1.

Есть у меня знакомая, Елена Михайловна Антонова, старший научный сотрудник Зоологического музея Московского государственного университета, энтомолог, «хозяйка» прекрасного музейного собрания бабочек, искренний любитель своего дела. Обдумывая маршрут путешествия, я по старой памяти обратился к ней за советом. Она поддержала идею и к тому же дала мне адрес человека, живущего в Таджикистане, страстного любителя чешуекрылых.

— Игорь Владимирович Максимов, человек молодой, по специальности, кажется, строитель. У него уникальная коллекция, он даже несколько новых видов открыл. Очень энергичный и симпатичный человек, идеально было бы, если бы он сам сходил с вами, — сказала она, давая мне записку с адресом, и я в очередной раз подумал о великом братстве людей, которых связывают общий интерес, общее дело.

Хотя в тот момент о Максимове я больше ничего не знал.

Мало ли что сказала Елена Михайловна! Она ведь и сама-то видела его всего раза два. Но мне он был уже симпатичен.

И я написал письмо Игорю Владимировичу, в котором рассказал немного о себе, о своей Мечте и попросил совета. Особенность момента была в том, что письмо я посылал в конце июля. Аполлоны же перестают летать в конце августа. Времени оставалось мало, и потому я просил ответить по возможности телеграммой или телефонным звонком. Получив мое письмо, Максимов тотчас мне позвонил. Слышимость была не очень хорошая, но разобрать было можно, как молодой энергичный голос настойчиво убеждал меня выезжать как можно быстрее, лучше всего немедленно, потому что лето в Таджикистане жаркое, и лёт Аполлонов может закончиться раньше, чем обычно.

Я спросил, какая температура воздуха у них сейчас, и услышал:

— Теперь хорошо. Недавно было до сорока восьми в тени, а сейчас градусов сорок всего. Нормально.

Сорок всего?! Нормально?! В Москве в тот год тоже было жар-кое лето, около тридцати, но все же представить себе, что где-то сорок считается «нормальным», было не очень приятно. Хотя по опыту я и знал, что сорок в Средней Азии — это все же не так страшно, как, например, тридцать пять в Москве.

— А вы не смогли бы со мной пойти? — спросил я.

— Смотря когда вы приедете. В двадцатых числах августа я уезжаю на учебу в Новосибирск. Если приедете до этого, то смогу.

— А в каких местах водятся Аполлоны? — спросил я на всякий случай, потому что не был уверен, что быстро оформлю командировку, достану билет, да и много дел еще было в Москве.

— На Анзобском перевале можно найти, недалеко от Душанбе, — ответил Максимов. — Но торопитесь. Если там снег пойдет, то ничего не будет. А в августе снег на перевале часто бывает.

И мы условились, что, выезжая, дам телеграмму. Максимов жил в ста с лишним километрах от Душанбе, в Вахшской долине, где гор поблизости не было, не было и Аполлонов. Очевидно, ему непросто было пойти со мной на Анзобский перевал — для этого нужно приехать в Душанбе, а я на такое и не рассчитывал. Но хотя бы место узнал. Теперь главное — не опоздать.

Но… Как часто в жизни подстерегает нас это «но». Сначала были неотложные личные дела, потом пришлось быстренько съездить в короткую командировку от газеты, затем возникли некоторые трудности с авиабилетом до Душанбе — сезон… Так что вылетал я, увы, лишь 21 августа.

2.

Полет над землей прекрасен. Самолет, взлетая, словно прорывает невидимую сеть-паутину, и, глядя на ослепительно сверкающие гряды кучевых облаков, поражающих бесконечным разнообразием форм, наконец-то начинаешь думать о том, что живешь, может быть, не совсем так, как надо, что, бессильно барахтаясь в суете, ты сам даешь кораблю уплыть. Чего только не увидишь, глядя на эти скопления водяного пара: и мавзолеи, и башни, и пагоды, и торосистые полярные просторы, заснеженные пространства, а надо всем этим — пронзительно синее небо и солнце, на которое невозможно смотреть.

