Орельен поднялся в восемь часов утра. На рассвете. Ну и беспорядок. Мадам Дювинь прямо глазам не поверила, обнаружив, что квартира пуста, а в кухне на столе лежит записка с длинным перечнем неотложных дел: прибрать комнаты и как можно быстрее, и чтобы к одиннадцати часам здесь и духу мадам Дювинь не было и, однако, чтобы в буфете на всякий случай была приготовлена легкая закуска. Мадам Дювинь укоризненно покачала головой. Мосье совсем отбился от рук, сначала потребует себе разных лакомств, а потом к ним даже и не притронется.

— Какая чудесная погода! — сказала Береника. Она заставила себя ждать в библиотеке целых пятнадцать минут: этот безумец Орельен явился к ее родственникам раньше девяти часов! Береника надела синий костюм строгого английского покроя; на белокурых волосах сидела шляпка с загнутыми с одной стороны полями, почти мужского фасона. Посмотрев на нее, Орельен подумал, что она одета восхитительно безвкусно Вид у нее был невыспавшийся, под глазами залегли коричневатые круги.

— Правда, чудесная? Та ночь, снег и, наконец, это утро…

Оба одновременно взглянули в окно библиотеки, на небо, на эту особую блеклую синь Парижа. Береника рассмеялась:

— Сначала я подумала, что это специально для нас вами, а потом вспомнила: это для пресвятой девы.

— Для пресвятой девы?

— Вы же знаете: сейчас у нас альционовы дни… когда альциона, то есть зимородок, может вить себе гнездо между двумя волнами, потому что море совсем, совсем спокойное… словом, предрождественские дни, ведь Иисус не хотел, чтобы его мать страдала от зимних холодов…

Орельен покачал головой.

— Это наши с вами альционовы дни, потому что наша любовь…

— Замолчите… только не здесь!

Пальцы Береники легли на губы Орельена. Он схватил эти пальцы и осыпал их поцелуями. В библиотеку вошла Бланшетта. Неужели видела?

— Прости, пожалуйста, но я не вернусь к завтраку, — сказала Береника.

— Ты совершенно свободна.

Бланшетта протянула Орельену руку. На ней был капот в старинном стиле, с массой кружев… словом, что-то очень красивое. Береника и Орельен прошли через обе гостиные и остановились в приемной, где висел доставшийся Бланшетте еще от старика Кенеля большой Пикассо голубого периода: бродячий акробат, стоя на шаре, перебирает ногами, а рядом арлекин.

— Вам нравится? — не без тревоги спросила Береника Орельена. Ей очень хотелось, чтобы у него был хороший вкус.

— Ничего себе, — ответил Орельен, — лучше чем его кубизм… нет, нет, не надевайте мехового манто… Право же, погода совсем мягкая.

Однако Береника надела меховое манто… ведь в машине… он приехал за ней на машине? Да, машину он оставил у обочины. Орельен и сам не знал, чего хочет. Ясно, отвезти ее к себе. Но он тут же испугался, что, торопясь, может накликать беду. К тому же эта рождественская весна застала его врасплох. А что, если поехать за город? Точно такое же предложение он недавно сделал Мэри де Персеваль, не слишком ли будет похоже? Береника предпочла бы пойти в Лувр посмотреть Энгра, Мане… Но сегодня — понедельник, все музеи закрыты… Вот незадача. Каждый поодиночке строил столько планов насчет сегодняшнего утра, что, встретившись, они не знали, что и предпринять. Оба чувствовали себя сбитыми с толку, смущенными, оба замешкались на берегу, за которым начиналось их счастье. В конце концов Орельен охотно остался бы здесь, в машине, стоящей у тротуара, держал бы и держал в своей руке ее маленькую ручку.

Береника искоса взглянула на него. Какой высокий, и как все это странно! Прежде она не замечала его элегантности и теперь смутилась. «Обычно мужчины такие неловкие», — подумалось ей. Она не посмела ни продолжить, ни обобщить эту мысль, чтобы не задеть Люсьена… чтобы не думать о Люсьене.

— Ну, давайте решать, — сказал Орельен. — Поедемте ко мне…

Еще не докончив фразы, он покраснел, как школьник. Неизвестно, когда соизволит явиться мадам Дювинь, с ее вечными опозданиями. А что, если она еще не прибрала квартиру… Береника заметила краску, выступившую на его щеках, и истолковала это по-своему.

