Пирамида

Аракчеев Юрий Сергеевич

#i_006.jpg

Часть пятая

НАДЕЖДА

 

 

МЕСТЬ

Никогда сокрытие мрачной правды не спасает от бед. Скрывающий правду — от себя ли, от тех, кого эта правда касается, — отказывается, в сущности, от борьбы, разоружается и уже как бы признает свое поражение. А те, кто заинтересован в неправде, получают «режим наибольшего благоприятствования». Торжествуют грубая сила и разрушение.

Виктор Каспаров рассказал следующее. В Мары произошла авария — перевернулся автобус с детьми. Несколько человек погибло. Естественно, стали искать виновных. И конечно же, им был водитель автобуса, тоже пострадавший, попавший в больницу. У него оказалось удостоверение водителя второго класса. Нашелся человек, который заявил, что водитель не заканчивал курсов по повышению классности с третьего на второй, а удостоверение получил с помощью Каспарова за взятку в размере 200 рублей.

Каспарова вызвал следователь, объявил, в чем он, Каспаров, подозревается, и приказал никуда не уезжать, так как на него заводится уголовное дело.

С самого начала дело это было сомнительным, потому что водитель и без удостоверения, полученного с помощью Каспарова, имел право перевозить детей и перевозил. Какое же отношение к аварии имеет Каспаров? Но сам факт привлечения Каспарова к суду в связи с делом об аварии говорил о многом. Правдами и неправдами доказав взятку, они свяжут ее с гибелью школьников, а там…

Обычаи и нравы местной милиции и прокуратуры Каспаров знал по «Делу Клименкина» слишком хорошо и… не выдержал.

Он опять поехал в Москву искать правды и защиты. Теперь для себя.

Его трудно было узнать. Лицо бледное, глаза как-то погасли и блуждали, не останавливаясь, ничего не осталось от его решительного, прямого взгляда… Рассказывая, он машинально перескакивал с предмета на предмет, мне стоило большого труда понять, что же все-таки произошло. Помог Василий Железнов. Похоже, он поехал с ним как сопровождающий — для поддержки.

Это опять была какая-то мистика, чертовщина. Каспаров — и взятка? Такое не укладывалось в голове. Однако жизнь научила: доверяй, но проверяй, не тешь себя иллюзиями, не ослепляй предвзятостью. И я тотчас, впрямую — как он сам когда-то Клименкина (на первом допросе) — спросил его:

— Скажи честно, брал? Я помогу тебе в любом случае, помогу чем только смогу, но все же мне важен факт: брал?

Вот она, вот она опять — то ли ирония, то ли усмешка, то ли высшая справедливость судьбы! Он был сейчас передо мной в роли Клименкина, а я в его роли, «инспектора и защитника» — ситуация похожая на ту, что была в Туркмении семь лет назад…

— Нет, не брал, — сказал он, — ложь это. Они накрутили.

Ложь, конечно, ложь, и не связано с аварией, но опять — точно так же, как в истории с Клименкиным! — не в самом факте взятки даже было дело. Сам факт интересовал меня лишь чисто психологически… Дьявольский ход был найден противниками: уличить, поймать на том, в чем сами бесконечно грешны. Стянуть на свой низкий уровень — и растоптать.

Представляю, с каким злорадством занимались этим делом ревнители тамошнего «правосудия», это не просто наслаждение было для них. Это был восторг и победа. Они и душу отводили, они и утверждали себя. И заботились о своей безопасности. Тот, кто когда-то так решительно и бесстрашно восстал против их системы ценностей, против «двойной» их справедливости (для других — одна, для нас — другая) — он теперь был в их руках, он оказался таким же, хотя все еще не признавался в этом. Так заставить! Раздавить! Ату его!..

Ясно, что это была месть. Долго ждали они. И дождались.

Боялись, наверное, выступления газеты. Ведь приезжали же корреспонденты из Москвы. Но время прошло, а в печати ничего не выходило.

Значит, можно.

Ату его!..

 

«ВОЛКИ ГОНЯТ ОЛЕНЯ»

Все это я подумал сразу. Хотя и были еще сомнения. Мало ли… Ведь всех тонкостей дела я не знаю. А вдруг и на самом деле здесь что-то нечисто?

И вот не могу удержаться, чтобы не привести чье-то стихотворение, которое прочитал мне мой друг по памяти:

Волки гонят оленя. Волки гонят оленя. Волки знают, что он устанет. А может быть, встать на колени? Попросить пощады у стаи? Близко серая стая… Близко серая стая… Вот обходит его волчица… А может, это игра такая? Может быть, ничего не случится? А может, зря говорят про волков? А вдруг они не враги? Но древний опыт веков, всех веков Беги! — говорит. — Беги! Волки гонят оленя, Волки знают, что он устанет. Над равниной заря алеет, А в его глазах — ночь густая…

Каспаров производил впечатление загнанного… Но, может быть, он преувеличивает? Может быть, ничего не случится? Так думал я. Но не он. У него был большой опыт в отношениях со следователями и милицией — не то что у меня (с одной стороны — Жора Парфенов, с другой — газета Центрального Комитета КПСС). Он хорошо знал, что они делали с Клименкиным, с Анатолием Семеновым и с другими — теми, о которых он тоже знал, но которые никак не причастны были к «Делу Клименкина».

Потому что безнаказанность. Потому что «угрызения совести начинаются там, где кончается безнаказанность». А она не кончалась. Она, наоборот, торжествовала! Вот ведь и адвокат из Москвы приезжал, и корреспонденты один за другим, и даже пленум был, ну и что? Съели? Клименкина освободили, ладно уж, хватайте эту «кость», подавитесь. А в остальном… Семенова сжевали, теперь и еще одного сжуем!

Он периодически вздрагивал — дрожь волнами ходила по его телу, я хорошо знаю это состояние, у меня бывало. Состояние загнанности, когда ты — одни, а их — много. Василий Железнов не спускал с него глаз, как с ребенка.

— Тихо, Виктор, — сказал я. — Погоди. Сначала надо успокоиться. Ты же знаешь. Помнишь, что ты говорил Семенову?..

Тут я осекся. Этого нельзя было говорить, тут я дал маху. И пытался поправить дело бодростью тона.

— Ты — гражданин Союза, запомни это. Страх — самый главный наш враг. Слушай внимательно. Надо встретиться с Беднорцем, это раз. Ты не встречался с ним? Ну вот, обязательно с ним. А главное: все четко напиши, чтобы было твое письменное объяснение, понял? Тогда нам легче будет тебе помочь. Я вот что сделаю: напишу, во-первых, письмо Аллакову, я слышал, что он теперь член Верховного суда республики. Эх, жалко, что не вышла повесть — он ведь там один из героев, легче мне было бы… — ну да ладно. Затем — письмо главному редактору газеты — он в курсе «Дела Клименкина», если повесть не печатает, пусть хоть так поможет. Потом…

Рассказывая и слушая меня, он ходил по комнате, часто наклонялся и ковырял что-то на полу.

— Ты что делаешь? — спросил я наконец.

— А пятна у тебя, — сказал он. — На полу пятна. Краска, что ли, осталась. Я не люблю, когда пятна. Я и дома слежу, чтобы пятен не было…

Они с Василием переночевали у меня, а потом поехали в гостиницу, где Виктор должен был написать объяснение.

На несколько дней он исчез, а потом от Беднорца я узнал, что он улетел обратно в Мары. Объяснения он так и не написал. Мы думали, что, может быть, все обойдется.

Начался новый, 1978 год. От Каспарова не было вестей. Дела с «Высшей мерой» не двигались.

 

ЗВОНОК

Было около девяти утра. Встал я поздно и только еще собирался сесть за работу. Зазвонил телефон, я взял трубку.

— Юрий Сергеевич? Это из Комитета государственной безопасности, Санин Владимир Николаевич. Здравствуйте.

— Здравствуйте…

Естественно, что я растерялся: такой звонок был в моей жизни впервые. С «органами» я дела пока не имел, но был наслышан, как все, так что вежливый мужской этот голос произвел впечатление очень сильное.

— Нам бы нужно встретиться с вами по двум вопросам, — продолжал голос как ни в чем не бывало. — Один свежий, а один — давний. Я и раньше собирался с вами связаться. Когда бы вы могли?

— Когда хотите, — ответил я, понимая, что работать мне теперь не удастся, и стараясь придать своему голосу уверенности. — Хоть сегодня.

— Можете сегодня? Хорошо. Во сколько?

И мы договорились на двенадцать.

Надо ли объяснять, что я чувствовал?.. Моей семьи не коснулся в сильной степени меч «борьбы с вредными насекомыми», «врагами народа» — хотя и выслали кое-каких родственников на Урал, а одну из самых близких мне в сиротском детстве — бабушку, оставили, может быть, только из-за решительного и безрассудно смелого вмешательства комсомолки-школьницы, моей двоюродной сестры, Это ее мужественный поступок сохранился в скудной нашей семейной летописи: когда бабушке прислали повестку, моя сестра — было ей тогда лет шестнадцать — смело пошла вместо нее на Лубянку и сказала, что это форменное безобразие, бабушка — человек вполне советский… Обычно подобные демарши в то время не проходили, сестра запросто могла остаться в тех же стенах и обеспечить лишнюю «галочку» деловитым следователям, выполняющим свой нелегкий план, но этот почему-то прошел; и сестра вернулась домой, и бабушку больше не трогали.

В моей жизни подобного не было, хотя было много другого, но я твердо уяснил себе, о чем уже говорил и здесь: самое страшное — страх. В страхе человек теряет себя и уже не может пользоваться даже теми возможностями самозащиты, которые в любом положении все же есть.

Но теперь, положив телефонную трубку, я чувствовал себя неуютно. Мало ли… Тут мне, конечно, вспомнился Бойченко, его присказка, переданная Беднорцем: «Был бы человек, а дело найдется».

И хотелось как можно быстрее встретиться с Саниным. Чего тянуть?

А перед самой встречей к близкому приятелю забежал: на всякий случай предупредить. И посоветоваться. Он дал мне совет такой: при встрече спросить у него удостоверение. Как-то всегда мы забываем об этом. А ведь могут быть и провокации. Кроме того, мое требование придаст мне уверенности.

Итак, собравшись внутренне, я отправился на встречу с представителем грозной организации.

 

ВСТРЕЧА

Санин Владимир Николаевич (его имя я тоже изменил, что, конечно, естественно) оказался довольно молодым человеком лет тридцати пяти — сорока, не больше. Стройным, приятной внешности. Мы встретились на улице.

— Похож, похож на фотографию в журнале… — с улыбкой сказал он.

Как раз незадолго до встречи действительно вышел журнал с двумя моими рассказами и фотографией, которая мне, правда, не нравилась.

Вежливо улыбнувшись ему в ответ, я, однако, не забыл совет своего приятеля и очень вежливо попросил предъявить удостоверение.

— Извините, — сказал я, — но ведь всякое может быть. Бывают и провокации…

Владимир Николаевич слегка изменился в лице, но удостоверение показал. Показал ему и я свой билет Союза писателей, чтоб соблюсти, так сказать, ритуал.

— О чем будем говорить? — спросил я, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие и достоинство.

— Давайте пройдем в кафе — здесь недалеко. Кстати и кофе попьем, — сказал Владимир Николаевич спокойно.

Естественно, у меня мелькнула мыслишка: «Знаем, какое кафе!», но я безжалостно ее отогнал. И правильно. Мы действительно вошли в небольшое кафе, где было совсем мало народу и оказался свободный столик. Владимир Николаевич сел и изящно облокотился на стол.

— Не к чему вызывать в кабинет, правда ведь? — сказал он, опять с улыбкой взглянув на меня и, очевидно, поняв мои мысли. — Там обстановка настраивает не так. Давит на психику.

Настороженность моя не прошла, но я почувствовал, что Владимир Николаевич, как это ни странно, начинает мне нравиться. Улыбка у него была как бы даже мальчишеская и, по-моему, без всякой скрытой многозначительности.

— Ну, так слушаю вас, — сказал я.