Внизу, в прорывах меж облаками, видна поверхность земли, на которой и дома-то не разглядишь, тем более одного человека. И странно думать, что крошечное, невидное отсюда двуногое существо несет в своей голове Вселенную и ты, один из полутора сотен сидящих в крылатой обтекаемой металлической коробке, что-то такое о себе воображаешь… Еще поразительнее, когда вспоминаешь о том, что совсем уж крошечные создания, тем более никак не различимые с самолета — любимые мои букашки тоже живут своей самостоятельной жизнью, ни в какой мере, разумеется, не представляя о человеческом и уж тем более «самолетном» масштабе…

Пролетели восточный край Европы, Урал, и теперь под нами Азия, Приаралье — голая, совершенно мертвая сверху, выжженная рыжая равнина, тянущаяся на десятки, а то и сотни километров. Я-то знаю, что она населена разнообразными живыми существами и покрыта скудной растительностью, но сверху это так трудно себе представить…

Еще в аэропорту я познакомился с человеком южного типа в соломенной шляпе. Он оказался преподавателем географического факультета Душанбинского пединститута. Дододжон Пулатович Пулатов сразу понравился мне естественностью и простотой. В самолете рядом со мной было свободное место, и Дододжон Пулатович пересел ко мне. Мы немножко поговорили о Таджикистане, но когда я стал рассматривать облака, а потом и землю, открывшуюся в разрывах, Дододжон Пулатович тактично умолк.

Когда подлетали к Душанбе, Дододжон Пулатович обстоятельно рассказал, как отыскать центральную гостиницу, продиктовал свой адрес и телефон и просил непременно звонить, если что понадобится.

Вот и еще один аспект «поисков Аполлона». Люди всегда удивительно чувствуют твой уважительный и мирный настрой. Да что там люди! Бабочки, жуки, пауки и те, кажется, понимают, если ты приходишь к ним с миссией мира и дружбы! Сколько раз поражало меня, как близко подпускают к себе бабочки, стрекозы и другие чуткие крылатые существа, если ты и на самом деле не собираешься их ловить, а только фотографировать, если, созерцая их красоту и наслаждаясь ею, ты вовсе не пытаешься лишить их жизни.

С такими мыслями, а вернее, с таким настроением сошел я по трапу на землю солнечного Таджикистана: солнце действительно светило, хотя был уже вечер, но над летным полем, над всем зеленым красивым городом Душанбе повисла мутная дымка — мы заметили ее, когда самолет еще только шел на посадку.

— «Афганец», — сказал Дододжон Пулатович. — Он, наверное, не первый день, осел. А то ведь так накроет, что фонарей ночью не видно.

«Афганец» — это южный ветер со стороны Афганистана, он поднимает пустынную пыль и несет ее куда вздумается, и долго потом висит эта пыль, постепенно садясь и покрывая все окружающее «бархатным» слоем.

— Вам не повезло, — добавил мой спутник. — Если захотите поехать на Памир, мало чего хорошего увидите. Все будет как сквозь кисею.

— А долго она будет висеть? — спросил я.

— Еще дня три-четыре, не меньше.

Прекрасен, конечно, Памир — «крыша мира», но меня беспокоило больше всего, был ли снег на Анзобском перевале…

Дододжон Пулатович любезно попрощался и взял с меня обещание обязательно ему позвонить и прийти на ужин.

На пути из гостиницы к Дододжону Пулатовичу я зашел на почту и дал срочную телеграмму Максимову с просьбой мне позвонить. В наступившей темноте вокруг фонарей метались довольно крупные тени, я поначалу подумал, что это бабочки бражники, и очень обрадовался. Но потом услышал тонкий писк и понял: летучие мыши.

3.

На другое утро до одиннадцати часов я сидел в гостиничном номере, ждал звонка. И напрасно. Теперь-то я понимаю, что Максимов и не мог позвонить так рано: во-первых, телеграмма могла еще не дойти, во-вторых, у него были ведь и свои дела, но как же привыкли мы воспринимать мир исключительно «со своей колокольни», будучи уверены в том, что именно то, что важно для нас, обязательно важно и для других! Сколько раз я уличал самого себя в этом грехе, в этой печальной ошибке, но каждый раз забывал. И вот опять…

Однако что же мне делать? Лёт Аполлонов кончается, если не кончился уже, и дорог каждый день. Самому добираться до Анзобского перевала? Ведь очень может быть, что Максимов уже уехал в Новосибирск. И даже скорее всего.

