Дело в том, что Орельен не очень любил, когда с ним говорили о войне, и одинаково чуждался как краснобайства, с которым распространялись о ней те, кто там был, так в равной мере и нездорового любопытства тех, кто там не был. Он и сам затруднился бы объяснить логический ход своих мыслей, но по той же причине ему претила и послевоенная политика. Никогда не ходил он на собрания обществ своих бывших однополчан. Не вступал ни в одну из ассоциаций, несмотря на пламенные их призывы. Он в полном одиночестве носился с войной, со своей войной, как с тайной раной. В том, что происходило сейчас, — во всех этих выборах, сменах кабинетов, — он разбирался плохо. Пропускал в газетах политическую информацию, предпочитая ей спортивные новости, раздел происшествий. Рассеянно слушал собеседника, пускавшегося в разговоры о политике, и поскольку его скупые ответы выдавали полную неосведомленность, друзья зачислили Орельена в лагерь правых. Ладно, правый так правый. «Ты как человек правых убеждений…», «Орельен, он, знаете ли, из правых».
Ему никак не удавалось излечиться от этой затяжной болезни. Никак он не мог начать думать; не находил применения своей энергии; или, вернее, просто разучился желать. Любопытное последствие годов, требовавших напряжения всех сил, а ведь эти годы было принято считать школой мужества и зрелых решений. Но солдат сам-то ничего не решает, точнее решает лишь в узких рамках предписываемых ему действий. Орельен твердил себе, что война отнюдь не повергла весь земной шар в состояние подобной нерешительности, и во всем винил свойства собственного характера. Он не знал, что поражен весьма распространенным недугом.
Если бы еще пришлось трудиться, чтобы зарабатывать себе на жизнь, если бы его хозяевами стали голод и нищета, они уж сумели бы направить его на новый путь; однако Орельен принадлежал к числу тех счастливых несчастливцев, которым не приходится думать о завтрашнем дне. Наследство, оставшееся после смерти родителей, было поделено между ним и старшей сестрой: сестре досталась фабрика, которой чуть ли не двадцать лет подряд управлял ее супруг, а Орельену отошел земельный участок в Сен-Женэ, сдаваемый на выгодных условиях арендатору; арендная плата плюс те деньги, которые ему ежегодно высылал муж сестры Армандины, составляли ренту в тридцать тысяч франков. Отсюда его достаток, другими словами: холостяцкая квартира на острове Сен-Луи, скромный автомобиль — все его представления о свободе.
Только под давлением света, только по этой причине поступил на юридический факультет. Он отнюдь не намеревался просиживать там штаны. Этот шаг он предпринял, пожалуй, с целью найти себе некое алиби, иметь готовый ответ на вопросы школьных товарищей, с которыми он встречался. Но и вправду у него было время позабыть все, чему его учили до войны, вернее, даже до военной службы. Подумайте только — перерыв в целых восемь лет! Тогда он сдал переходные экзамены на второй курс. И с тех пор экзаменов больше не держал. На факультете он водил знакомство преимущественно с молоденькими девушками, которые бежали из дома под предлогом тяги к учебе. На скамьях аудитории он сидел бок о бок с представителями самых разных слоев общества; его куда больше интересовало многообразие живых существ, не похожих друг на друга миров, нежели управляющие ими законы. Со временем, быть может потому, что все стороны университетской жизни были им познаны и он бывал там словно в кафе, где ты уже успел стать завсегдатаем, Орельен бросил учение и молоденьких девиц, с которыми встречался в аудиториях. А самое главное — он чувствовал себя чуть ли не стариком среди этих юнцов и девушек, моложе его лет на десять. Да и стажировка, которую он проходил у адвоката Бержетта, тоже получилась какой-то несерьезной. Знаменитый юрист принял Лертилуа сверх комплекта только потому, что в свое время дружил с его родителями. И не обманывался насчет Орельена, понимая, что тот лишь дилетант. Конечно, мальчик не глуп. И прекрасно умеет распутывать любые сложные дела клиентов, а особенно клиенток. Его беседы с подзащитными — прямой выигрыш времени для юриста, он моментально нащупает основное звено и запишет именно то, что нужно записать. Но зато Лертилуа не особенно аккуратен, не всегда можно на него рассчитывать. Впрочем, Бержетт быстро раскусил своего помощника; тщеславия ни на грош, и, кроме того, у него рента… Он не читал Лертилуа наставлений, перестал относиться как к своему сотруднику и приглашал к себе обедать. В конце концов, без лишних разговоров и споров, Орельен бросил контору. И уже ничего больше не делал.
