Кто не испытывал странного чувства при встрече с любимой женщиной, занимающей все ваши помыслы, но еще мало знакомой вам, — странного чувства, как будто перед вами незнакомка? Тут достаточно пустяка: то ли она изменила прическу, то ли надела другое платье, а возможно, таково воздействие общественных мест, — но только вы не узнаете ту, чьи черты, казалось, навеки врезались вам в память. Тот, кто не испытал этого разочарования, не знает истинной любви.

Орельен испытывал это разочарование при одной мысли о Беренике, и при этом ему даже не обязательно было видеть ее. Но так как он никогда еще не любил, он и не мог знать, что та невольная досада, которая охватывала его, когда он вызывал в памяти образ Береники, то чувство неудовлетворенности, которое он испытывал при этом, не просто свидетельство слабой наблюдательности. Он не представлял себе, что это-то и есть любовь.

«Только нехороший человек, — с упреком по собственному адресу думал Орельен, — с таким трудом припоминает лица, любое лицо». Вдруг он окончательно уверился, что такой порок присущ ему. «Это потому, — утешал он себя, — что я не физиономист». На самом же деле память его хранила несколько моментальных снимков Береники, но все они были столь непохожи друг на друга, что Орельен не знал, как их свести воедино. Ему даже казалось, что это не одна и та же женщина. Оставленные ею отблески были столь же несовместимы друг с другом, как и черты ее лица в реальной жизни. Он согласен был принять эту особенность, когда видел её въяве, потому что против внешнего вида не поспоришь; но отрицал это в мыслях, ибо, как известно, память издавна слывет неверной и либо склонна приукрашивать, либо просто неспособна воспроизвести то, что составляет истинное обаяние лица. Именно то, неуловимое…

Тогда он начинал восстанавливать по деталям черты, возбудившие в нем столь неправдоподобный интерес. Он мог точно представить себе подбородок, скулы, лоб, ореол ее волос, губы, улыбку, жесты, и когда казалось, все уже сведено воедино, вдруг вспоминались глаза, — и глаза тут же разрушали созданный образ. Они пробуждались, озаряя это лицо своим черным светом, казались еще больше, чем на самом деле, и походили на кусочки антрацита, только гораздо более блестящие. Льющийся из глаз свет затмевал все прочее, даже самое существенное, сам становился сутью…

Орельен говорил себе, что по-настоящему видел ее только в ту минуту, когда, танцуя, она закрыла глаза. Женщина с широко открытыми глазами то и дело становилась между ним и той женщиной с закрытыми глазами, той женщиной, которая, как почему-то казалось ему, жила в его прошлом, в его мечтах, в капризных измышлениях сердца и чувств. Он и пытался поместить ее в своем прошлом, но тщетно. На кого она похожа? Что роднит ее с его прежними подругами? С какой из них? Почему теперь она так неотъемлема от былых его увлечений? Какие радости оставили на ней свой отблеск или свой темный свет? А ведь никто, никто из тех… Ни похожего силуэта, ни похожей тени… и такое чувство, будто что-то проглядывает в глуби зеркала… туманное облачко…

Человек более искушенный и менее самоуверенный, несомненно, поспешил бы прогнать это наваждение, убоявшись рухнуть в бездонную пропасть. Но Орельен даже не подумал об этом. Он не знал, что беглый образ женщины, почти мираж, может грозить опасностью. А если бы ему об этом сказали, он бы еще сильнее, заупрямился.

Пока что это было не страшнее того рода наваждений, которые известны всем: привяжется какой-нибудь мотив, стараешься его перехитрить, прогнать, а он назло звучит еще громче. А так как все равно бесполезно пытаться петь какую-нибудь другую песню (она непременно перейдет в тот навязчивый мотив) и так же бесполезно рассказывать себе что-нибудь (рассказ оборвется на первой же фразе), то и уступаешь своей мании, — пусть берет верх. И вот назойливый мотив уже не стараешься прогнать, и, что много хуже, в памяти остается один лишь обрывок, и человек выворачивает себе мозги наизнанку и повторяет этот кусочек без остановки, лишь бы вспомнить, как дальше.

Если бы Орельен встретил Беренику на улице, он бы ее не узнал.

