тишины имеет свои цикадные отражения, вот и все. В конце концов, может быть, вас удовлетворит такое объяснение.

Потому что это может быть и гребенка в Ее волосах. Электричество. Или то, о чем Она думает. Гребенка, которая проходит сквозь то, о чем Она думает. Ее мысль — цикада. Она скрежещет крыльями, как ножами. Она точит сдерживаемый крик на камнях тишины. Песня огней. Маленьких, плотных язычков пламени. Разновидность тафты. Трение души. Кто-то невидимый идет по лесу. Во всяком случае, Ее больше нет в комнате. Это происходит кнаружи. Где меня нет. Где, быть может, Она встречает неизвестного молодого человека, какого-нибудь ловкача, наконец, против которого я бессилен… кого-нибудь прежнего… какое-нибудь ненарушенное сообщничество. Я мог бы нарушить его, повысив голос. Но о чем бы я заговорил? Не важно, только бы сломать это согласие между ними. Если бы мне знать, о чем они говорят… потому что, как бы ни были хитроумны слова, которые я измыслю, но если я не ведаю, с кем они должны схватиться… Нет! Лучше оставим тишину цикадам.

ОН. Это какая-то мысль или это шум в глубинах воздуха?

Она обернулась и поглядела. Ее волосы полны цикад. У Нее такой вид, словно Она только что вернулась бог весть из какой Африки, из какой-то пустыни, охраняемой маврами в белых одеяниях. Она сейчас скажет что-то, что-то бесповоротное:

ОНА. Шум?

Он так ужаснулся, вызвав это маленькое слово, что уже ни на чем не настаивает и дает Ей, не дожидаясь маловероятного ответа, тихонько отвернуться к своему зеркалу, к своей темной листве, — дает Ей уйти в тишину, углубиться в музыку цикад…

Он мог бы, однако, рассказать Ей то неистовство, что живет в Нем, эту дикую симфонию, эту ревность, подобную голоду, не ведающему, какая пища могла бы его утолить. Он мог бы сказать Ей фразы, убивающие оркестры, парализующие песни, разбивающие зеркала. Он мог бы с Ней говорить на языке насилия и урагана. Он мог бы противостоять Ее мечтам, противодействовать ароматам прошлого, смутить шаги, уводящие Ее от Него к будущему. Разве не ощущает Он в горле своем нечто бесконечно более непристойное, чем скрипки? Разве не наполнен рот Его непреодолимой силой возражений? Он заговорит — Он шевелит губами, Он раздвигает их, Его язык напрягается — Он заговорит…

ОН. Любовь моя…

Вот. Это все, что Он нашел сказать. От этого Он ощущает такой стыд в себе и в руках своих, что невольно понижает голос, так понижает голос, что Она ничего не расслышала. Потому что, без сомнения, цикады, оглушительные цикады…

Я забыл сказать, что пол — темно-красный. Прекрасный пол, вымощенный шестиугольной плиткой, на котором лежат тени, похожие на черное пламя. Он красен, как стыд человека, который не в состоянии сказать своей любви ничего другого, только — Любовь моя.

В этом месте бросается к суфлерской будке Эпилог, которого автор забыл вначале упомянуть в списке действующих лиц. К тому же не предусмотрено, как его нарядить, кто его будет играть, будет ли он ходульным, поднимется или до восточного театра, до греческого цирка или до шекспировских шутов. На мой взгляд, речь идет о простом служащем, вроде нас с вами, с трудностями в конце месяца, с единственным стремлением — в один прекрасный день приобрести телевизор. Он простирает руки и кричит:

ЭПИЛОГ.

Занавес! Занавес! Давайте занавес, пока не взбунтовался зал, Пока не засвистели, не завыли. Давайте занавес! Чтоб вновь его поднять, Давайте занавес, Чтоб можно было снова его поднять и выпустить актеров. «Спектакль, который мы имели честь…» И пусть аплодисменты непременно, Хоть в этом нет и признака, однако, Ни смысла, ни правдоподобья… «Спектакль»… Давайте занавес скорей! Провал! Явился автор инженю поздравить, Но занавесом автора смело. Я говорю вам, занавес давайте! О декорациях и о костюмах, По-моему, не стоит говорить. Никто как есть не рвется за кулисы С цветами, с дифирамбами… Герои С накрашенными лицами — одни, Наедине с несыгранною пьесой, Как телеграфные столбы, в которых Поет о чем-то ветер без конца. Наедине с невысказанным текстом… И бесконечно тянется за ними, Как платье длинное, растраченная жизнь. Теперь им ничего не остается На самом деле, лишь играть ту пьесу — Скорее занавес! — играть ту пьесу, Которая написана, однако, Не для чужих и равнодушных глаз.

АНТРАКТ

И поелику не имеется Хора, как было в древних Трагедиях, для разделения Актов, то тот, кто пожелал бы представить публике «Брадаманту», может, если это ему нравится, использовать интермедии и вставить их между Актами, чтобы не смешать и не показать в непрерывности то, что требует дистанции во времени.
Робер Гарнье, «Послесловие к Брадаманте»

ГОВОРИТ ЗАЛ, и автор решительно никак не отвечает за его речи.

Привет тебе, о свет, в котором ртуть и хром, О занавес, ветра скрывающий от нас. Сквозь щелку в зал глядит какой-то астроном, Мы небом для него являемся сейчас. Струится бледность плеч, рассеивая ночь, Из кресел, где полно приличных дам. Я роль забыл, суфлер, ты должен мне помочь… Приносит билетер мороженое нам. Как будто бы рекламы вспыхнул свет, Но на экран никто не хочет и взглянуть. Театр золотой… — У вас программки нет? Программка мне нужна, чтобы понять, в чем суть. — Да, эта вещь, коль верить «Монд», мила. — Да, вертится земля, коль Галилей не врет. — Приятной новостью, тем, что земля кругла, Нас поразить решил какой-то сумасброд. — Нет, право, если критике внимать, Услышишь, как бегут из зала наутек… — Окостеневший Кэмп, что от такого ждать? — Вы видели «Атласный башмачок»? Все действие в колосниках идет. Куда-то вверх и вверх стремятся голыши… — Как он зовется? — Кто? — Ну, да художник тот. Его полутона порой так хороши… — Стакан шампанского? Благодарю вас, нет. Тут скверные сорта… — Какой прискорбный факт… — Но разрешите мне вас проводить в буфет. Я засиделся — очень длинный акт. Я ноги отсидел за этот час… Мурашки… — Где? — В йогах… Молчу о чем другом. — Мужчина — это пунш, пылает он для вас. — Мужчина — это мул, вы словно вьюк на нем. — Но что за жемчуга! Скажите, кто она? — Какие бусы странные на ней! — Дали́… Метро… Какие времена! — Стучат три раза. Сядемте скорей! …………………………………………………………………………… …………………………………………………………………………… ……………………………………………………………………………

ГОЛОС АВТОРА, преодолевал оркестр.

