— Ах, наконец-то! Я тебя жду целых два часа. Три раза к тебе приходила. Хорошо, что привратница смилостивилась и пустила меня.

Открыв дверь в столовую, Орельен обнаружил там зажженный свет и свою собственную сестру, которая рассеянно перелистывала «Вог», будто на приеме у зубного врача. Армандина Дебре, по-видимому, собиралась пожурить брата, как журила она его, мальчишку, когда он запаздывал к обеду.

— Прости, пожалуйста, — довольно сухо ответил Орельен. Он прошел в спальню, бросил на кровать шляпу и серые перчатки, вернулся в столовую и рассеянно поцеловал сестру. — Ты же меня не предупредила о своем приезде.

— Конечно, не предупредила. Я приехала в Париж только сегодня утром, звонила, но у тебя не отвечали, я пришла к тебе, а тебя нет дома…

— Ты уже об этом сказала. Привратница пустила же тебя…

— Пустила, но даже не во второй раз. А в третий. Интересно, чем ты сейчас занимался?

— Плавал.

— В такой холод? Да ты смеешься надо мной!

— Клянусь всем, что тебе дорого, я еще не сумасшедший и вовсе не собираюсь над тобой смеяться! Я просто плавал…

— Узнаю твою манеру острить. Как всегда, непонятно и с намерением прослыть оригиналом.

— Значит, ты три раза ко мне заходила со специальной целью устроить мне разнос?

— Боже мой, Орельен, что за язык! Ну и набрался ты манер в Восточной армии…

— А что я такое сказал?

Орельен удивился словам сестры совершенно искренне, вдруг с болью в сердце вспомнил Восточную армию и добавил:

— Не все же отсиживались в министерстве.

Это был ловкий удар под вздох, адресованный зятю Орельена, который сумел окопаться в тылу. Армандина молча пожала плечами, своими фламандскими пышными плечами. Ей-богу, она еще пополнела. И, конечно, безвкусно одета.

— Что ж, и в министерствах требовались люди…

Орельен не стал продолжать полемики, хотя мог бы с полным основанием спросить: «А в Восточной армии не требовались?» Поэтому он молча подошел к ящику, взял поленья, несколько лучинок на растопку, свернул старую газету, намереваясь разжечь огонь. Армандина всполошилась:

— Топить? Ты хочешь затопить камин? Но у тебя в квартире центральное отопление…

Орельен даже не повернулся и, зажигая спичку, пояснил:

— Я люблю, когда в комнате не продохнешь от жары, и к тому же, когда горят дрова, становится как-то веселее на душе.

— Ты, я вижу, себе ни в чем не отказываешь, — заметила сестра.

Тут следовало бы осадить Армандину, подтвердив, что действительно он себе ни в чем не отказывает. Но что бы это дало? Орельен в достаточной степени презирал свою сестрицу и не желал до бесконечности затягивать перепалку. Самый лучший ответ — веселое потрескивание сухих веточек.

Армандина закусила губу (помады она не употребляла) и возвела к потолку свои голубые глаза с видом безграничной покорности. На ее полном и круглом лице было разлито выражение такой несокрушимой флегматичности, что по сравнению с сестрой Орельен казался воплощением живости.

— Я не собиралась раздеваться, — заявила Армандина, — но раз уж ты затопил… После такой жары и простудиться не долго.

Орельен помог сестре снять пальто из черного драпа с серым каракулевым воротником, — таким же каракулем, мелкого завитка, были отделаны обшлага и отвороты. Под пальто оказался мышино-серый английский костюм строгого до умопомрачения покроя. И вставочка, шемизетка, затмевающая строгостью все шемизетки на свете.

— Пеняй на себя, но я и шляпу сниму.

Орельен подхватил черную фетровую шапочку, шлыком сидевшую на ее гладких белокурых волосах, высоко приподнятых на затылке и свернутых незатейливым пучком, из которого выбивались две-три пряди. Так как Орельен понес туалеты сестры к себе в спальню, Армандина повысила голос и заговорила более благодушным тоном, очевидно простив брату долгое и нудное ожидание:

— А у тебя здесь очень мило… Огонь уже хорошо разгорелся. Подбрось поскорее еще полено, только не очень толстое.