Владимир Николаевич посмотрел на меня и опять улыбнулся. Он, видимо, очень хорошо понимал мое состояние, но, похоже, не собирался ни пользоваться им, ни иронизировать.

— Сейчас, — сказал он. — Только кофе закажем.

Подошла официантка, он заказал кофе и два пирожных.

Мне потом говорили — да я и сам тогда понимал, — что производить хорошее впечатление, вызывать симпатию и чувство доверия — профессиональный долг людей этой профессии. Тем не менее я внимательно прислушивался к своим ощущениям и чувствовал, что мой инстинкт самосохранения молчит, чувства опасности не возникает. Может быть, потому, что не было в Санине ни какой-то чрезмерной вежливости, ни сахарной сентиментальности, ни тупой многозначительности. Была простота и легкий оттенок понимания и сочувствия.

Официантка отошла, а Владимир Николаевич спокойно достал из бокового кармана пиджака небольшую фотографию и протянул мне:

— Вы знакомы с этим человеком?

На фотографии был Каспаров!

— Конечно, — не задумываясь, сказал я. — Это Виктор Каспаров, герой моей повести. Положительный герой, — добавил я на всякий случай.

— Положительный? — Владимир Николаевич с искренним, как мне показалось, недоумением смотрел на меня.

— Да, положительный, — утвердительно кивнул я. — Один из самых главных. Если не самый главный.

— Вот так помер. — Владимир Николаевич, все так же недоумевая, покачал головой. — Вы давно виделись с ним?

— Недавно. Он был у меня как раз перед Новым годом. В декабре.

— Был у вас? Дома? А зачем?

Владимир Николаевич, как мне показалось, заметил, что его вопрос прозвучал на этот раз слишком официально, и тут же добавил:

— Видите ли, его разыскивает милиция. Это странно — то, что вы сказали. Положительный герой?.. Но зачем же он все-таки приезжал, если не секрет?

Тут я, как мог, коротко, рассказал о «Деле Клименкина», о роли в нем Каспарова. Сказал и то, что повесть давно написана, но ее никак не печатают, а теперь вот новое происшествие с ним, и на него накручивают дело, хотя он никоим образом не причастен к автобусной аварии. Ясно, что это — месть, попытка свести старые счеты.

Владимир Николаевич слушал меня с нескрываемым интересом. Я подумал: а что, если дать ему повесть? Вдруг это поможет Каспарову?

— Каспарову нужно помочь, — сказал я. — Вы сами убедитесь, если прочитаете повесть. Она строго документальна. Хотите?

— Что ж, хорошо, — живо откликнулся Владимир Николаевич. — Конечно. Когда вы сможете дать мне рукопись?

— Хоть сегодня, хоть завтра, когда вам удобно, — сказал я.

— Договорились. Я прочту, а тогда подумаем, что делать дальше. Может быть, вы правы, и ему действительно нужно помочь. Бывает, что милиция да и прокуратура творят не совсем хорошие дела, особенно на местах. Правда, вот что неясно: зачем он скрывается? Ведь объявили всесоюзный розыск и даже нас подключили.

А теперь второй вопрос, давний, — сказал Владимир Николаевич, помолчав. — Скажите, что, по-вашему, нужно сделать, чтобы пресечь или как-то ограничить хотя бы самостоятельную цензуру редакторов в журналах и издательствах? — Он внимательно и открыто посмотрел на меня. — Как бороться с тем, что они берут на себя больше, чем нужно? Вы же знаете, наверное, что спрос на нашу литературу на международном рынке весьма невысок сейчас, мы не выдерживаем конкуренции с зарубежными издательствами. И с молодой литературой проблема остра, пробиться молодым нелегко. Не случайно ведь и постановление принято. Что вы думаете по этому поводу?

Я даже слегка опешил. Для меня этот вопрос стоял во весь свой рост очень давно, но вот то, что он беспокоил Владимира Николаевича, показалось мне поначалу весьма удивительным. Неужели он этого не понимает? Да, были разговоры о том, что якобы цензуру у нас отменили, но ведь… За малейшее упущение, за пропуск в печать не то что книги, а одного только «сомнительного» в идейном отношении выражения редактора могут снять немедленно, никакой защиты от произвола у него просто-напросто нет. Какой же смелости можно ждать от него в этих условиях? Конечно, я сам считал, что редакторы перестраховываются, но…

Владимир Николаевич тем не менее смотрел на меня так открыто, так искренне, что я подумал: а вдруг? Эх, что терять! В конце концов в решающие моменты просто необходимо говорить то, что на самом деле думаешь — вдруг это как раз и поможет делу. И потом… Командировки, поездки, многочисленные встречи с людьми не раз убеждали меня: везде, в любой сфере деятельности, на любом должностном и профессиональном уровне всегда можно встретить как бессовестного, корыстного, циничного человека, так и вполне честного и порядочного. Разные ведь причины приводят разных людей в ту или иную сферу деятельности, так что… А Владимир Николаевич явно вызывал у меня доверие.

И я… начал. Попытался-таки высказаться по самому больному вопросу. На самом деле: что терять?

Владимир Николаевич слушал меня, сначала одобрительно кивая, а потом в растерянности поднимая брови — когда дело дошло до сокращения инстанций и расформирования некоторых организаций.

— Пожалуй, я согласен с вами, вы меня убедили, но… Скажите, а… Многие думают, как вы? — спросил он и тут же тактично поправился: — Нет-нет, не нужно никаких фамилий, поймите меня правильно. А просто: многие ли разделяют вашу точку зрения?

Я сказал, что да, многие, я в этом уверен.

— Кстати, — добавил я, — совсем недавно, на днях, любопытную сценку я видел, вернее, даже участником ее стал. В метро. Хотите расскажу вам?

Владимир Николаевич согласно кивнул, и я рассказал.

…Уже много раз замечал я, что на переходе со станции метро «Курская-кольцевая» на «Курскую-радиальную» постоянно происходит путаница в движении густого потока пассажиров, особенно в часы «пик». На мой взгляд, это происходит по простейшей причине: вывеска «ВХОДА НЕТ» повешена в одном месте так, что ее просто-напросто не видно — пассажиры идут и встречаются с густым встречным потоком. Возникает раздражение, подчас перерастающее в ненависть, толчки, оскорбления, угрозы. Причина же, как часто бывает, плевая, и однажды я, осененный простой этой мыслью и движимый чувством элементарной гражданской активности, подошел к дежурному по станции и попытался высказать свои вполне простые соображения.

Увы, не на того напал. Эта женщина в форменной одежде настолько, очевидно, привыкла к полной безгласности «пассажиро-потока», что встретила мое обращение к ней недоуменным и настороженно-бдительным взглядом. Она и слушать меня не стала, когда поняла, что я хочу что-то предложить, что-то посоветовать. А кто я, собственно, такой? Может быть, скрытый злоумышленник? И не позвать ли вообще милицию? Она чеканно ответила мне, что это не мое дело и чтобы я… Ну, в общем, ясно.

Самым же интересным оказалось другое. Дело в том, что во время короткого нашего диалога с дежурной рядом остановился мужчина этакого неопределенного возраста и невыразительной внешности, одетый тоже как-то средне. Он самым внимательным образом следил за нашим разговором, а когда дежурная, подняв вверх подбородок и сказав что-то резкое на прощание, демонстративно пошла от меня прочь, он приблизился, робко тронул меня за рукав и сказал тихо, оглядываясь:

— Не надо. Зачем вы? Осторожнее. Заберут…

Еще не остыв от тупой агрессивности женщины в форме, я не сразу понял.

— Что вы сказали? — переспросил я.

— Заберут. Лучше не надо. Молчите лучше. Не связывайтесь.

— Да что вы, — ответил я как можно мягче. — При чем же тут? Я ведь дельное предложил. Она просто не выслушала.

— Тихо, тихо. Не связывайтесь. Она власть. Я знаю, как…

Подошел поезд, я намеренно вошел не в ту дверь, в которую шагнул мужчина, и потерял его из виду.

А сценка мне запомнилась. Ее-то я и пересказал Санину.

Он покачал головой.

— Да, страх еще очень силен, к сожалению, — сказал он. — Что делать… Но сейчас… У нас действительно другие люди, многое по-другому…

— Вот вы спрашивали… — продолжал я. — Да потому ведь и молчат почти все! Не потому, что не думают так, а из вполне понятного чувства. Ведь так легко у нас потерять даже то немногое, что имеешь. И потом… Самое страшное даже другое. Произведения-то настоящие просто-напросто не рождаются, вот в чем дело. Или появляются на свет мертворожденными. Убитыми, так сказать. Во чреве. Принято говорить: а где они, эти талантливые вещи, которые не печатают? Покажите их! И если не удается тотчас же показать, отвечают: то-то же! Вроде все в порядке: на «нет», мол, и суда нет. Но ведь тут такое «нет», за которое любой суд слишком мягким будет. Это «нет» о предварительном убийстве говорит, которое хуже обычного. Об убийстве в утробе, о генетическом даже убийстве. Не напечатать готовую вещь — еще не значит ее убить, она ведь все равно существует и когда-нибудь, возможно, станет известной людям. А сделать так, чтобы произведения стоящие вообще не рождались, — вот убийство истинное. Искоренение духа… Люди отучаются думать, чувствовать — вот в чем проблема. Наши редакторы не только на служебных местах сидят, они в душах у нас поселяются. Изнутри нас едят, а мы уже и не замечаем. Посмотрите, какие книги у нас выходят косяками — разве нормальные чувства и мысли в них? Да и в лучших самых, смотрите: то недоговорено, это обрублено, тут намек робчайший, там этакая «фига в кармане». Точно так ведь мы и наедине с собой мыслить начинаем — недомолвками да намеками. А вспомните Маугли. Человеческий разум так устроен, что к атмосфере окружающей приспосабливается. Необратимо.

На другой день я передал Владимиру Николаевичу рукопись «Высшей меры». А он заверил, что постарается помочь Каспарову, если, конечно, повесть его убедит.

Через два дня он позвонил и сказал, что прочитал повесть, она произвела на него большое впечатление, и он постарается помочь Каспарову, свяжется по своей линии с Мары.

 

ГРУСТНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Все это было в январе. А дальше начался один из самых мрачных периодов в моей жизни. Нет, Владимир Николаевич был здесь совсем ни при чем. В нем-то я не ошибся, это тем более можно утверждать со всей определенностью теперь, по прошествии лет. Если и оказал он какое-то воздействие на мою судьбу, то лишь положительное.

А просто все рукописи мне по-прежнему возвращали. Публикация двух рассказов в одном из самых популярных художественных журналов не сделала, конечно, погоды — тем более что рассказы-то были весьма давние. Не сделало погоды и мое выступление на одном из пленумов Московской писательской организации, посвященном молодым. Мне казалось, что я предложил тогда много дельного, и ожидал я чуть ли не вызова в ЦК, для совета… Но переделывать никому ничего не хотелось.

Почти тотчас после выступления на пленуме я принес стопку рукописей для сборника в издательство «Советский писатель». Зав. отделом прозы встретила меня с грубоватой, этакой свойской приветливостью: «Почему ты раньше не приходил к нам? Я же просила кого-то — не помню сейчас, — чтобы тебя к нам пригласили», — сказала она, и я воспринял это как добрый знак. Увы, всю стопку вернули мне увесистой бандеролью через несколько месяцев с рецензией. Рецензия была отрицательная, но больше всего обескураживало не это, а то, что она была — в который уж раз! — как бы совсем не о моих рукописях. Не было и попытки у рецензента понять мои вещи, мою систему ценностей, и если критиковать — то критиковать по существу и, так сказать, на моем языке.

«Неужели я действительно какой-то ненормальный?» — в который уж раз думал я. Ведь то, чего они хотят от меня, судя по рецензиям, сделать очень просто, для этого вовсе не нужно мучиться над точностью слова, «музыкой», интонацией и так далее. Сделать то, что они требуют, можно буквально за месяц.

Спасало — отчасти — лишь то, что были у меня и другие читатели, которые воспринимали то, что я написал, но это действительно спасало лишь отчасти: их было немного, и они ведь тоже могут ошибаться, как я, они в конце концов и хвалят-то, может быть, лишь из доброго ко мне отношения.