Привет тебе, багрец, который поднялся, Как губы над едва рожденным криком. Вот сцена, мрак кулис и гнева голоса, Любовники в смятении великом. Забудьте все, что было на пути. Одна Елена… Только стены Трои… Ты, сердце, над равнинами лети, Из человека прочь — так тесно в нем порою! Все, даже море, обрело язык И богом нарекло один восторг без меры. Я погружаюсь в сон, он темен и велик. Я в голубых руках Астарты и Венеры. Там истина и ложь образовали смесь. Бессмертный шорох и бессмертный лепет. На шпаге кровь горит — я растворен в ней весь. Речитатив оркестра. Сукон трепет. Я — Одиссей, я — пение Сирен, Был золотым руном и был Язоном, И я — любовь в живом клубке мурен И ночь в тюрьме с удушьями и стоном. Мне звезды черные сияют в дрожи век. Сидел я у гробниц монархов настоящих. Короны из камней потеряны навек, О чем же короли рыдают в темных чащах? О призраки, о чем вы стонете опять, Великие, с седыми головами. И что вы мне? Но я пошел блуждать По следу ваших душ. Я следую за вами. ……………………………………………………………………………

Здесь вступают, торжествующие аккорды, завершая увертюру.

ГОЛОС АВТОРА продолжает в тишине.

Абдоломен, Леонт и Фарнабаз, Высокие синьоры, где вы, что вы? Не слышно больше ваших пышных фраз. Кругом ни звука, только стонут совы. Жан де Шеландр, поэт, погиб в пути От рапы пулевой под небом Сомазена, Он славу Франции отправился нести В отряде господина де Тюренна. Аман, Сифакс, Гектор и ряд других господ, Из тех, которых помнит только сцена, В крови рука того, кто вас ведет. Ах это Клод Тюрго, убивший Монкретьена. Где, Брадаманта, ты была в тот день, Когда Робер Гарнье в страданиях скончался? Зовет любимую Антониева тень. Но умирать Жодель на чердаке остался. Не вся беда земли подвластна вам, Герои мрачные, что сетуют напрасно. Трагедия не там и кровь течет не там. Вино лилово, жизнь бывает красной. Фальшивых королев, готовых смертный час Играть в тени садов, гоните прочь со сцены. Не кровь, а киноварь из раны пролилась, И вздулись нарисованные вены. Прощай, усталый взгляд сиреневых очей — Напиток выпив, я не дорожу флаконом — И те, кого вспугнут в альковах их ночей, И улочка глухая под балконом. Все поцелуи — сон и больше ничего, Лишь темный ход в судьбу, откуда нет ответа. Для милого Ромео своего Уж не была ли ложью ты, Джульетта? Сгинь, лицемерие, в больших огнях кулис, Уж факелы задули бутафоры. И грим стерев, устало разошлись Немолодые, бледные актеры. Прощайте, сцена, слава и краса! Покровы сорваны, обнажены подмостки. И за слезою падает слеза, На лютой стуже превращаясь в блестки. И оркестровой ямы нет следа… Как с похорон, дыханьем руки грея. Уходят музыканты кто куда, Неся футляры с музыкой своею. Утратил воздух запах имбиря И острой сталью уши рвет до боли, И замолчали трубы ноября, И не слыхать далеких скрипок в поле. Грядущий день уже нам озарил вчера. В грядущий день идут те, что блуждали где-то. Проталина откроется с утра. Зима уселась там, где погибает лето. Подмостков больше нет, и это не игра. Тут попросту живут и силы губят. На коромысле жизни — два ведра, Одно — страдающим, другое — тем, кто любит. Я говорю, что время гнет меня, Я говорю, что ветер губы сушит, О ранящем глаза, слепящем свете дня И о рыдании, что сердце душит, Я говорю… Но, как из-за морей Стремится ласточка в свое гнездо под крышей, Твердя о красоте земной все тише, тише,           Я говорю о ней.

 

* * *

В тот год еще были… В тот год еще, с первого дня… В тот год с января еще были… О фразы! Я словно чиню карандаш, И мысли, как стружке, не видно конца. Начало и снова начало стихов… Начало и снова начало тебя, Которая — время… Я вновь принимаюсь считать, Откуда оно начинается, время. В тот год, в первый день еще были какие-то думы, Какие-то желтые мысли на черной земле, Любовь моя, о мое дивное зимнее солнце! Удлиненье теней, в беспорядке уснувших На лугу рождества, на вечнозеленом лугу. Прекрасен конец красоты! Прекрасна конца красота! Любовь моя, ты хороша, словно года последние                                                                          дни, О роза последнего дня миновавшего года! Чините, чините опять треволнений моих карандаш, Он мысли мои до сих пор никогда не писал так                                                                красиво, Так юно и зелено. Ты, как раздольная нива, Ты рядом со мною, как поле, раскинувшись,                                                                дышишь, Под солнцем прекрасным зимы, среди палой                                                                  листвы, И зимнее солнце ласкает тебя с молодой синевы. Покуда не кончится год, я ревностью буду томим. И к солнцу и к мыслям твоим. Куда ты, однако, ушла, шурша облетевшей                                                                листвою, Прекрасное солнце зимы несравненной моей? Кого ты коснешься? Кто будет окрашен тобою? Зеленое, желтое, черное и молодое, Ты — солнце деревьев и воздуха, зимнее солнце                                                                     теней.

* * *

А если б вызвал я, а если бы я смог, А если б вызвал я, представь себе, а вдруг — Из тьмы моих безумств, из глубины лесов, Из глубины груди, из глубины тревог, Из темноты нутра, из дикой чащи рук Суть дней моих, все, что забыть готов. Когда бы вызвал я в мучительном рывке Железных мускулов воспоминаний ад, Что душит тайнами, покоя не дает, Как мята смутная, измятая в руке, Тот аромат, что рад прийти ко мне назад, Оркестр, что взмыть готов из тьмы моих болот. Когда б я вызвал все, что дремлет в глубине: Доступность вечеров — как дверь, их распахни! — Ту ночь, которая распутана, как нить, И женщин тех цвета, и дождь в окне — Без наслаждения почти мертвы они, Те бабочки, мне их не жаль было пронзить. Когда б я вызвал вновь тех ласковых сестер, Что сетуют порой, что я бывал и груб, И спящие слова из пепла воскресил, И тот всегда во мне пылающий костер, Всегда готовый впиться в жертву зуб, И дикие мечты — крик, полный высших сил. Людским страстям когда б я поддался, И, плоть отдав во власть владычицам на час. Как мысль, по воле волн пустился б дрейфовать, И, как корабль без мачт, моря исколеся, Пришел бы небом к вам, стал ярмаркой для вне. Стал вытоптанной пашнею опять. Когда б возлюбленных, созвав за тенью тень, Заставил я стонать от страсти и тоски, Что ты сказала бы тогда, моя любовь? А я ведь не роптал, когда ты целый день Любовных писем гладила листки, Как будто ласки пересчитывала внове.