В каждом новом городе для меня обязательно посещение рынка, ибо он много может сказать о здешней жизни. На вывеске у входа было написано именно «Рынок», хотя на самом деле это был конечно же настоящий южный базар с разнообразными овощами и фруктами, чурчхелой, пряностями, вялеными дынями и уж конечно со множеством дынь свежих — ароматных лимонных, нежно-палевых, канареечно-желтых, зеленоватых и покрытых сероватым сетчатым налетом. Их, как я убедился, обожают здесь все — и дети, и взрослые, и старики. Но мне сейчас было не до лакомств. Не за дынями же я летел в такую даль!

Походив по базару, я направился в правление Союза писателей Таджикистана. Нужно было проехать несколько остановок на троллейбусе по одной из центральных улиц. Улица была очень широкая, и дома на ней располагались на довольно большом расстоянии друг от друга, что свойственно многим южным большим городам. Правление размещалось в новом здании из стекла и бетона.

Ответственный секретарь Михаил Иосифович Левин внимательно выслушал мою просьбу, стараясь, вероятно, не показать своего удивления сомнительной целью моей творческой командировки, и любезно дал телефоны Института зоологии и паразитологии Академии наук.

Я вернулся в гостиницу и начал звонить. Самый известный из местных энтомологов, автор довольно объемистой книги «Высшие чешуекрылые Вахшской долины» и других книг о бабочках, Ю. Л. Щеткин оказался в отпуске до 3 сентября. Директор института тоже. Его заместитель, которому я по телефону попытался объяснить цель приезда, сказал, что Аполлоны водятся в Таджикистане только в районе Хорога, да и то встречаются очень редко… Настроение мое, конечно, тотчас упало. Но заместитель директора дал мне телефон Института физиологии и биофизики растений, чей стационар расположен в районе Анзобского перевала.

Вот он, век телефонной связи! Не прошло и часа, а я уже связался и с этим институтом, по цепочке вышел сначала на ученого секретаря Аллу Геннадиевну Колтунову, получил ее принципиальное согласие и телефон сотрудника, ответственного за стационар, — Клавдии Петровны Рахманиной. Оказалось, что машина, которая должна была как раз сегодня идти на стационар из Душанбе, пока не ушла, а пойдет завтра в 11 утра. Клавдия Петровна заверила, что машина заедет за мной и возьмет меня на стационар на несколько дней.

Стало легче, а то я уж совсем было загрустил. Ведь сегодня 23 августа. Пока собирался, пока доделывал всякие дела, казавшиеся столь важными, время, конечно, не стояло на месте. Земной шар двигался по орбите, и вот его положение относительно Солнца стало критическим для Аполлонов, которые летают на Анзобском перевале. Да летают ли? Ведь сказал же заместитель директора: лишь в районе Хорога. Неужели ошибся Максимов?

К тому же он не звонил. Я с тоской сидел у телефона, поглядывая в окно на пейзаж залитого солнцем города Душанбе, и вспоминал, что, перед тем как идти на рынок, а потом и возвращаясь с него, внимательно осматривал цветы на клумбах вокруг гостиницы. Увы, на них не было ничего интересного: капустные и резедовые белянки, репницы и одна потрепанная репейница — бабочка, которую я встречал буквально везде: и в средней полосе, и в горах Европы и Азии, и в степях. Шел, как выяснилось, уже четвертый день после прилета «афганца», и все равно воздух был мутный: горы, окружающие столицу Таджикистана, почти не видны. В первые же дни, говорят, было, «как в Лондоне»: фонари ночью едва просвечивали, чуть виднелись днем соседние дома. Жара была далеко за тридцать, но переносилась легче, чем в Москве.