— Нет, не надо… вы сами прекрасно чувствуете, что не надо… не надо так…

Береника хотела сказать совсем другое и переконфузилась, в свою очередь. Спохватившись, она договорила:

— Поедемте просто куда-нибудь поближе, туда, где мы никого-никого не встретим, в самое обыкновенное кафе, я люблю кафе…

Орельен предложил кафе в Булонском лесу — «Арменонвиль». Но там мы непременно застанем кучу знакомых! В таком случае куда-нибудь на бульвары. В такой ранний утренний час мы не рискуем ни с кем встретиться. Надо бы отрегулировать сцепление… Их несло по Парижу, прозрачно-бесплотному в этот день передышки, которую зима подарила людям. На Больших бульварах Орельен заколебался. Каждое кафе было связано для него с каким-нибудь свиданием, встречей… А ему требовалось совсем новое кафе, где бы он не встретился даже со своими воспоминаниями… Стало быть, не подходит ни кафе Пуссэ, ни «Кафе д'Итали», ни «Кафе д'Англетер». Береника просила повезти ее куда-нибудь попроще, где уж наверняка знакомых не увидишь. Их выбор пал на неизвестное кафе, выходившее в Пассаж. Стеклянные двери и зеркала отбрасывали столько света, что в первую минуту им показалось, будто они попали в театр.

Это было несколько старомодное кафе, с массой позолоты на стенах и потолке, с невысокими темными колоннами и затейливыми капителями, с обитыми красным бархатом банкетками и вешалками в стиле ренессанс. На столиках лежали бювары с буквами серебряного тиснения на переплете, рядом — разрозненные томы Боттена. Позади стойки красного дерева с медными бляхами стоял аппарат для варки кофе; кассирша в кудельках, густо осыпанная рисовой пудрой, мечтала в своей клетке. Лестница вела во второй этаж, где помещалась бильярдная; у нижней ступеньки на столбике перил красовалась статуя с канделябром в руке. Мрамор стен, словно старческую руку, прочерчивала густая сетка жилок. Только одна-единственная уступка современным вкусам: пол из тошнотворной мозаики всех цветов радуги, смесь барокко с узором конфетной обертки.

Здесь было совсем пусто, только в углу сидел какой-то молодой человек, писал письма и тут же рвал написанное. Немного погодя вошли две полные, уже немолодые дамы; они уселись в противоположном от молодого человека углу, потребовали себе коньяк и стали рассматривать фотографии.

Какая нелепость сидеть здесь! В этой обстановке, столь враждебной их чувствам… Но Береника прервала Орельена:

— А мне это кафе очень нравится… Рекламы аперитивов, голубые сифоны, ведь всего этого нигде в другом месте теперь не увидишь. Мне здесь хорошо… Здесь мне приятнее вас слушать… Не все ли равно, что вокруг…

— А меня как раз смущает вся эта обстановка, здесь себя чувствуешь, как актер на подмостках.

Беренике так хотелось, чтобы он разделил с ней ее радость! Эта обстановка, похожая на декорацию, восхищала ее, и, в отличие от Орельена, ей нравилось все: огромные окна, бульвар за окнами, прохожие и галерея, куда выходят двери магазинов, — этот тусклый свет аквариума, это декабрьское солнце… Орельен слегка поморщился, когда подметил на ее лице слишком светское выражение. Так уже было два-три раза: вдруг он испытывал в ее присутствии неловкость. Какая-то аффектация, быть может, просто инстинктивная стыдливость… Беренике нравился стиль «модерн», в силу известного снобизма, распространенного в кругах «авангардистских» художников. Орельен вдруг вспомнил долгие прогулки с Полем Дени. И сразу же погрустнел. Ему хотелось внести свои поправки во вкусы этой женщины. Но по какому праву? Ведь не он ее выбрал, она сама заставила признать себя, со всеми, ей одной присущими чертами, и он даже не успел заметить, как это произошло. Ах! Достаточно взять ее в свои объятия, прижать к груди — и наваждение исчезнет.

Береника сняла шляпку и положила рядом с собой на столик. Затем тряхнула белокурыми волосами, и по их жестким прядям пробежали неестественно зеленоватые блики. Гарсон подал два стакана кофе. Береника рассеянно вертела в пальцах кусочек сахара и не притронулась к кофе. А Орельену так хотелось, чтобы она выпила кофе. Ужасно хотелось, чтобы она выпила кофе. Но ни за какие блага мира он не сказал бы этого. Он уже не был уверен, что любит ее. Ни в чем не был уверен. Неужели это недоразумение? Даже думать об этом больно. Он ее любит, да, да, любит. Только еще не успел свыкнуться с этой мыслью. Нет, вовсе он ее не любил. Просто внушил себе, что любит. А теперь надо поскорее выпутаться. Но как? Он чувствовал, что попался в свои собственные силки. С трудом узнавал ее сейчас. Его Береника более худая, почти девушка. Он нетерпеливо шевельнулся на скамейке. Они сидели рядом. Случайно его нога коснулась под столом ноги Береники. Она чуточку отодвинулась. Все мысли Орельена полетели кувырком. Как!.. Только потому, что он коснулся ее ноги, его охватило вульгарное волнение? Да, именно так. Что за удивительная вещь — присутствие человека! А какие у нее ноги? Он их даже толком не разглядел. Кажется, тонкие, очень тонкие, не чересчур ли тонкие…