«Высшую меру» прочитали еще в одном «толстом» журнале, очень хорошо отозвались, но опять отвечали уклончиво: «Все правильно, конечно, ужасные факты, очень нужно бы немедленно напечатать, но…»

Лежало у меня несколько неоконченных рукописей и множество оконченных, но так и не напечатанных — на два-три сборника, — «не пробитых». А тысячи цветных слайдов, которые можно было бы издавать альбомами, постепенно выцветали, хотя многие из них, по мнению специалистов, были и с эстетической, и с научной точки зрения уникальны. В своих поездках мне удалось сфотографировать такие растения и таких насекомых, фотографий которых не было, насколько я знаю, ни у кого в мире. Но это интересовало разве что моих гостей, но никак не издательства.

Изменились, увы, дела и в «Правде». Виталий Андреевич Степанов ушел на пенсию по состоянию здоровья (в сорок шесть лет!), перешел на другую работу и редактор отдела. С новыми сотрудниками отношения у меня не сложились.

Было ощущение не только стены, но и паутины. Прозрачно-серой, тягучей и непроницаемой. Когда ничего не делаешь, вроде бы и не замечаешь ее. Но стоит предпринять что-то, как она тотчас обволакивает со всех сторон.

Ну, ладно, думал я, допустим, мой роман, рассказы, другие повести не заслуживают того, чтобы быть напечатанными. Но «Высшая мера»! Это же факт не только литературы. Они же не только меня глушат, а снова и снова Клименкина, Семенова, других, уже пострадавших. И даже Каспарова, Румера, Касиева, Беднорца — всех лучших, честных. Они же, не печатая — хотя и «одобряя» с глазу на глаз! — Ахатова да Бойченко поощряют. Сами же от таких, как они, страдают! Они оставляют безнравственность безнаказанной и тем самым еще больше развращают безнравственных, оставляя их в слепоте, то есть в беде. Не случайно и тот и другой после «Дела Клименкина» дальше пошли — один в тюрьме, другой переведен в адвокаты в наказание за последующие уже провинности. А Милосердова? А Джапаров? Ведь так же и продолжают, наверное, судить…

Каспаров — под следствием. Румер — в растерянности. Множество людей потеряло веру…

А я как бы в заложниках. Косвенный виновник, иначе как же? «Эстафета»-то у меня.

Да, ни «каблука» абаевского и «пальцев ног» под ним, ни «подсаженных в камеру наркоманов», ни приговора официального как будто бы нет. А совесть зажатая? А невозможность бороться со злом, помочь людям честным — это как, по-вашему? Писатель — если он, конечно, писатель — не ради денег ведь пишет.

И Семенов не оттого жертвой стал, что его официально приговорили. «Неофициальное»-то иной раз и похлестче бывает.

Теперь у нас, конечно, другое время, из печати выходят вещи, о которых тогда было страшно подумать. А все же: почему бы и тогда не попробовать? Использовались ли те возможности, какие всегда есть?

С грустью вспоминаю всем известный пример: Александр Трифонович Твардовский. Ведь трудно даже сказать, какая из его ипостасей оставила больший след в памяти современников — писательская или редакторская. Конечно, как автор «Василия Теркина» он завоевал мировое имя, но как главный редактор журнала «Новый мир» он сыграл роль не меньшую в истории отечественной культуры — этот журнал в 60-х годах был истинным маяком, хранителем лучших традиций, защитником всего живого в советской литературе. А разве один Александр Трифонович обладал такими возможностями? Наверняка и многие другие могли бы, но…

В одном из романов умнейшего нашего писателя-фантаста Ивана Ефремова есть такие строчки: «Там, где люди сказали себе: «Ничего нельзя сделать», — знайте, что Стрела поразит все лучшее в их жизни». Имеется в виду образ «Стрелы Аримана», этакого направленного зла… Всегда можно что-то сделать! И не в таких условиях люди делали что-то — делали и чувствовали себя людьми, а не «тварями дрожащими», цепляющимися за иллюзию материального благополучия, социальной комфортности и подобную мишуру, в лучшем случае сохраняющую тело, но искушающую, мертвящую мозг и душу. Наша-то родная история дала столько примеров!

Много чего есть сказать по этому поводу, но не буду. У каждого наверняка много. И не в частностях тут, конечно же, дело.

Конечно, мы верили. Конечно, надеялись. Но надеяться и верить становилось все труднее.

 

…ДОГНАЛИ

А тут пришли мрачные вести из Туркмении. Каспарова арестовали. Его жена умоляла Беднорца заключить с ней договор на защиту.

Как я и подозревал, Каспаров был смертельно испуган, и, вместо того, чтобы принять разумные меры и подключить нас с Беднорцем, он впал в панику и стал скрываться. Разумеется, его нашли.

Суд назначили на апрель.

Беднорц поехал в Мары и тщательно ознакомился с обстоятельствами нового дела. Никакого сомнения не осталось, что это — продолжение «Дела Клименкина».

Дело об автобусной аварии нашумело на всю Туркмению. Еще бы: погибло четыре школьника, больше десяти ранено! Шофера осудили на 12 лет. Этот срок поглотил и 3 года, присужденные ему за дачу взятки в размере 200 рублей.

История же со взяткой такова. Шофер, молодой парень 23 лет — назовем его, допустим, Ахмедовым — попросил своего знакомого, некоего Гельдыева, достать ему права водителя второго класса, так как он имел только третий. Гельдыев обратился к некоему Кирюшину, который знал Каспарова, преподававшего на курсах шоферов. Кирюшин сказал: «Тащи двести рублей».

— Против Гельдыева и Кирюшина дело в настоящее время прекращено, — сказал Беднорц. — Формулировка такая: «Преступление их утратило общественную опасность».

Позже, на суде, он скажет: «Если преступление этих граждан утратило общественную опасность, то почему же не утратило опасность преступление Каспарова?» Этот вопрос останется без ответа.

Как же получил Ахмедов желанные права?

Показания Каспарова, занесенные в протокол:

— Я вписал в экзаменационную ведомость фамилию Ахмедова из чисто товарищеских отношений к Кирюшину, который попросил за своего друга. Поскольку курс обучения заканчивался, я сказал Кирюшину, что принять на курсы уже никого нельзя, но если его друг имеет соответствующую подготовку, то я могу допустить его к сдаче экзаменов экстерном. При этом я попросил данные Ахмедова и, убедившись, что Ахмедов имеет права 3-го класса и работает шофером в течение 8 лет, я сделал пометки в своих черновых записях о том, что Ахмедов будет сдавать экзамены экстерном.

5 июня 1976 года группа шоферов сдавала экзамены, и по окончании экзаменов я вспомнил о том, что давал обещание Кирюшину, а Ахмедова о дне экзаменов своевременно не известил. Было очень жарко, и я просто забыл известить Ахмедова. Тогда я решил дописать в протоколе фамилию Ахмедова и выписал на его имя свидетельство шофера 2-го класса, хотя экзаменов он не сдавал. Получение денег от Кирюшина в сумме 200 рублей я категорически отрицаю, хотя свидетельство на имя Ахмедова действительно передал через Кирюшина.

Беднорц продолжал:

— Я видел эту злополучную ведомость. Была группа из 12 человек. На обороте рукой Каспарова приписана 13-я фамилия — Ахмедов. За это действительно можно судить как за подлог — чистейшая статья. Максимальный срок по ней — два года, да и то в особо опасных случаях, а так — условное или исправительные работы по месту службы, вычеты процентов. Уверен, что Виктор сделал это из обычного своего «благородства», чтобы оправдаться за свою забывчивость перед Кирюшиным. Что же касается взятки, то не сомневаюсь: двести рублей потребовал для себя Кирюшин, Виктору он их не давал и даже не говорил о них, а Гельдыеву наверняка сказал, что курсы и экзамены платные. Так оно и было, наверное, да только Каспаров деньги и не собирался брать. Кирюшин — закоренелый алкоголик, наркоман, совершенно опустившийся человек, это, конечно, находка для следствия против Каспарова. Сколько раз говорил я Виктору, чтобы он с такими не связывался…

А вообще-то, знаете… Трудно будет его защищать, — продолжал Беднорц. — Он что-то совсем сник, потерял лицо. Уехал, так ничего и не написав ни вам, ни мне, исчез, и все. А потом… Когда его арестовали, он залез под кровать. Представляете? Вообще-то понять его можно, он знает, что это за публика, а теперь он у них как бы в руках. На первом допросе следователь так ему и сказал: теперь-то ты наш, голубчик, никуда не денешься. Вот он и сбежал позорно. А вернувшись в Туркмению, прятался. Всесоюзный розыск объявили! Им это все, конечно же, на руку: если не виноват и деньги не брал, зачем прячешься? Но разве все это на суде объяснишь? И при чем здесь автобусная авария?..

Суд состоялся в конце апреля 1978 года. По удивительному совпадению приговор Каспарову был вынесен 26 апреля — в день восьмой годовщины нападения на старую женщину в туалете станции Мары, с которого и началось «Дело Клименкина». Виктора Каспарова осудили на восемь лет лишения свободы с конфискацией имущества и с содержанием в исправительно-трудовой колонии усиленного режима.

 

ПОДРОБНОСТИ, РАССКАЗАННЫЕ БЕДНОРЦЕМ

Судебный процесс начался 21 апреля. Назначен он был на 10 утра, а начался в 12. Судья — молодой парень лет тридцати. Специально такого молодого посадили, чтобы можно было им управлять… Прокурором был… вы не поверите: Джумаев! Да, тот же, который на первом процессе требовал для Клименкина высшей меры. Я возражал, но отвод должен был заявить Каспаров. Он был в полном смятении, буквально коленки тряслись, хотя перед процессом я его поддерживал, как мог. Как изменился человек! Наконец он заявил отвод прокурору. Суд удалился на совещание, но отвод все же удовлетворил. И весь остаток дня ждали нового прокурора… А следующий день — суббота. В понедельник, 24-го, пришел новый прокурор — Лужин, помощник областного прокурора. Никак не могли найти Кирюшина, главного свидетеля — он скрывался, пил. Наконец пришли в суд, а там нет ни Каспарова, ни шофера Ахмедова. В чем дело? Оказалось, конвоя не хватает, чтоб привести. Судья бегает туда-сюда, но ничего не может сделать. После обеда наконец привезли обоих.

Первым давал показания Кирюшин. И он вдруг заявляет: «Я никаких денег Каспарову не давал. Взял у Гельдыева 200 рублей, верно, но они лежат у меня дома, на холодильнике». Судья задает ему вопрос: «Вы трезвый?» Тот говорит: «Да», но судья объявляет перерыв, и Кирюшина увозят на экспертизу. Дело в том, что на предварительном следствии Кирюшин пять раз подтверждал дачу взятки и даже на очной ставке с Каспаровым, когда Каспаров отрицал.

В перерыве я говорю Каспарову: слушай, Виктор, выкинь из головы все тяжелые мысли, надо бороться! Я не смогу здесь сидеть все время, у меня процесс 26-го (у меня действительно был процесс, по другому делу, я ведь считал, что все закончится еще 21-го). Ты грамотный, говорю я ему, следи за тем, чтобы протокол был четко исполнен, придется ведь и дальше бороться. Замечания на протокол обязательно пиши — это право твое. Имей бумагу. Записывай в точности показания Гельдыева и Кирюшина, и если в протоколе будет не так — внесешь замечания. Бороться надо, ты должен сам себя защищать! Договорились вроде бы, он сказал «хорошо», я попросил, чтобы дали ему бумагу. И ни одной буквы не записал! Сидел сложа руки. Я его потом спрашиваю: «Ты почему не записывал?» Он мнется. Совсем сник, просто не узнать человека. Запугали наглухо.

Экспертиза определила: у Кирюшина легкая степень опьянения. На этом второй день и закончился. Стали следить за Кирюшиным, чтобы не пил хоть до завтрашнего заседания.