* * *

Что я могу? Мужчины эти были В твоей судьбе. Та самая рука, Которая гнала бы их, как мух, Тем более меня б не пощадила. Я обещал. Пусть все, что прежде было. Таблеткою во рту моем лежит И постепенно очень тихо тает. Я обещал. О прошлом речи нет. Но разве, умолчав о том, что гложет нас во сне, Уничтожаешь сон? Ты слышишь, хищный клюв Чудовища мое терзает сердце. И разве, умолчав о людях снов твоих, Из жизни и судьбы твоей гоню я их, Терзающих мне сердце чужестранцев? А я прогнал все то, что было до тебя, Я предал небо то, весну, и боль, и радость, Тех женщин, ветер, головокруженье. Я для тебя достиг вершины вероломства, Я прошлое отмыл, как дерево стола Жавелевой водой. Садись за стол и ешь. Тут нет следа вина или бокала. Я выскоблен забвением, гляди, Изборожден и выщерблен забвеньем. Я больше ничего не знаю о себе, Мой ад — твой ад, и все мои приметы — Лишь те рубцы, что нанесли тебе. Нож врезался глубоко. Я отмечен Тем, чем страдала ты. Мое начало — Та боль, что ощущала только ты, И все, что помню я, кровоточит тобой. Размята память на твоих коленях. Все оставляет в ней свой след и шрам — И каждый камешек в твоем ботинке, И сломленное бедное плечо, И твой свинцовый взгляд в орбите ночи В распятый вечер, двадцать лет назад, И более, чем нож, твое кромсавший тело, Твоей души коснувшийся кинжал, Зло безнаказных слов досужих палачей — Они и до сих пор творить его готовы, А я не в силах отвести беду, — Случайное письмо иль фразу на ходу И это легкое убийство — телефон. Любовь моя, я так не защищен. Любовь моя — пустяк, и ты им пронзена, Как детство слабое; во мне твоя проходит боль Глубокой бороздой вдоль рук и нервов вдоль. Словечко, взгляд косой — и я готов убить. Смерть тем, кто заставлял тебя слезу пролить! И жажда убивать врывается в меня, Как буря, как тайфун, неистовством огня, Всю кровь и все нутро собой заполоня. А! Любовь моя, другие, до меня, Любили ли они до ненависти? Нет! Настолько, что зрачок не отвечал на свет. Теряя ощущенье красок дня? Ну ладно, ладно, я молчу навек. За щеку спрятав гнев и боль свою, Ожесточенным ртом я их жую, И красно-белая во мне вскипает пена. Таблетке надо дать растаять постепенно.

ПРИТЧА

ПОДРАЖАНИЕ СААДИ

И проходил я по земле, и ощущал я под ногой Безукоризненность ее, и доброту, и чистоту. Она мягка, она легка, и с глиной несравнима, И непохожа на песок, и спор ведет с водою, Как поэтический язык, не ведая камней. Моя нога не мяла трав, но шел за мною аромат Земли, похожей на стихи без рифмы и размера, Где каждая цезура таинственно струится дыханием цветов. Рукой коснулся я земли, такой приятной для ходьбы, Она меж пальцев потекла, как выдержанное вино, Как милые заметы, что в памяти струятся, Как песня, что не сходит с губ и тело легкостью полнит. Весна, которой сразу не позабыть о снеге, Как счастье, разделенное между часами дня, Блеск жемчуга, который пьет из водоема голубь. И сохранил я в плоти рук невыразимый аромат. Я не приучен с детских лет знать запахи по именам. Что это? Амбра? Триполи? Лантан? Японское кашу? Что за тончайший фимиам и что за мускус, наконец, Из папоротника, что сам давным-давно окаменел? Скажи мне, как тебя зовут, благоуханная земля? О палисандр огневой, о женский пепел, женский прах, О пряность ветра, вкус ночной, оставшийся на языке, Тяжелый, красный, сладкий вкус, скажи мне, как тебя зовут? И отвечала мне земля на языке своем земном, Движеньем губ своих земных ища моих влюбленных губ: — Что, человек, не узнаешь? Я та же самая земля. Ребенком ты на мне играл. Я та тяжелая, земля, Тебя хранившая в войну. Я жду тебя, твоя земля. Тебя я крепко обниму, когда заснешь последним сном. Не драгоценная земля, обыкновенная земля… Но между тем, но между тем однажды в юности моей — Благодаря ее корням, прокладывающим пути, И солнцу, что входило с ней, и тленью ярких лепестков, Познала розу я, она проникла в глубину мою, Переиначила меня… Неблагодарный, как же так? Меня в ладони ты берешь, губами трогаешь меня, Неблагодарный, как же так не узнаешь ты розу? Ее, которая тебе другую землю создала. Я — та земля другая. Та, на которую мечта поставила свою ступню, Оставив след босой ноги ее владыки, та земля, Которую дожди веков напрасно силятся обмыть, Смесь насекомых, трав, корней с влюбленным семенем дерев, Земля, в которой есть всегда гниющей ящерицы дух, Хранящая в своей пыли секрет распада плоти, Земля кораллов и чуть-чуть гнилого винограда, Земля, зовущая в ночи газельей стаи призрак, Земля, которую трясет проклятый жар и жажда, Навалы пестрых черепков, лиловых и зеленых, Разбитый вдребезги кувшин и штукатурный мусор, Пыль перемолотых костей, когтей и оперенья — Тот прах, короче говоря, из возгласов и взрывов, То жертвоприношенье фазанов и плодов. Тот вкус могил разрытых, Та солнечная ночь. Земля, которая — я сам, короче говоря. Земля целинная, земля изрытая, земля в бреду, Несущая лишь сорняки, валежник, хворост, сухостой, В которой спят глубоким сном надкрылья, корни, семена. Земля, идущая ва-банк, где каждый молодой росток Спешит раскрыться до поры, где замерзают черенки. Земля, которая кисла, как рек глубинные пески, Разведанная кое-как, нетерпеливая земля, Что понесла до срока. Земля, что отдается всем прохожим, бурям и ветрам. Земля кровосмешения, смущения и смут, Земля — гибрид снегов зимы и пламенного лета. И вдруг в нее вонзают нож глубокой обработки, Ворочают, исчерчивают, мучают — и вот Вся эта новая земля, вся молодая новина Лежит, готовая принять душистую культуру, Как ноздри — аромат. Земля, короче говоря, которой стал я сам, Предназначаемый тебе. Ведь роза — это ты.

