В поисках апполона.

Аракчеев Юрий Сергеевич

Юрий Сергеевич Аракчеев. В поисках апполона.

Вместе с автором читатель побывает в средней полосе России, на Кавказе, Тянь-Шане Памиро-Алае, в Алтайских горах и на Дальнем Востоке. Убедительно, на живых примерах писатель доказывает необходимость создания микрозаповедников, привлечения к этому благороднейшему делу самых широких масс населения нашей страны. Путешествуя в поисках редкой бабочки Аполлон, в поисках прекрасного, автор приглашает и читателя открыть для себя этот удивительный мир природы. Книга рассчитана на самые широкие круги читателей.

 

Пролог

В детстве, в юности, да и потом кто не читал о путешественниках и открывателях новых земель? Пржевальский, Семенов-Тян-Шанский, Арсеньев, Грум-Гржимайло, Миклухо-Маклай… Я уже не говорю об Амундсене, Нансене, капитане Куке, Колумбе, Магеллане… Все они как бы сияют для нас в ореоле романтики.

Однако, увы, почти все открыто на нашей круглой Земле (никто даже и не сомневается в том, что она круглая!). Открытий, подобных открытиям Колумба или Магеллана, теперь и представить себе нельзя. Жизнь Миклухо-Маклая среди папуасов — именно такая, какой она была, — тоже, пожалуй, немыслима. Недавно на Берегу Маклая, например, в деревне Бонгу, побывали участники экспедиции на научно-исследовательском судне «Дмитрий Менделеев» (об этом есть книга М. Плаховой и Б. Алексеева), и современные папуасы запросто встретили этнографов, художников и спокойно позировали им. Разве мыслимо теперь вот такое — помните: «Маклай, можешь ты умереть?» — на что Маклай протянул одному из воинов копье, чтобы тот попробовал убить его… Папуасы сегодня пользуются транзисторными приемниками и выбирают своих представителей в парламент Папуа-Новая Гвинея. Многие из них сами побывали в цивилизованных странах, даже закончили колледжи и университеты.

В районе Северного полюса постоянно дрейфуют на льдинах наши станции «СП» под разными порядковыми номерами, а на самом полюсе уже не только упряжки, вездеходы и самолеты побывали, но даже экспедиция «Комсомольской правды» — на лыжах…

Итак, что же делать теперь тому, кто родился с Мечтой о путешествиях, таких, которые сравнимы со странствиями Арсеньева, например, или Грум-Гржимайло? Кстати, последнему принадлежит фраза: «Наконец-то моя мечта осуществилась: я стою на берегу Иртыша!» Теперь на берег Иртыша можно попасть за несколько часов полета прямо из московского аэропорта «Домодедово» — для этого нужно только купить билет в кассе Аэрофлота…

Но оказывается, путешествовать и открывать новое можно и в наше время. Ведь в путешествиях и экспедициях прошлого дело было, конечно, не только в том, что люди искали новые земли. А просто каждым из них двигала Мечта…

Мечта двигала и мной в моих путешествиях.

О них я и хочу рассказать.

Аполлон — бог искусства, а также бог света, покровитель искусств в древнегреческой мифологии. А. Кун. Легенды и мифы Древней Греции.

Аполлон — Parnassius apollo L. Размах крыльев 70-90-мм. Летает в июне — августе; гусеницы обитают на очитке. Распространен — Евр. Часть, Кавказ, Южн. Сибирь, Д. Восток, но встречаются локально и в небольшом количестве. Г. Н. Горностаев. Насекомые СССР. 1970

Аполлон — Parnassius apollo L. Занесен в Красную Книгу СССР.

 

Глава первая.

Мечта

1.

Много лет я искал Аполлона. Поблизости искать его не было смысла, хотя когда-то он летал совсем рядом — и в том районе, где я сейчас живу и где выросли многоэтажные здания, говорят, можно было запросто его встретить. Но теперь нет. Теперь его нельзя встретить не только рядом, но и в близких окрестностях, ехать нужно далеко, забираться в горы, а там тоже искать и искать, потому что, согласно справочнику Горностаева, «встречается он локально и в небольшом количестве».

Но с тем большим пылом я искал его, надеялся обязательно встретить. Да, мне всегда верилось, что я непременно встречу его, потому что он жив, он остался, он не мог не остаться.

В самом раннем детстве своем я, кажется, верил уже, что найду нечто такое, хотя, конечно, не представлял себе тогда, как оно выглядит, даже не думал, что это именно бабочка — большая, красивая, полупрозрачная, которая «летает только в солнечную погоду». Определенно в детских моих мечтах его место занимало всегда что-нибудь другое: то красивая и загадочная игрушка, то новогодняя елка, нарядная и сверкающая разноцветными лампочками, а еще лучше мерцающая в неверном свете от тоненьких, огненных живых язычков маленьких свечек, то сказка бабушки, то колыбельная песня мамы. Да и потом, в том периоде жизни, который назывался когда-то отрочеством, я тоже не понимал еще, что это именно бабочка и именно с таким названием, которое совпадает с именем бога искусства и света в древнегреческой мифологии. Хотя бабочек я, конечно, уже тогда замечал.

Да только ли бабочек! Гостеприимный мир, казалось, широко распахнул передо мной солнечные свои просторы, и хотя детство, отрочество и юность были у меня отнюдь не безоблачными, как, впрочем, наверное, и у большинства людей моего поколения, однако я упорно верил, что все это только личные мои несчастья и беды; так же как и горести близких, знакомых и даже соотечественников моих есть лишь временные и случайные неудачи, стечения обстоятельств. А мир, сверкающий разноцветными красками, солнечный мир пребудет вовеки, он есть, он жив, он всегда рядом, и нам бы только подобрать к нему ключ. Я и сейчас верю. Вот только ключик…

В детстве и юности увлечении у меня было много. Ну например, микроскоп. Он меня смущал чрезвычайно. Ведь через него можно увидеть то, чего так просто никогда не увидишь! Случайно обнаружилось, что этот прибор есть у моей бабушки, хотя она всегда запирала его в шкаф. Он был сделан из желтого полированного металла — блестящий, сверкающий, золотой, с подвижным круглым зеркальцем внизу, под предметным столиком… Оказалось, правда, что это не микроскоп, а «тряхиноскоп». Почему он так назывался, я и сейчас не понимаю, мне было известно только, что увеличение у него не очень большое, однако же достаточное для того, чтобы рассматривать, например, инфузорий. Даже те скудные сведения, что мы получали о мире одноклеточных в школе, почему-то очень волновали меня. Крошечные, не видимые простым глазом, но сложные, подвижные, с удивительным строением, разные! И размножаются почему-то делением… В книжке Н.Ф.Золотницкого «Природа в школе» я прочитал, что можно сделать нечто похожее на «волшебный фонарь» с большой колбой, наполненной дистиллированной водой, которая представляла бы собой увеличительное стекло и конденсор одновременно, — и тогда можно рассматривать живых инфузорий на экране!

Так и не удалось мне соорудить «волшебный фонарь», даже колбу трудно было в те времена достать, но вот появилось нечто реальное — золотой микроскоп, называемый «тряхиноскопом»! Разумеется, его прятали от меня, но однажды бабушка все-таки подарила его мне. Как прерывалось дыхание, когда я устанавливал его на столе рядом с лампой, регулировал зеркальце, чтобы отраженный от него свет попадал снизу в дырку предметного столика, на котором лежало стеклышко с рассматриваемым препаратом! Мгновенно были тщательным образом рассмотрены волосы, бумага, пыль, лист комнатного растения… Потом я вспомнил, что где-то на улице, в нескольких трамвайных остановках от моего дома, видел кучу песка, которая желтела на снегу — ведь была зима! — и мне страшно захотелось рассмотреть этот песок, я помчался за ним, хотя был уже первый час ночи…

Но многие-многие увлечения детства и юности были, оказывается, лишь подступами. К чему? Тогда этого я еще не мог понять.

2.

Интерес к фотографии перешел ко мне от отца, пожалуй, хотя он не успел ни обучить меня фотографированию, ни даже рассказать что-то об этом — он погиб, когда мне не исполнилось и двенадцати лет. Но он был фотолюбитель — именно любитель, — и в наследство от него остались два любовно сделанных фотоальбома и два допотопных пластиночных фотоаппарата — «Фотокор» и «Турист». Я почти и не фотографировал ими, если не считать робких снимков пейзажей и шестнадцатилетней очаровательной девочки — своей школьной любви. И в этом, пожалуй, был символ: я фотографировал именно то, что больше всего любил.

Первые фотоаппараты потом затерялись, как затерялся и купленный мной самостоятельно в комиссионном магазине старенький «ФЭД». Однако зерно уже было посеяно, потихоньку и незаметно оно проросло, вновь и вновь я возвращался к занятиям фотографией и не понимал еще, что она-то и станет для меня одним из тех самых ключиков…

Детство ушло, пролетело отрочество, минула и юность. Но к счастью, осталась молодость. Осталась свежесть ощущений и вера — главное, вера! Тут-то и ждало меня вознаграждение. В «исторический» день 26 мая 1969 года я впервые вышел во двор старого дома почти в центре Москвы, и мой новенький «Зенит-Е» был заряжен цветной обратимой пленкой, а между корпусом и объективом были навинчены «волшебные» переходные кольца, которые позволяли снимать с близкого расстояния, крупным планом.

Маленький дворик с чахлым газончиком, на котором в самом начале лета весело и простодушно светились одуванчики, зеленело несколько кустиков и деревьев, случайно уцелевших среди асфальта и камня, — этот отзвук, отблеск, этот крошечный лоскуток живой природы оказался полноценным и достойным ее представителем.

Жизнь кипела в травяных «джунглях», вездесущая, неуничтожимая, первозданно прекрасная, она пробивалась и здесь, в окружении домов, несмотря на гарь от множества автомобилей, проносящихся рядом. Она торжествовала несмотря ни на что! Она вершилась по своим таинственным и прекрасным законам — тем самым, по которым созданы и мы с вами.

В книге «Джунгли во дворе» я уже описывал и медвежонка-шмеля, и жука, похожего на рыцаря в медных доспехах, и балерину-златоглазку, и обыкновенную муху, напоминавшую реактивный лайнер. Они были первыми, кого я увидел, заглянув через видоискатель фотоаппарата в «дворовые джунгли». И еще одуванчик, конечно же одуванчик! Солнечный цветок, цветок-символ, удивительный не только многосторонним совершенством своим (одно семечко-парашютик чего стоит!), но и многочисленностью, неприхотливостью; не только красотой, но и полезными для человека свойствами листьев, цветков, корня — пример щедрости, терпимости и бескорыстия матери нашей природы!

Я думал тогда, что вернулось детство, «счастливая, невозвратимая пора», но нет — сама жизнь вернулась ко мне в своем многоцветии и многозвучии, словно спала завеса и время замедлило свой неостановимый бег. Что мы видим обычно, когда становимся взрослыми? Привычную свою квартиру, привычный дом, привычный двор, улицу, место работы, примелькавшихся, встречаемых изо дня в день людей. Если удастся выбраться в лес, то там радуемся, конечно, как старым знакомым, тенистым деревьям, траве, на которой так хорошо полежать, особенно если светит солнышко и не слишком пристают мухи, слепни, комары. Ну может, заметим, как иногда бабочка пролетит. Муравей проползет, пощекочет. Грибов насобираем на жарево, ягод — просто так съесть или на варенье. Цветов любим нарвать, чтобы в воду поставить дома (иногда по дороге домой их и бросим)…

А тут я вдруг понял, как важно уметь смотреть и важно уметь увидеть. То, что примелькалось, приелось и кажется несущественным, неважным, неинтересным, на самом деле не понято нами. Ведь так часто видим мы не то, что есть на самом деле, а лишь то, что в состоянии и что хотим увидеть! Глубина и красота окружающего мира зависят, оказывается, от нас самих. И только примитивная самонадеянность, убогое мировосприятие делают подчас мир бесцветным и плоским. Дорого тогда приходится платить человеку за свою самонадеянность!

И вот я открыл для себя, что не только каждый человек, но и каждая самая маленькая букашка неисчерпаемы, сотканы из чудес и тайн. Да что там букашка — растение, его цветок, семечко, лист, даже одна живая клетка — непостижимое, великое, благое чудо, перед которым нельзя не остановиться в почтении и восхищении! Да, конечно, можно и нужно его изучать, но не испытывать почтения, не восхищаться, не уважать нельзя. И получается фантастический, с трудом осмысливаемый парадокс: мы сами состоим из живых клеток, наше тело и мозг — многомиллионные, миллиардные скопления их, и мы же их изучаем! Раскрываем потихоньку тайны…

А я все искал Аполлона. Хотя сначала не осознавал, что ищу именно его. Меня занимали то пауки, восхищавшие своим ткацким мастерством, упорством, индивидуальностью и «сообразительностью», то гусеницы, принимавшие пластические позы, то бабочки: адмирал, огненница, репейница, махаон, подалирий, солнечная гипермнестра…

И каждый раз я пытался найти самого оригинального паука, самую мастерски сплетенную паутину, самую пластичную и яркую или самую мохнатую гусеницу. И самую-самую красивую бабочку. Хотя понятие красоты, как я стал понимать, весьма относительно — каждое живое существо красиво по-своему. Разве не прекрасны, например, утонченные, изящные тела стрекоз, их сухие, блестящие, прозрачные, иссеченные многочисленными жилками, отливающие на солнце красным, зеленым, оранжевым крылья? А жуки в обтекаемых панцирях разных расцветок, словно легендарные пришельцы с других планет? Или улитки в «керамических», спиралевидных, лаконичных в своем совершенстве домиках? А мастера-ткачи пауки — эти восьминогие чудовища с восемью глазами и затейливым узором на спинке? И могут ли оставить равнодушным внимательного наблюдателя кружева паучьей паутины, радужно сияющие, если рассматривать их против солнца? Всегда привлекали меня и гусеницы бабочек — то блестящие, туго обтянутые тонкой кожей, то бархатные, то мохнатые, покрытые нежнейшим мехом, то, наоборот, колючие, да еще с какими-то выростами, шипами, шлейфами, перьями… Или возьмите ос-наездников с тончайшей талией и длинной пикой на конце брюшка. Это же прямо какие-то мушкетеры! Нельзя не восхищаться и выпуклыми, фасеточными глазами слепней или стрекоз, пестрыми, ритуально раскрашенными спинками некоторых клопов, удивленными физиономиями кузнечиков и кобылок… И конечно же крыльями бабочек.

Ну о цветках и говорить нечего. Большие, средние, маленькие, они поражают своим совершенством формы и разнообразием красок. Цветок издавна стал для нас символом красоты природы.

Чуть позже ошеломили меня морозные узоры на стеклах окон, когда я принялся фотографировать их крупным планом. Так можно было совершать захватывающие «путешествия», уже не выходя из стен квартиры. Удивительная форма этих мелких кристаллов воды, их оттенок, зависящий и от положения солнца, и от рефлексов, идущих от стен домов, и от голубизны неба, навевали сказочные ассоциации. Ошеломляли не только гармония и красота узоров, но и то, что кристаллики, группируясь, составляли нечто похожее на травинки, листья, даже на тропические дремучие заросли. «Джунгли» на стекле! Только необитаемые… У меня возникла фантазия, объясняющая форму этих узоров: зимой вода как бы «вспоминает» о лете — о том, что она входила в состав листьев деревьев и трав…

И все-таки я не успокаивался. Постоянно что-то искал.

Однажды обратил особенное внимание на изображение бабочки Аполлона в книге-определителе «Насекомые СССР». Задумался над ее названием. Прочитал, что она «встречается локально и в небольших количествах» и «летает только в солнечную погоду». И хотя почти все бабочки — я имею в виду дневных — летают именно в солнечную погоду, но написанное здесь привлекло мое особенное внимание. Многие бабочки уже были сняты на слайды, а этой не было. Да ведь и название какое — Аполлон! Бог искусства и света у одного из просвещеннейших народов древности. Бабочка, бесспорно, красива: полупрозрачная, почти белая, с яркими черными и красными пятнами. Но дело не только в красоте. Ведь за ней нужно ехать, искать… Поиск! Пылкий, отважный и, наверное, трудный поиск — вот что привлекало больше всего.

3.

Становишься взрослым — и как же начинает бежать время! То, что было как будто вчера, на самом деле случилось недолго, а то и месяц назад… Не успеешь оглянуться — год пролетел. А мы и не заметили.

Сколько замыслов вянет, так и не воплотившись! И чем дальше, тем легче смиряешься с этим. Привыкаешь.

И образ огромного, сверкающего праздничными огнями корабля, проплывающего мимо, все реже и реже посещает нас. Может быть, корабля-то и не было?..

А может быть, мы сами позволили ему проплыть мимо? Не взобрались вовремя по скользким крутым ступеням, не преодолели мощного встречного течения, относящего нас от бортов его. Прощали себе эту свою слабость. Утешались тем, что ведь многие не доплыли. А потом и вовсе посчитали, что это был не корабль, а призрак. И нам, мол, всю жизнь суждено барахтаться в мелкой зыби…

Да нет же! Ведь возможностей у взрослых больше, чем у детей, гораздо больше! И спектр радостей, значит, может быть большим. А те долги и заботы, в которых мы путаемся всю жизнь, — всегда ли оправданны, всегда ли необходимы?

Да, я понял, что можно, можно не упустить свой корабль. Главное — свежесть ощущений, свежесть чувств, способность видеть, слышать, воспринимать непредвзято, смело и честно, без уныния от прошлых своих неудач, без страха перед возможным будущим. Ведь у каждого из нас есть с чем сверить свои чувствами мысли, осталась — должна остаться! — заветная точка отсчета. Вспомним, вспомним же «счастливую, невозвратимую пору» — у каждого там было свое…

Известный русский писатель Сергей Тимофеевич Аксаков написал свой очерк «Собирание бабочек» меньше, чем за год до смерти. Это, если не считать еще одного, совсем коротенького очерка, последняя его работа. И очевидно, важная для него. Уходя из жизни, покидая яркий и пестрый мир, полный не только радости, но горечи и забот, пожилой человек не случайно, наверное, вспомнил счастливые юношеские годы, а из них именно вот это:

«Собирание бабочек было одним из тех увлечений моей ранней молодости, которое хотя не долго, но зато со всей силою страсти владело мною и оставило в моей памяти глубокое, свежее до сих пор впечатление».

Так начинается его «рассказ из студентской жизни». Но сколько же в этом просто написанном и незатейливо названном очерке истинной поэзии!

«Я любил натуральную историю с детских лет; книжка на русском языке (которой названия не помню), с лубочными изображениями зверей, птиц, рыб, попавшая мне в руки еще в гимназии, с благоговением, от доски до доски, была выучена мною наизусть. Увидев, что в книжке нет того, что при первом взгляде было замечаемо моим детским пытливым вниманием, я сам пробовал описывать зверьков, птичек и рыбок, с которыми мне привелось покороче познакомиться. Это были ребячьи попытки мальчика, которому каждое приобретенное им самим знание казалось новостью, никому неизвестною, драгоценным и важным открытием, которое надобно записать и сообщить другим. С умилением смотрю я теперь на эти две тетрадки в четверку, из толстой синей бумаги, какой в настоящее время и отыскать нельзя. На страничках этих тетрадок детским почерком и слогом написаны: зайчик, белка, болотный кулик; куличек-зуек, неизвестный куличек, плотичка, пескарь и лошок; очевидно, что мальчик-наблюдатель познакомился с ними первыми. Вскоре я развлекся множеством других, новых и еще более важных интересов, которыми так богата молодая жизнь; развлекся и перестал описывать своих зверьков, птичек и рыбок. Но горячая любовь к природе и живым творениям, населяющим Божий мир, не остывала в душе моей, и через пятьдесят лет, обогащенный опытами охотничьей жизни страстного стрелка и рыбака, я оглянулся с любовью на свое детство — и попытки мальчика осуществил шестидесятилетний старик: вышли в свет «Записки об уженьи рыбы» и «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии»».

С. Т. Аксаков вошел в историю русской литературы как автор воспоминаний и «хроник» собственной жизни, но в первую очередь дороги нам все же, по-моему, именно эти самые его «охотничьи» книги. И вот теперь, можно добавить, в последний год своей жизни, шестидесятисемилетний писатель вспоминает о чем же? Не о «взрослой» ружейной охоте… Он вспоминает о юношеской ловле бабочек. И как!

«Да и в самом деле, из всех насекомых, населяющих Божий мир, из всех мелких тварей, ползающих, прыгающих и летающих — бабочка лучше, изящнее всех. Это, поистине, «порхающий цветок», или расписанный чудными яркими красками, блестящий золотом, серебром и перламутром, или испещренный неопределенными цветами и узорами, не менее прекрасными и привлекательными; это милое, чистое создание, никому не делающее вреда, питающееся соком цветов, который сосет оно своим хоботком, у иных коротеньким и толстым, а у иных длинным и тоненьким, как волос, свивающимся в несколько колечек, когда нет надобности в его употреблении. Как радостно первое появление бабочек весною!»

И далее писатель описывает лекции профессора натуральной истории Карла Федоровича Фукса, обладателя большого собрания насекомых, в том числе бабочек. И вот наконец загорелось в нем, студенте Казанского университета, «сильное желание самому собирать бабочек», желание, которое разделил с ним сокурсник по университету и друг Панаев.

«Наконец, в один воскресный или праздничный день, рано поутру, для чего Панаев ночевал у меня, потому что я жил гораздо ближе к Арскому полю, вышли мы на свою охоту, каждый с двумя рампетками (сачками. — Ю. А.): одна крепко вставленная в деревянную палочку, была у каждого в руках, а другая, запасная, без ручки, висела на снурке через плечо. У каждого также висел картонный ящик, в который можно было класть пойманных бабочек. Едва ли когда-нибудь, сделавшись уже страстным ружейным охотником, после продолжительного ненастья, продержавшего меня несколько дней дома, выходил я в таком упоительном восторге, с ружьем и легавой собакой, в изобильное первоклассною дичью болото!.. Да и какой весенний день сиял над нашими молодыми головами! Солнце из-за рощи выходило к нам навстречу и потоками пылающего света обливало всю окрестность. Как будто земля горела под нашими ногами, так быстро пробежали мы Новую Горшечную улицу и Арское поле… И вот наконец перед нами старый, заглохший сад, с темными, вековыми аллеями, с своими ветхими заборами, своими цветистыми полями, сад, называвшийся тогда Болховским. Хор птичьих голосов, заглушаемый соловьиными песнями, поразил сначала мой слух, но я скоро забыл о нем…»

И вот первые трофеи, первые пойманные красавицы, которых «дрожащими от волнения руками» достают они из своих «рампеток», любуясь и восхищаясь…

Очерк «Собирание бабочек» я прочитал еще в ранней юности в книге издания 1909 года — толстый аксаковский том был одним из немногих уцелевших в обширной когда-то бабушкиной библиотеке, сожженной во время войны в железной времянке (не было дров, и книгами нагревали чайник зимой). И именно из-за этого очерка я настолько дорожил большим тяжелым томом в полторы тысячи страниц, что даже попросил принести его в больницу, когда попал туда с очередным каким-то заболеванием. Много раз с замиранием сердца перечитывал я строчки, напечатанные старинным шрифтом с «ятями», твердыми знаками в конце слов и аккуратно расставленными точками над «и». Вместе с писателем путешествовал по саду, охотясь за бабочками…

Скольких же людей, очевидно так же как и меня, пленил рассказ человека, вспоминающего в конце своей жизни именно те счастливые дни ранней молодости!

«Быстро, но горячо прошла по душе моей страсть — иначе я не могу назвать ее — ловить и собирать бабочек. Она доходила до излишеств, до смешного; может быть на несколько месяцев она помешала мне внимательно слушать лекции… но нужды нет! Я не жалею об этом. Всякое бескорыстное стремление, напряжение сил душевных, нравственно полезно человеку. На всю жизнь осталось у меня отрадное воспоминание этого времени, многих счастливых, блаженных часов. Ловля бабочек происходила под открытым небом, она была обстановлена разнообразными явлениями, красотами, чудесами природы. Горы, леса и луга, по которым бродил я с рампеткою; вечера, когда я подкарауливал сумеречных бабочек, и ночи, когда на огонь приманивал я бабочек ночных, как будто не замечались мною; все внимание, казалось, было устремлено на драгоценную добычу; но природа, незаметно для меня самого, отражалась на душе моей вечными красотами своими, а такие впечатления, ярко и стройно возникающие впоследствии, — благодатны, и воспоминание о них вызывает отрадное чувство из глубины души человеческой».

Так кончается этот очерк, эта маленькая исповедь в конце жизни.

Да только ли Аксаков!.. А Фабр? Жан-Анри Фабр, великий естествоиспытатель, который был сначала только сельским учителем, но вот увлекся наблюдениями за крошечными шестиногими жителями пустыря под названием Гармас (теперь это знаменитый на весь мир микрозаповедник!), проявив к ним воистину детский, в лучшем смысле этого слова, интерес! И что же? Теперь, в представлении всего человечества, Фабр — «отец энтомологии», автор десяти томов «Энтомологических воспоминаний», счастливец, проживший интереснейшую, насыщенную событиями и открытиями жизнь…

Так может быть, здесь и кроется, вернее, открывается нам разгадка? В детстве, в юности нашей. Не случайно же в зрелом, в преклонном возрасте мы так часто возвращаемся своими воспоминаниями именно к тем периодам своей жизни, когда жили мы, отдаваясь своей увлеченности без остатка и бескорыстно.

Увлеченность! Вот она, разгадка, вот один из тех ключиков. Он есть у людей, сохранивших верность своим детским и юношеским мечтам, у тех, кто не отгородился от живой, разноцветной действительности и во взрослой жизни своей так и не расстался с ощущениями той давней поры, когда живет человек в ожидании постоянных открытий.

4.

Конечно, для меня дело было не только в бабочке. Аполлон незаметно и постепенно стал символом красоты, символом прекрасного вообще, хотя я и не понял этого сразу. И еще я знал, что бабочка Аполлон охраняется почти во всем мире, а в Европе, например, близка к исчезновению.

Правда, в самом начале своего увлечения я не думал о том, сколь серьезна проблема, нависшая над человечеством. Какая там гибель природы, если даже в маленьком городском дворе — целые «джунгли»! А уж за городом на какой-нибудь лесной полянке жизнь и вовсе кипит! Жуки, бабочки, пауки, муравьи, стрекозы, комары, мухи, тли, клопы… Да мало ли! А цветов и трав сколько? Растений на Земле сейчас около полумиллиона видов, пауков — тридцать тысяч, а насекомых больше, чем всех животных и растений, вместе взятых, — от полутора до нескольких миллионов видов!

Но так оптимистически я был настроен лишь в самом начале. Увы, на моих глазах в короткое время свершались заметные изменения. Наш двор был заасфальтирован почти весь, застраивались домами сказочные полянки в пригородном лесу, все меньше бабочек встречалось в моих путешествиях, меньше пауков, жуков. Что ж говорить об Аполлоне — я и махаона-то под Москвой не встречал ни разу, хотя когда-то рисунок этой бабочки украшал собой обложку книги, посвященной борьбе с насекомыми, вредителями сельского хозяйства… Да что там махаон! Траурницу, такую распространенную когда-то траурницу, я встречал все реже и реже. И жук-олень, рогатый сказочный жук, которого мы ловили, помнится, в ближайших окрестностях пионерского лагеря, вообще исчез из лесов средней полосы России почти повсеместно…

В 1976 году в Ереване состоялся конгресс, посвященный охране насекомых. Подумать только — охране! А ведь еще недавно мы только и слышали: насекомые — наши враги! В новом издании Красной книги СССР более 200 видов беспозвоночных, главным образом насекомых, одних только бабочек — 104 вида! «Две трети бабочек Европы близки к исчезновению, — говорил в своем выступлении профессор, доктор наук А. В. Яблоков в Центральном Доме литераторов. — Каждую минуту (!) на земном шаре исчезает несколько десятков гектаров леса… К концу столетия будет уничтожено две трети всех тропических лесов планеты… Ежедневно (!) прекращает свое существование один вид животных, главным образом насекомых…» Отравляются реки, озера, даже моря. Воздух, которым мы дышим, уже далеко не так чист, как раньше. И все меньше и меньше в нем кислорода… А человечество все растет. Индустриализация, урбанизация убыстряют темпы. Если так пойдет дальше, то… Что же будет?

Конечно, уже то хорошо, что мы осознали. Забили тревогу. Честно, так сказать, взглянули в лицо. И верим, конечно, что разум восторжествует. Потому что это в наших силах. Но благих пожеланий мало, мало осознания и тревоги. Надо еще и что-то делать Но что?

Знаменательным стало заседание Верховного Совета СССР в 1980 году, когда был принят Закон «Об охране и использовании животного мира», в котором предусматривается сохранение всего видового многообразия животных в состоянии естественной свободы. Важно то, что в Законе нет деления животных на «полезные» и «вредные», потому что в сущности каждое живое существо полезно, каждое имеет право на жизнь.

А что же лично я могу сделать для охраны природы? Ведь я-то не мыслю свою жизнь без постоянного общения с миром, который все сущее на Земле породил.

И я подумал: вот если бы удалось рассказать людям не только о больших, но и о маленьких существах! Тех самых, с которыми я познакомился благодаря своему счастливому увлечению. Вот если бы удалось показать, как прекрасен наш мир, как достоин он уважения, как интересно и полезно наблюдать и изучать его, как необходимо беречь!

Мне не раз доводилось уже выступать с показом цветных слайдов и рассказывать о своих захватывающих путешествиях в «джунглях во дворе». И каждый раз удивляла и радовала реакция слушателей и зрителей, среди которых бывали люди самых разных профессий и возрастов — от учеников начальных классов школы до пенсионеров. Никогда не забуду своего первого выступления. Это было на БАМе, в поселке Беркакит. Собрались люди в спецовках — пришли сразу после рабочего дня, усталые, — однако надо было видеть, с каким неподдельным интересом вглядывались они в изображения цветов, бабочек, гусениц, жуков, пауков, как восхищались сверкающими на листьях каплями росы… Казалось бы, это так далеко от их повседневных забот, от трудовой жизни. Но когда кончилась кассета с тридцатью шестью слайдами и понадобилось время, чтобы перезарядить ее, аудитория единодушно согласилась ждать. Мы сделали перерыв, и никто во время перерыва не ушел! Потом те же слайды я показывал на встрече с рабочими и служащими комбината Якутуглестрой в знаменитом Нерюнгри, центре Южно-Якутского территориально-производственного комплекса, — и опять тот же неподдельный, радующий меня интерес. Значит, не угасла в людях любовь к природе! И иногда достаточно лишь пробудить это изначальное чувство, поддержать, подсказать, чтобы не считали его чем-то не слишком «взрослым», не очень серьезным…

Для меня бабочка Аполлон стала символом. Причем не только символом красоты и путешествий, связанных с поиском. Аполлон, этот охраняемый представитель беззащитной, хрупкой, находящейся под угрозой природы, стал еще и символом бережности, уважения человека. Уважения именно к красоте, потому что нет от этих бабочек практической пользы для сельского хозяйства. От них польза другая, и, как мне теперь кажется, гораздо большая…

5.

Сначала я собрался съездить с экспедицией в Киргизию, в окрестности озера Иссык-Куль. Там горы, а значит, и Аполлоны могут быть. Но экспедиция не состоялась.

Тогда я уже самостоятельно выехал на Кавказ, в район Теберды. Там Аполлоны определенно есть, но, когда я приехал, они уже отлетали.

Потом, года через два, от своего знакомого Дмитрия Викторовича Панфилова, ученого-энтомолога и географа, я узнал, что Аполлоны остались не так далеко от Москвы — на берегах Оки, у границы Приокско-Террасного заповедника. Неужели? Так близко…

Но радость моя была преждевременной. Аполлоны действительно летали в окрестностях деревни Лужки, но лишь до тех пор, пока существовали там луга, поросшие очитком, «заячьей капустой», которой кормятся гусеницы этой солнечной бабочки. Луга примыкали непосредственно к территории заповедника и как будто бы охранялись. Но однажды то ли по чьей-то халатности, по близорукому ли расчету, который видит только ближайшую меркантильную выгоду, но не видит сквозь нее самой жизни, луга были выкошены, и единственная как будто бы оставшаяся в средней полосе России популяция Аполлона безвозвратно погибла. То, чего не сделали коллекционеры за много лет, сделал совхоз (или колхоз) буквально за один день. Современной техникой долго ли скосить несколько гектаров!

Конечно, люди разные. Одни видят или по крайней мере пытаются видеть мир природы таким, какой он есть, — многоцветным, ярким, не враждебным человеку вовсе, а лишь требующим уважения к своим вполне справедливым законам. И они любят этот мир, уважают и хотят понять его. Другие же смотрят на природу как на объект противоборства, озлобленно и насупленно. Они словно бы забывают, что то время, когда человек только завоевывал себе право на существование среди дикой природы и вынужден был бороться с ней, прошло.

К счастью, все больше и больше становится тех, кто начинает осознавать, как важно сохранить природную среду хотя бы отчасти в ее первозданной прелести и многообразии, что прежде всего надо попытаться ее понять, изучить и не рубить тот сук, на котором мы все сидим. И ради этого, может быть, стоит поступиться чем-то, а иногда даже и потесниться.

Задача в том, чтобы научиться распределять продукты труда и вообще разумно организовать этот труд, чтобы один человек не угнетал другого, чтобы каждый мог реализовать свой человеческий потенциал, чтобы приблизиться таким образом к социальной гармонии…

Итак, Мечта не оставляла меня. Мечта об Аполлоне.

Где же мне отыскать его?

Я уже сказал, что поиски Аполлона связаны с путешествиями. А следовательно, будут встречи не только с природой, но и с людьми. И я догадывался, что это тоже имеет с моей Мечтой какую-то неуловимую связь. Красота притягивает людей, объединяет, а наши Федор Михайлович Достоевский и Николай Константинович Рерих вообще были уверены, что именно красота «спасет мир», именно она в конце концов будет тем объединяющим началом, которое положит конец извечным человеческим распрям.

И решил я поехать ну, например, в… Таджикистан. Южная республика, свыше девяноста процентов территории которой составляют горы. Уж там-то точно должны быть солнечные бабочки.

 

Глава вторая.

Страна Белых Бабочек

1.

Есть у меня знакомая, Елена Михайловна Антонова, старший научный сотрудник Зоологического музея Московского государственного университета, энтомолог, «хозяйка» прекрасного музейного собрания бабочек, искренний любитель своего дела. Обдумывая маршрут путешествия, я по старой памяти обратился к ней за советом. Она поддержала идею и к тому же дала мне адрес человека, живущего в Таджикистане, страстного любителя чешуекрылых.

— Игорь Владимирович Максимов, человек молодой, по специальности, кажется, строитель. У него уникальная коллекция, он даже несколько новых видов открыл. Очень энергичный и симпатичный человек, идеально было бы, если бы он сам сходил с вами, — сказала она, давая мне записку с адресом, и я в очередной раз подумал о великом братстве людей, которых связывают общий интерес, общее дело.

Хотя в тот момент о Максимове я больше ничего не знал.

Мало ли что сказала Елена Михайловна! Она ведь и сама-то видела его всего раза два. Но мне он был уже симпатичен.

И я написал письмо Игорю Владимировичу, в котором рассказал немного о себе, о своей Мечте и попросил совета. Особенность момента была в том, что письмо я посылал в конце июля. Аполлоны же перестают летать в конце августа. Времени оставалось мало, и потому я просил ответить по возможности телеграммой или телефонным звонком. Получив мое письмо, Максимов тотчас мне позвонил. Слышимость была не очень хорошая, но разобрать было можно, как молодой энергичный голос настойчиво убеждал меня выезжать как можно быстрее, лучше всего немедленно, потому что лето в Таджикистане жаркое, и лёт Аполлонов может закончиться раньше, чем обычно.

Я спросил, какая температура воздуха у них сейчас, и услышал:

— Теперь хорошо. Недавно было до сорока восьми в тени, а сейчас градусов сорок всего. Нормально.

Сорок всего?! Нормально?! В Москве в тот год тоже было жар-кое лето, около тридцати, но все же представить себе, что где-то сорок считается «нормальным», было не очень приятно. Хотя по опыту я и знал, что сорок в Средней Азии — это все же не так страшно, как, например, тридцать пять в Москве.

— А вы не смогли бы со мной пойти? — спросил я.

— Смотря когда вы приедете. В двадцатых числах августа я уезжаю на учебу в Новосибирск. Если приедете до этого, то смогу.

— А в каких местах водятся Аполлоны? — спросил я на всякий случай, потому что не был уверен, что быстро оформлю командировку, достану билет, да и много дел еще было в Москве.

— На Анзобском перевале можно найти, недалеко от Душанбе, — ответил Максимов. — Но торопитесь. Если там снег пойдет, то ничего не будет. А в августе снег на перевале часто бывает.

И мы условились, что, выезжая, дам телеграмму. Максимов жил в ста с лишним километрах от Душанбе, в Вахшской долине, где гор поблизости не было, не было и Аполлонов. Очевидно, ему непросто было пойти со мной на Анзобский перевал — для этого нужно приехать в Душанбе, а я на такое и не рассчитывал. Но хотя бы место узнал. Теперь главное — не опоздать.

Но… Как часто в жизни подстерегает нас это «но». Сначала были неотложные личные дела, потом пришлось быстренько съездить в короткую командировку от газеты, затем возникли некоторые трудности с авиабилетом до Душанбе — сезон… Так что вылетал я, увы, лишь 21 августа.

2.

Полет над землей прекрасен. Самолет, взлетая, словно прорывает невидимую сеть-паутину, и, глядя на ослепительно сверкающие гряды кучевых облаков, поражающих бесконечным разнообразием форм, наконец-то начинаешь думать о том, что живешь, может быть, не совсем так, как надо, что, бессильно барахтаясь в суете, ты сам даешь кораблю уплыть. Чего только не увидишь, глядя на эти скопления водяного пара: и мавзолеи, и башни, и пагоды, и торосистые полярные просторы, заснеженные пространства, а надо всем этим — пронзительно синее небо и солнце, на которое невозможно смотреть.

Внизу, в прорывах меж облаками, видна поверхность земли, на которой и дома-то не разглядишь, тем более одного человека. И странно думать, что крошечное, невидное отсюда двуногое существо несет в своей голове Вселенную и ты, один из полутора сотен сидящих в крылатой обтекаемой металлической коробке, что-то такое о себе воображаешь… Еще поразительнее, когда вспоминаешь о том, что совсем уж крошечные создания, тем более никак не различимые с самолета — любимые мои букашки тоже живут своей самостоятельной жизнью, ни в какой мере, разумеется, не представляя о человеческом и уж тем более «самолетном» масштабе…

Пролетели восточный край Европы, Урал, и теперь под нами Азия, Приаралье — голая, совершенно мертвая сверху, выжженная рыжая равнина, тянущаяся на десятки, а то и сотни километров. Я-то знаю, что она населена разнообразными живыми существами и покрыта скудной растительностью, но сверху это так трудно себе представить…

Еще в аэропорту я познакомился с человеком южного типа в соломенной шляпе. Он оказался преподавателем географического факультета Душанбинского пединститута. Дододжон Пулатович Пулатов сразу понравился мне естественностью и простотой. В самолете рядом со мной было свободное место, и Дододжон Пулатович пересел ко мне. Мы немножко поговорили о Таджикистане, но когда я стал рассматривать облака, а потом и землю, открывшуюся в разрывах, Дододжон Пулатович тактично умолк.

Когда подлетали к Душанбе, Дододжон Пулатович обстоятельно рассказал, как отыскать центральную гостиницу, продиктовал свой адрес и телефон и просил непременно звонить, если что понадобится.

Вот и еще один аспект «поисков Аполлона». Люди всегда удивительно чувствуют твой уважительный и мирный настрой. Да что там люди! Бабочки, жуки, пауки и те, кажется, понимают, если ты приходишь к ним с миссией мира и дружбы! Сколько раз поражало меня, как близко подпускают к себе бабочки, стрекозы и другие чуткие крылатые существа, если ты и на самом деле не собираешься их ловить, а только фотографировать, если, созерцая их красоту и наслаждаясь ею, ты вовсе не пытаешься лишить их жизни.

С такими мыслями, а вернее, с таким настроением сошел я по трапу на землю солнечного Таджикистана: солнце действительно светило, хотя был уже вечер, но над летным полем, над всем зеленым красивым городом Душанбе повисла мутная дымка — мы заметили ее, когда самолет еще только шел на посадку.

— «Афганец», — сказал Дододжон Пулатович. — Он, наверное, не первый день, осел. А то ведь так накроет, что фонарей ночью не видно.

«Афганец» — это южный ветер со стороны Афганистана, он поднимает пустынную пыль и несет ее куда вздумается, и долго потом висит эта пыль, постепенно садясь и покрывая все окружающее «бархатным» слоем.

— Вам не повезло, — добавил мой спутник. — Если захотите поехать на Памир, мало чего хорошего увидите. Все будет как сквозь кисею.

— А долго она будет висеть? — спросил я.

— Еще дня три-четыре, не меньше.

Прекрасен, конечно, Памир — «крыша мира», но меня беспокоило больше всего, был ли снег на Анзобском перевале…

Дододжон Пулатович любезно попрощался и взял с меня обещание обязательно ему позвонить и прийти на ужин.

На пути из гостиницы к Дододжону Пулатовичу я зашел на почту и дал срочную телеграмму Максимову с просьбой мне позвонить. В наступившей темноте вокруг фонарей метались довольно крупные тени, я поначалу подумал, что это бабочки бражники, и очень обрадовался. Но потом услышал тонкий писк и понял: летучие мыши.

3.

На другое утро до одиннадцати часов я сидел в гостиничном номере, ждал звонка. И напрасно. Теперь-то я понимаю, что Максимов и не мог позвонить так рано: во-первых, телеграмма могла еще не дойти, во-вторых, у него были ведь и свои дела, но как же привыкли мы воспринимать мир исключительно «со своей колокольни», будучи уверены в том, что именно то, что важно для нас, обязательно важно и для других! Сколько раз я уличал самого себя в этом грехе, в этой печальной ошибке, но каждый раз забывал. И вот опять…

Однако что же мне делать? Лёт Аполлонов кончается, если не кончился уже, и дорог каждый день. Самому добираться до Анзобского перевала? Ведь очень может быть, что Максимов уже уехал в Новосибирск. И даже скорее всего.

В каждом новом городе для меня обязательно посещение рынка, ибо он много может сказать о здешней жизни. На вывеске у входа было написано именно «Рынок», хотя на самом деле это был конечно же настоящий южный базар с разнообразными овощами и фруктами, чурчхелой, пряностями, вялеными дынями и уж конечно со множеством дынь свежих — ароматных лимонных, нежно-палевых, канареечно-желтых, зеленоватых и покрытых сероватым сетчатым налетом. Их, как я убедился, обожают здесь все — и дети, и взрослые, и старики. Но мне сейчас было не до лакомств. Не за дынями же я летел в такую даль!

Походив по базару, я направился в правление Союза писателей Таджикистана. Нужно было проехать несколько остановок на троллейбусе по одной из центральных улиц. Улица была очень широкая, и дома на ней располагались на довольно большом расстоянии друг от друга, что свойственно многим южным большим городам. Правление размещалось в новом здании из стекла и бетона.

Ответственный секретарь Михаил Иосифович Левин внимательно выслушал мою просьбу, стараясь, вероятно, не показать своего удивления сомнительной целью моей творческой командировки, и любезно дал телефоны Института зоологии и паразитологии Академии наук.

Я вернулся в гостиницу и начал звонить. Самый известный из местных энтомологов, автор довольно объемистой книги «Высшие чешуекрылые Вахшской долины» и других книг о бабочках, Ю. Л. Щеткин оказался в отпуске до 3 сентября. Директор института тоже. Его заместитель, которому я по телефону попытался объяснить цель приезда, сказал, что Аполлоны водятся в Таджикистане только в районе Хорога, да и то встречаются очень редко… Настроение мое, конечно, тотчас упало. Но заместитель директора дал мне телефон Института физиологии и биофизики растений, чей стационар расположен в районе Анзобского перевала.

Вот он, век телефонной связи! Не прошло и часа, а я уже связался и с этим институтом, по цепочке вышел сначала на ученого секретаря Аллу Геннадиевну Колтунову, получил ее принципиальное согласие и телефон сотрудника, ответственного за стационар, — Клавдии Петровны Рахманиной. Оказалось, что машина, которая должна была как раз сегодня идти на стационар из Душанбе, пока не ушла, а пойдет завтра в 11 утра. Клавдия Петровна заверила, что машина заедет за мной и возьмет меня на стационар на несколько дней.

Стало легче, а то я уж совсем было загрустил. Ведь сегодня 23 августа. Пока собирался, пока доделывал всякие дела, казавшиеся столь важными, время, конечно, не стояло на месте. Земной шар двигался по орбите, и вот его положение относительно Солнца стало критическим для Аполлонов, которые летают на Анзобском перевале. Да летают ли? Ведь сказал же заместитель директора: лишь в районе Хорога. Неужели ошибся Максимов?

К тому же он не звонил. Я с тоской сидел у телефона, поглядывая в окно на пейзаж залитого солнцем города Душанбе, и вспоминал, что, перед тем как идти на рынок, а потом и возвращаясь с него, внимательно осматривал цветы на клумбах вокруг гостиницы. Увы, на них не было ничего интересного: капустные и резедовые белянки, репницы и одна потрепанная репейница — бабочка, которую я встречал буквально везде: и в средней полосе, и в горах Европы и Азии, и в степях. Шел, как выяснилось, уже четвертый день после прилета «афганца», и все равно воздух был мутный: горы, окружающие столицу Таджикистана, почти не видны. В первые же дни, говорят, было, «как в Лондоне»: фонари ночью едва просвечивали, чуть виднелись днем соседние дома. Жара была далеко за тридцать, но переносилась легче, чем в Москве.

В середине дня пришел Дододжон Пулатович, принес карту республики. Вчерашний мой визит к ним сделал нас, кажется, уж и совсем близкими знакомыми. Я вспоминал его жену Хасият Касимовну, очень приветливую, милую женщину, которая, несмотря на свой вовсе еще не преклонный возраст, уже доктор наук, профессор, заведующая кафедрой марксизма-ленинизма. Понравилась, конечно, и дочь Гюльсара — красивая длинноволосая таджичка, студентка одного из московских институтов, приехавшая на каникулы. Гюльсара советовала обязательно побывать на Памире, хотя идею эту вовсе не поддерживал в Союзе писателей Михаил Иосифович Левин. Он утверждал, что это очень сложно, тяжело физически и с людьми непривычными даже бывает истерика или эйфория. Одну женщину, например, при переезде через перевал пришлось долго приводить в чувство — так действует на людей высота. Можно, конечно, полететь в Хорог на самолете, но он по нескольку дней не принимает, потому что в горах уже часты дожди и даже снег — можно засесть надолго.

И вообще горы лучше фотографировать весной, когда воздух чистый и погода хорошая. Это подтвердил и Пулатов.

Никто из них, увы, не придавал значения тому главному, что занимало меня — бабочке Аполлону. Выслушав, они вежливо кивали, но потом тотчас переходили к тому, что интересно было бы им. Только разве что Гюльсара вспомнила вчера, что тоже замечала иногда летом красивых бабочек, но тотчас стала советовать мне обязательно, обязательно побывать на Памире, чтобы сфотографировать горы…

Потому-то я с особым чувством ждал звонка Максимова. Один увлеченный всегда поймет другого увлеченного… Однако звонка не было. Пулатов, вздыхая, сочувствовал мне… И когда мы выходили с ним из номера, чтобы прогуляться, раздался междугородный звонок.

Да, это звонил Максимов. Я очень обрадовался, но, как выяснилось через минуту, преждевременно. Он улетает в Новосибирск в воскресенье (а был четверг) и хотел бы видеть меня у себя в Калининабаде. Что касается Аполлонов, то они наверняка уже отлетали, потому что было похолодание в горах и там, вероятно, снег. Я опять опоздал.

— А у вас под Калининабадом есть что фотографировать? — спросил я, с трудом скрывая грусть.

— Кое-что есть, — сказал он, однако без особого энтузиазма.

Тогда я похвастался стационаром и завтрашней машиной, цепляясь за эту надежду. Но Максимов принялся настойчиво отговаривать меня. Все же я оказался настойчивее, и он в конце концов согласился завтра утром приехать, чтобы съездить вместе со мной, а в случае неудачи (в которой он был абсолютно уверен) в тот же день вечером вдвоем ехать к нему в Калининабад. На том и договорились. Я немного повеселел. Все-таки оставался шанс.

Вечером я ходил по красивому, зеленому городу Душанбе, наслаждаясь вечерней прохладой, но сердце мое было уже там, на Анзобском перевале, среди чистых, высоких гор, освещенных сейчас луной. Неужели я опять опоздал?

4.

На другое утро, возвращаясь с завтрака, увидел я в вестибюле гостиницы совсем еще молодого, рыжеватого парня с усами. Он и оказался Игорем Владимировичем Максимовым. Я подивился его молодости, а он, как признался потом, моей. Понравился он мне с первого взгляда и показался чем-то похожим на Георгия Петровича Гриценко из Ташкента, сотрудника Музея природы, с которым мы уже не раз бывали в экспедициях. К тому же выяснилось, что Игорь Максимов родился и жил в Ташкенте почти всю жизнь (два года, как переехал в Таджикистан), хорошо знает Гриценко…

Машина слегка запаздывала, Игорь нервничал, стремясь обязательно вернуться сегодня в Калининабад. Выехали что-то около полудня. Проехали окраины Душанбе, помчались по знаменитому Варзобскому ущелью. Речка, вдоль которой мы ехали, сначала, в самом городе, называется Душанбинка, а потом — Варзоб. Я, конечно, вертел головой по сторонам, держа фотоаппарат наготове — не часто ведь бываешь в Варзобском ущелье! — но, честно сказать, не был слишком уж потрясен. Даже скалы казались почему-то искусственными, а во многих местах ущелья виднелись остатки туристских стоянок и пикников. Вода в Варзобе очень красивого, зеленовато-голубоватого цвета, но у меня было такое впечатление, что она подкрашена… На маленьком своем «уазике» мы поднимались все выше и выше по узкой долине Варзоба.

С Игорем мы говорили почти все время. Захлебываясь, он рассказывал о своем увлечении как о главном деле жизни. Ему двадцать семь лет, работает строителем, едет в Новосибирск на курсы мастеров повышать квалификацию… Знает почти всех специалистов по бабочкам и коллекционеров в Москве и Ленинграде, бывал, конечно, и в других городах.

— Правда, что вы открыли несколько новых видов? — спросил я.

— Ну, да что там, — он скромно потупился.

— А где вы вообще ловили? Какие бабочки вам больше других нравятся?

И тут он заговорил с таким пылом, с такой неподдельной любовью к предмету — даже голубоватые светлые глаза его как-то ласково сощурились…

Проехали несколько селений, и во всех чувствовалось ожидание национального праздника — рамадана.

Наконец показалось селение с красивым названием Зидды. Белые домики на гигантском склоне горы, деревья, заборы. Мы выбрались из узкого ущелья Варзоба, и тотчас со всех сторон нам открылись снежные горы. Воздух на высоте почище, хотя «афганец» все-таки и здесь сказывался. Начался серпантин к Анзобскому перевалу, и вскоре мы забрались на высоту 2500 метров к стационару. До перевала, по словам Игоря, оставалось еще километров десять, но Аполлоны в принципе могли быть и здесь.

Стационар расположился на крутом откосе гигантской горной гряды. В незапамятные времена здесь образовалась довольно широкая каменная ступенька, теперь она была покрыта разнообразной горной растительностью, невдалеке бурлила небольшая речушка, приток Варзоба. Это место и было выбрано сотрудниками института: построили несколько маленьких домиков, разбили небольшую опытную плантацию. Не знаю почему, но меня и здесь не покидало ощущение какой-то искусственности. Все было слишком обжитым…

Встречать нас вышел старик таджик, он о чем-то поговорил с Игорем по-таджикски, потом мы зашли в один из домиков.

— Недавно снег был, — сказал мне Игорь. — Нечего здесь делать, бесполезно.

Да я и сам почувствовал почему-то, что здесь не останусь.

На незатейливом дощатом столе появились зелень, мясо и бутылка вина. Старик что-то сказал на своем языке, Игорь весело расхохотался.

Пришли еще двое мужчин, все говорили по-таджикски, и все дружно пили из эмалированных кружек. А мне не терпелось походить по окрестностям, и я делал знаки Игорю, но, очевидно, нужно было выдержать обязательный этикет.

Наконец, когда церемония знакомства была окончена, Игорь взял свой сачок диаметром сантиметров сорок, насаженный на короткую, около метра, ручку, я — привычную, потертую фото-сумку с объективами, пленками, насадочными кольцами и любимый «Зенит-Е». Мы вышли. Солнце просвечивало сквозь дымку «афганца», над вершинами гор клубились грозовые облака, дул ветерок, и было прохладно. Миновав территорию стационара, мы прошлись до конца «ступеньки», полазили по склону горы, исследовали неширокую долину речушки. Хилая, выгоревшая растительность, цветов почти нет, разве что вездесущий цикорий да еще какие-то розовенькие запоздавшие… Из бабочек лишь два-три вида обычных сатиров, а вот чего действительно много, так это мух. Все ясно, ждать нечего. Вдруг как-то внезапно наползла огромная черная туча, закапал дождь, засверкали молнии, загремел гром. Мы побежали к домику стационара.

Да, все было ясно. «Если здесь так, то на перевале еще хуже», — сказал Игорь.

Наш «уазик» ушел, но, к счастью, была еще одна машина, полуторка, которая как раз собиралась ехать в город. К этому времени мы пропутешествовали уже часа полтора и отправлялись в обратный путь в четыре часа пополудни. Машина была полуразвалившаяся, она еле-еле тащилась вниз на тормозах, борта громыхали, кабина скрипела, внизу под капотом что-то отчаянно скрежетало. Да и дорога была плохая. Оставалось загадкой, как эта развалюха вообще сюда забралась.