А 25-го утром Алла, жена Виктора, в панике: Кирюшин трезвый сбежал! Юрий Тихонов приехал за ним на мотоцикле, а тот выскочил из коляски… В суд пришел опять слегка «поддавши»… Допросили. Он опять говорит, что денег Каспарову не давал. Понимаете, он только в пьяном виде и мог правдивые показания давать. В трезвом — боялся.

Быстро допросили остальных. Что касается показаний Кирюшина, то в случае изменения показаний свидетеля суд вправе повернуть и так, и так. А показания его на суде давались к тому же в нетрезвом состоянии.

Прокурор в своей речи попросил для Каспарова восемь лет.

Я же в своем выступлении говорил о Кирюшине, о том, что он алкоголик, что в прошлом судим, почему же суд верит его показаниям, а не показаниям Каспарова, который ведь и несудим в прошлом и никакой не алкоголик? Какие есть основания верить Кирюшину в том, что он не имел корыстной заинтересованности? Мера наказания, которую просит прокурор, как раз и свидетельствует о предвзятости прокуратуры в отношении Каспарова, это явно связано с тем, какую роль играл Каспаров в печально известном «Деле Клименкина».

Тут прокурор в реплике: «Никто о «Деле Клименко» в Мары не слышал, все адвокатом придумано. Защита придумала это, чтобы объяснить свою оправдательскую позицию». Вот так.

Тогда я ему отвечаю: «Товарищ прокурор говорит, что о «Деле Клименкина» никто здесь не слышал. Хорошо. Но чем объяснить, что вы требуете 8 лет? Мне неизвестны случаи, когда за взятку в 200 рублей кто-то был осужден на восемь лет. Именно мера наказания, которую вы требуете, говорит о том, что с этим человеком сводятся счеты».

На этом день был закончен.

Интересно, что незадолго до этого процесса я участвовал в деле, где судили ревизора за взятку тоже в 200 рублей. Взятка там была доказана, и обвиняемый ее признал. Причем там было прямое сокрытие должностного преступления за эту взятку — растрата многих тысяч рублей. Деяние общественно опасное, безусловно. И что же? Приговор — два года исправительно-трудовых работ по месту работы, то есть просто вычитали проценты из зарплаты. Но это было в Белоруссии, и там не нашлось никаких подспудных мотивов…

Процесс, на котором я должен был выступать 26-го в Ашхабаде, перенесли, и я смог быть у Каспарова, хотя сделать уже ничего не мог. Единственное, что я ему еще посоветовал: в «последнем слове» скажи коротко, что невиновен, что денег не брал, что признаешь себя виновным в подлоге, потому что незаконно приписал в ведомость фамилию Ахмедова из товарищеских побуждений, вот и все. Он же опять вел себя как ненормальный, ей-богу. Хотел кричать о «презумпции», о Сакко и Ванцетти вспоминал. Как на международном процессе. Я видел, что с ним происходит — ну просто окончательно вырубился, — и буквально внушал ему: успокойся и скажи три фразы, только три фразы: «Денег не брал никаких и не требовал. Во взятке невиновен. Прошу судить меня за подлог». Ей-богу, боялся, что он речугу на три часа закатит, еще и о военных преступниках вспомнит — к тому шло. Ведь ясно же, что все у них давно решено, резкими словами можно только их разозлить. А если есть надежда, то лишь на будущее, на нас с вами.

Слава богу, говорил он не так уж и долго — минут десять, — о Сакко и Ванцетти ни слова, хотя «презумпцию», конечно, упомянул.

Один из заседателей в перерыве подошел ко мне и сказал: «Я не считаю, что Каспаров брал взятку, и приговор не подпишу».

Суд удалился на совещание. В совещательной комнате сидели целый день, вероятно, возникла склока… Приговор вы знаете. Заседатель его все-таки подписал. Уговорили.

Ну, короче говоря, методы те же. Даже до мелочей. Смешно получилось с адвокатом Ахмедова — шофер ведь тоже по делу о взятке шел, вместе с Виктором. Сидел-сидел адвокат, молчал-молчал, а потом вдруг встал и ушел ни с того ни с сего. Надоело сидеть, скучно стало, вот и ушел. И никому ничего не сказал. Судье пришлось самому ехать в коллегию и брать другого, первого попавшегося. Тот, конечно, ни словом, ни духом дела не знал. Сидел на суде в шляпе. Судья велел шляпу снять. Адвокат ему: «Голова болит, шляпу снимать не будем». Так и просидел три дня в шляпе и молча. Ни слова больше за три дня не сказал — только о шляпе.

 

ЧЕГО ЖЕ МЫ?

Итак, все то же. Те же приемы, тот же стиль. Мстительное, тупое упрямство, постоянное и унылое давление зла. Равнодушное, словно механическое. Не реагирующее ни на какие разумные доводы. Потому и сломался Каспаров.

Такие люди, как он, упорно, уверенно и порой даже весьма умело защищают других. Но не себя. Себя — упорно, уверенно и умело — защищают другие: те, для кого нет общей правды, а лишь своя. Они не брезгуют никакими методами, они последовательны.

Похожее переживали многие. Я тоже поначалу когда-то бойко ходил из редакции в редакцию, придумывал даже «стратегические ходы». Безрезультатно… Да ясно ведь: для каждого твоего «хода» требуется мобилизация всех сил, размышления, напряжение ума, настрой, решимость. А им ничего не стоит от тебя отмахнуться, им для этого никаких усилий не надо. Они свободны от сомнений — в отличие от тебя. Потому что у них безусловная власть над тобой. А у тебя шиш. Никакой обратной связи, вот в чем суть: они от тебя ни в чем не зависят, зависишь от них только ты. Этакая «анизотропия»: в одну сторону (к тебе) сигнал проходит, в другую (от тебя) никак. И жаловаться бесполезно — все равно придешь к ним.

Писарев писал в свое время о том, что русские интеллигенты, лучшие из них, видя то, что творится вокруг, готовят себя еще в юности к великому поприщу борьбы с великанами зла. А всю жизнь только и отмахиваются от злых и надоедливых комаров… То есть где они, великаны?

Такую поговорку родила наша жизнь: «Не качайте лодку». Авось, мол, продержимся на плаву. Самый неугодный человек тот, кто качает лодку.

Смешно, конечно, и мелковато, но с Парфеновым-то у нас было, в сущности, то же. Для него наше с ним «противостояние» стало самой жизнью, ему никаких особенных усилий не надо было, он естествен был в своем поведении — никаких сомнений. Он просто-напросто играл со мной. Играл и, наверное, наслаждался.

А я ночи не спал. Все думал, как же мне его убедить. Как мира добиться. Я постоянно думал о нем, пытался его понять и простить, найти «общую платформу». А он, Парфенов, как раз тогда-то и жил, может быть, по-настоящему, ярко и напряженно, когда я ночами не спал. Тогда-то он и пел свою песнь. Помню, помню, как при встречах наших (кроме только одной, последней) ноздри его радостно трепетали.

Они не думают о других. Чужого благополучия для них просто-напросто нет, не существует в природе, тем более если оно хоть как-то угрожает благополучию их.

И никто Парфенову не мешал — вот в чем парадокс. Даже милиция.

Такой анекдот я вспоминал не раз. Идет, значит, этакий интеллигентик в очках, а навстречу пьяный детина, мордоворот. Останавливает интеллигентика и бьет его с размаху по его интеллектуальной физиономии. «Ты что?!» — вопрошает, недоумевая и обиженно, интеллигент. «А чего же ты?..» — спрашивает, в свою очередь, мордоворот, бьет интеллигентика еще раз и уходит. Интеллигент стоит, утираясь (или поднявшись с земли), думает усиленно, а потом произносит глубокомысленно и печально: «Действительно: чего же я?..»

Может быть, в этой простенькой притче и есть разгадка, думал — тоже с печалью — я…

И еще вспоминается классическая восточная притча о древнем мудром императоре Акбаре. Однажды он вызвал к себе советника и задал ему задачу. Он провел линию на земле и спросил:

— Скажи, как сделать эту линию короче или совсем уничтожить ее, не прикасаясь к ней?

И советник, ни слова не говоря, подошел к линии и провел рядом с ней другую, более длинную. Отчего первая, естественно, стала казаться маленькой…

Вот же как нужно бороться со злом! Советник посмел начертить свою линию рядом, да еще длинней императорской… Правда, император сам задал ему такую задачу, он позволил ему сделать это…

И все-таки: чего же мы?

 

И ВНОВЬ ПОПЫТКИ

Первое, что я сделал после совета с Беднорцем и Румером, — написал официальное письмо на имя главного редактора газеты с просьбой о поддержке и защите человека, пострадавшего явно в связи с «Делом Клименкина», которым газета в свое время так благородно занималась.

Сокрытие правды всегда работает на руку неправым, а «спящий разум рождает чудовищ» — это очень хорошо иллюстрировала история с «Делом Клименкина». Что я и написал в письме главному. И просил защитить Каспарова.

Второе — письмо Чары Аллакову, судье, оправдавшему Клименкина на последнем процессе. Беднорц сказал, что он стал членом Верховного суда республики и пользуется авторитетом. Конечно, позиция моя в письме была весьма уязвимой: повесть-то так и не вышла, хотя я ведь встречался с Аллаковым, он знал, что я пишу повесть, и ждал. Все же я постарался составить письмо как можно более дипломатично, сказав, что уверен в выходе повести, а пока Каспарову просто необходимо помочь…

Третье — звонок Владимиру Николаевичу Санину, который очень расстроился, узнав о суде и приговоре, и пообещал обязательно принять какие-то меры.

Бесконечна цепь поступков людей, ступивших на неправедный путь, думал я, и не кончается она, пока не приведет их либо к полному нравственному падению, либо к решительной битве с ними сил справедливости и добра, которые только и могут обрубить эту цепь и тем самым вернуть людей к нормальной человеческой жизни.

Что сделать еще? Конечно, самым решающим выигрышным ходом было бы долгожданное опубликование «Высшей меры». Это и была бы моя «более длинная линия». Да где уж. Рукопись перебывала во всех центральных наших журналах, а в газете главный редактор и не думал возвращаться к вопросу о публикации — и теперь, пожалуй, тем более.

Все же я надеялся, что сработает какое-то из трех моих действий.

Санин в разговоре еще раз подтвердил, что, по его мнению, повесть сейчас вряд ли опубликуют — «через пятьдесят лет, не раньше», пошутил — но он тем более постарается сделать все, что только возможно для освобождения Каспарова.

 

ЗАПОЗДАВШИЕ УСПЕХИ

И тут как раз в одном из центральных «толстых» журналов вышли еще два моих самых ранних рассказа. Главный редактор журнала на очередном пленуме, посвященном «молодым», назвал меня в числе «приятных открытий». Любопытный момент: одни из рассказов был написан девятнадцать лет назад, другой — восемнадцать. Естественный вопрос возник у меня. Если эти рассказы достаточно хороши, то почему они странствовали бесполезно столько лет по разным журналам? Если же плохи, то почему их все-таки напечатали? Это к разговорам о «позднем приходе молодых в литературу»; на эту тему много тогда говорили. Кстати, в напечатанных рассказах не было ничего «острого», «непроходимого» — некоторые читатели, даже те, кто поставил меня уже в связи с первой книгой на полочку «остросоциальных», — начали как будто разочаровываться во мне.

А из двух рассказов, которые были напечатаны в молодежном журнале как раз перед моей встречей с Саниным, один (шестнадцатилетней давности) был вдруг включен в альманах лучших рассказов 1977 года (а не 1961-го, в котором он был написан).

Вообще мистика получалась. Я «выходил к читателям» с рассказами многолетней давности, они принимали их за сегодняшние, я, значит, как бы говорил с ними из прошлого, хотя существовал сегодня… Да разве с одним со мною происходило такое?