* * *

Ты — роза, о загадка роз в такое время года, Когда еще подобна колдовству опять зазеленевшая порубка, А дерево — всего лишь ствол прямой, всего лишь сделанный земле                                                                                            привой, Крест, противопоставленный могиле. Кривая мандрагора зимой пускает корни, Когда еще рука украдкой, под покровом Поглаживает дремлющие ноги зимы И корни, скрытые в земле, оцепенели. Еще ничто, ничто не предвещает Зеленый трепет сморщенного стебля, Потягиванье нежное его, Вертлявые подмышки первых листьев. Весну росы и плоти. Нет ничего еще от черной чешуи — Решетки будущего, — никаких когтей, Ни свечек, ни сверчков, ни грима, ни гримас, Ни мертвых птиц. Нет ничего еще от рудничного газа — От заговора утренней прохлады, Дыхания оттенков, из которых Возникнет роза. О, каждый год, когда кусты зазеленеют, Меня охватывает нетерпенье, Неверье в то, что снова возвратятся Подснежник, и тюльпан, и скользкий первый бархат. Все долго, дольше, чем в былые годы, И страшно мне, что запоздал орех, что ясени торопятся куда-то А вдруг на этот раз ничто не расцветет? И ни нарциссы, и ни гиацинты Не ободрят меня. Нужна сирень хотя бы, Чтоб я поверил в возвращенье розы. Все то, что в первый раз приобретает цвет и раскрывается,                                                               вступая в детство, Став трепетом, дыханием, ладонью Трепещущего первого флажка, И скороспелость губ и совершенство кожи, Как будто ожидающей раненья, Все говорит о том, что в эту пору Уж мы обычно видим каплю крови, И первую звезду, и бледный знак — Чуть брезжащее обещанье розы. А если роза в нынешнем году, Затем что было слишком много льда, Затем что было слишком мало снега, Поражена или заражена, Задушена, потушена, пропала И нет ее, не будет, что тогда? Болезни почвы, высыханье соков, Личинки страшные и ржавчина до срока, Родильная горячка, жар и лед, Потеря запаха, брожение гормонов И сдвиг геологических пластов, И трещина, провал, банкротство, неудача — А вдруг когда не чье-нибудь, а розы? Как долго длится в нынешнем году Мучительное ожиданье розы. Потом до невозможности вздохнуть, До полного притворства, до потери Невозмутимости желать одно: Пусть прорастет она, невидимая, но Пусть прорастет она, раскроется, пробьется Роза. Зову тебя забытым языком. По издавна знакомому закону, По вздоху воздуха я знаю: ты близка, Я узнаю твоей грозы угрозу, За изгородью занялась заря, И за горами загорелись звезды, Заранее предсказываю: здравствуй! И лепет лепестков и весь твой вес, Как вес вина берет в себя бокал, Как пар танцующий берет моя рука. О, как ты вся ритмична и легка! И ритмами шагов вдруг озарилась проза. Я именем ее дышу я повторяю: Роза! Ты, роза смутная, ты сера или медь, Малиновая роза простодушья, Как будто пламя в бледности золы, Как будто рот, готовый приоткрыться. Ты, роза, вспыхнувшая в это время года, Где все вокруг твое существованье славит, О, роза — это суть твоя и имя.

* * *

Я розу для тебя создам! Ты — роза, недоступная словам, По крайней мере стертым и обычным. Тебя расскажут странные слова, совсем неподходящие для розы. Так только крик страдания расскажет О звездах радости над пропастью любви. Я розу для тебя создам, из пальцев ей воздвигну храм, Пусть эта роза вьется там, листву свою теряя. Я розу для тебя создам, пускай цветет в колоннах Для нищих и влюбленных, тех, у кого одна постель — объятья. О роза каменных гробниц и статуй, распростертых ниц Над прахом тех греховных тел, кто к исповеди не успел. О роза мужика того, что среди поля своего на мине подорвался. О красный запах, красный цвет письма, в котором мне-то нет Ни ласки, ни упрека. Свиданье роковое то, куда не явится никто… Войска, что отступают прочь в глухую ветреную ночь. И материнские шаги под окнами темницы. Песнь отдыхающих мужчин в часок, сиесты средь маслин… Кровавый петушиный бой в стране туманов. О роза воина вдали от дорогой ему земли. Я розу для тебя создам, но не одну, а много роз, Не меньше, чем алмазов на глади волн морских, Не меньше, чем столетий в густой пыли небес, Не менее, чем снов и грез в одной ребячьей голове… Не менее, чем света в рыдании одном.

РОЗА ПЕРВОГО ЯНВАРЯ

Вы замечали иногда Две розы — Время и Луну? Они похожи, и вода Большого старого пруда Их отражает, как одну. Вы розу видели хоть раз, В которой пена, и волна, И соль, и горечь, и отказ? Отлива час, прилива час Роднит, как радуга, она. Найдешь на рынках поутру Охапки роз Души и Грез, И розу — Гамму и Игру, Шагов, Заглохших на Ветру, Запретной Страсти, Поздних Слез. Видали ли вы розу Страх? Видали ли вы розу Ночь? Подобно звуку на губах И спелому плоду в ветвях, Они написаны точь-в-точь. Все розы — те, что я пишу, Все розы — те, что я пою, Напрасно я превозношу, Прекраснейшею — я дышу, Перед прекраснейшей — стою.

* * *

Что творится со мной? Я внезапно услышал себя. Я услышал свой голос, идущий откуда-то издалека, голос мой вне меня, голос мой вне ее и меня, как сквозь время, как эхо в ледовой пещере, голос, как бильбоке, по кривой и окольным путем, театральный и радиоголос, голос полый и гулкий, неясный и синий.

Что творится со мной? Я внезапно увидел себя. Я увидел свой возраст, без зеркала, без отраженья, без игры в зеркалах, — человека поблекшего и потерявшего цвет, уничтоженного и разрушенного человека; я увидел в чертах его тысячу и одного муравья его лет, их пути продвижения, их терпеливую трассу, семенящие быстрые лапки, на спинках тяжелую ношу — непомерных размеров травинки, былинки, соломинки, белые яйца пирамиды… Какой пирамиды? Что такое болтаю я — возраст, его муравьи… Да, изволите видеть, — муравьи пережитых годов.

Что творится со мною? Я вдруг самого себя понял. Понял сразу все то, о чем я говорю, и все то, о чем я говорил, безрассудство свое, свой язык, как расколотый молнией ствол, проникающий в тело и в мысли огонь, разгребающий мертвые листья огонь, ту змею безрассудства, за птицей бегущую вслед, за парализованной ужасом птицей, за птицей, теряющей чувства, чувство слов, чувство точных, единственных слов, когда вместо них произносишь другие слова… Кто и что произносит? Ведь молния, дерево, птица, змея — это только я сам, мой язык; это город, запруженный транспортом, — сигналы молчат навсегда, навсегда отказали светофоры и стрелки маршрутов; что уж там! — полицейского нет на посту, в два ряда на стоянках машины, доставка в запретное время, — и какой-то один грузовик, чтоб найти себе место, маневрирует долго, — один грузовик с грузом раненой совести, угрызений, сомнений, душевных страданий и минеральной воды.