Наконец дорога стала лучше, мы поехали чуть быстрее и, спустившись в ущелье Варзоба, как-то сразу окунулись в тепло. Конечно, мне было грустно, но Игорь, наоборот, повеселел, как только мы забрались в полуторку. Когда он ходил со мной по окрестностям стационара, у него был такой унылый вид, что мне трудно было отделаться от чувства вины за свою настойчивость. Теперь же его лицо выражало оптимизм.

— У нас, конечно, не такие большие горы, но кое-какие есть. Аполлонов не встретите, но, может быть, удастся глауконому снять, — бодро сказал он. Я, к своему стыду, не знал, что это такое — глауконома, и спросил.

— Понтия глауконома, из семейства белянок, редчайшая бабочка. Ее в Советском Союзе никто почти не ловил и уж тем более не фотографировал.

Несмотря на то что мне окончательно пришлось смириться с мыслью, что опять опоздал — опять не сниму Аполлона, а вина на этот раз только моя, и ничья другая, — я почему-то тоже повеселел. Не только в самом Аполлоне дело в конце-то концов! Максимов же мне нравился все больше и больше.

Полуторка тащилась медленно, и Игорь уже подгонял шофера: нам нужно было еще взять мои вещи в гостинице, а потом успеть на последний автобус. Прямой рейс до Калининабада должен быть в половине седьмого, на него мы скорее всего опаздывали, но нам нужно тогда добраться хотя бы до Курган-Тюбе, а там близко.

Шофер-таджик довез нас до самой гостиницы. Мы с Игорем бегом кинулись собираться, я кое-как побросал вещи в рюкзак, гостиницу оплатил на всякий случай до завтра, сказав администратору, что, если не вернусь до двенадцати ночи, можно сдавать номер. Поймали машину до автовокзала, а там… большая толпа таджиков в национальных пестрых одеждах — едут на рамадан. Что делать? Долгие переговоры с диспетчером, и в восемь вечера мы наконец сели в автобус, а без чего-то десять были в Курган-Тюбе. Нам повезло: оказалось, еще пойдет последний автобус до Калининабада. Дождались его и в половине одиннадцатого были у Игоря дома.

5.

Вот так и произошло в очередной раз. Ехал за Аполлоном, но не встретил его — опять опоздал! — и очутился совсем не там, куда направлялся. Мечта часто поступает с нами именно так: поманит издалека, а стоит приблизиться, как она тотчас улетает в романтическую призрачную даль и вновь сверкает далекой звездой, вновь зовет…

И зачастую виноватыми в этом бываем мы сами! Впрочем, может быть, это и хорошо? Разве лучше, если бы, едва загоревшись, я тотчас своего Аполлона нашел?

Итак, впервые в жизни я был в гостях у коллекционера бабочек, который работал строителем. Что же я увидел?

Квартира Игоря Максимова располагалась на третьем этаже обыкновенного серийного дома. В квартире были две комнаты, кухня и довольно просторная лоджия, похожая на веранду. В сущности это жилище не выделялось ничем особенным, если не считать нескольких плоских застекленных коробок, которые висели на стене в одной из комнат. В коробках были наколоты расправленные бабочки и жуки.

Но эти небольшие коробки, конечно, были не всей коллекцией Максимова, а лишь незначительной, хотя и довольно эффектной ее частью. Этакая вывеска, эмблема, пригласительный билет.

Сама коллекция располагалась в ящиках письменного стола…

Нас встретили жена Игоря Нина и его брат, высокий, худой парень лет двадцати двух, которого все звали уменьшительным именем Стасик. Что касается Нины, то была она довольно полная, медлительная, спокойная. Я смотрел на нее с особой симпатией: ведь жены людей, увлекающихся чем-либо, — это особая статья. Попробуй-ка любить того, кто тебя, может быть, и любит, но думает без конца все же не о тебе, а, например, о путешествиях и фотографии или о коллекции бабочек, как Игорь Максимов! Тут нет другого выхода, как только полностью разделять любовь твоего мужа, а следовательно, знать предмет его любви и быть готовой либо сопровождать его в бесконечных поездках и экспедициях, либо терпеливо ждать и ни при каких обстоятельствах не оскорблять его святого пристрастия, не вступать в конфликт на этой почве, даже если иссякает терпение. Если же не хочешь принять правила игры, которая в данном случае и есть сама повседневная жизнь, то лучше расставаться сразу.

О, Нина Максимова разбиралась в бабочках превосходно! Это я понял по ее репликам еще до того, как Игорь начал детально знакомить меня со своей коллекцией, когда мы, ввалившись в дом в столь позднее время, сели за стол в просторной лоджии, из которой сквозь щель в занавесках видно было звездное азиатское небо. В Средней Азии принято засиживаться допоздна — может быть, потому, что дневная жара наконец спадает и мысли, вялые и скорчившиеся от высокой температуры воздуха, оживают и вырываются на свободу. Но еще до того, как я стал свидетелем высокой эрудиции Нины в вопросах экологии, этологии и систематики чешуекрылых, пришлось изумиться другому. Ведь мы с Игорем жили в разных совершенно краях, в нескольких тысячах километров друг от друга, и климат, в котором мы жили, был разный, и окружение разное. Но у меня возникло такое ощущение, что я разговариваю с ближайшим родственником, с братом. По-моему, то же самое приблизительно испытывал и он. Одно только, пожалуй, нас разделяло: он бабочек ловил, а значит, лишал их жизни, губя тем самым в какой-то степени красоту природы, я же принципиально считал, что ловить их нельзя, я их фотографировал, не губя, и гордился тем, что, запечатленные мной на пленке, они еще некоторое время продолжают наслаждаться жизнью. Вот только это и вызывало некоторую натянутость в моем отношении к нему, и он это чувствовал, в остальном же наши мнения по самым разным вопросам удивительно совпадали. Нечасто удавалось мне встретить таких единомышленников даже среди своих близких знакомых!

Даже в том, что коллекция Максимова располагалась в ящиках старенького письменного стола, было нечто, сближающее нас. Этакое, если можно так выразиться, «кулибинство», общая почему-то черта многих наших доморощенных специалистов, умельцев. Я-то ведь тоже уже десять лет к тому времени пользовался в своей охоте одним и тем же отечественным фотоаппаратом — «Зенитом-Е», что вызывало подчас улыбку, а подчас и вполне искреннее недоумение некоторых моих знакомых фотографов, увешанных с ног до головы импортной аппаратурой и кофрами со всевозможной мудреной оптикой. Ничего не имею против хорошей аппаратуры и оптики, возражаю только против того, чтобы приобретение того и другого превращалось в предмет самоутверждения и самоцель. Фотоаппарат, объектив, любое приспособление — это ведь только средство, и не более того! Средство для главного — для поиска, фиксации и передачи другим того, что видишь ты в счастливых своих путешествиях… Пока «Зенит-Е» удовлетворял меня, как и наши объективы «Юпитер-11», «Юпитер-8», как и наш старенький диапроектор «Свет», который хотя и не автоматический, но зато никогда не отказывает, прост в обращении, и его легко починить… И все же столь скромное пристанище богатейшей коллекции Максимова — одной из самых богатых, если не самой богатой в Таджикистане, по словам Елены Михайловны Антоновой, вызвало недоумение даже у меня.

После чая мы перешли наконец к осмотру коллекции. И надо было видеть, с какой радостью, с каким истинным наслаждением Игорь Максимов выдвигал ящички, демонстрируя мне сапфир, яхонт, аметист, изумруд, червонное золото и уж не знаю какие еще драгоценности, переливающиеся на крыльях бабочек! Я-то, глядя на него, отлично понимал, что дело тут не только в изумительной красоте наколотых в ящички когда-то летавших созданий — главный интерес в том, как попали они сюда, при каких обстоятельствах, где пойманы были и когда…

— Милитейки, — ласково произносил Игорь, показывая ящик с шашечницами и перебирая, оглаживая взглядом каждую маленькую рыжевато-пятнистую бабочку. — А вот голубяночки, моя любовь, — сказал он, когда выдвинул очередной ящичек и вспыхнуло его содержимое бирюзой и сапфиром. — Прелесть, правда?

Как было не согласиться с ним, если голубянки и моя любовь. Никого не могут оставить равнодушными эти небесно-голубые, прямо-таки ангельские создания, которые действительно не приносят вреда и словно созданы для того, чтобы мы наслаждались их красотой! Как было не согласиться с ним, если его лицо прямо-таки сияло в восхищении…

Потом он показал и парусников — махаона, подалирия, солнечную гипермнестру, которую называл просто «гелиос» (что в переводе с латыни означает «солнце»), и редчайшего алексанора, несколько лет назад пойманного Стасиком (это был самый первый алексанор, пойманный в Средней Азии, до того считавшийся вымершим здесь)… Увидел я и белого сатира, не эффектного вовсе, но чрезвычайно ценного опять же из-за своей редкости и как будто бы вообще неизвестного ранее науке (один из видов, открытых именно Максимовым). В одном из ящичков бережно хранились белянки понтия глауконома, предмет особой гордости коллекционера, о которых в монографии крупнейшего специалиста по бабочкам Таджикистана Ю.Л.Щеткина написано:

«Пустынно-тропическая белянка. Типична в Северной и Восточной Африке, на юге Аравийского полуострова и на острове Мадагаскар… Обитает в лёссовых и каменистых пустынях предгорий и среднего пояса гор. На нашей территории достоверно не найдена. Грум-Гржимайло, упоминавший ее, скорее всего, ошибся».

И вот она найдена, найдена им, Игорем Максимовым, молодым строителем, любителем, найдена самостоятельно и не одна, а целая популяция в таинственном горном ущелье…

— Завтра мы туда и пойдем, — сказал Игорь. — Я почти гарантирую, что ты ее снимешь (мы уже перешли на «ты»)…

И вот наконец Аполлоны. Предмет моей Мечты. Горные бабочки, которые «встречаются локально и в небольших количествах» и «летают только в солнечную погоду».

— Вот эти «аполло» с Анзобского перевала, — указал он на несколько небольших и не очень эффектных. — А вот это… — Он выдвинул еще один ящик, и сердце мое забилось, — это Аполлониусы. С Тянь-Шаня. Хребет Каржантау, недалеко от Ташкента…

Таких я раньше не видел. В отличие от собственно Аполлонов, не очень эффектно окрашенных — красные пятна у тех были только на задних крыльях, — Аполлониусы так и пестрели в своем ярком наряде, природа словно перестала сдерживаться и щедро нанесла красное на все четыре крыла. Они были крупнее Аполлонов с Анзобского перевала, ярче, веселее их. Словно солнце оставило на их крыльях свои живые отблески. Не случайно же назвали их так: Аполлониусы!

— Тебе нравятся? — Игорь заметил мой интерес. — Да я тебе гарантирую по крайней мере сотню таких на будущий год, если сможешь выбраться на Тянь-Шань. Конец мая — начало июня, Ташкент. Может быть, я смогу поехать с тобой, а если нет — нарисую схему, скажу, как ехать и как найти.

— Неужели?!

— Да ведь это же проще простого! Вот понтия глауконома — это действительно редкость. А Аполлониусов много…

6.

Легли спать мы уже глубокой ночью, что-то после двух, поэтому встали не слишком рано, когда солнце поднялось достаточно высоко и припекало весьма ощутимо. Вот когда я почувствовал по-настоящему, что нахожусь в Таджикистане! До этого — и в Душанбе, и даже в Варзобском ущелье — такого ощущения не было: я представлялся сам себе просто туристом, из тех, что осматривают местные достопримечательности словно даже по какой-то обязанности, чтобы убедить самого себя, а потом и своих знакомых в том, что в таком-то городе и в таком-то ущелье они определенно были.

Теперь же все было совсем по-другому. Вчерашний вечер, а вернее, половина сегодняшней ночи дала мне гораздо больше, чем два предыдущих дня. Говоря с Игорем, с Ниной (даже молчаливый Стасик вставлял иногда свое словечко!), рассматривая коллекцию, я наконец-то проникся духом здешних мест. И когда поздним утром мы все-таки вышли на улицу города Калининабада и под палящим солнцем зашагали мимо достаточно современных, но все же по-своему колоритных домов, мимо встречных пешеходов (некоторые из них по случаю рамадана были в ярких национальных одеждах), мимо цветника цинний, полыхающего розовостью, золотом и пурпуром своих лепестков, на которые в октябре-ноябре прошлого года было, по словам Игоря, целое нашествие удивительно красивых, нездешних бабочек данаида-хризипп, — я чувствовал истинное блаженство. Уже не туристом был я, а путешественником, проникающимся постепенно тем, что вокруг, открытым реальности, а не своим установкам. И жара меня не угнетала, а радовала — потому что так и должно было быть.

Вот что значит общение с таким человеком, можно сказать, братом по духу!

Мы направлялись в таинственное Ущелье Глауконом. Так окрестил его я, еще не видя, но уже как будто знакомый с ним по Игоревым описаниям.

— Но как же началось твое увлечение, Игорь? — спросил я.

И вот что он рассказал.

Еще в школьные годы однажды на окраине Ташкента шестиклассник Игорь увидел фантастическое явление: множество довольно крупных белых бабочек сбилось в кучу. И они не улетали! Это поразило мальчика. Случайно у него была с собой пустая бутылка из-под молока, и, повинуясь какому-то странному чувству, он набил живыми бабочками бутылку…

Бутылка, полная бабочек, была принесена домой, он поставил ее куда-то, но потом забыл о ней. Однако впечатление от живого, копошащегося белого облачка, спустившегося на землю, осталось. Что же это были за бабочки? Встречая привычных капустниц, он теперь приглядывался к ним. Нет, не те… Наконец увидел как-то боярышниц. Вот они! Да, это они составляли живое облако — довольно крупные, белые, иногда полупрозрачные, с тонкими, изящно вычерченными жилочками на крыльях. Почему же их было так много тогда, зачем они собрались вместе? Почему не улетали?

Так появился интерес. Он стал собирать бабочек и, внимательно приглядываясь к ним, понял, какие они в сущности разные, восхищался крыльями некоторых. Зачем они так красивы? Для кого? На улице, где он жил, оказалось, тоже были собиратели бабочек, он познакомился с ними и наконец впервые увидел книгу «Определитель бабочек». Вот, оказывается, как много их, самых разных, и у каждой свое, присущее только ей имя. Семейство, род, вид… И у гусеницы каждого вида бабочек свои «любимые» растения… Теперь он уже не просто подряд собирал бабочек, а знал, каких именно, интересовался их биологией, научился распознавать, какие редкие, а какие нет, и конечно же старался отыскать самых редких. Но особенно пленили его в «Определителе» почему-то бабочки из средней полосы России — павлиний глаз, адмирал, траурница. Появилась мечта поехать за ними. Ведь их он ни разу не встречал под Ташкентом, и казалось почему-то, что именно они самые красивые, самые желанные. Первый «Определитель» был маленький, но вот в руки ему попал уже более полный. Тут-то он и стал понимать, что самые редкие бабочки водятся как раз там, где он живет, нужно только отъехать подальше от города, в горы…

Наконец он пришел в Музей природы, увидел там бабочек самых разных (даже тропических!), познакомился с Георгием Петровичем Гриценко, его женой Ольгой Васильевной. Они хорошо встретили его, рассказали, где каких бабочек можно найти, показали ящики из фондовой коллекции, которые не были выставлены в музее, расспросили про его, Игоря, коллекцию. И когда из Москвы приехал один из известных коллекционеров, то ему порекомендовали побывать у Игоря Максимова, хотя было тогда Игорю едва пятнадцать, учился в восьмом классе школы…

Все больше и больше пополнялась его коллекция, интерес становился серьезнее. Доставал уже солидные научные книги, читал, сравнивал с тем, что наблюдал сам. Закончил школу, потом техникум, уже работал по специальности — строителем, женился, а параллельно жил захватывающей жизнью собирателя, коллекционера, исследователя. Поездки, поиски делали существование наполненным, даже переполненным, потому что времени конечно же всегда не хватало.

Алексанора он отыскал еще в самом начале своего увлечения — в шестом классе школы! И конечно, совершенно случайно. Взял с собой в горы младшего брата Стасика, тот отстал, увидел махаона, севшего на цветок, накрыл майкой. Потом прижал ему грудку и придавил камешком, чтобы взять на обратном пути. Махаоны у них не слишком ценились, их было много в горах. К счастью, ни муравьи, ни жужелицы, ни птицы не соблазнились трофеем Стасика. Игорь на обратном пути не хотел даже брать его — «а, махаон, подумаешь!» — но потом все-таки взял. Дома, когда принялся расправлять пойманных бабочек, хотел отбросить этого: махаон, да еще и потертый… Но пригляделся получше и ахнул: неужели алексанор?!

Да, это был алексанор, бабочка тропического вида, считавшаяся вымершей в Средней Азии. Поймал его, собственно, не Игорь, а Стасик, но какая разница! Однако Стасик с тех пор с еще большей охотой помогал старшему брату.

Удача сопутствует увлеченным! Самых редких бабочек удавалось ловить Игорю Максимову, потому-то и рекомендовали когда-то московскому коллекционеру побывать у восьмиклассника. Уже став взрослым (относительно взрослым, конечно), в 22 года, Игорь открыл ту самую поляну, или склон, которую собирался подарить мне на будущий год. Там летало множество Аполлониусов, а главное, редчайшие алексаноры. Возможно, это единственная популяция красавцев парусников в Средней Азии. В свои поездки он теперь часто брал молодую жену, но, увы, она не слишком разделяла его увлечение. Он развелся с ней и женился на Нине.

— Нину свою я очень люблю, она просто прелесть! — темпераментно говорил он мне вчера. — Знаешь, как я бражника Киндермана поймал? Вечером было, здесь, в этой квартире. Какая-то крупная бабочка залетела на свет. Ну мало ли их по вечерам залетает! А Нина смотрит и говорит: смотри, это какой-то необычный бражник, такого у тебя нет. Смотрю тоже. Да нет, говорю, это же самый обычный, алекто. А она все равно: нет, это не алекто. Меня даже зло взяло: дай, думаю, поймаю, чтобы доказать. А то, понимаешь ли, получается, что яйцо курицу учит. Взял сачок, махнул… Господи, это же бражник Киндермана! Третий! Третий пойманный за всю историю в Вахшской долине! Можешь себе представить? Она лучше меня в бабочках разбирается, представляешь?

— Нина у меня ужасно везучая, — продолжал Игорь теперь. — Как с ней пойдешь, обязательно что-нибудь стоящее поймаешь. И главное, интересно ей, понимаешь? Не просто мне потакает, а самой интересно! Ты не смотри, что она у меня такая спокойная. Это просто потому, наверное, что я сумасшедший. Она меня хоть чуть-чуть сдерживает, это и хорошо…

Начались предгорья, бурые, выжженные солнцем холмы, бугры, скалы. Растительности почти не было, и все-таки на склонах кое-где осторожно паслись коровы, довольно обыкновенные буренки, которых, как и бабочку-репейницу, где только я не встречал.

И ощущался, все сильнее ощущался своеобразный колорит этих мест, дух здешней суровой земли, прокаленной, пропеченной, иссушенной солнцем. Диву даешься, как ухитряется существовать растительность в таких условиях, ведь подавляющее большинство дней в году склоны бугров открыты солнцу, сухому ветру, а в осенние ночи и зимой бывает еще и мороз. Однако растения упорно и дружно покрывают склоны, если на них есть хоть какая-то почва, и укореняются даже в щелях между камнями, в трещинах скал. И только в одном случае исчезает растительность: когда люди, не считаясь с законами природы, не думая о своем же будущем, слишком часто на одном и том же месте пасут свои стада. Перевыпас! Главная беда пустынь, сухих степей и предгорий. Природная, естественная, так сказать «географическая», пустыня — это вовсе не мертвая земля, она богата и флорой и фауной. Настоящая, мертвая пустыня — это результат необдуманной человеческой деятельности.

Какого же благополучия, какого совершенства достигла природа на нашей планете! — опять и опять думалось мне. Жизнь проникает везде, она не только здравствует — она постоянно развивается, количество форм не только не уменьшается, а, наоборот, растет. И долг человечества конечно же способствовать сохранению жизни во всяких ее проявлениях, наш долг искать не бездны, разделяющие людей и природные сообщества, а нити, объединяющие нас на прекрасной и, как оказалось, не слишком большой планете… Мои размышления прервал Игорь.

— Ну вот, а потом и белого сатира я поймал — тоже с Ниной, а всего девять видов бабочек удалось дописать в книгу Щеткина, — продолжал он тем временем, пока мы бодро шагали по жаре, плавно приближающейся к сорока (а на солнце и того больше). — Но многое, конечно, еще неизвестно. Тут чем больше узнаешь, тем меньше, оказывается, знаешь. Понятен каламбур? Вот пример с голубяночками маленькими, фрейерия трохулюс — мы их, может быть, встретим сегодня. Читаю в монографии: «…биология не изучена». Ага, думаю, значит, люди до тебя не смогли… Выясняется, что не встречали ни гусениц этой бабочки, ни куколок. Но они же должны быть! Как найти? Ну прямо обыскался на тех растениях, над которыми они обычно летают. Нету! А ведь интересно же узнать. Мало ли что тут может открыться… Раз они над этими растениями летают, значит… И вот выдернул несколько штук с корнем, а потом стал на листе бумаги каждый листик, каждый корешок перебирать. И нашел! Гусеницы, оказывается, днем на корнях прячутся от жары. А ночью выползают. Утром — опять под землю. Потому их и не встречали! Вроде бы, думаешь, чепуха такое открытие. А ведь это как подумать. Главное, что знаешь теперь: некоторые гусеницы именно так поступать могут. В принципе! А представь, к примеру, что гусениц каких-то злостных вредителей никак не обнаружат и не знают, как с ними бороться. Тут и подсказка! Или, наоборот, каких-то полезных развести надо… Когда у природы что-то новое подсмотришь, это может неожиданно очень пригодиться. Хотя поначалу, конечно, не сообразишь, как и для чего.

Слушал я Игоря с большим удовольствием. Удивительно, как одни и те же законы проявляются в любом увлечении человека. Интерес — познание — опять интерес — опять познание. И вширь, и вглубь, и без конца. И наполняется твоя жизнь счастьем. Счастьем значимости, уверенности в своих силах, периодическими открытиями, счастьем движения и развития! И ничто, наверное, так не объединяет людей, как именно это — общий интерес, общая жажда познания.

Конечно, любителям путешествовать в африканской саванне или в джунглях Южной Америки наш поход к Ущелью Глауконом показался бы совершенно не заслуживающим внимания. Ведь, покинув город Калининабад, мы даже не пользовались никаким видом транспорта. И шли мы всего лишь часа два, а вокруг даже не начинались ни бескрайние дикие прерии, ни экзотическая саванна, ни дремучие заросли хотя бы каких-нибудь полутропических тугаев. Сначала мы шли берегом реки Вахш, даже не самой реки, только что спустившейся с гор, а потому холодной и быстрой (Вахш в пере-воде с таджикского означает «неистовый»), — мы шагали по берегу водохранилища! То есть и здесь настигла нас искусственность пейзажа, «антропогенный фактор». Невдалеке тянулась узкоколейка… Потом были бугры, они становились все выше, и наконец вот оно, Ущелье.

— Смотри, — сказал Игорь. — Это здесь. Видишь летают? Это они. Глаукономы.

Правда, одну глауконому мы все же встретили, еще не доходя до Ущелья. И мне поначалу она показалась обыкновенной белянкой, ну если не капустницей, то репницей. Но при ближайшем рассмотрении я убедился, что по-своему она очень красива: с испода белые крылышки ее разрисованы лимонными жилками и отливают волшебно-призрачной розовостью, а с верхней стороны они снежно-белые — именно так: снежно, целомудренно! — и покрыты аккуратными черными пятнами. Но не в этом дело. Та, первая, не считается. Потому что главное — это Ущелье. Ущелье Глауконом. Тут-то и произошло чудо.

7.

Помню я себя поздно. То есть ощущения жизни, которые появляются у человеческого существа, когда оно беспомощным младенцем приходит в мир, несомненно, были и у меня, но, видимо, их было так много и в неокрепшем мозгу возникала такая неразбериха, что нечто более или менее определенное начало отпечатываться в моей памяти лишь тогда, когда я прожил на этой планете уже лет шесть.

И большинство таких воспоминаний связано с лесом, травой, цветочками и букашками. Даже на вытоптанном участке детского садика я находил уголки, которые казались мне, очевидно, первозданными. Ведь и на самом деле: куст малины, к примеру, или спиреи, деревце тополя, уголок участка, где сохранилась трава, заросли бальзаминов, лопухов, мать-и-мачехи, да в конце концов просто крапивы или лебеды — это ли не кусочек живого мира, таинственными нитями связанного с каждым из нас?

Говорят, что в школах мудрецов в странах Востока учеников учили прежде всего внимательности, умению наблюдать и видеть. И был такой, например, экзамен. Учитель выкладывал перед учеником предмет и уходил на два часа, с тем чтобы за это время ученик как следует ознакомился с данным предметом, а потом рассказал учителю о том, что именно он увидел. Затем учитель приходил, спрашивал, опять уходил, оставляя ученика все с тем же предметом, и вновь приходил, чтобы ученик рассказал о нем что-то новое. И так несколько раз. И если внимательности и фантазии у ученика не хватало, считалось, что к дальнейшему учению он не готов.

И в этом был огромный смысл. Явления материального мира настолько сложны и на самом деле так еще мало познаны нами, что поверхностность и категоричность в оценках, свойственные большинству из нас, тотчас создают превратную картину мира и лишают возможности познавать его. Вот почему самонадеянность, гордыня издавна считались самым большим грехом. По-моему, и сейчас это один из самых серьезных врагов человека. Если не самый серьезный.

И все — буквально все! — великие открытия человечества сделаны именно внимательными людьми и в основном именно тогда, когда люди отказывались от привычных шаблонов и воспринимали мир непредвзято.

Может быть, в том мне и повезло, что сначала отец и мать, а потом бабушка не душили во мне вот этой детской пытливости, не навязывали своих сложившихся представлений. Потом никого из них не стало, но я уже, видимо, окреп в этом — самом главном! — и даже если кто-то пытался мне навязать что-то насильно, я соглашался только для видимости, оставаясь верным на самом деле только личным своим представлениям, только внутреннему своему ощущению справедливости. А поддерживала меня в этом всегда природа. Не случайна детская тяга к живому! Неокрепшее сознание мое словно инстинктивно стремилось найти поддержку у матери нашей, той, что человека породила и выпестовала. Конечно, никакой философии у меня в детском саду не было, да и не могло быть. Ничего о свойствах насекомых, растений, о фитонцидах и биополях я тогда не знал. Однако же, если кто-то обижал меня, я, если мог, бежал именно в лес, в поле — к деревьям, к траве. А если не мог, то хотя бы к деревцу, к кусту, к цветам — к живому! И если, как и всякому нормальному ребенку, мне было страшно в густом темном лесу, то я ждал подвоха не от животных и растений, а от людей или от каких-нибудь «леших» или «духов», которые, как я теперь понимаю, тоже ведь порождение не природы, а человека. И даже не столько именно здоровой его природы, а страха, невежества, то есть того самого, что в сущности и есть следствие самонадеянности и гордыни.

Конечно, в природе немало и того, что враждебно человеческой жизни. Болезни, вызываемые бактериями или вирусами, переносчики этих бактерий, всевозможные кровососы, ядовитые насекомые и другие животные, а также растения. Хищники, наконец. И все же это лишь «издержки производства», та «дань», которую человеку приходится платить за свое существование в едином ансамбле и за свое происхождение. За эволюцию. В целом же говорить о том, что природа враждебна человеку, по-моему, просто нелепо. Человеку враждебны самонадеянность и гордыня — тоже как следствия эволюционных процессов. Человеку враждебно невежество. И уж тем более нечего говорить о косности, этом активном, агрессивном невежестве, которое не только отнимает жизнь у тех, кто его, невежество, исповедует, но и пытается лишить зрения, слуха, разума, а следовательно, и жизни всех других, нормальных людей.

(Кстати, яды растений и животных — природные яды. — как известно, в большинстве своем не только не вредны для человека, а, наоборот, полезны и используются нами как лекарства — весь вопрос в мере и степени их применения. И в этом тоже благая подсказка человеку разумному: не бояться надо, а знать, изучать! Вот только как найти нам лекарство от косности?..)

И как, конечно, многим из вас, читатели, с детства больно мне было видеть, если кто-то непонятно зачем лишал кого-то жизни: ломал молодое деревце, рвал с корнем цветущий кустик, убивал бабочку или кузнечика. Но все же это не шло ни в какое сравнение с тем, если кто-то на моих глазах давил, унижал, топтал человека. Пусть не буквально, не физически, пусть даже только «морально», когда действия относились не к телу, а к духу, к достоинству человеческого существа. Это было самое страшное, бороться с этим ребенку было немыслимо, но именно с этим связаны самые неприятные воспоминания моего детства. И это было вдвойне страшно потому, что подобного я не видел в природе. Там тоже, конечно, ведется борьба, и борьба безжалостная, смертельная, но там все же она другая.

В давние-давние времена у первых людей на Земле не было необходимости бережно относиться к окружающей их природе. Их возможности в нарушении природного равновесия в масштабах планеты были ничтожны. Единый природный механизм прекрасно саморегулировался, потому что среди его частей не было такой, какая могла бы подчинить себе все остальные и была бы в состоянии весь механизм уничтожить. И так было до тех пор, пока эволюция не создала современного человека и многомиллионное человечество, которое обладает теперь поистине фантастическими возможностями в убиении себе подобных и уничтожении окружающей среды, то есть остальной живой природы в масштабах всей планеты.

Так как же важно — жизненно важно! — в наше время осознание единства всего природного механизма! Оно, это осознание, и есть в сущности основа современной нравственности, а нравственность зарождается в человеке с детства. Мы, взрослые, сеем в молодых душах те семена, которые потом дадут всходы… И тут, на пороге Ущелья Глауконом, куда привел меня мой новый друг Игорь, еще раз понял я, каким счастьем было то, что не только с жестокостью и косностью встречался я в детстве. Наоборот. Больше, гораздо больше было таких людей, которые помогли мне видеть уже тогда, ощущать нашу кровную взаимосвязь и с людьми, и с «меньшими нашими братьями», и с каждым цветком, травинкой… Как же я благодарен им!

Ощущение именно такое и очень сильное сразу охватило меня, словно в атмосфере Ущелья была концентрация этой истины, аромат давнего моего детства.

Казалось, что это уголок нетронутой земли — да он и был, очевидно, нетронутым то ли из-за малости своей и непригодности для нужд народного хозяйства, то ли по счастливой случайности.

Еще когда мы только подходили к нему и Игорь сказал: «Смотри, это здесь», я увидел летающих глауконом, редчайших бабочек, которых никто до Игоря здесь не видел и уж во всяком случае не ловил. И я как-то сразу увидел Ущелье в совокупности, как самостоятельный мир, без вмешательства каких-либо сил, а потому самобытный, живущий в себе, имеющий свой облик, жизнь и дух. Это был гармоничный ансамбль. Слаженный. Никем не расстроенный.

Потому, очевидно, и обитали еще здесь глаукономы. Последний рубеж.

Место это, замкнутое с трех сторон отвесными скалами, тем не менее было достаточно просторным. А у входа лежал огромный валун. Как страж. Он не закрывал всего ущелья. Он просто лежал у его начала.

И как только мы ступили на заповедную территорию, я увидел большую сеть паука, перегораживающую глубокую щель, и паук тоже показался мне стражем.

Что из того, что паук был маленьким и страж из него, конечно, не грозный? Я и его воспринял как символ. Мол, вы, конечно, можете уничтожить все и нас тоже. Но вы потеряете больше. Без нас вы не сможете. Потому что мы — это ваша часть, вам только будет казаться, что вы живы. Но это не жизнь. Видимость. Мы можем существовать только вместе.

И вы это чувствуете…

8.

Чудо и заключалось в том состоянии, в каком я вдруг оказался в этом Ущелье.

Конечно, я сфотографировал и Ущелье, и Игоря в Ущелье — ведь он открыл его, он привел меня сюда, а значит, он тоже понимал дух и суть, не случайно же я чувствовал его братом по духу!

Без устали я фотографировал и глауконом, и других бабочек, хотя было их не так много, как мне хотелось бы. Их малочисленность объяснялась тем, что в конце августа почти вся растительность давно выгорела. А весной, по словам Игоря, здесь был райский уголок, цветущий сад, и бабочек, конечно, гораздо больше. Ах, как захотелось мне попасть сюда весной!

Но весной зато не летает понтия глауконома, Ее Пустынно-Тропическое Величество.

Еще здесь были сатиры нескольких видов: сатир энервата (темно-коричневый, почти черный, с сине-зеленым отливом и яркими белыми пятнами, образующими на передних крыльях подобие цветка или звезды); его рыжеватая форма под названием «аналога», гораздо более редкая; сатиры дисдора и давендра, маленькие, напоминающие наших сенниц, но ярче, эффектнее их; очень редкий и ценный для коллекционеров сатир стульта — весь какой-то коричнево-бурый, меховой, мягкий, со светлой каймой по краям крыльев и с рябым, «рябчиковым», исподом — пример покровительственной окраски, потому что разглядеть его на бурой земле, когда он сидит со сложенными крылышками, невозможно…

И, как и обещал Игорь, мы встретили тех самых голубянок фрейерия трохулюс, самых мелких представителей многочисленного семейства голубянок и, пожалуй, самых мелких дневных бабочек в нашей стране. Они летали словно сухие чешуйки, поднятые ветром с земли, но при ближайшем рассмотрении оказались очаровательными: голубоватые и фиолетово-серые, ювелирно отделанные, с пятью темными точками на ярко-желтой полоске, идущей по краю задних крылышек. Но еще более оригинальным был испод крыльев — здесь пять темных точек превращались в пять драгоценных камней, они сверкали и переливались серебром и бирюзой, а остальная поверхность крыльев — благородного серо-стального цвета и тоже вся испещрена темными точками. То есть это было чрезвычайно искусное произведение природы, и поневоле возникал вопрос: почему же созданы они такими крошечными? Ведь в размахе крыльев эти очаровательные создания едва достигали одного сантиметра…

И как всегда, на доброе отношение живое отвечало взаимностью и доверием: мне удалось снять изящную самочку-фрейерию в тот момент, когда она старательно откладывала яички на листья того самого растения, корни которого будут служить убежищем ее ползающим детям в дневную жару. Для того чтобы сделать это, пришлось навинтить два комплекта насадочных колец и, скорчившись в три погибели, приблизить конец объектива чуть ли не вплотную к занятой своим «святым» делом самочке, но она спокойно перенесла вмешательство в ее личную жизнь, за что я, конечно, остался ей весьма благодарен.

Игорь был в восторге от моей удачи: он сказал, что снимки, если таковые получатся, станут прямым подтверждением его открытия. Раз бабочка откладывает яички на листья этого растения, значит, гусеницы будут питаться его листьями. А именно на его корнях он и обнаружил их когда-то…

Увы, что касается сатиров, то они никак не позволяли приблизиться к себе на достаточное расстояние, вел и себя нервно, недоверчиво, по-моему, даже отчасти истерично: опрометью срывались с места без всякой причины, а садясь, так и не раскрывали крыльев. Что было делать? Пришлось попросить Игоря поймать парочку — что он с явным удовольствием и с некоторой даже грацией сделал. Чувствовался навык! Удовольствие его объяснялось, пожалуй, и тем, что ведь я сам его попросил, хотя не раз уже высказывал свое неодобрение по поводу ловли в принципе. Наверное, ему приятно было убедиться в том, что и во мне есть задатки коллекционера-губителя.

А дальше пришлось слегка придавить грудки истеричным созданиям, чтобы хоть так заставить их посидеть спокойно. Но этот варварский метод, конечно, не принес успеха: хотя я и потратил довольно много кадров, однако ничего стоящего из таких снимков не получилось. И правильно.

Вот только жаль все же, что не удалось мне с сатирами наладить взаимно доброжелательного контакта. Наверное, все они находились на грани перегрева и солнечного удара, как и мы с Игорем, потому что фотографировать-то мне пришлось на самом солнце, корчась и ползая по земле да еще сняв защитную белую кепку (она пугает слабонервных созданий). И часа через два после начала нашего путешествия по Ущелью все вокруг стало казаться в каком-то странном мареве, и духовная жажда целиком уступила место телесной. А жаждало тело многого: и отдыха, и тени, и прохлады, и, конечно, воды.

Выражение лица Игоря Максимова красноречиво свидетельствовало о том, что и тут нам легко было найти полное взаимопонимание, только я как гость должен был сделать первый шаг… И я его сделал.

— Может быть, пойдем? — осторожно сказал я и мгновенно получил положительный отклик.

Мы покинули Ущелье и направились к Вахшу. Холодные его воды вскоре привели нас во вполне нормальное и даже блаженное состояние.

— Сколько градусов сегодня, как ты считаешь? — спросил я у Игоря.

— В тени-то нормально, около сорока. Но на солнце побольше…

И, так как мы находились на берегу реки с приятной, слегка обжигающе-холодной водой, в тени гигантского валуна, скатившегося сюда неизвестно когда, но очень кстати, моя реакция на его слова была вполне спокойной. Я даже был преисполнен чувством гордости за то, что мозг мой, вероятно, выдержал это пекло, потому что Ущелье Глауконом так и осталось в моем представлении сказочным местом, символом природной гармонии и красоты. Даже нет, это было не Ущелье. Это была Страна Уцелевших Белых Бабочек. Заповедный уголок. Оплот девственной жизни…

На другой день мы проводили Игоря на курсы — посадили на самолет в аэропорте Курган-Тюбе, а через день мы со Стасиком опять ходили в Ущелье Глауконом, посетили Страну Белых Бабочек.

И опять мне везло — я сфотографировал глауконом в паре, во время брачной встречи. Самец и самка прекрасно смотрелись: спокойно позировали на сухих листиках какого-то ксерофита на фоне светло-голубого бездонного неба Средней Азии. Для этого, правда, мне пришлось основательно распластаться прямо на высохшем до цементной твердости грунте, усыпанном острыми камешками и колючими остатками каких-то растений. Но я не жалею. Игорь, узнав впоследствии об этом, сказал, что снимок мой станет подтверждением непреложного факта: белянки понтия глауконома не только водятся у нас, в Вахшской долине, но и прекрасно себя там чувствуют.

Итак, очередная моя экспедиция — в Таджикистан — была неудачной, если расценивать ее с точки зрения Мечты об Аполлоне. Однако я не считал ее неудачной вообще.

Может быть, даже наоборот…

9.

Как-то мне случайно попал в руки старый русский журнал издания 1899 года. Первый же заголовок, который тотчас заинтересовал, был «Рёскин и религия красоты». Автор статьи — Роберт Сизеранн, перевод с французского.

В статье речь шла об английском теоретике искусства, художественном критике и публицисте, жившем во второй половине XIX века, — Джоне Рёскине. Меня заинтересовали мысли об охране природы, высказанные сто лет назад, хотя и несколько наивно звучащие сегодня. Некоторые высказывания мне хочется привести здесь.

«Какого бы хорошего мнения мы ни держались относительно современной жизни, какое бы высокое представление мы ни составили о ее прогрессе и завоеваниях, во всяком случае есть, по крайней мере, одна область, в которой прогресс этот не легко заметить и в которой наш век, по меньшей мере, не увеличил мирового наследия человечества; эта область — красота… Быстрее, чем прежде, железные дороги переносят нас к излюбленным пейзажам земли, но раньше, чем перенести нас туда, своими насыпями и своими туннелями они обезображивают эти самые пейзажи… Отели, разбросанные во множестве среди местностей, поражавших раньше своей дикой неприступностью, позволяют нам расположиться с комфортом среди скал и лесов; но только, чтобы построить их, пришлось взорвать скалы и вырубить леса…

В один и тот же час исчезает счастие людей и красота вещей, один и тот же вихрь уносит песни птиц и песни людей, и не одинаковой ли причине надо приписать исчезновение социального мира и эстетических радостей?»

Так писал Роберт Сизеранн, а я читал и поражался, как современно звучат эти строки!

«Ученые и экономисты, отняв у масс… красоту, обещали дать им счастье. Дали ли они им его?.. Мы слышим обещания удесятерить скорость везущих нас машин, горе, которое мы увозим с собой, полетит тогда еще быстрее. Некогда говорилось: «Горе любви не пускается в путешествия, горе любви не ездит на корабле». Какие горести теперь не следуют повсюду за человеком? И чем более устраняются все препятствия путешествия, тем более отдается душа во власть внутренних терзаний. Да, скоро все селения земного шара будут связаны тонкой и прочной телефонной проволокой, но разве переносящиеся по ним известия станут вследствие этого лучше? Да, по нашим дорогам скоро будут катиться безголовые экипажи, собирающие теперь толпы на улицах: разве они представят более красивое зрелище для встречных и разве они откроют более красивые виды сидящим внутри?..»

Рёскин, в своих произведениях выступавший с романтической критикой капиталистической цивилизации, с возмущением пишет о загрязнении природы, пытается найти выход из создавшегося положения, хотя и утопически. «Именно там, где непорочные волны, чистые и сверкающие, как сноп лучей, впадали в Каршальтонский пруд, пробираясь до самого прибрежного гравия светлой струйкой под перистым сводом легких, колеблющихся трав, отбрасывая на них глубокие отблески света, как колчедан в точеном агате, усеянные тут и там белыми звездами лютиков, именно в эти первые журчащие струи, презренные человеческие существа бросают мусор с улиц и из домов, кучи сору и грязи, заржавленные куски металла, отвратительные тряпки, все, что им лень увезти или зарыть, они выливают в поток, который растворяет все и уносит этот яд далеко… Полдюжины людей в течение одного рабочего дня могли бы очистить эти пруды, убрать берега и наполнить освежающим благоуханием веющий над ними воздух и снова сделать воды такими же сверкающими и целительными… Но этот рабочий день никогда не настанет, и никогда радость не посетит сердца людей в краю этих английских источников…»

Потом Рёскин зашел в соседнюю деревню и, проходя по главной улице, спрашивал себя, не служит ли бедность причиной такой преступной небрежности в отношении к природе. Но нет… Он нашел, наоборот, признаки роскоши; великолепные выставки на окнах, нарядные кофейни, новые магазины; на лицах не было отпечатка большого счастья и здоровья, но гораздо больше забот о внешности, о показной стороне и повсюду великолепные, но бесполезные чугунные решетки. «Как это случилось, — спрашивает Рёскин, — что последняя работа была произведена вместо той, первой? Почему сила и жизнь английского рабочего истрачена на то, чтобы осквернить землю, вместо того, чтобы восстановить ее, на то, чтобы произвести металлическую вещь, совершенно бесполезную в этой местности, которую нельзя ни выпить, ни вдохнуть вместо здорового воздуха и чистой воды?»

«На это экономисты, если бы только они снизошли до ответа, — продолжает автор статьи, — сказали бы, что, хотя мечтатели и осуждают современный капиталистический строй, все-таки он лучше других, существовавших до сих пор».

Но Рескин конечно же не соглашается с прелестями этого строя.

«Тревоги, утомление, путешествия, борьбу, работу день и ночь — капиталист все готов перенести ради одной цели — денег… Что он будет делать с этими деньгами, об этом он не думает или думает так, мимоходом: его страсть приобретать деньги… Он не может читать: ему некогда, он боится пропустить случай заработать деньги; он не может весной пойти полюбоваться распускающимися цветами: как бы не пропустить другой случай заработать деньги. Потом, потом, когда он станет совсем богатым и… совсем старым, когда он разорит десять конкурентов и сломит десять стачек, тогда он со своими деньгами потребует у природы все ее цветы, у искусства — всю его гармонию, все высокие наслаждения мысли — если только он в состоянии будет насладиться всем этим… Но он не достигнет этой второй стадии: чтобы обеспечить себе роскошь здоровья, он разрушает свое здоровье, чтобы приготовить себе умственные наслаждения, он губит свой ум; в действительности то, что этот миллионер остроумно называет «зарабатывать себе жизнь», значит, иными словами, медленно, ценою громадных усилий зарабатывать себе старость и смерть…»

«А между тем, — продолжает Рёскин, — эта жизнь, это здоровье, эти эстетические радости, которые он принес в жертву стремлению к обогащению, разве они сами по себе не составляют богатства? И если деньги вещь необходимая, то разве менее необходимо иметь здоровые руки, чтобы распоряжаться ими, и разве, утратив жизнь, можно насладиться радостями жизни?.. Подумав немного, мы должны согласиться, что первое богатство — здоровье. А дают ли здоровье деньги и денежные радости? Для здоровья нужна чистая вода. Фабрика дает деньги, но она отравляет все ручьи кругом и фабрикант не может достать хорошей воды… Это ли богатство? Богатство позволяет нашим рукам оставаться в праздности и нашему телу избегать всякой мускульной работы. В этом заключается современный прогресс. Пусть так. Но через несколько лет наше тело, утомленное мозговой деятельностью, слабеет, и врачи во имя гигиены предписывают нам ту самую работу, от которой инженеры во имя прогресса торжественно освободили нас. Разве эта слабость составляет богатство? А кроме того, к чему нам здоровье, если нет более лесов, где можно следить за полетом птиц, и лугов, где можно любоваться цветами?»

То же самое можно сказать и по поводу произведений искусства. «Величайшая ошибка нашего времени думать, — продолжает автор статьи, — что человек, поглощенный приобретением денег, отправляясь между двумя спекуляциями послушать мимоходом оперу, слышит что-нибудь… Он ничего не слышит. Величайшая ошибка думать, что коллекционер понимает красоту художественных произведений, когда ему стоит только протянуть руку, чтобы получить их… Он их не видит. Первый слышит только звон золота, пересыпающегося на международных рынках, — или стоны семей, разоренных счастливой биржевой спекуляцией. Второй видит внутри своих рам на лазурном фоне картин — цвета уплоченных за них денежных знаков и глаза его упорно ищут в углу полотна, как на чеке, надпись, составляющую всю его цену. Чтобы в действительности обладать произведениями искусства и испытывать доставляемые ими радости, не надо платить за них — надо их понимать. Не надо открывать им свой кошелек, надо открывать им свою душу, а для этого надо иметь душу. Эти радости, составляющие истинное богатство, даются не золотом, а любовью.

Наконец, разве приобретение денег порождает верную дружбу, неподкупные симпатии, сердечные рукопожатия, искренние привязанности, — то есть успокоение души и сердца, веру в жизнь, окрашивающую жизнь в самые яркие цвета?.. Спокойствие, доверие, все, что украшает жизнь, разве это не составляет богатства наряду с насущным хлебом? «Вероятно, экономисты имеют смутное представление о том, что есть иного рода богатство, кроме металла, найденного в Австралии, не даром они говорят о «полезных вещах» и заявляют, что «время — деньги». Но и ум тоже деньги; здоровье тоже деньги; знание тоже деньги. И ваше здоровье, ваш ум, ваши знания могут быть обращены в золото, но золото не может быть, в свою очередь, обращено в ум и в здоровье».

«В действительности, следовало бы учить, что истинные жилы и вены богатства — красного, а не золотого цвета, что они находятся в телах, а не в скалах, и что конечное назначение богатства заключается в производстве возможно большего количества человеческих существ с могучей грудью, с острым зрением, с радостным сердцем; что самый доходный из всех видов национальной промышленности — изготовление душ хорошего качества… Нет иного богатства, кроме жизни, — заключает Рёскин, — жизни, подразумевая всю силу любви, радости и преклонения».

Знаменательные слова, хотя и написаны они сто лет назад…

10.

Не так давно мне довелось в очередной раз выступать перед большой аудиторией с показом слайдов и рассказом о чудесах природы, об удивительном мире мелких существ, который нас окружает. Выступление состоялось в большом новом здании Дома культуры в одном из крупных поселков Московской области. Я вновь с радостью наблюдал живую реакцию и заинтересованность зрителей. И в очередной раз убедился, что осталось и во взрослых людях детское, благое желание открытий, тяга к путешествиям, мечта о гармонии во взаимоотношениях друг с другом и с миром природы! В зале было около семисот человек, главным образом жители поселка, но реакция была единодушной и очень доброжелательной. Люди посмеивались над некоторыми странностями в поведении муравьев, так напоминающими наши, человеческие слабости, над «хитростью и находчивостью» самцов-пауков, не желающих быть съеденными прожорливыми самками, а потому изобретающих «остроумные» приемы для отвлечения их внимания от своей персоны, удивлялись многочисленным и многообразным способностям шестиногих, восхищались совершенством и красотой природных созданий. «Для того чтобы совершить интереснейшее, захватывающее путешествие, вовсе не обязательно ездить в заморские страны, — говорил я, пытаясь убедить аудиторию с помощью слайдов. — Вы можете путешествовать, даже не выходя со двора — если, конечно, там есть какая-то более или менее густая растительность. И уж тем более интересно такое путешествие в дебрях лесной поляны — в нескольких минутах ходьбы от вашего дома…» Дружные аплодисменты в конце выступления опять и опять убеждали меня все в том же…

А после выступления я шел к станции электрички, и путь мой лежал через мостик. Мостик был над речкой — маленькой, извилистой, типично равнинной речушкой, точно такой, какая обязательно живет в памяти чуть ли не каждого жителя России, в том заветном уголке сознания, где хранятся самые трогательные воспоминания детства. Помните? Туман, рассвет, удочка, червячок, пескарик… Яркое солнце, дрызготня и крики в воде, босые ноги. Ни с чем не сравнимый запах речной воды, осоки… Ветер, шелест травы, шепот листвы деревьев, склонившихся над маленькой заводью… Тут только начни вспоминать! И вот я шел через мостик, довольный недавним своим выступлением, умиротворенный доброжелательной реакцией аудитории. И с высоты мостика вгляделся в речку.

Толстая труба, тянущаяся откуда-то с берега, выпускала желтовато-белую жижу, а по другую сторону моста, чуть пониже, эта жижа, расплываясь, делала речку мертвенно-белой, мыльной, отравленной. Но и выше моста, перед трубой, речка тоже была почти уже мертвой, лишь кое-где робко зеленели отдельные пучки осоки, но вокруг них были сплошная жижа и грязь, на этот раз неестественно черная, угольно-черная. Какие-то банки, палки, тряпье…

Первая мысль была: за что?! За что убили речку? Ну допустим, когда пустырь, поросший бурьяном, превращают в свалку — это еще как-то можно понять (но не оправдать!). Нужен все-таки определенный уровень культуры, чтобы осознать: пустырь тоже может служить людям, свалку нельзя устраивать где попало, лучше проехать лишний километр-другой, чтобы не отнимать у людей лоскуток природы с травами, цветами, и бабочками. Но речку-то зачем же? Разве не знает каждый — каждый! — что речка — это издавна символ жизни для человека, источник чистой воды, оазис природы, предмет любования, поклонения даже… Директор или главный инженер того самого предприятия, которое ее загрязняет, они, что же, не живые люди? Что же они своим детям и внукам оставят? Раз-битые кирпичи, стружки и грязь?

Труба тянулась от того самого предприятия, которое, очевидно, и построило Дом культуры, где я только что выступал… Я и мысли не могу допустить, чтобы такое безобразие было законным и чем-то оправданным. Наверняка это какое-то нарушение, и серьезное.

И вот о чем я подумал тогда. Ведь семьсот человек только что с таким вниманием, доброжелательностью, энтузиазмом слушали мое выступление, смотрели на своих «меньших братьев», любовались совершенством травинки, цветка, листа. «Путешествовать можно, даже не выходя из своего двора!» — убеждал я их, и они меня понимали. И от этого взаимопонимания я радовался тем более, что думал в наивности своей: их жизнь станет чуточку лучше. И вот эта речка… Строительство Дома культуры наверняка стоило немалых денег. А ведь было бы достаточно и небольшой суммы, чтобы привести речку в порядок, оживить ее. Чтобы не уныние и яд несла она людям, а радость и здоровье. Разве это не важно? Да, теперь оживить речку непросто… Но можно ведь и энтузиазм людей использовать! Только напомнить им — напомнить! — что речка ведь тоже… живая!

И вот тут, пожалуй, впервые по-настоящему задумался я над понятием, которое уже начало входить в наш быт, хотя и не совсем уверенно пока.

Микрозаповедник! Уголок неприкосновенной, оберегаемой, живой, дикой, первозданной природы. Не гигантский, на сотни и тысячи гектаров, требующий штата сотрудников, финансовой дотации государства, расположенный всегда где-то далеко от мест нашей постоянной жизни и какой-то недоступный… Нет, именно маленький, совсем рядом, поблизости от места жилья, работы, островок Жизни, ее оплот.

Разве не эта идея носилась в воздухе очень давно, и уж во всяком случае во времена Фабра! Ведь Гармас — заброшенный (но не захламленный, не превращенный в свалку, не заваленный смердящими отбросами, не залитый мазутом и кислотой!) пустырь… Разве это не пример, не модель?

Неизвестно, состоялся бы Ж.-А. Фабр как крупнейший ученый, как «отец энтомологии», если бы не было этого естественно образовавшегося микрозаповедника невдалеке от его дома!

А наш русский писатель С. Т. Аксаков разве подарил бы нам свой очерк «Собирание бабочек», если бы не было на окраине старой Казани оврагов, пустырей, заброшенного Болховского сада?

И конечно же тот самый ручей, «впадающий в Каршальтонский пруд», о котором с такой болью писал Дж. Рёскин сто лет назад, — ведь он тоже мог бы быть сохранен, если бы…

Да, именно! Микрозаповедник. Спасительная для природы (и для нас!) идея. И легко осуществимая, как казалось мне.