В середине дня пришел Дододжон Пулатович, принес карту республики. Вчерашний мой визит к ним сделал нас, кажется, уж и совсем близкими знакомыми. Я вспоминал его жену Хасият Касимовну, очень приветливую, милую женщину, которая, несмотря на свой вовсе еще не преклонный возраст, уже доктор наук, профессор, заведующая кафедрой марксизма-ленинизма. Понравилась, конечно, и дочь Гюльсара — красивая длинноволосая таджичка, студентка одного из московских институтов, приехавшая на каникулы. Гюльсара советовала обязательно побывать на Памире, хотя идею эту вовсе не поддерживал в Союзе писателей Михаил Иосифович Левин. Он утверждал, что это очень сложно, тяжело физически и с людьми непривычными даже бывает истерика или эйфория. Одну женщину, например, при переезде через перевал пришлось долго приводить в чувство — так действует на людей высота. Можно, конечно, полететь в Хорог на самолете, но он по нескольку дней не принимает, потому что в горах уже часты дожди и даже снег — можно засесть надолго.

И вообще горы лучше фотографировать весной, когда воздух чистый и погода хорошая. Это подтвердил и Пулатов.

Никто из них, увы, не придавал значения тому главному, что занимало меня — бабочке Аполлону. Выслушав, они вежливо кивали, но потом тотчас переходили к тому, что интересно было бы им. Только разве что Гюльсара вспомнила вчера, что тоже замечала иногда летом красивых бабочек, но тотчас стала советовать мне обязательно, обязательно побывать на Памире, чтобы сфотографировать горы…

Потому-то я с особым чувством ждал звонка Максимова. Один увлеченный всегда поймет другого увлеченного… Однако звонка не было. Пулатов, вздыхая, сочувствовал мне… И когда мы выходили с ним из номера, чтобы прогуляться, раздался междугородный звонок.

Да, это звонил Максимов. Я очень обрадовался, но, как выяснилось через минуту, преждевременно. Он улетает в Новосибирск в воскресенье (а был четверг) и хотел бы видеть меня у себя в Калининабаде. Что касается Аполлонов, то они наверняка уже отлетали, потому что было похолодание в горах и там, вероятно, снег. Я опять опоздал.

— А у вас под Калининабадом есть что фотографировать? — спросил я, с трудом скрывая грусть.

— Кое-что есть, — сказал он, однако без особого энтузиазма.

Тогда я похвастался стационаром и завтрашней машиной, цепляясь за эту надежду. Но Максимов принялся настойчиво отговаривать меня. Все же я оказался настойчивее, и он в конце концов согласился завтра утром приехать, чтобы съездить вместе со мной, а в случае неудачи (в которой он был абсолютно уверен) в тот же день вечером вдвоем ехать к нему в Калининабад. На том и договорились. Я немного повеселел. Все-таки оставался шанс.

Вечером я ходил по красивому, зеленому городу Душанбе, наслаждаясь вечерней прохладой, но сердце мое было уже там, на Анзобском перевале, среди чистых, высоких гор, освещенных сейчас луной. Неужели я опять опоздал?

4.

На другое утро, возвращаясь с завтрака, увидел я в вестибюле гостиницы совсем еще молодого, рыжеватого парня с усами. Он и оказался Игорем Владимировичем Максимовым. Я подивился его молодости, а он, как признался потом, моей. Понравился он мне с первого взгляда и показался чем-то похожим на Георгия Петровича Гриценко из Ташкента, сотрудника Музея природы, с которым мы уже не раз бывали в экспедициях. К тому же выяснилось, что Игорь Максимов родился и жил в Ташкенте почти всю жизнь (два года, как переехал в Таджикистан), хорошо знает Гриценко…

Машина слегка запаздывала, Игорь нервничал, стремясь обязательно вернуться сегодня в Калининабад. Выехали что-то около полудня. Проехали окраины Душанбе, помчались по знаменитому Варзобскому ущелью. Речка, вдоль которой мы ехали, сначала, в самом городе, называется Душанбинка, а потом — Варзоб. Я, конечно, вертел головой по сторонам, держа фотоаппарат наготове — не часто ведь бываешь в Варзобском ущелье! — но, честно сказать, не был слишком уж потрясен. Даже скалы казались почему-то искусственными, а во многих местах ущелья виднелись остатки туристских стоянок и пикников. Вода в Варзобе очень красивого, зеленовато-голубоватого цвета, но у меня было такое впечатление, что она подкрашена… На маленьком своем «уазике» мы поднимались все выше и выше по узкой долине Варзоба.