Что творится со мной? Или я уж не тот человек с фотографий анфас, или в профиль, или вполоборота? Я, однако, собой недурен, особенно вполоборота, человек с фотографий отдельных; как мысли его, фотографий на дне выдвигаемых ящиков, в смятых картонных коробках, человек с биографией, как у меня, — о-ла-ла! — как она начинает гоняться за мной, биография эта! Ничего уже, в сущности, больше не следует делать, старина, с биографией этой, — уж ее ненадолго осталось. Почему? Что такое? Что я говорю? Ненадолго? В чем дело? Ты понял? Ты не понял? Конечно! Однако ты стал туповат. Я тебе говорю, что ненадолго хватит твоей биографии. — То-то! Уловил наконец? Наконец раскумекал, как видно, если можно судить по тому, какую ты скорчил гримасу. Да, гримаса в три четверти, вполоборота гримаса. Отвратительная, уверяю тебя, и о многом она говорит.

Что творится со мною? Ужели теряю я голос? Или это не голос, а путь? О, французская речь с игрою созвучий и смыслов! Или если во мне уже больше ничто не играет, уже больше ничто не желает играть, не желает играть ни в слова, ни в рулетку и уже никогда не будут доиграны игры и не будет уже ничего — вы же видите сами, уже ничего не выходит и вертится все вхолостую — разновидность игры в поддавки. Это черное? Нет, это красное! Нечет и чет, чет и нечет! Никого у столов, и столов никаких, ни игры, ни рулетки, ни ставок, но зато говорят о монете, как будто бы ей не везет, если слишком приблизить, не сдвинув ни влево, ни вправо, что ее увлекает машина и выбора нет между красным и черным, удачею и неудачей. Ну, а вдруг неудача? Жестоко и неумолимо — проиграть навсегда, проиграть навсегда.

Что творится со мною? Я знаю жестоко и точно, что я должен сказать, но я устремляюсь в обход, я стараюсь схитрить, ухожу, уклоняюсь от того, чтобы это сказать, и при этом я делаю вид, будто это совсем не нарочно. Никогда, никогда мне настолько еще не казались слова приспособленными для трик-трака, для реальности этой игры, для машины, что делает деньги, но я не плутую, я не хочу плутовать и железную рухлядь не стану трясти — эту рамку для шариков, эту систему ловушек, и мигающий свет, и капканы его, и приемы глотанья удачи моей, эти щели и складки, кувыркания и закоулки, этот круг скаковой, все подвохи, подкопы, могильные склепы, ров для братской могилы… Достаточно чуть сплутовать, сплутовать лишь немного, лишь самую малость, но я не сплутую ничуть.

Что творится со мною и с песней моей, с этой песней огромной, живущей во мне, пожирая меня постоянно? Почему вдруг отказ от нее, от моей патентованной песни, что уходит куда ей угодно — в жилища и в уши, — раздирая себя, заставляя мечтать о мечте и тираня мне горло несоизмеримостью слов, чрезмерность которых порой заставляет мечтать о созданьях из плоти и крови, таких же, как я, хотя бы таких, каким был я когда-то, прекрасным в три четверти, вполоборота, о созданиях в профиль и фас, дрожащих от песни, как золотая листва электроскопа. О эта дурная поэзия электроскопа, золотая листва, представления школьных глубин, представления вполоборота, образы дней молодых, золотая листва и внезапная песня, что приносит мне боль, заставляет стыдиться стыда, пожирает меня в итоге таким же манером, как песня твоя, Азнавур…

Что творится со мной? На железной дороге крушенье или сердце? Пожалуй, что сердце… Я знаю куда как отлично применение слов, назначение слов, искусство запутать словами, меру слов и манеру их преподносить, и тем хуже, что тут допускаю я неосторожность, ибо надо задуматься, куда тебе лучше ступить, и — ложись, ради бога, ложись! — ведь снаряды ложатся вокруг. Это тоже уже устарелые игры, эти штампы старинных сражений, но, однако, что делать, случаются же катастрофы. Для меня была, первой катастрофа в метро — ту станцию звали «Венки». Что стряслось там? Кто помнит об этом сегодня) когда даже станцию эту иначе зовут…

Это, стало быть, сердце… метро… Без цветов и венков… И вдруг электричество гаснет, все в страхе, все в страхе, вокруг замешательство, паника, страх, невнятица слов. А люди еще без привычки — ведь надо заметить, что это стряслось в начале эпохи метро, — люди ринулись прямо в аорту, по лестнице, прямо, во мрак; толпа, — невозможно представить себе, нестерпимо! — во мраке толпа и удушье тумана, туман проникает в глаза, в сознание, в рот — бога ради, ложитесь скорей! Куда, разрешите спросить, куда вы прикажете лечь? Темнота, духота, чернота, и дверей нет, и выхода нет, и понять ничего невозможно — анфас или в профиль? — и мужчинам, прекрасным вполоборота, женщины падают в ноги, затоптаны дети, и нет ничего, кроме силы напрасной и ужаса, нет ничего, кроме плеч, насилия стен, задыхания ночи, бесцельного бегства и буйства отчаянья, чудовищной схватки, холодного нота в закрытом преддверии смерти. Однако понять бы хотелось, услышать — хотя бы услышать, увидеть — хотя бы увидеть, пускай это только лишь ужас, кипящая каша или смерть, — хотя бы увидеть ее, эту смерть, уловить наконец смысл этого странного слова: смерть!.. И венки, и венки, и венки…

Что творится со мной? Где она, моя жизнь, все имевшее цену, все, чем жертвовал я для нее, все, за что умирал я, и вот превратился в мишень, и вокруг меня руки с оружьем, и стрелы, и копья. Стоит слово сказать, как оно открывает меня, озаряет ранимое место и самую слабую точку, выдает мое сердце толчками в груди. Вы меня настигаете, вы меня застаете на месте моего преступления в явном разладе с собой, — я раздет, и позор мой у всех на виду, это яркое солнце позора. Взять за горло меня вы готовы, потому что не тот я, кем я называю себя, и все это видят, и все в это пальцами тычут и чувствуют полное право поносить его, бить его, в счет его становиться умней — мол, того-то не стоило делать и, мол, до сих пор он своих заблуждений признать не желает и упорствует в верности глупой, а ему ведь хотели помочь, а он эту помощь не принял. Ну что же, тогда мы поймаем его за язык, и тем хуже ему — ведь всего-то ему надлежало не вертеть головой, оставаться всего только вполоборота и не признаваться — анфас или в профиль, никогда признаваться не надо. А теперь остается мне только нести наказанье за нелепость свою и за все, что идет ей вослед. Ну, а вы торжествуете целой толпой, всей тяжестью юности вашей, здоровья, и мышц, и способности лгать — ах, не стоило, право не стоило, бедный ты малый, ничем не прикрытый, чьи слова означают лишь то, что они означают, а вещи — такие, как есть, и ты их в лицо называешь настоящими их именами, как солдата — военный билет, полковая поверка.