У каждого из нас разве нет на памяти именно таких «райских» местечек, где состоялись когда-то незабываемые встречи с волнующим, волшебным, первозданным? А многие ли в состоянии вновь посетить их теперь? И дело не только в недостатке времени, но и в том, что они, увы, уже не существуют. Там заветный овраг превращен в свалку; тут старый парк либо вырублен и застроен, либо приведен в такой «порядок», от которого утратил очарование таинственной первозданности; где-то сведен под корень ставший «ненужным» и помешавший кому-то плодовый сад; здесь распахан живописный кусочек девственного луга, дававший приют множеству таинственных и прекрасных созданий, будящих воображение, удовлетворяющих жажду прекрасного, способствующих проявлению любознательности у людей, только еще вступающих в жизнь, а теперь… А теперь с него собирают столько сельхозпродукции, сколько — а то и гораздо, гораздо больше! — теряется из-за бесхозяйственности, именно потому, что у тех, кто собирает, нет уважения к природе, к земле. Потому и нет, что не в количестве труда весь секрет, а в качестве его. Качество же не бывает без уважения…

Микрозаповедник! Спасительная для природы идея. Сохраняющая ее и воспитывающая нас с вами… Ведь многие, многие из прекрасных мест нашего детства могли бы быть сохранены! Так же как раньше нам с вами, они могли бы и сейчас давать радость тем, кто пришел в мир после нас — нашим младшим братьям и сестрам, детям, внукам… Рощица, овраг, поле, лесная поляна, пруд, родник, речка, ручей, болотце, небольшой пустырь — ведь это и есть потенциальные микрозаповедники! Мы строим парки в городах, мы устраиваем зоопарки, мы озеленяем дворы и балконы, мы и в комнату к себе порой переносим микроскопическую частицу живой природы — клетку с птицей, аквариум, горшок с растением… Ведь это же ностальгия по живой, красочной, яркой, одухотворенной чудом таинственной и прекрасной жизни природе Земли! Природе, частью и питомцами которой являемся мы…

Парки и зоопарки — в том виде, в каком они, как правило, существуют сейчас, — носят оттенок искусственности и дают весьма искаженное представление о нашей праматери, первозданной природной среде. У меня, например, большинство зоопарков вызывает лишь чувство горечи и печали. Комнатные растения, аквариум, птицы и другие мелкие животные, принесенные в дом, — это тоже лишь частица, оторванная от целого и неделимого. Так как же быть? Где встретиться нам с чудесным миром, породившим нас, первозданным и прекрасным?

В микрозаповеднике! Именно там. Где кусочек сохраненной, спасенной природы… Большие государственные заповедники необходимы. Крупные животные, большие сообщества растений не могут существовать на маленьких, ограниченных пространствах. Необходимы, насущно необходимы национальные парки, где животные и растения не только охраняются, как в заповедниках, но и доступны для тех, кто любит и уважает природу.

Но не менее, а может быть, даже более необходимы сейчас повсеместно микрозаповедники — малые, сопутствующие нам в повседневной жизни участки, кусочки, лоскутки охраняемой и хоть до какой-то степени нетронутой первозданной природы! Живой уголок не дома, внутри каменных стен, в неестественном климате человеческого жилья, а по соседству, рядом, поблизости, в полном соответствии не с нашими, а с его собственными законами, пусть ограниченный, стесненный нашим близким существованием, однако в максимально возможном приближении к изначальной природной гармонии…

Тут ведь есть и еще один аспект, очень важный.

Сколько мы знаем примеров, когда искусство — литература, живопись, музыка — вдохновляло людей на труд, на подвиги, на разумную, добрую жизнь! Но произведения природы, несущие в себе отзвук великой вселенской, не познанной до сих пор нами природной гармонии, — разве это не проявление высшего из искусств? Разве они не начало всего?

Разве самая удачная картина самого гениального из художников не есть лишь слепок, отзвук, отблеск, частичное отражение того, что видел, слышал, чувствовал ее творец, живой человек при соприкосновении все с тем же — с изначальной, извечной, неисчерпаемой и вездесущей природной гармонией, породившей и пронизывающей каждое живое и неживое материальное существо, каждый цвет и звук, каждое чувство? Рисунок на крыльях бабочки… Стоит только вглядеться в любой из них. Разве не гениально здесь сочетание красок, линий и пятен? Но что там рисунок! А само существование этого эфемерного, порхающего существа, сложность его превращений, запрограммированность и неоднозначность поведения, постоянное самовоспроизведение и так далее, и так далее — это ли не искусство? А лист растения? А цветок? А жизнь, например, ручья?

Сохраняя произведения Леонардо, Рембрандта, Рафаэля, других величайших художников, записывая и исполняя постоянно музыку композиторов, перепечатывая великие книги, тщательно оберегая скульптуры и здания, разумно ли небрежно и неуважительно относиться к тому, что послужило первоосновой всех наших духовных ценностей?

Даже бережно и тщательно охраняемая крона дерева не сохранится, если безжалостно и в высшей степени неосмотрительно перерубить корни. Но наоборот: поврежденная крона восстановит первоначальную красоту, если сохранены корни. А мы почему-то неосмотрительно относимся именно к корням.

Микрозаповедники — это, конечно, не панацея, но хороший ход, думал я. Бережно и уважительно относясь к крупицам, мы лучше узнаем и в гораздо большей степени сохраним целое. Мы убережем наши корни, заботясь о тончайших, но жизненно важных их отростках, которые и есть главное, начало начал дерева, его микроучастки соприкосновения с матерью-землей. Главное в дереве не ствол, не ветви, не толстые корни — все это лишь проводники и накопители живой энергии. Главное — листья и мочки корней. С них начинается. Без них дерево жить не будет. Именно через них, посредством их дерево входит в живительные взаимоотношения с окружающей его средой, с землей, воздухом и солнечным светом…

Итак, я возвратился из Таджикистана в Москву, так и не найдя Аполлона.

Дома опять началась круговерть обязанностей и дел — нужных мне и нужных кому-то. Я по-прежнему выступал с показом слайдов и рассказами о путешествиях в удивительный мир природы, окружающей нас со всех сторон.

И хоть я сфотографировал и белянку понтия глауконома, и голубянку фрейерию трохулюс, и много других таджикистанских бабочек в Вахшской долине, однако и не думал, конечно, расставаться с главной своей Мечтой.

Наоборот.

Она по-прежнему жила во мне, и на крыльях ее, светлых, полупрозрачных, по-прежнему виднелись алые и черные пятна. Это были крылья бабочки, которая «летает только в солнечную погоду».

 

Глава третья.

Удача

1.

«Встречаемся 28 Ташкенте срочно сообщай адресу Денау Сурхандарьинской ДСУ-5 Максимов».

Такую телеграмму я получил в начале мая следующего года.

Что говорить о том, как она меня порадовала! Ведь не забыл же Игорь, и вот… Как часто в последнее время сталкиваемся мы с необязательностью, в какой-то мере перестали придавать значение словам и чужим, и своим, кружилиха повседневной жизни захватывает нас, ослепляет, оглушает, дни мелькают, как пейзажи в окнах мчащегося поезда… Но стоп! Остановись, оглянись, человек. Останови поезд своей суеты, мчащийся неизвестно куда.

Как ни расписывался я в верности Мечте, а все же, честно говоря, не очень верил в то, что дождусь телеграммы. Да, Игорь понравился мне, и мы с ним слегка переписывались (раз в несколько месяцев). И была, конечно, мысль слетать в Ташкент в начале июня, чтобы поискать ту самую Поляну. Но ведь столько дел! Куда там…

И вот.

Тут уж никуда не деться, если ты хоть немного уважаешь себя. Надо бросать все и лететь. Я ответил Игорю:

«Согласен подробности письмом».

А потом взял авиабилет на ночной рейс. Чтобы быть в Ташкенте утром 28-го.

Осень, зима и весна были у меня, как и у многих, конечно, чрезвычайно трудными. Каждый взрослый человек знает, что такое дела и заботы, когда передохнуть некогда и времен года не замечаешь. И вот человеческий организм начинает мстить за невнимательное к себе отношение — телеграмму от Игоря я получил в состоянии крайнего ОРЗ, которое, то затухая, то разгораясь, продолжалось до самого отлета. В тот год была необычайно поздняя, гнилая весна в Москве. 19 мая даже выпал снег, который лежал под забором до полудня. Солнца мы почти и не видели. В такой обстановке приятно, конечно, думать, что улетаешь в Ташкент. Но человек воспринимает действительность по своему настроению, а потому не верилось даже, что где-то может быть тепло и светит солнце.

Утром 27-го позвонил Игорь из Ташкента.

— Летишь?

— Лечу.

Про ОРЗ я конечно же не сказал, а назвал рейс, Игорь обещал встретить. Набрал с собой кучу таблеток и капель помимо двух фотоаппаратов, телеобъектива, насадочных колец, трех десятков пленок, тетради для записей…

Если постараться описать, как чувствовала себя моя Мечта, то она ни в коей мере не была похожа в тот момент на Синюю птицу. Скорее всего, на курицу, а то и вовсе на цыпленка. Да, пожалуй, это был именно цыпленок. Мокрый и хилый. Я в сущности не за Аполлоном ехал. Ехал лечиться.

Но когда вечером шел в аэропорт с рюкзаком за плечами, цыпленок встрепенулся, и перышки его как будто обсохли. Сев в самолет, я забыл про свою простуду и даже пропустил вечерний прием лекарств. Пока летели, задремал, а проснувшись в непосредственной близости от Ташкента, почувствовал, как что-то во мне трепещет и радужные отблески чьих-то крыльев с трудом мерцают сквозь муть и туман медленно пробуждающегося сознания. Крылья были светлые, полупрозрачные, и на них виднелись алые и черные пятна…

Как же я мог забыть Мечту? Ведь сам же сколько раз говорил! И другим, и себе. Солнце сияло в ташкентском небе, и было так радостно вновь встретиться с ним. Словно началась другая действительность. Настоящая. А там, в Москве, был лишь мутный сон… И вот она, явь — солнечная и прекрасная.

Выходя из самолета, спускаясь по трапу на неоглядный, залитый солнцем простор летного поля, я машинально опустил руку в карман и нащупал там что-то непонятное — какой-то пузырек, какие-то сверточки, таблетки… Ба, неужели это мое? Тут и вспомнил про ОРЗ, которое терзало меня целый месяц. Конечно, было бы преувеличением сказать, что от него не осталось и следа. Следы кое-какие были, но они таяли на глазах.

Загорелый до африканской смуглоты Игорь встретил меня знакомой улыбкой: пухлые губы растягивались, усы топорщились, голубые глаза превращались в щелочки, из углов которых лучились морщинки. И усы, и брови, и виски у него выгорели до желтизны, я отметил это с нескрываемой завистью. Светит же где-то солнце!

— На этот раз я, надеюсь, не опоздал? — спросил я, любуясь своим будущим гидом, проводником в волшебную страну моей Мечты.

— Надеюсь, что нет, — улыбаясь, ответил Игорь. — Но вообще-то я там пока не был. Будем надеяться, что нам повезет. Хотя, говорят, в горах град был. Этот год вообще нестандартный…

Первый день — день приезда у нас, естественно, пропал, тем более что на Поляну ведь нужно ехать с самого утра. И во второй день, 29-го, мы тоже не могли туда попасть, потому что Игорь, находясь в Ташкенте в командировке, заканчивал свои производственные дела. Правда, с понедельника у него начинался отпуск. А 29-е была пятница. В воскресенье же он должен улетать домой. Так что оставался у нас в сущности лишь один день — суббота, 30 мая. Именно в субботу он и хотел показать Поляну. Узнав об этом, я все же загрустил, ибо Мечта опять, кажется, повисла на волоске. Что, если в этот день пойдет дождь в горах или хотя бы скроется солнце? Ведь Аполлоны «летают только в солнечную погоду».

Первый восторг сменился у меня сомнениями, но я пока что бодрился. Солнце светило и 29-го. Когда Игорь освободился от своих дел, мы направились в Музей природы.

Известно, что иногда встреча с кем-то (или с чем-то) может совершенно изменить жизнь человека. Историческим днем для меня было, как уже сказано, 26 мая 1969 года, но ведь ему предшествовал ряд встреч с людьми, которые и надоумили человека, занимавшегося обычной фотографией, купить насадочные кольца, обратимую пленку, «Зенит-Е» и… согнувшись в три погибели, встав на колени, на корточки, на четвереньки, а то и улегшись грудью на землю, высматривать красоты и тайны «дворовых джунглей», а вместе с тем пересмотреть свое отношение сначала к путешествиям, а потом и к миру вообще.

Не случайно говорят восточные мудрецы: «Первое, о чем помните больше всего, внимание к каждому человеку, с которым говорите, к каждому делу, которое делаете. Вся жизнь человека — только внимание».

И уж если я с таким вниманием отнесся тогда к шмелю на одуванчике, жуку-пожарнику, мухе и златоглазке, то что ж говорить о том, что и на людей я начал смотреть иначе.

2.

Одной из встреч, которые последовали за моим «историческим открытием», была встреча с Е. М. Антоновой, хозяйкой бабочек Зоомузея. Она с таким вниманием смотрела мои слайды! И тут же, в музее, куда я принес диапроектор, присутствовал Дмитрий Викторович Панфилов, кандидат биологических наук. Он тоже похвалил их, а потом дал мне адрес Гриценко Г. П., которому я написал письмо с просьбой взять меня в экспедицию. И первая же — в сырдарьинские тугаи — оказалась настолько значительной в моей жизни, что я написал о ней книгу. И потом мы еще ездили с Георгием Петровичем, и он, как теперь Игорь Максимов, тоже стал в какой-то мере моим братом по духу. Конечно, хотелось встретиться с ним опять.

Георгий Петрович не был столь решителен в своих действиях, как Игорь. Хотя он и ездил регулярно в экспедиции от Музея природы, однако что-то преследовало его, какой-то дискомфорт, он как будто не в состоянии был расстаться с чем-то, то ли, наоборот, не мог чего-то догнать. У него, как и у всякого нормального человека, несомненно, была своя Мечта, но вот какая? Он удивительно много знал всегда, этот скромный работник музея, я вместе с другими поражался его эрудиции, памяти, умению сделать точный и лаконичный вывод из наблюдаемого, однако ни диссертацию он почему-то не писал, ни больших серьезных статей, ни рассказов об увиденном в экспедиции, хотя мы с ним об этом последнем договаривались и в журнале его рассказов ждали. Почему же? В чем дело?

Я пока не пришел к определенному заключению…

Узнал, однако же, теперь от Игоря, что Георгий Петрович стал заместителем директора музея. Это меня порадовало, но все же казалось, что не здесь кроется главное.

Хотя слово «музей» в первооснове у греков означает «храм муз», у меня оно почему-то ассоциируется со словом «мумии»: сразу же охватывает запах нафталина, хлороформа, пыли, какого-то тления. А еще скрип паркетных полов и благоговейный либо, наоборот, скучающий шепоток посетителей. Конечно, здесь много интересного среди экспонатов, подчас, несомненно, уникальных, ценнейших, оригинальных; конечно, массу любопытной информации щедро дает посетителям экскурсовод, но меня — хоть убейте — при слове «музей» тотчас охватывает невыносимая скука, а горло и челюсти уже готовы совершить известное рефлекторное движение…

Нет, я не против музеев, ни в коем случае! Но думается, что форма подачи материала в большинстве из них чрезвычайно устарела — она все та же, что была сто лет назад! И получается, по-моему, что запах нафталина, хлороформа и прочего перебивает аромат Мечты, хотя ведь именно он должен был бы царствовать среди диковинных экспонатов «храма муз». И это в то самое время, когда наука, техника, вся служба информации ушли так далеко вперед! Разве сравнить нашу телерадиоракетную жизнь с той, что была в начале века? А музеи по сути все те же. Уже и цветная фотография в расцвете, и цветное кино давно не новость, и голография начинает свой путь, и цветомузыка владеет умами, телевидение вошло в каждый дом, о радио нечего и говорить. И уже не только звуковые магнитофоны, но и видео становятся предметами вполне широкого потребления. А форма подачи материала, характер экспозиции практически всех музеев все тот же самый. Должен ли он меняться? Думаю, что непременно. Ведь наше восприятие значительно изменилось. Что здесь можно сделать? Не берусь исчерпывающе ответить, но у меня все же есть идея относительно Музея энтомологии. В чем она заключается? Об этом я расскажу позднее. Потому что это моя Голубая, а может быть, даже Розовая Мечта…

Итак, мы с Игорем направились в Музей природы города Ташкента — крупнейший музей такого рода в Средней Азии, ему недавно исполнилось сто лет. Там-то мы и встретились с Георгием Петровичем Гриценко и с его постоянными спутниками по экспедиции — Леной, Верой, Тахиром. И еще с одним человеком, познакомиться с которым я хотел уже давно. Мне очень понравился его доклад на том самом совещании в Ереване, резолюция которого с таким пылом призвала всех граждан всерьез подумать об охране не только крупных представителей животного мира страны, но и более мелких, беспозвоночных, и главным образом насекомых. Именно он, Р.Р.Крепс, в своем выступлении предложил не только охранять шестиногих, но также и разводить наиболее редких и ценных из них. Особенно это относилось к крупным и красивым бабочкам, в частности к парусникам: махаону, подалирию, алексанору… Разведение их в естественных условиях тоже было бы шагом к устройству микрозаповедников, развитию благотворной идеи.

Когда мы с Игорем пришли, Ростислав Романович Крепс как раз заканчивал экскурсию но музею, а именно по разделу энтомологии. Тут я и увидел в ящичках представителей здешних Аполлонов — собственно Аполлона, то есть Парнассиуса аполло, затем Тяньшанского Аполлона (Парнассиус тяньшаникус) и, да простят мне специалисты, Аполлона дельфийского (Парнассиус дельфиус). Извинения у специалистов я потому и прошу, что они называют столь полюбившийся мне род чешуекрылых именно так — Парнассиус, то есть, если перевести с латыни, то нечто вроде «обитатели Парнаса». Так пленился этими бабочками когда-то сам великий систематик Карл Линней, что поместил их на Гору Богов… Однако принято называть всех бабочек этого рода и Аполлонами, и мне нравится именно так их называть, но вот при первых же минутах знакомства с Ростиславом Романовичем Крепсом я тотчас устыдился своего дилетантизма и в его присутствии называл всех бабочек этого рода тоже так — Парнассиусы.

Предмет увлечения Ростислава был, можно сказать, идентичен моему: род Парнассиус (Аполлоны) семейства Парусников из отряда чешуекрылых класса насекомых типа беспозвоночных мира (царства) животных! У Ростислава он, правда, был несколько шире — вообще все семейство Парусников, но ведь у меня тогда и еще шире — вообще весь отряд, класс, даже мир!

Не знаю почему, но Ростислав Романович Крепс смотрел на нас с высоты своего роста снисходительно и слова говорил обдуманно, взвешенно, бережно — так, словно расставался с ценностью, которую мы с Игорем вряд ли в состоянии по достоинству оценить. Может быть, он просто не вышел еще из роли экскурсовода? Мне неудержимо захотелось немедленно расспросить его, почему так ценна для него эта тема — Парусники, что в ней такого особенного? Определенно Ростислав Романович знал о бабочках нечто такое, чего мы с Игорем, конечно, не знали и даже не подозревали. Но что же, что же именно? Впрочем, у каждого ведь Мечта своя…

И так захотелось мне на эту тему поговорить, но Крепс, увы, был занят — пришла и ждала его еще одна группа школьников, которых он должен был провести по залам музея. Мы расстались, причем Игорь успел узнать, к моей радости, что хотя град и был в горах, однако Аполлониусы все же должны летать. Ростислав Романович сказал это с той же значительностью, с какой он говорил вообще обо всем, а потому теперь в успехе нашего с Игорем похода я был абсолютно уверен.

А потом мы зашли к Георгию Петровичу Гриценко.

В разговоре с ним выяснилось нечто такое, что могло иметь для меня весьма серьезное продолжение: где-то в середине июня, а может быть, и в конце отправляется очередная экспедиция Музея природы в малоизвестный район Гиссарского хребта Памиро-Алая с заездом в два заповедника — Кызылсуйский и Миракинский. Оба типично горные — расположены на высоте около 2000 метров и выше. Там не только Аполлоны должны быть, там даже гуманоидов, говорят, встречали, неуловимых «снежных людей». Так что…

О, жизнь человеческая! То ты тянешься медленно и уныло, а то вдруг припускаешься вскачь. Командировка моя была всего лишь на десять дней, до 7 июня; неужели придется сначала улетать, а потом снова возвращаться?

— Район очень интересный, — сказал Георгий Петрович. — Я тебе очень советую. Смотри сам.

3.

Ночевали мы у приятеля Игоря, шофера Загида, в типично азиатском южном доме. Вдоль ограды маленького дворика шла крытая галерея, увитая виноградом, а в самом дворике росли яблони, гранаты, айва и еще какие-то кусты — настоящие джунгли. Загид сказал с гордостью, что дом этот они с женой Риммой строили сами, и я видел, что для гордости есть все основания: дом был просто великолепный.

Спал я неспокойно: легли поздно, и была опасность проспать и опоздать на автобус, который отправлялся с автостанции около восьми утра. Я вообще был очень перевозбужден — ведь целых два дня жарился под ташкентским солнцем в неопределенности, хотя и в непосредственной близости от таинственной Поляны. За эти два дня образ прекрасного живого Аполлона — а на сей раз, очевидно, Аполлониуса (ибо именно такие представители рода Парнассиус, по словам Игоря, населяли Поляну) — достиг в моем воображении огромных размеров и солнечными своими крыльями закрывал все. Неужели я увижу его и буду фотографировать? Неужели это возможно?

Даже очень желанное для нас теряет свою привлекательность, если достигается легко и быстро, — такова наша суть! Но если ты никак не можешь достичь, хотя постоянно остается вероятность достижения, то привлекательность неудержимо растет. Тут, конечно, всегда подстерегает опасность разочарования, когда желанный предмет достигнут, однако опасность не грозит, если этот «предмет» — красота. В этом я успел убедиться за свою жизнь. Ибо красотой нельзя овладеть, она неподвластна собственнику, она вечна и в сущности никогда не достижима — к ней можно только приблизиться, можно наслаждаться ею и даже делить наслаждение с другими, но ею нельзя овладеть. Красота — это нечто такое, что всегда остается вне нас, она неуничтожима и неделима, и главное благо ее в том, что она может давать наслаждение именно многим. Она объединяет людей.

Я не боялся разочарования, я жаждал скорейшей встречи, а чего действительно боялся — так это опоздать на автобус. Но мы не проспали и успели даже позавтракать — Загид и его жена встали из-за нас тоже рано и приготовили завтрак. А потом Загид вывел машину из гаража, чтобы довезти нас до автостанции. Ах, как жаль, что для Игоря этот день не был столь торжественным, как для меня! Мне так хотелось, чтобы в случае удачи он разделил бы со мной радость первооткрытия… Но тут уж ничего не поделаешь, а меня грела мысль, что я обязательно расскажу об этом другим и, если удачно получатся слайды, еще и смогу показать. Только бы встретить желанного Аполлониуса, уж я постараюсь снять его хорошо.

Утро было прохладное, чистое, давно улеглась дневная пыль, не было духоты. Воздух в Средней Азии сух, а потому ночи и утра доставляют истинное наслаждение своей свежестью и прохладой. Только ароматы цветов вплетаются в холодную прозрачность утреннего воздуха, пронизанную первыми лучами еще не горячего солнца.

Мы успели на автобус и часа два ехали сначала по бесконечному, освещенному солнцем Ташкенту, потом по его зеленым одноэтажным пригородам, наконец на горизонте показались вершины гор. Некоторые были покрыты снегом и сверкали сквозь голубую дымку. Названия городов и поселков звучали музыкой: Паркент, Газалкент, Чирчик, Искандер… Я заранее уже — авансом — любил этот край и был настроен на праздник, мне казалось, что вот сейчас, возможно, начались лучшие часы моей жизни.

Путешествие — это, конечно, всегда хорошо, но не часто бывают минуты вот такого полного растворения в доброй к тебе реальности, ожидание непременного везения, ощущение единства и гармонии со всем на свете. Этот автобус, люди, входящие и выходящие на остановках и сидящие рядом, деревья за окном, домики, горы, завывание мотора, скрип, скрежет и другие разнообразные звуки, сопровождающие наше не слишком быстрое движение по шоссе, даже запах бензина и пыль, летящая в щели и оставляющая сухой характерный привкус во рту, — все это вызывало во мне чувство полноты и радости бытия.

Не знаю, чувствовал ли все это Игорь, но уже одно то, что он, как выяснилось, приехал в Ташкент специально из-за меня, а теперь вот отправился со мной на Поляну, где бывал не раз (представителей ее мира чешуекрылых уже было много в его коллекции), вызывало во мне чувство горячей благодарности к брату по духу. Я даже заранее прощал ему и огромный сачок, который он вез с собой, и тот ущерб, который, вероятно, будет нанесен слаженному ансамблю Поляны. Ладно, пусть! Да я ведь буду сдерживать его, при мне он не посмеет…

Как она выглядит, эта Поляна? Я не спрашивал, да и ни к чему, я только пытался разглядеть ее образ в собственном воображении и видел нечто пестрое, дремучее, ослепительное.

И вот мы вышли на маленькой остановке — «по требованию», — а потом еще ловили попутную машину, потому что до того места, откуда нужно было идти пешком, ташкентский автобус не ходил. Было жарко — солнце уже поднялось, вдоль дороги гуляла пыль, дул ветер, под ним клонились придорожные травы — некоторые высохли, некоторые цвели. Над горами, которые были совсем уже рядом, рябили жиденькие перистые облачка — «цирусы», как назвал их Игорь. Облачка вызывали у него некоторое беспокойство, которое передавалось и мне. Однако какое-то удивительное стойкое чувство непременного везения пело во мне, и если я сейчас вспоминаю те минуты и пытаюсь найти сравнение, на память приходит нечто совсем уж давнее: редкие абсолютно счастливые дни ранней юности, когда состояние счастья охватывало подчас без видимой причины.

Конечно, мы поймали попутку и через пятнадцать минут доехали до того места, где дорога кончалась. Теперь предстоял пеший путь. Горы уже окружали нас со всех сторон. Здесь они были еще невысокие, зеленые, кое-где с желтыми пятнами — цвели ферула и прангос, но чуть подальше высился пик, на склонах которого остались белые жилки. Асфальтовая дорога кончалась в поселке — домики, какие-то изгороди, но вот мы миновали его и очутились в долине речки. Горной речки, наполовину скрытой в буйных цветущих зарослях.

Тут я оглянулся и понял, что это «рай». Настоящий «рай». У меня слезы едва не выступили на глаза, лицо и горло сковала судорога. Надо понять мое состояние — долгое ожидание, суету и паутину повседневных забот, мелкость, неразрешимость проблем, неизбежное измельчание чувств и дум и эту раздражающую, изматывающую, бесконечную болезнь с таким «модным», современным названием. Сокращенно: ОРЗ. И вот…

Нас буквально оглушил птичий гомон, щебет, свист. Было такое впечатление, что они все тут ошалели от счастья, потому что зелень буйствовала, потому что еды, очевидно, было вдоволь, потому что цветов столько… Да, я никогда не видел одновременно столько цветов и таких разных! Но больше всего было все-таки цветов шиповника всевозможных оттенков — от совершенно белого с нежно-желтыми ресницами тычинок в глубине словно фарфоровой чаши до густо-розового, почти красного, а то и темно-желтого. Каждый куст был щедро усыпан ими, а под ним еще лежал и слой лепестков. И все это — и цветы, и лепестки — источало упоительный, истинно райский аромат. Цвели еще и боярышник, и еще какие-то кустарники, и деревья, и конечно же травы.

Воздуха в обычном понимании не было, было то, что в старинных книгах называлось, кажется, амброзией, мы не дышали, а пили, впитывали, глотали, и я уж не знаю, что еще делали с этой густой и одновременно невесомой, необычайно вкусной и освежающей материей, которая заполняла пространство между цветами, зеленью и горами. Мы купались в ней, млели, блаженствовали, растворялись. Судорога была только сначала, от неожиданности, через несколько минут я почувствовал, наоборот, полное расслабление, доверие ко всей этой благодати. Измотанное городской суетливой жизнью тело словно бы встрепенулось. Моя душа, как спящая и уже потерявшая надежду проснуться царевна, вдруг приоткрыла очи, ощутив нежные поцелуи этого воздуха, этой прохлады, этого счастья жизни, которая тут без всяких ограничений торжествовала. «Увидеть — и умереть», — я понял смысл этого выражения. Но умирать конечно же отнюдь не хотелось…

А была еще речка. Холодная, совершенно прозрачная — мы пили из нее. И даже слегка поплескали на себя — я, правда, делал это осторожно, — потому что мы все-таки не бесплотны, а плоть наша, увы, даже в таком чудесном месте «подвержена». Бактериям и вирусам тоже надо жить! Разнообразие жизни тем ведь и поддерживается, что есть хищники, жертвы, паразиты… Я чувствовал, что вирусы ОРЗ во мне еще остались и они тоже, наверное, уже встрепенулись в восторге.

Тропинка тянулась вдоль речки все время на подъем, в горы, она перескакивала с одного берега на другой, и, для того чтобы не расстаться с ней, нужно было перепрыгивать с камня на камень. А камни лежали в бурлящей воде. И помимо птичьего пения нас сопровождало милое сердцу журчание речки.

Что еще было прекрасно, так это роса. В тех местах, где долина речки расширялась, то тут то там поднимались большие мохнатые листья коровяка, они были седыми от росы, а некоторые сверкали на солнце, словно осыпанные бриллиантами (я не мог удержаться, чтобы не запечатлеть эти листья на обратимой пленке). И совсем уж трогательно было увидеть на некоторых из них ярко-алых, словно лакированных, божьих коровок, которые с удивительным спокойствием сидели и казались аккуратно обточенными круглыми брошами, приколотыми к чьим-то богатым серебристо-бриллиантовым мантиям. Множество кустов растения с таким «демократическим» названием «коровяк» стояло в царских нарядах, и никакого «чванства» в них не было; мы с Игорем спокойно фотографировали, а божьи коровки с такой готовностью нам позировали!

О, фотографировать можно было все подряд, достойных объектов было вокруг столько, что глаза у меня разбежались. Но проводник Игорь, выждав, пока я сделаю несколько кадров, сказал:

— А как же Аполлониусы?

И я опомнился.

Мы пошли дальше, я чувствовал себя как в счастливом сне, ощущение прошлого и будущего исчезло, было, кажется, только солнечное, цветущее настоящее. Потом я пытался подсчитывать, сколько же видов растений цвело, насчитал несколько десятков самых заметных и сбился. Но после шиповника самыми заметными были сквозящие желтизной ферула и прангос; фиолетовая вика, высокая, в рост человека, образующая местами пенисто-фиолетовые островки; какие-то белые зонтичные, тоже высокие; очень яркий, солнечно-желтый зверобой; тысячелистник желтый и белый; фестивально разукрашенная белыми и розовыми фестончиками удлиненных цветов, вся в длинных, шелковистых, серебряных волосках оносма…

Когда тропинка стала круче и, кокетливо изгибаясь, взлетела по крутому склону горы, я увидел у самых своих ног нечто совсем странное, как будто бы «не от мира сего»: прямо из земли торчало темное, бархатно-коричневое «ухо», которое как бы служило своеобразной вазой для тонкого и довольно длинного, почти совсем черного стержня, этакого «карандаша». Это любопытное растение из семейства ароидных, как сказал Игорь, здесь так и называют «карандаш». Конечно, как и все на этом празднике цветов, он был очень эффектен.

Тропинку во всех направлениях медленно и важно, вразвалочку, переползали черные, перепачканные землей жуки-кравчики, а также всевозможные чернотелки. Пробегали, внезапно останавливаясь и сверкая зелеными с радужным отливом надкрыльями и глазами, скакуны. Сияли алые божьи коровки. Жужжали, звенели полосатые, осоподобные мухи-сирфиды и сами осы, пчелы, шмели. Мельтешили крошечные паучки, муравьи, мелькали уж и совсем микроскопические крылатые создания, искорками светящиеся на солнце…

Однако бабочек было почему-то мало. Несколько видов белянок, шашечницы, одна-две перламутровки, голубянки. На фиолетовых цветочках вики лакомились нектаром боярышницы, издалека по полету их можно было принять за каких-то других бабочек и, может быть, даже за небольших Аполлонов, несколько раз я так и думал, но меня ожидало разочарование. Аполлонов не было. Ни одного.

4.

— Давай отдохнем, — сказал Игорь. — Уютное место, правда?

Мы шли уже довольно долго, немного даже устали, а здесь был пологий участок долины. На берегу речки лежало несколько больших валунов, которые прятались в густой тени развесистых ив, ясеней и грецких орехов. Речка в этом пологом месте образовала небольшую заводь, у берега заросшую высокой травой. Сквозь хрустально-чистую воду рябили круглые камешки. Мы порядком прогрелись на солнце и слегка устали от подъема, а потому сидеть на камне в прохладной тени было сущим блаженством.

— Далеко еще? — спросил я.

— Да как тебе сказать? — ответил Игорь, вставая и беря в руки свой объемистый сачок. — Не очень. Мы вообще-то уже пришли.

— Как?!

— Видишь, тропинка? Вещи можешь оставить здесь, возьми только то, что нужно для съемки, и поднимайся по этой тропинке. Там меня увидишь.

И пока я надевал скинутые ботинки, а потом, торопясь, вытаскивал из рюкзака фотосумку, лихорадочно думая, как бы чего важного не забыть, Игорь скрылся за деревьями.

Наконец я экипировался, натянул желтую кепочку от солнца и, ощущая, что сердце отчаянно колотится не только от подъема в гору, но и от чего-то еще, направился по следам своего провожатого.

Из тени я вынырнул на ярчайшее солнце — передо мной распахнулся довольно пологий, градусов в двадцать, открытый склон, этакий широкий горб. Разнообразная растительность была приблизительно по колено, она здесь носила другой характер, нежели та, что была раньше на нашем пути. Частично она уже выгорела, но среди высокой сухой травы было все же много разнообразных цветов, а в первую очередь бросались в глаза розово-аметистовые шарики соцветий дикого лука. Но я не успел ничего этого как следует разглядеть, потому что навстречу мне спускался Игорь, и так как солнце тоже светило навстречу, из-за его головы, то казалось, что он идет как бы в солнечном нимбе. В одной руке у него был сачок, а в другой он что-то протягивал мне. Это были сразу два живых Аполлониуса, самец и самка.

Да, так вот и довелось мне приобщиться впервые к столь долгожданной красоте. Осуществилась Мечта. И в столь прекрасных обстоятельствах. Историческое для меня событие состоялось в горах Западного Тянь-Шаня, в отрогах хребта Каржантау, где я понял, что время Судьбой было выбрано вполне подходящее; не слишком рано, чтобы я мог прочувствовать и оценить его, и не слишком поздно, чтобы Мечта не успела поблекнуть.

Живые бабочки — это совсем не те, что в ящичке под стеклом: они составляют неразрывное целое с воздухом, солнцем, горами, землей, цветами и травами. И даже то было неспроста, что привел меня сюда именно Игорь, человек неслучайный, сам осененный Мечтой (у него она была другая, чуть-чуть труднее осуществимая — бабочки Южной Америки…), а потому понимающий и уважающий Мечту чужую, брат по духу.

Пойманные Игорем Аполлониусы были очень большими по сравнению со средними, обычными бабочками, рдеющая краснота круглых пятен бросалась в глаза, но не меньше удивляла угольная чернота других пятен, особенно на крыльях самки, которые помимо этого были почти прозрачны и словно забрызганы черными точками, сгущающимися у основания крыльев. Кроме того, совершенно неожиданным было, что тельца бабочек довольно толстые, густо-мохнатые: настоящий мех из волосков, темных у основания и светлых, словно седых, на концах покрывал их, как шуба. Ножки у основания тоже были густо опушены и сейчас так трогательно двигались, а круглые глаза на пушистых мордочках смотрели с недоумением: кто их держит за крылья и почему?

Они были, конечно, прекрасны. Что-то необычное было в них, очень самобытное и непривычное, чем-то сильно отличались они от других дневных бабочек — эта мохнатость, сочетающаяся с солнечностью и прозрачностью крыльев, неожиданная яркость пятен. Потом я понял, что в Аполлониусах была концентрация духа здешних мест — этих гор, зеленых, цветущих, а на вершинах покрытых сверкающим снегом. Удивительно все же, как в насекомых — самых разнообразных, самых многообразных представителях живой природы Земли — воплощается ее дух. Впервые я заметил это, разглядывая бабочку солнечную гипермнестру в сырдарьинских тугаях по соседству с глинистой, выжженной солнцем пустыней. И вот опять.

Самец более светлый, почти белый, менее прозрачный, чем самка, пятна мелкие, но яркие. В нем, пожалуй, больше изящества, хрупкости, зато самка казалась просто роскошной. Стройный молодой кавалер и «пышнотелая» изнеженная красавица…

Но разглядывать хотя и живых, однако же пойманных бабочек было все-таки не совсем то, что мне хотелось. Вернее, даже совсем не то…

— А их много здесь? — спросил я, наконец-то подняв глаза на Игоря.

— Есть. Летают. Вон, смотри…

Планирующим легким полетом большая светлая бабочка пронеслась совсем рядом с нами и легко опустилась на соцветие дикого лука, которое под ней закачалось. Она была чисто-белая, с мелкими пятнами, и я понял, что это самец.

— А вон самка, видишь? — сказал Игорь. — И вон, подальше чуть. Видишь?

Летали они, как бы танцуя, только очень мягко и плавно, старинный неспешный танец: взмахнув крыльями, держали их неподвижно, распластав и планируя, либо, слегка приподняв и сделав таким образом угол, плавно опускались на соцветие. Они охватывали его своими цепкими мохнатыми лапками и, качаясь вместе с ним, пытали хоботком его сладкие недра.

Что ж удивительного, подумал я, что назвали их именно Парнассиусами, а этих еще и Аполлониусами. Имя бога искусства и света так подходит к ним потому особенно, что никому ведь не делают они вреда (прав был Аксаков!) — настоящие вегетарианцы, опыляющие цветы, никого не истребляющие, не паразитирующие ни на ком, не плодящиеся безудержно, как некоторые. И прекрасные. И солнечные.

Хотя они, конечно, и занимают свое определенное место в природном ансамбле, во взаимосвязанной цепи живых организмов, однако звено это удивляет своей необязательностью. Не будет пчел, к примеру, — останутся неопыленными многие виды цветковых растений. Без шмелей не в состоянии нормально существовать и размножаться клевер. Жуки-навозники очищают землю и удобряют ее. То же можно сказать о жуках-могильщиках и трупоедах, даже о мухах, чьи личинки, при всей нашей к ним неприязни, несут санитарную службу. Колоссальное количество видов насекомых играет очень важную роль в природных процессах, и исчезновение их может сказаться на природном равновесии весьма ощутимо.

А вот роль Парнассиусов, как и многих других прекрасных крупных бабочек, загадочна. Зачем они?

Казалось бы, видов цветов, которые они опыляют, не так уж много. За них, очевидно, могли бы опылять другие, менее эффектные с эстетической точки зрения. Их гусеницы не несут никакой санитарной службы. Птицы, я думаю, тоже могли бы без них обойтись — для птиц хватит и другой пищи.

Так и кажется, что большие, красивые бабочки и Аполлоны тоже — это песня природы. И ее подсказка нам: все не так просто и однозначно, как может показаться на первый взгляд. Красота — такая же необходимая часть природы, как и любая другая.

5.

Провели мы на Поляне Максимова часа два. Это было погружение в солнечную, животворную суть азиатских гор. Кроме дикого лука, который своими розово-аметистовыми и словно светящимися на солнце шариками делал Поляну очень нарядной, здесь росли выгоревшие до желтизны злаки, ферула и прангос, астрагал, зверобой, синяк (эхиум), очиток — кормовое растение Аполлониусов, ясенец (диктамнус), звездчатка, дикий горох (нут), пижма, тысячелистник, оносма, несколько видов низкорослых кустарников, карликовая вишня, которая была вся в розовых цветочках, как в кружевах. Но наиболее заметными были, пожалуй, высокие багряно-алые свечи плодов ревеня Максимовича, рубинами рдеющие на солнце. Огромные, высохшие, но еще упрямо торчащие листья его напоминали искусные вазы. Камни и скальные обнажения здесь были угловатые, морщинистые, всех оттенков коричневого — от рыже-бурого до темно-шоколадного.

Кроме Аполлониусов во множестве летали боярышницы, желтушки, голубянки, шашечницы, реже махаоны.

И был тот случай, когда действительность не казалась беднее фантазии. Сколько раз в воображении я побывал уже на этой Поляне, сколько раз будто бы фотографировал Аполлона, предмет моей давней Мечты! И его распластанные солнечные крылья с ярко-алыми и угольно-черными пятнами закрывали все видимое пространство, и сквозь них была видна голубизна неба, красные просверки были как бы искусным изображением сразу нескольких солнц, а черные, оттеняя их дополняли картину, напоминая о темноте и свежести южных ночей, о чем говорил и серебристый лунный мех на тельце бабочки. Теперь же в действительности я видел: все так и есть. Красота — именно красота природы в первую очередь — не может разочаровать никогда. Если, конечно, ты готов к тому, чтобы воспринять ее чистым сердцем.

И я наслаждался ею, я пил ее большими глотками, я купался в красоте, блаженствовал, я воспринимал ее, кажется, не только глазами, но и всем своим существом.

Только, к сожалению, я сделал одну ошибку: все два часа был без рубашки, голый по пояс, и моя бедная кожа, выцветшая за долгие зимние месяцы в городе, подверглась чрезмерному облучению ультрафиолетовыми лучами на высоте около двух тысяч метров над уровнем моря, что окончилось потом для нее плачевно. Но это было в будущем. Пока же я наслаждался праздником радостного и полно-ценного бытия. «Вот это и есть жизнь», — думал я.

Но оказалось, что и красота, как ультрафиолет, в больших дозах опасна. Часа через два я был переполнен, можно сказать, до краев. И когда Игорь предложил посидеть под сенью деревьев у речной заводи, где мы оставили вещи, я согласился, без грусти покидая солнечную Поляну. Несколько пленок было отснято, и главным образом были на них Аполлониусы, самцы и самки. И я чувствовал, что они обязательно должны получиться: ощущение непременного везения и какой-то непрерывно длящейся сейчас стройности бытия, осмысленности и оправданности его не покидало меня. Я еще не мог осознать того, что произошло, пока я только ощущал.

Потом, после отдыха под сенью деревьев у речки, я принялся фотографировать на Поляне цветы, прекрасные естественные «икебана». Икебана — это искусство составления цветочных букетов, развитое в Японии. Там даже есть целый институт, который готовит специалистов по икебане. Но тут, на Поляне, среди камней, великолепные «букеты» были уже готовы — не срезанные и поставленные в вазы, а живые! Тут не было безвкусных, нелепых сочетаний, наоборот. Изящно и с удивительным чувством меры раскидистые мелкоразрезные листья прангоса и ферулы оттеняли аметистовые соцветия дикого лука. Пышно цветущие карликовые кустарники вишни украсили своим нежным кружевом суровую поверхность скалы. Удивительно уместно светился канареечно-яркий от множества цветов кустик зверобоя в мрачном ущелье, словно укоренившийся в диких камнях солнечный «зайчик». С какой-то царственной, полной достоинства грацией стояли на высоких стеблях среди огромных, роскошных, уже высохших листьев рубиновые плоды ревеня Максимовича. Дружно и весело, один к одному, выстраивались маленькими куртинками розоватые мясистые стебли очитка с розоватыми острыми листиками и нежно-розовыми соцветиями. Именно на них с особой охотой садились Аполлониусы…

Да, я отвел душу на этой Поляне. Хорошо, что взял достаточно пленок… А затем мы с Игорем направились знакомой дорогой домой. И вот удивительно: на пути опять не встретили ни одного Аполлониуса. Так что если не знать местоположения Поляны, а точнее будет сказать — Склона, то можно вообще подумать, что солнечных бабочек, которые «встречаются локально и в небольшом количестве», в ближайших окрестностях нет.

Но мы-то знали, что они есть. Есть! И это наполняло меня ощущением тайны и счастья.

6.

Цель командировки, собственно, уже была достигнута, да только ли цель командировки… И теперь посетило меня благостное спокойствие. И прямо-таки дрожь охватывала при мысли о том, что, проводив Игоря, я вновь приду на Склон Максимова — в блаженном одиночестве! — и начну спокойно и сосредоточенно путешествовать в дебрях — в дебрях долгожданной, давно желанной Дремучей Поляны, образ которой сложился в моем воображении давно, но до которой никак не допускала меня суета повседневной жизни. Да, именно в дебрях — в этой сравнительно замкнутой экосистеме, естественно сложившемся сообществе растений, животных, на своеобразном «материке», где все связаны друг с другом, а потому можно попытаться понять законы здешней «социальной гармонии».

Вот почему я считаю фотографирование насекомых и «поиски Аполлона» серьезным делом — потому что внимательное и заинтересованное отношение к природе, пристальный взгляд «крупным планом» помогает понять человеческую природу, взаимоотношения между людьми.

И вот, например, о том опять, что касается увлечений. Это серьезный вопрос, потому что человек, не увлеченный ничем, — скучный человек, скучный для окружающих и для самого себя тоже. Человеку здоровому свойственно увлекаться чем-либо. Это в нашей природе. Наше общество же, к сожалению, не настолько пока совершенно, чтобы труд каждого был исключительно творческим, чтобы увлеченность сопутствовала той функции, которую несет человек в общественном трудовом процессе по созданию материальных ценностей…

Хотя, конечно, увлеченность увлеченности рознь. Кто-то всю жизнь увлекается, например, чисто материальным приобретательством, кто-то спит и видит, как бы, унизив других, возвыситься самому, неважно, за счет чего, главное — возвыситься, чтобы иметь возможность повелевать, заставлять других делать то, что нужно не им, а ему. И уж, конечно, ему совсем не приходит в голову приводить себя в соответствие какой-то там общей гармонии и красоте. Он считает, что вполне достаточно других привести в соответствие тому образу, который сложился исключительно в его сознании, сознании человека конечно же особенного, «избранного». Какая там гармония, какой там ансамбль! Только гармония с ним самим в центре, только ансамбль под его руководством. Такая увлеченность направлена лишь на себя, она не видит других, она не ощущает действительности. Где уж там разбираться в сути предметов и явлений реального мира, где уж учиться видеть! Такие глаза на самом деле видят только преграды — преграды своему самомнению. Разве это Мечта?

Но бывает, очевидно, другая крайность, когда человек вообще ни на что не решается. Он боится других, боится себя, он не живет, а осторожненько прозябает. Тлеет. Так где же она, золотая середина?

Наверное, главный секрет в том, чем человек увлекается и как. Если предмет увлечения вне его, если увлекает его не то, что связано лично с ним и относится только к нему, а нечто общее, если интересует его не то, как он сам будет выглядеть в сиянии своего увлечения, а, наоборот, как предмет его увлечения засияет для него (а вместе с тем и для других) в результате его трудов, то все в порядке. Тогда и честолюбие становится благом. Тогда происходит удивительное: чем больше человек любит свое дело, чем сильнее его собственный интерес, тем больший интерес к этому его делу пробуждает он у других. Занятие, которое приносит огромную пользу ему самому и дает ему ощущение полноты жизни, приобретает уже и общественный смысл.

Такие увлеченные люди и движут вперед человечество.

Интересно, что Карл Линней был очень честолюбивым человеком, чего и сам не скрывал, а его знакомые и биографы на разные лады подчеркивают это свойство его характера. Вот что пишет, например, бывший его ученик. профессор Фабрициус: «Линней был безгранично самолюбив, и его девизом было изречение: «Фамам екстендере фактис» («Делами увеличивать славу»)». Наверное, можно только приветствовать такое самолюбие! Далее профессор Фабрициус продолжает: «…тем не менее единственным объектом его честолюбия было литературное первенство; в нем совершенно не было обидной для других противообщественной гордости. Дворянское достоинство, которое шведский король пожаловал ему (сам Линней происходил из скромной семьи сельского пастора. — Ю. А.), было ему приятно только как свидетельство его научных заслуг. В вопросах ботаники он нелегко сносил даже незначительные противоречия, но с благодарностью принимал дружеские замечания и пользовался ими для улучшения своих трудов… Он охотно говорил о своих заслугах и любил, чтобы им восхищались, что, по-видимому, и было его главной слабостью. Любовь к похвалам имела у него основанием уверенность в своем превосходстве, признанные всеми научные успехи и репутацию первого систематика своего времени».

Карл Линней, как известно, один из самых плодовитых ученых. Он совершил гигантскую работу по систематике всех созданий природы. И характер его увлечения, характер честолюбия, которое двигало им, так удивительно сходится с тем же самым у любого другого ученого, путешественника, писателя, поэта — всех тех, кто своими деяниями остались в благодарной памяти людской. И к ним ко всем подходит девиз Линнея «Делами увеличивать славу». Делами. То есть для других.

7.

Следующий день пришлось потерять — не ездить на Склон, потому что я провожал Игоря.

Но я бы уже физически не мог путешествовать в дебрях Дремучей Поляны, потому что вечером, после возвращения домой, спина моя, а особенно плечи, горели огнем от солнечных ожогов, и погасить его не могли ни крем с одеколоном, что обычно мне помогало, ни кислое молоко, ни сок свежих огурцов. Спал я на животе, а днем не мог даже носить через плечо фотоаппарат: его ремешок жег, словно раскаленное железо. Но температуры не было, и это утешало. Я верил в потенциальные возможности своего организма, усиленные сейчас горячей жаждой возвращения на Склон.

С Игорем мы испытывали истинно братскую нежность друг к другу, уезжая, он пожелал мне хороших путешествий, а я с удовольствием вспоминал, что он почти ничего не ловил на Склоне — неужели подействовала моя «психологическая обработка»? И еще он советовал обязательно посетить Самарканд, где я пока не бывал.

Я уже говорил, что, если ты вступаешь на путь добрых взаимоотношений с природой, она отвечает тем же, и подчас совпадения удивляют… На этот раз се «доброжелательность» выразилась в том, что утро следующего дня было затянуто серой сетью дождя. Игорь уехал, и заняться мне было нечем. Те из старожилов, которых я спрашивал, говорили, что бесконечный дождь в июне — такого в Средней Азии не припомнят. А он моросил между тем не переставая, весь день. И только потом я понял, что это было и на самом деле актом доброжелательности ко мне со стороны природы: по крайней мере поджила кожа на спине и плечах.

И утро 2 июня было свежим, прохладным, омытым вчерашним дождем и ясным.

В каком нетерпении ехал я по знакомому маршруту! Этот день, казалось, будет еще более интересным, важным. Ведь сколько лет я мечтал о путешествии в дебрях Дремучей Поляны! И вот наконец… Взрослый человек, я вел себя в сущности, как мальчишка. Эти два-три часа, пока я добирался сначала на троллейбусе, потом на трамвае до автостанции, затем ерзал от нетерпения в душном автобусе, потом ловил попутную машину (и поймал очень быстро!) и наконец очутился вновь в цветущей долине горной речки, — все это время ком, казалось, стоял у меня в горле, меня тянуло словно сильнейшим магнитом, я, как путник, умирающий от жажды, рвался к живительному колодцу. Едва ли в тот момент было для меня что-то более важное… Даже по росистой, сверкающей алмазами долине в струях упоительных ароматов шиповника и боярышника я чуть ли не бежал, хотя путь был все время в гору. Удивительная сила просыпается в нас, когда мы чего-то на самом деле хотим! Вот они, скрытые резервы, которыми обладает каждый человек… Да, странная и на первый взгляд необъяснимая одержимость во мне была, когда я, торопясь, сбиваясь с дыхания, чуть не падая от того, что темнело в глазах, торопился в гору, стремясь к Дремучей Поляне. Опять на все голоса заливались птицы, опять жизнь торжествовала в многоцветии и многообразии, звенела, журчала, шумела речка, щедро источали ароматы цветы… А я стремился вперед и вперед. Я как будто боялся, что все то, что было 30 мая, окажется миражем: даже два дня, которые я вынужден был пропустить, провожая Игоря и спасаясь потом от дождя, казались мистическим препятствием к осуществлению давней Мечты. Одно дело, что Аполлонов я снял и вроде бы память не должна подводить меня — ведь было же, было! — а другое дело, что могло это быть случайно и больше не повторится. Но тогда опять получается, что реальности в моей Мечте нет и вообще какая-то мистика. Скорее, скорее удостовериться, успокоиться, понять, что все так и есть, что я не ошибся, а значит, жизнь может быть прекрасной, она должна быть прекрасной, и не только для меня — для многих, для всех!

Едва переводя дух, почти бегом добрался до уютной кущи деревьев. Пока все так и есть — вот камень, на котором мы с Игорем сидели, вот заводь с хрустальной водой и камешками на дне, вот даже конфетная бумажка — единственная, но все же позорная, потому что ни соринки не должно остаться там, где ты был. Теперь можно было перевести дух. Воды попить. Наполнить фляжку. Оставить рюкзак, взяв только фотосумку со снаряжением. Кепку не забыть. И ни в коем случае не снимать рубашку. Рукава застегнуть и даже воротник поднять. Теперь вперед!

И уже привычное, спокойное благоговение начало охватывать меня, как только я сделал первые шаги на пути к дебрям Дремучей Поляны. Открой заветные двери свои, Природа! Пусти уважающего тебя, любящего тебя, сына твоего, внимательного и смиренного. Дай мне радости, покажи родник своей щедрости и любви, научи, просвети, очисти…

Тут не место суете. Только когда едешь, идешь, бежишь сюда, есть смысл торопиться. Теперь торопливость долой. Весь — внимание, весь — в настрое. На музыку жизни, на этот великий ансамбль. «И зри, и внемли…»

Опять солнце в первый миг ослепило. Бесконечный простор неба, гор. И Поляна. Травы, цветы. Торжествующий сущий мир. Я шел на великое свидание с Природой. И мне так хотелось, чтобы она с добром приняла меня..

Сначала надо немного подняться, вон до тех камней. Там было больше всего Аполлониусов, и там самые густые, красивые травы. Пока что-то солнечных бабочек не видно… Но что это? Я увидел огромный белый сачок на длинной палке. И его диаметр был больше, чем у Максимова. и палка гораздо длиннее. А нес его высокий грузный человек в широкополой фетровой шляпе. Да, это никакое не видение… Вот тебе и раз!

Человек медленно спускался мне навстречу, а из меня, как вода из дырявой посуды, быстро уходили радость и восторг, уступая место тоскливой досаде. Это было настолько неожиданно и несправедливо, что я не знал, что и делать. От злости, досады, беспомощности у меня, помню, чуть слезы не навернулись на глаза. Вот так сюрприз…

8.