С Игорем мы говорили почти все время. Захлебываясь, он рассказывал о своем увлечении как о главном деле жизни. Ему двадцать семь лет, работает строителем, едет в Новосибирск на курсы мастеров повышать квалификацию… Знает почти всех специалистов по бабочкам и коллекционеров в Москве и Ленинграде, бывал, конечно, и в других городах.

— Правда, что вы открыли несколько новых видов? — спросил я.

— Ну, да что там, — он скромно потупился.

— А где вы вообще ловили? Какие бабочки вам больше других нравятся?

И тут он заговорил с таким пылом, с такой неподдельной любовью к предмету — даже голубоватые светлые глаза его как-то ласково сощурились…

Проехали несколько селений, и во всех чувствовалось ожидание национального праздника — рамадана.

Наконец показалось селение с красивым названием Зидды. Белые домики на гигантском склоне горы, деревья, заборы. Мы выбрались из узкого ущелья Варзоба, и тотчас со всех сторон нам открылись снежные горы. Воздух на высоте почище, хотя «афганец» все-таки и здесь сказывался. Начался серпантин к Анзобскому перевалу, и вскоре мы забрались на высоту 2500 метров к стационару. До перевала, по словам Игоря, оставалось еще километров десять, но Аполлоны в принципе могли быть и здесь.

Стационар расположился на крутом откосе гигантской горной гряды. В незапамятные времена здесь образовалась довольно широкая каменная ступенька, теперь она была покрыта разнообразной горной растительностью, невдалеке бурлила небольшая речушка, приток Варзоба. Это место и было выбрано сотрудниками института: построили несколько маленьких домиков, разбили небольшую опытную плантацию. Не знаю почему, но меня и здесь не покидало ощущение какой-то искусственности. Все было слишком обжитым…

Встречать нас вышел старик таджик, он о чем-то поговорил с Игорем по-таджикски, потом мы зашли в один из домиков.

— Недавно снег был, — сказал мне Игорь. — Нечего здесь делать, бесполезно.

Да я и сам почувствовал почему-то, что здесь не останусь.

На незатейливом дощатом столе появились зелень, мясо и бутылка вина. Старик что-то сказал на своем языке, Игорь весело расхохотался.

Пришли еще двое мужчин, все говорили по-таджикски, и все дружно пили из эмалированных кружек. А мне не терпелось походить по окрестностям, и я делал знаки Игорю, но, очевидно, нужно было выдержать обязательный этикет.

Наконец, когда церемония знакомства была окончена, Игорь взял свой сачок диаметром сантиметров сорок, насаженный на короткую, около метра, ручку, я — привычную, потертую фото-сумку с объективами, пленками, насадочными кольцами и любимый «Зенит-Е». Мы вышли. Солнце просвечивало сквозь дымку «афганца», над вершинами гор клубились грозовые облака, дул ветерок, и было прохладно. Миновав территорию стационара, мы прошлись до конца «ступеньки», полазили по склону горы, исследовали неширокую долину речушки. Хилая, выгоревшая растительность, цветов почти нет, разве что вездесущий цикорий да еще какие-то розовенькие запоздавшие… Из бабочек лишь два-три вида обычных сатиров, а вот чего действительно много, так это мух. Все ясно, ждать нечего. Вдруг как-то внезапно наползла огромная черная туча, закапал дождь, засверкали молнии, загремел гром. Мы побежали к домику стационара.

Да, все было ясно. «Если здесь так, то на перевале еще хуже», — сказал Игорь.

Наш «уазик» ушел, но, к счастью, была еще одна машина, полуторка, которая как раз собиралась ехать в город. К этому времени мы пропутешествовали уже часа полтора и отправлялись в обратный путь в четыре часа пополудни. Машина была полуразвалившаяся, она еле-еле тащилась вниз на тормозах, борта громыхали, кабина скрипела, внизу под капотом что-то отчаянно скрежетало. Да и дорога была плохая. Оставалось загадкой, как эта развалюха вообще сюда забралась.