В популярном молодежном журнале едва не вышла одна из повестей — та, которую «зарубил» за год до того один «доброжелательный критик» — зарубил, заботясь о моей «литературной судьбе» и «тематической последовательности». Заведующая отделом прозы журнала, наоборот, прочитав рукопись, позвонила мне сама — из дома, утром, в нерабочий день! — и сказала, что повесть ей нравится. Такое в последнее время как-то не принято у нас, и, естественно, я был растроган ее звонком. Однако зам. главного и ответственный секретарь журнала все же не сочли возможным опубликовать ее и решили ограничиться двумя рассказами. Ей, повести, суждено было лежать без движения еще девять лет…

Что ни публикация — то прорыв из окружения, побег из плена. Прорваться сквозь плотный строй редакторов, за которым грозно стоит армада невидимых, но весьма ощутимых литературных начальников, — это и есть прорыв из окружения. Читатели и не подозревают, как часто в разорванности, невнятности печатного текста виноваты не только авторы. Есть, конечно, и хорошие редакторы, но сколько же таких, которые относятся к нашему тексту так, словно писал его их заклятый враг или скрытый злоумышленник, которого надо вывести на чистую воду и обезоружить! Да ведь и неудивительно: именно в таком ключе и призывают их относиться к нам те, от кого зависит маленькое служебное благополучие маленьких функционеров, находящихся как бы между молотом и наковальней. Удивляться нужно не тому, что они что-то губят. Удивляться и радоваться нужно, когда они хотят сохранить и донести до читателя живые чувства и мысли. Честь и слава таким поистине мужественным людям!

Был и еще один успех, на первый взгляд, очень серьезный. Хотя не знаю, можно ли назвать его в полном смысле слова успехом.

Каспарова выпустили из тюрьмы! Выпустили, правда, после врачебно-психиатрической экспертизы, но не посадили в клинику для душевнобольных, а выпустили на свободу!

Его выпустили, хотя был он теперь, судя по многим свидетельствам, сломан. Стал бы он теперь вмешиваться так, как когда-то в «Дело Клименкина»? Не знаю…

Думаю, что это все-таки результат действия Санина, хотя точно установить трудно. Насколько мне известно, ни главным редактором газеты, ни Чары Аллаковым не было предпринято никаких шагов. Санин же, по его словам, звонил туда и ссылался на то, что написана уже повесть и что действия туркменского «правосудия» в отношении Каспарова могут вызвать — и вызывают! — нежелательный резонанс «в определенных кругах московской интеллигенции»…

Да, воистину неисповедимы пути. Срок дали не по закону, выпустили не по закону.

И все-таки «Высшая мера», оставаясь ненапечатанной, сыграла хоть какую-то положительную роль, думал я. И утешал себя этим отчасти.

 

О ХЛЕБЕ И ПЕСНЕ

Когда кончается какой-то очередной мрачный период истории и начинается его осмысление, то первая мысль, которая обычно приходит в голову: вы, то есть мы, виноваты сами. Мы не боролись.

Боролись! Всегда, во все времена и в любых условиях были Каспаровы, Касиевы, Беднорцы, Румеры — люди, которые оставались верны себе и даже действовали в меру своих сил. Да вот беда: то самое «молчаливое большинство», которое подчас так любит поговорить о нравственных идеалах друг с другом, тет-а-тет, когда их никто больше не слышит, те самые «сослуживцы», «приятели» — либо трусливо отмалчивались на собраниях и в кабинетах, либо, имея свое мнение, были «решительно с ним несогласны». Не потому ли и гибнут борцы в первую очередь, что верят трусливому большинству, а потом бывают преданы им же? Не потому ли и борцов стойких гораздо меньше, чем хотелось бы: раз-другой обожжешься, в третий-то подумаешь, лезть ли?

Сейчас появляются уже и не только публицистические, газетные статьи, но и повести, и романы о падении нравов, о том, что «спящий разум рождает чудовищ», об инфляции человеческих ценностей. И при всем уважении к этой «обличительной литературе», к полному согласию с тем, что она необходима, хочется сказать: обличения не выход! Обличения, наказания, воздевание рук — эти весьма привычные, весьма принятые в обиходе человеческие действия хотя и дают некоторую разрядку, некий даже катарсис гражданскому чувству, однако же они весьма поверхностны. Они, в общем-то, даже опасны. Опасны потому, что как бы выводят из-под очистительного огня критики и обличения и самих обличающих, и тех, кто, соглашаясь с ними, точно так же воздевает в отчаянии и проклятии руки.

В общественном зле всегда виноваты все. Одни действуют, другие позволяют.

Разная, конечно, доля вины у разных людей. Психологам и криминалистам известно: жертва преступления несет свою долю вины за то, что преступление совершилось. Не говоря уже о свидетелях. И об атмосфере, которая — это уже определенно — создается всеми. Очень часто вина жертвы состоит в том, что ей не хватает достоинства. Множество случаев известно, когда именно недостаток достоинства, именно патологический, далеко не всегда соизмеримый с опасностью страх провоцировал на преступление… Ни в коем случае не оправдываю преступников — с ними вопрос ясен и так. Не говорю и о тех, кто бороться просто не в состоянии.

Чем руководствовались «положительные» герои «Дела Клименкина», какое качество обусловливало меру их «положительности» в деле восстановления справедливости? Только достоинство. Потому Каспаров поехал сначала в Ашхабад, а потом в Москву искать правды, что его естественное чувство человеческого достоинства не могло мириться с тем, чему невольным свидетелем он стал. Потому Румер трижды посылал корреспондентов в Мары, а потом звонил Баринову, да и после, когда Клименкина уже освободили, посчитал необходимым, чтобы кто-то написал об этой истории и чтобы газета опубликовала. Потому Касиев не мог не написать своего особого мнения. Потому и Сорокин составлял «простыню», ибо его достоинство мастера своего дела, квалифицированного юриста, не могло мириться с неясностью, с неопределенностью его позиции по отношению к туркменским событиям. Потому и Светлана Гриценко не в состоянии была отвернуться от человека, который попал в беду, хотя ей — как и всем перечисленным — было невыгодно поступать именно так. Невыгодно из корыстных, материальных соображений. Но абсолютно необходимо с точки зрения других соображений, нематериальных. С точки зрения человеческого достоинства. С точки зрения не «хлеба», а «песни».

У нас принято считать: не до красоты сейчас, не до «высших материй», сначала накормить людей досыта надо. Мол, «будет хлеб, будет и песня». Уверен: наоборот! В убогой, удручающей погоне за сытостью мы утрачиваем самое главное — систему истинных ценностей. Мы поклоняемся не красоте человеческих отношений, а желудку. Но этот господин, как известно, ненасытен. И тем более алчен он, когда его ставят на пьедестал. Однако всякий орган предназначен природой для определенной роли, и искусственная, надуманная перемена ролей ни к чему хорошему, естественно, привести не может. Сколько мы знаем случаев, когда именно «песня» спасала людей! Да ведь «песня» как символ духовного здоровья, чести, достоинства, солидарности человеческой — лучший помощник в труде по добыванию хлеба. Мы собираем немало хлеба со своих полей (хотя с тех же самых полей могли бы собирать гораздо больше, если работали бы с любовью, с песней), но одна четверть — подчеркиваю, одна четверть, а по анализу наиболее трезвых экономистов, даже больше: одна треть собранного хлеба гибнет при перевозках, неправильном хранении и нерациональном использовании! И это естественно. Потому что нет песни. Потому что скучно это — служить желудку в первую очередь, а порой — только ему. Потому что искажена система ценностей.

Увы, не то проповедовали нам долгие, долгие годы. Не потому ли и «отрицательные» герои «Дела Клименкина» просто не в состоянии были понять «положительных», искренне не могли взять в толк, чего же добивается Каспаров, Беднорц, корреспонденты газеты, Верховный суд СССР? Ведь «хлебной» выгоды положительные герои как будто бы не имели…

Не понимали. Искали в действиях «положительных» мотивы, понятные, доступные им, «отрицательным». Не находили. И действовали. Понятие же человеческого достоинства — основополагающее понятие человеческой нравственности — было им, очевидно, неведомо. Не внушили. Не воспитали.

Увы, достоинство роскошью стало. Не каждый, далеко не каждый может позволить себе его иметь. Дорого расплачиваться за него, вот в чем дело.

Мы говорим теперь: «перестройка». Да перестроится ли от одних уговоров Жора Парфенов? Перестроится ли Джапаров? Бойченко? Ахатов? Никогда. Разве что на словах. Нужны не разговоры о перестройке, не уговоры. Нужна атмосфера. В которой «презумпцию» получают не бойченки, а беднорцы. И не потому, что нужна беднорцам какая-то привилегия. Им привилегии не нужны, потому что они и так работают лучше. Нужно, чтобы не было привилегий у бойченко и милосердовых, какими бы «высокими» словами эти привилегии ни подкреплялись. Нужно, чтобы вообще привилегий не было. Тогда и получит презумпцию главное — человеческое достоинство. Которое заложено в самой человеческой природе.

Проходят «героические» периоды истории, утихает шум, вызванный каким-то трудовым или ратным подвигом. И на поверку оказывается, что не производство какой-то невиданной груды вещей, не постройка какого-то необычайно высокого здания, не изобретение сногсшибательного оружия, не даже количество убитых людей, животных или срубленных деревьев имело значение для людей. А достоинство. Человеческий нравственный потенциал, пронесенный сквозь бури и штормы «героического» периода. Вечный огонек человечности.

Вещи и здания создаются и разрушаются. Человеческое начало остается. Только оно и имеет настоящую цену — человеческое достоинство. Истинные герои времени те, в ком оно сохранилось. Им и перестраиваться не надо.

 

РАДОСТЬ

«Есть только одна великая сила, и эта сила — радость», — сказано древними мудрецами. Как понял я эту истину!

Ошибка думать, что, несмотря на все свои мытарства, часть из которых я описываю здесь (часть, конечно, только часть!), я только и делал, что, ныл, подсчитывал свои обиды, наливался злостью и так далее. Ничего подобного! Радостей было не меньше. На первый взгляд может показаться, что это не относится к «Делу Клименкина» и моей повести. Относится!

Забегая вперед скажу: рукопись «о букашках» наконец была издана — через восемь лет после написания…

Да, долго, долго приходилось ждать, но ведь были и другие радости. Ну вот, например… Я не только фотографировал, но внимательно наблюдал природу, и вот что интересно: это успокаивало. А вернее, так: заставляло и на нашу жизнь взглянуть философски. Ведь в природе постоянно идет так называемая «борьба не на жизнь, а на смерть» между хищниками и жертвами. Казалось бы, мир давно должен погибнуть от жестокой этой борьбы. Но нет! Он не только не гибнет, а наоборот — процветает! Количество видов животных и растений планеты, при всем гигантском многообразии, не только не уменьшалось до вмешательства человека, но постоянно росло!

Частенько принято считать природу «аморальной», чуть ли не «безнравственной». Но почему? «Безнравственность» ее разве в том, что нет надуманных и противоестественных привилегий ни для кого — побеждает наиболее сильный, то есть жизнеспособный. Побеждает жизнь, а не смерть, идет постоянное совершенствование организмов. Что ж тут плохого, что безнравственного? Разве объективность оценки — честную борьбу, свободную соревновательность — можно назвать безнравственной?

И что можем противопоставить природной «безнравственности» мы, люди? Уж не изобретение ли всевозможных «теорий», провозглашающих превосходство одних людей над другими, которое нужно к тому же утверждать силой?

История человечества переполнена борьбой одних против других именно в защиту этих теорий — то «крестовые походы», то претензия на «мировое господство», то «во имя чистой расы»…

Интересно, что в природе животные никогда не объединяются против себе подобных, им не свойственна «идейная» ненависть. Хотя в последнее время стали замечать: собаки, брошенные людьми, объединяются в стаи — и это самые страшные и весьма коварные хищники, и возникают как будто бы серьезные распри уже между стаями… Распри между стаями.

Да, только вмешательство человека — «венца вселенной», «разумного существа»! — привело все живое — и хищников, и их жертвы — на грань исчезновения. Наша социальная дисгармония, ворвавшись в этот сложившийся за миллионы лет ансамбль, ведет его, как видим сейчас, к полному краху. И без атомного пожара, кстати, мы прекрасно справляемся с задачей уничтожения природы, отравляем реки, моря, атмосферу, истребляем животных и зеленый покров Земли — все, все готовы мы стереть с лица планеты, всякую жизнь — и себя в том числе! — а во имя чего? Не ради ли бессмысленного, противоестественного возвышения своего ничтожного естества (случайного скопления клеток!), не ради ли торжества бредовых идей, родившихся в очередном мозгу, претендующем на обязательное господство, на истину в конечной инстанции? И — самому погибнуть! Только бы ни за что не уступить, только бы настоять на своем, только бы не признаваться в ошибке…

И это — высший разум? Это — венец творения? Это — высшая нравственность?