Одинокий и голый, старый и голый, с незащищенным лицом, стоящий один на один, на этот раз только один на один со своею любовью.

* * *

Я в тех годах, когда не спят, Пишу стихи в ночной тиши, Когда, как в зеркало, глядят В безмерность собственной души. У тех, кто в полуночной тьме Не спит недели и года, Рот — долгий шепот, как в тюрьме У осужденных навсегда. Встречаю жизнь лицом к лицу, Один, хотя ты так близка, Как в песне, что идет к концу, Ее последняя строка. Ты рядом, но со всех сторон Теснит и давит все вокруг. Сдержав дыхание и сон, Заговорить боюсь я вдруг. Ты спишь в тени, и страшно мне На грустный свет тебя вернуть, На мрачный свет, что лишь во сне Еще щадит тебя чуть-чуть. Когда твой взгляд по мне скользнет Куда-то мимо, как мне жить? И сердце мечется, как тот, Что сам решил себя убить. И медленно проходит срок, И время — последи за ним — Растет и крепнет, как росток, Клубясь, трепещет, словно дым. У времени есть три лица: Грядущий день во мраке скрыт, Вчерашний — стерся до конца, А настоящим — я убит. Как, разве этот долгий сон — Вчерашний день мой? Как я мог Его забыть, как будто он Всего исписанный листок! В глубинах глаз — мой небосвод. Он в звездах канувших времен. На пашне сеятель поет, Когда трудом он утомлен. Что изменить способен я? О померанцев аромат! О Андалузия моя, Мне голоса твои звучат. Испания, жасмин поет Порою в голосе твоем. День выигрыша — он придет, Затмив вчера грядущим днем. Горчащий мрак, заполнишь ты Меня, и вспомнить я смогу Кордовы яркие холсты, Валенсию на берегу. Испания, твоя судьба Всегда решается в борьбе. Гранит и серые хлеба… Мы чем-то все сродни тебе. К великим подвигам любовь, Как братьев, связывает нас. Мы обретем свой эпос вновь — Настанет день, настанет час! Где ты нашла на этот раз Балладу, Эльза? Чья она? Гренада или Амбуаз — Кровь одинаково красна. Мысль устремилась в глубь небес Ловить тебя, бумажный змей. Ты знаешь множество чудес, Открой грядущее детей. И тот, кто по ночам не спит, В глубь наваждения, маньяк, Все ищет дверь… Кто победит? Воображенье или мрак? Кому не спится, в глубь души Те, словно в зеркало, глядят. А я пишу стихи в тиши — Я в тех годах, когда не спят.

* * *

Я не размышляю ни о чем, ощупью нащупываю я складки простынь, складки тишины. Я не размышляю ни о чем и вытягиваюсь я в длину собственного тела своего, под голову руку положив — голая и гладкая рука, — голова моя скользит по ней и не размышляет ни о чем. Как моя подушка велика — целиком заполнила она капельку сознанья моего, что еще колышется во мне и струится тихо вдоль меня. Я глубоко погружаюсь в ночь, будто бы в недвижимый баркас, и, раскинувшись, качаюсь я, и баркас качается со мной, плечи мои меряют его, колебания его размах…

Это просто так, так, так. Это не рифмуется никак.

Я не размышляю ни о чем, даже ни о сердце, что болтает на своем поспешном языке. Я не слышу нервов никаких, но они, натянутые туго, делают меня подобным скрипке для прямого взгляда темноты. Я всего лишь человечий груз, грусть и горе не беря в расчет, — в сторону шарахаюсь от стен собственной тяжелой головы, — я боюсь наткнуться невзначай, разбудить в себе и осознать эту муку, скрытую глубоко. Следует стараться избегать этих стен, стараться проходить через ночь, как лоцман искушенный через мертвое пространство моря. Нужно дать нести себя, пловец, поспеши довериться, пловец, чтоб не стать игрушкою прибоя. Чтоб легко держаться на волнах…

Это просто так, так, так. Это не рифмуется никак.

Я не размышляю ни о чем, только опираюсь о тебя, понимая в этот миг тебя лишь как тело рядом, в темноте. Прислоняюсь я к твоей спине и склоняюсь на твое плечо — ученик над партою своей, где его сокровища лежат, неспособный в этот смутный час ну хотя бы перечислить их. А щека его еще свежа, и она мечтает, но о чем — он и сам не знает, как и я, как и я, который только вздох, только растревоженная плоть, зверь дневной, который заплутал, со свету попав в пещерный мрак, не подозревая, что таит зримое отсутствие вещей, эта черная, как парта, ночь и слепой запас оглохших снов…

Это просто так, так, так. Это не рифмуется никак.

Я не размышляю ни о чем, и не обитает ничего в этом странном облике моем, — ничего, ни страх, ни неуют, нетерпенье, время… ничего… Я не вслушиваюсь в странный треск. Мебель или, может быть, паркет?. Может быть, снаружи, наверху в этот час случайный пешеход, иль во мне артерии рывок, или просто слуховой обман, звон в ушах — ненужный телефон, установленный внутри меня, — я не связан по нему ни с кем или с целым миром связан я, только в этом миро больше нет телефонной книги никакой, и на диске нет ни цифр, ни букв, ничего немыслимо набрать. Древние архивы… Вавилон…

Это просто так, так, так. Это не рифмуется никак.

Я не размышляю ни о чем, кроме рифмы, кроме бедных слов, для которых рифмы не найти. Я всегда дивился их судьбе — мрачная судьба непарных слов, грузных слов, растерянных, ночных, слов без эха, без ответа, без отраженья, — бедные слова! — смысла лишены, на них никто пальцем не укажет никогда, бесполезны для стихов, для губ, озадачивающие слова, как ладонь, что никогда вовек не пожмет другую, словно взгляд, что вовек не встретится с другим, словно поцелуи на ветру, будто бы рассеянные сны, словно бы рыдания без слез, трещины и щели в языке, о вулканы, чей огонь угас…

Это просто так, так, тик. Это не рифмуется никак.