Наконец дорога стала лучше, мы поехали чуть быстрее и, спустившись в ущелье Варзоба, как-то сразу окунулись в тепло. Конечно, мне было грустно, но Игорь, наоборот, повеселел, как только мы забрались в полуторку. Когда он ходил со мной по окрестностям стационара, у него был такой унылый вид, что мне трудно было отделаться от чувства вины за свою настойчивость. Теперь же его лицо выражало оптимизм.

— У нас, конечно, не такие большие горы, но кое-какие есть. Аполлонов не встретите, но, может быть, удастся глауконому снять, — бодро сказал он. Я, к своему стыду, не знал, что это такое — глауконома, и спросил.

— Понтия глауконома, из семейства белянок, редчайшая бабочка. Ее в Советском Союзе никто почти не ловил и уж тем более не фотографировал.

Несмотря на то что мне окончательно пришлось смириться с мыслью, что опять опоздал — опять не сниму Аполлона, а вина на этот раз только моя, и ничья другая, — я почему-то тоже повеселел. Не только в самом Аполлоне дело в конце-то концов! Максимов же мне нравился все больше и больше.

Полуторка тащилась медленно, и Игорь уже подгонял шофера: нам нужно было еще взять мои вещи в гостинице, а потом успеть на последний автобус. Прямой рейс до Калининабада должен быть в половине седьмого, на него мы скорее всего опаздывали, но нам нужно тогда добраться хотя бы до Курган-Тюбе, а там близко.

Шофер-таджик довез нас до самой гостиницы. Мы с Игорем бегом кинулись собираться, я кое-как побросал вещи в рюкзак, гостиницу оплатил на всякий случай до завтра, сказав администратору, что, если не вернусь до двенадцати ночи, можно сдавать номер. Поймали машину до автовокзала, а там… большая толпа таджиков в национальных пестрых одеждах — едут на рамадан. Что делать? Долгие переговоры с диспетчером, и в восемь вечера мы наконец сели в автобус, а без чего-то десять были в Курган-Тюбе. Нам повезло: оказалось, еще пойдет последний автобус до Калининабада. Дождались его и в половине одиннадцатого были у Игоря дома.

5.

Вот так и произошло в очередной раз. Ехал за Аполлоном, но не встретил его — опять опоздал! — и очутился совсем не там, куда направлялся. Мечта часто поступает с нами именно так: поманит издалека, а стоит приблизиться, как она тотчас улетает в романтическую призрачную даль и вновь сверкает далекой звездой, вновь зовет…

И зачастую виноватыми в этом бываем мы сами! Впрочем, может быть, это и хорошо? Разве лучше, если бы, едва загоревшись, я тотчас своего Аполлона нашел?

Итак, впервые в жизни я был в гостях у коллекционера бабочек, который работал строителем. Что же я увидел?

Квартира Игоря Максимова располагалась на третьем этаже обыкновенного серийного дома. В квартире были две комнаты, кухня и довольно просторная лоджия, похожая на веранду. В сущности это жилище не выделялось ничем особенным, если не считать нескольких плоских застекленных коробок, которые висели на стене в одной из комнат. В коробках были наколоты расправленные бабочки и жуки.

Но эти небольшие коробки, конечно, были не всей коллекцией Максимова, а лишь незначительной, хотя и довольно эффектной ее частью. Этакая вывеска, эмблема, пригласительный билет.

Сама коллекция располагалась в ящиках письменного стола…

Нас встретили жена Игоря Нина и его брат, высокий, худой парень лет двадцати двух, которого все звали уменьшительным именем Стасик. Что касается Нины, то была она довольно полная, медлительная, спокойная. Я смотрел на нее с особой симпатией: ведь жены людей, увлекающихся чем-либо, — это особая статья. Попробуй-ка любить того, кто тебя, может быть, и любит, но думает без конца все же не о тебе, а, например, о путешествиях и фотографии или о коллекции бабочек, как Игорь Максимов! Тут нет другого выхода, как только полностью разделять любовь твоего мужа, а следовательно, знать предмет его любви и быть готовой либо сопровождать его в бесконечных поездках и экспедициях, либо терпеливо ждать и ни при каких обстоятельствах не оскорблять его святого пристрастия, не вступать в конфликт на этой почве, даже если иссякает терпение. Если же не хочешь принять правила игры, которая в данном случае и есть сама повседневная жизнь, то лучше расставаться сразу.

