ДИАЛОГИ И ПРЕДСТАВЛЕНИЯ
Да, страшны даже не страдания сами по себе, страшно, когда они бессмысленны. А я, казалось мне, понял причину страданий героев, а значит, как бы установил диагноз болезни. И, следовательно, сделал первый шаг к излечению. Анализ — диагноз — лекарство. Эта триада, если каждый из ее элементов верен, дает надежду на главное: выздоровление.
В этом, может быть, и есть то самое приобщение к течению всеобщей жизни, приближение к пониманию таинства бытия. Совершенствование элементов во имя общего совершенства.
Как только появилось это чувство, работа пошла.
В избранной мною форме повести я не мог дать волю фантазии. Однако герои постепенно оживали в моем воображении.
…Она представляла, как наступил наконец в государстве порядок. И люди все ходят в одной одежде, и пострижены одинаково, и встают в одно время, и ложатся. И нет никакой анархии, а все четко распределено. И оттого, что порядок, все рады, а тех, кто грустен, наказывают. Тех же, кто провинился сильно, выпал из строя, нарушил общее счастье, казнят. Не стреляют, не вешают, нет. Усыпляют. Во имя блага всех — и их самих тоже. Хорошо представляла она себе усыпления эти, совсем не трагичны они, наоборот. Массовые, захватывающие зрелища с музыкой, знаменами. А те, кого предстоит усыплять, чувствуют себя хорошо, торжественно, потому что понимают: это все для общего дела, во имя всех, для общего блага. Жил он плохо, неразумно, а умирает вот красиво, это звездный час его жизни, пусть и последний. Но звездный. Слишком хорошо знала она из жизни, из практики своей, как тяжело тем, кто выбился из строя, как мучаются они сами. Изолировать их, наказывать изоляцией — какой смысл? Месть, и только. Они все равно не исправляются никогда. Вот государство и помогает им чем может. Акт в высшей степени гуманный… А она, моя героиня, распоряжается, кого казнить, то есть усыплять, а кого нет, кто имеет право на жизнь, а кто на усыпление. И толпы народа идут на поклонение к ней со знаменами. Она справедлива, добра, и все знают это и любят ее. И ей не нужно детей своих, потому что все дети ее, она может любого взять к себе в дом, и родители будут только благодарны, потому что любят ее и готовы умереть за нее. А мужчины все мечтают о ней, а тех, с кем она была близка однажды, она или награждает или казнит — усыпляет. Нет, лучше казнит. Сама, в какой-то особенно счастливый момент: ведь это же прекрасно — умереть, когда ты особенно счастлив. Вот она и помогает им. Да, в жизни очень много действительно хорошего, а если подумать, то можно сделать ее для всех счастливой. И природу несовершенную перехитрить. И порядок будет, и пьянства не будет. И преступлений…
Ведь отчего и пьянство, и преступления, и зависть смертельная, и корысть бессовестная? Да оттого, что люди разные очень, каждый в свою сторону тянет и каждый о себе что-то мнит, хотя подавляющее большинство, ясно же, ничего собой не представляет — мошка да и только, сверчок. Навоз истории, так можно сказать, передаточное звено. «Условная масса», как выражается прокурор Виктор Петрович. А если сделать, чтобы все равны были, и если поставить над всеми ими умного человека распоряжаться — ведь это выход. Единственный, может быть. Иначе ведь все равно рано или поздно глотку друг другу перегрызут, и тогда уже поздно будет о порядке думать… Но только лишь на короткое время успокаивали мою героиню эти мечты. Видела она, как далеко все это от действительности, как глупы люди, не понимают своего единственного выхода. И тянут, тянут всяк в свою сторону, извиваются, словно черви. И уважения нет ни в ком…
Но видел я, что жестоко это по отношению к ней. И не вся правда. Помнил я фотографию: сухое лицо, сжатые губы… Печаль сквозь «суровую» внешность. Что-то не так, что-то, значит, не так сложилось… И вот уже другой мотив появлялся…
Дура я, дура баба, что же я наплела, нафантазировала с тоски, да я бы жизнь свою отдала с радостью — начинала вдруг стонать моя героиня. Никому-то я не нужна, и никакого нет смысла ни в чем. «Лодка на речной мели скоро догниет совсем…» — правильно поется в какой-то песне.