— Вы из Москвы? — спросил человек, приблизившись и переводя дух, вытирая пот со лба.

— Да, из Москвы, — буркнул я ему в ответ не слишком-то любезно, настолько переполненный неприязнью, что не успел даже удивиться его проницательности.

— Юрий Сергеевич? — опять спросил он, и, хотя неприязнь во мне прямо-таки кипела, подогретая еще и его голосом, который показался мне для этой Поляны слишком громким и грубым, я почувствовал себя ошарашенным.

— Да… А что? — машинально вырвалось у меня, и я, наверное, имел очень глупый вид в этот момент.

Только в следующий миг догадка озарила меня: Крепс! Ну конечно же старший Крепс! Отец Ростислава, Роман Янович. Лена Богданова в музее говорила же, чтобы я обязательно связался с ним — он покажет хорошие места, тем более что Игорь ведь уезжает. Но мы так и не познакомились. Да и какие еще места нужны, если у меня есть Склон Максимова?

А он уже протягивал свою огромную руку, которую я в растерянности пожал, едва сумев охватить его гигантскую ладонь. «Вот почему ни одного Аполлониуса пока не видел! — пронеслось у меня в голове. — Он всех переловил, ясно. Испугался, что мы с Игорем переловим, скорее прибежал со своим сачком…» Неприязнь моя еще сильнее забурлила и, наверное, брызгала во все стороны, а он тем временем как ни в чем не бывало принялся зачем-то рассказывать:

— Палец скрючило. Это я через ручей перебирался. Здесь недалеко. С камешка соскользнул и на руку вот так упал. Сломал палец.

Он показал, как именно упал на руку, еще раз продемонстрировал бурую закорючку, а я по-прежнему весь кипел от досады. Теперь он еще что-нибудь из своей жизни начнет рассказывать, в отчаянии подумал я, а Поляна моя тем временем… Что же делать, а?! И Аполлониусов ведь нет — пока мы с ним стояли, я еще раз внимательно огляделся и ни одного не увидел, ни одного! А с Игорем когда были, то их много летало!

— Тут ведь по камням скакать приходится, — продолжал он тем не менее. — Вы же шли сюда, видели. Вот и я года три назад… Скользкий камень попался. Срослось, но криво, видите?

И опять зачем-то показал свою покалеченную руку. А я зачем-то посмотрел. Господи, а время идет, золотое время! Но уже и воспоминания не осталось от моего благостного настроя…

— Тут нечего делать, — продолжал как ни в чем не бывало Роман Янович Крепс, причем говорил он таким громким голосом, что, я думаю, от одного этого все Аполлониусы попрятались или разлетелись. — Я с первым автобусом приехал, уже час здесь хожу. Ничего нет, все дождь побил. Или Кирилюк выловил. Вы Кирилюка не встречали? Он все подряд ловит.

— Кто это — Кирилюк? — спросил я скорее просто по инерции, чем из любопытства.

— Профессор московский, он сюда приезжает каждый год. Всех подряд ловит.

«Знаю, знаю, как он все выловил, какой дождь побил. Вы небось и выловили все», — думал я в бессильной злости. Но что же, что же делать? Нет Поляны. Так я и знал.

— Пойдемте, вниз спустимся. Пойдемте, пойдемте, здесь нечего делать. Я вам другое место покажу.

И, даже не оглядываясь, в полной уверенности, очевидно, что я за ним последую, гигант стал спускаться к куще деревьев, где лежал мой рюкзак. Что было делать? Я последовал за ним, решив, что по дороге как-нибудь ускользну и вернусь сюда. Как же иначе его отсюда увести? Поразительно, подумал я, как легко лишить очарования даже такой первозданный уголок. Вот он, «антропогенный фактор» во всей своей выразительности!

Пока спускались, я немного успокоился. В конце концов у меня есть еще несколько дней. Не повезло сегодня, что ж поделаешь! Придется испить чашу невезения до конца.

— Берите вещи, — сказал он тоном приказа, — пойдемте дальше. У меня есть камень-трон, я вам покажу. Берите, берите, там лучше будет.

Ужасно раздражала его безапелляционность, этакая, я бы сказал, беспардонность, но все же я опять подчинился. Пусть покажет. Улизнуть в конце концов всегда успею. Опять он шел впереди, не оглядываясь, в полной уверенности, что приказы его исполняются.

— Я ждал вашего звонка, — сказал он, когда переходили по камням речку.

— Да, я собирался вам позвонить, — соврал я. — Только позже. Вчера такой дождь был…

— Ну вот я и решил сам прийти. Осторожно, не поскользнитесь! Сюда, сюда идите! А это камень-трон. Видите, похоже на кресло.

Да, действительно: сиденье, спинка. Все это словно вырублено из огромного монолита. Мы оба легко уместились на сиденье, хотя я, конечно, занял значительно меньше места.

— Уфф, — сказал гигант, переводя дух. — Душно, чувствуете? Земля сохнет после вчерашнего дождя. Испарения поднимаются. Как высохнет, так легче будет. Дышите глубже и медленнее, так лучше.

Я решил тем временем перекусить — так торопился к Поляне, что даже не позавтракал. Чего ж теперь время терять?

— Вылейте, вылейте эту воду! — приказал он, когда я, не спросив его, начал набирать во фляжку из реки, рядом с которой мы сидели. — Здесь не пейте, вон там наберите. Видите, водопадик? Там и набирайте, там лучше вода. Она фильтруется в травах, и скот там не пасут.

Все во мне противилось диктату, но доводы его были все-таки убедительны, и я вылил.

— Где? — переспросил я.

— Вот здесь обойдите, а вон водопадик, в траве. Не здесь, дальше обойдите! Так. Видите, водопадик? Рядом мята растет. И фляжку сначала ополосните.

Водопадик действительно был. И преотличный, хотя и маленький. И заросли мяты, потревоженные мной, источали пряный, восхитительный аромат. Ну что ж, ладно. В конце концов он ведь здешний. Пусть покажет что-нибудь. Склон Максимова никуда не уйдет.

Рядом с «троном» упоительно благоухал весь розовый от цветов куст шиповника. И со всех сторон были заросли. Действительно, хорошее место.

— Извините, я не ел ничего, — сказал я, зачем-то оправдываясь и доставая хлеб, огурцы, еще что-то. — Хотите?

— Нет, — ответил Крепс и тяжело вздохнул. — У меня кишки барахлят. Два дня ничего не ел. Только воду пью. Наберите-ка и мне.

Я послушно взял его фляжку, набрал там же, в водопадике. Наконец сел перекусить. На мою ногу опустилась крупная златка. медленно поползла. Разумеется, я тотчас решил ее сфотографировать: на ловца и зверь бежит…

— О смотрите, она вон с той ивы! — сказал Крепс, заметив златку. — Только не отпускайте! Когда сфотографируете, дайте мне, я ее в морилку посажу.

Досада, естественно, тотчас опять взвилась во мне: посадите, как же! Я нарочно долго фотографировал златку, и она в конце концов улетела.

— Ну ничего, — против моего ожидания довольно спокойно сказал Крепс. — А жаль, у меня ведь такой нет! У меня для вас сюрприз.

Он полез в небольшой заплечный мешок, покопался там и вытащил стеклянную банку.

— Гусеницы Аполлониуса. Наверное, захотите снять? Правда, они уже не очень бойкие, но я лучших выбрал. Остальные уже окуклились. — И он протянул мне банку.

Интересно. Неужели он принес специально для меня? Гусеницы Аполлониуса! Ведь это тоже предмет моей Мечты. Где ж их сейчас встретишь… И вот. Они были черные, мохнатые, с красными пятнами.

— Вы специально для меня принесли? — спросил я, не веря своим глазам.

— Ну, я думал, вы захотите их снять. Ростислав сказал, что вы Парнассиусами интересуетесь. Вытаскивайте, не бойтесь. Они никуда не убегут. Хотите, зеркальцем вам подсвечу. Снимайте!

Интересно, интересно. Как по волшебству, возник здесь этот гигант и гусениц Аполлониусов принес. Вот так Поляна. Уже и появление Крепса я воспринял как одну из ее тайн.

9.

Так и состоялось наше знакомство. Конечно, я тогда еще не остыл, досада еще вовсю тлела, но гусеницы Аполлониуса! Я и надеяться не мог на то, что когда-нибудь их сфотографирую. И вот, пожалуйста.

Они были не слишком крупными — странно, что из них выводится такая большая бабочка, — но, конечно, очень красивы. Роман Янович терпеливо подсвечивал зеркальцем и опять без конца приказывал: «Теперь с этой стороны! Да нет, вон с той… Вот такой ракурс еще, смотрите!» — но я слушал его только тогда, когда приказы совпадали с моим желанием, а вообще проявлял твердость.

Странно, он не злился, когда я перечил ему, и постепенно я начал даже привыкать к его чрезмерно громкому голосу и безапелляционному тону.

— А гусеницы махаонов могут быть сейчас? — спросил я, потому что давно мечтал снять и их, но все никак не удавалось.

— Трудно сказать. Но поискать можно. Вон там они могут быть, на той седловинке, видите? На прангосе. Нет, не там, куда вы смотрите. Вот так смотрите, вдоль моей руки! Понятно?

Я послушно посмотрел вдоль руки и действительно увидел седловину. Но она была весьма, весьма далеко от нас…

— Мы сейчас сходим туда, куда я вам обещал, — продолжал между тем Крепс. — Мне профилактический осмотр нужно сделать. Там несколько необычная форма Аполлониуса. Разновидностей много. А потом пройдем вот там и на седловинке поищем гусениц махаона. Хотя гарантировать не могу, что они там окажутся. Вот таким путем пойдем, смотрите.

Я внимательно следил за его указующей рукой, но, честно говоря, сомневался, что указанный им маршрут мы успеем сегодня пройти. Путь по горам совсем не то, что по равнине, и расстояния здесь имеют несколько другую протяженность, а времени оставалось не так уж много, да ведь и силы человеческие тоже имеют предел. Я-то ладно, я привычный, а вот ему с его комплекцией да еще и на голодный желудок… Но ценно уже благое желание. И потом я вообще воспринимал явление Крепса как нечто не вполне объяснимое. Так что… В конце концов я запомню маршрут и когда приеду один… У меня на душе потеплело, когда я представил, что все-таки окажусь когда-нибудь здесь один. Не каждый же раз ходить на веревочке!

Он бережно убрал гусениц в банку, а банку в мешок, и мы пошли. Когда вышли из-под сени ветвей, он остановился и показал мне на сравнительно недалекое плоскогорье:

— Это место мы с сыном назвали «Парнас». Там махаонов много. Но не сейчас. Сейчас поздно. Там уже все отлетали. Это от времени года зависит. Мы в начале мая на «Парнас» ходим, там Аполлониусов нет, но Мнемозины бывают и махаоны. Потом туда, где мы с вами встретились. А еще позже — куда мы с вами идем. Сын ведь по парусникам специализируется, ему все тонкости надо знать. Ну пойдемте, а то времени у нас мало. Не отставайте.

И он зашагал в гору, но продолжал говорить почти без умолку, лишь с трудом переводя дыхание и не оглядываясь. Даже голос его приобрел чуть-чуть другую окраску, когда он вспомнил первый раз о сыне, и теперь именно эта тема была главной в его непрекращающемся монологе.

— Он университет закончил, а сейчас диссертацию пишет. В Чехословакии был недавно на симпозиуме. Что вы, его уже знают за рубежом! Дипломная работа достигает уровня диссертации… Уфф. Но, знаете, не приспособлен к жизни, совсем не приспособлен. И жена его такая же. Я удивляюсь, как они вообще живут. Шефство над ними обоими брать приходится.

Только на миг Роман Янович передохнул, остановился, достал и проглотил какую-то таблетку. И продолжал:

— А он, знаете, испугался, когда вас увидел. Боялся, что вам негде устроиться и вы к нам будете проситься. Мы вообще-то гостей летом принимаем постоянно, но тут недавно очень большой наплыв был. Жена очень устала. Кирилюк, мало того что сам жил, еще и гостей принимал десятками. Вы, значит, Кирилюка не знаете? Уфф, передохнем минуту, очень крутой подъем, тут, главное, торопиться не надо. А вы писатель, кто вас знает, может, вы тоже гостей десятками принимать будете..

— Да что вы, — вставил я наконец. — Мне и в голову не приходило.

— Да, я теперь понял, но ведь пуганая ворона и куста боится.

Он усмехнулся в первый раз, и усмешка была какая-то кривая. Видно было, что приказывать для него гораздо более естественно, чем смеяться.

Мы стояли, и я осматривался. Этот склон был тоже великолепный и совсем не такой, как прежний. Крепс заметил мой интерес:

— Вон, посмотрите, какие очаровательные цветы. Это генциана. Сфотографируйте обязательно. И для меня тоже. Потом слайд пришлете. А это рута. Видели руту когда-нибудь? Я, когда первый раз увидел, удивился: совсем другой ее себе представлял. Червона рута. А тут она желтая. Для меня тоже кадрик сделайте. Только пришлите потом слайд, не забудьте! Вот, еще с этой стороны. Солнце-то ведь оттуда. А теперь генциану.

Генциана — очаровательные колокольчики удлиненной формы с фиолетово-синими лепестками, постепенно светлеющими к середине глубокой прекрасной чаши, а рядом желтели цветы руты, и прямо-таки ослепительно пламенел зверобой. В глубине генцианы мне терпеливо позировал пчеложук. Красный с черным.

— Ну пошли. Догоняйте. Тут где-то тропинка должна быть, ищите. Смотрите рядом с арчой. Это кабаны протоптали. И мы с сыном. Пастухи сюда не ходят — круто. И слава богу. Когда скот пасут — хуже нет. Они ведь меры не знают. Нужно менять пастбища, а они повадятся на одном месте, и давай. А сыну, знаете, что-то не везет с Мнемозинами…

Он продолжал говорить, даже не оборачиваясь, не интересуясь моей реакцией, а я, начав привыкать к своему положению, осматривался со все растущим интересом и, когда встречал какой-нибудь интересный цветок, травинку, а то и жука, быстро фотографировал, благо что кольца были постоянно навинчены. Крепс хотя и говорил почти не умолкая, однако все замечал и вдруг, прервав свой монолог, оглянулся, когда я в очередной раз что-то фотографировал, и, как всегда громко, сказал:

— Зачем вы столько фотографируете? Слайдами собираетесь спекулировать?

Я оторопел от неожиданности, а он смотрел на меня и ждал ответа.

— Что значит спекулировать? — нашелся я наконец, не в силах даже осознать, что он имел в виду.

Крепс понял, вероятно, что хватил через край, и в первый раз я услышал в его голосе легкий оттенок извинительности:

— Да сейчас многие спекулируют. Кто чем. Вот я и говорю…

Я не успел ничего сказать в оправдание современного человечества, да ведь Крепсу это и не нужно было. Тяжело дыша, он поднимался в гору безостановочно и, не умолкая, а только переводя дыхание, продолжал развивать новую тему.

— Кто чем спекулирует! И бабочек за деньги продают. Вот их и становится все меньше и меньше… Опп!

Он внезапно выпрямился, взмахнул своей могучей рукой, в которой крепко держал белый кисейный сачок диаметром по крайней мере в полметра, насаженный на палку не менее двух метров длиной, и я увидел, что первый же встреченный нами Аполлониус исчез в бездонной кисее. Крепс спокойно остановился, вытащил из боковой сумки бумажный пакетик, развернул его, потом достал из сачка великолепную бабочку, казавшуюся совсем маленькой в его бурой обветренной ручище, сжал, очевидно, мохнатое тельце так, что «дух» Аполлониуса тотчас рассеялся в безоблачном небе, аккуратно уложил трупик в пакет, пакет убрал в коробочку, коробочку — в сумку и огляделся в поисках новых жертв. Негодование мое, естественно, достигло предела, но в то же самое время рос во мне неудержимый интерес к странному этому человеку. Откуда он взялся такой? Явное противоречие было во всем его облике и в том, что он говорил, и в поступках его, и в реакции на мои слова… И в конце-то концов разве имею я какое-то право…

— Роман Янович, — начал я, — а вы… ваша профессия… Вы тоже энтомолог?

Гигант вздохнул, с каким-то оттенком печали посмотрел на меня, потом повернулся, зашагал дальше в гору и наконец сказал:

— Нет, я по специальности химик. Сейчас на пенсию вышел. А вообще — химия… А до этого лесоводом был. Так уж судьба сложилась, что… О-опп!

Он опять махнул сачком, но промазал и тотчас, оправдываясь, оглянулся на меня:

— Далеко летел. Ничего не сделаешь. Тут круто, можно было сорваться. Но ничего, мы дальше. Дальше больше будет. Видите, здесь есть еще Аполлониусы, а там уже нет. Они постепенно выводятся. Сначала там, а теперь здесь, как я вам говорил.

«Ну-ну, — подумал я, — посмотрим. Если так дальше пойдет, то и здесь вы всех переловите».

Мы выбрались из чащи кустарников и арчи и стояли на открытом склоне с высокой — до пояса и выше — травой. В отличие от Склона Максимова здесь было меньше соцветий дикого лука, но зато произрастали какие-то высокие злаки, похожие на рожь, уже созревшие и высохшие добела, и этот участок склона напоминал русское поле, только с довольно ощутимым наклоном. Удивительно красивым. И видно было вдалеке и чуть внизу Склон Максимова, а с другой стороны на горизонте вздымались в дымке снежные пики. Летало очень много боярышниц, а кое-где по склону, кажется, планировали и Аполлониусы, хотя сейчас мне не хотелось, чтобы они приближались к нам. Впереди и выше «рожь» кончалась, там начиналось очень соблазнительное разнотравье, и громоздились живописные камни, и кое-где густо зеленели деревца арчи, сквозила легкая желтоватая пена ферулы. Моя досада почти совсем улеглась, и хотя я по-прежнему вздыхал о Дремучей Поляне, мне все больше и больше нравился этот склон.

Крепс опять зашагал вперед, медленно, но неутомимо.

— Там знаете, почему Аполлониусов не стало, где мы с вами встретились? Дождь побил. Возможно, даже град был вчера. А здесь заросли гуще, было, где спрятаться. И много новых вывелось прямо сегодня, я же сказал вам, что здесь они бывают позже.

— А у сына вашего с чего началось увлечение бабочками? — спросил я.

— В школе еще. Классе в восьмом. Нашел на чердаке коробки с бабочками, которых я в юности собирал. Заинтересовался. Я поддерживал интерес. Ну потом биофак. А сейчас… Сейчас он по парусникам самый большой специалист у нас, знаете?

Он остановился и с гордостью посмотрел на меня.

— Да я ведь его даже в книге своей цитировал, — сказал я. — Он в Ереване на совещании доклад делал, мне очень понравилось. Это он первый призвал нас не только охранять бабочек, но и разводить, верно?

Лицо Крепса прямо на глазах просветлело. Но он ничего не сказал, повернулся и зашагал опять. Однако я, кажется, чуть ли не кожей ощущал, как от его большой грузной фигуры веет теперь на меня доброжелательством.

— Смотрите, какой красивый цветок, — сказал он вдруг, остановившись и поджидая меня. — Это эспарцет, он здесь такой крупный. Сфотографируйте, вам понравится. А вон гусеницы, смотрите. Будете фотографировать? Кольчатый коконопряд. Аполлониусов много будет здесь, я вам обещаю. А повыше, может быть, и Мнемозин встретим.

10.

Он оказался прав. Не прошло и получаса после нашей коротенькой остановки на краю поля «ржи», как мы очутились в таком волшебном месте, что воспоминания о первом посещении Склона Максимова были вытеснены мощным потоком новых впечатлений. Я-то думал, что сильнее того, что я уже испытал вместе с Игорем, просто не может быть. Но оказалось, может. Наверное, затронут был какой-то новый пласт моего подсознания. Я опять чувствовал себя на седьмом небе от счастья, хотя гидом моим был на этот раз не Игорь Максимов, мой брат по духу, а человек принципиально иной. Но от этого казалось еще интереснее.

Во-первых, Аполлониусов здесь было значительно больше, чем на Склоне Максимова. Если там одновременно можно было увидеть самое большее двух-трех, то здесь они планировали десятками. Это множество редких, уникальных, исчезающих во всем мире бабочек производило впечатление настоящего чуда. Я вспоминал любимые с детства, полные романтики рассказы Джека Лондона, и в частности о золотоискателях. Те, которые повествовали о людях, странствовавших в поисках драгоценного металла, так, будто не богатства материального искали они, а чего-то другого, то есть именно Чуда! Оттого-то так близки рассказы Джека Лондона многим, что главное в них не жажда наживы, не поиски золота.

И вот у меня теперь при виде такого множества Аполлониусов — тех самых бабочек, о которых я столько мечтал и никак не мог отыскать, — было такое чувство, будто я после долгих, мучительных и бесплодных исканий и странствий вдруг попал в долину, где огромные золотые самородки десятками лежат под ногами.

Да, я не предал свою Мечту. По крайней мере я верил в это. Сам нашел путь, хотя и с помощью добрых людей — Максимова, а теперь вот и Крепса. Дело, конечно, не в бабочках. Ведь все начинается с малого. И главное тут — честность перед самим собой…

Каждый, кто не предал свою мечту, кто получал хоть раз такую награду, поймет меня. И я опять стоял как счастливый мальчик на бурно цветущем склоне, смотрел на прекрасных бабочек, которые летали вокруг. И хотя не мог не обращать внимания на высокого грузного человека, который размахивал огромным ловчим сачком, а потом запихивал божественных Аполлониусов, лишенных жизни, в сумку, но понимал: их здесь и на самом деле много, очень много, всех он, конечно, не переловит. А к тому же он наверняка бывал здесь и раньше, а Аполлониусы, несмотря на это, вот же, летают. И много.

Но это во-первых. А во-вторых, склон этот был просто великолепен сам по себе, даже без Аполлониусов. Все продолжалась линия по восходящей: сначала, на пути к Склону Максимова, я ощутил себя словно в раю, но это оказалось только Преддверием к высшей благодати Поляны. Теперь получалось, что даже великолепие Склона Максимова не было пределом. Потому что этот склон — я тотчас окрестил его «Эльдорадо» — оказался богаче. По той Поляне шла довольно утоптанная тропа, которой пользовались туристы и пастухи, там пасли скот. Здесь тропка была еле заметной, и, как повторил Крепс и как оно, вероятно, и было, этой тропой пользовались кабаны и Роман Янович с сыном, а скот здесь не пасли, потому и сохранил «Эльдорадо» первозданную прелесть.

Что касается растений, то был здесь настоящий ботанический сад местной флоры, и чувствовали себя растения, судя по их виду, прекрасно. Изумрудом зеленели высокие, пышные, свежие, еще не просохшие после вчерашнего дождя заросли ферулы и прангоса…

— Осторожнее с прангосом, — предупредил Крепс. — Плохая трава, ядовитая. Старайтесь не касаться, после дождя она особенно опасна. И чего она гусеницам махаона нравится? Вонючий прангос, всю квартиру провонял…

— А как жена ваша относится к «питомнику» гусениц? — спросил я, любуясь все же ядовитой травой.

— Терпит, что ж ей делать. У меня и правда «зоопарк». А что поделаешь? Надо. Кстати, как ферулу отличать от прангоса, знаете? У ферулы влагалища у основания листьев, это трава безопасная. Главное, прангоса бойтесь.

Действительно, от укропных листочков прангоса шел острый специфический запах, но он-то и придавал остроту ощущениям. Зеленовато-желтые крошечные цветочки прангоса, собранные, как и у ферулы, в ветвистые, издалека напоминающие клубы полупрозрачной пены соцветия, буквально истекали алмазными капельками нектара, привлекая многочисленную крылатую братию — мух, пчел, ос. Чуть ниже, в просветах этих тропических зарослей, поднимались очень оригинальные мясистые стебли очитка, покрытые коротенькими остроконечными листиками, словно чешуей зеленовато-розового цвета, слегка тронутой желтизной. Верхушки стеблей оканчивались махровыми нежно-розовыми соцветиями, на которые тоже садились и мухи, и пчеложуки, но, главное, бабочки, и в первую очередь именно Аполлониусы. Очиток щедро отдает листики свои на съедение гусеницам Парнассиусов, а цветы любезно предоставляет для сбора нектара и опыления взрослым бабочкам.

То тут то там крупными аметистами светились — как и на Склоне Максимова — соцветия дикого лука… Была здесь и бледно-желтая, кремовая скабиоза, и упомянутый эспарцет с соцветиями-свечами желтовато-малинового цвета, и нут — дикий горох, привлекший в последнее время пристальное внимание полеводов как великолепное кормовое растение для скота, дающее в то же время пригодные для употребления в пищу страждущему человечеству семена. Говорят, что семена эти в состоянии там, где это необходимо, заменить горох культурный. И особенно ценно то, что в отличие от гороха культурного выносливый дикий нут весьма засухоустойчив, что еще раз доказывает, как важно сохранить весь генофонд диких растений во всем их буйном многообразии…

Было здесь множество и других трав, цветущих или уже отцветших, перечислить все невозможно, но никак нельзя было опять же не обратить внимание на высокие рубиновые, пронизанные солнечными лучами султаны ревеня Максимовича, окруженные сухими, тоже светящимися на солнце, иногда совершенно розовыми огромными листьями, которых было здесь еще больше, чем на Склоне Максимова. Чрезвычайно эффектно выглядела также трава, которую Роман Янович определил как «катран»: довольно высокие кустики, усыпанные крупными плоскими плодами, напоминающими то ли пуговицы, то ли пельмени… И населены были эти «райские кущи» не только Аполлониусами и боярышницами, но и множеством других бабочек — желтушками, шашечницами, перламутровками, меланаргиями, голубянками, а также представителями других отрядов класса шестиногих: прямокрылыми (кузнечики и кобылки), перепончатокрылыми (осы, пчелы, наездники), двукрылыми (мухи), полужесткокрылыми (клопы), жесткокрылыми (всевозможные жуки-чернотелки, жужелицы, божьи коровки, пчеложуки, нарывники, кравчики, бронзовки, златки, усачи), стрекозами…

Особенно много было мелких кобылок, или, как назвал их Крепс, саранчуков. Они располагались на листьях ревеня Максимовича, на прангосе, на феруле шеренгами, колоннами и просто толпами, греясь на солнце и, очевидно, обсуждая свои дела, и рассыпались в разные стороны шрапнелью с шорохом и треском, когда мы их тревожили.

Растительность здесь доходила нам до пояса, а то и до плеч, мы брели словно в каком-то наклонном зеленом море.

Все познается в сравнении, и я чувствовал, что никогда еще не встречал такого буйства жизни, такого разнообразного и слаженного ансамбля живого и, может быть, никогда больше не встречу. И не в том было дело, что есть какой-то предел разнообразию и буйству травяных джунглей, а в том, что вряд ли человек может два раза в жизни испытать такую полноту ощущений: счастье обретения Мечты. И подтверждения надежды: верность Мечте вознаграждается.

Те обстоятельства, при которых я впервые в жизни встретил Аполлонов, были весьма примечательны. Я еще раз убедился: Аполлон — символ и, конечно, достоин Мечты. А великан Крепс представлялся мне сейчас добрым гидом, проводником…

Можно ли два раза в жизни найти Долину, Полную Самородков? Теоретически, вероятно, можно. Но во второй раз это всегда бывает не так, как в первый.

11.

Крепс между тем продолжал говорить, и я узнал, что ловит он всех подряд Аполлониусов для того, чтобы сын мог доказать в своей диссертации при помощи засушенных бабочек, что разновидности, которые встречаются на этом богатейшем склоне, не есть разные виды, а именно разновидности, хотя они довольно сильно отличаются друг от друга — по степени почернения крыльев у самок, по количеству красных пятен…

— Видите, — показывал он мне очередную жертву, — здесь раз, два, три… по семь красных пятен на каждой паре крыльев у самки, а у некоторых только по пять, а есть такие, у которых девять. И черного здесь, обратите внимание, очень много. Есть прямо совсем черные. Ко мне домой придете, посмотрите.

Говорил он это тоном исследователя, и был в нем благородный исследовательский азарт, но мне хотелось, естественно, любым путем защитить бабочек. Правда, я не знал, как это сделать, и только радовался каждому промаху объемистого сачка, который напоминал бездонную хищную пасть. «Микрозаповедник! — вспомнил я. — Спасительная для природы идея».

— Роман Янович, — начал я осторожно, — как вы думаете… Вот здесь, например, можно было бы организовать микрозаповедник. Как вы относитесь к этому?

— Прекрасно отношусь. Это отличная идея. Мы давно думали с сыном. Именно заповедник маленький. Вот только кто будет охранять? О-опп! Посмотрите-ка, очень красивая самка. Раз, два, три… Девять пятен. И черного много. Хорошая разновидность.

Я подошел и залюбовался действительно великолепной самкой, которую он показывал, держа в бурых корявых пальцах.

— Идея отличная, — продолжал он, с хрустом сдавливая грудку красавицы, пряча ее в бумажный пакетик и убирая в сумку. — А на этом склоне можно было бы внизу поставить изгородь, и все. Чтобы хоть скот не пасли, а то вдруг пастухам в голову взбредет. Хоть здесь круто, а трава-то видите какая. И туристы чтобы не ходили.

— И коллекционеры, — добавил я.

— Да, верно, — согласился Крепс. — А то Кирилюк узнает про этот склон, не дай бог… О-опп! — рванувшись за пролетающим Аполлониусом и размахнувшись сачком, он чуть не сорвался вниз. — Далеко летел. Не достать. — Он с сожалением смотрел вслед удаляющейся бабочке.

— Роман Янович, — не выдержал я. — Но ведь… Какой же смысл описывать разновидности, если вы их всех переловите? Разновидности хороши, когда они существуют в природе, а если они только в коллекции вашей останутся, то какая же польза?

Как ни странно, гигант не отчитал меня немедленно за нахальство. Он даже как будто бы виновато потупился и сказал:

— Видите ли, они уже практически все отложили яички. Так что ничего страшного нет в том, что я их ловлю. А яички поискать надо. На очитке. Маленькие такие, белые. Чуть больше макового зерна.

И он принялся высматривать яички, вскоре нашел и подозвал меня.

— Вот, смотрите-ка. Это яйцо Аполлониуса. Сфотографируйте-ка. Сможете? Увеличения хватит?

Я навинтил два комплекта колец. Прямо на розовом лепестке очитка была прочно приклеена белая круглая пуговка с вмятинкой посередине. Было ясно, что будущая гусеничка вызревает в крошечном, но довольно прочном этом убежище свернутая клубочком — так же, как зреет малек рыбы в икринке, как зарождается, сначала похожий на головастика, потом на рыбу, потом на хвостатую ящерку с непропорционально большой головой, затем на детеныша зверя с гигантской черепной коробкой, человек… Зародышевое яйцо — колыбель природы, «все живое — из яйца»… Крошечная, еле видная белая пуговка — и «летающая только в солнечную погоду» прекрасная бабочка. Невидимая невооруженным глазом яйцеклетка — и человек. Начинается так похоже…

Крепс между тем, едва дождавшись, когда я закончу фотографирование столь мелкого объекта, выхватил цветок с яичком из-под моего носа и мгновенно упрятал его в баночку из-под майонеза.

— Зачем? — с недоумением спросил я.

— А я выращу гусеницу у себя дома, а потом здесь выпущу следующей весной.

«Ну да, выпустишь!» — подумал я, но не сказал, а лишь с сомнением покачал головой.

— Вы не представляете, что будет здесь через месяц, — сказал Крепс, очевидно заметив мое сомнение, но не обидевшись. — От этой благодати ничего не останется, все выгорит, высохнет, ветер поломает и разнесет остатки растений. И этот очиток будет сломан, и окажется яичко неизвестно где. Скорее всего погибнет. А я его сохраню. Следующей весной очитки опять вырастут, когда дожди начнутся. На них я и выпущу гусеничек. Так они и сохранятся. Ведь в природе-то знаете как? Из ста яичек Аполлониуса сохраняется разве что одно-два! Некоторые еще в стадии яйца погибают, а из тех, что вылупятся, многие ли до живого очитка доберутся? Да и взрослым гусеницам выжить не так просто. Птицы, муравьи, жужелицы, да мало ли! И потом наездники здесь летают — черно-красные такие, я вам покажу этих бандитов. Заражают гусениц своими яйцами — гусеница окуклится, а из куколки не Аполлониус вылетит, а наездник. А то и несколько сразу. То же и с алексанорами происходит. Сколько раз такое бывало даже в моем «зоопарке». Думаете, почему одна бабочка столько яичек откладывает? Каждая по нескольку десятков! Почему? А потому, что процент выживания чрезвычайно низок. Если устраивать здесь заповедник, то есть смысл немножко о них позаботиться. Ухаживать и разводить.

Он повернулся и опять медленно стал карабкаться вверх, продолжая, однако, развивать тему.

— Думаете, почему некоторые коллекционеры самых редких бабочек ловят помногу? Им наплевать на все, им бы только деньги…

Горько крякнув, он остановился, передохнул, потом полез в свою сумку, достал и проглотил очередную таблетку.

— А мы, например, на одну зарплату всегда жили. И на пенсию мою.

Он опять внезапно остановился и внимательно посмотрел на меня:

— Вы что же думаете: если я кому-то дарю бабочку или жука, то деньги беру? Если только книги приходится на бабочек выменивать, это да. Иначе ведь их не достанешь, особенно старые. Теперь-то книги пишут все кому не лень. А раньше те писали, кто на самом деле увлекался, кому наука важна.

И он опять повернулся и опять зашагал в гору. Я хотел было обидеться, но передумал.

12.

Да, не так прост он был, этот Крепс. Впрочем, как и каждый человек, в чем я еще раз убедился. Ведь как не понравился он мне сначала! А вот стоило набраться терпения и приглядеться…

Как ни увлечен я был склоном «Эльдорадо», Аполлониусами и ботаническим раем, однако с неослабевающим, а скорее даже растущим интересом прислушивался и приглядывался к новому своему знакомому. То я видел его как «механического человека», эгоцентрика, не слушающего других, любителя приказывать и подчинять, собственника, убийцу бабочек, совершенно безжалостного, раздражающего еще и своей безапелляционностью. А то, наоборот, он казался большим ребенком, очень добрым, в чем-то беззащитным, беспомощным, растерянным даже и как-то патологически, до самозабвения любящим своего сына.

Время от времени я пытался выспрашивать о его собственном увлечении биологией — меня поражала его эрудиция: он, например, знал названия всех растений, которые в таком множестве здесь произрастали. Что же касается биологии бабочек, то он рассказывал такие вещи, о которых я раньше понятия не имел. Он поведал, к примеру, о том, что гусеницы Аполлониуса на ночь прячутся под камнями и окукливаются в камнях же. Что зимуют именно яички, а не куколки — они с сыном это установили точно и поправили Курта Ламперта, который считал, что зимуют именно куколки. А еще такая деталь поведения: гусеница, поев листьев очитка, ползет на камень, прогретый солнцем, иной раз прямо-таки раскаленный, и греется: прогрев ей нужен для того, очевидно, чтобы лучше шел процесс переваривания пищи. Оттого же, вероятно, она и черная — чтобы как следует прогреваться. До какой же температуры она нагревается! Рассказал он и то, как не раз наблюдал воздушные бои махаонов и особенно алексаноров — очевидно, из-за самок, — настоящие бои, когда самцы налетают друг на друга, стараясь сбить соперника и овладеть самкой. «Сознания у бабочек, разумеется, нет но как вы объясните такие вот турниры? — риторически вопрошал он. — А ведь как бьются — куски крыльев летят!»

Еще он рассказывал, что гусеницы алексаноров похожи на гусениц махаонов, только они как бы выцветшие. Почему? Очевидно, потому, что в отличие от махаоновых питаются ночью. Потому их так трудно найти. И не прангос они едят, а ферулу. Хотя сначала, как только выведутся из яичек, гусенички темные, они лишь потом выцветают. Почему? Потому что самка откладывает яички на отцветшие темные соцветия ферулы. И выбирает почему-то такие растения, которые качаются на камнях над пропастью. Когда самка, откладывая яичко, зависает в воздухе, трепеща крыльями, — это очень красиво. А гусенички сначала питаются на свету, а потом все больше переходят к ночному образу жизни. Окукливаются они под камнями, и некоторые лежат там до трех лет. Почему? Очевидно, на всякий случай, чтобы предусмотреть возможные неблагоприятные условия климата в следующем году: погибнут одни, зато выживут другие, более поздние. А вот у Аполлониусов, наоборот, куколки лежат очень мало — из них быстро выводятся бабочки…

Да, это был истинный, заинтересованный и серьезный наблюдатель, он жил целиком в этом мире, отдаваясь ему без остатка, мне казалось, что и сына он воспринимает как бы сквозь призму этого мира, и именно в этом — в наблюдении за бабочками, в поисках и разгадках тайн их жизни и поведения — они, кажется, были особенно близки, составляя как бы единое целое. Его увлечение было гораздо большим, нежели то, что принято считать именно увлечением. Это была его жизнь. Сын и бабочки — вот чем он теперь жил.

Старался выяснить я и то, каким образом увлечение отца стало профессией сына (или наоборот?), как сын пришел к тому, чем увлечен отец, каким образом это стало и для него таким важным.

С детства Крепс-старший, оказывается, любил биологию, в нем, очевидно, было заложено и начинало уже прорастать зерно страстного исследователя природы. Но оно так и не смогло окончательно доразвиться — помешали серьезные обстоятельства жизни. И то, что, может быть, в состоянии был бы выдержать характер гибкий, не выдержал его характер — прямолинейный и жесткий. И не оставалось уже сил и возможностей стремиться к Мечте…

И вот теперь в своем сыне он как бы заново начал жизнь — переживает то, чего не удалось пережить в собственной молодости. То, чего не смог осуществить сам в силу жизненных обстоятельств, осуществляет он теперь через сына. Сбывается теперь (хотя и с большим опозданием) его собственная Мечта, удачи сына — его удачи. Успех сына — награда отцу за верность Мечте вопреки всему! Вот же как долго пришлось ждать этому человеку, прежде чем он отыскал своих Аполлонов…

Да, собственно, не такой уж это и редкий случай, думал я, стараясь осмыслить то, что понял. Как часто мы пытаемся повторить свою жизнь в детях! Хорошо это? Наверное, и хорошо, и плохо. Хорошо потому, очевидно, что сбывается, сбывается все же Мечта — свершается тем самым предназначение человека, пусть поздно, пусть только через посредство другого, но свершается же! Плохо то, что в пылу забываем часто: дети наши — это все же не сами мы, каждый из них — самостоятельный человек, полноправный, у него может быть своя Мечта, отличная от нашей, и он имеет право именно на нее. А мы, ослепленные, со своей носимся…

Но тут, у Крепсов, казалось мне, был счастливый случай. Совпало!

Впоследствии я узнал, насколько и Крепс-младший был в свою очередь увлечен: каждый год он совершал по нескольку поездок с исследовательской целью, он буквально исходил собственными ногами в кроссовках и кедах Тянь-Шань, Памир, причем самые глухие, неосвоенные еще уголки. Он также сделал, оказывается, много открытий, и пусть трудно сопоставлять их по масштабам с открытиями, например, Грум-Гржимайло или Пржевальского, но не в этом же дело. Сын, как и отец, был увлеченный человек в лучшем смысле этого слова, и, конечно, он следовал девизу Линнея…

И вот что еще больше и больше я понимал: мы с Крепсом-старшим — как ни парадоксально, как ни удивительно это! — тоже братья по духу, тоже соратники, и оба счастливы сейчас, на этом бурно цветущем склоне, в хороводе солнечных бабочек, и для Крепса склон «Эльдорадо» — тоже Долина, Полная Самородков!

Тут-то и стала мне понятной поразительная выносливость старика! Шестьдесят четыре года ему, комплекция весьма грузная, болезней, по-видимому, хватало (ведь сколько раз в продолжение нашего восхождения глотал он таблетки!), несколько дней длилась у него голодная «диета», но он шел и шел, карабкался в гору неудержимо и махал сачком, чуть не срываясь в пропасть, и говорил, говорил, тоже не уставая. Он почувствовал, что мы соратники, он даже так и сказал вдруг: «Я много говорю потому, что вижу: вы впитываете все». Как же рад был и я оттого, что сдержал себя в первые минуты знакомства, не нагрубил, не улизнул от него, хотя мне очень хотелось… Вот за внимательность, за терпимость был я теперь, значит, дважды вознагражден: великан Крепс подарил мне «Эльдорадо» и себя самого.

Впрочем, какой же он старик? Он, как и я, чувствовал себя здесь юношей, мальчиком даже.

13.

А потом мы встретили Мнемозин. Забираясь все выше, мы оказались в конце концов в еще более дремучих, чем раньше, еще более высоких зарослях прангоса, ферулы, почти скрывавших нас. Но здесь уже среди темной, насыщенной зелени появились эремурусы — длинные факелы, царственные растения гор. Эти гигантские живые факелы достигали двух-трех метров высоты, и при том каждый из сотен цветков одного соцветия был само совершенство. Он по форме напоминал лилию — розовато-сиреневый, изящный, изысканный, источающий легкий аромат свежести, — а в целом эремурус, казалось, излучал оптимизм, жизненную силу, надежность. Поражало, что этот мощнейший, прочный зеленый стебель и тяжелая масса цветов выросли так быстро — за месяц-другой. Потом им суждено отмереть и высохнуть, предварительно дав семена, а на следующий год из подземного живого корня опять вымахнет вверх мощный стебель — как символ вечного торжества жизни здесь, в суровых отрогах гор. Эремурус робустус — так звучит его название по-латыни. Робустус означает «мощный»…

И в этом царстве буйной и влажной зелени теперь не было Аполлониусов, не стало почти совсем и боярышниц, но прямо на ажурном переплетении листьев прангоса и ферулы я вдруг увидел большую бабочку, спокойно сидевшую с распластанными крыльями. Она показалась мне серебряной. Это была Мнемозина. Мнемозина — богиня памяти у древних греков. И еще один представитель рода Парнассиусов из семейства Парусников. На ее светлых с черным узором полупрозрачных крыльях не было красного. Потому-то ее и называют еще Черный Аполлон. Она тоже занесена в новое издание Красной книги СССР и охраняется теперь почти во всем мире.

— Что-то не получается у Ростислава с Мнемозинами, — с горечью продолжил мой спутник старую тему и ловко подхватил сачком серебряную бабочку, как только я успел сделать два кадра. — Я посажу ее в садок, видите, я не сдавливаю ей грудку. Вот так, осторожненько, в пакетик. Надо только найти ей теперь жениха. Пусть гуляют в садке, пусть потомство дадут. Это самка, вы поняли, да? У нее на конце брюшка ковшик, как у экскаватора. Она яички в землю откладывает…

Сейчас Крепс опять был словно мальчик, и никакой агрессивности, никакой безапелляционности не было в нем — только родительская озабоченность на лице, чуть ли не нежность.

— Понимаете, мы пока не находили гусениц Мнемозин, я вам говорил уже. И ничего о них не знаем, — продолжал он, делясь со мной своей заботой. — Грум-Гржимайло пишет о них, правда, но мы сомневаемся, мы же Грум-Гржимайло уже поправили насчет Аполлониусов. И у Ламперта тоже ошибки бывают, но не в том даже дело, а просто вдруг у нашей разновидности Мнемозин своя биология? Но пока ничего не получается у нас. Вы, например, заметили, что ниже не было ни одной бабочки, я внимательно смотрел! Появились только здесь. А внизу ведь очитка сколько угодно. Почему же? Может, внизу климат для них не подходящий? Или еще что? Что это там у вас? Опять самка? Дайте, дайте ее сюда, мне нужно…

— А вот, смотрите-ка, усач на феруле! Смотрите, какой красавец. Ну-ка сфотографируйте! А потом тоже мне дайте, смотрите не упустите, как златку! Это ферульный усач, очень редкий. Я обещал одному чеху… А вон и самец Мнемозины летает. Осторожнее, только не вспугните, не шевелитесь! О-оппп…

И он выхватил у меня из-под носа еще одну Мнемозину и быстро бросил в морилку усача, которого я, правда, успел запечатлеть.

Не дойдя до вершины — до нее оставалось метров сто по крутому склону, сплошь заросшему не только травами, но и низким кустарником, из которого кое-где поднимались деревца арчи, — мы повернули направо и полезли по сумасшедшей крутизне, цепляясь за камни, стебли и корни, чтобы сократить путь до той седловинки, где Крепс обещал мне гусениц махаона. Даже у меня, честно говоря, иногда коленки дрожали, но ведь я гораздо моложе его и занимаюсь спортом, а он упрямо лез и лез впереди и ухитрялся иногда разражаться коротеньким монологом, из которого явственно следовало, что хотя телу его и трудно, однако дух совершенно бодр. Да, я видел перед собой истинно счастливого человека и опять находил подтверждение истины: поразительный потенциал проявляется, когда человек отдается тому, что его действительно интересует.

Гусениц махаона на седловинке мы не нашли.

— Но ведь я вам и не гарантировал, вы помните? — сказал Крепс, оправдываясь передо мной.

И надо добавить, что перед этим мы не меньше часа дотошно исследовали заросли прангоса на седловинке, и грузный пожилой человек с мальчишеской энергией наклонялся, заглядывал сбоку, снизу, раздвигал ветви ядовитого растения, хотя ему самому гусеницы махаона, судя по всему, не были нужны (махаон здесь не такая уж редкость). Может быть, для какой-то из работ сына пригодился бы тот факт, что гусеницы были найдены именно в первых числах июня? Или делал это Роман Янович исключительно для меня? Теперь я думаю, что вполне возможно и даже скорее всего последнее.

Растительность здесь была несколько другая, чем в «Эльдорадо» и на Склоне Максимова. Удивительно, как меняется состав трав и вообще весь биоценоз от положения склона относительно солнца от влажности, от того, насколько открыт склон ветрам. Здесь было суше, больше солнца, и растительность приобрела более степной характер: во множестве произрастали горчак, мята, зизифора, еще одна разновидность зверобоя, шалфей, ромашка, чабрец. Все сплошь лечебные травы, и Крепс с удовольствием поведал мне это и велел нарвать чабреца, потому что он помогает именно при ОРЗ, которому я, к сожалению, подвержен.

Опять вернулась к нему привычка командовать, и это усугублялось усталостью. День клонился к вечеру, а мы ведь столько уже полазили по горам, но еще предстоял немалый путь до шоссе, правда, под гору.

— Вон, вон еще хороший кустик, сорвите его! И тот сорвите, — давал он «ценные указания». — И шалфей рвите, тоже трава хорошая. Сердце как у вас, не барахлит? А это зачем рвете? Зачем вам зизифора?

Но я рвал зизифору, потому что всегда восхищался ее упоительным ароматом, рвал не из лечебных соображений, а чтобы положить в шкаф с бельем. И рвал так, чтобы не уничтожить весь кустик, не погубить главное — корень. С каждого по веточке.

Наконец мы вышли на грунтовую дорогу, и, когда по обочинам ее стали встречаться куртинками очаровательные синие васильки, Роман Янович принялся заботливо собирать букет для жены. Но рвал он их тоже так, чтобы не уничтожать куртинку целиком, а обязательно оставлять ее часть — на развод.

14.

В течение длинной обратной дороги к шоссе я опять развивал тему о микрозаповедниках, и тут мы достигли полного единства взглядов. В чем же суть микрозаповедников, этих живых и по возможности нетронутых островков природы?

Во-первых, они останутся не где-то в труднодоступных далях, а рядом с нами, по соседству с работой, с жильем, с нашей повседневной жизнью. Не окультуренные, причесанные и напомаженные, «очеловеченные» цветочные клумбы, скверы и парки, а именно нетронутые, первозданные островки природы в океане нашей цивилизации. Естественные. Живые.

— Знаете, сколько здесь автобусов летом бывает, особенно в выходные дни? — говорил Крепс. — Десятки! А еще в этом районе собираются сделать «окультуренную» зону отдыха. Хорошо если бы именно культура, но ведь не культура будет, а беседки-лавочки, киоски разные, бутылки, бумажки, консервные банки, пакетики из-под молока. От природы разве что останется? Некоторые склоны оставить в неприкосновенности необходимо! Вы говорите, что я много ловлю. Так ведь скоро вообще ничего в природе не останется, так пусть хоть в коллекции будет!

Во-вторых, сама постановка вопроса о сохранении «островков жизни» в масштабе государственном пробудит, может быть, уважение к ним у большинства, что принесет неоценимую пользу. Всем. Ведь уважение начинается именно с малого.

В-третьих, заботиться о природе в условиях микрозаповедника должны не только официальные органы, но и каждый из нас. А это, мне кажется, даст возможность каждому проявить благую инициативу.

В-четвертых, полезные знания легче получить именно через заботу и уважение. А способны ли привить любовь к природе учебники биологии? Здесь же, на «островке жизни», ее нельзя будет не полюбить — достаточно хотя бы постранствовать в дебрях с фотоаппаратом. Волнующие тайны будут открываться одна за другой.

В-пятых, нам, возможно, удалось бы предотвратить массовую и неотвратимую гибель многих «меньших наших братьев» и хотя бы отчасти сохранить генофонд.

В-шестых… Да ведь жизнь наша без природы — не жизнь!

В этих вопросах мы с Крепсом были единодушны. Но вот в чем разошлись наши взгляды коренным образом, так это в вопросах искусства.

Началось с фотографии. С самого начала я, не подчиняясь его указаниям, подыскивал неожиданный ракурс, фотографируя бабочку или цветок, а он выражал свое активное недоумение, настаивал на том, что и то и другое нужно фотографировать, руководствуясь правилом «показывать действительность такой, какая она есть». Я возражал, говоря, что простой, фронтальный ракурс — это вовсе не единственно правильный взгляд, что бабочка, цветок, любой другой живой или неживой объект действительности многообразен, что смотреть на все вокруг лишь с одной позиции и в строго определенном масштабе вовсе не значит «объективно отражать действительность». Но бесполезно было его переубеждать. Не вдаваясь в «философские эмпиреи», он отметал все мои построения и снова утверждал: надо снимать так, чтобы обязательно были видны размер бабочки и характер узора на ее крыльях, чтобы тотчас можно было определить, к какому семейству, роду, виду она относится…

— А как же эстетика? — настойчиво спрашивал я.

— При чем тут эстетика? — агрессивно возражал мой оппонент.

— Но ведь художественная фотография — вид искусства, — утверждал я. — Фотограф, если он именно художник, не может быть равнодушным. Даже если он и не ставит себе такой цели, то все равно невольно передает свое отношение к снимаемому объекту. И если он только регистрирует, то такое его отношение — равнодушие. Любой объект можно снять в миллионе вариантов — тут и ракурс, и фон, и освещение, и положение модели. В выборе единственно верного с точки зрения фотографа варианта и проявляются его отношение, его вкус, умение, знание объекта и техники съемки, настроение — да множество составляющих! А это и есть искусство. Плох тот художник, который регистрирует действительность плоской, привычной всем, приевшейся, однозначной, с одной только позиции. Истинный художник всегда пытается найти необычное в обычном, обычное в необычном, он пробуждает фантазию, будит чувства и мысль, он расширяет и углубляет наши представления о действительности, он открывает новое, а не наоборот. Художник делает жизнь интересной!

Крепс спорил со мной, он не считал фотографию искусством, впрочем, как и новую живопись, музыку… Как и во многом другом тут он был чрезвычайно категоричен, консервативен и в сердцах заявил даже:

— Всякая эта мазня от Левитана до Сарьяна меня не интересует! Музыка современная тоже — сплошные выкрутасы никому не нужные. Обман это все, чепуха! Вот старая музыка или старая живопись — другое дело. А фотография должна честно отражать действительность, вот и все!

Но я отнесся к его словам спокойно. Потому что испытывал чрезвычайную благодарность за то, что он сделал для меня, подарив «Эльдорадо» и те незабываемые минуты, которые мы провели там. Больше того: мне было интересно слушать его, и особенно интересно именно потому, что его мнение расходилось с моим. Я подумал даже вот что: человек, так долго и мучительно шедший к своей Мечте, был теперь настолько поглощен ею, настолько пленен, что испытывал своеобразную ревность к предмету своей Мечты и ко всему вокруг. Столько раз спотыкавшийся на пути, чего он теперь только не опасался…

И вот я остался наедине с собой.

Максимов и Крепс сделали свое благородное дело и отбыли. Сначала первый уехал, а потом и второй тоже простился со мной, взяв торжественное обещание побывать у него в гостях: «А если хотите, вообще перебирайтесь ко мне из вашей гостиницы». Наконец-то я мог спокойно все осмыслить и теперь уже в одиночестве путешествовать в дебрях и Склона Максимова, и «Эльдорадо». Трудно и передать, как мне хотелось именно этого и как я был — особенно теперь — благодарен своим проводникам.

День встречи с Крепсом — длиннейший день, который закончился в густой черноте южной ночи, — стал самым лучшим днем моей своеобразной поездки — экспедиции за Мечтой. Когда я принялся подсчитывать, какое расстояние мы с Крепсом преодолели, то насчитал не менее тридцати километров, из которых больше половины мы карабкались по горам в дремучих цепких зарослях трав и среди камней. Нагрузка была достаточно серьезной и для меня, что же говорить о том, как устал Роман Янович. Разумеется, мы опоздали на последний автобус, а попутные машины в темноте здесь обычно не останавливаются, тем более что шоферы видели в лучах фар огромного человека да еще с длиннейшей палкой от сачка… До Ташкента было около ста километров, пройти пешком это расстояние мы конечно же не надеялись, замерцала перспектива ночлега где-нибудь под кустиком в степи, но мысль о весьма возможной встрече со скорпионом, фалангой, каракуртом вызывала мало энтузиазма.