Эта мысль гложет Орельена, озадачивает, тревожит и под конец успокаивает. Потому что ему уже требуется успокоение! Он еще не понимает, какой это серьезный симптом. Как серьезно то, что среди будничных дел ничем незанятого дня, такого же дня, как и все прочие, он думает только о Беренике. Он не узнал бы ее при встрече. Неужели бы не узнал? Может ли это быть? Он не узнал бы ее при встрече. Нет, неужели правда не узнал бы?

Если бы встретил на улице… Ведь и верно, он ни разу не видел ее на улице. Или в английском костюме. В английском костюме. На улице. Значит, не узнал бы?

Потому что на улице, в английском костюме, тут уж мало представить себе только лицо, такое неуловимое из-за этих чуть косящих, черных, выпуклых глаз, тут надо представить себе и весь облик, очертания ее фигуры, иначе говоря, ее тело, которое он не знает, да и что он знает о ней? — только ее легкое, невесомое в танце тело, почти нереальное, конечно, совсем иное, чем когда она идет по улице, да и не просто тело, но тело в движении, повадку, то неуловимое, что обозначается этим словом. На улице, в английском костюме…

И вновь перед Орельеном встает лицо, нижняя губка, кривящаяся не то от муки, не то в улыбке, этот скользящий блик света на выпуклости скул, волосы, спущенные челочкой на лоб, закрытые глаза… но вот глаза открываются, и все заволакивается туманом… На улице… Он смотрит на встречных женщин, которые примерно одного с ней роста… Вот эта или та могла бы быть ею… Ею? Нет ни одной такой, ни одна не может прогнать наваждения… Даже самая хорошенькая.

Применимо ли к Беренике слово хорошенькая? Сначала она показалась ему просто некрасивой. Он плохо ее разглядел. Дело не в том, хорошенькая она или нет. Она лучше, чем хорошенькая. Она нечто совсем иное. В ней есть обаяние. Вот что в ней есть… Черты ее лица он может себе представить, но секрет их обаяния ускользает от него… как, бывает, выскользнет из памяти слово… примерно знаешь, как оно звучит… в середине есть еще буква «р»… знаешь, сколько слогов… подыскиваешь слова в рифму или синонимы… но не находишь того, настоящего слова, слова, которое поет.

Так вот оно что: он никак не может вспомнить того, что поет в ней.

И, однако, он уверен, что есть нечто, что поет в ней. Но что же? Поди знай! Что-то поет в ней, как и ее имя. Береника. Он вспоминает, как тогда, без всяких дурных мыслей, размечтался над этим именем. Тогда он плохо ее разглядел. Он мечтал, повторял ее имя, действительно не думая о ней самой. Впрочем, услышав такое имя, нельзя не мечтать. Но она больше, чем имя. Имя вызывает мечты о ней. Она заслонила собой всех Береник, существует только одна возможная Береника, нет, больше чем просто одна Береника, существует одна-единственная Береника… Он не может вспомнить того, что поет в ней, самого запева песни.

Со все возрастающим беспокойством старается он обнаружить сердце песни. Роется в своих воспоминаниях. Что нужно вспомнить в ней прежде всего, скорее всего? Ту воображаемую незнакомку в английском костюме? Или ту женщину, которую он во время танца держал в своих объятиях, ту легковейную, воспоминания о которой хранят его руки, хранят и терзаются оттого, что не могут вспомнить… Впервые в жизни он вдруг ощутил отсутствие Береники. То, что ее нет в его объятиях.

Быть может, именно в этом она, песнь Береники? И чтобы ощутить ее, значит, необходимо держать Беренику в своих объятиях, как любую другую женщину? Или обаяние ее не в этом, а в ее веселой улыбке, в ее молчании, в закрытых ее глазах, в ее открытых глазах? Внезапно Орельен вспоминает взволнованный трепет этой руки, полоненной его ладонью, этой маленькой руки, которая дрожит, как птичка, но ведь попалась-то не птичка, а сам птицелов.

Он трет левой рукой ладонь правой и удивляется. Ожог. Ее присутствие. Ее отсутствие. Присутствие и отсутствие разом.

Песнь.