И приходила она домой, эта несчастная женщина, в свою отдельную маленькую квартиру, в свое гнездо кукушки — и мучилась одиноко в страшной тоске, и жалко ее было до жути, и понять можно было и сухость ее, и ненависть, и жестокость… Беда несправедливо осужденного Клименкина — большая беда, очень большая, но за него по крайней мере борются, его защищают, его даже и любит кое-кто. А ее? Любил ли ее кто-то когда-то по-настоящему?..
Я старался понять, объяснить — и видел унылое детство, непутевого или просто-напросто безвольного, сломанного отца (а может, его и вообще не было? А может, он был где-то в «отдаленных» местах?..) — замкнутый, безрадостный круг, без ласки и воли…
Ведь столько разнообразных бед в жизни каждого, и если ты в какой-то миг не выдержал, озлобился, потерял нить… Горе, горе… Что-то было не так внутри у моей героини, что-то не так, это мне представлялось ясно. Горечь какая-то неизбывная. И жалости наверняка эта женщина была достойна не меньше других. А может быть, даже и больше…
Но ведь спасение-то у нее было! — тут же возражал я себе активно. В человечности спасение! В доброте! Тогда от чужой доброты согрелась бы, если бы свою проявила и без расчета. Не научили, не вложили вовремя. Ведь тут все тот же закон: «как аукнется…» Покуда жив человек — есть у него время.
Все больше отделялся образ судьи от конкретного прототипа — да ведь не в прототипе дело, а в типе! — и все более важным казался мне этот пусть и рожденный отчасти моей фантазией «тип»…
Предвзятость, одержимость, отсутствие обратной связи с действительностью, восприятие не самой действительности как она есть, а тех ее черт, которые ложатся в заранее отведенные рамки — вот свойство такого характера. Поначалу идея, руководящая человеком, может быть и не ложной, но потом… Отсутствие связи с живой действительностью напрочь изменяет ее, подчас превращает в полную противоположность.
Сколько знал я таких людей! Они отвергают «бога на небесах», но не замечают, как подменяют бога собой. Думая, что руководствуются своей волей, они на самом деле абсолютно и безусловно подчинены воле чужой.
Неважно, неважно, что так и не удалось мне встретиться с самой Милосердовой. «По поступкам их узнаете их…»
…Беднорц позвонил, и трубку взял инспектор домов заключения…
Едва выслушав, о ком идет речь, инспектор тотчас заговорил в повышенном тоне:
— Никаких досрочных освобождений, смягчений режима, учтите. Статья II «б», сами знаете… Сейчас нам и так плешь проели, что мы распустили зону!
— Да, но он, возможно, вовсе не виновен… — вежливо вставил Беднорц.
— Какой там невиновен! — живо воскликнул инспектор. — Все виновны. Все виновны, нечего уж. Вы виновны, я виновен. Все! Тут уж кому как повезет. Он тоже виновен, нечего!
Вспыхнуло было у Беднорца привычное раздражение, пылкий протест, хотел он по обыкновению возразить, начать спорить, доказывать, убеждать… Но чувство это быстро погасло — огромная усталость навалилась. И Беднорц замолчал. «Не все ли равно? — промелькнула вялая мысль. — Не все ли равно, все там будем…» Что-то еще сказал инспектор на том конце провода, а потом послышались частые гудки. Беднорц тоже положил трубку и испытал резкое неприятное чувство от того, что уступил вот, не стал бороться. Чувство это было тем более неприятным, что он знал: больше звонить не будет и вообще постарается забыть это смертельно надоевшее дело. Стена, серая непробиваемая стена. Все там будем…
Что-то очень знакомое виделось в этом чувстве огромной усталости от неравной борьбы.