Орельен давно привык к этой постоянной смене настроений, к этому внезапному, непонятному для постороннего, умиротворению. Лично ему, для того чтобы отвести душу, требовалось добавить еще несколько ядовитых фраз, и только тогда он смог перейти на нормальный тон, без той резкости, с какой Армандина начинала любой разговор.

— Ты еще не сказала мне, чему я обязан твоим визитом?

— Я приехала в Париж, вот и все. Жак отправился по делам в Брюссель, ну я и воспользовалась его отсутствием…

— Кстати, как поживает Жак?

— Очень хорошо, спасибо. Только немного устал. Рождественские каникулы придутся весьма кстати… О чем же это я говорила? Да, мне хотелось побывать у модистки: в Лилле, как ты сам понимаешь, невозможно найти приличную шляпку; к тому же на носу рождество, Новый год, нужно сделать кое-какие покупки, купить подарки детям.

— А как малыши? Надеюсь, хорошо?

— Пьер и Раймон — настоящие сорванцы, а вот маленький немножко простудился…

— Ничего серьезного?

— Если б было что-нибудь серьезное, неужели я уехала бы из дома? Целый день я бегала по магазинам и еле на ногах держусь. Особенно трудно с игрушками, сейчас выпускают совсем другие игрушки, таких в наше время и не было, и я вовсе не уверена, что они понравятся детям. Да и качество игрушек уже не то: делают их из картона, цвета какие-то линючие, по-моему они скорее пригодны для взрослого, чем для ребенка, вот я и не знала, на что решиться… бегала из «Галери» в «Труа картье», была в «Лувре», в «Бон-Марше». Даже в «Нэн блэ» на улице Риволи… А завтра все равно придется снова в «Труа картье» идти.

— Ты долго пробудешь в Париже?

— Нет, послезавтра уезжаю. Утром хочу побывать на кладбище. Надо бы заглянуть к дяде Блезу. Да боюсь, не хватит времени. Кстати, как он поживает?

— Думаю, неплохо…

— Как так думаешь? Ты что же, не видишься с ним больше?

— Да как сказать… ты же знаешь, я его очень люблю, но бывает, не заглядываю к нему по две-три недели…

— Да, в излишней родственной любви тебя упрекнуть трудно! Но в данном случае речь идет ведь не о настоящей родне…

Последние слова Армандина произнесла с явным вызовом. Орельен молча пожал плечами. Сестра внимательно оглядела комнату. И, наконец, уставилась на картину, по правде говоря, не совсем понятного содержания, висевшую на дальней стене.

— Зачем ты повесил такую мазню? Я предпочитаю дядину живопись. Но и эта ничего, все-таки оживляет комнату. У тебя очень мило. Хотя чувствуется отсутствие, чувствуется отсутствие, как бы лучше выразиться, живого существа. Ты по-прежнему доволен своей экономкой?

— Я от нее в восторге…

— Что же, тем лучше… Но никакая экономка не может заменить жены.

— Держу пари, ты опять явилась ко мне с какой-нибудь новой кандидатурой.

— Что за язык, Орельен! Стало быть, ты так никогда и не решишься? Но, представь себе, на сей раз у меня в запасе нет ничего для тебя подходящего. А если бы и было? Стоит мне предложить тебе любую девушку, как ты тут же заявишь, что она длинноносая, кривоногая, что у нее идиотский вид…

— Зачем ты таких выбираешь?

— Нет, дружок, хватит, я уже отказалась от мысли тебя сватать, ищи себе жену сам. Впрочем, это и к лучшему. Жак вчера сказал про тебя. «У нашего Орельена слишком силен дух противоречия, предложи ему сахара, так он непременно в кофе соли положит».

— До чего же твой Жак меня изучил! Где только он брал уроки психологии? Уж не в министерстве ли?

— Оставь Жака в покое! Ты вечно дразнишь меня Жаком!

— Это ты меня дразнишь…

— Я просто говорю о твоей женитьбе.

— Ого, теперь речь идет уже о женитьбе?

— Тебе, слава богу, за тридцать.