Он говорил, говорил, не умолкая, лишь бы она не догадалась о его мучениях, о его разочаровании, о его тайных вспышках и этом внезапном порыве. О чем говорил? Вряд ли он сам это знал. Пугливо и по-ребячьи прятался он от собственных мыслей. Боялся, что любит ее. Боялся, что не любит. И вот они сидят вдвоем в этом идиотском кафе. В их распоряжении осталось так мало времени. Вдруг он понял, что скоро ее потеряет. Он уже не сомневался, что любит ее, сердце глухо билось, он слышал, как с губ его срываются какие-то почти бессмысленные фразы. Но о чем же ему говорить? О другом, совсем о другом. Как все это смешно, как нелепо… Она его совсем не знает… А если бы знала — полюбила бы или нет? Никому ведь не известно, как заставить полюбить себя: показать себя таким, каков ты есть в действительности, или лгать. Вот и колеблешься между ложью и правдой. А впрочем, пускаешь в ход и то и другое, немножко наудачу. Стараешься стать таким, каким хотел бы себя видеть, каким, по твоему соображению, нужно казаться в чужих глазах, а потом думаешь: «Да это же вовсе не я». Или, напротив, стремишься представить себя с самой худшей стороны, не понравиться. Кто знает, а может, это и есть вернейший способ вызвать к себе любовь? Орельен томился в отчаянной тоске, время совсем не шло и все же бежало, как бешеное. Что он говорил? Пустился почему-то рассказывать о своем детстве. Порой Береника задавала какой-нибудь вопрос. Ей хотелось знать, какая у него была мама. Он сказал, что мама была настоящая красавица. Береника задумалась. Красавица… Ах, быть красавицей… Орельен оставил эти слова без внимания. Не мог же он ей сказать, что она тоже красавица, как и его мать. Его мать и в самом деле была красавица. Береника вообще совсем другая… В ней есть какая-то скрытность, что-то сильное…

— Мне бы хотелось знать, какой вы меня видите, — сказала она.

И Орельен заговорил о ней. Он лгал. Потому что нельзя было выразить словами его мысли: Береника не перенесла бы этого. Он говорил о ней так, как говорил бы о любой другой женщине. В слишком высокопарных и потому ничего не значащих выражениях. Выскажи он ей прямо те жестокие, правдивые мысли о ее волосах, руках, плечах, о линии ее подбородка, о растерянном выражении лица в иные минуты, о том, что некоторые жесты ее почти сходны с тиком, она, чего доброго, расплакалась бы. Поэтому он лгал, говорил самые банальные, самые стертые слова и злился на самого себя, на нее, на то, что невозможно сказать всю правду, такую, какая она есть, невозможно объяснить другому, как привлекательно бывает порой несовершенство, неправильные черты лица, даже отсутствие изящества. Он лгал, и он не лгал: он переводил. Переводил на условный язык комплиментов то неистовство, что жило в нем, то жестокое удовольствие, которое он испытывал, глядя на нее, ту неумолимую придирчивость, которая сама уже отчасти любовное обладание. Да, он любил ее, любил эту женщину, живую женщину, не статую, не картину, а это тело, эту одухотворенную плоть, лицо, могущее исказиться и гримасой и улыбкой, эти черты, созданные скорее для муки, чем для… Он представил ее себе в минуты наслаждения с такой яростью, с такой отчетливостью, что не договорил фразы и задрожал…

— Опять вы витаете где-то, — сказала Береника.

— Простите, — пробормотал он. — Что это я такое наговорил? Мне вдруг пришла в голову одна мысль.

Береника рассмеялась. Уже не в первый раз она видела его таким.

— Странный вы все-таки человек… Говорите, говорите, вас слушаешь и веришь, что вам самому дороги ваши мысли, и вдруг оказывается, вас нет. Вы думали о чем-то постороннем. Ведь так недолго и обидеть.

Орельен прекрасно знал, что Береника права. Он все еще старался барахтаться на поверхности, но его выдумки рассыпались от первого прикосновения, как песок. Надо было сказать ей что-то в высшей степени убедительное. И, обнаружив среди всей этой лжи крупицу правдоподобия, он произнес:

— Я хочу, чтобы вы принадлежали мне.

Для того чтобы эта фраза прозвучала достаточно веско, он понизил голос до шепота. Береника чуть откинула голову. Он убедил ее. Но и ложь перестала быть ложью. Орельен был так поглощен Береникой, так глубоко было уязвлено ею его сердце, его подхватила волна такой неслыханной силы, что он не заметил, как стал дрожать всем телом. Она закрыла глаза. И, открыв глаза, сказала:

— Вы дрожите, ведь вы дрожите.