Но появилось все же у Беднорца — появилось-таки! — чувство необходимости действия, уверенность в том, что так надо, только так, живая, необъяснимая жажда движения, упорство — откуда? И жить стало веселее, несмотря на то, что ощущение мрака осталось. Но он, мрак, как бы раздвинулся, освободив место для жизни, для солнца — как это бывает в облачном небе. Подвижен мрак, оказывается, и только на вид страшен. А вот приходит уверенность неизвестно откуда, совершаешь усилие — и сам собой как бы и отступает, расползаются тучи… Жизнь сильнее!
Ну и что он уперся, этот армянин? — с неприятной, не совсем понятной, а оттого еще более раздражающей досадой думал прокурор Виктор Петрович в моем представлении. — Талдычит и талдычит одно и то же. Ясно же, что этот подонок мог сделать все, что угодно, он и убил. О какой правде, о какой справедливости он говорит? Что такое справедливость? Сегодня она одна, завтра — другая. Все под богом ходим. И под постановлениями. Попал, как говорится, так не чирикай. В дерьме чирикать негоже. Или выбирайся, коли можешь, а не можешь — сиди молчи. Ну ладно адвокат из Москвы, столичный все же гость, а этот чего? Интересно, сколько ему денег дали? Ну никакой возможности нет работать, не дают, и все тут. «Условная масса» беснуется. Прямо как взбесились все, правда. Какая тут новая жизнь, какой коммунизм с такими? Вот в не такие уж и давние времена как было? Слово прокурора, судьи — закон. Порядок был в государстве. Дисциплина. Какие могут быть ошибки у Правосудия? Умному прокурору сразу все видно, это ж ясно. Не дают работать, совсем порядку не стало. Распад в обществе, одни антисоветчики вокруг…
— Что же ты сделал, Анатолий Семенов? Зачем? — вопрошал я, пытаясь и это понять. Никто ведь не гарантирован…
— Сил не было, — отвечал мне Анатолий, бесплотная его душа. — Совсем сил у меня не осталось. Я думал, выход один только.
— Ну и что же теперь? Избавился разве? Теперь ты разве освободился?
— Еще хуже теперь. Не мучайте меня, все понимаю.
— Прости.
Молчу. Теперь у него уже и возможности нет, даже если от него самого что-то осталось. А была ведь возможность. Всегда есть, пока жив. Верный шаг сделал, когда на суде правду сказал. Единственный выход. Нужно было и дальше. Это испытание было. Урок. Тут, если уж ступил на путь, идти до конца надо. Тогда — победа, тогда разойдутся тучи. Но пугать будут страшно — чем больше страха, тем больше туч. Не выдержал — испугался. Смертью не решается ничего. А вот возможности исправить лишаешься. Действуй, пока жив. Действуй — в этом спасение. Жизнь — это действие.
Да, замучен был. Ослеплен и оглушен страхом. Отравлен. Побежден.
Ичилов, Ичилов, а ты что же?
— Ну что я могу, слабый, несчастный. Какой я большой, какой я сильный… Видимость одна, насмешка. Не хочу ничего, жить хочу спокойно, что вы ко мне все пристаете! Велели сказать, я и сказал, велели показать на нож, я показал. А что это за судьи, если разобраться не могут? Что от моих слов-то изменится, подумаешь… Судьи виноваты, не я.
— Да ведь сейчас ты солгал, а завтра на тебя покажут и солгут. И посадят тебя в тюрьму.
— Ай, не хочу, не надо! Я маленький человек, что вы все на меня навалились, всю жизнь боюсь. Спокойно жить хочу, никому не мешать…
Тоже подумаешь: какой с него спрос?
Сестра Ищенко, вот вы говорите: «Вы уедете, а нам здесь жить». Так ведь в том-то и дело. Потому и нужно правду говорить, что жить вам здесь. Они уедут, им что. А вам здесь жить. В неправде, значит? Во лжи и грязи, в насилии? Пусть делают, что хотят? Но ведь и вас коснется рано или поздно, уже коснулось…
— Ничего не коснулось! Что им нужно, то и говорить буду. Вот ничего и не коснется. Ваша совесть — пустой звук. Замутили голову, хватит! Что велят, то и скажу. Надо будет — и взятку дам, не то что мать эта глупая. Дала бы вовремя — и ничего не было бы, сын на свободе гулял бы, и нас не дергали. «Совесть, совесть!» Выдумали словечко, чтобы нас, как баранов, гонять туда-сюда.