— Ну, только самую малость…

— Не спорь, пожалуйста. Выбирай себе жену сам, но только не тяни так. А то останешься старым холостяком, а у старых холостяков куча странностей, с тем и умрешь…

— Может быть, и сейчас уже слишком поздно…

— Не смеши меня, дорогой, только не смеши меня. Почему бы тебе не жениться?

— Потому что такие мужчины, как я, не созданы для одной-единственной женщины.

— Ну и что из этого? Неужели ты думаешь, что женатые мужчины время от времени не позволяют себе небольших утех?

— Да неужели? Значит, и Жак…

— Оставь, пожалуйста, Жака в покое. Жак тут ни при чем. К тому же одно дело брак для мужчины и другое для женщины… Тут всегда возможна полюбовная сделка… умная женщина умеет вовремя закрыть глаза… и все отлично устраивается.

— Возможно, в Лилле действительно скверные модистки, но мораль, сестренка, там на высоте! Поздравляю тебя. Увы, я не люблю обманывать, я, видишь ли, предпочитаю быть свободным…

— Свободным, свободным! Что такое значит «быть свободным»? Стало быть, ты не женишься из соображений добродетели…

— Возможно…

Они сидели перед пылающим камином. И хотя Орельен говорил явно издевательским тоном, он все же назвал ее «сестренкой», назвал, как раньше, в детстве. Армандина схватила брата за руку.

— Ты что-то от нас скрываешь, братик. Не отрицай… Разве это естественно, чтобы такой мужчина, как ты, который вдоволь всем насладился, всему узнал цену, и вдруг живет один? Держу пари, что ты по-прежнему питаешься в этом грязном ресторанишке?

— У Маринье. Там вовсе не так уж плохо кормят.

— Все-таки не домашний стол. Согласись, это же настоящий парадокс, что я, именно я, тебя подгоняю…

— Прелестное выражение, говоря твоими словами…

— Не будем придираться. Ты еще должен меня благодарить, что я не уговариваю тебя остаться холостым…

— Тебе-то что?

— Как что? А мой прямой интерес? У меня дети. Придет такой день, когда мы с Жаком волей-неволей привыкнем к мысли, что ты никогда не женишься… Волей-неволей — ведь ты сам нас приучил так думать… И когда ты вдруг решишь обвенчаться с какой-нибудь девицей, мы, миленький мой, будем не в таком уж восторге! Пока я еще до этого не дошла, но дойду и по твоей же вине… Так не вынуждай нас к этому. Ведь у меня дети.

Орельен негромко расхохотался.

— Ничего смешного, братик, тут нет, ровно ничего смешного. Вот так-то и начинаются семейные раздоры. А мы с тобой последние Лертилуа. Ведь ты носишь имя нашего отца…

— На сей счет…

— Не перебивай меня! И запомни: мы с Жаком прекрасно знаем, что ты бросил учение и не работаешь у адвоката Бержетта. Мы ведь тебе ни одного упрека не сделали… живи как хочешь, сам распоряжайся своей жизнью… хотя вполне могут возникнуть различные осложнения, например, деньги упадут в цене, а потом человек подвержен болезням… может снова начаться война, не завтра, конечно, но кто знает?

— Ну, а дальше что?

— А дальше то, что, согласись, вполне естественно желать своим близким всяческого благополучия. Ты мог бы добиться известного положения, удвоить, утроить свое состояние. Даже если не собираешься жениться. Хотя бы ради твоих племянников… Но я уж тебе говорила, мы, слава богу, не принадлежим к тем семьям, для которых на первом плане — голая корысть. Что бы ты ни утверждал, но вести такую жизнь, какую ведешь ты, — просто ненормально: крепкий, здоровый мужчина, одинокий, наконец… и ровно ничего не делает… шатается. Ведь все работают. Если бы твой шурин был вроде тебя! Жак мне не раз говорил: я, говорит, его просто не понимаю. И я тоже не понимаю; скажи, чем ты целый день занят? Надо работать…

Орельен решил безропотно покориться своей участи, он молча слушал сестру, но вдруг при последних словах поднял голову и удивленно взглянул на нее.

— Странное дело… ты говоришь точь-в-точь, как Рике, — вполголоса пробормотал он.

— Какой Рике?

— Ну… один мой друг.

— Видишь, видишь, уже и посторонние люди тебе об этом говорят. Все с нами согласны. Мосье Рике совершенно прав. Истинный друг всегда скажет правду.