Просто так, не думая, не спать — это не приводит ни к чему; пребывать в позиции того, кто уснул, заплакал, зарыдал, тех, кто грезит и грызет себя, — и не спать, не плакать, не рыдать, и не грезить, и не грызть себя, стоя в нерешительности меж жуткою бессонницей ночей и побудкой солнечных лучей, тишиной и штормовой волной, тайною и знанием, криком и молчанием; оставаться семечком, ветра ожидающим, морской звездою на песке в часы отлива, забытой песней, полною надрыва, — ах, верьте мне, что в этом нет ни смысла и ни рифмы. Я говорю вам это просто так.

Это просто так, так, так. Это не рифмуется никак.

* * *

Здесь что угодно — все найдешь: Певучий стих в конце строки, Воды кипящей пузырьки И прозы внутреннюю дрожь. Тела, что изумятся вновь При взгляде на самих себя, И парадоксы декабря — Новорожденную любовь. Все, что имеет цвет и вид, Себя плодит и сознает; Все то, что жизнь в себе несет. Слепящий жар в себе таит. Тут есть начало всех начал, Вино, что хмель несет в крови, И ярость жизни и любви. И все, что есть я, кем я стал. Все то, что только лишь привал В движеньи времени, — того, Кто к стуку сердца своего Жадней прислушиваться стал. Стучит ли, как заведено? А сердце шепчет: «Я с тобой Страдало и ходило в бой…» Все правильно. Стучит оно. Но это все в тот самый миг, Когда коснусь тебя во сне, Становится ясней вдвойне, Находит имя и язык. Зачем же вздрагиваю я, И что прожгло меня насквозь, И почему мне жаль до слез Тебя, уснувшая моя? Коснусь тебя — и все пойдет Сначала и на старый лад, Масштаб, и страсть, и свет, и склад, И вес, и смысл обретет. Все правда, все живет, все явь, В тебя вписалось навсегда, Как в берега свои вода, Все звезды неба сосчитав. Я наконец-то понял сон, В котором я Димьеном был. За то, что близких я любил, Я колесован был, как он. Я четвертован, я убит Неправых будней лошадьми. Но жертв достанет, черт возьми! Восходит горе в свой зенит. Я услыхать еще могу Про самого себя роман. Как старый раненый кабан, Хожу в поэме, как в кругу. Я слышу ярости порыв, Мой голос с самых верхних нот Сквозь ночь и промахи пройдет, Печаль другого озарив. Но нет конца с концами строф, Дела словами не свершать. Доносятся в мою кровать Раскаты близких катастроф. Прижмись ко мне. Закрой глаза. Я заслоню тебя. Пора! Тот занавес Гранд-Опера́ Вспорола молнией гроза.

* * *

Когда ты спишь в объятьях моих, я могу твою душу ласкать. Ты меня не покинула, о жена моя, я сумел тебя удержать. Так легко ты дышишь сквозь сон, и в руках моих так невесома ты! Ты меня не покинула даже во сне ради своей мечты. Такая легкая! — я боюсь: унесет тебя ветром вдруг. Обнимаю крепче, тебя — боюсь, что душа улетит из рук. Ни объятий моих, ни души моей не покинула ты, любя. И, как перстень, сомкнулись руки мои, любимая, вкруг тебя. Ты так легка, ты так легка в своем ребяческом сне, Открытая всем опасностям, доверившаяся мне. О легкое дуновение, сердце без сердцебиения! Я гляжу на тебя! Я храню тебя, всей жизни моей восхищение! Обычная линия на потолке становится все видней. Заря приложила палец к губам перед музыкой голубей, Бледна, как смутные простыни, на которых раскинуться нам, Голубиное воркование рассекающая пополам. Снаружи врывается в комнату человеческих дел возня. Отчетливо хлопает ставень. Наступает владычество дня. Шаги по асфальту. Звериный хрип улицы, колеса. Полощут урны для мусора… Доносятся голоса… Все длится, глохнет и гаснет… Кто-то кашляет… Чей-то смех… Для нас происходит в мире то же самое, что для всех. Несчастье — оно, как подать, между всеми разделено. Но наше счастье — наше вино — не всем испить суждено. Счастье… Его повадки никак я освоить не смог. Я дрожу за него каждый день в тот час, когда утро берет исток. День без тебя — даже вспомнить нельзя, как начинался он. Он просто предшествовал дню с тобой, как мысли предшествует сон. А раз уже стал он вчерашним днем, что толковать о нем, Все глубже и глубже входит любовь, словно удар ножом. И что, наконец, такое любовь одного лишь первого дня, Если глаза твои с каждым днем все огромнее для меня? Богатства свои до скончания дней сжимает в руках скупец, Не, представляя себе ни на миг, что возможен другой конец. Судьба моя, вижу твое лицо отчетливо, как и тот. О мое золото, ты со мной! Последнее утро встает. Счастлив тот, кто забудется, совершив все, что порок велит. Я смерть свою сделаю образцом — я скупость взведу в зенит, И, зачарованный жизнью, вступлю в свой последний мрак, И пусть не толкует потом никто: мол, сам он не ведал как… Мол, сам он не ведал, как уходил… В стеклянном дому я жил, С глазами, открытыми широко… И я умру, как любил. Нет, не вчера я увидел ее, идущую издалека… Даст мужество пальцам последним моим живая твоя рука, Я тот, кто взошел из последних сил на последний свой перевал, На коленях сделал последний шаг и рухнул в последний пропал. И если он даже не для божества поступок этот свершил, Он все же сердца не пожалел, но дошел до своих вершин. Итак, для тебя, для тебя одной — гляди, это в первый раз — Глаза закрою при свете твоем и встречу последний час.

* * *

Это будет однажды утром, когда ты проснешься прежде меня, И пока я осилю упорный сон, будешь ждать ты на этот раз, И будут ставни плясать на стене, и в глубине твоих глаз Золотые точки будут гореть — начало ясного дня. Ты будешь ждать меня из глубины моих туманных дорог. Ты на подушке своей легко головою пошевелишь. Ты повернешь рычажок приемника, и вспыхнет зеленый глазок. Чуть слышно играть, не будя меня, ты ему разрешишь. Оставив меня в пустыне, ты музыку будешь ловить, Пока голоса не возникнут, то близко, то издалека. Тогда другой шепоток листвы поищет твоя рука, Затем, чтоб еще немного в бездумном покое побыть. Потом нетерпенье придет, и рассердишься ты чуть-чуть За то, что в романе, который мы читаем в постели вдвоем, Я почему-то запаздываю страницу перевернуть — Набрел на какой-то образ и задержался на нем. Застыть на краю раздумья, — бывает со мной, — точь-в-точь Бокал, который наполнили горечь, грохот и мрак, Море, которое гаснет, когда зажигают маяк… Я представляю, как давит тебя эта прошедшая ночь. Нагромождение снов. Тяжелая кровь в ушах. Небо, белое и голубое. Балконы в первых лучах. И рядом другой, словно камень в воде, и с ним поделиться нельзя. Словно камень в рокоте улицы, в торопящемся гуле машин… Может, в этой смутной пустыне наконец он устанет один? Может, снова все станет возможным, когда он откроет глаза? Но я не открою глаз, и будет мой лик недвижим. Я не знаю его — по рассказам твоим я представлю его и пойму. По этой заре на твоем челе, по близкому рту твоему, По макам, к которым поднят твой взгляд, и по ресницам твоим. То незнакомое мне лицо, которое я никогда Ни в зеркале, ни в воде взглядом не уловил. То лицо для тебя одной, что создавали года, Лицо потайное, лицо для жизни, когда я тебя любил.