Его безделье было вскормлено какой-то внутренней тревогой, похожей на ту, что он испытывал в долгие часы праздного сидения в окопах. Без сомнения, именно та окопная тревога проложила путь теперешней, поддерживала Орельена в привычном состоянии беспредметного ожидания, усиливала чувство бесперспективности. С той только весьма существенной разницей, что теперь он мог считать себя хозяином своей жизни.
Итак, чего же ему недоставало, чего он ждал? Было бы несправедливо судить об Орельене по первому впечатлению, считать, что он всем доволен, или, напротив того, приписывать эту тревогу каким-то непомерным притязаниям или алчности. Он был тут ни при чем, жизнь создала ему этот комфорт, эту кажущуюся уверенность в завтрашнем дне, сам он их не искал, не добивался. Все это он обнаружил готовеньким по возвращении домой, даже квартира досталась ему от одного приятеля, который испытывал денежные затруднения, и Орельен как бы оказал ему услугу; машину он приобрел у другого приятеля, который пробовал свои силы в качестве посредника автомобильной фирмы. То же самое и с костюмами: он не ходил по портным. В отличие от любителей покушать, Орельен не очень дорожил хорошим столом. К еде он был почти равнодушен. Хозяйства у себя не держал, его вполне устраивало маленькое бистро на набережной Бетюм, недорогой ресторанчик, где обедали плотовщики. Так он и жил в течение трех лет на бивуачном положении. Если учесть, что три эти года, в сущности, и составляли всю его жизнь, что до того было восемь лет военной службы и беспечальное существование в Латинском квартале по выходе из лицея, то станет понятно, почему этот тридцатилетний человек почти еще не начинал жить. В свои тридцать лет он чувствовал себя словно обряженным в чей-то чужой костюм, словно пролаза, попавший в светское общество или, скажем, мальчишка, которого вводят в парадные комнаты провинциального дома, где опущены все занавеси, а мебель укрыта чехлами.
И, пожалуй, самое странное, что ко всему этому он пришел через грозные равнины Шампани и Артуа, через солнечную Фракию, через кровь и смерть. Странно было то, что прежде, чем опуститься на насест, за которым следила приходящая прислуга, мадам Дювинь, он долго жил в ходах сообщения, прорытых среди меловых уступов, в болотах, в недрах земли и судьбы. Странной была эта дремавшая в нем сила, странны были и воспоминания о тех, кто погиб от его руки. Он не думал об этом; человек отстраняет от себя мучительные картины минувшего, и, если ничто не воскрешает их в самой действительности, они незаметно переходят в сферу снов, расплывчатых давних снов, и тогда кажется, что ты уже когда-то видел все это наяву или во сне. Так, например, Орельен был не особенно уверен в реальности своих детских впечатлений; сюда относились споры родителей в их квартире на улице Курсель, где они поселились вскоре после того, как Жак Дебре принял управление фабрикой и не нуждался в ежедневном надзоре господина Лертилуа-отца. Множество эпизодов детских лет были столь же причудливы и неверны, как сонная греза, даже более того: отчетливее всего сохранились в памяти кое-какие происшествия, о которых он заведомо знал, что они только ему пригрезились… Например, грабители, столько раз проникавшие в дом через балкон, через детскую, — еженощно под их ногами трещит паркет, и сердце начинает биться тем тяжким биением, с каким много лет спустя Лертилуа просыпался в Эпарже среди паутины колючей проволоки.
Супруги Лертилуа жили не очень дружно, но все-таки не разъезжались. Очевидно, одни и те же причины могут порождать противоположные следствия. Семейные ссоры побудили Армандину поскорее выскочить замуж, лишь бы уйти из дома. А он, Орельен, утверждал, что если у него нет прочной связи или если он до сих пор не женился, то, должно быть, именно благодаря неудачному опыту супружества, свидетелем которого он был в детстве; он утверждал также, что слово «супружество» в его устах приобретает оттенок горечи. Как, впрочем, и многие другие слова. Утверждать-то утверждал, но… Не желая кривить душой перед самим собою, Орельен признавался, что это была лишь удобная отговорка, ширма и, укрывшись за ней, можно раз и навсегда оградить себя от назойливого любопытства и расспросов… Обычно считается, что мужчина, достигший тридцатилетнего возраста, уже определился и его дальнейшая жизнь пойдет тем же путем, что и у сотен других. Во всяком случае, без особых отклонений. Те же, кто не подчиняется этому правилу, обычно вызывают раздражение друзей и знакомых, внушают им беспокойство. Конечно, если у человека нет какого-нибудь видимого изъяна или скрытой неполноценности. К тому же есть мужья, которые этого не одобряют. Холостяк, не имеющий постоянной связи, тот же сатана. Достаточно было посмотреть, как Орельен меряет взглядом женщин, чтобы понять размеры грядущей опасности. Конечно, он, вовсе не был донжуаном, но другие-то об этом не знали. Когда мужчина, что называется, «свободен от постоя», это ему не прощается; его с трудом переносят другие мужчины, особенно же если он на семь-восемь сантиметров выше всех прочих, плечи у него шире, а повадки человека, который ничем не дорожит.