Орельен махнул рукой, как бы отгоняя назойливую муху. Опять от него требовали объяснений. Однако он проговорил:

— Работать… возможно, вы и правы, а мосье Рике, как ты его называешь, наверняка прав. Только к чему работать? Если бы я вынужден был зарабатывать себе на хлеб, если бы у меня ничего не было, решительно ничего, я тогда бы совсем иначе смотрел на этот вопрос… Существует немало профессий, которые я в таком случае мог бы выбрать, не скажу, чтобы с большой радостью, но как человек, исполняющий свой долг… долг мужчины. Тут и воспитание сыграло бы свою роль… Речь идет о труде, достойном этого наименования. Я занялся бы чем-нибудь. Делом… Таким делом, за которое человек нашего круга, наших достатков может взяться только по доброй воле, потому что веселого тут мало. Но воображаю, какими глазами вы на меня смотрели бы — ты и Жак. А что меня ждало у Бержетта? Адвокатура, суд… Давай говорить серьезно, это же фасад, видимость дела…

— Ты добился бы известного положения и с нашими связями вполне мог бы сам открыть контору…

— Вот ты все и сказала! Наши связи… Основать свое дело. Ты меня просто не понимаешь. Давай поговорим о чем-нибудь другом.

— Если суд тебе не улыбается, ты мог бы заняться коммерцией вместе с Жаком, на нашей фабрике, или еще где-нибудь…

— И вы называете это работой! Да лучше я себе правую руку отрублю.

— Довольно, не серди меня, пожалуйста. Ты из такого же теста, как и все люди. Для Жака почему-то это хорошо…

— Будь добра, оставим Жака в покое, ты же сама просила… Я восемь лет отбарабанил на военной службе, я жил в таком мире, о котором ни ты, ни твой Жак ни малейшего представления не имеете. Война…

— Опять ты будешь обвинять моего мужа, твердить, что он окопался! Хватит, не желаю слушать…

— Я его не обвиняю. Но ты пойми, Армандина, когда я думаю обо всех этих парнях, моих товарищах, обо всех тех, вместе с которыми мы в грязи и мерзости подставляли под пули лоб… Нет, как хочешь, но есть вещи, возможные для Жака, а я уже не способен их делать. Я вовсе не в укор Жаку говорю. Возможно, я и не прав.

— Ага, ты сам, значит, понимаешь! Впрочем, все это не может помешать тебе жениться!

Вдруг Орельен обозлился. Долбит одно и то же. Пора кончать родственную беседу. В его мозгу промелькнули какие-то образы, не совсем додуманные мысли… Очень многое он мог бы сказать в ответ, но не умел, даже не желал высказываться слишком определенно. Пришлось бы тогда распотрошить всю свою жизнь, как дети потрошат куклу. Да разве Армандина его поймет? Перед ним вихрем пронеслись все эти последние годы, возникли и пропали какие-то силуэты, слова, вспомнились неискренние радости, усталость, несколько минут счастья, которое было счастьем только потому, что не было горем. Ему не терпелось сказать то непоправимое, что должно было раз навсегда положить конец этим вспыхивающим время от времени ссорам.

И он сказал, точно в воду бросился:

— Я не женюсь, потому что влюблен.

Решительное слово было произнесено, и он замолк, прислушиваясь, как оно, будто камень, летит в бездонный колодец. Летит по прямой, летит куда-то далеко. Какое теперь ему дело до Армандины и до сорвавшегося с ее губ: «Ах, вот оно что!» Он был один, один в этой комнате, один в целой вселенной, он вслушивался лишь в молчанье той бездны, что вдруг открылась в нем, вслушивался в самого себя, в это вырвавшееся у него слово, необъятно-огромное и неожиданное… Так он сам, не подумав, выбрал себе путь. Безвозвратно. Так он решил. Любовь. Значит, это была любовь. Это была любовь. Когда все в тебе вдруг переворачивается и никак не может улечься. Любовь. От новизны этого непривычного слова у него сжалось сердце. Он отвернулся и посмотрел в огонь. Огонь, пламя. Пылающее полено с бахромкой белого пепла на обожженном конце вдруг увиделось ему в самых мельчайших подробностях и сверх всякой разумной меры привлекло его внимание. Потихоньку всплыло имя, потом лицо… Береника.