Однако меня по-прежнему не покидало чувство непременной удачи. И верно: вскоре возле нас затормозили «Жигули». За рулем сидел молодой черноволосый парень, узбек, он спокойно пригласил нас садиться, сказав, что едет как раз в Ташкент. Я сел на заднее сиденье, Роман Янович рядом с шофером. В продолжение всего пути Крепс продолжал говорить, главным образом о здешних горах, которые он исходил вдоль и поперек. А когда мне удалось вставить словечко в конце пути, выразить благодарность владельцу машины и в знак признательности подарить свою визитную карточку, выяснилось, что он заочно знает меня, у нас есть, оказывается, общие знакомые в Москве. А сам Батыр хотя и родом из Ташкента, однако в Москве учится в Институте культуры. Вот они, современные коммуникации, вот как «тесен» стал мир! И вот какие совпадения бывают, когда ты ищешь своего Аполлона.

Добрался я до своей гостиницы глубокой ночью — гостиница была маленькая, ведомственная (устроил меня в нее Игорь), ворота на ночь закрывались — пришлось перелезать через забор. Устал я, конечно, смертельно и отключился тут же, едва забрался под одеяло, но, как ни странно, проснулся с первыми лучами солнца, проспав всего лишь часа четыре, и чувствовал себя прекрасно.

И опять начинался голубой солнечный день, и опять спешил я на свидание. С природой? С молодостью? С мечтой? Или просто с самим собой?

Чувствовал я себя богатейшим из людей — целых две Дремучих Поляны были теперь в моем распоряжении, и какое-то шестое чувство подсказывало, что на этот раз ничто не помешает свиданию. Разве только легкая головная боль — отзвук вчерашней усталости.

Так оно и было. Никто не помешал.

Не буду описывать два дня своих очарованных странствий — думаю, что легко вообразить их из того, что я уже рассказал. Конечно, можно было бы еще и еще говорить об удивительном мире живых существ, которые подчас так явственно демонстрируют сходство с нашим, человеческим миром, общее наше родство, но которые тем не менее бесконечно далеки от нас, живут совершенно иначе, хранят бесконечное множество неразгаданных тайн, будят фантазию, наталкивают на сопоставления и заставляют на самого себя, да и вообще на весь мир, смотреть подчас с неожиданной стороны.

Во второй день я добрался-таки до вершины, до которой мы не дошли с Крепсом, и тотчас получил награду: там летали великолепные махаоны. Удалось увидеть и сфотографировать также редчайшего алексанора. И вообще продолжалась цепь непрерывных везений.

И вот какая мысль пришла мне в голову. Микрозаповедник может существовать не только в форме живого, нетронутого уголка — Островка Природы среди наступающей цивилизации. Очень важно сохранить такой микрозаповедник в своей душе.

Трудно передать удовлетворение и радость, которые я испытывал теперь, после Склона Максимова, «Эльдорадо», Вершины… Удалось побывать и в древнем Самарканде — заповеднике человеческой культуры. Был я и в гостях у Крепса…

Итак, все это было, а значит, есть со мной теперь навсегда. Но…

Оставались считанные часы в Ташкенте, обратный билет в Москву лежал у меня в кармане, и, по мере того как приближалось время отлета, я все чаще и чаще вспоминал о предложении Георгия Петровича Гриценко. Гиссарский хребет. Два горных заповедника. «Самые эффектные виды могут быть там в это время, — сказал Роман Янович Крепс, узнав о том, что я хочу ехать. — Там, между прочим, еще никто не ловил». — «А Аполлоны… то есть Парнассиусы там могут быть?» — «Еще какие!»

…Мое тело, малоподвижное и расслабленное в самолетном кресле, приближалось к Москве, а душа уже расправляла крылья…

 

Глава четвертая.

Синяя Поляна

1.

— Ворота Тамерлана, — сказал начальник экспедиции Георгий Петрович Гриценко. — Мы едем к воротам Тамерлана.

Когда-то — шесть веков назад — здесь шел Тимур со своим бесчисленным войском, а сейчас бодро катил по шоссе наш старенький автобус «Кубань». Справа, невдалеке, опережая нас, стрелой летел длинный поезд…

Мне запомнились слова Георгия Петровича, запомнился этот миг потому особенно, что именно тогда только я по-настоящему осознал, что еду в экспедицию! Еду! На самом деле! Не опоздал.

Ведь при прощании в Ташкенте Жора — позвольте называть его теперь так, потому что он мой старый знакомый, простой, хороший человек и называл его в экспедиции я именно так, — при прощании в Ташкенте Жора, глядя на меня и в то же время находясь мыслями, как всегда, где-то еще, в каком-то далеком просторе, подтвердил свое приглашение и заверил, что экспедиция отправится не раньше 18 июня и что мне нужно звонить числа 13-го, а если что-то изменится, то он сам позвонит.

Я звонил из Москвы не 13-го, а 12-го, но дозвониться не смог — его не было на месте в музее, — не мог дозвониться по коду и ранним утром 13-го, но, руководствуясь какими-то смутными предчувствиями, все же заказал разговор через междугородную станцию. Около девяти утра по московскому времени телефонистка сообщила, что по номеру никто не отвечает. Я попросил перенести на час. Без десяти десять (по ташкентскому времени — без десяти час дня) я наконец услышал далекий голос Жоры:

— Завтра уезжаем, в семь утра. Понимаешь, так получилось с машиной. Директор нам…

Далее следовало что-то плохо разборчивое, да и не важное для меня.

— А как же я? — только и нашелся я спросить.

— Если успеешь завтра к семи утра, то пожалуйста. Понимаешь, мы…

— Крепс едет?

— Нет. И так народу много.

— А догнать вашу машину в пути я смогу? Перехватить где-нибудь…

Догнать — нет. Рейсов много на самолете, можно успеть…

— Хорошо, постараюсь, — сказал я и, чтобы не терять времени, повесил тотчас трубку.

Было без трех минут десять. Ничего не собрано, деньги нужно брать в сберкассе, неизвестно еще, когда самолет. К счастью, удалось быстро дозвониться в аэропорт. Осталось два рейса на Ташкент: один в четырнадцать сорок пять, другой ночной. На ночном не успеть, значит, нужно лететь в два сорок пять. Как я собирался легко себе вообразить. Вышел из дома в десять тридцать пять. То есть собрался за полчаса в экспедицию, которая отправлялась в неизведанные места на двадцать дней.

А еще сберкасса.

И билета на самолет нет.

И электричка в аэропорт оказалась неудобная — в обрез.

Но вдруг и ее отменили.

Такси не попадалось. Оставались минуты.

Слава богу, вовремя вспомнил: автобус-экспресс от метро «Каширской»! Успел.

В аэропорте тотчас пошел к начальнику перевозок. Оказалось, на Ташкент много свободных мест…

В половине одиннадцатого ночи по ташкентскому времени я был в районе улицы Виктора Малясова, где жил Гриценко с семьей и где в последний раз довелось мне быть шесть лет назад, перед экспедицией на Сырдарью. Меня окружала полная темнота — как назло, что-то случилось с электричеством в тот вечер, и света не было во всем районе. Как хорошо, что я успел бросить в рюкзак карманный фонарь!

В доме Гриценко все уже спали.

Крепко постаревший Полкан (шесть лет назад это была овчарка мужского пола во цвете лет) узнал меня, как ни странно. Но зато оглушительно лаял Смок — лайка-подросток, с которой мы только теперь были представлены друг другу заспанным начальником экспедиции. Кажется, он был мне рад, и при свете карманного фонаря мы выпили в саду на знакомом участке немного сухого вина. Меня по старой памяти положили на раскладушку под яблоней, с которой сыпались мелкие яблоки…

Около восьми утра за нами пришел автобус.

Вот так. Суток не прошло после моего звонка, а я из московской квартиры, можно даже сказать — из постели, перенесся за несколько тысяч километров, успел даже поспать под яблоней и теперь благополучно сел в экспедиционный автобус. И рюкзак был со мной со всеми фотоаппаратами, объективами, пленками. Ничего существенного я вроде бы в Москве не забыл. Ну не чудеса ли?

Встречаться с людьми, объединенными с тобой одним интересом, всегда приятно. А именно такие ехали в экспедицию. И с некоторыми из них я был давно знаком. Ботаник Елена Леонидовна Богданова, ставшая теперь кандидатом наук, зоолог Вера Григорьевна, весьма эрудированная женщина, всегда в курсе новинок литературы что и было, как правило, предметом наших разговоров в прошлой экспедиции; таксидермист (изготовитель чучел) Тахир, все такой же стройный и загорелый, как раньше, но… заметно посерьезневший — отец многочисленного семейства… Выросла за шесть лет и стала стройной и симпатичной шестнадцатилетней девушкой дочь Георгия Петровича Гриценко, Оля. С независимой, но приветливой улыбкой вошла в автобус Елена Алексеевна Загорская, географ экспедиции…

Вот так, встречаясь с людьми после большого перерыва, особенно начинаешь осознавать течение времени. И смысл его. Что вынесем мы из жизни? Результаты своих трудов — твой след в истории человечества и воспоминания о пережитом — след жизни всех в тебе. Тут особенно начинаешь понимать плодотворность, оправданность именно этих двух сторон бытия. Плоды трудов. И крупицы радости, которые ты сумел уловить и оставить. Остальное — то, что называем мы суетой. Отходы жизни, шлак, ничто. «Есть только одна непобедимая сила в жизни, и эта сила — Радость, — говорят мудрецы Востока. — Жизнь, вся жизнь Вселенной, всегда утверждение. Строить можно, только утверждая».

Все проходит, лица и тела стареют, горести забываются, уносятся в небытие. И только одно остается с человеком — Радость. Та Радость, что он когда-то принес другим. И та, которую сумел уловить для себя самого.

…А еще с нами ехали: двенадцатилетний сын Веры Григорьевны, Олежка — светловолосый, с курносым носиком-пуговкой, в больших темных очках; художник Рафаэль (25 июня ему исполнилось ровно тридцать), среднего роста, худощавый, красивый; узбечка Мамура, смешливая длинноволосая девушка, которая принесла с собой множество помидоров и огурцов, и, наконец, шофер Саидазим, молодой и какой-то округлый, мягкий парень, лицо которого временами становилось совершенно детским… Всего нас было одиннадцать. Нам предстояло провести вместе по крайней мере недели две. Мы уже составляли замкнутый коллектив.

По пути заехали в дом Тахира — с глиняными стенами, глинобитным домиком в глубине двора, множеством детей разного возраста… Нас провожала очаровательная дочка Тахира, десятилетняя Фируза.

Потом жара, пыль, ослепительное солнце в окна, хаос экспедиционных вещей, и, наконец, слова Жоры:

— Ворота Тамерлана…

После этих слов я наконец по-настоящему осознал, где нахожусь. Еще вчера утром спокойно спал в Москве, никуда не собираясь. И вот…

Опять за Аполлоном? Сорвался внезапно, даже не отдавая себе отчета зачем, почему… Благо, что была возможность.

Да, за Аполлоном! «Есть только одна непобедимая сила в жизни»…

Итак, что же это была за экспедиция, каковы ее задачи?

Ташкентский музей природы, как я уже говорил, существует более ста лет, и, как каждый музей такого рода, он обязан ежегодно пополнять свои фонды. По словам Жоры, регулярные экспедиции организуются музеем почти во все районы Средней Азии, не только в Узбекистане. Энтомологическая систематическая коллекция музея особенно богата — она включает практически все отряды насекомых и является единственной таковой в Средней Азии. В этом большая заслуга моих знакомых, опытных энтомологов. Есть здесь и весьма богатая коллекция тропических видов, собранная энтузиастами прошлого. Особенно ошеломляют, конечно, бабочки: синие, перламутрово-голубые морфо из Латинской Америки. И большие зеленые жуки с острова Калимантан.

Теперь работники музея ведут большую практическую работу: целью первой для меня экспедиции в сырдарьинские тугаи, например, было изучить насекомых — опылителей тугайных растений, с тем чтобы узнать, какие из них смогут опылять бахчевые культуры, если их станут выращивать в тех местах.

Задачей теперешней экспедиции было изучение географических, геологических, биологических характеристик Западного Гиссара, и в частности районов Кызылсуйского и Миракинского государственных заповедников. В связи с резкой интенсификацией хозяйственной деятельности за последнее время природа понесла весьма существенные потери: только площадь, занятая арчой, этим типичным деревом среднеазиатских гор, составляющим главную основу всей их экосистемы, за последние двадцать лет сократилась больше чем вдвое… Очень пострадали водоемы и реки, главным образом из-за сбросов с полей, насыщенных минеральными удобрениями, пестицидами…

Ехали мы по направлению к Яккабагу, где располагалась дирекция Кызылсуйского заповедника, несколько кружным путем — через Самарканд, Карши, потому что одновременно в задачу экспедиции входила инспекция местных музеев краеведения.

В пути нам предстояло провести три дня. А потом недели две в заповедниках.

2.

Долгий, долгий путь по сухим, выжженным солнцем адырам, то есть предгорьям. Вспоминаю, как совсем недавно летел на самолете в Самарканд и смотрел на землю, и трудно было представить, что на буро-рыжей этой поверхности, всхолмленной кое-где, образующей столь же мертвый сверху Зеравшанский хребет, может быть какая-то жизнь. Но она, конечно, есть, хотя и подавленная, ослепленная бесконечным солнцем.

Мы изнываем в автобусе, несмотря на то, что открыты окна и клапан в потолке и ветер гуляет, но он сух, горяч и насыщен пылью. Киснут, вянут мысли, расслабленно и вяло страдает плоть.

Наконец Самарканд. Оазис зелени, кипучей жизни среди полубезжизненных однообразных холмов. Древнейший город, столица процветавшей когда-то страны с красивым названием Согдиана. Всего лишь несколько дней назад я был здесь впервые — ходил очарованный, восхищаясь искусством множества талантливых людей, которые творили сказочные мечети, медресе, мавзолеи, несмотря на сумасшедшую эту жару, вложили усилия своих умов и рук, свое дыхание в эти прекрасные формы, в чарующие сине-голубые цвета. Их кости давно истлели… Но они передали нам застывшие, победившие время результаты своих усилий — отзвуки представлений о Красоте. И о Вечности. Гур-Эмир, Шахи-Зинда, Регистан… И среди новой — совсем иной — жизни они высятся как представители тех, ушедших поколений. Заповедники человеческого духа. Крупицы радости, вложенные в эти строения, в бирюзово-лазурные орнаменты стен…

Больше всего мне понравился мемориальный ансамбль Шахи-Зинда. Переводится это как «живой царь». Почему? Может быть, потому, что мавзолеи символизировали «вечную жизнь»? Но не может быть вечной жизнь тела, и странно, что древние, верившие в жизнь души вне тела и в переселение душ, придавали все-таки огромное значение именно телу. И его бренным останкам. Мавзолеи ансамбля сравнительно невелики, никакой из них не претендует на абсолютное первенство, создатели каждого лишь пытались сделать его как можно более красивым независимо от других и в гармоничном сочетании с другими. И в этом-то и заключалось очарование. Это именно ансамбль, в котором каждый участник имеет право голоса, что так хорошо согласуется с одним из главных законов природы. Похоронены были здесь знатные люди, родственники царя, погибшие воины, многочисленные жены Тимура. Около одного из мавзолеев я стоял дольше всех. Ослепительно лазурные, вопиюще лазурные эмалевые плитки покрывали его, а письмена арабской вязью воспевали красоту той, что покоилась здесь. Туман-ока, двадцатилетняя, красивейшая из жен Тимура… Почему она умерла так рано? Этот мавзолей неожиданно отличался от всех других — художник явно выбился из общего стиля и вложил в его украшение огонь собственной души. Не сановнику, не воину был отдан огонь — молодой и прекрасной женщине. Вспомнился в связи с этим один из самых впечатляющих памятников любви мужчины к женщине — мавзолей Тадж-Махал в Агре, в далекой Индии. Настоящее чудо архитектуры и художественного вкуса…

Знаменитая мечеть Самарканда Биби-Ханым, которую называли когда-то «восточной жемчужиной», разрушается. Она вся в строительных лесах — говорят, что реставраторы пытаются приостановить разрушения, хоть как-то законсервировать то, что осталось. Говорят также, что была серьезная ошибка в проекте мечети, почему и не выдержала она испытания временем в отличие от великолепно сохранившихся до сих пор мавзолея Гур-Эмир, ансамбля Шахи-Зинда, величественных медресе Регистана. В последних даже устраивают концерты, и Ташкентское телевидение регулярно ведет их трансляцию…

Как-то странно было смотреть из автобуса на полуразвалившуюся, умирающую, оплетенную лесами Биби-Ханым, спокойно стоящую среди суеты вполне современного самаркандского базара.

В Самарканде мы пробыли недолго. На этот раз все было прозаически: поели в столовой, купили на рынке урюк и вишню и отправились дальше…

Опять зной и пыль, но постепенно приближается вечер, а с ним и прохлада. Совсем недалеко от шоссейной дороги — пока еще невысокие, но уже настоящие отроги Зеравшанского хребта. Нам предстоит выбрать место первого ночлега. Сворачиваем там, где есть какое-то подобие грунтовой дороги, вползаем по ней в небольшое ущелье, видим дорожную табличку: «Сарыкуль». Кажется, это переводится как «желтое озеро». Но озера что-то не видно. Зато появляется все больше и больше растительности, даже небольшие деревца, а вот и селение Сарыкуль.

Но селение нам не нужно, нам нужно уютное местечко среди гор, и Жора с Тахиром отправляются расспрашивать местных жителей. Возвращаются, решительно садятся и говорят Саидазиму, чтобы он ехал дальше. И выше. Миниатюрные домики селения быстро кончаются, но ехать еще вполне можно, и наконец мы оказываемся в весьма уютной долине с густыми зарослями ксерофитов, небольшими деревцами и высокой, зеленой, густой травой в сухом русле бывшего ручейка, что определенно свидетельствует о близкой воде.

Дружно выскакиваем из автобуса и направляемся на разведку. Есть! Есть прекрасный родничок в кущах травы, а поблизости плоское место для стоянки. Не подвело чутье нашего опытного командира в тот момент, когда он приказал сворачивать с шоссейной дороги! И прохладно стало. Деловито и радостно разбиваем наш первый лагерь — то есть вытаскиваем из автобуса спальные мешки, раскладушки, котел и чайник, миски, кружки, ложки, складные стульчики, дрова (их мы тоже на всякий случай взяли с собой)…

Аполлонов здесь, конечно, быть не может (хотя мало ли…), но вполне могут встретиться какие-то необычные бабочки.

Насекомыми в экспедиции будет заниматься Георгий Петрович Гриценко, но сейчас он весь в организационных и хозяйственных заботах: на повестке дня дело чрезвычайной важности — ужин. А вот у кого, как и у меня, разбежались глаза, так это у ботаника Лены Богдановой.

— Посмотрите, какие великолепные травы! — как всегда несколько нараспев и с очарованно-удивленной улыбкой говорит Лена. — Просто прекрасное место вы выбрали, Георгий Петрович. Эта, с лиловенькими цветочками, — перовския. А сухие скелеты — ферула ассафетида. Полыни много, а еще, смотрите-ка, астрагалы! И разные! Здесь ферульно-перовскиевый склон, можно так сказать… Вы чувствуете, какой аромат? Спать будет просто изумительно!

Действительно, аромат чувствуется — сухой и пряный аромат степей. Вот уж где воздух так воздух. Но бабочек я что-то не вижу. Очевидно, поздно. Дневные бабочки вообще имеют обыкновение отходить ко сну очень рано, когда совсем светло. То ли устают за день, то ли реагируют на вечернее похолодание. И все-таки не мешало бы походить по окрестностям. Видя, как горят глаза у меня и у Лены, Жора великодушно отпускает нас, а также Веру Григорьевну с сыном. Они втроем идут в одну сторону, а я в другую. Мне хочется побеседовать по душам с долиной, с которой я — это уж наверняка — никогда больше не увижусь, если не считать завтрашнего утра.

Солнце медленно опускается, краснеет. Соответственно наливается багрянцем небо. Мутная дымка окутывает дали. Наша беседа заключается в том, что я просто сижу на теплом камне, смотрю и слушаю тишину. Необычайное, величественное спокойствие воцаряется в окрестных горах и долинах. Оно передается и мне.

Спим мы в спальных мешках, положенных на раскладушки, прямо под большими южными звездами.

3.

Утром, едва рассвело, Лена и Тахир отправляются в горы уже основательно, берут с собой гербарные папки, тяпку и маленький топорик. Я тоже иду в горы, но мне нужно ждать, когда солнце согреет воздух. И бабочек. Завтрак что-то около девяти, а потом отъезд.

Интересующих меня бабочек здесь, похоже, нет, если не считать сатиров разных видов, но я к ним равнодушен.

Зато растения действительно интересны. Обращает на себя внимание то, что каждое из них своего рода «личность». Выжить в условиях сухости и резких перепадов температур непросто, здесь не котируются изнеженность и нецелесообразность. Растения крепки, цепки, выносливы. Все в них соответствует предназначению: разветвленные, глубоко проникающие в жесткую почву корни чутко улавливают каждую капельку влаги, аккуратно распределяют ее по всей системе сосудов и одновременно надежно удерживают растение, не позволяя ветру сорвать его с места, скрепляя мочками растресканную сыпучую землю; зеленые листья обильно покрыты волосками, а то и колючками, чтобы препятствовать излишнему испарению влаги и спасти живые нежные клетки от перепадов температуры, от жгучих дневных лучей, от поедания всеми подряд травоядными; внутренняя живительная жидкость растения, «кровь» его, сильно концентрирована, не то что разжиженный сок избалованных влагой, она насыщена солями и биологически активными веществами, почему и душиста, почему, как правило, и лекарственна; цветы не так крупны и эффектны, как у изнеженных, но по-своему тоже красивы, душисты, многочисленны; стволики, веточки и стебли у них жестки, гибки, упруги,

И вот, пожалуйста: среди острых то раскаленных, то стылых камней, среди зноя и холода, под иссушающими ветрами и беспощадными солнечными лучами, на обезвоженной, каменно-жесткой почве эти приученные ко всему, великолепно натренированные суровой жизнью существа процветают! Они не вызывают жалости, сочувствия. Они заставляют любоваться собой. Они учат мужеству!

Вот перовския. Довольно высокий, весьма разветвленный кустик с мелкими листочками и прямо-таки усыпанный множеством лилово-сиреневых очаровательных, хотя и мелких цветков. Каждый кустик сам по себе, каждый держится независимо, хотя и не возражает против соседства другого, но не приникает в бессилии ни к земле, ни к соседу, ничего не просит ни у кого, а только дает. Дает аромат, нектар опылителям, тень нуждающимся, скрепляет землю корнями, удерживает в себе влагу, которая немедленно улетучилась бы. До чего же достойный пример!

Или ферула. Это не та ферула, что была на хребте Каржантау, в райской долине речки, на Поляне Максимова или на «Эльдорадо». Это другой вид — ферула-ассафетида, что означает «вонючая». Что же оттого? Зато она полезна как лекарство для нас, несмотря на то что мы окрестили ее столь неблагозвучным названием. Она стройна и по-своему эффектна: этакое небольшое деревце с толстым стволиком, но не деревянистым, а сравнительно мягким, как у капусты-кольраби, и с длинными, как лучи, листьями, вольно раскинутыми во все стороны. Сейчас эти своеобразные деревца высотой от полуметра до метра были совершенно сухие — они отжили свой короткий век еще в апреле-мае, но и высохшие они украшали долину.

А полынь? Ей вообще можно посвящать оды, ибо именно ей обязаны многие бесплодные земли своим растительным живым покровом, она основа экосистем безводных степей. Горькая? Да ведь и жизнь ее не сладка — с нашей, конечно, точки зрения. Только с нашей, потому что, глядя на ее могучие, серо-серебристые заросли, этого не скажешь. А аромат? Разве можно себе представить сухую степь без горького — но ведь прекрасного же! — аромата полыни?

Я любовался растениями долины и, конечно, фотографировал их. Что же касается Лены Богдановой, то ее восторг трудно и описать. Когда мы сворачивали с шоссейной дороги в поисках места для ночлега, она, ничего особенного для себя не ожидая, встретила, по ее словам, множество приятных неожиданностей. Особенно восхитили ее астрагалы, а утренний ранний поход принес даже открытие. Она нашла растение, которого не встречала никогда раньше, — «изящный», по ее словам, травянистый многолетник с сиренево-розовыми цветками. Ясно было, что он относится к семейству крестоцветных. И род можно было определить: строгановия. Но вот вид…

Волнующий холодок ощутила она в груди. Неужели?.. Осторожно выкопали с Тахиром весь кустик, бережно спрятали в гербарную папку. Только потом, в Ташкенте, окончательно выяснилось, что да, действительно, это был совершенно новый вид, неизвестный ранее. В 1937 году подобное растение было найдено одним ботаником, помещено в гербарий, но определено и описано не было, с тех пор сильно осыпалось, стало почти неузнаваемым… И вот теперь оно снова открыто, описано, ему дано имя: строгановия зеравшанская. Так и совершаются ботанические открытия даже в XX веке. Нужно быть внимательным, заинтересованным, не бояться ночевать под открытым небом в диких местах и рано вставать!

И ведь кто знает, может быть, строгановия зеравшанская обладает какими-то особенно привлекательными, с нашей точки зрения, свойствами, которые со временем окажут услугу человечеству? Всего можно ждать, тем более от растений-«личностей».

Бабочек, которые заинтересовали бы меня, я по-прежнему не нашел, пришло время нам свертывать лагерь и ехать дальше. Путь предстоял немалый.

Мимо селения Сарыкуль вернулись на шоссейную дорогу, и опять продолжалось вчерашнее — пыль, зной, сухой ветер. И наш ночлег, долина, открытие Лены унеслись в прошлое. Теперь хребет и адыры остались на горизонте, а мы катили по совершенно ровной Каршинской степи. Казалось бы, ну как можно жить, что можно взять у этого бескрайнего сухого пространства? Но дорога была вполне современная, асфальтовая, и вскоре мы увидели нефтяные вышки, а потом и хлопковые поля. Забавным, веселым сюрпризом показался нам внезапно выросший на пути, рядом с дорогой, миниатюрный домик ГАИ, построенный в национальном духе, как медресе — с куполами, балкончиками для наблюдения за дорогой (этаким раскаленным солярием), зеленым газоном вокруг, на котором цвели темно-красные розы. Саидазим остановил автобус, чтобы засвидетельствовать свое почтение обитателям домика, но таковых не оказалось. Возможно, был как раз обеденный перерыв.

— На штрафы построено, — пошутил Жора. — С нарушающих понабирали, понимаете ли. И выстроили.

Все мы радостно посмеялись и подумали о том, как хорошо, что и в сухой степи работает веселый человек, понимающий, что жизнь — это не только унылое исполнение предписанных правил, пусть даже и очень серьезных и обязательных.

И уж совсем неожиданным было увидеть вывеску «Бар» на фронтоне невысокого белого здания, также обсаженного цветущими и благоухающими кустами роз. Вокруг этого очередного оазиса цивилизации расстилались бескрайние знойные пространства.

И вот наконец город Карши, центр Кашкадарьинской области. Здешний Музей природы располагался в старинном медресе. Директором музея был симпатичный человек, араб по национальности. Я с удовольствием сфотографировал директора и его совершенно очаровательную дочку лет пяти с красивым именем Лола.

Посетили мы и каршинский шумный базар, а затем опять ехали по знойным пространствам, но вскоре начались адыры, стало встречаться гораздо больше зелени рядом с дорогой, которая постепенно шла на подъем.

Селение Яккабаг и вовсе было окружено садами, здесь мы отыскали контору заповедника Кызылсуйский, однако по случаю вечера, да еще и воскресенья, здесь никого не было, кроме сторожа. Тем не менее сторож отвел нам прекрасное место для ночлега — среди густой зелени деревьев обширный деревянный настил с навесом в непосредственной близости от бурной и мутной реки Кызылдарьи.

Здесь было ее нижнее течение, а в верхнем она имеет название Кызылсу, что в сущности одно и то же: «дарья» означает река, «су» — вода, а «кызыл» — красная.

Красная река. Красная вода.

По ней и назван заповедник Кызылсуйский, ибо Кызылсу — главная его артерия. Так что теперь нам предстоял путь вверх по долине.

4.

Утром, пока мы ждали директора, я основательно, в разных ракурсах, сфотографировал стрекозу красотку блестящую в густых зарослях трав у ручья, впадающего в Кызылдарью.

Стрекозы красотки водятся во множестве и в средней полосе, вернее, раньше водились во множестве, потому что теперь их стало мало и они уже подлежат охране. Это поистине сказочные создания с темно-синими хрупкими крылышками, чрезвычайно изящными тоненькими телами, отливающими металлическим блеском, длинными грациозными ножками и огромными глазами — не случайно же весь род этих стрекоз назван красотками. А наиболее распространенные виды — красотка блестящая и красотка девушка. Но волшебно синими крылышками обладают только самцы, у самок они прозрачны, хотя и с зеленоватым, а то и красноватым отливом. Кто не наблюдал за этими очаровательными, медленно порхающими созданиями, садящимися на тоненькие травинки над самой водой! Именно они придают незабываемое очарование лесному ручью, тихой маленькой речке, затерянному в чаще леса озеру… Ко всему прочему, они поедают ненавистных нам всем мошек и комаров.

Но перед человеком они, увы, беззащитны. Ничего не стоит красотку поймать.

Гораздо труднее ее сфотографировать.

Но зато ни с чем не сравнимо это ощущение красоты — поиск удачной позы, композиции снимка, ракурса, фона, освещения. Чтобы не только ты, но и другие потом любовались. И прекрасно чувство удовлетворения, если снимок удался. Оно тем более полно, когда знаешь: ты не принес вреда той красоте, которой восхищался. Крупицы радости…

На берегах Кызылдарьи пышно цвел, отчего был словно забрызган розовой пеной, старый знакомый — гребенщик-тамарикс. А на горизонте уже высились в голубой дымке белые «снежники». Там — заповедник.

Наконец мы отправились на встречу с директором. От него зависело наше пребывание на территории, которую государство доверило ему охранять. Как я уже говорил, никогда еще экспедиция Музея природы Ташкента не бывала в этих местах, и все члены экспедиции, включая командира Георгия Петровича Гриценко, имели о Кызылсуйском самое смутное представление. Знали только, что он горно-арчовый, что основан совсем недавно — в 1975 году, что территория его около 30 тысяч гектаров, то есть около 300 квадратных километров, что, согласно справочнику, «по естественноисторическому районированию территория заповедника относится к Туранской физико-географической провинции Средней Азии». Расположен он на высотах от 1800 до 4000 метров над уровнем моря, включает в себя горы и ущелья. Есть там будто бы даже живописный каньон, высокогорные небольшие озера, гипсовые и карстовые пещеры, самая крупная из которых — пещера Тамерлана (высота — 10–15 метров, ширина — 8-10, а протяженность — до 625 метров), которая заканчивается высокогорным подземным озером. Во флоре заповедника отмечено как будто бы около 500 видов растений, однако растительность его до конца не исследована. Фауна здесь насчитывает двадцать восемь видов млекопитающих: белокоготный медведь, рысь, волк, снежный барс, кабан, сибирский горный козел, куница, выдра. Птиц более восьмидесяти видов, таких, как беркут, орлан-белохвост, снежный и черный грифы, белоголовый сип, кеклик, гималайский улар, удод…

О насекомых в справочнике не говорилось ничего, но я помнил слова Крепса о том, что там много чего может быть и что в тех местах «еще никто не ловил».

Жора очень волновался перед встречей с директором, потому что нам могли просто-напросто запретить пребывание на территории заповедника, тем более могли не разрешить сбор насекомых, растений (о млекопитающих и птицах вопрос, конечно, не поднимался), к тому же пропуск в заповедник был выписан на семь человек, а нас было одиннадцать. Вместе с собой на аудиенцию Георгий Петрович взял двоих — Елену Леонидовну Богданову как кандидата наук, известного специалиста, и меня как гостя из Москвы, представителя прессы.

Директор оказался невысоким, очень энергичным, черноглазым человеком, одетым в серо-стального цвета костюм, напоминающий военную форму. Улыбка у него была широкая и очень приветливая. Звали его Салим Содыкович Содыков.

Едва мы представились и Жора коротко, слегка запинаясь от волнения, рассказал о цели экспедиции, как Салим Содыкович опять широко улыбнулся, развел руки в приглашающем жесте и, хитро прищуривая черные веселые глаза, принялся расписывать достоинства и красоты руководимого им хозяйства:

— Добро пожаловать к нам, ходите, смотрите, изучайте! Животный мир у нас очень богатый: кабан есть, горный козел есть, дикобраз, сурок Мензбира… Много чего есть. Птиц тоже много разных — восемьдесят один вид. Только вот рыбы один вид — маринка, потому что вода в Кызылсу очень холодная. А красота какая у нас — вы такой никогда не видели, я ручаюсь! И арчи много сохранилось — пять тысяч гектаров на склонах, сплошная арча! Пещера есть Тамерлана, это вы знаете, наверное, а еще следы динозавра окаменевшие недавно нашли… Ну а как там поживает столица нашей Родины — Москва? — обратился он ко мне.

В заповеднике нам был разрешен сбор растений и насекомых, однако лагерь нужно было разбить вне территории, недалеко от его границы. Птиц и пресмыкающихся для экспозиции музея можно добывать тоже только в окрестностях. При всем явном добродушии и гостеприимстве директора в нем чувствовалась твердость, и мне, честно говоря, это понравилось. А так как лагерь будет не в самом заповеднике, то и количество членов экспедиции уже не имело решающего значения.

Содыков еще долго рассказывал о кабанах, горных козлах, медведях, пообещал нам всяческое содействие, и уходили мы из его кабинета в сиянии радужных перспектив.

В сопровождающие нам директор определил ботаника Суюна Жуллиева, очень милого молодого человека, на лице которого постоянно играла застенчивая улыбка.

И мы отправились.

Но до заповедника, оказывается, было еще очень далеко, дорога шла в гору, автобус надрывно сипел, урчал, чихал и кашлял. Вот когда началась самая лучшая часть нашего путешествия к заповеднику! Долина Кызылдарьи становилась все более зеленой и дикой — обрывы, осыпи, обнаженные скалы красного цвета, за что, очевидно, река и получила название Красная. Вода ее временами действительно носила красноватый оттенок. Пейзаж вокруг стал принимать «марсианский» характер. Но вот на диких «марсианских» склонах засветились никогда не виданные мной раньше цветы. Высокие соцветия принадлежали явно какому-то виду эремуруса, но в отличие от фиолетово-розового робустуса они были удивительного цвета — почти белые, с розовым оттенком, светящиеся. Трудно и передать, какое ощущение вызывала эта бело-розовая хрупкая беззащитность в сочетании с суровостью красно-бурых скал.

— Что это? — в восхищении спросил я Лену Богданову.

— Эремурус Ольги, — лучась улыбкой, как всегда, когда она говорила о растениях, ответила Лена. — Назван так в честь жены известного путешественника Алексея Павловича Федченко.

— Того, именем которого назвали ледник?

— Да, того самого.

Вода в радиаторе автобуса закипела, и мы вынуждены были остановиться. Чему я был очень рад. Прямо рядом с дорогой светилась целая плантация эремурусов. Наконец-то я увидел эти цветы вблизи.

Итак, они были прекрасны. Нежно-розовые лепестки — каждый с темно-красной тонкой полоской в середине — и светло-желтый пестик. Тычинки длинные, тоненькие, с миниатюрными оранжевыми пыльниками. Ко всему прочему, они источали нежнейший, приятнейший аромат. Каждое соцветие было до полуметра длиной, от множества цветков оно было плотным, пышным и оканчивалось нерасцветшими бутонами, удлиненными и остроконечными, густо-розовыми, с темно-красными полосками. В общем соцветие эремуруса производило впечатление роскоши, но и утонченности в одно и то же время, изысканности и драгоценности. Особая прелесть была в том, что роскошные эти цветы во множестве произрастали именно здесь, на суровых каменистых склонах… Да, не случайно их назвали именем женщины! И вполне понятно, что известные любители цветов — голландцы, обнаружив эту красоту в горах, тотчас принялись разводить эремурусы в своих низинных садах… Короче, с первого взгляда и навсегда я влюбился в эремурус Ольги.

Автобус отдышался, немного остыл, мы медленно потащились дальше, а я все думал о том, как поэтично увековечена память четы путешественников-ученых: самый длинный и мощный в Союзе ледник, вобравший в себя гигантские массы вечного льда, — и самый красивый, по-моему, горный цветок, розовый, женственно-нежный, изысканный. Ну не прекрасное ли «семейное» сочетание? Так пусть же здравствует, пусть существует всегда хрупкий и нежный цветок, словно светящийся, делающий воистину живыми эти красные камни!

Путь наш продолжался недолго — вода закипела опять. А дальше дорога еще круче. Стало ясно, что нужно искать трактор с буксировочным канатом. До заповедника было еще далеко…

5.

Селение Калта-коль, что означает «короткая рука», живописно разбросано среди раскидистых ив и густо-зеленых деревьев грецкого ореха в долине Кызылсу. Этот кишлак — последний перед заповедником, но до него мы идем пешком, пока Саидазим вместе с Рафаэлем пытаются потихоньку, маленькими «бросками» догнать нас на облегченном автобусе. Наше изможденное и явно не приспособленное к местным крутым дорогам транспортное средство остается далеко позади, а мы отдыхаем в гостеприимном домике одного из местных жителей, лежа на полу на кошме и с неописуемым удовольствием хлебая окрошку из кислого молока с какой-то местной зеленью. Хозяйка просит сделать семейный портрет, я выхожу на солнце, семья собирается, заполняет всю небольшую веранду, детей что-то около десяти, но оказывается, что это еще не все — старший сын и старшая дочь на работе…

Наконец мы видим свой автобус, который героически, с отчаянным сипом, с надрывом вползает в кишлак… задом наперед! Саидазим вспомнил, что задняя передача самая «тягучая». Мы пользуемся ею и дальше, но недолго.

В километре отселения Калта-коль — совершенно очаровательная поляна, загороженная со всех сторон большими деревьями: гигантские грецкие орехи, ивы, тутовник, ясень, вишня. Трава на поляне по пояс и выше, очень много цветов, главным образом желтый тысячелистник и колючий мульгедиум, а еще пижма, кузиния (близкий родственник нашего чертополоха), скабиоза… Место очень красивое, но теперь-то, оказывается, только и начинается «настоящая» дорога, потому что заповедник за перевалом. Перевал на высоте 2800 метров, а до него 12 километров по такой дороге, которую наш автобус даже задом не одолеет.

Возникает перспектива остаться здесь до конца экспедиции…

Я смотрю на поляну, на зеленые цветущие склоны, которые окружают ее со всех сторон, намечаю маршруты своих путешествий и, как всегда в периоды жизненных неудач, пытаюсь настроить себя на оптимистический лад. «Все, что ни делается, — к лучшему», — думаю я. К тому же и эти места прекрасны, вот только встречу ли здесь Аполлонов…

Да, поляна просто великолепна, но нам придется нарушить ее очарование — «антропогенный фактор»! Разбиваем палатки, отводим место для костра и выпалываем для этого ужасно колкий, высокий, цепко держащийся в земле мульгедиум, который тотчас же переименовываем в «трагедиум»: метровой высоты стебли и листья его усыпаны длинными, до трех сантиметров, чрезвычайно острыми шипами, которые проникают сквозь одежду прямо в тело без всякой задержки. Я, конечно, поначалу восхищен изобретательностью природы, но очень быстро защитная оснастка мульгедиума, его прочные стебли и исключительно цепкие корни вызывают досаду…

Даже сейчас, вечером, бабочек довольно много, и я с радостью отмечаю это. Неужели на тех вон вершинах не встречу ни одного Парнассиуса?

— Жора, как ты думаешь, могут быть здесь Аполлоны? — спрашиваю у заметно погрустневшего начальника экспедиции.

— Могут, наверное. А вообще-то кто их знает…

Георгий Петрович с тоской поглядывает на окружающие нас горы, на дорогу в сторону заповедника, которая сразу за лагерем круто — ох, слишком круто! — устремляется вверх. Он явно и открыто страдает. Он предупреждал своего директора, что дорога будет не из простых, что «Кубань» может не потянуть — нужен ГАЗ-66, он и Саидазиму велел как следует отладить автобус и взять с собой обязательно буксировочный трос. Но ГАЗ-66 не дали, буксировочный трос Саидазим забыл, да и навряд ли он бы помог теперь, буксировочный трос. Ведь двенадцать километров до перевала…

Наш ужин тоже окрашен грустью. Грустна даже Лена Богданова — ей так важны сборы именно на высотах заповедника. Еще больше грустна Елена Алексеевна: а как же пещера Тамерлана? Как же самое главное — следы динозавра?

И все же мы верим в светлое будущее. Мало ли… Может быть, как-то поможет директор. Или… Э, да что там! Поживем — увидим.

6.

Три дня стояли мы лагерем в живописной котловине, в километре от селения Калта-коль, перед крутым подъемом на перевал, в полной неуверенности, попадем ли когда-нибудь в заповедник. Три дня путешествовал я по окрестным склонам в джунглях разнообразных деревьев и трав, с интересом наблюдая их многочисленных жителей. Что касается трав, то кроме навек пленившего меня эремуруса Ольги, а также тысячелистника, пижмы, кузинии, зверобоя, скабиозы, зизифоры, руты, полыни росли здесь во множестве мохнатолистые астрагалы, к которым испытывала особую склонность наш ботаник Елена Леонидовна Богданова. Их желтовато-зеленые, тоже покрытые шелковистыми волосками соцветия были похожи на этакие чешуйчатые сосиски или на мохнатые шарики. Видовое название одного из них, по словам Лены, было нобилис. То есть «благороднейший».

Из кустарников был особенно интересен пузырник. Раздутые розоватые плоды его и на самом деле были как высохшие рыбьи пузыри, в которых, как в погремушках, пересыпались мелкие семена. Цветы же, ярко-желтые, с красными пестринами на лепестках, удивительно напоминали Волка из знаменитого мультфильма «Ну, погоди!».

Кое-где возвышались на полтора метра и выше усыпанные желтыми цветами-солнышками, отчасти напоминающими ромашку с утонченными лепестками-лучиками, великолепные экземпляры бузульника — травянистого многолетника, обладающего целебными свойствами. Впрочем, лекарственное значение имеют здесь почти все растения.

Местами склоны сплошь заросли буйно цветущим красно-розовым копеечником, чьи плоды и на самом деле похожи на мелкие монеты. Вместе со скабиозой — тоже красно-розовой — цветущий копеечник представлял собой прекрасное пастбище для множества бабочек — голубянок, меланаргий, шашечниц, репейниц, белянок, иногда даже и махаонов. Довольно много встречалось небольших, но красивых краеглазок Эверсманна — эндемиков Средней Азии, названных так в честь известного русского зоолога XIX века Е.Эверсманна. Иногда пролетала великолепная бризеида, очевидно, один из ее подвидов, которого Георгий Петрович определил как антей. Я же окрестил его золотым сатиром. Золотисто-коричневые крылья его были украшены широкими светлыми полосками и отливали фантастической синью.

Но Аполлонов я так и не встретил. Ни одного.

Раз я добрался почти до перевала и стоял там, с благоговением взирая на заповедные земли: остроконечные снежники в синей дымке, голые скалы и арчовые заросли, холодный ветер на высоте… И навевал мне недоступный таинственный заповедник ощущения детства, когда вся жизнь впереди была столь же манящей, загадочной, когда так волновали овеянные романтикой странствий книги и среди них «Земля Санникова».

Да, «Земля Санникова» чаще всего вспоминалась, и мы окрестили недоступный заповедник именно так — «Земля Санникова»… Конечно, «путешествовать» можно в принципе на любой поляне. Даже и во дворе. Но ведь настроились же… К тому же я ехал за Аполлоном. А их не было здесь. И с каждым днем все больше манили недоступные земли…

— Ну что, Жора, попадем или нет? — риторически спрашивал я у начальника экспедиции, который все три дня ходил с печальным и озабоченным видом, меряя взглядом крутой подъем горной дороги, словно изобретая хитрый план, благодаря которому мы «по щучьему веленью» и по всеобщему хотенью перенесемся вместе с экспедиционным багажом через перевал.

— Да кто же его знает. Посмотрим. Человек предполагает, а бог располагает, — задумчиво говорил Жора, как всегда путешествуя мыслями где-то в далеких просторах, но сейчас мне казалось, что далекие просторы — это именно они, недоступные земли.

Я любил Жору и сочувствовал ему, и переживал за него даже больше, чем за себя: ведь он начальник, от него все зависит, и мы с надеждой смотрим именно на него.

— Человек предполагает, а бог располагает, — задумчиво повторял Жора (это тоже была одна из его привычек: несколько раз повторять), и я вдруг понял, что «бог» в данном случае — это, конечно, начальник геологической партии…

Дело в том, что несколько раз уже навещали нас на нашей стоянке геологи — пили чай, беседовали о богатых ископаемых гор и о превратностях судьбы, а потом небрежно преодолевали заветный подъем на грозно и мощно урчащем «Урале», великолепном грузовике, кузов которого был доверху заполнен тяжелыми материалами для геологической партии, которая располагалась, оказывается, рядом с перевалом.

Начальника партии звали так: Халим Хакимович, но внешность у него, по-моему, чисто русская: курносый, русоволосый, совсем мало загоревший. Он был у нас раза два, интеллигентный и молчаливый, внимательно выслушал нас и, кажется, обещал… Неужели?..

И мы ждали, мы надеялись, и с каждым днем, с каждым визитом геологов мы смотрели на них все более молящими, преданными глазами.

Из геологов самым запоминающимся был, несомненно, Карим Махатов, шофер «Урала». Высокий, худощавый, красивый, энергичный и экспансивный, мне он нравился все больше и больше. Он был пылок и быстр в поступках, широк душой, но некоторые стороны его личности мы распознали не сразу — был у него даже серьезный инцидент с ботаником заповедника Суюном. Карим хотел поохотиться на кабанов, а Суюн хотел отнять у него ружье, заявив, что в близком соседстве с заповедником охота запрещена. И чуть не дошло до драки, и я, как и другие члены экспедиции, был возмущен Каримом, но…

Нашим «ангелом-спасителем», щедро проявившим добрый энтузиазм своей воистину широкой натуры, мог стать как раз Карим.

И наступил день, когда он с разрешения Халима Хакимовича должен был отвезти нас со всем багажом на берег Кызылсу в непосредственной близости от заповедника. Через перевал. Переселение намечалось на вечер. А днем наш лагерь посетил Салим Содыкович Содыков и взял меня с рюкзаком вне очереди — как представителя прессы. Мои друзья отпустили меня по двум причинам: во-первых, они не были абсолютно уверены, что Карим сдержит свое слово, а во-вторых, в «уазике» с директором заповедника уже ехали трое с Ташкентского телевидения: главный кинооператор студии «Узбекфильм» Соттар Далабаев, его помощник, молодой оператор Рустам Хакимов и звукооператор Петя Нам. Они ехали на предварительную разведку, чтобы вскоре снять телевизионный фильм о заповеднике Кызылсуйский. И на следующий день утром Салим Содыкович намеревался устроить для нас путешествие по заповеднику.

Вот какие повороты случаются иной раз внезапно в нашей судьбе! Главное — терпение, и тогда, может быть…

7.

Вот он и настал, торжественный миг. Я беру свои вещи, залезаю в кузов «уазика», прощаюсь с товарищами — надеюсь, что не надолго, — и маленький автомобиль с надрывом ползет вверх по дороге, которую я уже исходил.

Медленно проплывают мимо знакомые места — здесь я удачно сфотографировал меланаргию, которая терпеливо позировала на цветке розовой скабиозы, вон на те эремурусы Ольги я извел чуть ли не целую пленку, там подкрадывался к махаонам — и удачно! В районе тех вон камней летали пандоры и золотые сатиры, а в разреженном арчовнике почему-то особенно много было краеглазок Эверсманна. Как быстро незнакомые раньше места становятся почти родными, если они окрашиваются воспоминаниями, особенно приятными. Забылось долгое ожидание, трудные подъемы, жара… Мы едем! Вперед! К «Земле Санникова»!

Вот конечная точка моих походов — небольшая ровная площадка, которая снизу смотрится как вершина горы, а на самом деле лишь ступень перед следующей ступенью. Как раз здесь мы и останавливаемся на отдых — в радиаторе «уазика» тоже кипит вода. Уже прохладно. А впереди — перевал. Приходится надевать штормовку.

И вот наконец он, Ташкурганский перевал на Гиссарском хребте Памиро-Алайской горной системы. Как-то мгновенно и решительно все изменилось вокруг. Не стало жары — холодный ветер гуляет здесь на просторе. Впереди огромная горная страна: громады снежников, гигантские скопища облаков над ними, пронзительная синева неба. «Земля Санникова»!

Мы останавливаемся.

— Вон та вершина — Маскара, — говорит Салим Содыкович. — А эта — Ходжа-Пирьях. Четыре тысячи пятьсот метров.

— А где сам заповедник?

— Вот там и там, видите? И дальше по Кызылсу. Вот туда едем.

Да, внушительная картина. Сплошные горы.

От перевала спускаемся гораздо быстрее, хотя и на тормозах. Пересекаем широкое плоскогорье, покрытое альпийской растительностью — вот где, наверное, могу встретить их, Аполлонов, думаю я, и приближаемся к скале, напоминающей по форме то ли мавзолей, то ли замок.

— Оба-зим-зим! — торжественно произносит Салим Содыкович. — Гора Оба-зим-зим и целебный источник с таким же названием. Остановимся?

Прямо из-под скалы течет ручей, кристально чистый, холодный. По его берегам — густые заросли трав, цветы. Дальше вдоль дороги и на окрестных скалах — цветущий шиповник, розово-коричневый эремурус Регеля (похожий отчасти на робустус, только гораздо ниже и менее эффектный), обильно цветущий крупными желтыми цветами адонис, колючие «ежики» аканталимона. Кое-где зеленеют деревца арчи.

Мы располагаемся у ручья, с удовольствием пьем родниковую воду. Салим Содыкович бросает прямо в ручей куски узбекской лепешки, чтобы они напитались «целебной водой».

— В чем же ее целебные свойства? — спрашиваю.

— Не знаю. Целебная вода — и все, — отвечает директор. Потом, подумав и усмехнувшись: — Ну вот, к примеру, если голова утром болит после праздника, то воды попьешь этой — и все как рукой снимет!

— Как рассол, значит? — улыбаясь, говорит медлительный полный Соттар.

— Да-да, как рассол, точно! — подхватывает Петя Нам.

— Лучше! — веско возражает Салим Содыкович. — А если серьезно, то бодрость придает эта вода. Здоровье! Чистая, холодная. И соли тут какие-то есть ценные. А еще, смотрите, снега на скале нет, а она все лето течет. Откуда?

И Салим Содыкович хитро прищуривает смоляные свои глаза.

Действительно: откуда?

Вода и на самом деле отличная. Напившись вдоволь, я наполнил фляжку.

— Ну что, поехали? — приглашает гостеприимный хозяин.

Мы мчимся дальше, огибаем большую гору, и перед нами распахивается внезапно истинно сказочная картина.

В лощине в лучах закатного солнца мы увидели скопище низких глинобитных домиков, которые казались сейчас золотыми. Над ними высились голубоватые остроконечные снежники. В сапфировом небе кое-где застыли громады кучевых облаков. Картина была пронзительно, «вопиюще» красивой, какой-то ненастоящей, хотя и удивительно законченной в каждой своей детали. Приглядевшись, я понял, что главное было даже не это — не «вопиющая» красота пейзажа.

Главное, что сразу чувствовалось: кишлак абсолютно пуст — ни человека! Это вселяло тревогу, но какую-то романтическую тревогу и будило в памяти воспоминание о прочитанном: о загадочных Андах Южной Америки, где удачливые путешественники открывали древние, мертвые теперь города инков.

— Что это? — совершенно очарованный, спросил я у Салима Содыковича.

— Кишлак Ташкурган. Красиво, да? Остановимся. — И он постучал по кабине. «Уазик» остановился.

— А где же люди?

— Переселили людей. В 1975 году, когда заповедник организовали. Я сам переселением руководил, — с гордостью сказал директор.

— Как переселили? Куда?

— В Каршинскую степь. В хорошие, современные дома. Нельзя было здесь оставлять, понимаете? И так арчу вырубили, склоны кое-где совсем облысели, видите? Ничего не поделаешь, надо было переселять. Триста двадцать четыре семьи было, около двух тысяч человек. А работало в совхозе, между прочим, знаете сколько? Пятьдесят семь человек! Всего! На тысячу трудоспособных! В отрыве от страны, понимаете? То, что людей переселили, правильно, я считаю. Да и выхода не было другого. Или кишлак, или заповедник. У нас контора там. Поедем, я вам сегодня кишлак покажу. Две мечети остались. По триста, четыреста лет мечетям…

Через несколько минут мы въехали в мертвый город. Но он был не совсем пуст. Люди здесь, оказывается, были.

«Кызылсуйский горно-арчовый государственный заповедник» — так было написано на вывеске на одном из домиков. Нас вышли встречать.

Салим Содыкович отдал кое-какие распоряжения, и мы отправились на экскурсию по Ташкургану.

Прекрасны и совершенны, конечно, древние памятники Самарканда, но и в этих незатейливых, а сейчас к тому же и полуразвалившихся, покинутых строениях была своя прелесть. Те строились все-таки для украшения, эти для жизни. Простой, естественной и каждодневной.

Конечно, глинобитные одноэтажные домики напоминали средневековые, а может быть, даже еще более древние жилища, и никакой роскоши не было в них. Но в них жили люди, жили долго — годы и годы, а потому, как и в произведениях самой природы, была в них целесообразность, не эстетически заданная, а естественная. Своя гармония, свой стиль и ритм.

Странное очарование охватывает нас, когда мы осматриваем развалившиеся от времени человеческие жилища! Дыры в стенах, облупленная глиняная штукатурка, провалившиеся крыши, а кое-где и просто остатки стен… Время сгладило острые углы… Пустынные дворики поросли высокой травой, небольшими деревцами, кустиками. Трава и даже кусты были подчас и внутри — в бывших комнатах, если туда проникало достаточно света. Когда-то здесь кишело многолюдье — женщины и мужчины занимались хозяйством, играли дети, у каждого была своя жизнь, с радостями и огорчениями, заботами и счастьем.