О, Нина Максимова разбиралась в бабочках превосходно! Это я понял по ее репликам еще до того, как Игорь начал детально знакомить меня со своей коллекцией, когда мы, ввалившись в дом в столь позднее время, сели за стол в просторной лоджии, из которой сквозь щель в занавесках видно было звездное азиатское небо. В Средней Азии принято засиживаться допоздна — может быть, потому, что дневная жара наконец спадает и мысли, вялые и скорчившиеся от высокой температуры воздуха, оживают и вырываются на свободу. Но еще до того, как я стал свидетелем высокой эрудиции Нины в вопросах экологии, этологии и систематики чешуекрылых, пришлось изумиться другому. Ведь мы с Игорем жили в разных совершенно краях, в нескольких тысячах километров друг от друга, и климат, в котором мы жили, был разный, и окружение разное. Но у меня возникло такое ощущение, что я разговариваю с ближайшим родственником, с братом. По-моему, то же самое приблизительно испытывал и он. Одно только, пожалуй, нас разделяло: он бабочек ловил, а значит, лишал их жизни, губя тем самым в какой-то степени красоту природы, я же принципиально считал, что ловить их нельзя, я их фотографировал, не губя, и гордился тем, что, запечатленные мной на пленке, они еще некоторое время продолжают наслаждаться жизнью. Вот только это и вызывало некоторую натянутость в моем отношении к нему, и он это чувствовал, в остальном же наши мнения по самым разным вопросам удивительно совпадали. Нечасто удавалось мне встретить таких единомышленников даже среди своих близких знакомых!

Даже в том, что коллекция Максимова располагалась в ящиках старенького письменного стола, было нечто, сближающее нас. Этакое, если можно так выразиться, «кулибинство», общая почему-то черта многих наших доморощенных специалистов, умельцев. Я-то ведь тоже уже десять лет к тому времени пользовался в своей охоте одним и тем же отечественным фотоаппаратом — «Зенитом-Е», что вызывало подчас улыбку, а подчас и вполне искреннее недоумение некоторых моих знакомых фотографов, увешанных с ног до головы импортной аппаратурой и кофрами со всевозможной мудреной оптикой. Ничего не имею против хорошей аппаратуры и оптики, возражаю только против того, чтобы приобретение того и другого превращалось в предмет самоутверждения и самоцель. Фотоаппарат, объектив, любое приспособление — это ведь только средство, и не более того! Средство для главного — для поиска, фиксации и передачи другим того, что видишь ты в счастливых своих путешествиях… Пока «Зенит-Е» удовлетворял меня, как и наши объективы «Юпитер-11», «Юпитер-8», как и наш старенький диапроектор «Свет», который хотя и не автоматический, но зато никогда не отказывает, прост в обращении, и его легко починить… И все же столь скромное пристанище богатейшей коллекции Максимова — одной из самых богатых, если не самой богатой в Таджикистане, по словам Елены Михайловны Антоновой, вызвало недоумение даже у меня.

После чая мы перешли наконец к осмотру коллекции. И надо было видеть, с какой радостью, с каким истинным наслаждением Игорь Максимов выдвигал ящички, демонстрируя мне сапфир, яхонт, аметист, изумруд, червонное золото и уж не знаю какие еще драгоценности, переливающиеся на крыльях бабочек! Я-то, глядя на него, отлично понимал, что дело тут не только в изумительной красоте наколотых в ящички когда-то летавших созданий — главный интерес в том, как попали они сюда, при каких обстоятельствах, где пойманы были и когда…

— Милитейки, — ласково произносил Игорь, показывая ящик с шашечницами и перебирая, оглаживая взглядом каждую маленькую рыжевато-пятнистую бабочку. — А вот голубяночки, моя любовь, — сказал он, когда выдвинул очередной ящичек и вспыхнуло его содержимое бирюзой и сапфиром. — Прелесть, правда?