Да, разум, отравленный гордыней, дает нам возможность уничтожить всех и все, но вот ведь что удивительно! Тот же самый разум, как только ему удается освободиться от ослепляющей, оглушающей гордыни, подсказывает: смотрите! Смотрите вокруг себя! Обратите же внимание на окружающий мир, мир живого на планете Земля! Он прекрасен. Он здравствует и процветает, несмотря на бесконечную борьбу внутри него, несмотря на непрекращающуюся битву «клыков и когтей»! А может быть, благодаря ей? Борьба-то, оказывается, не на смерть, а на жизнь.

И чем больше я наблюдал и изучал жизнь природы, тем яснее видел любопытные параллели. У нас ведь тоже — хищники и жертвы, паразиты и хозяева, травоядные и плотоядные, мухи и пауки, бабочки и паразиты-наездники и так далее, и так далее… Стоит задуматься!

Но больше всего радости приносила, конечно же, красота. Таинственная, всегда таинственная красота цветка, крыла бабочки, паутины в каплях росы, обыкновенного листа растения, дерева, морозных узоров, облаков, моря! Отзвуки, отзвуки таинственной вселенской гармонии… А кажущиеся подчас прямо-таки фантастическими способности живых существ? Особенно маленьких, как правило, не замечаемых нами по привычке к невнимательности: насекомых, пауков… Самец бабочки сатурнии, к примеру, находит самку на расстоянии в полтора десятка километров при помощи своих усиков-антенн — беспроволочный телеграф любви. Самка наездника-мегариссы, также при помощи усиков, «видит» хитросплетение ходов личинок рогохвоста сквозь толщу березового ствола — рентгеновский аппарат, локатор, телепатирующее устройство? Самка травяной тли обладает феноменальной способностью к размножению: в течение одного только года потомство одной только крошечной особи — если бы оно все сохранялось и хватало пищи — покрыло бы земной шар сплошным слоем толщиной в полметра; не менее фантастична и способность размножения термитов, самка которых живет до восьмидесяти лет, откладывая каждый день сотни яиц! Паукам, этим крошечным восьминогим созданиям, присуща, оказывается, индивидуальность — в укор некоторым из двуногих! — и есть такие, вполне серьезные зоопсихологи, которые считают, что маленьким этим монстрам присущи зачатки разумной деятельности… В микроскопическое семя эвкалипта, как известно, «втиснуто» огромное дерево, которое, в свою очередь, может дать жизнь миллионам новых деревьев. Семена лотоса, найденные археологами после того, как они пролежали в недрах земли тысячелетия, сохранили огонек жизни и дали всходы… А взаимоотношения некоторых жуков, например, которые могут быть образцом самопожертвования и бескорыстной родительской любви? Это ли не наталкивает на размышления? А факт, что среди муравьев, этих «общественных» насекомых, есть как «положительные» герои — скотоводы и земледельцы, так и «отрицательные» — авантюристы, обманщики и даже… наркоманы… А сложнейшие превращения-метаморфозы в течение жизни, например, у бабочек, пчеложуков, жуков-маек? Да ведь несмотря на то, что ученые изучают этот мир давно и упорно, загадок там все еще не счесть!

Ну, так и что от того, что долго не печатали мои книги обо всех этих чудесах, не публиковали цветные слайды? Я-то видел это, беспрепятственно путешествовал в джунглях трав, рассказывал и показывал другим… Окно в чистый мир, без редакторов, начальников, свободное путешествие! Разве это не радость?

Не только радость. Спасательный круг.

А у нас тем временем…

 

ДЕПУТАТ

Весной 1979 года позвонили из секретариата Союза писателей и сказали, что выдвигают мою кандидатуру в депутаты районного Совета. Вот уж чего никак не ожидал.

«Вся власть Советам!» — святой лозунг, мы помним его из нашей истории. Одно из условий социалистической демократии. Ну, что ж, подумал я, если выберут, буду честно исполнять гражданский долг. Загадкой, правда, было для меня мое выдвижение. Ничего не печатают, хотя и продолжают пока хвалить за давнее прошлое. А теперь вот и в депутаты. Ведь после выступления на пленуме прошло два года, после публикаций в «Правде» и того больше, книга вышла пять лет назад, а маленькие журнальные рассказы остались без внимания критики, так что и они не в счет.

И стал я депутатом. Предварительно — на встрече с избирателями, бойцами военизированной охраны Министерства финансов, — говорил, что наша с ними работа похожа. И та и другая связана с разъездами: у них охрана перевозимых сумм, у меня — командировки. И та и другая работа представляет опасность для тех, кто ею занимается. Так что мы в какой-то степени даже коллеги.

Прием избирателей заменили для меня периодическими — раз в месяц — выступлениями перед бойцами, которым я рассказывал о своих творческих планах и показывал слайды.

Вообще депутатство — тема особая, она требует отдельного разговора. И все же это соотносится с темой повести. Коротко можно сказать так: сессии, проводимые раз в два-три месяца, были чистейшей формальностью, мы слушали заранее заготовленные речи и единогласно голосовали за резолюции, также написанные заранее. Исполнение «наказов избирателей» сводилось, например, к открытию лишнего киоска на одной из улиц или к реставрации старого памятника. Иногда с огромным трудом удавалось «выбить квартиру» для человека, которому квартира и так полагалась по нашему, советскому закону. Постепенно мне открылась удивительная картина: даже у председателя исполкома райсовета не так уж и много прав, к тому же район весьма ограничен в средствах, а затрата их тоже требует множества согласований и специальных решений вышестоящих властей.

Так не хотелось, чтобы и мое депутатство осталось простой формальностью! И я задался целью организовать клуб. Клуб интересных встреч, к примеру, то есть клуб общения, чтобы людям района было где послушать других, поговорить самим, найти, может быть, новых друзей. О полезности открытия таких клубов говорили еще в период после XX и XXII съездов партии, потом эта инициатива заглохла, но периодически возрождалась опять. В райисполкоме эту идею поначалу горячо поддержали, нам удалось даже провести три встречи, и название новому клубу дали: «Добрый вечер». Мои избиратели также с энтузиазмом восприняли идею клуба — ведь бойцами были главным образом молодые ребята! Однако… Получилось так, что, поставив, очевидно, жирную галочку об организации нового клуба, отдел культуры исполкома потерял желание возиться с нами — мы ведь требовали внимания к себе, помещения! — перестал нас поддерживать, а мою кандидатуру на следующие выборы не выставили. Клуб; разумеется, тихо скончался, у меня же остался материал для очередной повести — сатирически-юмористической, — которую так и назвать можно: «Клуб». В кавычках.

Еще только одна деталь. В нашей депутатской постоянной комиссии по культуре был один человек, который ни разу не сказал ни слова ни на заседаниях, ни на сессиях, хотя приходил аккуратно. Большой, добродушный, молчаливый мужчина. Оказалось, что его выбирали депутатом уже… восьмой раз подряд. Двадцать лет, значит, просиживал он молча, исполняя тем самым, значит, свой гражданский долг. И мне доподлинно известно, что его выдвинули тогда опять — на следующий, девятый срок… Возможно, он и сейчас в депутатах.

Не выдвигали же из нашей комиссии на новый срок только двоих: меня и председательницу, директора школы, которая вместе со мной активнее других поддерживала идею клуба. И название-то, кстати, как раз она придумала и даже предоставила актовый зал своей школы для первой клубной встречи. Слишком активно, видимо, проявили мы свои депутатские полномочия, слишком выбились, очевидно, в непонятную сторону из аккуратного общего строя.

Ну, в общем, бог с ним, с депутатством и клубом, нет так нет, это, в конце концов, не мое прямое дело. А вот совсем грустно-то было, что «Высшая мера» так и лежала в рукописи. К тому времени уже… шесть лет. Она побывала почти во всех толстых журналах. Хвалили. Но не печатали.

Да, годы шли. И по-прежнему звучали у нас в разных залах «аплодисменты, переходящие в овацию», когда «все встают», по-прежнему каждый шаг, каждое малейшее действие ничем не примечательного человека, не знаю уж по каким причинам, вознесенного на вершину общественной остроконечной пирамиды, преподносилось как откровение, как истина в самой последней инстанции, вызывающая едва ли не слезы умиления. Миллионы, миллиарды печатных страниц, бесконечная череда волн эфира заполнялись словами, почти не имеющими смысла, забытыми тотчас же, как только человек покинул вершину. Да им и тогда, когда они звучали, собственно, не придавалось значения… Но тысячи и тысячи писателей, журналистов, редакторов, подвизающихся на ниве слово- и звукотворчества, сотни тысяч фотографов, художников, музыкантов, печатников, техников множества областей работали не на то, чтобы действительно собрать большой урожай зерна, которого нам так не хватало (отчего и вынуждены были все в больших количествах ввозить из-за рубежа), не на то, чтобы умножать стада скота и решить наконец затянувшуюся продовольственную проблему, не на то также, чтобы построить дома, в которых было еще столько остро нуждающихся, нет. Они работали на атмосферу. Атмосферу искаженных ценностей, замалчивания правды, создания искусственных фетишей, которые вопреки фактам поддерживали бы существующий порядок вещей. Они работали как раз на то, чтобы государство наше не в состоянии было исправлять ошибки.

Типична история с «Высшей мерой», все больше и больше я убеждался в этом. Типична.

 

СОБРАНИЕ В РЕДАКЦИИ ГАЗЕТЫ

Но вот вновь вмешались законы природы, и власть сменилась.

Начались новые веяния, и однажды некоторых писателей-публицистов Москвы собрали в редакции «Литературной газеты». Пригласили на это собрание и меня.

«Высшая мера» все еще «стучала в мое сердце», да и не только она, а и другое, о чем частично удалось здесь сказать. И когда в начале собрания произошла заминка — никто не решался выступить первым… — я поднял руку и попросил слова. Извинившись за то, что выскочил первым, я заявил, что очень уважаю и люблю эту газету, но именно потому и вынужден констатировать с грустью, что счет у нас с «Литературной газетой» 2:4. Не в нашу общую пользу. То есть из шести материалов, написанных специально для нее, напечатано только два, а четыре возвращено, причем среди этих четырех — повесть, над которой я работал в общей сложности около года, причем половину срока — по конкретным заданиям редакторов. И дело не в том, что я не получил за свою работу ни рубля — хотя можно ли представить себе рабочего, которому не платили бы зарплаты за полугодовую работу? — дело в том, что зло осталось безнаказанным, добро не поддержано, и по меньшей мере один честный человек в результате уже очень серьезно пострадал. И почему это все происходит? Разве есть что-нибудь вредное в этой повести, разве есть в ней неправда? И ведь почти все сотрудники газеты отзывались о ней положительно. В трех других ненапечатанных очерках нет такой остроты, как в повести. Допускаю — в них форма не совсем соответствует той, что принята в газете; но разве так уж необходимо стремиться к тому, чтобы все очерки по форме были единообразны?

Некоторые из выступавших потом меня поддержали, но главный редактор в заключительном слове говорил жесткие слова явно в мой адрес, хотя и не называя меня конкретно.

Мне же хотелось добавить, что правду враги и так знают, а замалчивание (ее особенно) помогает нашим самым страшным врагам — внутренним, то есть всем тем, кто злоупотребляет властью и положением ради корыстных целей, — эксплуататорам, циникам, ренегатам, хищникам. Разве это не так? Хотелось сказать, что эти, внутренние враги, словно раковые клетки в организме, безудержно разрастаются именно в атмосфере замалчивания, а внешние наши враги это хорошо знают и радостно ждут, когда наступит летальный исход. II еще хотелось добавить: где это видано, чтобы вместо диагноза и лечения врач надевал больному розовые очки и уверял его, что он абсолютно здоров?! Ведь ясно же, что есть только один способ улучшить жизнь — посмотреть ей в лицо…

Правда, иногда такое все же говорилось теперь. Иногда даже об этом писали в прессе. Но ничего, в сущности, не менялось.