— Конечно, если бы наладить подвоз каменного угля, то с топливом проблему решить можно, — продолжал тем временем Салим Содыкович. — Да ведь дорога-то непростая. А домов много. Да еще браконьерство бывает. Как зверей защитишь, если народу столько? Привыкли охотиться. Из окрестных селений сюда приходят. За кабаном. А то и медведя завалят, козла. Штрафуем, а все равно ходят. Видите, сваи, стойки сохранились в домах — это арча. Дерево арчи сотни лет растет, а человек взял и срубил за несколько минут… А вот и мечеть.

Строение чуть больше других, с плоской крышей, подобием просторной веранды с резными подпорками-колоннами. Роспись на потолке, на стенах в глубине помещения. Ниша в стене с аркой наверху — очевидно, это амвон, где стоял проповедник-мулла.

— Триста лет, а сохранилась, видите? — сказал Салим Содыкович. — И еще одна есть, чуть подальше.

Крайние домики стояли у самого обрыва. Внизу, метрах в пяти-десяти, под отвесными скалами виднелся плоский и голый берег, а дальше — русло бурной реки Кызылсу. Выше по течению видно было постепенно сходящееся ущелье, а еще выше — горы с вершинами, покрытыми снегом.

— Ночевать у нас будете, — сказал, обращаясь ко мне, Салим Содыкович. — Завтра в четыре утра вставать будем.

С нами по кишлаку ходил высокий, очень худой, молчаливый мужчина с морщинистым смуглым, словно высушенным, прокопченным солнцем лицом, с седыми усами и в тюбетейке.

— Хамид Назарович Назаров, — представил его всем Салим Содыкович, когда мы только еще отправлялись в путешествие по кишлаку. — Главный лесничий заповедника, уже двадцать шесть лет на этой работе. Имеет награды…

Я был знаком с Хамидом Назаровичем — он приезжал на нашу стоянку и даже пригласил меня однажды пойти с ним к пещере Тамерлана — он верхом на лошади, а я пешком до конторы, а потом оба на лошадях. Подумав, я тогда отказался, потому что, во-первых, не пещера меня больше всего привлекала, во-вторых, как раз тогда появилась надежда на геологов, а в-третьих, я ведь на лошади никогда в жизни…

— Салим Содыкович! Хамид Назарович! — обратился я теперь к ним, и в моем голосе, кажется, зазвучали даже торжественные ноты. — А скажите, не замечали ли вы здесь, в районе кишлака, или там, в горах, больших белых бабочек с красными и черными пятнами?

И тотчас поспешил добавить:

— Дело в том, что в редакции журнала мне поручили сфотографировать этих бабочек, потому что они исчезают. Они в Красной книге. Это очень важно.

Улыбки, которые было появились на лицах, когда я сказал о бабочках, после упоминания журнала и Красной книги исчезли.

— Каких бабочек? — серьезно переспросил Хамид Назарович.

— Ну вот такого размера приблизительно, — показал я на пальцах. — Белые, полупрозрачные, а еще — красные и черные пятна.

— Да их много здесь вроде бы, — сказал Хамид Назарович, — белых-то бабочек, правда? — он обратился к директору.

— Да, есть, есть! — оптимистично поддержал его Салим Содыкович. — Специально, конечно, внимания не обращал, но вроде бы есть.

— Да, есть, есть, — подтвердил и Хамид Назарович.

8.

Всяким спортивным навыкам, как и языку, лучше всего учиться, конечно, в детстве и юности. Молодой организм еще не окреп, он гибок, податлив, навыки вырабатываются быстро. Так получилось, что никто не учил меня в детстве кататься на коньках, лыжах, двухколесном велосипеде, а потому мне пришлось расплачиваться за неумение в том возрасте, когда сверстники все это уже давно освоили. Было стыдно перед ними, особенно перед девушками, и я старался прийти на каток, когда там было как можно меньше народу. На лыжах я тоже учился в одиночестве, как и на велосипеде. И то и другое, и третье я, конечно, освоил, что же касается велосипеда то уже не один раз путешествовал на нем по многу дней по нашей огромной стране и проехал не один десяток тысяч километров.

А вот на лошадь не садился ни разу в жизни.

Как типичному горожанину езда верхом казалась мне чем-то экзотическим и недоступным.

Когда вчера Салим Содыкович сказал о путешествии по заповеднику, я как-то не задумался о том, что это будет за путешествие и на чем.

Утром мы встали что-то около пяти часов, быстро умылись, собрались, вышли во двор конторы в утренних сумерках. Несколько лошадей было оседлано. Они мирно пощипывали траву у забора.

С нами должен был отправиться лесник Парда Рустамов. Собранный и молчаливый, он был уже здесь — в последний раз проверял, правильно ли оседланы лошади.

— Вот ваш конь, — сказал мне Салим Содыкович. — Садитесь.

Только тут я по-настоящему осознал… До этого момента еще непонятно, на что надеялся, думал, что, может быть, рядом с кем-то на седле, сзади, или все-таки пешком. Нет, не в том было дело, что я испугался, не хотел и так далее. А просто не было полной уверенности… и вот теперь стало ясно.

Это был гнедой жеребец с пшеничного цвета гривой.

— Как его зовут? — спросил я. Салим Содыкович усмехнулся:

— У нас не дают имени лошадям. «От» — и все. То есть «лошадь».

— А чья она?

— Лошадь Турсунбая.

В один этот миг в утренних сумерках во дворе конторы заповедника в горах Средней Азии, бог знает, как далеко от моего московского дома, какая же сейчас смесь чувств закипела во мне! В детстве и юности я, конечно, мечтал покататься на лошади — да кто ж об этом не мечтал?! — но не получалось никак, и я уже думал, что никогда… Еще вчера утром я вообще не был уверен, что попаду когда-нибудь в недоступный заповедник «Земля Санникова»! И вот вчерашний путь сюда через перевал, гора и источник «Оба-зим-зим», путешествие по кишлаку и наконец «лошадь Турсунбая»… Да не во сне ли все это? В который раз за время своих странствий в поисках Аполлона я ощутил себя хотя и взрослым, но мальчиком, перед которым жизнь открывает еще одну из своих таинственных страниц!

Тотчас вспомнилось все читанное и виденное в кино по поводу верховой езды — я поправил фотоаппарат, сумку, всунул левую ногу в стремя, взялся рукой за седло, оттолкнулся правой ногой от земли и, напрягшись, лихо перекинул правую ногу через спину коня. Все это время лесник Парда держал коня под уздцы и, слегка улыбаясь, смотрел на меня.

— Первый раз в жизни верхом! — сказал я, уже ощутив себя в седле, страшно волнуясь, но испытывая вместе с тем необыкновенную, прямо-таки звенящую радость где-то в середине груди.

— Ничего-ничего, — сказал Парда. — Лошадь хорошая, спокойная. Вот так держитесь, это уздечка. Если что, слегка потяните. Особо воли-то ей не давайте.

С большим трудом с помощью Салима Содыковича залезал в седло очень красивой, серой, со светлой густой гривой лошади (кажется, это называется «каурая»?) Соттар Далабаев.

— Я тоже в первый раз, — сказал он, и я прочитал на его красном от натуги, сосредоточенном лице, на котором играла неопределенная улыбка, что и в нем кипит сейчас смесь всевозможных чувств.

А впереди был долгий путь по горам и скалам, по извилистым тропам над пропастью, по острым камням и ненадежным осыпям…

Лихо вскочил в седло маленький и легкий Салим Содыкович — лошадь заплясала под ним, почувствовала умелого ездока. Спокойно оседлал своего коня Парда.

Не спеша, покачиваясь в седлах, покинули мы двор конторы.

«Впервые! Впервые в жизни!» — билось у меня в сознании. Ноги, руки, все тело было напряжено, а сердце замирало от волнения, страха и счастья.

Миновали пустой Ташкурган и стали медленно спускаться к реке по крутой тропинке, которая вилась серпантином. Впервые в жизни на лошади — и сразу по таким кручам! Хотя я понимал: главное — впереди. Тошнота слегка подкатывала, когда я смотрел вниз, под кручу, но отступать было поздно. Благополучно спустились к реке, лошадь заскрежетала копытами по гальке.

— Вон ваши палатки. Вчера приехали, — сказал Салим Содыкович.

Я увидел на каменистом плоском берегу четыре палатки — две синих, две желтых — и тотчас узнал их. Наш лагерь! Первые солнечные лучи уже заглянули в долину, палатки были освещены. Берег вокруг палаток совершенно голый — ни кустика. Хотя вообще долина Кызылсу, конечно, очень живописна. Суровая, дикая местность…

По мосту перебрались на противоположный берег, тропинка опять пошла вверх. Наш лагерь был теперь как на ладони. Людей не было рядом с палатками — все еще спали. Горой были навалены ящики и другой экспедиционный скарб.

Седло оказалось широким, удобным, отчасти оно даже напоминало кресло с маленькой спинкой. Но таким оно показалось лишь поначалу…

9.

Наступило знакомое, хотя давно уже не испытываемое состояние. Кому из нас не приходилось переживать опасности? Что касается меня, то я изобрел для себя психологический прием: мысленно берешь трепещущее от страха сердце рукой и мягко сжимаешь его, чтобы оно не выпрыгнуло и не разорвалось…

Перед глазами и под свисающими с седла ногами то и дело распахивались обрывы и пропасти, а тропинка была весьма сомнительной, а то еще и усыпанной срывающимися в бездну щелкающими камнями. И даже лошадь порой опасливо и медленно переставляла копыта, и так легко было вообразить, что она оступилась, сорвалась и либо мы вместе летим в бездну, либо привычная ко всему лошадь висит на передних ногах, а я конечно же не удерживаюсь в седле и лечу в пропасть вместе со своими фотоаппаратами и объективами!

Но и тут спасал психологический прием: не только сердце, но и воображение нужно было как бы сжимать в руках, не давать им воли, стараться дышать поглубже, фиксируя именно на этом свое внимание, и, несмотря на судороги в коленках и икрах, мурашки между лопатками, напряженность и, очевидно, мертвенную бледность лица, пытаться расслабиться и, может быть, даже пошевелить ногами или руками, каменно вцепившимися в ремешок уздечки.

Периодически я совершал «подвиг»: мучительно превозмогая себя, отрывал руки от уздечки и брался за фотоаппарат, даже выпрямлялся в седле, чтобы поспешно сделать снимок. И именно тогда жизнь начинала потихонечку возвращаться в мои затекшие до бесчувствия части тела.

И еще с самого начала пришлось смириться с тем, что все может быть. Это-то и было правильно! Именно то же самое, очевидно, помогало и моему горемычному спутнику, такому же новоявленному ковбою, как и я, Соттару Далабаеву. Ведь если нелегко было мне, то каково же было Соттару? Он гораздо полнее и, вероятно, старше меня… Но определенно кровь предков-узбеков, прекрасных наездников, подсказала и ему наилучший психологический ход: на симпатичном, добром, округлом лице Соттара я видел истинно восточную отрешенность, которая хотя и с переменным успехом, но все же помогала превозмогать страдания.

Впрочем, что такое малодушные страдания нашей плоти, если картины вокруг открывались величественные? Снежные вершины постоянно виднелись впереди, мы продвигались к ним и пересекали то рыже-бурые, выжженные солнцем, то изумрудно-зеленые склоны, поросшие довольно высокими травами и светящимися среди них желтовато-белыми свечами эремуруса Кауфмана. До этого я его не встречал, но уже слышал от Лены, что он, с ее точки зрения, лучший и самый ароматный из эремурусов. Лично я остался верен эремурусу Ольги, но Кауфмана мне тоже понравился. Тут же торчали соцветия и эремуруса Регеля. Были и другие цветы, но больше всего заметен зверобой. Временами он устилал склоны ярко-желтым ковром.

«Не торопитесь!» — приблизительно так звучит приветствие жителей самых высокогорных стран на Земле — Тибета, Мустанга, Бутана. Не торопитесь, ибо все величественное и по-настоящему значительное неторопливо. И мы не торопились. Потому я и смог в конце концов привыкнуть к своему новому положению и все с большим и большим вниманием осматриваться по сторонам,

То чаще то реже толпились на склонах гор не очень высокие, похожие на аккуратные елочки деревца арчи, этого выносливейшего из деревьев, растущего очень и очень медленно. Дерево это, как ни странно, вечнозеленое. Каково же ему хранить свою оптимистически-зеленую хвою и в сумасшедшую среднеазиатскую жару, доходящую до сорока градусов в тени и в трескучие морозы, когда температура опускается до минус сорока пяти?!

Ствол арчи, морщинистый, жилистый, покрытый шершавой, потрескавшейся корой, почти не виден за густой хвоей. Но если доведется встретить высохшее, не выдержавшее ураганов жизни дерево, то тут-то и видна его особенная, мужественная красота. Ствол перекручен, перекорежен, покрыт мозолями и наростами, однако необычайно крепок. Даже умершее, высохшее дерево, обесцвеченное ветрами, дождями, морозами и жарой, стоит, не шатаясь, скелет его словно бы по инерции сопротивляется жизненным невзгодам. Вот тоже пример стойкости и мужества!

Но — увы! — то, чего не могут сделать жара, мороз, ветры и жестокие засухи, очень просто делает человек. Хотя и прочна древесина арчи, цепко держатся, впиваясь, кажется, в самый крепкий камень, корни ее, однако спилить это дерево железной пилой или срубить топором довольно легко. Правильно говорил Содыков: несколько сот, а то и тысячу лет растет арча, прежде чем достигнет достаточно «взрослого» роста, а человек может срубить или спилить ее за минуты…

На завтрак мы остановились на уютной поляне в арчовом лесу. На краю поляны в высокой густой траве журчал ручей, чуть дальше, за ручьем, отвесно поднималась скала. Толстое и совсем уже высохшее дерево арчи чудом держалось на небольшом уступе. Оно было прекрасно.

Слезть с коня оказалось не так-то просто: от напряжения сильно болели колени, и, ступив на землю, я в первый момент чуть не упал. Почему-то очень устали икры. И шея. Хотя солнце и поднялось, но было еще только восемь часов утра. Аполлоны в такую рань не летают. Но у ручья удалось сфотографировать очаровательную беляночку, поменьше нашей капустницы, с темными жилками на крыльях. Потом выяснилось, что это туркестанская белянка, довольно распространенная здесь. Но путешествовать в дебрях растительности сейчас было невозможно. Я был в отрешенном состоянии. Мое воображение занимали горы и лошади…

Мы ели — наш гостеприимный хозяин Салим Содыкович приготовил хороший холодный завтрак: огурцы, узбекские лепешки, вареное мясо, яйца, какой-то фруктовый напиток, — а наши лошади паслись, стреноженные, на поляне. На утреннем солнце выглядело это очень красиво: чем-то древним и мирным веяло от такой картины. Высокая трава, какие-то неизвестные мне белые цветы, солнце… и лошади.

Самой красивой, пожалуй, была лошадь Соттара — хотелось назвать ее Блондинкой. А на втором месте мой конь. Обидно: это первый конь в моей жизни, а у него даже нет имени. «Лошадь Турсунбая». Лошадь — величайшая необходимость в жизни восточных народов, первейший спутник, а вот имя давать ей почему-то не принято. В отличие от России, где всегда, кажется, были Савраски, Гнедые, Бураны…

Отдохнув, мы опять взобрались в седла, и продолжалось конное путешествие по заповеднику, и каждый миг мы могли встретить медведя, барса, козла, кабана. Встретили, правда, только кабанов — небольшая семейка их, штук пять или шесть, паслась на пологом склоне. Салим Содыкович первый увидел их, страшно заволновался и пропустил меня вперед, шепотом проговорив:

— Давайте вон туда. Видите? С фотоаппаратом! И мне сделайте снимок. Они лошадей не так боятся. Вон из-за того дерева. Быстрее, быстрее. Уйдут!

Я наконец разглядел кабанов, приготовил аппаратуру, быстренько навинтил телеобъектив, и, оказавшись впереди нашего конного отряда, слегка даже «пришпорил» лошадь, то есть подтолкнул ее каблуками.

Мой конь дернулся, и я чуть не вылетел из седла, однако вовремя удержался и осознал вдруг, что я уже один и лошадь моя несется вскачь, а в руках у меня фотоаппарат, так что я почти и не держусь. Ясно стало, что, для того чтобы не отбить себе все окончательно и не свалиться, нужно пружинисто привстать на стременах и сохранять равновесие, однако с непривычки это не слишком хорошо получалось. Наконец кабаны стали ближе, я сделал несколько снимков, но, как это бывало уже не раз при фотографировании именно крупных животных, не почувствовал особого волнения.

Куда больше я волновался всегда, если фотографировал, например, крошечного жука, или паука, или стрекозу, даже просто цветок на обыкновенной лесной поляне. А то и вовсе на газончике в городском дворе.

Впрочем, еще Гете сказал: труднее всего разглядеть как раз то, что находится у вас перед глазами…

В общей сложности мы были в седлах около восьми часов. Прошли за это время что-то около тридцати пяти километров по северо-восточной части заповедника Кызылсуйский. И я, и Соттар под конец путешествия не чаяли, как оказаться на своих ногах на надежной земле. Особенно хотелось сойти с лошади, когда спускались вниз по крутизне: держаться в седле тогда было труднее всего. К тому же мы оба опасались, что некоторое время не сможем вообще сидеть. Как ни удобно было седло, однако к концу путешествия я обнаружил у себя довольно внушительную ссадину, из которой сочилась кровь, — кожа была начисто стерта. Забегая вперед, скажу, что последние болячки отвалились только в Москве…

Но все это, конечно, чепуха. Самое главное — я впервые в жизни ездил на лошади! По горам! И так долго! Под конец, сидя на лошадях, мы даже форсировали реку вброд. Честно говоря, было жутковато: ледяная вода неслась с сумасшедшей скоростью, она была по грудь лошади, и если случайно сорваться, то… Но все обошлось! Мы вернулись в контору усталые, однако без потерь. Меня так и распирало от гордости.

Но вот что было странно: мы не встретили ни одного Аполлона. Я смотрел внимательно и не мог проглядеть. Кабанов мы опять видели, раз где-то вдалеке промелькнули козы. А вот Аполлонов не было. Хотя мы даже достигли линии снегов. А потом спустились к реке. Но ни одной солнечной бабочки из рода Парнассиусов не пролетало в пределах видимости.

После нашего благополучного возвращения Салим Содыкович устроил обед, на котором в полном составе была делегация Ташкентского телевидения во главе с доблестным новообращенным верховым Соттаром Далабаевым, несколько егерей, главный лесничий Хамид Назаров, лесник Парда Рустамов, сам Содыков и я, тоже новообращенный. Это был прекрасный обед с восседанием на подушках вокруг кошмы, на которой теснились местные кушанья, и мы пили что-то легкое, хмельное, однако весьма в меру, что отвечало мужественному и аскетическому духу нашего похода. И Салим Содыкович как гостеприимный хозяин провозглашал тосты в честь гостей, а мы отвечали короткими благодарными речами. И только одно обстоятельство несколько мешало безусловной радости нашей с Соттаром: мы не могли сидеть, а пытались устроиться как-нибудь на боку…

А потом Салим Содыкович показывал небольшую плантацию саженцев деревьев рядом с конторой — крошечные деревца арчи, клена, жимолости.

— По два гектара арчи на склонах высаживаем каждый год! — с гордостью говорил Салим Содыкович. — А еще продаем саженцы — в этом году пятнадцать тысяч саженцев продали…

Однако при всем богатстве наших переживаний ни Соттара, ни меня не удовлетворили результаты конного похода. Соттар по секрету — чтобы не обидеть хозяина заповедника — сказал мне, что животных здесь, по его мнению, очень мало: «Что же тут снимать?» А я по-прежнему с удивлением осмысливал тот факт, что Аполлонов-то мы так и не встретили.

Тем не менее я с гордостью шагал в лагерь своей родной экспедиции, а в сопровождающие Салим Содыкович выделил мне егеря Игемберды. От лошади, которую также хотел щедро предоставить мне директор, я поспешно отказался.

Как приятно иногда вернуться к самому надежному все-таки способу передвижения — на своих двоих!

Мои друзья уже начали обживать пустынный каменистый берег. Правда, при ближайшем рассмотрении он оказался не совсем пустынным: несколько кустиков барбариса, тощие заросли гребенщика, кое-какие травы. Встретили меня радушно. Как и в старом лагере, по ту сторону перевала, мне была поставлена раскладушка в палатке начальника экспедиции. Прошлая ночь, по словам всех членов экспедиции, была спокойной. Однако весьма холодной.

10.

И начался быт экспедиции на берегу реки Кызылсу, в широком ущелье, прозванном нами «чертовой сковородкой», потому что с утра до вечера солнце палило нещадно, а тени не было, разве что привезенный, к счастью, полог хоть как-то защищал от прямых лучей, но и то ненадежно, тем более что под ним свободно гулял знойный ветер. Деваться от солнца было буквально некуда, и тот, кто оставался в лагере, изнывал до бесчувствия. Однако ночью после короткой и блаженной вечерней прохлады наступал дикий холод, и мы мерзли в палатках и спальных ватных мешках, хотя и натягивали на себя всю привезенную одежду, и я лично благодарил судьбу за то, что она подсказала мне взять шерстяной свитер, хотя я собирался так скоропостижно. Вода в Красной реке ледяная, а ночью со снежников «стекал» и ледяной воздух, и все мы ходили с простудой, шмыгая носами и беспрестанно натирая переносицу вьетнамским бальзамом «Золотая звезда». Никогда раньше мне не приходилось сталкиваться с таким резким перепадом температур.

С утра солнце заглядывало в нашу долину, и в первых, пока еще ласковых его лучах мы отогревались и оптимистично воспринимали начинающийся день. За завтраком, естественно, были шутки, каждый намечал для себя занятия на день, и действительность представала в розовом свете, если не считать оставшихся от ночи простуд. Но вот солнце вновь начинало свою ежедневную пытку…

В первый же день, — точнее, первым он был только для меня, для всех других это был второй день в лагере на берегу Кызылсу — мы решили отправиться к следам динозавра.

Вообще-то говоря, мы могли бы посетить знаменитую пещеру Тамерлана, но до нее, по словам Хамида Назаровича, было очень далеко — километров двенадцать, и дорога трудная. Салим Содыкович мог предоставить для нас две лошади — одну для географа Елены Алексеевны, другую как будто бы для меня, но мне сейчас и помыслить неприятно было о том, чтобы вновь усесться в седло. Елена Леонидовна отказалась тоже, а других охотников не нашлось. Таким образом, наша доблестная Елена Алексеевна отправлялась к пещере в качестве единственного представителя экспедиции Музея природы. В качестве проводников, спутников и телохранителей с ней — не на лошадях, а пешком — шли егерь Игемберды и аспирант-географ, преподаватель сельской школы Оскар Хаитов — круглолицый, смуглый и очень веселый человек. В заповеднике он находился с целью сбора материалов для своей диссертации об охране природы Узбекистана.

Я мог бы тоже пойти с ними, пользуясь своим любимым способом передвижения, то есть пешком, но, честно говоря, еще не пришел в себя окончательно после вчерашнего, а главное, мне хотелось теперь наконец-то побыть одному. Вновь приобщиться к миру, который требует одиночества, сосредоточенности и тишины.

Как и вчера, когда мы странствовали на лошадях и мои спутники так жаждали увидеть кого-то из крупных представителей фауны, а я с тоской смотрел на живописные поляны, которые мы оставляли позади, так и теперь красоты даже самой сказочной из пещер не могли бы отвлечь меня все от того же. Чудесны пещеры, прекрасны высокие горы, любопытны крупные звери. Но все же они более привычны. Так или иначе мы уже видели это. Они в нашем, обычном масштабе. А вот путешествие в таинственных дебрях трав… Да, я мечтал именно о нем!

Мы отправились к следам динозавра — нам было по пути с Еленой Алексеевной, Игемберды и Оскаром — и сначала держались все вместе. Окаменевшие следы доисторического животного, конечно, интересовали меня, но по пути я с волнением смотрел по сторонам, намечая будущие свои маршруты. Вот интересный склон, достаточно пологий, достаточно «дремучий», вон над теми камнями мелькают бабочки, наверное, между камнями есть тоже какая-то привлекающая их растительность…

«Деревья, кустарники, травы — украшение и одежда земли, — вспомнились слова знаменитого просветителя Жан-Жака Руссо, написанные более двухсот лет назад. — Нет ничего печальней, как вид местности голой и лишенной растительности, не открывающей взгляду ничего, кроме камней, ила и песков. Но оживленная природой и одетая в брачные одежды, среди водных источников и пенья птиц, земля являет человеку в гармоническом сочетании всех трех царств зрелище, полное жизни, занимательности и обаянья, — единственное на свете, которое никогда не утомляет ни глаз, ни сердца…

Сладкие запахи, яркие краски, самые изящные формы словно наперерыв оспаривают друг у друга право приковать к себе наше внимание… и если впечатление это воспринимается не всеми, на кого воздействует, то у иных это происходит из-за отсутствия природной чувствительности, а у большинства потому, что ум их, слишком занятый другими мыслями, лишь украдкой отдается предметам, поражающим чувства».

Да, прав, очевидно, прав был этот человек еще двести лет назад, но сейчас его слова звучат, по-моему, еще острее. «Зрелище, которое никогда не утомляет ни глаз, ни сердца…» Но дело, конечно, не только в этом.

«Еще одно обстоятельство является причиной того, что внимание людей, обладающих вкусом, проходит мимо растительного царства: это привычка искать в растениях только лекарств и врачебных средств, — продолжает Жан-Жак Руссо в «Прогулках одинокого мечтателя». — Теофраст подходил к делу иначе, и этого философа можно считать единственным ботаником древности; правда, он у нас почти совершенно неизвестен; по вине великого составителя рецептов, некоего Диоскорида и его комментаторов медицина до такой степени завладела растениями, превращаемыми в сырье для аптекарских снадобий, что в них видят только то, чего в них не видно, — то есть предполагаемые качества, которые каждому встречному и поперечному вздумается им приписать. Не понимают того, что мир растений может заслуживать некоторого внимания сам по себе… Остановитесь на пестром лугу и начните рассматривать один за другим цветы, которыми он усеян; увидев это, вас примут за лекарского помощника и станут просить у вас трав от лишаев у детей, от чесотки у взрослых или от сапа у лошадей…

Этот лекарственный образ мыслей, конечно, не может сделать изучение ботаники приятным, — продолжает далее Жан-Жак Руссо, — он обесцвечивает пестроту лугов, яркость цветов, иссушает свежесть рощ, делает зелень и листву постылыми и отвратительными. Эти изящные и очаровательные сочетания очень мало интересуют того, кто хочет только истолочь все это в ступе, и никто не станет плести гирлянд пастушкам из трав для промывательного».

Ах, как же я понимал сейчас этого давнего философа и писателя! Не хочу сказать, что меня совсем не интересовали лекарственные свойства растений — да, думаю, и сам Жан-Жак Руссо вряд ли хотел это сказать! — но именно Суть их существования, величайшая из тайн — загадка Природной Гармонии, загадка Жизни как таковой — вот что казалось мне самым главным. Ну и что, если мы вылечим какой-то недуг своего тела при помощи настоев и отваров той или иной травы? Для чего мы вылечим этот недуг, с какой целью мы будем потом пользоваться своим здоровым телом — вот ведь главный вопрос. Для того лишь, чтобы с тем же успехом, что и раньше, принимать пищу, бездумно увеличивая вес своего тела? И, так же как и раньше, погрязать в суете, ссориться по пустякам с ближними и дальними, страдать от недостатка тех или иных вещей в арсенале своего имущества и тратить, тратить, тратить то, что дано природой от рождения, ничего стоящего в сущности не приобретая ни для себя, ни для других? Для этого стоит ли?

Но если не для этого, то для чего?

Мы шли к следам динозавра, а я снова и снова обдумывал этот вечный вопрос и вновь и вновь приходил к мысли: для радости. Радости бытия. Для торжества жизни на этой Земле, которая, конечно, не состоит из одних только радостей, и все же именно для нее. Потому-то вечным примером, вечной волнующей загадкой и предоставлялся мне образ цветущей, торжествующей в своем существовании Дремучей Поляны.

«Не набирай на свои плечи долгов и обязанностей, которые на тебя никто не взваливал. Иди радостно. Просыпаясь утром, благословляй свой новый расцветающий день и обещай себе принять до конца все, что в нем к тебе придет. Творчество сердца человека — в его простом дне… Это значит и бороться, и учиться владеть собой, и падать, и снова вставать, и овладевать препятствиями, и побеждать их. Быть может, внешне не всегда удается их побеждать. Но внутренне их надо победить любя».

Вот слова, над которыми я тоже много раз думал. Они принадлежат философам Индии.

11.

В самом начале глубокого и узкого ущелья реки Каласу, притока бурной Кызылсу, по наклонной ровной известняковой плите протянулась цепочка следов, каждый из которых был диаметром сантиметров тридцать. В незапамятные времена шло гигантское животное по грязи, похожей, очевидно, на теперешний наш цементный раствор, не подозревая о том, что через миллионы лет двуногие существа, расселившиеся по всей Земле, распахавшие ее и застроившие коробками своих жилищ, будут с замиранием сердца рассматривать окаменевшие вмятины.

Обнаружил эти следы впервые всего лишь несколько лет назад геолог Валентин Викторович Курбатов и назвал их «след ташкурганского динозавра». По возрасту они отнесены ко времени верхней юры, то есть миллионов сто пятьдесят лет назад, точный размер — 180x240 миллиметров (это поначалу мне показалось, что диаметр каждого сантиметров тридцать). Выглядели они трехпалыми, чем-то напоминали птичьи, вся цепочка состояла из двадцати трех отпечатков и была неровной, волнистой — то ли животное не торопилось и шло, мечтая о чем-то, то ли не совсем твердо держалось на ногах. Вмятины были довольно глубоки — спичечные коробки укладывались в них полностью, если плашмя; расстояние между отпечатками около метра.

— Смотрите, какая прелесть! — первой восхитилась Лена Богданова.

— Потрясающе, правда? — медленно и значительно произнес Рафаэль, обращаясь то ли к Жоре, то ли ко мне.

— Ишь, наследил… — скептически, как всегда, заметил Жора.

— Динозаврик-то маленький был, — задумчиво сказал Тахир, словно прикидывая, какое чучело он бы из него сделал.

— Чего ж их раньше-то не открывали, вон как заметны! — резонно отметила Оля.

— Да видели наверняка, только не знали, что это, — объяснила Вера Григорьевна.

— Странно, что так сохранились… Как будто специально, — серьезно сказал Олежка, поправив свои очки.

— А ведь миллионы лет, с ума сойти можно! — добавила Оля.

— Смотрите, трехпалые какие-то, как птичьи лапы… Интересно, кто это: динозавр или динозавриха? А может, дитё? Небольшой ведь… — начала рассуждать Лена Богданова.

А Елена Алексеевна тем временем удалялась вместе со своими телохранителями по горной тропе. Она решила посетить эти следы потом, в одиночку, теперь же восседала на лошади, как амазонка, а мужчины составлял и эскорт — путь им предстоял долгий…

Итак, если судить по следам, динозавр прошел здесь не очень большой. И нам было немного даже странно, что вот оно, «вещественное доказательство», дошедшее до нас из такой глубочайшей тьмы времен, а мы стоим вокруг наклонной, почти отвесной плиты, смотрим и обмениваемся впечатлениями.

И я подумал, как непонятно выглядели бы мы, с точки зрения наблюдателя того времени, если бы он был. Особенно, наверное, Елена Леонидовна Богданова в белой широкополой, очень уж какой-то городской шляпе, и, может быть, я со своими фотоаппаратами, сверкающими металлическими и стеклянными частями на солнце. И конечно, стройная очаровательная Оля в своих модных джинсах и белой майке. И курносый Олежка в больших темных очках. И художник Рафаэль с этюдником, красками…

Самым удивительным казалось мне то, пожалуй, что и шляпа, и фотоаппараты, и джинсы, очки, этюдник и сами мы — все это порождение той же самой Земли, которая когда-то породила и динозавра — ведь количество материи, составляющей земной шар, с тех пор, наверное, не изменилось. А не могло ли быть так, что в кого-то из нас входят те самые атомы, а может быть, даже и молекулы, которые входили в состав тела того динозавра?

И опять — как при встрече в автобусе со старыми знакомыми по экспедиции — я подумал о течении времени, но только уже в более крупном масштабе. А что же будет на Земле вокруг этой самой известняковой плиты с отпечатками лет этак через тысячу? Я уж не говорю о миллионах, а ведь и они когда-то минуют…

Но самым волнующим для меня было даже не то, что тогда никого из нас, стоящих сейчас рядом, не будет — уж во всяком случае давно распадутся на составляющие атомы и молекулы наши тела. А самым волнующим для меня было то, что мы все сейчас, стоя рядом со следами, осознавали и самих себя, и это головокружительное течение времени. И если действительно никого из нас не будет, хотя плита, очень возможно, останется (что ей еще какой-то миллион-другой лет?), то зачем же тогда нужно и нам, и вообще это наше мгновенное теперешнее осознание? Ведь в воображении своем и я, и каждый из нас — даже, вероятно, самый младший, Олежка, в своих темных очках и с облупившимся от солнца носиком-пуговкой — мог легко и запросто перенестись и в глубь времен назад, то есть ретроспективно, и, наоборот, вперед, то есть перспективно. Откуда у нас эта способность и почему?

Ну динозавры, ладно, они погибли, не оставив даже потомков, а вот, например, стрекозы… Отпечатки телец стрекоз находили в пластах каменноугольного периода, что свидетельствует о существовании прямых предков теперешних стрекоз приблизительно 300 миллионов лет назад (то же самое можно сказать о тараканах и скорпионах). Правда, те предки стрекоз достигали 75 сантиметров в размахе крыльев, но ведь они, судя по всему, были на самом деле предки, а значит, генетическая цепочка от поколения к поколению тянется непрерывно, и в каждой стрекозе, значит, столько на самом деле этих «отпечатков»!.. И вообще все стрекозы — это как бы «веточки» генеалогического дерева стрекоз, но сами стрекозиные «генеалогические деревья» — «веточки» всего дерева земной жизни, потому что предки-то у всех здесь были, как считают ученые, одни.

Так вот мы стояли у края плиты, и каждый думал о своем, а потом по очереди лазили к следам — сфотографироваться. А потом мы рассеялись по долине речушки. Я, конечно, стал присматриваться к бабочкам, легкомысленно порхающим над цветами, настроив свое восприятие на светлокрылую с красными и черными пятнами. Жора ловил всех насекомых подряд — и ползающих, и прыгающих, и летающих, ему помогала Оля. Елена Леонидовна, Вера Григорьевна и Олежка собирали растения для гербария. А художник Рафаэль нашел себе где-то удобное место в теньке и запечатлевал горные дали.

12.

Ну разумеется, меня интересовали не только светлокрылые Аполлоны. Ведь по-своему неисчерпаемой были и каждая бабочка, и жук, и стрекоза, и паук. Здесь ведь такое безграничное поле для внимательного наблюдения, что не случайно наука о насекомых — энтомология — сейчас разделилась на множество ответвлений. Специалист по жукам, к примеру, это совсем не то, что специалист по бабочкам или перепончатокрылым. И хотя есть и общие разделы, такие, как, например, этология — наука о поведении насекомых, но даже и в ней может наметиться расслоение, потому что среди одних только жуков, которых насчитывается от двухсот пятидесяти (по мнению одних ученых) до пятисот (по мнению других) тысяч видов, кого мы только не встретим. Здесь и хищники, и травоядные, и могильщики-трупоеды, и навозники, и паразиты и их хозяева, и «честные труженики», и «хитрецы», и «тунеядцы», и «силачи», и «красавцы щеголи», и заботливые, прямо-таки самоотверженные родители, и, наоборот, «беспечные гуляки», и «летуны-рекордсмены», и «бегуны», и подземные жители, и подводные, и жители пещер… И каждый из видов живет в своем мире, подчас весьма сильно отличающемся от мира других, где уровень радиации, температура, влажность, давление очень разные, и у каждого свои органы чувств, подчас далекие от нашего понимания, свои «правила жизни», свои инстинкты, свои «беды» и «радости», свой способ выживания и продолжения рода, своя борьба…

Сначала мое особое внимание привлекли пауки (напомню, что сами они не насекомые, но насекомые — их главная пища), потом гусеницы, стрекозы, наконец, бабочки. Но и теперь мне не хотелось останавливаться на каком-то одном отряде, для себя я выбрал принцип, который хорошо выражен в словах ученого: «Какую бы форму жизни мы ни изучали — от вируса до мамонтова дерева, — мы изучаем самих себя».

И хотя сейчас я опять хотел отыскать именно Аполлона, конкретный вид бабочки, однако я конечно же понимал, что «отзвуки», «отблески» или, можно сказать, «отпечатки» той самой красоты, олицетворенной и сконцентрированной для меня в представителе семейства Парнассиусов, конечно же есть в каждой бабочке любого семейства, в жуке, в пауке, в цветке. Красоты объединяющей.

Природа, на которую некоторые из нас посматривают этак свысока, не лжет. Это богатейший, разнообразный, процветающий и постоянно совершенствующийся мир, в котором созданы и мы с вами. И в нас, очевидно, те же отзвуки, отблески, отпечатки… И великий дар сознания позволяет человеку многое открыть и понять, в частности понять великий принцип единства всего земного. Но увы, тот же самый дар дает людям возможность лгать, ненавидеть и может привести к уничтожению и себя самих, и всего мира природы Земли. Почему?

Что же мы все-таки знаем о человеке? Что знаем мы о самих себе? Почему люди при всех различиях между собой в чем-то все же очень и очень схожи? Почему мы все-таки можем понять друг друга и понимаем, если, конечно, хотим, и — наоборот! — упорно не можем понять, если по какой-то причине не имеем на это желания? И чем же по существу отличаемся мы от своих «меньших братьев»? Переросли ли мы их на самом деле и если да, то в чем?

Может быть, в той именно способности понять не только друг друга, несмотря на различия, но и их, «меньших братьев», понять весь мир в совокупности и осознать свою ответственность в нем?

«Какова же в конце концов роль человека в царстве природы?» — думал я вновь и вновь.

И опять и опять приходил я к мысли об увлеченности и Мечте. Вот чего уж определенно нет у «меньших братьев»! Увлеченности чем-то, прямо не отвечающим потребностям физического выживания в материальном мире, и склонности к Мечте — не к мечтательности, что хочется особенно подчеркнуть! — а именно к Мечте, конкретной и реальной, доступной в принципе, но в то же самое время приподнимающей нас, делающей наше существование полным и многомерным, осознанным.

А главная Мечта — это, конечно, гармония общая. Как на процветающей Дремучей Поляне…

Весь мир в себя вобрать и улучшить его через себя, в меру сил и понимания. Не в этом ли смысл и задача?

…И я смотрел на Жору, близкого мне человека, и думал о том, что люблю его за то, наверное, что в течение долгого периода видел в нем проявления доброты — именно эту нерассуждающую потребность делать мир вокруг себя лучше. Через самого себя.

Как и девять лет назад (а мы столько уже знакомы), Жора ловит всех подряд, пополняя коллекцию музея. Вернее, не всех, а представителей каждого вида. Внимательно разглядывает пойманную букашку, определяя ее род и вид, знает практически каждую, но постоянная неопределенная задумчивость не сходит с его доброго и заметно постаревшего теперь лица. Похоже, он растерялся, погряз, «утонул» в этом мире — многообразном мире членистоногих, от которого все же так трудно переходить к другому миру, миру людей. Что-то постороннее, как мне кажется, вмешалось в его существование однажды… Я знаю непростую его жизнь и, глядя на него, любя его, вижу, как нужна, как жизненно необходима человеку Мечта. Конкретная, реально достижимая, пусть не всегда понятная посторонним, но сокровенная. И объединяющая. Найти, найти Синюю птицу, хоть издали взглянуть! Куда поехать за ней еще и еще, в какую — пусть самую трудную! — экспедицию?..

13.

Вечером того же дня я решил завтра с утра пойти на перевал. Тот самый Ташкурганский перевал, который мы проезжали по пути сюда.

Не знаю, почему я решил идти именно туда, а не в глубь заповедника. Может быть, потому, что не видел Аполлонов во время конного похода, может быть, потому еще, что хотел вновь посетить заброшенный кишлак Ташкурган, источник Оба-зим-зим, посмотреть на горы. А может быть, и еще по какой-то не совсем ясной мне самому причине.

На перевал! Двенадцать километров — это вполне доступно, тем более что дорога есть.

— Ну кто со мной на перевал? — бросил я клич вечером.

Однако таковых не нашлось…

Наша доблестная Елена Алексеевна вернулась из похода в пещеру поздно ночью, уже в полной темноте (мы все волновались, а особенно, конечно, Жора как начальник экспедиции), но даже ночью, уставшая, путешественница не могла удержаться от выражения своего восторга:

— Ах, вы не можете себе представить, как это было великолепно, я уверена, что это лучший день для меня. Такая дорога феерическая! Мы шли через верх, прямо по снежникам, потому что не могли переправиться через речку Аксу, спускались по узенькой, опасной тропке… Пещера изумительная — сталактиты и сталагмиты, только очень холодно — все, что было, надели на себя, рукава опустили, хорошо, что одежду взяли. На обратном пути спускались в темноте, при луне, только змей боялись — там гюрз много, но, слава богу, обошлось. Ведь гюрзы не только по земле ползают, они же и на ветвях добычу подстерегают, все могло быть… Кабанов на водопое видели, а в пещере — следы очага, но, правда, не Тамерлана…

— А бабочек белых с красным не встретили? — спросил я, радуясь за нее.

— Нет, вы знаете, я специально внимательно смотрела. Много бабочек, но все другие. Больших вообще не было…

Я искренне радовался за Елену Алексеевну, но некоторые участники экспедиции отнеслись к ее восторгам довольно сдержанно. Почему? Может быть, потому, что беспокоились не только за нее, но и за благополучный исход всей экспедиции? Но не в первый раз заметил я, что относились к ней некоторые довольно прохладно. Она и правда постоянно держалась особняком, по утрам делала гимнастику, как и я, только по другую сторону палаток, и вообще ощущалось в ней стремление к независимости. Может быть, она сама воздвигла стену между собой и другими?

— Подумаешь, в пещере побывала. Ну и что? — приблизительно такой была теперь суммарная оценка тех, кто уже никогда в той пещере не побывает.

А я думал о том, что отношение окружающих к человеку складывается соответственно его характеру, и есть люди, которые отталкивают от себя чем-то конкретным, например жадностью, жестокостью, откровенно эгоистическими наклонностями, мелочностью, а есть такие, которых сторонятся по другой причине. Но это всегда трагедия. Каждая личность по-своему одинока, это тоже давно известно всем. Но ведь и тут Мечта, конкретное дело, которому человек отдается со всей увлеченностью, — спасение от одиночества, потому что один увлеченный всегда поймет другого такого же, хотя и будет, может быть, до хрипоты, до помрачения рассудка даже, спорить, что предмет его увлечения, несомненно, достойнее, чем предмет оппонента. Вот что объединяет — Мечта!

И еще… «Верьте не в чудеса вне вас, а в чудо живущей в вас самом любви, притягивающей к себе весь огонь сердца встречного. Не тот день считай счастливым, который тебе что-то принес приятное, а тот, когда ты отдал людям свет сердца… Двигаясь дальше по пути совершенствования и знания, человек осознает, что нет вообще чужих и своих. Что есть везде и всюду такие же люди, как он сам» — это тоже из откровений мудрецов Индии. И не о том ли самом говорит опыт путешественников всех времен?

Да, именно здесь, на берегу ледяной Кызылсу, я еще раз вспомнил эти слова.

Совсем недавно я прочитал интереснейшую книгу Мишеля Песселя, французского географа, этнографа-путешественника, который одним из первых посетил два небольших государства, затерянных в труднодоступных горах Тибета, — Мустанг и Бутан. Существуют они давно, но, отрезанные от остального мира, развиваются совершенно самостоятельно. И вот в середине 60-х годов XX века вдумчивый и серьезный европеец, достаточно опытный путешественник, добившийся с большим трудом разрешения местных властей, посетил их. Что же он там увидел?

Чтобы ответить на этот вопрос подробно, нужно прочитать книгу (она так и называется: «Путешествия в Мустанг и Бутан». М., изд-во «Мысль», 1978). Но несколько мест из нее произвели особенное впечатление на меня, и три отрывка я хочу здесь привести.

Мишель Пессель описывает свое посещение дзонга (крепости) Тонгса в государстве Бутан и беседу с тримпоном («властителем закона». — Ю. А.), который представляет собой высшую местную власть.

«Тримпон представил меня своей дочери, красивой девушке лет шестнадцати; стриженые волосы придавали ей очень современный вид. Она была одета в длинное, до пят, клетчатое платье, скрепленное на плечах чеканными серебряными застежками. Я бы не отличил ее от привычных мне молодых людей, хотя ей не доводилось ни разу в жизни видеть автомобиль или слышать радио. Она не подозревала о существовании магазинов женской одежды или капризах моды, и, когда она выйдет замуж и будет рожать ребенка, ее не повезут в клинику. И все же ничто или, чтобы быть точным, почти ничто не выделяло ее из среды сверстниц на Западе.

Мы были современниками — она, ее отец и я. Мы абсолютно одинаково реагировали на жалость и сострадание, гнев и неудовольствие. Мы хохотали над одними и теми же вещами и говорили на одном языке.

На Западе часто думают, что игрушки «новой» цивилизации сделали нас другими. Это не так. Разве у этой девушки иные мечты и желания? Она тоже хочет быть счастливой и красивой, любить и быть любимой, болтать с подружками, привлекать внимание. Какое дело, что на бутанке иное платье? Какая разница, что она готовит у очага, а не на электрической плите или что музыка, которая ей нравится, не так ритмична?

Мне не приходилось искать слов, хотя собеседники в Бутане подчас и удивлялись ходу моей мысли. Удивление вызывало лишь качество одежды — я щупал их кхо, а они мяли пальцами терилен моих брюк. В остальном все было понятно и просто.

В чем же заключался так называемый прогресс? Где признаки того, что я принадлежу к более «высокоразвитой» цивилизации? Неужели в знании факта, что нитрат серебра чувствителен к свету, что очищенная нефть приводит в движение поршень цилиндра, а пенициллин убивает микроорганизмы?

Разве мог я сказать властителю здешнего закона, что мы нашли лекарство от людских невзгод, сумели придать более глубокий смысл жизни или способны ответить на все вопросы, разрешить все сомнения, которые обуревают человека равным образом в Бутане, как и в любой другой стране? Рядом с тримпоном Тонгсы я был ребенком, а знания, почерпнутые в Сорбонне и Оксфорде, бледнели в сравнении с его мудростью…»

И чуть далее Мишель Пессель продолжает:

«Мы расчертили свое существование на клеточки и убили неожиданность. Этим, на мой взгляд, объясняется скука, на которую жалуется добрая часть жителей Запада. Мы подорвали свою способность бороться с неуверенностью. Поэтому каждый кризис застает нас врасплох и вызывает такую панику. Одно из последствий излишка доверия — это потеря сопротивляемости. Малейший сбой в запланированном существовании порождает слепой страх перед абсурдностью мироустройства. В этом причина всех наших «комплексов», неведомых бутанцам.

В отличие от нас они готовы к неожиданностям и в определенной мере редко подвержены разочарованиям. Они умеют куда лучше нас наслаждаться моментом, принимают жизнь такой, какая она есть, и стараются извлечь максимум из счастливого события или выпавшей на их долю удачи».

И еще чуть далее:

«Вообще говоря, предметы хозяйственного быта, которые мы считаем порождением нашей культуры, по-видимому, являются производными окружающей среды. Почему в Бутане люди «изобрели» те же сельскохозяйственные орудия, те же глиняные горшки, те же бочонки и даже ту же архитектуру, которую мы видим в европейских районах со схожим климатом? Индийца или китайца удивили бы в Бутане маслобойки, деревянные седла, кровли домов, форма дверей, лопаты на длинных ручках, величина сохи, сложенный во дворе кизяк и толстобрюхие коровы, никак не похожие на брахманскую породу и водяных буйволов Индии или Южного Китая. Но мне все это было знакомо.

Излишне, видимо, говорить, что в прошлом между Западной Европой и Бутаном не было никаких контактов. Гигантские просторы в тысячи километров разделяют Альпы и бутанские Гималаи. Но сходство бросается в глаза в мельчайших деталях.

Довольно часто встречаются утверждения о том, что климат и экология обусловливают развитие цивилизации, но никогда еще я не видел столь яркого подтверждения этому, как в Бутане. Возможно, существует некий инстинктивный «модуль» в том, что мы считаем разумом, и поэтому все ухищрения нашей технологии по сути являются бессознательным проявлением этого инстинкта, а не изобретениями нашего ума. Я уверен, что, если бы Бутан оставался в изоляции, там непременно появился бы свой Ньютон и со временем бутанцы прошли бы тот же путь развития — не случайно же они изобрели лопаты и сохи, форму кровли и дверей, в точности похожие на наши. В самом деле, почему бутанцы предпочитают лопаты с длинными черенками, в то время как во всей Азии крестьяне пользуются инструментами с короткими черенками? Подобные сравнения можно распространить и на многие другие сферы жизни, даже на общественное устройство, которое куда ближе к европейскому, чем к азиатскому.

Ни в одном другом месте я не чувствовал себя более «дома», чем в Бутане…»

Удивительное откровение, по-моему. А чувство, о котором здесь говорится, в той или иной мере знакомо, пожалуй, каждому путешественнику. Миклухо-Маклай сумел почувствовать себя «дома» даже среди папуасов Новой Гвинеи!

И тут на память мне опять приходят слова мудрецов Индии, страны, которая, кстати, всегда была дружественна России:

«Никто не может быть отделен от человечества ни в чем: ни в дурном, ни в хорошем. В каждом из нас воплощено все человечество. Это не риторический оборот, не художественный образ, а реальная действительность.

Все низменное и дурное, вызывающее у тебя естественное чувство отталкивания, протест, брезгливость, живет и в тебе же самом, но оно живет в связанном состоянии, запрятанное так глубоко от тебя, что ты об этом и не подозреваешь. Иногда необходимо чрезвычайное обстоятельство, чтобы оно выявило себя».

14.

Ночь была очень холодной. Много раз я просыпался от холода в теплом спальном мешке, застегнутом доверху на все пуговицы, напялил на себя все, что было из одежды, даже укутал голову полотенцем. То же сделал и Жора, мучившийся на раскладушке рядом. И все равно мы просыпались, кашляли и шмыгали носами всю ночь.

Мужественный начальник встал в утренних сумерках: они с Тахиром собрались за птицами для музея и отправились в сторону, противоположную заповеднику. Я встал, позавтракал вместе со всеми, потому что все равно объекты моей «охоты» спят по утрам. В лагере ночью все намерзлись и теперь по очереди мазались бальзамом «Золотая звезда» и закапывали глазолин. Вот так Средняя Азия!

А в 9 утра в долине, в этой нашей «чертовой сковородке», была уже ощутимая жара.

— Ну кто со мной на перевал? — спросил я еще раз, хотя знал уже, что никто со мной не пойдет. И радовался этому.

Медленно и спокойно поднимался я по тропинке к кишлаку Ташкурган. Впереди целый день, я обещал быть в лагере в 7 часов вечера.

Тихо и пустынно было в заброшенном кишлаке. Косые лучи утреннего солнца делал и особенно живописными развалины, поросшие травами и кустарником. Щебетали птицы. Проснулись и уже летали бабочки, на ярко-голубых звездах цикория завтракали красные с черными точками жуки-нарывники. Со слов Салима Содыковича я знал, что не все триста с лишним семей согласились переезжать — двенадцать семей осталось. Они жили здесь, но пока никого не было видно.

Долго задерживаться в кишлаке я не стал — дорога предстоит длинная. Миновал контору, где тоже никого не было, и стал потихоньку подниматься в гору.

Почти сразу за кишлаком, на южном склоне, встретилось довольно много золотых сатиров. Обширный пустырь, поросший зизифорой и скабиозой, обильно цветущие растения, сиреневые цветочки которых делали сиреневым и весь пустырь — Сиреневая поляна. На которой во множестве летают золотые сатиры.

Да, вот и еще одна модель микрозаповедника. И даже две. Сиреневая поляна и рядом заброшенный кишлак Ташкурган. Какой прекрасный это был бы музей под открытым небом, если приостановить разрушение строений, отреставрировать мечети, в одном из домиков расположить предметы быта здешних жителей, поведать об истории кишлака Ташкурган!

Кое-что я уже знал о нем. Когда-то по этим местам проходил знаменитый «шелковый путь» — путь купцов и торговцев шелком, коврами, всевозможными экзотическими изделиями и пряностями с Востока. Караваны двигались с юга на север и с севера на юг, здесь была остановка, отдых, потому и вырос кишлак Ташкурган. Редки селения, которые удостоились чести иметь хотя бы одну мечеть, а здесь целых две. Сделать бы Ташкурган неотъемлемой частью заповедника Кызылсуйский — цены не было бы такому экзотическому музею!

А Сиреневая поляна? Это же прямо таки сказочная фантазия, если путешествуешь по ней вот так, с фотоаппаратом, осторожно подкрадываясь к бабочкам, наблюдая за ними, фотографируя и не принося вреда…

Вот медленно и осторожно приближаешь объектив к чутко вздрагивающей бабочке, торопящейся обследовать тонким изогнутым хоботком каждый крошечный сиреневый цветочек — этакую миниатюрную вазочку, на дне которой приготовлена сладкая и ароматная капля нектара. Если приближаешься плавно и медленно, бабочка вроде бы и не обращает на тебя внимания. Она слишком занята своим делом: быстро передвигается от цветка к цветку — мизерные капельки нектара мгновенно всасываются в тончайшую трубочку хоботка (а он действует в сущности точно так же, как и тонкая стеклянная трубочка, при помощи которой медицинская сестра берет из вашего проколотого пальца кровь на анализ, точно так же действует и хоботок комара). Но вот крылатое создание быстро перепробовало все цветы и вспархивает как раз в тот момент, когда изображение в видоискателе стало резким, и я не успел… И вновь ищешь ее глазами и осторожно подкрадываешься, затаивая дыхание, и теперь стараешься делать все чуть быстрее, не нарушая, однако, плавности. И какое же удовольствие испытываешь, если в нужный момент успеваешь нажать на спуск затвора! Есть! Поймана красавица! Поймал твой след, твой облик, а сама ты можешь летать, как ни в чем не бывало, — продолжай свой короткий жизненный путь…

Дорога поднималась все дальше и наконец обогнула гору. Широкая панорама распахнулась передо мной. Виден стал далекий соседний кишлак — позже я узнал, что он называется Варе и что означает это якобы «воры», потому что в старые времена там укрывались разбойники, нападавшие на караваны, идущие по «шелковому пути»… Кызылсу извивалась теперь далеко внизу серебристой тесьмой в еще не рассеявшейся утренней дымке.