— Так потому и гоняют, что не сопротивляетесь…
— Господи! Да как сопротивляться-то, если у них власть, а у нас шиш с маслом? «Сопротивляетесь»! Хватит! Трава вон под ветром туда-сюда гнется, а не ломается, вот и нам бы так. Хватит мозги пудрить. Отстаньте. Я вас не знаю и знать не хочу.
— Светлана, вот еще вопрос деликатный. Почему ты все эти годы Виктору верна была? Так ли уж и любила? Ведь вы как будто бы расходиться собирались перед событием этим… И не расписаны даже…
— Не знаю я. В последнее время собирались вроде. Но другого у меня не было никого. Не знаю. Он хороший все-таки, честный. Ну, да, выпивал. Но это товарищи его, дружки. А он сам хороший.
— И все-таки, Светлана, почему, а?
— Не знаю. Жалко мне его, понимаете, я-то знала, что он не виноват. За что же его? И потом, как же, он в тюрьме сидит невиновно, а я с другим буду? Не могу я так.
Очень хороший вы человек, Валентин Григорьевич Сорокин, и сделали много для правды, в одном вот не могу согласиться с вами. Помните, вы сказали, что смертная казнь в одном только случае оправданна: измена Родине. Мы тогда о смертной казни вообще говорили, и я сомнение выразил, необходима ли она вообще, а потом согласился все же, что нужна, но — лишь за убийство. Если человек на жизнь другого руку поднял, да еще и сознательно… А вы тогда и добавили: «За измену Родине нужна смертная казнь обязательно. Очень много людей страдает, если кто-то Родину свою предает». Верно, конечно, но что-то во мне еще тогда воспротивилось. Думал я и вот к чему пришел. По сути — это, конечно, по сути, вы правы, но что-то много таких находится, которые за народ не всех нас, а себя представляют, право присваивают от имени Родины говорить и судить, и всякое сопротивление им лично не чем иным, как той самой изменой Родине считают. Родину-то ведь можно по-разному представлять, у Милосердовой и Джапарова она ведь не та, что у нас с вами, так что ж, им казнить нас позволить?.. Но за то все же спасибо вам еще, уважаемый Сорокин Валентин Григорьевич, что идею интересную подсказали. «Да, пришлось пережить этому парню, Клименкину, — сказали вы. — Одного я понять не могу: почему следователь… Понимаете, они запросто могли сына… сына старухи этой убитой… к нему в камеру подсадить… И все! И концы в воду. Клименкина он бы прикончил, дело пришлось бы закрыть, а уж нового убийцу осудить ничего бы не стоило. Судя по почерку, следователь этот — Бойченко, так? — мог бы до такого додуматься. Струсил, может быть?»
…Так-так, думал Бойченко, так-так… Можно, конечно, посадить петушка нашего вместе с сынком убиенной старухи. Чем не идея? Пусть сами и разберутся в камере. Свернет сынок петушку шею, нам же и легче будет. Вроде и ни к чему тогда огород городить. Взятки гладки, как говорится. И косвенное доказательство вроде. Ход конем. Если подумать, то правда ведь; а вдруг не он? Да, ну а если узнают потом, докопаются? Прокол может быть! Кто узнает… Откуда? Адвокат не полезет же, да его и не пустят… И все-таки нет. Опасно. Черт его знает. Мокрое все-таки… Эх, если бы сам начальник зоны… Побоится. Да, побоится. Бесполезно с ним. Пахнет! Вот если бы случайно как-то ему подсказать, между прочим. Ладно, через кого-нибудь намекнем. А пока… С этим бы вот тоже разделаться, инспектором-армянином. Впрочем… Не поверят ему все равно. Слишком уж он чокнутый. Может быть, экспертизу? Еще мать-истеричка… Да, «святую троицу» вырубить желательно — это первое. Этот толстяк Ичилов что угодно наплетет, только вот глуп безнадежно, на суде будет путаться. Ну, ничего, на жалость жать будем. Такой большой, а сопли пускает, словно ребенок, ай-яй-яй… Гуси. Ну право слово, гуси безмозглые. Так, Ичилов — второе. Технику, технику им в рожу. Магнитофонов небось толком не видели… Семенов этот, второй, не нравится, болтает много… Ну, ладно, Ахатов с ним побеседует. А там… Судья — баба неглупая, сама понимает, что к чему. Эх, скорей бы разделаться. Вляпался в эту тину, сам не рад. Ведь какие дела есть хорошие — работай себе спокойно. Интересно и никто не мешает. Двигай фишки, размышляй. А тут газета эта дурацкая вмешалась, журналисты понаехали, адвокат из Москвы. Подумаешь, и правда персона, этот петушок. Зачем им всем это нужно? Ума не приложу, что за всем этим стоит. Упрямство? Вот ведь не повезло! Копаешься в такой грязи, а никто не оценит. Никому дела нет. Чистенькие все, видите ли. А как что, так — Бойченко, выручай!