А тем временем Армандина все говорила и говорила. Она уже успела рассмотреть со всех сторон создавшееся положение, перебрать все возможности. И первая — это брак Орельена с любимой женщиной. Но так как он до сих пор об этом не помышлял, очевидно, он любит женщину такого сорта, на которых не женятся. А может быть, Орельен напрасно тревожится? Армандина и Жак люди очень широких взглядов, они многое поймут, они на многое согласятся, на многое сумеют закрыть глаза, поскольку речь идет о счастье Орельена.

— Только сначала, детка, хорошенько, хорошенько подумай… Почему ты молчишь? Значит, дело обстоит даже хуже, чем я предполагала. Экое горе! Ну ладно, ладно, надо будет хорошенько подумать!

Армандина поднялась и прижала ладони к вискам. Она нервно зашагала по комнате. Орельен ворошил дрова. Вдруг Армандина очевидно вспомнила о чем-то, что бросилось ей в глаза во время долгого ожидания. О чем-то, что появилось на стене со времени ее последнего визита. Она подняла голову и вновь посмотрела на гипсовую маску. Женщина… Должно быть, та… Это она, не правда ли?

Орельен не ответил. Сестра повторила свой вопрос:

— Это слепок с той женщины?

Он не понял, о чем она говорит. Повернув голову, он проследил взгляд сестры, увидел маску и сказал:

— От тебя ничего не скроешь.

Потом, решив разом покончить с нелепым разговором, произнес шутовски доверительным тоном:

— Это она, если тебе так уж хочется!

— Так я и думала, — пробормотала сестра, с завистью и затаенной ревностью глядя на слепок. — Значит, это она?

А про себя подумала: «И не хорошенькая даже».

Но шутка тут же перестала быть шуткой. Душа Орельена была полна еле слышной тайною песней, которую он держал под спудом, и ждал он только одного — когда же наконец уйдет сестра, эта чужая ему женщина, и он сможет отдаться необычной новизне чувств, пробужденных его вынужденным признанием, отдаться своей нетерпеливой страсти. Он робко взглянул на белую маску, желая вымолить у Береники прощение. Вымолить у Береники прощение за святотатственные слова, сорвавшиеся с его губ в такую минуту. Он взглянул на маску. Так, будто видел ее впервые. Вообще впервые. Взглянул с тревогой. Со все возрастающей тревогой, и сам испугался своих мыслей. Это лицо… Конечно, одержимый Береникой, он везде и всюду видит ее образ. Вполне естественно. Закрытые глаза. Тут и объяснять нечего. Так вот откуда шла одержимость, она шла от образа той Береники с закрытыми глазами, тогда, у Люлли, от того неотвязного до безумия образа. Но не только это. Ведь и лепка лба и линия скул тоже…

— Ты не хочешь пойти со мной пообедать? Уже поздно…

Голос сестры оторвал его от дальнейших поисков сходства — этого непостижимого, впервые замеченного и, возможно, просто несуществующего сходства. Надо бы пообедать с сестрой. Ведь она в Париже одна, устала. Но сейчас, когда у него пело сердце, он просто не мог решиться на эту утомительную повинность.

— Прости, не могу, — сказал он. — Меня ждут…

Сестра охотно поверила этой выдумке. Особенно после признания Орельена. Она надела пальто.

— Ну, я бегу, уже начало девятого… Пойду к Полине… А что, если я ей позвоню?

Полина оказалась дома. «Но конечно же, конечно. Ты пообедаешь с нами».

— Хорошо все-таки иметь подругу! — вздохнула Армандина уже у порога, подставив брату для поцелуя свою бледную щеку. Орельен пропустил эту фразу мимо ушей. Когда за сестрой захлопнулась дверь, он пододвинул стул к стене, влез на него, снял маску и, бережно держа ее обеими руками, уселся у огня; озаренный пляшущими отсветами пламени, он долго глядел на это гипсовое, незрячее лицо, на загадочную улыбку — улыбку, по ту сторону страданий…

— Береника, — прошептал он, и перед ним вновь открылся путь в Цезарею.