Склон изобиловал родниками, и растительность стала гораздо богаче. Арча и горный клен, барбарис, миндаль, жимолость, шиповник… Но особенно разнообразны заросли трав. Пиретрум, зизифора, воловик, синяк, оносма, горчак, скабиоза, тысячелистник белый и желтый, астрагалы, кузиния, коровяк, цикорий, ирисы, мальва алтея, люцерна… Глаза разбегались! И наконец, донник, милый русскому сердцу донник, весь усыпанный мельчайшими желтыми цветочками, высокий и ароматный. Аромат российских полей и лугов, аромат Родины!

Я прилег в траву и смотрел на удивительное это растение — донник и, как не раз бывало уже, думал о таинственном понятии, столь дорогом каждому человеку. Даже здесь, в краю, куда так стремился, среди экзотики, в ожидании и непонятно чем питающейся уверенности, что Аполлона здесь обязательно встречу, я испытал мучительный и прекрасный приступ ностальгии. Родина, Средняя Россия… И пасмурно там часто бывает, и нет такого растительного богатства, как здесь, и Аполлонов уже не осталось, а вот… Словно негромкая и медленная мелодия звучала, напоминающая что-то очень знакомое и родное, и вспоминались близкие, милые сердцу люди и что-то вечно неразрешимое, и вечная какая-то боль и тоска, а все же…

Но и другие растения были, конечно, прекрасны. Например, воловик — я не знаю, почему он так называется, но цветы его, синие звезды, такие бирюзово-синие, из пяти округлых лепестков с белой пушистой «подушечкой» в середине, что просто диву даешься: откуда берется этот яркий синий цвет? А коровяк — с мягкими мохнатыми листьями, похожими на коровьи уши, за что он и получил такое название, и с высоченными, полутора-двухметровыми соцветиями, состоящими из крупных зеленовато-желтых и тоже словно бы светящихся на солнце цветков? Или кузиния — близкая родственница нашего чертополоха, похожая на него, только более тщательно и изящно «сделанная»: каждый цветок — воплощение совершенства, с нежно-розовыми, остроконечными, многочисленными лепестками, аккуратно и строго расходящимися в стороны, словно лучи. Да, чего тут только не было!

Бабочек тоже было много, но все довольно обычные — меланаргии, сатиры, шашечницы, перламутровки, белянки. Хотя могут ли быть обычными бабочки? Что часто встречается, то и становится обычным, но будь редкой капустница, она была бы такой же необычной, как и Аполлон.

Иногда пролетала крупнейшая из перламутровок — пандора, которую раньше называли «царский плащ» то ли за верхнюю окраску крыльев, напоминающую леопардовую шкуру, то ли за испод: зеленый с серебряными разводами на задних и розовый с черными пятнами на передних крыльях. Встречались и наши родные крапивницы…

Желая сократить путь, я пошел по тропке, но она, оказалось, бежала в направлении Варе, пришлось возвращаться на дорогу по целине, через случайные посадки пшеницы — именно посадки, а не поле, потому что среди многочисленных сорняков только кое-где виднелись молодые колосья… Прошел гипсовые выходы — дорога была такая белая, что слепила больше, чем солнце, которое теперь, в полдень, было почти в зените.

И начался серпантин. Крутой, каменистый. Идти трудно, тем более что совсем не было ветра, а вокруг стеной стояли деревья. Шел третий час с тех пор, как я покинул кишлак. Все больше светящихся на солнце синих звездочек воловика — большие кусты были просто усыпаны ими. Целые склоны щедро цветущего зверобоя. Много арчи. Вылетела стая кекликов, с криками унеслась…

Что может быть милее для горожанина, вынужденного изо дня в день стучать подошвами по асфальту, дышать выхлопными газами, видеть застекленные кирпично-бетонные коробки домов, что может быть милее, чем все вот это?

А тишина? Может быть, самое удивительное, самое необычайное здесь — тишина. Ни машин, ни самолетов, ни людей. Только птицы, шмели и пчелы. Тихая музыка жизни.

На мокрых местах, где на дорогу стекала вода родничков, пьют пандоры, шашечницы, сатиры, иногда крапивницы, многоцветницы и желтушки. Останавливаться и охотиться за ними не стал. Наконец одолел серпантин и, как старую знакомую, увидел с радостью гору Оба-зим-зим.

«Парнас»! Вот подходящее название. Около нее бы и встретить Аполлонов…

И только подумал так, как тут же увидел светлую бабочку, летящую характерным полетом… Села невдалеке. Мнемозина! Первая «ласточка»… Что говорить о том, с каким замиранием сердца подкрадывался я к ней, как, сдерживая дыхание, приближал объектив фотоаппарата, с какой радостью увидел наконец ее изображение в видоискателе на матовом стекле, каким счастливым нажал на спуск затвора!

Это был не тот Аполлон, которого я хотел бы увидеть, но все же представитель рода Парнассиусов, Черный Аполлон. Но — странное дело! — радовался я сейчас не столько тому, что встретил и сфотографировал эту бабочку, сколько тому, что мой поход к перевалу оказался уже не напрасным. И будет чем оправдаться перед теми, кто остался в лагере и не пошел со мной!

Вокруг меня был прекрасный альпийский луг. Типчак, зверобой. эремурус Регеля, адонис — аккуратные, словно подстриженные кустики, усеянные бутонами, а кое-где и распустившимися крупными желтыми цветками. То тут то там, словно кочки, зеленели симпатичные «ежики» аканталимона. Много мелких кустиков мелкоцветного желтого шиповника… Нашел очиток и теперь оглядывался в ожидании. Не знаю почему, но меня не покидала уверенность…

Перевал уже виден — до него километра три. Дорога ровная, чуть на подъем, с увалами, как русское поле, только другая растительность, другой колорит. Оба-зим-зим — «Парнас» все ближе.

На очередной мокрой полосе меня ждал приятный сюрприз. Совершенно очаровательные, чисто-зеленые, с широкой черной каймой, довольно крупные желтушки Вискотта. Это редкая бабочка и очень красивая. Как ни торопился я к «Парнасу» в надежде и ожидании, а все же принялся фотографировать желтушек, и конечно же не жалею. Зеленые! Совершенно зеленые, а по самому краю крыльев за черной каймой — тонкая белая шелковистая оборочка — вот уж постаралась природа!

Над каменной россыпью, в восходящих потоках горячего воздуха, быстро летали какие-то незнакомки. Были они чуть больше меланаргий и потемнее. Но никак не садились. Пришлось воспользоваться сачком, который я взял у Жоры на всякий случай, но и поймать бабочку было не так-то легко. Наконец поймал.

Сердце билось, когда я осторожно нащупывал брюшко бабочки в марлевых складках. Только не помять, не испортить… Кто же это? Неужели меланаргия?

Много темного на светлых передних крыльях, а на задних — по два светло-красных пятна. О, чудо: Дельфиус! Можно сказать, ближайший родственник, разновидность Аполлона. Здешний Аполлон.

15.

Ну что ж, вот так и отыскал я — еще раз! — своего Аполлона. Этот был не столь эффектен, как Аполлониус на Западном Тянь-Шане: маленький, не такой яркий, но это был все же Аполлон, Дельфиус. У специалистов и коллекционеров он ценится даже больше, чем Аполлониус, опять же, видимо, по причине редкости.

Даже по образу жизни маленькие Дельфиусы отличались от Аполлониусов — они быстро летали над разогретой солнцем каменной россыпью, только изредка садились на камни, на землю, на цветки кузинии, а кормовым растением их был, очевидно, не очиток.

Здесь был совсем иной колорит, чем на Склоне Максимова или в «Эльдорадо», — выше над уровнем моря, более суровые места, скуднее растительность. Они, эти Аполлоны, были другие.

И опять небольшие бабочки словно бы сконцентрировали в себе суть этих мест, они были искры, сгустки, крупицы духа этих гор, этих суровых камней и растительности, которая вопреки резким перепадам температуры, жестоким ветрам, палящим лучам солнца, зимним морозам все же процветала здесь. Они были песней здешней природы, живыми выразителями ее красоты.

Каждый выбирает себе Синюю птицу — я выбрал вот эту. А то, что не было никакой практической пользы от моей находки, никакой материальной ценности не принесла и не принесет она мне, — так ведь это и хорошо. Особенно важным казался тот факт, что интересовало меня не лишенное жизни тельце Дельфиуса, которое нужно будет потом наколоть и засушить, а фотография, изображение в цвете и в естественной обстановке, то есть квинтэссенция красоты, пыльца цветка без уничтожения самого цветка.

И может быть, потому как раз и не испытал я даже намека на разочарование, что мне не нужно было теперь уничтожать красоту.

А если уничтожения нет, если нет присвоения, а только приобщение к красоте, то и разочарования, и лжи нет. А есть только радость. Чистая радость.

Ровно девять часов длился мой поход в этот день — до перевала я не дошел, потратив время на Дельфиусов, на желтушек, на источник Оба-зим-зим, на махаонов, которых встретил на зверобое недалеко от источника. Вернулся точно, как обещал, — в 7 часов вечера.

Мои товарищи, как оказалось, тоже не теряли времени понапрасну: Жора с Тахиром исследовали долину Кызылсу вплоть до кишлака Варе, Елена Леонидовна принесла экземпляры растений с окрестных склонов, Елена Алексеевна нашла окаменелые отпечатки аммонитов, раковин, а также нечто, по ее словам, весьма ценное, что пока не в состоянии была определить: полость внутри камня с отпечатками чешуи. А на самой территории лагеря Жорой была обнаружена большая фаланга и молодая самка паука-каракурта…

— Половина здешних астрагалов — эндемики, вы представляете? — делилась со мной своими открытиями Лена Богданова, когда я поделился с ней своими. — А потом, знаете, что очень странно? Обычно в горах по поясам встречается три вида арчи — зеравшанская, полушаровидная и туркестанская, которая растет наверху как стланик. А здесь что же мы видим? Везде только арча зеравшанская! На верхнем пределе она тоже в виде стланика, но не туркестанская, а именно зеравшанская. Это очень любопытно и своеобразно!

Все это она говорила, улыбаясь удивленно и очарованно, как всегда.

— А эремурусы? — спросил я, вспомнив свою любовь — эремурус Ольги.

— Ну эремурусы и моя любовь, — счастливо улыбалась Елена Леонидовна. — Особенно Кауфмана. Вы разглядели его? У перевала он обязательно должен быть. Белый, с чудесным ароматом.

Любовь Елены Леонидовны простиралась практически на все многообразное царство Флоры. Даже одни только названия здешних трав звучали в ее влюбленных устах как музыка:

— Полынь по-латыни называется артемизия, что значит «пахучая», а ферула означает «смолоносица». Кузиния здесь тоже прекрасная, вы обращали внимание на кузинию? Или вот флёмис, мохнатый такой, почти белый, седой… А как вам аканталимон? Понравился?

Пожалуй, именно с Леной мы больше всего находили общий язык, хотя к бабочкам она, как ни странно, была совсем равнодушна. В этом отношении меня, как я уже говорил, поражала эрудиция Георгия Петровича Гриценко, и теперь, узнав, что я отыскал Дельфиуса, он сказал, что может быть здесь и Аполлон Тяньшанский, то есть по-латыни «парнассиус тяньшаникус», он гораздо крупнее Дельфиуса, отчасти похож на Аполлониуса, но только темнее и еще более мохнатый, чем Аполлониус.

Охотясь за желтушками, я обратил внимание, что одна из них — она промелькнула вдалеке — не зеленая (желтушка Вискотта), а оранжевая, почти красная. Сначала не придал значения этому, думая, что мне просто-напросто показалось, но, пока шел обратно, а особенно теперь, вечером, все больше и больше вспоминал Красную бабочку. И я спросил Жору, может ли такая на самом деле быть.

— А почему ж нет? Может, конечно. Романова желтушка. Желтушка Романова, вполне возможно, — как всегда, повторяя, ответил он.

И, помолчав, как бы осмысливая, добавил еще раз:

— Очень может быть. Желтушка Романова. Колиас романови. Редкая бабочка, но может быть вполне. Красно-оранжевая, почти красная, с черным рисунком.

И я понял, что обязательно, обязательно должен ее найти. Красная бабочка!

А вот кто был недоволен результатами сборов и наблюдений, так это зоолог Вера Григорьевна.

— Животный мир беден, беден, — с печалью говорила она. — Птиц мало, не то что крупных животных. Мы, конечно, заповедник до конца еще не исследовали, но я уже вижу. Кишлак слишком долго здесь существовал — все выбили. Не знаю, был ли смысл здесь заповедник организовывать…

С ней соглашались Георгий Петрович и Тахир, который хотя и сдирал по своему обыкновению кожу с каких-то убитых птичек (смотреть на это никому из нас не было приятно, и Тахир сидел за складным столиком в одиночестве), однако с печалью покачивал головой сразу по двум причинам: и потому, что ему все-таки жалко было птичку, и потому также, что птичек, которых, обдирая, он будет жалеть, слишком мало.

Да, общее мнение: поздно. Поздно спохватились делать здесь заповедник. Арча все-таки сильно вырублена, численность животных подорвана. Хотя поздно — это все-таки лучше, чем никогда, но факт сам по себе заставляет задуматься: вовремя все-таки лучше, чем поздно. Теперь задача — восстанавливать арчовые заросли, строго охранять и, может быть, даже расселять здесь зверей.

Только мы с Леной Богдановой были довольны: она потому, что травы все-таки еще оставались, я потому, что хотя и с трудом, но отыскал Аполлона. И видел Красную бабочку.

— Поздно, поздно, — с горечью повторял Жора, когда мы перед сном опять говорили с ним о судьбе заповедника. — Поздно! Ты обратил внимание, сколько арчи вырублено? А в Ташкургане видел сколько шлака? Тут ведь даже металл выплавляли, а на чем? На арче! И на постройку домов шла арча, и на отопление. Триста двадцать четыре двора — шутка ли?! Чего ж тут теперь заповедовать? Содыков чем хвалится? Кабан, медведь белокоготный, сибирский козел — так это ведь и в других местах есть. Говорил, что барс есть, но что-то не верится. Не верится. И все, с кем я здесь говорил, тоже не видели. Не видели. Антропогенный фактор… Чего ж тут теперь заповедовать? Антропогенный фактор…

— А насекомые, как ты считаешь? В нормальном количестве? — спросил я.

— Ну что насекомые… Они пока есть, да и то… Ты ведь Аполлона в заповеднике не встретил? И я не видел. И Лидия Алексеевна не видела. Это даже показательно, что Дельфиуса ты встретил у перевала. Дальше от кишлака, вот и встретил. Это как раз показательно.

— Ну а насчет микрозаповедников, Жора? Тебе не кажется, что в них — надежда? Понимаешь, если мы научимся с уважением относиться к природе с малого, с лоскутка луга, который рядом с домом, с ручейка, который именно журчит, не принося как будто бы пользы, а именно просто журчит и тем самым радует нас, с болотца, на котором просто травы цветут и, допустим, лягушки весной квакают, с пустыря, на котором просто бабочки летают, с речушки, которая… Ну ясно в общем. Тебе не кажется, что вот именно тогда-то и сохраним что-нибудь.

— Понимаю тебя, понимаю, — сказал Жора. — Понимаю. Но ведь для этого-то и нужно воспитанное сознание у людей. Воспитанное. Понимание красоты. Просто красоты. А это самое трудное. Практическую пользу объяснить легче. Легче, если с цифрами, которые говорят, к примеру, об урожайности. А красоту как измеришь?

— Да в том-то и беда, Жора, что мы слишком уповаем на цифры, на немедленную пользу, материальную…

— Верно. По-другому нужно как-то. Культура нужна людям, широкий взгляд на вещи. А его пока нет. Культуру надо воспитывать, уважение, понимаешь. Уважение.

16.

Не только ночь, но и следующий день были очень холодными. Сильный ветер нес ледяное дыхание снежников, небо затянуто дымкой, солнце едва пробивалось сквозь нее, а потом поползли и тучи. Мы ждали дождя, мерзли, слонялись в ближайших окрестностях лагеря и, шмыгая носами, тихо страдали. Кто перебирал уже собранное, кто вел записи, кто просто бездельничал.

А я теперь думал о Красной бабочке. И об Аполлоне Тяньшанском, конечно. Тем более что пришло время мне уезжать. Оставалось два дня, потому что 27-го нужно было обязательно быть в Москве.

Завтра, 25-го, обещал приехать Содыков на «уазике» — он довезет меня до Яккабага, оттуда на попутных машинах предстояло добираться сначала до Самарканда, а потом, вероятно, и до Ташкента. Никто не знал, есть ли прямой рейс самолета из Самарканда в Москву.

Мог приехать и Карим на своем «Урале», но надежда на него была плохая.

На следующий день утром слегка прояснилось, и, хотя настоящей погоды все еще не было, я решил опять идти к перевалу. За Красной бабочкой. Красная бабочка! Этот цвет редок в природе, и мне казалось, что если удастся снять ее во весь кадр, то это будет особенно выразительно. Да, мне хотелось встретить ее даже больше, чем Аполлонов. Слайды, цветные слайды! Вот на что я уповал. Если люди увидят, как красивы эти живые создания, то, может быть, по-настоящему задумаются. Красная бабочка во весь кадр! Пусть это тоже будет символом красоты природы и необходимости борьбы за ее охрану!

Лена Богданова договорилась в заповеднике, что и ей дадут лошадь. Ей нужно было добраться до снежников. Сопровождать ее должен был Игемберды. Приглашали и меня, но я отказался, убедительно попросив Лену тем не менее внимательно смотреть, будут ли Аполлоны.

Встали мы с Леной рано — в 5 утра по местному времени — и отправились в разные стороны.

Этот день был похож на уже описанный, хотя в чем-то и был, конечно, совсем другим. Точно так же, как бывают и похожи и разны все счастливые дни.

Около тридцати шести километров по горам пришлось пройти в общей сложности, но Красную бабочку я нашел. И сфотографировал. Это действительно оказалась желтушка Романова — очень редкая и красивая бабочка, красно-оранжевая, огненная, с темным узором.

Я возвращался абсолютно довольный, готовый к отъезду… Однако Салим Содыкович не приехал. Как добираться из этой «Земли Санникова» до Москвы?

Вечером я поднялся к кишлаку, ходил среди живописных развалин, фотографировал, а когда снимал мечеть, услышал чей-то голос:

— Что вы здесь делаете? Туда нельзя!

Среди развалин появился рассерженный молодой человек, темноволосый, энергичный, в тюбетейке, с транзистором в руках… Оказалось, что это один из местных жителей, Игорь — его семья осталась, не желая уезжать в Каршинскую степь. Он повел меня в свой дом, познакомил с семьей — мать, отец, братья, сестры… Потом зашли еще к одному человеку, все еще жившему в кишлаке, он посетовал на то, что разрушаются мечети, никто не присматривает за ними, хотя ведь это культурные ценности! Звали его Базар-ага, он участник войны, награжден орденами. Я обещал передать его письмо в «Литературную газету», правда, он должен был еще его написать…

— Вы бы сами согласились присматривать за мечетями? — спросил я.

— Согласился бы, но только нужно, чтобы нам отпустили средства на ремонт, — ответил Базар-ага. — И вообще чтобы внимание обратили на Ташкурган. Ведь село такое большое было! Один из секретарей Яккабагского райкома был родом из Ташкургана!

Да, осталось здесь двенадцать семей — не захотели уезжать с насиженных мест — и теперь живут натуральным хозяйством, имеют свое стадо коров и даже… школу.

Был здесь, оказывается, и стационар ботаников, которые периодически приезжали из центра. Но вот чего не было здесь, так это единого заботливого хозяина: и правление заповедника, и оставшиеся местные жители, и геологи из постоянной партии на перевале, и ботаники — все были сами по себе, иной раз даже конфликтовали друг с другом, и в первую очередь страдала от этого, конечно, природа. И косили где придется и что придется, и сеяли точно так же, и коров пасли где попало, и браконьерством занимались некоторые по соседству с заповедником, а если недоглядят егери, то и в нем самом. И мумиё собирали где только могли, и с арчой особенно, конечно, не церемонились.

Разговаривал я и с ботаниками, потом зашел в контору заповедника. Долго беседовал и с Игорем, который, оказывается, не жил здесь постоянно, а работал в хлопководческом совхозе в Каршинской степи, а сюда приехал в отпуск, к родителям, сестрам и братьям. Познакомил он меня и с другими жителями…

И все больше и больше росло во мне чувство, что дело даже не в браконьерстве, не в беспорядочной пастьбе скота и рубке арчи. Конечно, можно переселить целый кишлак, можно очертить границы заповедной территории, организовать штат егерей и лесников, которые будут охранять природу от браконьеров. Можно даже посадить на облысевших склонах арчу. Можно также выработать правила пастьбы и распашки, то есть землепользования. Но если нет чувства природы, если нет любви к ней, если нет культуры именно в таком понимании — понимании общности, то никакие меры не помогут. Прав наш начальник, Георгий Петрович.

Но вот что тронуло меня — это двое ребят, которые встретились нам с Игорем. Они такими горящими глазенками рассматривали мой фотоаппарат, когда я сказал, что фотографирую бабочек! Конечно, их интерес мог быть вовсе не тот, какого бы я хотел. Но вдруг?

Уже в темноте, при луне, спустился я в лагерь. Благополучно вернулась из похода Лена Богданова. Она тоже не видела Аполлонов.

В этот день, 25-го, был день рождения сразу двоих участников нашей экспедиции — Рафаэля и Мамуры. Мы, конечно, поздравили их, я с перевала принес цветущую ветвь шиповника и эремурусы Регеля, а Оля нашла где-то совершенно великолепные, очень крупные эремурусы Ольги.

Ложились спать поздно, в двенадцатом часу ночи, и только начали засыпать, как послышались автомобильные гудки и заметались по стенкам палаток лучи света от фар. Приехал Карим!

Тут-то и начались сутки, рассказ о которых я хочу озаглавить так: «Синяя Поляна».

17. Синяя Поляна

Как обрадовались мы все Кариму, особенно, разумеется, я, и не только я, но и Мамура, Лена Богданова, Рафаэль! Мамура, оказывается, тоже собиралась ехать в Яккабаг, а Лена с Рафаэлем — к перевалу, чтобы оттуда спокойно спускаться в лагерь, собирая образцы растительности.

Мы все, кроме Елены Алексеевны и Оли с Олежкой, встали, конечно, и вновь выпили сухого вина за здоровье Мамуры и Рафаэля. Я опять любовался Каримом, этим стройным импульсивным парнем, который — во второй уже раз! — выручал нас, хотя никакой выгоды не имел от этого, он просто любил жизнь и людей, и в нем, пожалуй, как раз и было осознание той самой общности нашей. Потому-то и понравился он мне тогда с первого взгляда! Как он спустился по сомнительной дороге от кишлака к лагерю? Уму непостижимо! И тем не менее рядом с палатками стоял его мощный «Урал». Ай да Карим!

Вот они, скрытые резервы человека — любовь к жизни, радость жизни, поступки, которые выбиваются из привычного унылого существования, которые и есть настоящая жизнь!

Улеглись мы довольно быстро — Карим, оказывается, ездил весь день и страшно устал, а завтра — опять неблизкий путь. Утром встали в полшестого, а в начале седьмого уже выехали и теперь на мощно урчащем «Урале» проехали и кишлак, и весь мой маршрут, и остановку сделали у источника Оба-зим-зим. Пока все пили целебную воду, Рафаэль прошелся по дороге и сразу нашел следы медведя. Тут же были и мои вчерашние следы… Лена с Рафаэлем остались, а мы поехали дальше, миновав ложбинку, где я фотографировал Красную бабочку. У самого перевала по коротенькому отрезку дороги спустились к геологам — там стояло несколько палаток и обыкновенный, такой привычный на гигантских, не до конца еще освоенных просторах нашей страны дорожный вагончик-прицеп.

Карим остановил машину, я соскочил на землю из кузова, а навстречу уже выходил из вагончика начальник партии Халим Хакимович и протягивал для приветствия руку.

— Рад вас видеть, — сказал он мне, но его радость, конечно, не могла сравниться с моей, потому что ведь именно благодаря ему неделю назад мы встали лагерем на щебнистом берегу Кызылсу, а теперь я вот вовремя возвращался.

Опять я подивился его совсем не «геологическому» виду: в очках, мало загорелый, в мешковатых брюках…

— У вас здесь постоянный лагерь? — спросил я.

— Да, здесь, — улыбаясь, ответил Халим Хакимович.

— Не мерзнете?

— Да нет, ребята не жалуются. А я в вагончике, там тепло.

И добавил, что более солидный лагерь будет чуть ниже. Там поляна.

Карим сказал, что мы будем стоять здесь минут двадцать, и, повинуясь непонятному зову (а он совершенно точно был, этот зов, не словами, конечно, а меня прямо-таки потянуло), повинуясь ему, я пошел туда, куда неопределенно махнул рукой Халим Хакимович. У самого края перевала увидел живописный, совсем не крутой спуск, а за ним — низинку, поросшую журавельником (полевой геранью) так, что она вся прямо-таки светилась лилово-синим, а из этого синего еще поднимались белые эремурусы Кауфмана и еще какие-то яркие белые соцветия… Я стоял, любуясь, и вдруг увидел Парнассиуса, то есть Аполлона.

Он летел не спеша, плавным, каким-то парашютным полетом: не планировал, а, взмахнув раз-другой крыльями, держал их полураскрытыми и как бы слегка опускался вниз, как парашют. Он тот-час напомнил мне Аполлониуса, хотя отличался от него. Он пролетел совсем близко, и я смог разглядеть его, увидел величину и пятна…

У меня даже голова закружилась, было ощущение ненастоящего, чуда, а Аполлон скрылся где-то у края низинки, но тут же я разглядел еще одного, и гораздо более эффектного — почти черного, с красным… Тяньшаникус! Ну конечно. Тяньшанский Аполлон! Именно так описывал его Жора. Так вот же они где…

А вон еще и еще… Вот, оказывается, где — на высоте 2800 метров, у самого перевала! Если бы я знал!

Это было что-то необычайное, я все еще не верил своим глазам — ну ведь настоящий сон, это после стольких-то дней здесь, после ожиданий, поисков, похода на лошадях…

У меня сердце запрыгало от радости, в один этот миг опять как бы произошло смещение времени, я словно перескочил в детство и твердил как заклинание:

— Только бы это правда! Только на самом деле, пожалуйста! Ну хотя бы одного… Не улетай, пожалуйста… Ведь машина ждет…

Ах, если бы я знал раньше! А ведь у меня и пленка, как назло, кончилась, правда, вчера Рафаэль подарил мне одну, но у нее давно (лет пять назад) истек срок годности, я даже не знал, есть ли вообще смысл фотографировать…

Что же, что же делать?

И все-таки несколько кадров осталось, пусть на плохой пленке, ну а вдруг, вдруг получится, но нужен телеобъектив и кольца, а я оставил сумку в машине… Что делать?

На мне была желтая кепочка от солнца, я машинально сдернул ее с головы: хотя бы поймать, рассмотреть как следует, если уж… «Только не улетай, пожалуйста, только не улетай!» — взмолился я опять.

Но ближайший ко мне Тяньшаникус как будто бы и не думал улетать, я лихорадочно махнул кепкой… Промазал, конечно, а он спокойно, как ни в чем не бывало, полетел дальше, сел… Я накрыл его.

Трудно, конечно, передать, что испытал я, когда осторожно, пальцами, которые совершенно не слушались, доставал из-под кепочки огромную прекрасную бабочку. Роскошную — а она вызывала именно такое ощущение — роскоши, драгоценности: почти черные, хотя и полупрозрачные крылья с яркими, кроваво-красными пятнами, мохнатое брюшко, цепкие лапки… Две недели, целых две недели я ходил, мечтая именно о ней, а теперь вот… Я подкрадывался к меланаргиям, белянкам, шашечницам, жукам, паукам, я фотографировал цветы — без удержу, не жалея пленку, делая массу дублей, — а теперь… Без преувеличения, слезы готовы были выступить у меня на глазах от досады, горечи, счастья, восторга… Сердце прямо-таки выскакивало. Но что же, но что же делать?

А мимо спокойно пролетала еще одна бабочка, и держа в одной руке эту, я схватил в другую кепочку и накрыл вторую! Настоящий сон!

Две бабочки были у меня в руках, две желаннейшие бабочки, за которыми я ехал сюда, о которых мечтал, за которыми ходил две недели! И теперь не знал, что с ними делать.

Наконец я поднялся на ноги и бегом, опрометью, насколько было сил, побежал в гору — к машине, к телеобъективу и кольцам! Сердце уж и совсем чуть не выпрыгнуло, в глазах потемнело, я ловил ртом воздух и чуть не упал, когда достиг машины. Около нее стоял Халим Хакимович.

— Вот… Вот, посмотрите! — закричал я срывающимся голосом, едва переводя дыхание. — Вот за кем я… Если бы я знал! Они же у вас тут, оказывается, рядом…

Улыбаясь, Халим Хакимович посмотрел на меня:

— Да? Ну что ж, отлично. Вот и оставайтесь у нас.

— Да ведь… Мне в Москву… Да и пленки ведь нет, вот что самое главное. Если бы хоть пленка была! Если бы я только знал!

— Хм, смотрите, — сказал Халим Хакимович, спокойно разглядывая мою добычу. — Надо же! А я как-то и внимания не обращал. Ниже видел, правда, более светлых, пестрых, но маленьких. Похожих на этих, только поменьше.

— Дельфиусы! То Дельфиусы были. А эти… Тяньшаникус! Тяньшанский Аполлон! Я же из-за них приехал, понимаете?! И вот, только сейчас, у вас… И пленки нет. Старая только…

Услышав мои крики, вышла из вагончика Мамура:

— Что там такое у вас?

— Да вот, Мамура, вот за кем я охотился, понимаешь ты?!

— Смотри, какие красивые…

И я, слегка придавив бабочкам грудки, полез в кузов за сумкой.

Навинтив кольца, телеобъектив, я зачем-то стал фотографировать этих, придавленных, вместо того чтобы по-настоящему поохотиться за живыми, спокойно садящимися на цветы… Пленка кончилась. Даже на этой, старой, оставалось, оказывается, только четыре кадра.

Синяя Поляна. Я смотрел на нее, стараясь хотя бы запомнить. А сверху послышались гудки. Пора ехать.

Я поднимался к машине, постоянно оглядываясь, не зная, радоваться или грустить, а у машины стояла Мамура и протягивала мне еще одного… Которого я отпустил.

Поехали дальше, спускаясь по серпантину дороги, быстро миновали наш бывший лагерь, селение Калта-коль. Дорога шла все время на спуск, под уклон, вдоль Кызылдарьи, и вскоре миновали Яккабаг. Карим сказал, что довезет меня до самого Китаба. Вокруг была степь, когда-то дикая и бесплодная, а теперь освоенная Каршинская степь — сплошные хлопковые поля. Чем дальше мы уезжали от тех мест, где были два наших лагеря, тем больше казались они мне островками более или менее дикой природы среди вполне уже окультуренной земли. Миновали Шахрисабз и прибыли наконец в Китаб, откуда до Самарканда было уже совсем близко.

Солнечный среднеазиатский день едва еще только допылал до середины, а мне наш утренний отъезд из лагеря на берегу ледяной Кызылсу (оставшиеся долго махали нам вслед, стоя рядом с палатками), путь до перевала, источник Оба-зим-зим, следы медведя, а главное, Синяя Поляна — все это казалось теперь и вовсе уж нереальным, а реальной была вот эта знакомая городская суета — пешеходы, машины, тротуары, дома.

Карим заехал в Геологическое управление, где оставил машину, но меня не бросил, а договорился с каким-то своим приятелем, и они довезли меня до одного места, потом с другим приятелем он сопроводил меня до автостанции и там договорился с каким-то «частником», чтобы тот доставил меня в Самарканд.

«Частник» оказался очень веселым узбеком, но почему-то манера разговора и акцент у него, как мне показалось, были типично грузинскими:

— Тебя как зовут? Юра? Молодэц, Юра! Ты кем работаешь, Юра? В журнале работаешь? Ай молодэц! Ты только не пиши, что я лихач, Юра, видишь, машина у меня, как звэр! Нэ успеешь задуматься, мы уже в Самарканде будэм!

И действительно, он очень быстро и умело ехал и высадил нас на каком-то заднем дворе, недалеко от Регистана.

Я вышел из машины, оказавшись уже третий раз в этом месяце в Самарканде. Была страшная жара, как видение в пыльной дымке, дрожал, плавился Регистан, в голове у меня тоже все плавилось, и я долго решал, зайти ли сначала на базар у подножия Биби-Ханым, чтобы подкрепиться какими-нибудь витаминами, или сразу в аэропорт. «Молодэц Юра» сказал, что прямого рейса из Самарканда в Москву нет, а значит, нависала невеселая перспектива сначала добираться в Ташкент, а это само по себе непросто — я хорошо помнил, как трудно было с билетами три недели назад! — а из Ташкента в Москву тоже не самый легкий вариант. Тем более надо было зайти на базар, и я пошел, миновав Биби-Ханым, идя уже по знакомым местам.

Купил абрикосов (они оказались плохими), яблок (тоже неважные), как в бреду, в тумане, вышел, потом почему-то вернулся, и тут, словно по волшебству, все изменилось: у девочки был чудесный, сладкий урюк, и пока я сыпал его в пакет, подошла какая-то женщина-узбечка и протянула полное ведро яблок:

— На, возьми!

Я сказал, что мне не нужно так много, но она отмахнулась от моих возражений и добавила:

— Да без денег, так возьми! А я пойду. Только ведро мне отдай.

Конечно, это казалось странным. Я не знал все же, что делать, но развязал рюкзак, отсыпал туда, сколько вошло. Хотел все-таки сунуть деньги, но она отмахнулась.

— Спасибо, большое спасибо! Кат-та рахмат! — с чувством сказал я, ужасно радуясь почему-то.

— Оль, оль, — спокойно ответила узбечка, что означало: «ешь, ешь», и пошла прочь с остатком яблок, а во мне как-то все засветилось, я понял, что и Синяя Поляна была не случайно, а просто мне сегодня везет.

Вышел в пекло оживленной улицы, стал ловить такси и очень быстро поймал (а в прошлый раз ловил не меньше получаса!), хотя там сидели уже двое, но шофер — бритый наголо, мощный узбек — остановился, чтобы меня посадить.

В здании аэропорта, у самого входа, я тотчас встретил свою спасительницу (именно она дежурила в прошлый раз и помогла мне улететь в Ташкент, хотя с билетами было плохо).

— Здравствуйте, здравствуйте! — узнала она меня. — В Ташкент?

Она была в обычной одежде, не в форме. Я растроганно поблагодарил ее за прошлое, спросил, есть ли прямой рейс на Москву, и она сказала, что есть. Есть!

— Вы подойдите ко мне вечером, после шести, я выйду на смену…

И вечерним рейсом я уже летел в Москву.

…Я сидел в самолетном кресле, летел вслед за солнцем на запад, возвращая те часы, которые потерял, когда летел сюда, и думал: ведь это только представить себе, что сегодня утром я еще был в нашем лагере на Кызылсу, на «Земле Санникова», потом так счастливо побывал на Синей Поляне, промелькнули Калта-коль, Яккабаг, Шахрисабз, Китаб, в волшебной дымке проплыли Регистан, Биби-Ханым, базар Самарканда, и вечером этого же дня я буду, кажется, дома…

Немыслимо!

Техника, прогресс, чудеса современного транспорта, о которых не только мои родители, но даже и я сам в юности помыслить не мог!

И как сказка, как нереальность и волшебство виделся мне не столько даже ансамбль голубовато-коричневатых медресе Самарканда, а та, счастливая для меня, как и тянь-шаньские Склон Максимова и «Эльдорадо», низинка около лагеря геологов, где цветов так много, что они сливаются в многоцветный — живой! — орнамент, где бабочки — прекрасные бело-черные, полупрозрачные с красными брызгами солнца на крыльях! — летают так, что их можно ловить руками… И странно было, что уцелела эта, пришедшая словно из детских снов, низинка, как и тянь-шаньское «Эльдорадо», и как же хрупко существование ее в современном — тоже сказочном, тоже из мальчишеских снов — разгуле прогресса!

Но чего стоил бы весь этот набор мощных транспортных средств, если бы не было памятников Самарканда, а главное — главное для меня! — если бы не было, если невозможно было бы отыскать на «освоенной», перепаханной из конца в конец земле Поляну Максимова, тянь-шаньское «Эльдорадо», Вершину с махаонами на хребте Каржантау, источник Оба-зим-зим с соседними каменными россыпями, над которыми порхают Дельфиусы, ложбинку, где можно сфотографировать Красную бабочку… И наконец, эту Синюю Поляну с журавельником, эремурусами, белыми соцветиями неизвестных пока мне цветов, над которыми медленно, в завороженном полете летают прекрасные горные бабочки, летают так медленно и плавно, что их можно ловить руками…

Был ли бы смысл метаться нам по планете туда-сюда, если бы не было всего этого, если бы не осталось места Мечте, если бы наши с вами «поиски Аполлона» оставались бесплодными?

 

Глава пятая.

«Мир добром укрась…»

1.

В августе того же года «Литературная газета» предложила мне командировку в город Кировабад, второй по величине город Азербайджана. Тема была очень интересной сама по себе: человек, проработавший каменщиком двадцать с лишним лет, был избран председателем исполкома Совета народных депутатов города Кировабада. Нужно было встретиться с ним и написать о нем очерк.

Кроме того, город Кировабад в далеком прошлом назывался Гянджа и был родиной великого азербайджанского поэта и философа Низами Гянджеви.

Естественно, что я не мог не подумать тут же, что Кировабад расположен в горах Малого Кавказа, где конечно же могут быть… они — Аполлоны!

С таким настроением я и поехал, но, когда прибыл в Кировабад, для меня началась цепь открытий, которые только на первый взгляд могут показаться не связанными с темой этой книги о поисках Аполлона. На самом деле они очень даже связаны, и не только потому, что «все — во всем», как выразился когда-то Анаксагор, но и потому, что здесь я и увидел то, что постоянно искал.

Первое, что обратило на себя внимание, — необычайное уважение, с которым городские власти относились к культуре вообще, к истории своего города в частности и к памяти своего великого земляка в особенности.

Пока это выглядело именно как инициатива властей, но она активно поддерживалась всеми жителями, и было видно, что если дело так пойдет и дальше, то и на природу тоже распространится благое влияние одного из важнейших качеств человеческого сознания — уважения.

Сначала мне показали шахматную школу, музей древних скульптур на открытом воздухе, музей и памятник Низами, Парк Победы, аптеку «Целебный цветок», музей поэтессы Мехсети Гянджеви (сподвижницы Низами), Дворец пионеров и детскую библиотеку, музей песни «Джуджалари», детскую картинную галерею, салон детских рисунков, строительство любительской киностудии, а также постоянного помещения для Фольклорного хора. Все это было создано в самые последние годы в кратчайшие сроки, а помещениями служили либо бывшие рестораны и хашные, либо отреставрированные и тщательно охраняемые теперь здания старинных медресе, которые до того были близки к окончательному разрушению.

Потом я увидел вечернее представление в Театре поэзии Низами, которое шло под открытым небом во дворе бывшего медресе Зарраби, также отреставрированного и тщательно ухоженного. Важно отметить, что на представление, которое ставилось силами как профессиональных, так и самодеятельных артистов, могли прийти все желающие — ворота открыты, билетов никаких, а для зрителей стояли длинные деревянные скамьи, и было очень много детей разного возраста, вели они себя заинтересованно и, если можно так сказать, культурно, с пониманием. Представление, как я уже сказал, шло прямо под звездами, светила луна, на актерах были национальные костюмы, в тот вечер давали одну из частей знаменитой поэмы Низами «Семь красавиц».

Затем я стал свидетелем строительства «Олимпийского комплекса» для спортивных состязаний жителей города и большого городского парка. Спортивный комплекс строился, естественно, за счет средств города, а вот парк — исключительно силами самих горожан, на общественных началах: участки были распределены между предприятиями, большими и маленькими, учреждениями, школами, даже детскими садами. Никто никого не заставлял работать в парке, но я видел, что на некоторых участках были люди и что-то делали — после трудового дня они по собственному желанию пришли повозиться с кустарниками и деревцами.

Самое главное во всем этом было то, что не чувствовалось ни в чем формализма, люди работали на самом деле с охотой, шло какое-то глобальное наступление культуры — главным образом под флагом памяти Низами, — но это было не все.

Да, действительно, бывший бригадир каменщиков, много лет проработавший на строительстве домов (а конкретно — 26 лет), неоднократно избиравшийся сначала в местные Советы народных депутатов, потом в республиканский и, наконец, в Верховный Совет Союза, вот уже два года как стал председателем исполкома города, мэром. «Чистый человек», «благородный человек», «честный человек», а то и просто «хороший человек» — такие характеристики слышал я от тех, кого спрашивал о нем, такое же впечатление произвел на меня и он сам — внимательный, чуткий в разговоре, аккуратный, импозантный. Видел я его и на заседании исполкома в окружении нескольких десятков ответственных людей города — речь шла о текущих делах в строительстве, о подготовке к зиме, — и там тоже он произвел впечатление человека вежливого, тактичного, «мягкого, но твердого», то есть мягкого в обращении, «уважительного», но достаточно твердого в своих решениях.

Но не только деятельность этого человека на посту председателя исполкома города была, как я очень скоро понял, причиной тех благих явлений, которые происходили в городе в последние годы.

Важным событием для города было назначение на пост первого секретаря горкома партии нового человека, молодого — в момент назначения ему не было и сорока, — весьма образованного, эрудированного и — главное! — живого человека, который — теперь это уже определенно можно сказать по его делам — понимал жизнь как целую совокупность разнообразных функций, в которую входила и такая не всеми учитываемая — радость жизни. Он понимал, что труд человека велик и значителен не только сам по себе, но именно как приносящий радость. Что в спектр человеческого существования непременно должен входить и отдых, который тоже не есть нечто бездумное и бездуховное, а наполненное смыслом и тоже приносящее радость. Радость духовного наполнения и развития. А ведь это и есть культура, это и есть уважение.

Много интересного я видел в Кировабаде, со многими людьми говорил и за дни, проведенные там, убедился, что все именно так и есть: причиной перемен было именно назначение первым секретарем горкома хорошего человека, хотя причиной внешней, потому что внутренней, скрытой, но еще более важной причиной было то, что, очевидно, и привело к назначению на столь важный пост именно его. И этой внутренней, главной причиной было, конечно, веяние нашего времени, когда в сущности решается вопрос существования человечества — да и всей жизни — на планете Земля.

Можно много страниц потратить на подробное описание того, что я видел в Кировабаде, на расшифровку этих не столь простых, как может показаться на первый взгляд, понятий: шахматная школа (ведь для всех желающих и бесплатно), аптека «Целебный цветок» (в здании бывшей мечети, которая благодаря своей новой функции получила право на новое существование), музей Мехсети Гянджеви (весьма культурная, образованная женщина, изгнанная за «вольномыслие»), любительская киностудия (в помещении бывшей хашной, то есть фактически распивочной) и так далее, и так далее.

Однако я сказал уже, что одной из причин согласия на командировку была и мысль о том, что Азербайджан — республика горная…

Но еще до поездки в горы, глядя на то, с каким спокойным удовольствием работали люди на закладке городского парка, я подумал, что если бы первый секретарь горкома подал идею и об устройстве микрозаповедников, то люди не остались бы равнодушными.

Ведь еще Низами Гянджеви восемьсот лет назад рассматривал мир как единое целое, где всякое явление занимает определенное ему место. В седьмой главе поэмы «Сокровищница тайн» он говорит о том, что нет ни единой твари на земле, которая была бы абсолютно лишена какой бы то ни было ценности. И именно он в притче о легендарном царе древнего Ирана Феридуне рассказывает о том, как тот, охотясь за газелью, услышал голоса стрелы и коня, предупреждавших его, царя, что ради забавы бессловесную тварь истреблять нельзя…

Когда же появилось у меня время для поездки в горы, то сначала Камал Багиров, директор Закавказской государственной машиноиспытательной станции вместе с инструктором горкома партии Наги Абдулазимовым, а потом друг азербайджанского писателя Алтая Мамедова Латиф вместе с сыном Алтая Мамедова, Эльшатом, возили меня на своих машинах за Аполлоном.

Особенно запомнилась вторая поездка — в окрестности знаменитых азербайджанских озер Гей-гёль и Марал-гёль, когда я попросил у своих спутников разрешения отлучиться в горы на два часа. Я так и сказал: «за Аполлоном», то есть за бабочкой, и увидел, что они поняли меня, хотя их интересы были конечно же далеки от энтомологии и на бабочек они до этого времени вообще не обращали внимания.

То было прекрасное путешествие, хотя и короткое. Мне удалось зайти довольно далеко в горы, я увидел сверху изумительное озеро Марал-гёль совершенно изумрудного цвета. Внимательно осматривая и самые ближайшие окрестности — «джунгли» горной травы, — я видел отдельные экземпляры очитка, кормового растения Аполлона. Но увы, не повезло с погодой: было пасмурно, просветы в облаках появлялись лишь изредка, и я не встретил ни одной бабочки, которая «летает только в солнечную погоду».

Правда, на обратном пути солнце выглянуло, и наградой мне стали желтушки-колиас, прелестные оранжевые с темной окантовкой бабочки, которые тотчас принялись летать и сверкали огоньками издалека — живые искры живой зеленой горы. Они были похожи на Красную бабочку — желтушку Романова, только помельче.

Я пробыл в горах больше двух часов, но ни тени недовольства моим опозданием не увидел на лицах своих спутников, хотя для них поездка на Марал-гёль вовсе не была редкостью и поехали они только из-за меня.

— А зачем нужно фотографировать? — спросил Эльшат.

— Но ведь бабочки очень красивы. И потом природа теперь охраняется. Фотография может помочь в этом деле.

— О, да, есть очень красивые бабочки, я видел как-то! — согласился Эльшат.

— Мой сын интересовался бабочками, а я значения не придавал… — задумчиво произнес Латиф.

И когда ехали обратно и я увидел у самой дороги великолепных пандор, стремительно летающих над цветками чертополоха, Латиф с готовностью остановил машину. Они вышли вместе со мной и внимательно наблюдали, я видел в их глазах искренний интерес.

— Ах, какие красавицы! На самом деле, смотрите-ка… — восхищался Латиф.

— Вон, вон еще очень красивая, сфотографируйте ее. Может быть, вам поймать? — спрашивал Эльшат.

— Как, вы сказали, они называются? Пандоры? А, это связано с «ящиком Пандоры», наверное, да? — интересовался Латиф.

Уже прекрасно, если человек выходит за круг привычных интересов и начинает интересоваться тем, чему раньше не придавал значения, и при этом уважает интересы другого человека. И тем более хорошо, если все связано еще и с уважением к существованию каждой «твари» на земле, к пониманию мира как единого целого. По «принципу Низами».

Так что хотя и не встретил я в Азербайджане собственно Аполлона, то есть бабочку, но все же та поездка стала для меня одним из звеньев в общей цепи поисков Аполлона.

Именно здесь, в Кировабаде, я впервые внимательно читал Низами, а некоторые места из его поэм выписывал даже.

Вот несколько строчек:

Разум — главный наш помощник, наш защитник он, Муж разумный всем богатством мира наделен. Создан не для пожиранья мяса и хлебов Человек. Нет, он источник умственных даров. Мудрый, будь полезен людям, мир добром укрась! Это — выше всех сокровищ и сильней, чем власть. (Низами. Семь красавиц, перевод В. Державина)

2.

А весной следующего года я, конечно, не мог утерпеть и оформил в одном из журналов командировку в Ташкент, чтобы вновь посетить Склон Максимова и «Эльдорадо». Не будучи уверен, что их заинтересует именно эта тема, я предложил написать очерк о прошлогодней экспедиции на Гиссар и о проблеме сохранения арчи в среднеазиатских горах. Название для будущего очерка мне предложили такое: «Пока зеленеет арча».

Проблема сохранения арчи чрезвычайно важная, но главное-то дело не в том, чтобы принять запрет на рубку именно арчи, а в том, чтобы решить проблему в комплексе!

Ну в общем все так и было — пока! — на хребте Каржантау, как и в предыдущем году. И Склон Максимова, и «Эльдорадо» существовали! И Аполлониусы летали, и ферула, прангос и эремурус робустус цвели, и вечерами боярышницы, устраиваясь на ночлег и собираясь живописными группами на феруле, на цветах дикого лука, были словно лепестки фантастических белых цветов. Ах, скорее, скорее защитить их — пока не поздно! — организовать микрозаповедник!

И опять мы встречались с Крепсом-отцом, и я то злился на него, то восхищался его преданностью своему увлечению, делу своего сына…

При прощании он передал мне сверток — куколок алексанора для московского коллекционера.

— Вы положите их в холодильник, но не в морозилку, а вниз, — как всегда, приказным тоном давал он «ценные указания». — А как только приедете в Москву, еще на пути домой, в ближайший почтовый ящик бросите вот эту открытку. Человек вам позвонит, и вы передадите ему сверток. Только осторожнее, смотрите! И не тяните.

И я, разумеется, сделал все в точности: бросил открытку в ящик еще на пути от метро домой, когда шел с рюкзаком, а сверток положил в холодильник, не в морозилку, а вниз. И даже не посмотрел на адрес, хотя, как выяснилось потом, очень скоро, этого человека я уже знал, правда, заочно.

И только-только успел я проявить пленки, привезенные с Каржантау, едва-едва разобрался в том, что у меня на этот раз получилось, не успел даже сесть за работу над очерком для журнала, который великодушно предоставил мне командировку, не успел в сущности дыхания перевести после последней поездки и как-то ее осмыслить… Но уже пришел вестник в лице скромного, невысокого, тихого и медленно говорящего человека с фамилией… ну, скажем, так: Белов. Павел Иванович Белов, коллекционер, о котором мне уже говорил Игорь Максимов, дав его телефоны, рекомендовав у него обязательно побывать, а я как-то забыл.

Те несколько дней, пока шла открытка, были, как выяснилось потом, для меня передышкой, потому что Павел Иванович позвонил и пришел.

Совсем непохожий на военного, подполковник-инженер в штатском спокойно и тихо как-то ходил по моей квартире, спокойно слушал, когда говорил я, но больше сам говорил, а я с удовольствием — и совсем неспокойно! — слушал… А рассказывал он, кроме прочего, о поездке с приятелем на Алтай в позапрошлом году, о прекрасных бабочках, которых он там наловил, среди этих жертв его были и Парнассиусы, то есть столь почитаемые мной солнечные Аполлоны, один из видов которых так и называется: Феб. Аполлон-Феб. Солнце солнечное. А еще эребий упоминал и желтушек с прекрасным тоже именем Аврора…

А ведь Алтай-то еще когда был у меня в числе мест, о которых мечталось! Еще, помнится, в юности у Пермитина читал и уже тогда начал мечтать. Куда ж деться было теперь, если там, оказывается, Аполлоны, да не один вид, а разные, еще какие! Про один из видов — Клариус — было сказано Павлом Ивановичем, что редок он очень, эндемик, а потому, может быть, в мировом каталоге бабочек ценится особенно высоко, но если очень дорого стоит мертвый экземпляр бабочки, то во сколько же оценить хорошую фотографию этого «ювелирного изделия» природы? И пусть пока не дошли мы в массе до истинной оценки — что хорошая фотография несравнимо ценнее убитого экземпляра хотя бы потому уже, что не уничтожает сам экземпляр и, не уничтожая, делает его в то же время достоянием миллионов — пусть не дошли мы до высот этого понимания в массе, но, верю я, дойдем! А потому как же не загореться мне было немедленно ехать снимать теперь на Алтай?!

Павел Иванович говорил тихо, я слушал его по видимости тоже довольно спокойно, но уже с некоторым оттенком обреченности понимал: поеду. Уже тогда чувствовал, что рановато, пожалуй, мне ехать, ибо слишком частые поездки, неосмысленный перебор опасны в смысле истинного восприятия и того самого возвращения к себе и к тому первоначальному, что и является по сути главным смыслом. Да и долгов много, например ненаписанный очерк, но… Что же делать!

— Когда нужно ехать, чтобы всех этих бабочек застать, Павел Иванович? — спросил я обреченно, понимая, что все равно не справлюсь с рвущимся, разгорающимся, словно пламя неудержимого лесного пожара, желанием, в котором сверкали уже разноцветные искры: новые бабочки!.. цветы новые… желанный издавна край… реки!.. скалы!.. жарки на плоскогорье, голубые озера… но главное, главное — Аполлоны! разные! новые! неведомые!..

— Лучше всего сейчас, но даже если вы поедете двадцать пятого июня, то все равно застанете, — тихо сказал Павел Иванович.

— А можно посмотреть ваших бабочек, тех, которых вы оттуда привезли? — спросил я.

— Разумеется, когда угодно.