 

ПИСЬМО

В мае 1982 года вернули сразу две рукописи, из двух издательств. Обе представляли собой сборники повестей и рассказов. Один из них включал и «Высшую меру». Вернули, естественно, с отрицательными рецензиями.

Год я переживал, приходил, как говорится, в себя, но потом интересная мысль пришла в голову. В новый сборник, отданный опять в уважаемое издательство, включил я повесть и два больших рассказа, которые уже были опубликованы и стяжали кое-какие лавры. Причем авторитетные.

Ни рецензент, ни редактор, конечно же, откликов не читали, а если и читали, не помнили. Да ведь и то правда: давно книжка первая вышла.

И как же любопытно было теперь читать их полный разнос того, что когда-то так лестно для меня оценивалось в центральной прессе! Любопытно, но и грустно, конечно. «Как же тем-то приходится, у кого нет моих козырей? Как же молодым-то нашим? С такими рецензентами, с такими редакторами…» — думал я.

И решил писать письмо. Можно бы, конечно, просто сходить к какому-нибудь начальнику, пожаловаться, рассказать. Но у нас документы любят. Которые можно к «делу» подшить.

Значит, надо составить умный, доходчивый документ. Этакую, увы, жалобу. С ней и идти.

Главный замысел: сопоставить. Во-первых, что говорится с трибун о «работе с молодыми», с одной стороны, и что на самом деле происходит — с другой.

Во-вторых: что пишет центральная наша пресса по поводу некоторых произведений, и что — «внутренние» рецензенты и редакторы.

Как хочется и письмо здесь привести полностью! Два месяца с лишним я его сочинял — как раз повесть написать можно бы. Переделывал несколько раз. Двадцать с лишним страниц получилось.

Да, нельзя не процитировать его, хотя бы совсем немного. Ведь это — тоже документ…

«Мне нравится этот рассказ… В нем ярко и точно написана заводская среда — не только шум и грохот моторов, скрежет конвейера, запах подгоревшего масла, теплые и упругие волны нагретого работой воздуха, но и те короткие общения между мастеровыми за конвейером или в курилке… Все это написано умело, рукой уверенной и, главное, правдиво до последней степени… Эта, казалось бы, непонятная радость, это чувство бескорыстной симпатии к мотору-«подкидышу» и есть та рабочая совесть, которая движет поступками истинно мастерового человека…»

Но что это? — думаете, наверное, вы, прочитав. Где же тут разнос? Да ведь не из внутренней рецензии это и не из редакторского заключения — из прессы. Опубликованный сначала в журнале, а потом вошедший даже в книгу критических статей, отзыв одного из самых уважаемых наших писателей.

«…В его повествовании и особенно именно в «Подкидыше» много прямой теплоты, человечности, задушевности; груда железа — старый мотор — воспринимается сквозь призму мягкого человеческого сердца. Рассказ трогает…»

И это из центральной прессы тоже. И о том же рассказе.

А теперь из заключения старшего редактора самого престижного издательства нашей страны:

«Рабочий Фрол из «Подкидыша», взявшийся за доделку брошенного двигателя, наделен отрицательными чертами: бывший фронтовик, он «соображает на двоих», напропалую курит, «забивает козла», ссорится с женой. Его совершенно не интересует митинг, видимо, антивоенный…»

И далее в таком же духе.

А вот мнение рецензента о повести, которая называется «Переполох» и которая когда-то — лет пятнадцать назад — была даже набрана, получив «добро» А. Т. Твардовского, в журнале «Новый мир»:

«…Особенно противоречит правде жизни поведение ее (комиссии. — Ю. А.) председателя, старого партийца, персонального пенсионера Нестеренко. Он ни от кого не зависит, никто ему уже теперь соли на хвост не насыплет, зачем же ему топтать свою совесть старого коммуниста, зачем выступать в роли прислужника разным делягам и высокопоставленным чиновникам?

Вызывает удивление и другое. Несколько лет подряд у всех на глазах в СУ-17 орудовали жулики, занимавшиеся приписками, очковтирательством, самопремированием, плевали на качество работ и все эти несколько лет неизменно, из квартала в квартал… получали Красное знамя. И если бы не анонимка, вполне вероятно, с горечью подсказывает автор, и продолжалось бы все в том же духе. Да и концовка не слишком обнадеживает.

Нет, переполох, по всей видимости, ничего не изменит…»

«В повести нет ни одного положительного героя… и нет уверенности, что очковтиратели будут разоблачены», — это уже резюмирующее мнение редактора.

О «Высшей мере» отзыв обоих — и рецензента, и редактора — был в том же духе, но она не была пока опубликована, и сопоставлять было нечего. Но не удержусь все же и приведу вывод рецензента:

«Может такое быть? Всякое случается. Но надо ли во всей неблаговидности показывать подобную «взаимовыручку» национальных судебно-следственных работников, их аморальный облик и профессиональную несостоятельность? Нужно ли подвергать сомнению незыблемые принципы, свойственные советскому законодательству, советскому праву, советскому суду?»

Очень любопытной была концовка редакторского заключения, которое в общей сложности занимало пять с половиной страниц на машинке (на четыре повести и девять рассказов):

«У меня создалось впечатление, что автор, представляя сборник, вовсе не рассчитывал на его прочтение другими людьми, так пишут только для себя».

Я долго ломал голову над тем, что это значит, но так и не понял.

Итак, письмо было написано. Но куда, к кому с ним идти? Или куда послать? Сначала хотел повсюду. В ЦК, в Госкомиздат, в редакции газет и журналов. Ведь ясно же, что в такой атмосфере и возникает у тех, кто обладает хоть маленькой властью, возможность делать свои дела, печатать своих, друг друга («перекрестное опыление»), брать всевозможные взятки. То же самое! То же самое, что было в «Деле Клименкина»! Виновен — без внятных доказательств. И если не по лжесвидетельству явному, то по некомпетентности «следователя» и «суда»…

Долго раздумывал я и наконец решил отнести письмо — для начала — первому секретарю нашей, Московской писательской организации.

И отнес.

Не буду описывать реакцию на мое письмо. Скажу только, что резонанс был. Мне повезло. Сравнение рецензий и редзаключения с тем, что было опубликовано в прессе, и на самом деле оказалось впечатляющим.

Две важные встречи состоялись у меня в издательстве. Одна — с новым заведующим редакцией русской прозы. Другая — с директором.

Оба приняли меня доброжелательно.

— Говорят, что ваши вещи мрачны и пессимистичны, — сказал директор, но вовсе не в безапелляционном, а, скорее, в вопросительном тоне, ибо он, конечно, ни одной из них не читал.

— Это явное заблуждение, — возразил я совершенно искренне. — Ведь оптимизм не в том, чтобы надевать розовые очки и стараться обмануть себя и других бодренькими рассуждениями. Оптимист не тот, кто в страхе отворачивает глаза от пропасти, рядом с которой идет, и прячет голову под крыло, как страус. Оптимизм — это мужество. Активное мужество. Попытка не отворачиваться от пропасти, а преодолеть ее. Тот же, кто надевает розовые очки и лжет, — это как раз истинный пессимист, ибо он боится.

— Знаете, — сказал директор доверительно, очевидно, не до конца поняв меня или не желая показать, что понял. — У нас ведь и так столько безобразий и глупостей! Если мы с вами еще будем о них писать и печатать…

— Да ведь от безобразий и глупостей избавляться надо! — опять возразил я. — И потом, если уж на то пошло, у меня полно положительных героев. Не внешне положительных, а на самом деле.

Расстались мы дружески.

И вообще все было теперь по-другому. Нашелся умный, квалифицированный рецензент. Он особенно поддержал в сборнике «Высшую меру». А вторым рецензентом стал юрист, доктор юридических наук.

И редактор нашелся хороший, вот ведь как бывает! С ним мы и решили, что для подкрепления «Высшей меры» — которая, по его мнению, была наиболее трудной для прохождения, — необходимо еще раз заручиться поддержкой Верховного суда СССР.

Отнес я вновь «Высшую меру» Валентину Григорьевичу Сорокину, потом она попала к его начальству, и хотя позиция Верховного суда по отношению к публикации не была слишком уж положительной, но они категорически не возражали. А это — самое главное. Единственное обязательное условие было — изменить фамилии их работников. Что я и сделал, оставив в неприкосновенности лишь имена и фамилии некоторых положительных героев и посвятив повесть памяти З. А. Румера.

Сборник включили в план.

 

ОТНОСИТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА

И наконец «Высшая мера» вышла! Не в газете, не в журнале даже. И не отдельным изданием — в сборнике. Через девять лет после написания. Очень маленьким тиражом.

Но все же это была победа, хотя, конечно, не слишком большая.

С каким нетерпением я ждал откликов. Ведь стольких людей трогала она, когда была в рукописи! И так хотелось пусть не похвал, но разговоров, размышлений, сопоставлений, выводов… Такой все же нелегкий путь пройден.

Увы.

Прошел год после выхода сборника. Раскуплен он был, насколько я знаю, мгновенно. Официальных откликов не было. Не было рецензий. Ни одной.

В чем же дело? Я опять ничего не понимал. Хвалите, ругайте — но не молчите же! Не для того же я писал и упорно старался «пробить», чтобы просто увидеть ее напечатанной. Ведь я о важном писал, о том, что всех задевает. Что с каждым может случиться!

Как всегда, я внимательно читал газеты и видел, что другие времена настают. Теперь можно! Ведь есть же здесь, о чем поговорить! Ну, о самом «Деле Клименкина», например. О механике. Об атмосфере. О «когда бездействуют добрые»! Увы.

И по-прежнему — по-прежнему, несмотря на объявленную «перестройку»! — шли панегирики на книги литературных начальников… А о «Высшей мере» — ни слова. И «Литгазета» молчала — о своем же, так сказать, «детище»!

Да, странное было у меня положение. Странная победа.

Так в чем же дело? Далек я от мысли считать это каким-то «заговором молчания». Все, наверное, гораздо проще.

Моя жена, совсем молодая женщина, которая была со мной на обсуждении сборника в Доме литераторов и вообще в курсе моих дел, сказала:

— Неужели тебе не ясно? Просто никому ни до кого нет дела. И вообще никому нет дела до дела. Каждый занят исключительно собой.

Молодое поколение, при всей своей вполне вероятной поверхностности и неискушенности, все же иной раз видит истину быстрее, чем мы, люди более зрелого возраста. Они меньше, чем мы, склонны к предвзятости и видят то, что есть на самом деле, а не то, что хотят видеть. Но не права она все же, не права! Знал я, что не права, а вот как доказать ей, не знал.

Да ведь не в рецензиях, не в обсуждении между своими дело. А просто вижу: не кончилось «Дело Клименкина» и все то, что описано в повести «Высшая мера». Продолжается… И нет пока еще настоящей победы. «Эстафетная палочка» все еще в руках у меня.

 

РАЗМЫШЛЕНИЯ О ПРОШЛОМ

И вот теперь — после апрельского (1985 г.) Пленума ЦК и XXVII съезда партии нашей — читаем мы в газетах, а в «Литературной газете» особенно, о множестве историй, подобных «Делу Клименкина», или моей истории с Жорой Парфеновым, или о мучительно долгом прохождении (а то и вовсе невыходе) рукописей, фильмов, спектаклей, о коррупции, местничестве, групповщине, бездарности и бессовестности руководящих работников и равнодушии, пассивности, замороченности «приятелей» и «сослуживцев». О многом. Очень, очень похожем.

Вот в Азербайджане некий замполит Алиев подвергся травле «на высшем уровне» за то, что восстал против взяточничества в органах внутренних дел своей республики. Был уволен, попал на скамью подсудимых, боролся, но… И спас его журналист — только благодаря очерку в «Литературной газете» был дан «обратный ход» делу, а вовлечено уже было в эту историю множество людей… Да ведь это же во многих отношениях один к одному — «Высшая мера»! — думал я, читая.