И конечно, представил я себе, как встретились в тюрьме и на самом деле Клименкин и сын убитой старой женщины. Трудный был бы у них диалог. Но чтоб доказал ему Клименкин. И чтоб поверил ему сын: не он убийца!..
Вот приводят Клименкина, приговоренного к смерти. Тут сидит он и вспоминает, как и почему здесь оказался. Потом та самая женщина приходит с помилованием. И вопрос перед простым этим парнем (не принцем!) встает: «Быть или не быть?» По-современному вопрос поставлен (XX век!): или ты признаешь себя убийцей без вины, но зато будешь жить (да и то: будешь ли?), или честным перед самим собой останешься, но через несколько дней (не знаешь, когда) — пуля. Что выбрать? Тут ведь и «Фаустом» пахнет, не только «Гамлетом», потому что, признав вину, ты жизнь как бы и покупаешь. Жизнь, конечно, плохонькую, не то что доктор… и без Маргариты — в тюрьме, на то он и XX век, а не какой-нибудь XV… И тут, и тут… О, так ведь это же те самые, не так уж и давние вопросы… Сколько из живущих у нас даже (а уж из погибших тем более) через это прошли. «Подпиши» — приказывали. План, значит, набирали по «врагам»…
…И решает свою проблему современный Гамлет с третьей судимостью, а потом пересуд — и опять камера: новое расследование. Новое да по-старому, только не Абаев уже, а Бойченко. И камера старая. И тут, значит, не один уже, а Завитдинов, наркоман, хотя порядочный человек, не продавшийся следователю за уколы, за «травку» для курева. Хорошо бы тут и историю Завитдинова этого: не зря же люди наркоманами становятся, что-то да привело… И опять, значит, не получилось у современного — вечного! — Сатаны, но тогда и использует он ход рискованный, козырным тузом! Находит сына убитой где-то в дебрях исправительных лагерей и нечаянно так, как бы случайно, в камеру Клименкина сажает: недоглядели, мол… А перед тем, значит, через «подсадного» ему мягко так намекает: вот кто, мол, твою мать прикончил. Но неглупый этот Амандурдыев Аман и не приканчивает он сразу Клименкина, а сначала выяснить хочет: так ли? Понимает он, что такое кровная месть, и совесть у него все-таки тлеет, а потому недоумевает: почему же это Клименкин вдруг? Не родственник ведь девчонки… Неужто и правда просто так, за пятерку?.. Просчитался и тут Сагана! Недооценивает он людей подчас, хотя, конечно, жатва у него богатая, привык к победам. Однако победа Сатаны не факт, а вот поражение его — это, я вам скажу, фактик! Просчитались они с Клименкиным, простым этим парнем, не один раз просчитались! А вывод? Вывод прост: самим собой будь всегда, тогда и Рогатый не страшен. Вот главный фокус жизни.
Вот так беседовал я со своими героями, хотя особо-то представлять воли себе не давал: времени мало, Румер ждет…