Несколько часов пробыл у меня тихий этот человек, которого я поначалу, признаться, встретил с некоторым недоверием, считая его уже заранее истребителем прекрасных чешуекрылых, о чем честно ему и сообщил чуть ли не в первые же минуты. Я, признаться, даже следы жестокости искал на его простом лице и представил себя на миг той самой бабочкой, на которую он замахивается сачком. «Интересно, а какое у него лицо, когда он достает бабочку из сачка?» — подумал неприязненно я…

Но чем дальше, тем больше росла во мне симпатия к Павлу Ивановичу. Понравилось на первых порах еще и то, что он серьезно и явно совестливо воспринял мои не слишком тактичные обвинения, оправдывал, как водится, коллекционеров тем, что они губят бабочек значительно меньше, чем промышленность и скотоводство, в чем, конечно, есть определенная доля правды. Потом очень внимательно и с раздумчивой обстоятельностью воспринял он мои размышления о микрозаповедниках энтомофауны и даже высказал очень здравую мысль, что именно коллекционеров можно было бы с большой пользой привлечь для присмотра за заповедниками и — главное! — для восстановления в первую очередь кормовых растений, а потом и для разведения ценных бабочек. Он даже вспомнил очень поучительную и известную уже мне историю о бывшей еще не так давно в Московской области, а теперь, увы, погибшей последней популяции многочисленных когда-то у нас Аполлонов (в окрестностях Приокско-Террасного заповедника).

— Коллекционер много ли выловит? — оправдываясь, негромко говорил Павел Иванович. — Даже одна самка, оставшаяся в живых, откладывает большое число яиц… А вот если кормовые растения уничтожить, то ни одной бабочки не останется, это уж точно.

И я вспомнил прекрасное «Эльдорадо», на которое скот не гоняют, и потому, может быть, оно и осталось таким до наших дней. Ведь не только бабочек, но и всякую жизнь — флору, фауну — легко уничтожить (да уже уничтожено сколько!) именно из-за перевыпаса скота. И я вспомнил еще о Синей Поляне на перевале Гиссарского хребта и что именно на ней собирались сделать постоянный лагерь геологов…

— Да, согласен с вами в какой-то мере, Павел Иванович, — сказал я. — Но согласитесь и вы, что если коллекционеров несколько и если каждый из них выловит несколько десятков ценных и редких бабочек, да еще будет куколок, гусениц, даже яички собирать, то…

— Да, — помолчав, согласился Павел Иванович, — вы тоже правы. Ограничения для коллекционеров должны быть.

…Коллекцию Павла Ивановича я смотрел через два дня. К тому времени идея новой поездки, зарожденная им, успела окрепнуть, пустить корни, превратиться из авантюрной, полудетской фантазии в нечто почти реальное, осуществимое, она стала обрастать конкретными деталями. В трех местах на Алтае побывал Павел Иванович со своим напарником два года назад, и каждое из них было любопытно по-своему, в каждом летали определенные бабочки, очень красивые. Одно место — самое дальнее, два — поближе, но дальнее зато, по словам моего тихоголосого соблазнителя, было сущим раем…

С ним по соблазнительности могло сравниться то место, где водились Клариусы, и не только они, но и Фебы, и желтушки разные (кроме Авроры), и эребии, а чуть позднее тоже прекрасные Парнассиусы Номионы, нечто среднее между Фебами и собственно Аполлонами, то есть Парнассиусами аполло.

На третьем месте по привлекательности стояло еще одно местечко на реке Катуни, в окрестностях которого летали ярко-оранжевые, почти красные желтушки Авроры.

Но все это пока со слов, и вот я ехал к Павлу Ивановичу смотреть.

Павел Иванович жил в новом микрорайоне, на окраине города, далеко от метро. Добираться до него мне пришлось довольно долго — больше часа… Очередной раз думал я: что же заставляет разных людей увлекаться бабочками? Чем привлекают эти летающие эфемерные создания, настолько привлекают, что серьезные взрослые люди готовы ехать за ними бог знает куда? Игорь Максимов рассказывал о тренере нашей сборной команды рапиристов, страстном коллекционере, которому, конечно, весьма помогали поездки сборной за рубеж; о молодом инженере, который был опасно подвержен алкоголизму, но выздоровел, чему способствовало как будто бы именно увлечение бабочками. А Крепсы, увлеченные настолько, что все мысли, все поступки их вертятся вокруг бабочек, и только их, пожалуй, и сны они видят исключительно о чешуекрылых… Кстати, в Ташкенте при прощании Крепс поведал мне об искусном фотографе бабочек — профессоре, докторе физико-математических наук, о нем же говорил и Павел Иванович: будто бы он даже открыл новый вид… Да вот и меня как быстро, как легко оказалось соблазнить на новую поездку — далекую, связанную с немалыми расходами, непредусмотренную, нарушающую все намеченные заранее планы… Что-то есть завораживающее в мелькании живой красоты среди трав и цветов, словно какие-то искры счастья, отблески чего-то нетленного, неземного, непреходящего…

Квартира Павла Ивановича оказалась удивительно чистой, ухоженной, никакого запаха от гусениц. Ведь он рассказывал о том, что выводит бабочек дома, что кормит гусениц и даже ездил за сто с лишним километров от Москвы за каким-то растением для кормления гусениц поликсены, что использует для этого даже соседние с домом деревья, надевая на ветку с гусеницами марлевый мешочек, чтобы защитить их от птиц… А где же куколки, ящики с экземплярами? Встретила меня и жена Павла Ивановича, Римма Ивановна, красивая голубоглазая украинка с типично украинской приветливой, мягкой улыбкой, и я мельком подивился, что опять не увидел скрытого и вполне понятного недовольства ее странноватым и беспокойным увлечением мужа. О, жены натуралистов-коллекционеров, вы заслуживаете специальных поэм — счастливы те, кто разделяет увлечение своего спутника жизни!

На кухне уже шли приготовления к ужину — Павел Иванович и Римма Ивановна ждали, что я приеду… И я со стыдом вспомнил, что когда Павел Иванович был у меня, то нечем было даже его угостить, да и сам я в тот день остался без обеда, потому что за разговорами с Павлом Ивановичем опоздал в магазины, которые в воскресный день закрывались рано.

— Сначала поужинаем? — спросил Павел Иванович приветливо.

Но так как ужин еще не был готов, Павел Иванович повел меня смотреть коллекцию.

Оказалось, что главные ящики располагаются в низеньком, наподобие длинной тумбочки шкафчике, стоящем в просторной прихожей. Они выдвигались и задвигались вертикально, как книги, очень компактно.

Осторожно доставал Павел Иванович и ставил передо мной ящики алтайской коллекции — сначала, разумеется, Парнассиусов, — и первое, что бросилось в глаза, это необычайная тщательность, аккуратность работы. В каждом ящике было от трех до пяти десятков бабочек, они размещались аккуратными, вертикальными рядами. Бабочки были расправлены прямо-таки виртуозно, по всем правилам: каждый усик, каждое крылышко приведены в соответствующее положение, и ни одной щербинки, ни одной потертости не было на великолепных, светлых, полупрозрачных одеждах многочисленных и разнообразных Аполлонов.

Трудно представить себе, что эти бабочки когда-то летали, подвергались превратностям судьбы, потом были пойманы, привезены в Москву… Только потом я узнал, что бабочек, пойманных на Алтае, Павел Иванович расправлял и накалывал в ящики в течение всей зимы…

Наверху над каждым рядом была приклеена маленькая этикетка с латинскими, тщательно выписанными буквами.

— Фебусы, Фебы… — тихо говорил Павел Иванович. — Вот Клариусы… А это Номион. Я его, правда, не ловил там, но вы, возможно, застанете, он позже летает…

Все эти Аполлоны были помельче Аполлониусов с Каржантау, но как-то более аккуратны, изящны. У Фебов больше красных пятен, причем нс слишком ярких, а Клариусы еще менее красно-пятнисты, но утонченны по форме и по рисунку. Были у Павла Ивановича и Аполлониусы, подаренные ему Максимовым, и тут я особенно отметил, что они все же более просты и как-то, может быть, грубоваты, нежели Клариусы, Номионы, Фебы. А я-то искренне считал их верхом совершенства! Или это извечное человеческое свойство — считать лучшим то, чего у тебя нет? И все же разные виды Парнассиусов было непросто различить.

— Как же вы отличаете их друг от друга? — спросил я. — Ведь они очень похожи…

— Ну что вы? — тихо воскликнул Павел Иванович, и в глазах его замерцали искры. — Они же совершенно разные! Вот, видите, у Фебусов красные пятна на передних крыльях, а у Клариусов и Номионов нет. У Клариусов в прикорневой части заднего крыла нет красного — это главное отличие, а потом, видите, зигзагообразная линия по краям. А у Номионов — штрихи по краю.

И чем больше вглядывался я, тем больше находил различий. Клариус, пожалуй, был самый неброский на первый взгляд. Но чувство меры в его окраске соблюдено в наибольшей степени, никакой резкости, перебора — изысканность, тонкий вкус. Я даже подумал, что есть в этой бабочке нечто французское, тогда как Феб, например, олицетворял нечто греческое, эллинское, а Номион, пожалуй, германское или швейцарское. Конечно, это всего лишь моя фантазия…

В следующем ящике были совсем уж необычные Аполлоны — не белые, а желтоватые. Оказалось, это Парнассиусы Эверсманна, именно их обещал мне Павел Иванович в дальнем алтайском месте. Я смотрел на них и, кажется, уже видел суровое плоскогорье, покрытое тундровой растительностью, огненные россыпи жарков, пронзительно-голубые озера среди диких камней — именно так описывал Павел Иванович те места. Отчего же эта лимонно-палевая желтизна?

Итак, было ясно: мои благонамеренные планы спокойного написания очерка для журнала, методический разбор слайдов тянь-шаньской поездки, продолжение работы над двумя повестями, другие разнообразные дела, намеченные на лето в Москве, оттеснялись на неопределенный срок, а воображение рисовало все более яркими красками картины предстоящего путешествия по Алтаю.

В следующей коробке были бабочки, которые ошеломили яркой, пронзительной огненностью своей окраски, они тотчас напомнили ту самую Красную бабочку, от встречи с которой я был так счастлив в отрогах Гиссарского хребта под грозно сходящимися тучами, на холодном ветру у перевала… Желтушки! Колиас! Но не романови. Эти празднично, победно окрашенные бабочки назывались колиас Аврора, и обитали они, оказывается, в третьем месте из тех, которые рекомендовал мне Павел Иванович на берегу Катуни. Это их самцы были так победно и ярко окрашены, самки же на первый взгляд выглядели скромнее. Но лишь на первый взгляд. Серовато-коричневато-зеленовато-угольный, точечный пуантилистский рисунок на желтовато-зеленоватом фоне словно бы бархатных крыльев при ближайшем рассмотрении пленял своей сложностью и благородством. Если яркие самцы были вполне одинаковы, то самки различались порой довольно явно, и, чем больше я смотрел, тем больше видел: самцы при всей своей яркости более просты, более примитивны по сравнению с утонченными, изящными самками.

Желтушки, как выяснилось, наряду с Парнассиусами тоже были любимицами Павла Ивановича. И не только праздничные Авроры, но и гораздо более скромные тихе, кокандика — желтоватые с темным рисунком, на первый взгляд не слишком отличающиеся от наших обычных подмосковных, скромных и милых, оживляющих скудные окраины дачных поселков.

Но пожалуй, с особым, хотя и тщательно скрываемым волнением Павел Иванович достал ящичек с мелкими темно-шоколадными, а то и почти черными бабочками. Эребии! Или, по-нашему, чернушки — этакие черные хлопья, мелькающие в траве, словно бархатные лоскутки ночи среди яркого великолепия дня. Бабочки «не от мира сего», совершенно непохожие на других, но зато очень похожие друг на друга, словно члены тайного монашеского ордена — в темных плащах с таинственными знаками старшинства в виде круглых, разной величины глазков. Лигея, Медуза, Эфиопка, Циклоп… Близкие к ним бархатницы — Дриада, Памфил, Гиперант, Цирцея, сатир Энервата. Похожие на всех на них энеисы…

Все новые и новые ящички с эребиями и другими бархатницами доставал Павел Иванович, любуясь… Господи, какое же это бескрайнее море, думал я в который уж раз.

Жена Павла Ивановича, Римма Ивановна, уже несколько раз звала нас на ужин, а тихий подполковник показал лишь часть своей коллекции, которую он сам считал не только неполной, но вовсе дилетантской, ученической, ни в какое сравнение не идущей, по его словам, с коллекцией истинных специалистов и знатоков. Коллекция Сладкова, например, занимала целую комнату, а крупнейшая, пожалуй, частная коллекция в нашей стране — коллекция известнейшего собирателя Цветаева, недавно умершего, насчитывает, как говорят, десятки тысяч экземпляров.

За ужином я увидел совершенно очаровательную дочку Павла Ивановича, Наташу, одиннадцати лет и десятилетнего сына, Олега. Удивительно, что ни Наташа, ни Олег не переняли увлечения своего отца, хотя жена Римма частенько сопровождала раньше своего мужа в поездках. Воспитание, конечно, много значит, но бывают и врожденные склонности к тому или другому, и тут я опять оценил мудрую терпимость главы семьи: ему и в голову не приходило как-то навязывать свои склонности другим. И потом было тут, очевидно, нечто вроде ревности. Удивительной, странной ревности, если принять во внимание, что относилась она не к его любимым членам семьи, а к предметам его бескорыстного и в чем-то святого, может быть, увлечения. Он словно боялся, что даже его любимые родственники не слишком уважительными прикосновениями — словами даже! — как-то оскорбят его божество…

После ужина мы продолжили осмотр коллекции, я увидел дальневосточных бабочек — парусников Маака, ксутов, альциноев, серицинов, Парнассиусов аполло и Номионов, а также совершенно поразительных ночных — брамей, Артемид. Все это были подаренные или обмененные экземпляры — на Дальнем Востоке Павел Иванович пока еще не бывал. Дальневосточные бабочки были особенно прекрасны, необычны, некоторые казались даже тропическими, но мне ведь предстояла, очевидно, поездка в конце лета на Дальний Восток — меня уже пригласили! — а потому сейчас, на ближайшее время, в моем сознании прочно поселились красавицы Алтая…

Решено было, что я полечу числа 25-го, на десять дней, это оптимальное время, чтобы застать и Клариусов, и Эверсмани, и Аврор…

Еще в часы первого нашего долгого разговора в моей квартире я осторожно спросил Павла Ивановича, что движет им в этом оригинальном увлечении — ведь оно так далеко вроде бы от мужской, сугубо современной профессии военного технического специалиста. Он задумался по своему обыкновению, стараясь ответить серьезно и основательно, и в первый день не ответил. А теперь вдруг сказал, что готов ответить на тот мой вопрос.

Он достал несколько книг с полки, его фамилия значилась в списке авторов, некоторые главы были написаны персонально им. Книги были о свойствах металла. Павел Иванович исследовал возможность обнаружения трещин, раковин… Бездушный холодный металл — и хрупкие летающие создания, можно сказать, символ мирной, спокойной жизни… Любопытное сочетание! Тут-то Павел Иванович и признался мне своим тихим голосом, что всю жизнь хотел заниматься научной работой и начал было, но по некоторым обстоятельствам этого не получилось. И работа у него сейчас скучная, главным образом административная. А тут, с бабочками… Лицо подполковника опять начало тихо сиять. Ведь тут — поездки дальние, экзотические, тут — охота, тут — соприкосновение с красотой. Я опять вспомнил, как любовно, как ювелирно расправлен в ящичке каждый экземпляр…

— Сейчас собираетесь куда-нибудь, этим летом? — спросил я.

— Ну конечно. На Памир, на месяц…

— А на будущий год?

— На Чукотку думаю.

— На Чукотку? Какие же там-то бабочки?

— Что вы! — тихо воскликнул Павел Иванович. — Там прекрасные бабочки! Эребии, желтушки удивительные. Парнассиусы тоже могут быть…

— А на Дальний Восток не тянет?

— Тянет. Но туда потом. Сейчас самое трудное: Памир, Чукотка. Мне ведь сорок восьмой год, и со здоровьем не очень чтобы…

Да, с каждым часом нашего знакомства я все больше убеждался в серьезности увлечения Павла Ивановича. Неужели он нашел себя именно сейчас, в эти зрелые годы? — думал я даже. И мне казалось, что это именно так. Хотел бы он начать свою жизнь сначала, чтобы прожить ее по-другому? Такого глупого вопроса я, разумеется, не задавал, но похоже было, что именно сейчас жизнь повернулась к нему своей радужной стороной. В постоянной раздумчивости, тихости голоса, казалось мне, было у него опасение не расплескать чего-то главного, ценного, не разбазарить того, что посетило его внезапно в зрелые годы с такой щедростью. Крепс-отец тоже производил впечатление человека, осененного поздней радостью, но могучий его темперамент не позволял молчать, а кроме того, есть сын, который здоров и молод, который воплотит то, чего не удалось воплотить отцу. Павел Иванович же надеялся только на себя, и хотя возраст уже не тот, однако впереди еще столько возможностей — и, умудренный прошедшей жизнью, он вошел в тихий, прекрасный сад, разнообразный, бескрайний, открываемый, оказывается, вот только теперь. Все начиналось снова, и только одно было обидно: уже не побегаешь по этому саду беззаботно и босиком…

А впрочем, почему бы и нет? Почему бы?

Главное здесь — здоровье, и если есть оно, то что же мешает скинуть груз прожитых лет — разочарований, неудач, ошибок, сомнений, — если сад наконец вот он, перед тобой, вокруг тебя.

Жизнь, что ты такое? — опять и опять думал я в изумлении. Упорный труд, многочисленные заботы и долги, постоянная неуверенность в себе, постоянное преодоление чего-то… Или путешествие в таинственном саду, где гостеприимно качают головками и источают благоухание цветы, где на извечном ласковом языке шелестят листья, качаются высокие травы, шумят ветра, говорливо бегут ручьи, величаво движутся реки среди разогретых ослепительным солнцем скал, где бабочки хлопьями счастья доверчиво демонстрируют незащищенную прелесть хрупкого своего существования и распевают птицы, и плывут невесомые облачка? Конечно, и то и то, но где необходимое равновесие, где разумное сочетание, в чем секрет, чтобы первое не превращалось в унылую самоцель, чтобы с успехами в первом счастливо приближалось второе, чтобы не напрасными были потери в пути, чтобы прийти туда, куда с самого начала хотелось?

Я вспоминал, с каким тихо-восторженным, отрешенным от мира сего лицом, сдержанно — опасаясь, очевидно, что его не поймут, спохватившись, наверное, что не к лицу взрослому человеку ребячество, — рассказывал Павел Иванович о странствиях по Алтаю. И в воображении своем видел я, как, стесняясь на первых порах самого себя, сдерживая свой рвущийся пыл и оглядываясь, вероятно, бегал он по цветущему лугу с сачком — сорокапятилетний мужчина, оставивший в Москве ради этого жену, дочь, сына, уют квартиры. И может быть, даже усмехался, подтрунивал над собой, когда дрожащими от волнения руками доставал из сачка бабочку — хрупкое, беззащитное чудо, прилетевшее прямо из детства, сохранившее вот, оказывается, незапятнанную целомудренную красоту…

Жизнь бывает щедрой к тем, кто достойно переносит ее временные невзгоды. Павел Иванович, очевидно, не сразу нашел себя, но жил достойно, не ныл оттого, что не все получается, как хотелось, учился старательно, женился, когда пришло время, работает, обеспечивает семью, детей, которые почти уже выросли… И вот выстоял и получил награду.

Сосредоточенно, основательно, задолго теперь готовился он на Памир — совещался с приятелем, несколько раз намечал маршрут, прикидывал, что взять с собой, — и уже составлен «железный» список: палатка, спальники, сачки и коробки для бабочек, еда на месяц. Опять, как и в алтайскую поездку, всю еду брали с собой, чтобы ничто не связывало в свободной охоте. Сам увлекавшийся столько раз, как понимал я Павла Ивановича! Как желал ему предстоящей удачи! Да я ведь и сам уже ощущал знакомую дрожь, замирание сердца: Алтай сиял на моем внутреннем горизонте, сверкая заснеженными пиками вдалеке, шумя ручьями и реками, благоухая ароматами цветов. И, как и перед каждой далекой поездкой, пробуждалась во мне этакая лихая удаль, оставшаяся, очевидно, в генах от предков. Ну и что, если случится что-то непредвиденное в пути, подумаешь!..

Да, что-то изначальное, истинное есть, очевидно, в юношеских увлечениях — меркнущих на время в период жизненных схваток, но внезапно пробуждающихся вновь в зрелом возрасте. Сколькие из нас, всю жизнь трудившиеся беззаветно, подойдя к ее концу, именно о них вспоминали (как и С. Т. Аксаков) и порой даже пытались осуществить хоть что-то из несбывшегося и возвращались памятью в те годы, порой приукрашивая их… Да, впрочем, нет, не приукрашивали! Ведь какими бы тяжелыми ни были внешние обстоятельства юности нашей, в нас жило главное — жажда жизни, острый, свежий интерес к ее тайнам, подсознательная вера в лучшее, радость — искренняя, неосознанная, может быть, но самая настоящая радость бытия. Счастливы те, кто сохранил в себе юношескую чистоту…

Заканчиваются подробные описания моих путешествий в поисках солнечной бабочки…

Да, конечно, я побывал на Алтае, в местах, так щедро подаренных мне Павлом Ивановичем.

Отыскал и сфотографировал там совершенно великолепных — чистеньких каких-то, особенно ярких, белых с черным и красным- алтайских Номионов, а также Клариуса, Феба, самца и самку желтушки Авроры и многих других очаровательных бабочек этой горной страны.

На Алтае столкнулся я и с весьма серьезной проблемой, новой для себя, — проблемой кедровых лесов, прежде всего с их бессистемной рубкой. Кедровые леса, которые служат основой экосистемы во многих районах Сибири и произрастают в истоках всех великих сибирских рек, а следовательно, дают им в какой-то степени жизнь и весьма серьезно влияют на их режим, да, кроме того, еще сами по себе представляют чрезвычайную не только экологическую, но и хозяйственную, и, конечно, эстетическую ценность, вырубаются подчас неоправданно…

Но это тема отдельной книги. Как ее назвать? Может быть, «Золотые горы»? Ведь именно так переводится слово «Алтай».

Кстати, проблема микрозаповедников на Алтае также стоит очень остро, ее практическое осуществление могло бы дать очень много, а воплощению ее в жизнь способствовал бы давний обычай устройства пасек. Алтайский мед издавна славился в России, однако в последнее время количество пасек почему-то резко уменьшилось. Но, повторяю, это отдельная тема…

Отмечу только, что «поиски Аполлона» неминуемо и закономерно опять привели к серьезной проблеме — и хозяйственной, и государственной. И это естественно.

Чуть позже довелось мне побывать и на Дальнем Востоке. А именно в Южном Приморье, куда отправлялась экспедиция Научно-исследовательского института охраны природы и заповедного дела.

…Несколько дней мы ездили по заповедникам Южного Приморья, посетили «Уссурийский», «Кедровую падь», «Лазовский». Я по своему обыкновению наблюдал, философствовал сам с собой и со спутниками и, конечно, фотографировал. Растения, всяких букашек, бабочек…

И был там день, который особенно запомнился мне.

…Я вышел на небольшую поляну на краю леса. С другой стороны ее ограничивала дорога. Но по ней практически никто не ездил.

Трава по колено. Кустики кое-где. Цветы…

Перед тем как попасть на поляну, я ходил по дороге, потом углубился в лес по старой просеке. Здесь росли густые папоротники, и так реально можно было представить себе, что в них затаился тигр. Амба, хозяин тайги, по определению Дерсу Узала. Но еще больше волновали меня синие махаоны — хвостоносцы Маака. Хотя я, кажется, на них уже насмотрелся. Фантастическая, удивительная красота! Летящий синий махаон — это всегда чудо. Вернее, он даже черный издалека. И только когда приближается, виден этот невероятный отлив. Синий. А то и ярко-зеленый.

А потом я набрел на эту поляну. И время у меня было. Предупредил всех заранее, что могу прийти только к вечеру.

И сачок дома оставил: ни для того, чтобы определить поточнее вид бабочки, ни для каких-либо других целей я не собирался их ловить.

Наверное, потому и создалось особенное настроение… С миром пришел я к вам, меньшие братья. Ни ради науки, ни ради чего еще не буду я вас губить. Все — «люди», как выражался тот удивительный гольд, который повстречался В. К. Арсеньеву и сопровождал его потом. Все «люди» — и цветы, и деревья, и бабочки. И тигр тоже «люди». Все мы гости на этой планете. А я теперь гость у вас. Мы на равных, как оно и должно быть, потому что правы индейцы племени сиу: каждый должен брать для себя лишь столько, сколько необходимо ему для поддержания жизни. И не больше! И правы индийские йоги, когда говорят: «Самое милое, самое нам не принадлежащее — лучшая поклажа в пути». Или вот еще: «Символ знания духа — цветок».

Вот я и фотографировал цветы. И бабочек. В очередной раз пытался понять этот мир — мир насекомых, растений, чтобы тем лучше понять и наш, человеческий мир. Так много общего у нас, кажется. Вот репейница («красавица» французов, «разукрашенная дама» англичан)… Она словно чувствует, что я не собираюсь ее ловить, и не улетает, когда осторожно подхожу к ней с настроенным фотоаппаратом. Но то, что она замечает меня, — определенно. Она не погружает свой хоботок в цветок, а наблюдает за мной. Я далек, разумеется, от мысли, что она что-нибудь «думает». Но не в том дело. Даже по одной этой бабочке видно: есть какой-то универсальный язык у живых существ. Язык добра. Нельзя губить чужую жизнь понапрасну. Погубить ничего не стоит. Тем более нам теперь, с нашими успехами в физике, химии, технике…

Маленькая бабочка — чудо. С ее совершенным тельцем, с относительно большими крыльями, украшенными прекрасным узором, покрытыми чешуйками, которые группируются в этот узор, повинуясь таинственному закону. С ее микроскопическим скоплением нервных клеток — «мозгом», в котором, несмотря на малость, заключена-таки вся программа ее поведения, пусть ограниченная лишь жестким инстинктом, негибкая, не могущая перестроиться при резкой перемене условий существования, но все же достаточно целесообразная, обеспечивающая выживание этого вида бабочек и широкое расселение их по планете.

Я уже говорил, что встречал красавиц репейниц и в средней полосе, и на Кавказе, и на равнинах, и в горах Средней Азии, и на Алтае, а теперь вот здесь, на Дальнем Востоке. Есть сведения о массовых перелетах этих бабочек, о существовании их даже в Африке… От гигантского, небывалого ранее наплыва информации в последние годы многие из нас разучились удивляться — возможно, это защитная реакция организма, но ведь совсем не обязательно пытаться собрать всю поступающую со всех сторон информацию — это не по силам даже самому развитому мозгу! Но может быть, есть смысл в том, чтобы понять: колоссальный этот рост информации переводит явление из количественного в качественное. И «качественный» вывод: да, мир воистину безграничен, природа на самом деле полна чудес, и одно из самых удивительных чудес — наш разум, который открывает нам чудеса и помогает познать их. Многого, очень многого мы еще не знаем («Я знаю, что я ничего не знаю», — сказал Сократ), но ведь так много все-таки знаем, а главное — можем узнать. Было бы только желание…

Вот это желание — узнать, потому, что есть смысл узнавать, потому что интересное, захватывающее это дело — узнавать, может быть, и есть главный смысл «информационного скачка» ХХ века. Суть жизни, таинственность ее, загадочность самого существования ее и цели не изменились ведь от того, что мы многое узнали о мире, окружающем нас, пронизывающем нас, включающем нас. По-прежнему жизнь — тайна, жизнь — загадка, жизнь- чудо. Величайшее из чудес. Можно знать меньше, можно больше. Но как же не удивляться? Как же не удивляться тем чудесам, которые окружают нас постоянно? Да и мы-то сами — с телом и разумом нашим — разве не чудо?

…Поляна поглотила меня. Я видел, что, даже сравнительно маленькая, она являла собой неохватный мир. Одна только случайно встреченная мной бабочка-репейница достойна монографии, и я даже вижу приблизительный план этой монографии и тысячи «почему?», которые немедленно возникают. И эти «почему?» вовсе не праздны, не оторваны от реальной жизни, как не оторвано от реальной жизни это маленькое живое существо — порождение всей сложнейшей системы живого на планете Земля, составляющее полноправное звено в этой системе и несущее в себе тьму загадок, которые свойственны всей системе. «Все — во всем»…

Изучение поведения этой бабочки — пристальное и детальное изучение — может приоткрыть тайну поведения насекомых вообще, но так как насекомые — представители фауны, да еще и самые многочисленные представители, то знание законов их поведения может приоткрыть завесу над тайной поведения и других существ. Недаром родилась не так давно целая наука об их поведении — этология!

Взаимосвязь этой «разукрашенной дамы» с другими представителями живого мира, и в частности с обитателями Дремучей Поляны, даст очень много для размышлений о взаимосвязи разных существ друг с другом и с окружающей средой. Это уже экология, наука об отношениях растительных и животных организмов и образуемых ими сообществ между собой и с окружающей средой.

Устойчивость ее облика, поразительное сходство во внешности «родителей» и «детей», неизменность его на протяжении миллионов поколений — это генетика, наука о законах наследственности и изменчивости организмов…

Сам характер жизни ее, питание, бодрствование и отдых, активность и сон, функции ее крошечной кровеносной, мышечной, нервной, пищеварительной, половой систем — физиология, которая опять же открывает законы, общие для живого вообще…

А фантастический, до сих пор не вполне объясненный онтогенез бабочки, идущий подозрительно сложным путем: яйцо, гусеница, куколка, взрослая бабочка, или — по-научному — имаго? Это ли не предмет для самого пристального изучения и осмысления? Ведь и наше с вами развитие вовсе не просто, и все мы в школе изучаем биогенетический закон, сформулированный Э. Геккелем, «согласно которому (цитирую Энциклопедический словарь) индивидуальное развитие особи (онтогенез) является как бы кратким повторением (рекапитуляцией) важнейших этапов эволюции (филогенеза) группы, к которой эта особь относится». Какие этапы своей эволюции повторяет репейница — да и любая другая бабочка — в столь многосложном своем метаморфозе? Если это действительно так, если на самом деле повторяет, то изучение ее онтогенеза не приоткроет ли нам тайну общего развития жизни на планете Земля? Неужели когда-то в незапамятные времена крылатых предков бабочек вообще не было, а были лишь подобия гусениц? Которые потом вдруг «умерли» на время, покрывшись хитиновой скорлупой и даже растворившись под ней, как «растворяется» и становится лишь сгустком этакого «живого бульона» гусеница современной бабочки внутри куколки… Почему? Может быть, условия существования резко изменились и, чтобы выжить, предкам гусениц пришлось впасть в этакий анабиоз до лучших времен? И когда наконец эти «лучшие времена» настали, им можно было выйти из анабиоза, из своей временной «гробницы», да как выйти! Не ползающим червяком, а порхающей бабочкой!

Да, конечно, куколочный — как и «яйцевый» — анабиоз бабочки-репейницы связан, пожалуй, просто-напросто с сезонными изменениями климата в средней полосе. Но ведь и в тропиках бабочки почему-то окукливаются! Почему?

И чем объяснить, например, загадку зимовки американских бабочек-монархов, которые летят — все! отовсюду! — на одно небольшое плато в горах Сьерра-Мадре в Мексике, на высоте 3000 метров над уровнем моря? И именно там многие миллионы бабочек «густо сидят на вечнозеленой растительности, придавая кронам деревьев и кустарнику оранжевый цвет. Бывает, что под грузом бабочек ломаются ветки толщиной до семи сантиметров!». Площадь плато около восьми гектаров всего… Там-то и происходят у бабочек «свадьбы», а яички откладывают они уже весной, прилетев после своеобразной «зимовки» обратно на север. Эти сведения опубликовал журнал «Наука и жизнь» (№ 3, 1977) по материалам американского журнала «Нешнл джиогрэфик» и, помимо прочего, поставил вот какие вопросы: «Какой таинственный инстинкт помогает насекомым, родившимся на севере, найти свою цель — затерянное в горах маленькое плато? Каковы их методы навигации? Почему они летят именно сюда?» Вот вам и этология!

…И я уж не говорю про физику, которой есть чем заняться, изучая движения бабочки, а главное, ее полет и ее способность ориентироваться в пространстве, различать цвета, запахи, звуки, а может быть, и еще какие-то волны, о которых мы пока понятия не имеем. И уж тем более богато поле деятельности для химиков: биология — это вообще в значительной мере химия; превращение веществ в теле гусеницы, куколки, бабочки, его состав, энергетика пищи, окраска чешуек на крыльях — все это в ведении науки химии…

Что же касается бионики, то для инженеров тут, в мире насекомых, бескрайнее поле деятельности, и как вам понравится, к примеру, факт, что когда принялись изучать полет жука-навозника, то оказалось, что если руководствоваться привычными правилами аэродинамики, то тяжелый жук, пользуясь столь маленькими и в общем слабыми крыльями, просто не должен лететь, а то, что он все-таки летит, — загадка…

И почему, собственно, бабочка-репейница?

Чем же хуже, например, желтушка — тоже старая знакомая, копия тех, что летают на подмосковных полянах?

И почему только бабочки?

Разве, например, божья коровка удивительная — это не эпитет, это ее научное название! — хуже? Разве не заслуживает самого почтительного внимания ее онтогенез, ее образ жизни типичного хищника, хищника активного и, с нашей точки зрения, чрезвычайно полезного? Тут — при изучении хищников — уже не только этология, тут детективы писать можно! С засадами, погонями, убийствами… И с размышлениями о великой мудрости природы, которая за тысячелетия так снарядила и научила жертвы, что, несмотря ни на что, они, как вид, все-таки всегда выживают: хищники едят их, но никогда не съедают всех до единого!

Да, много чего передумал я на Дремучей Поляне.

3.

— Ну и какой во всем этом смысл? Что может дать нам это ваше любование бабочками, букашками, цветочками всякими… — представляю я вопрос своего оппонента.

— Не только любование, но и изучение, заметьте, — ответил бы я, защищаясь. — Хотя именно любование никак нельзя исключить — «любование» родственно слову «любовь», а любовь, как известно, основа основ жизни. Без любви и изучения не может быть. Желания просто-напросто не возникнет.

— Ну хорошо, хорошо, допустим. Но все-таки: какой же смысл? Нам в конце концов нужно есть, пить, одеваться, строить жилища, ездить, нужна энергия. Откуда все это брать? У природы! Где же еще? Не любоваться, выходит, нужно, а все-таки использовать для себя и в какой-то степени, следовательно, подчинять. Не так ли? На голодный желудок, в холоде, без крыши над головой и без одежды не очень-то будешь любоваться. Не может ведь все человечество жить так, как Дерсу Узала…

— Верно. Но в том-то и вопрос, как использовать, как подчинять. Можно это делать слепо и неразумно, а можно как раз наоборот: внимательно и осмотрительно. Ведь если бы люди всегда только подчиняли и только брали — использовали бы, не задумываясь, — то и нас с вами, скорее всего, не было бы на Земле, не было бы полей, садов, в которых произрастают те самые растения, которые кормят нас. Ведь они, эти растения, выведены из диких, которые, кстати, были гораздо менее урожайными и плоды давали сплошь да рядом менее вкусные и не настолько питательные, как сейчас. Культурные растения — это ведь результат именно внимательного, бережного отношения к природе, это, можно сказать, плод любви к природе и следствие первоначального любования, а затем и изучения… То же и в отношении домашних животных — тех, которые теперь так исправно дают нам мясо, шерсть, кожу… Ведь и они были когда-то дикими, и если бы человек только использовал их, не думая о том, как восстановить их численность и — более того! — увеличить ее, да еще и вывести опять же наиболее продуктивные породы… Что было бы? Кстати, ученые подсчитали: нынешнее население земного шара потребляет в тысячу с лишним раз больше, чем могла бы дать дикая природа! Другими словами, если бы людям пришлось вернуться к использованию только естественных природных ресурсов — охотиться только за дикими животными, собирать урожай только дикорастущих растений, то смог бы выжить только один из каждой тысячи живущих ныне. Остальным не хватило бы.

— Стоп! Вот тут-то вы и противоречите сами себе. Вы льете воду на мою мельницу. С тем, что вы сейчас сказали, нельзя не согласиться. Но тем самым вы признаете, что вмешательство человека в природу просто необходимо. Необходимо! Использование ее для человеческих нужд неизбежно! А так как на Земле нас становится больше и больше, и мы, естественно, хотим жить лучше и лучше (вы же не можете отнять у людей право на лучшую жизнь!), то и наше вмешательство — именно вмешательство — в природу, причем во все больших и больших масштабах, — единственный выход! И ваше любование, ваше бесконечное благоговение перед красотой каждого цветочка и каждой бабочки хотя и забавно, однако, согласитесь, немного даже смешно сейчас, в наше сложное время, а главное, не имеет реального смысла. Нам нужно как можно больше продукции — вот она, суть. И в Продовольственной программе как раз об этом…

— Верно. Но вот именно потому, что нам нужно как можно больше продукции, именно потому, что время сейчас сложное, именно поэтому и любование, и благоговение, неразрывно соединенные с изучением, — не забудьте! — имеют сейчас самый реальный смысл. Злободневный! Что же касается, например, «цветочков», то ведь растения — это основа основ жизни на Земле. Вспомним, что буквально вся энергия, необходимая для поддержания жизни в организмах животных и людей, накапливается именно растениями, этими «первичными продуцентами», которые используют световую энергию Солнца в процессе фотосинтеза для образования органического вещества. «Вне листа, или, вернее, вне хлорофиллового зерна, в природе не существует лаборатории, где бы выделывалось органическое вещество» (К.А.Тимирязев). Растения — это святая святых жизни вообще! Вся жизнь начинается именно с них! И кстати, по мнению очень многих современных ученых, переход от животной к преимущественно растительной — пище мог бы дать большой выигрыш не только в пищевых калориях, но и в здоровье человечества в целом. Разумеется, я не призываю всех перейти только на растительную пищу, тут — как и во всем — необходимо соблюдать меру, и вряд ли стоит совсем отказываться от животной пищи, хотя уже сейчас многие люди прекрасно ощущают на себе выгоду вегетарианского питания… Но главное в другом. Любование «цветочками» и изучение их, то есть растений, как раз и может подсказать внимательным людям, каким же образом повысить урожаи уже известных культур и как можно использовать — да, именно использовать, ничего страшного в этом слове нет, если толковать понятие «польза» в гораздо более широком смысле и с минимальным ущербом для «используемой» стороны, — как именно использовать растения, свойства которых нам пока мало известны. Ведь знаем же мы — опять же из подсчетов ученых, — что при разумном и рациональном применении всех современных достижений сельскохозяйственной науки нынешнюю мировую пищевую продукцию можно увеличить примерно в 20 раз!

— Да, конечно, если распахать вообще всю сушу. О чем я и говорю.

— Нет! В том-то и дело, что нет. Хотя для достижения этого и разумно было бы освоить некоторые площади пустынь, болот, бросовых земель (которые, кстати, стали таковыми именно из-за бестолковой человеческой деятельности на них!). Но главное — это все же повышение культуры земледелия и животноводства. Хозяйственное, сознательное, разумное, бережное отношение, то есть в конечном счете как раз и «любование», и изучение! Что же касается конкретно бабочек и других насекомых, то уже сейчас доказана их польза в хозяйстве, намного превышающая вред, — не случайно же многие из них заносятся в Красную книгу! — и уж тем более трудно переоценить их значение в общем природном ансамбле, в котором — это тоже практически ни у кого из серьезных современных ученых не вызывает сомнения! — нет ни одного существа абсолютно вредного и абсолютно не нужного.

— Ну хорошо, хорошо. Ладно. Допустим и это, допустим… И все же ратование за сохранение дикой природы в ущерб культурной, согласитесь, не слишком хозяйственно и, можно даже сказать, расточительно. Зачем вообще нужны дикие дебри? Неужели для того только, чтобы помечтать там, поразмышлять, поохотиться за бабочками, полюбоваться на какой-нибудь дуб или на длинноусого жука? Если уж вам так хочется любоваться на бабочек, их можно в конце концов разводить в специальных парках. Как и дубы, и ильмы, и прочие аралии и диморфанты. Есть же зоологические и ботанические сады! Вот и давайте дикие растения пересадим туда. И бабочек ваших с ними. А остальное… Ведь, согласитесь все-таки, отдавать природе, дикой природе, такие гигантские площади нецелесообразно!

— А вот это как раз и неверно! Вспомним для начала слова одного из крупных современных американских ботаников, доктора Ф.Вента: «Уничтожая дикую растительность, мы вместе с ней теряем бесценный резерв для дальнейшего улучшения культур — уже не сможем черпать из почти бесконечного источника, для создания которого природа проявила столько изобретательности за миллионы лет эволюции. Только по одной этой причине мы должны ревниво сохранять большие пространства земли в их первоначальном, нетронутом состоянии как хранилища богатств природы, помня о том, что, если они будут уничтожены, мы уже никогда не сможем их возместить. А заранее предсказать, какое растение может стать хозяйственно важным в ближайшие тысячи лет, нельзя». Дело — в сохранении генофонда! Мы уже потеряли многое, это сейчас всем известно. Возьмите самый характерный, самый наглядный пример — стеллерова корова. Питалась водорослями, которых в море прямо-таки изобилие, а вес достигал трех с половиной тонн! Три с половиной тонны мяса, если уж на то пошло! Вот вам и решение проблемы. А где она, эта корова, сейчас? Нету! Выбили начисто, ни одного экземпляра не осталось! А человек, увы, еще не научился создавать животных заново… Но это не все. Увлекаясь достижением исключительно материальной пользы, то есть расценивая природу с точки зрения ее «калорийности» и способности быть «сырьем», мы можем лишить себя пищи ничуть не менее важной. Ведь жизнь человеческая заключается не только в том, чтобы есть, одеваться, ездить. Ради чего есть, зачем одеваться, куда ездить?..

Еще несколько десятилетий назад мало кому приходило в голову, сколь многие из нас будут стремиться выехать именно на природу, причем главным образом на как можно более дикую, чтобы насладиться ее видом, ее красотой…

И последнее. Уничтожить любую жизнь ничего не стоит.

В этом человечество как раз преуспело. Но в том-то и дело, что мы сейчас в состоянии прокормить себя, вовсе не уничтожая всю окружающую нас природу. Для того в конце концов и дан нам разум…

4.

А теперь пришло время признаться мне в своей Голубой Мечте.

Вот что касается Дремучей Поляны… Конечно, не я изобрел этот образ. Он жил в человечестве издавна. Точно так же как каждый человек всю жизнь явно или неявно ищет своего Аполлона.

Разве не мечтаем мы о загадочной, прекрасной стране, полной Чудес, Тайн и Красоты?! И хорошо бы, если бы она была хоть чуть-чуть реальной и не уводила бы от жизни, а, наоборот, украшала ее и, может быть, проясняла, учила нас чему-то, делала бы жизнь интересной…

Многочисленные и многообразные «Страны Сказок», которые строят в любом уголке мира — и в нашей стране тоже, — детские парки с аттракционами, знаменитая «Страна Диснея» (Диснейленд) в Америке, Тайгер-балм-парк в Сингапуре, множество других подобных парков в разных странах на всех материках, да в конце концов просто зоопарки и зоомузеи… Не есть ли это результат все того же Поиска, попытки построить Модель?

В Англии, например, пошли еще дальше. Один из последних выпусков журнала «Англия» (а именно № 86) сообщил о том, что с некоторых пор здравствует и процветает в этой стране ферма бабочек, а именно в графстве Хемпшир на юге Англии, в местности Нью-Форест. «Ферма бабочек, — пишет журнал, — была создана для того, чтобы разводить и демонстрировать бабочек со всего мира в их естественном окружении, где они могут летать на свободе». И далее: «Все это началось в 1981 году, когда свыше 52 000 человек посетили огромное стеклянное помещение секции тропических бабочек, которое было открыто всего лишь два с небольшим месяца, с изумлением взирая на 300 видов бабочек различных размеров…» «Вот так и должен выглядеть рай», — сказала одна женщина, посетившая эту ферму… Пусть даже этот «рай» создан в коммерческих целях, но ведь он так нужен людям!

Вот я и думаю… Что если и у нас? И не только ферму бабочек. А вот, например… Можно, конечно, придумать какое-нибудь сказочное название. Например: «Дремучая Поляна». А можно просто — Музей энтомологии. Но только чтобы это все равно была модель Дремучей Поляны. И населяли бы ее именно жители «травяных джунглей», только большие — такие, как видишь их, когда фотографируешь крупным планом.

И чтобы можно было покататься, к примеру, на спине Божьей коровки или Жужелицы. И путешествовать в лабиринте Муравейника. И увидеть гигантскую Бабочку — пусть только на киноэкране. И побывать в убежище Паука. И сфотографироваться рядом с Улиткой. И посмотреть танец Дюймовочки в глубине Колокольчика. И наблюдать Эльфов. И познакомиться с Белоснежкой, которая гостит у Семи Гномов. И вместе с Алисой в Стране Чудес разговаривать, например, с Гусеницей…

И чтобы не выдуманные, а реальные, истинные чудеса удивительного мира природы, который окружает нас, стали достоянием многих настолько, чтобы, посетив музей, каждый человек понял, что он ведь и на самом деле живет в Стране Чудес, ибо Чудеса живут везде — и на том самом кусочке луга, леса, оврага, который здравствует и процветает неподалеку от его дома, не замусоренный, не захламленный, уважаемый лоскуток жизни, родник Природы Земли, великолепной нашей планеты.

Может быть, хоть кто-то задумается и не станет отрывать ножки кузнечику, если узнает, что ведь у него на ногах — уши, а стрекочет он для того, чтобы очаровать своим стрекотом самку? Может быть, не поднимется нога на улитку, если будешь знать, скольких трудов стоило ей построить свой домик? И может быть, не захочешь ловить и убивать бабочку, если поймешь, что в тысячу раз интереснее и достойнее подкрасться к ней и сфотографировать, уловив и передав другим ее красоту живую?

Не любим того, кого не знаем. А начинаешь узнавать — и любовь появляется. И мир становится захватывающе интересным. И жизнь наполняется смыслом. И радостью. И не нужно тогда никого агитировать и призывать, а все само собой получается…

 

Эпилог

Да, удивительное все-таки дело. Ведь вот я отыскал Аполлона. Именно бабочку. Даже не одного Аполлона, а несколько видов его я отыскал. И сфотографировал.

Аполлониус, Мнемозина, Тяньшанский, Дельфиус, Номион, Клариус, Феб…

А на Дальнем Востоке я снимал синего махаона…

Но так и не возникло у меня чувства удовлетворенности, успокоенности.

И не потому, конечно, что остались какие-то виды, не встреченные мной.

Со странным чувством я опять хожу по подмосковным лесам, смотрю на заросли трав (если они достаточно густые и малотронутые). И думаю, что, хотя я и побывал во многих географических зонах нашей огромной страны, а все же тайна Дремучей Поляны — обыкновенной Дремучей Поляны — даже в средней полосе, в Подмосковье (да что там в Подмосковье — в городском дворе!), так и осталась нераскрытой.

Не раскрыта тайна обыкновенной капустницы, не то что далекого и редкого Аполлона или синего махаона.

И все же я чувствую, что ездил не зря. Искал не зря. Что-то для меня все-таки прояснилось. А главное, жизнь моя стала намного полнее, богаче. Разве можно забыть то, что я пережил в своих поисках? Или тех людей, с которыми встречался тогда? Или те прекрасные места, где природа пока еще торжествует?

И все-таки главная практическая мысль этой книги и моя цель — микрозаповедники.

Мы обязаны, мы должны во что бы то ни стало сохранить хотя бы небольшие островки природы — островки естественной жизни — рядом с собой.

Дремучие Поляны.

Ошибочно думать, что природа Земли — это что-то, находящееся вне нас. Невидимые связи пронизывают все живое, и, губя что-то в природе, мы губим нечто в себе. Островки жизни в природе — это островки естественной жизни в нашей душе.

И что, если бы…

 

Предложение

1. В каждом городе, поселке, деревне — внутри их и по соседству с ними — хотелось бы видеть пусть небольшие, но нетронутые, оберегаемые, охраняемые лоскутки земной поверхности, где жизнь идет без нашего вмешательства «в ее внутренние дела». Вмешательство может быть только в форме внимательного и уважительного наблюдения и — в особых случаях — в форме поддержки тех видов, которые угнетены окружающей лоскуток человеческой деятельностью.

Первая и главная заповедь, которая должна сопровождать жизнь этого Островка Природы, — уважение ко всем существам, его населяющим, именно уважение в равной степени независимо от наших стихийных симпатий и антипатий.

Вторая заповедь — попытка познания жизни на этом Островке при непременном условии сохранения познаваемой жизни.

Третья заповедь — охрана независимости Островка от всевозможных посягательств на него, какими бы аргументами эти посягательства ни оправдывались…

Организация этих Островков, естественно, остается прерогативой местных властей, однако предложение на их организацию, как и дальнейшая охрана — шефство, может быть инициативой любого человека и любого коллектива.

2. Все это может превратиться в простое «мероприятие», чисто формальное, не достигающее цели, если не будет подкреплено соответствующими разъяснениями со стороны компетентных людей и государственных средств массовой информации. Передачи по радио и телевидению, статьи в газетах и журналах, плакаты, открытки, буклеты, альбомы, книги — все это должно разъяснять смысл и цель организации Островков Природы, давать знания по ботанике, биологии мелких животных, этологии, бионике и т. д.

Только тогда организация микрозаповедников достигнет цели, когда она будет проводиться не формально, а осмысленно, со знанием дела и любовью к делу. А в данном случае одно поддерживает и воспитывает другое.

3. Разумеется, категорически должна быть запрещена в микрозаповедниках всякая хозяйственная деятельность — выпас скота, покосы, а также сбор цветов, ягод, грибов. «Санитарные рубки», уборка сухостоя и упавших деревьев если и могут иметь место, то в исключительных случаях и с максимальной бережностью к сложившейся экосистеме микрозаповедника. Выжигание прошлогодней травы, всякое «окультуривание», создание клумб и газонов, разумеется, недопустимы. В этом смысле Островок Природы должен быть неприкосновенным.

Необходимо разъяснить, что все перечисленное может в значительной степени влиять на биоценоз Островка, ибо даже упавшие деревья и органические остатки служат пристанищем для всевозможных мелких существ — яичек и личинок жуков, куколок бабочек, а также муравьев, пчел, ос, червей и т. д.

4. Однако микрозаповедники при всей бережности и уважительности отношения к ним не должны быть «терра инкогнита», неведомой землей, начисто исключенной из жизни людей. Ведь одна из целей, которую преследует их создание, — это задача научить людей правильному общению с природой (не только в условиях заповедников). А потому они должны быть открыты для осторожных и внимательных наблюдателей, и не только ученых. Очевидно, что должны быть проложены тропинки, сходить с которых не разрешалось бы, намечены «смотровые участки» и т. д.

Конечно, должны приветствоваться и поощряться такие формы общения с природой в микрозаповеднике, как, например, журнал наблюдений (за жизнью пчел, шмелей, бабочек, муравьев, ос, лягушек, улиток и т. д.), а также фотоальбомы и слайдфильмы, даже кинофильмы, снятые местными и приезжими фото- и кинолюбителями. Непременным условием для наблюдателей, фотографов и кинолюбителей должно быть невмешательство в жизнь Островка.

5. Вероятно, есть смысл помимо микрозаповедников организовать и микрозаказники, то есть также охраняемые Островки Природы, однако с той разницей, что в них особо поддерживаются и даже разводятся с помощью человека какие-то определенные представители дикой флоры или фауны, например растения, занесенные в Красную книгу, красивые, находящиеся под угрозой исчезновения бабочки, шмели, пчелы.

Такие заказники, кстати, уже есть в нашей стране. Там разводят, например, бабочек Аполлонов, шмелей и другие исчезающие или полезные виды насекомых. В некоторых областях нашей страны огромные площади заняты фруктовыми садами, которые в период цветения весьма нуждаются в опылителях. Деревья цветут короткое время, и если потом пчелам нечем поддержать свое существование, то они погибают. Тут-то и спасет микрозаповедник или хотя бы пчелиный заказник, то есть охраняемый участок дикой растительности, цветущий и после того, как отцветут сады. Организация пчелиного заказника в сочетании с устройством пасек даст огромный практический, хозяйственный выход.

На Алтае, например, именно пчеловодов можно назначать шефами и хранителями заказников и микрозаповедников, которые будут способствовать охране и хозяйственному использованию уникальной алтайской природы, и в частности кедровых лесов.

Оправданны были бы микрозаказники, находящиеся в глубине пригородного леса, организованные с целью поддержания популяции особо редких растений.

Несомненно, имеет смысл превратить в заказник участок луга, склон горы, старый сад для разведения редких и красивых бабочек.

Но тут важно подчеркнуть: заказники ни в коем случае не должны подменять собой и вытеснять микрозаповедники, ибо только заповедник может помочь в важнейшем деле — сохранении генофонда.

Кое-где уже созданы и микрозаповедники, о чем есть сведения в Интернете.

6. Охрану и шефство над микрозаповедниками и микрозаказниками можно возложить как на общественные организации (школы, пионерские лагеря, детские дома, училища, институты, НИИ, предприятия промышленные), так и на частных лиц (рабочих, служащих, представителей интеллигенции, пенсионеров, учащихся и т. д.). Однако это, естественно, должны быть люди, любящие природу и обладающие хотя бы минимумом природоведческих знаний.

7. Для подкрепления авторитета тех, кто занимается охраной и шефством, резонно наладить их постоянную связь с местными органами власти, а также милицией. Для этого необходимо, чтобы существование микрозаповедников и микрозаказников было юридически подкреплено соответствующими постановлениями органов власти и законодательных органов.

Остров Природы должен иметь свой «государственный статус», гарантирующий его свободное и самостоятельное существование в человеческом обществе.

И тогда…

Сколько мальчишек и девчонок смогут удовлетворить свою естественную жажду познания! Сколько нового узнаем мы о законах и обычаях того окружающего мира, который породил и нас с вами! Сколько прекрасного появится в нашей жизни! Сколько взрослых и пожилых людей, возможно, вспомнят о позабытой своей Мечте и, может быть, найдут пути для ее достижения!

И сохранятся, будут жить те, кого становится все меньше и меньше и жизнь без которых — не настоящая жизнь!

И каждый из нас, кто захочет, сможет искать своего Аполлона…