* * *

За человеческий предел огонь умчал меня во мрак. Над радостью и над бедой ракета сердца вознеслась. И слов несметных ураган вдруг уморительно иссяк, И стала яблоком земля, а там и вовсе скрылась с глаз. Все образы вселенной — дым, он вьется, стелется, течет… И сколько б ни старался я, ничто ни с чем сравнить нельзя. И световым годам леса отныне начинают счет, И не подвластны больше мне ни горизонт и ни гроза. Прощайте, тучи и луна — малютка, спичечный чертог. Игру, кто на кого похож, нам с морем больше не вести. Помпеей сделать небеса язык преданий нам помог. Седые волосы комет мы растрепали по пути. В гигантском эллипсе хлыста — песок арены, солнца след. Кто это зрелище глядит за гранью глаз, небес и дней? Павлиний хвост — как колесо, хотя осей в запасе нет, Глухих тюленей резвый бег показывает цирк теней. В путях планет скрещений нет, бензоколонок не найти. Летучей мышью метеор летит, гвоздями клюв забит. Уже навек радара нет, вовеки в чувства не прийти. И все валится, не валясь, и в пропасть кувырком летит. Быть может, в этом вихре есть гигантские щиты реклам, Фосфоресцирующих вер, что делают фальшивой ночь. Окрашенные в цвет души сигналы полыхают там, И груз огромной тишины способен смять и растолочь. Жизнь заполняет свой экран набором будничных вещей, И мой восторг перед тобой с большим огнем соизмерим. А может быть, избегну я, луна, скупых твоих лучей, Вращение небесных тел меня покажет мне иным. Меня? А кто я есть? Постой? Я спутник Солнца в небесах. Мне дали про запас флажки, чтоб родину я оградил, И бесполезный инструмент, чтоб дал я знать о чудесах, Но зря их вопли, их корысть, на это не хватает сил. Я — только песня в честь тебя, я весь тебе во славу дан, Как передышка на крутом пути вселенской высоты, Как тот последний яркий луч Луары, канувшей в туман, Как сильной музыки стена, где меж камней растут цветы. Как та огромная весна в акациевой белизне, Варфоломеевская ночь, посев безжалостный ее, Жасмина грузный аромат и август, отданный резне. Ты солнышко, ты солнышко, ты солнышко мое! Ты солнышко, ты — ласковое солнышко мое!

* * *

Всю ночь звучали ваши голоса, Стихи мои, я повторял вас вслух. Вы в голове кружились роем мух И скрылись, лишь когда поблекли небеса. Я — лишь слепое отраженье сна. Лишь ты одна — в бессонницах моих, И ты одна лишь — мой нескладный стих, И пробужденье — только ты одна. Что связывает вас, бессвязные слова, Откуда этот вкус хмельной и аромат Той книги, что читать нам в детстве не велят, И дальний отзвук, слышимый едва? Поэма странная, начало всех начал, Как нравилась ты мне, прекрасная моя, Когда скандировал тебя влюбленно я, Чтоб в памяти сберечь, с начала начинал. Но, синей птицей взвившись в облака, Она оставила подобный бездне след В душе моей. Я — рифма парной нет, — Идет ли дождик, пробует рука. В одном лишь я железно убежден: В крови моей родившийся мотив Поет прохожий, сходу подхватив, — Из ран его души как будто вырос он. Ах, песни-призраки, как трудно их сберечь. Стирает их заря, как сумрачную тень. Когда меня дождем омоет яркий день, Я помню только то, что о тебе в них речь.

 

Настанет, Эльза, день

Какой зловещий рак меня на части рвет, Какое чудище в моей таится глубине, Толчками подымается во мне И, как чужая музыка, растет? Мое другое «я», безумный человек, Не подчиненный мне, похожий на меня, Величественной песней полон я, Но должен к твоему приноровить свой бег. А песне до меня нет дела между тем, Как воздуху до штор, огню — до очага, Вину — до пьяницы, — ей кровь недорога, Как двери с петель рвет стихи моих поэм. А песня в темноте орла несет сама К добыче, в час обедни бьет в набат… А песня, как пожар, — поля дотла сгорят… А песня в нищете гнездится, как чума. Вот тысяча смычков взлетела в вышину, Затрепетав, — не я им подал знак. Блестящих замыслов вместилище — мой мрак, Но, как стекло, во мне разбили тишину, Вот тысяча смычков взлетела, озверев, И сразу грянул их бравурных пьес раскат. Из полночи моей они свой день творят, Поют открыто тайный мой напев. Я только эхом стал обвала своего, И если груз камней, катящихся вослед, Меня задавит, сердца красный цвет Не потускнеет, нет, не погасить его. Мелодия моя останется чуть-чуть, Моих осколков блеск, моих порывов шквал, Мой бред, моя весна… И все, что я сказал, Услышат и поймут когда-нибудь. Настанет, Эльза, день, мои стихи поймут, Всю многозвучность их… Короною своей Ты будешь их носить, даря свой отблеск ей. Вот почему они меня переживут. Настанет, Эльза, день, когда поймут меня При помощи твоих прекрасных ярких глаз. Как много видишь ты, когда в закатный час Глядишь в глубины завтрашнего дня. Сквозь бормотанье, возгласы и бред В слепых словах моих тогда увидят вновь Цветенье роз — мою к тебе любовь, Грядущим дням обещанный расцвет. Услышат сердца стук — он никогда не гас, — Под каменной плитой услышат стон, И будет камень кровью обагрен, Поймут, что ночь моя творила утра час. Настанет, Эльза, день, и ты услышишь в нем Стихи мои из уст, без муки наших дней. Они пойдут будить трепещущих детей, Чтоб детям рассказать: любовь была огнем. Они расскажут им: любовь и жизнь — одно, И не убьют любовь ни старость, ни года, Сплетутся две любви, как лозы, навсегда, И в жилах голубых всегда течет вино. Настанет, Эльза, день… Я все сказал, что мог. Мои стихи, пусть судят вас потом. Но силы есть в руках, в объятии моем, Не жди, не разомкнется их венок. Промчалось время роз. Отцвел последний куст. Но, Эльза, будет день — стихи мои прочтут Меж миром и тобой границы не найдут И статую твою воздвигнут плотью уст.