Вот где-то в Сибири инспектор Архстройнадзора — единственный из многих — не захотел мириться с халтурой и очковтирательством в строительстве. И, конечно же, его сначала травят, а потом, найдя предлог, увольняют с работы… Но опять же никак что-то не восстанавливается справедливость — даже после опубликования статьи! — не наказаны виновники, порядок вещей — атмосфера — остается все той же, хотя о реально существующем инспекторе даже пьесу пишут, и она идет в театрах!

Вот на скамью подсудимых сажают целую группу работящих, честных людей — в свое время они, не щадя сил и времени, спасли целый город от гибельного наводнения, которое угрожало городу в результате не просто ошибки, а преступной халатности строительного начальства — и это начальство, получившее повышение, несмотря ни на что, подтасовывает факты, идет на все, лишь бы посадить спасителей города и тем самым как бы реабилитировать свое, вообще-то говоря, чисто преступное прошлое…

Вот — опять же в Азербайджане, в одном НИИ — «маленького роста, элегантно одетая и сдержанная в каждом слове» женщина, зеленые глаза которой «будто излучали свет», поднимает голос против одного только явного бездельника, хотя и начальника лаборатории, которого «давно бы надо выгнать». И что же? За бездельника вступается директор института, очевидный его «брат по духу», и… пошло-поехало. Ситуация, в сущности, гроша ломаного не стоит, женщину надо поблагодарить, во всем разобраться и бездельника выгнать (как и директора), если все так, как говорит женщина, — это в интересах всего коллектива и в интересах государства, казалось бы, тоже! Но… Атмосфера такова, что ни интересы всех, ни интересы государства не могут на деле перевесить интересов одного только ничтожного человека — бездельника, интригана, плагиатора, мелкого жулика. Никто и не пытался разобраться по-настоящему, закона как будто бы просто нет…

Та же — до подробностей! — механика и в других делах — и тех, что описаны в предыдущих статьях, и в последней: ошибка, вызванная, как правило, некомпетентностью, халатностью, корыстью, эгоцентризмом и т. п. составными частями упоминавшегося уже «джентльменского набора», ошибка одного какого-то человека, обладающего пусть мизерной, но властью, с одной стороны. И… лавина людей, вовлеченных в разгорающийся, словно пожар, конфликт. И еще подробность: сначала «правдоискателя» все же, как правило, поддерживает кое-кто из «приятелей», «сослуживцев», но время идет, наталкивается «правдоискатель» на стенку, и поддерживающих остается все меньше и меньше. А потом и жертвы появляются. Естественно, не в среде тех, с кем «правдоискатель» борется. В среде «правдоискателей».

Но почему же так? Почему?

Автор последней статьи, известная наша журналистка, делая выводы из этой и многих других, знакомых ей «сюжетов мести», пишет:

«Здесь уже не в человеческих страстях дело, а в абсурдных экономических принципах, которые делают брак, плохую работу нормальными и выгодными».

И если бы все те, кто борется с «правдоискателями», то есть обладающие властью начальники, «чувствовали себя хозяевами производства, заинтересованными в реальных результатах труда коллектива, а не просто в цифровой отчетности», положение бы изменилось в корне.

«…У нас — вопрос жизни: сумеем ли мы понятия гласности, демократизма, правды перевести из призывов в повседневную деловую практику? Мучительное противоречие: критика «снизу» пока нерентабельна, напоминает она порой страдания человека, взявшегося в одиночку перекопать неоглядное поле (а его в одночасье мог бы перепахать трактор!), но, с другой стороны, можно ли ждать, пока повсеместно возникнут условия для критики, автоматически исключающие месть? Это сколько же ждать?!

Нет, как бы ни призывали мы истинных борцов к благоразумию, не смогут они терпеть, мириться, молчать… Как же ценны сегодня такие люди! Долг общества — не убить в них веру».

И вот я читаю теперь все это и радуюсь тому, что опубликовано такое, по… Все совершенно верно, прекрасно сказано, убедительно, точно, правильно, да. Но почему же это «критика снизу» пока «нерентабельна»? Почему торжествуют — а нет никакого сомнения, что торжествуют именно они, — зажимщики критики, те, чья деятельность не на благо, а во зло обществу? Почему «режим наибольшего благоприятствования» существует для них? Почему, наконец, торжествуют «абсурдные экономические «принципы»? Или — пользуясь образом автора статьи — почему трактор в одночасье не перепашет поле? Разве не заинтересованы теперь в этом все?

Поразительны газетные материалы и несколько другой тематики — не о «правдолюбцах» и других хороших людях, которых за их правдолюбие и хорошесть начинают азартно и успешно преследовать, а о современных наших «нуворишах», этаких выныривающих иногда из темных недр общества на свет божий — свет гласности — «хозяевах жизни». Не самого крупного масштаба, но многочисленных и очень своеобразных, характеризующих, наверное, самим своим существованием атмосферу нашей жизни. Это директора магазинов (особенно, конечно же, продовольственных, мебельных, комиссионных), директора и закройщики ателье, механики техобслуживания автомобилей, руководящие работники других сфер быта…

Та же «Литературная газета» дважды писала, к примеру, о некой чете из эстонского города Пярну. Он в прошлом начальник автосервиса, потом руководитель городского ремонтно-строительного управления, она — заведующая стоматологическим отделением санатория… Не бог весть какие большие люди, не какие-нибудь выдающиеся производители материальных или духовных ценностей. А вот ведь на виду у всех — сначала соседей и горожан, а потом, после выступления газеты, — на виду всей страны отремонтировали за государственный счет особнячок (хотя какой там отремонтировали — истинно княжеский шик навели) и живут себе в княжеском теремке вдвоем. Хотя положение с жильем в том же городе Пярну аховое… Очередь — под три тысячи… А еще в той статье проскальзывает, что чета эта вовсе не чемпионы, что есть ловкачи и похлестче в том же Пярну. Да что там Пярну! Других городов у нас мало разве?

Ну, в общем, впечатляющих примеров теперь хватает.

Раньше просто замалчивали (как мне директор издательства говорил: «И так столько безобразия и глупостей! Если о них мы еще писать и печатать будем…»). Теперь вот печатают. Открывается постепенно картина… Но…

 

«ПИСЬМО ОТЦУ»

И опять совпадение-символ…

История с «Делом Клименкина» началась для меня когда-то с опубликованного в газете письма А. Черешнева, отца мальчика, убитого двумя его сверстниками на сибирской реке. Газета опубликовала тогда само письмо (не знаю, с сокращениями ли, но, думаю, с сокращениями и со «смягчением») и комментарии к нему журналиста и специалиста, которые, на мой взгляд, весьма проигрывали по сравнению с письмом.

Но прошло 13 лет — и опять газета, только на этот раз другая — «Комсомольская правда» — пишет о трагедии с (2-летним мальчиком. На этот раз он как будто бы убил себя сам, использовав для этого пояс от своего пальто… И материал в газете теперь называется не «Письмо отца», а «Письмо отцу о смерти сына»… И пишет его не сам отец, а журналист. Обращаясь к отцу… Взяв на себя тягостную и печальную задачу расследовать это самоубийство (или убийство) мальчика — двенадцати лет! — журналист, вернее, журналистка Инна Руденко, едет в командировку (поселок Московской области), встречается с участниками и свидетелями драмы, размышляет… И сначала видит, что никакого убийства не было. Отец-то ведь подозревал, что причина — тягчайшая психологическая травма, нанесенная сыну в милиции, а все-то и было из-за плавленого сырка ценой в 26 копеек, взятого мальчиком в магазине самообслуживания и не оплаченного по рассеянности или пусть даже по шалости… И видит журналист, что ни в милиции, ни где-то еще никаких особенных злодеев не было.

Никто не хотел, естественно, ни смерти, ни даже слишком уж несоразмерного наказания, но…

Но выясняется, по логике вещей, что мальчика все же убили.

На этот раз, правда, не сверстники, а взрослые.

Точно так же, как тогда на реке, равнодушно, холодно, словно бы нехотя. И коллективно.

Сначала кассирша магазина, которая первая заметила и подняла скандал.

Потом директор магазина, к которой отвели мальчика и которая, накричав на него, вызвала милицию.

Потом милиционер «конвоировал» мальчика на виду у всех в отделение…

Потом инспектор детской комнаты по делам несовершеннолетних посчитала своим непременным долгом позвонить в школу.

Повторим: все — из-за сырка плавленого стоимостью 26 копеек.

Хотя при этом все в один голос твердили потом журналистке, что видели: мальчик, в общем-то, хороший, «не такой»…

Но тогда… зачем же?

А просто. Исходя из инструкции. Из функций в той системе взаимоотношений, к которой привыкли.

Постепенно выясняется прямо-таки удручающая картина: ни один из этой цепи, из того «строя», сквозь который прогнали мальчика, даже после того, что случилось, не усомнился. Неужели никто из них, даже плачущих в разговоре с корреспондентом газеты, не думал о мальчике, погибшем за 26 копеек? Да, похоже, каждый думал ТОЛЬКО О СЕБЕ.

О том, что произошла неприятность. Для него лично.

То есть как будто бы чужой жизни, чужой трагедии просто не существует. Есть только своя. И имеет значение только то, что касается лично тебя. И настолько имеет значение, насколько касается. Ни больше, ни меньше.

«Товарищи дорогие, да что же это с нами происходит? — восклицает журналистка. — Чем мы мучимся и чем успокаиваемся, почему даже смерть не пробуждает в нас естественные, нормальные — человеческие! — чувства?..»

Беседующие с ней свидетели-соучастники часто произносят одно характерное слово: «функция».

«Мальчика убили не конкретные люди, а та система, при которой важна инструкция, категория, формула, а не истина. Отчуждение человека от функции, которую он исполняет, человеческого от профессионального, социального от нравственного губительно. Сбивается шкала ценностей — и живая жизнь умирает, остаются одни формулы да категории. Конечно, такая смерть — за пределами здравого смысла, но здрав ли этот здравый смысл? Вот в чем вопрос…»

Да, о «слезинке ребенка» говорил Достоевский. И сколько же современных наших моралистов вспоминают и цитируют эти слова, рассуждая о «строительстве нового общества», о «воспитании нового человека», о «коммунистической нравственности». Да чего ж рассуждать-то? Слез ведь потоки — и детских, и взрослых. Их остановить бы. Назвать существующее и бывшее, не отворачиваться в сомнении и смятении. Попытаться разобраться в происшедшем…

Но мало, мало назвать!

Все равно будут защищаться ахатовы. И джапаровы будут судить, и милосердовы. А бойченки станут помогать им, коли это выгодно… Всегда найдутся ахатовы, джапаровы, милосердовы, бойченки. И ичиловы выскочат тотчас: «Чего изволите, гражданин начальник, то и скажу».

А государство на что?! — хочется тут мне крикнуть. А мы, граждане его? Разве же таких, как отрицательные герои всех этих неприглядных дел, большинство?

Бесконтрольность и безграничность власти — вот что создает атмосферу для безнравственных корыстных людей. Чрезмерность и неоправданность власти одних людей над другими искажает нашу природную суть. Талант, мастерство, честность, достоинство — все это легко, без всяких усилий подавляется рычагом такой власти. Даже закон подавляется ею легко.

Чрезмерность и бесконтрольность — это и есть тот материал, которым скреплена пирамида: ничем не оправданная элитарность определенных групп и лиц.

С нею, неоправданной элитарностью, дающей возможность подавлять человеческую волю, достоинство, как раз и боролись те, кто ради других, ради лучшего будущего не жалел и жизни своей во все времена. Гласность, обратная связь, ответственность и «вверх» и «вниз» — как составляющие важнейшего из понятий: уважения человеческого достоинства каждого — только это может ограничить власть, сделать ее оправданной и разумной. «А кто вы такой?» — если и встает этот вопрос, то он должен быть направлен не только вниз, но и вверх: «Кто вы такой, что думаете за меня, решаете за меня, подавляете мое человеческое достоинство?»