Надо помнить, что судьбу Орельена определили три года свободной жизни. Всего три года, в течение которых Орельен впервые ощутил прелесть утраченного времени. Ведь тратил их Орельен, а не лейтенант Лертилуа — винтик военного механизма. После демобилизации сестра тут же возгорелась желанием его женить. Вообще его сестра обожала устраивать свадьбы. Жизнь вне брачных уз казалась ей чем-то непростительно ужасным; в свое время, едва достигнув совершеннолетия, она, не колеблясь, выскочила за Жака Дебре и прекрасно устроила свою жизнь. К любви она относилась серьезно, ей требовался мужчина, ибо мужчина был краеугольным камнем ее мирка. Поэтому Армандина — дама безупречно честная — не могла себе представить, как это люди не хотят жениться, и считала виной всему омерзительную распущенность. Надо сказать, что она не имела ни малейшего влияния на младшего брата; все ее проекты не только позорно рушились, но и отвращали еще сильнее Орельена Лертилуа от желания сочетаться законным браком. Уж очень они были непохожи — Орельен и его сестра Армандина; стоило ей выразить свое мнение по какому-нибудь предмету, как он тут же принимал противоположное решение.
Это несходство между братом и сестрой не ограничивалось только нравственной сферой. Единственным их физическим сходством был высокий рост. Она, Армандина Дебре, была крупная женщина, но, в противоположность Орельену, пышная, дебелая, с округлыми формами и тугой кожей; поэтому она в свое время выглядела старше своих двадцати лет, зато сейчас никто бы не дал ей сорока. К тому же — блондинка, не слишком яркая. В отличие от черных волнистых волос Орельена, волосы Армандины лежали гладкими прядями. Спокойная, властная. Словом, именно такая женщина, какая требовалась Жаку Дебре, этому подтянутому сангвинику, который, вопреки надвигающемуся ожирению, все же ухитрялся поддерживать стройность талии с помощью усиленных занятий гимнастикой, стригся бобриком, носил усы щеточкой, славился огромным подбородком и шеей такой толщины, что покупка сорочек становилась целой проблемой. Впрочем, он нещадно обманывал свою Армандину. Он принадлежал к числу тех мужчин, которые не ограничивают себя одной женщиной, если даже жена у них достаточно требовательна в делах любви.
Обычной темой споров между родителями было физическое несходство детей, ибо старшая, Армандина, походила на отца, а Орельен ничем не походил ни на господина Лертилуа, ни на свою хорошенькую мать, хрупкую, тоненькую, маленькую, как и все женщины в ее роду. Уверяли даже, что раздел наследства объясняется именно этой причиной и что только поэтому господин Лертилуа оставил фабрику дочке, а не сыну. Землю в Сен-Женэ принесла с собой в качестве приданого мать. Иной раз Орельену казалось, что он вовсе не Лертилуа, что у его матери, должно быть, был любовник, высокий брюнет, в которого и пошел он, Орельен. Нашлись, впрочем, охотники прямо намекнуть ему об этом. Кажется, моряк. Словом, не бог весть кто. Какое-то внутреннее безразличие мешало Орельену доискиваться правды. Иногда он не без удовольствия думал, что очевидно так все и было. Он любил свою легкомысленную и неразумную маму, хотя, будь она жива, вряд ли она стала бы отдавать много времени взрослому сыну.
Армандина была на восемь лет старше брата. Когда она вышла замуж, ему шел четырнадцатый год. Только после его возвращения с фронта она стала входить в роль старшей сестры, знакомила его с молоденькими девушками и каждую опекала в надежде увидеть ее когда-нибудь своей невесткой. В лицей Орельена отдали пансионером, потому что присутствие мальчика стесняло и отца, и мать. Раз Армандина уже замужем, то теперь только сын мешал красавице Фернанде Лертилуа предаваться светским развлечениям и к тому же служил поводом для вечных ссор. Орельен не только любил свою хорошенькую мамочку, но был обязан ей своими первыми представлениями о женщине вообще, ей и необыкновенной сложности ее туалетов, непрестанным заботам о своей красоте. Он не любил отца, на которого до неприятного была похожа Армандина. Не любил отца, его длинные усы и монокль. Когда юноша Орельен отбывал в Коммерси воинскую повинность, он узнал о внезапной развязке драмы: его родители погибли в автомобильной катастрофе на Авиньонском шоссе. Автомобильная катастрофа. Никогда Орельен не мог поверить, что это действительно была случайная катастрофа. Машину с бешеной скоростью вел отец и налетел на дерево. А ведь отец прекрасно правил автомобилем. Откуда же это безумие, этот внезапный поворот на непроезжую дорогу. Возможно, приступ ярости, ссора. Фернанде Лертилуа было тогда сорок шесть лет. О ее туалетах говорили. Орельен не мог не думать о покойном отце как об убийце. Еще двадцать лет тому назад ему однажды почудился в глазах отца мрачный блеск. Это было, когда они, отец и сын, вернулись одни домой; Орельену шел тогда пятый год…
Если ваши отец и мать погибли в результате автомобильной катастрофы, вам дают отпуск для присутствия на похоронах. Похороны состоялись в Авиньоне в зимний день 1912 года под беспощадный свист мистраля. В Авиньон срочно приехал старый друг Лертилуа, которого дети звали дядя Блез, хотя он не состоял с ними ни в каком родстве. И его жена тоже, славная женщина, которая лет сорок тому назад, возможно, была и красивой, а теперь говорила басом и слишком гладко зачесывала волосы. Они-то и встретили Орельена, не отходили от него ни на шаг. Сестру он увидел только, когда тронулась в путь похоронная процессия; целые сутки она ждала заказанный траур и, лишь получив его, выехала из дому. Дебре и его супруга, прибывшие в полном траурном облачении, шли за двумя гробами между высоким юношей в военной форме и поверенным семейства Лертилуа. Дебре держал под локоть Армандину и своей мощной дланью дельца все время сжимал ей руку, напоминая, что рыдать не годится, сжимал с такой силой, что вечером при желании мог бы сосчитать на коже жены пять отпечатков своих утешающих пальцев. Вот тогда-то Орельен раз и навсегда решил, что у него нет и не может быть ничего общего с этой супружеской чертой, — всей его семьей отныне.
Но хотя та настойчивость, с какою Дебре сватали Орельена, отвратила его от женитьбы, он все же не прочь был связать свою жизнь вне брачных уз с какой-нибудь женщиной из тех, что представлялись ему в мечтах, или с женщиной, которой он понравился бы, с одной из тех женщин, которым он вообще очень и очень нравился. Ибо он действительно нравился женщинам. Никогда он не прибегал к тем классическим приемам, которыми удерживают женщину. Но то, что составляло основу связи между Орельеном и жертвами его побед — не очень-то подходящее в данном случае выражение, — всякий раз слишком быстро изживало себя, потому что ни одна женщина не соглашалась терпеть то почтительное невнимание, которое оказывал ей Лертилуа. Он отчасти успел закоснеть в своем холостячестве, и уже в первое утро женщина чувствовала себя в его жилище непрошеной гостьей. А женщина этого никогда не простит.
И все же… Вспоминая иной раз своих двух-трех подруг, он думал, что они могли бы остаться здесь навсегда или приходить — приходить все чаще и чаще, пока наконец… Но мечталось об этом как-то неопределенно, неясно. Орельен боялся лгать женщинам. Необходимости лгать им. Ни разу он ни одной не сказал: «Я люблю вас», — хотя и старался уверить себя, что любит. О любви он имел слишком высокое представление, и свойственная ему стыдливость не только не позволяла признать нарождающуюся любовь, но даже не позволяла ей родиться. Он никогда не любил. И это было так ясно, что и его тоже никогда не любили. Скорее уж позволяли себе это развлечение — связь с Орельеном. В этом отношении его можно было сравнить с теми хорошенькими девушками, за которыми много ухаживают, но по-настоящему к ним не привязываются. Именно такое чувство он вызывал у некоторых своих приятельниц, чувство, что в любовных приключениях как раз он играет роль подобной девушки. И особенно это поражало при его наружности, такой мужской, такой неслащавой. Женщины первые уходили от него, чуточку разочарованные; они не особенно сердились на Орельена, радуясь, что он не настаивает на продолжении связи, но и были немножко уязвлены в своем самолюбии. Странный человек!
Когда кончалась любовь, продолжалась дружба. Из роли любовника Лертилуа переходил на роль удобного наперсника. Словом, считалось, что Орельен — это не всерьез; и это было тем более странным, что он умел подарить своей подруге упоительное головокружение… Но только однажды. Роман обрывался сам собой, и обе стороны не могли бы объяснить, почему так случилось.