Как было не согласиться с ним, если голубянки и моя любовь. Никого не могут оставить равнодушными эти небесно-голубые, прямо-таки ангельские создания, которые действительно не приносят вреда и словно созданы для того, чтобы мы наслаждались их красотой! Как было не согласиться с ним, если его лицо прямо-таки сияло в восхищении…

Потом он показал и парусников — махаона, подалирия, солнечную гипермнестру, которую называл просто «гелиос» (что в переводе с латыни означает «солнце»), и редчайшего алексанора, несколько лет назад пойманного Стасиком (это был самый первый алексанор, пойманный в Средней Азии, до того считавшийся вымершим здесь)… Увидел я и белого сатира, не эффектного вовсе, но чрезвычайно ценного опять же из-за своей редкости и как будто бы вообще неизвестного ранее науке (один из видов, открытых именно Максимовым). В одном из ящичков бережно хранились белянки понтия глауконома, предмет особой гордости коллекционера, о которых в монографии крупнейшего специалиста по бабочкам Таджикистана Ю.Л.Щеткина написано:

«Пустынно-тропическая белянка. Типична в Северной и Восточной Африке, на юге Аравийского полуострова и на острове Мадагаскар… Обитает в лёссовых и каменистых пустынях предгорий и среднего пояса гор. На нашей территории достоверно не найдена. Грум-Гржимайло, упоминавший ее, скорее всего, ошибся».

И вот она найдена, найдена им, Игорем Максимовым, молодым строителем, любителем, найдена самостоятельно и не одна, а целая популяция в таинственном горном ущелье…

— Завтра мы туда и пойдем, — сказал Игорь. — Я почти гарантирую, что ты ее снимешь (мы уже перешли на «ты»)…

И вот наконец Аполлоны. Предмет моей Мечты. Горные бабочки, которые «встречаются локально и в небольших количествах» и «летают только в солнечную погоду».

— Вот эти «аполло» с Анзобского перевала, — указал он на несколько небольших и не очень эффектных. — А вот это… — Он выдвинул еще один ящик, и сердце мое забилось, — это Аполлониусы. С Тянь-Шаня. Хребет Каржантау, недалеко от Ташкента…

Таких я раньше не видел. В отличие от собственно Аполлонов, не очень эффектно окрашенных — красные пятна у тех были только на задних крыльях, — Аполлониусы так и пестрели в своем ярком наряде, природа словно перестала сдерживаться и щедро нанесла красное на все четыре крыла. Они были крупнее Аполлонов с Анзобского перевала, ярче, веселее их. Словно солнце оставило на их крыльях свои живые отблески. Не случайно же назвали их так: Аполлониусы!

— Тебе нравятся? — Игорь заметил мой интерес. — Да я тебе гарантирую по крайней мере сотню таких на будущий год, если сможешь выбраться на Тянь-Шань. Конец мая — начало июня, Ташкент. Может быть, я смогу поехать с тобой, а если нет — нарисую схему, скажу, как ехать и как найти.

— Неужели?!

— Да ведь это же проще простого! Вот понтия глауконома — это действительно редкость. А Аполлониусов много…

6.

Легли спать мы уже глубокой ночью, что-то после двух, поэтому встали не слишком рано, когда солнце поднялось достаточно высоко и припекало весьма ощутимо. Вот когда я почувствовал по-настоящему, что нахожусь в Таджикистане! До этого — и в Душанбе, и даже в Варзобском ущелье — такого ощущения не было: я представлялся сам себе просто туристом, из тех, что осматривают местные достопримечательности словно даже по какой-то обязанности, чтобы убедить самого себя, а потом и своих знакомых в том, что в таком-то городе и в таком-то ущелье они определенно были.

Теперь же все было совсем по-другому. Вчерашний вечер, а вернее, половина сегодняшней ночи дала мне гораздо больше, чем два предыдущих дня. Говоря с Игорем, с Ниной (даже молчаливый Стасик вставлял иногда свое словечко!), рассматривая коллекцию, я наконец-то проникся духом здешних мест. И когда поздним утром мы все-таки вышли на улицу города Калининабада и под палящим солнцем зашагали мимо достаточно современных, но все же по-своему колоритных домов, мимо встречных пешеходов (некоторые из них по случаю рамадана были в ярких национальных одеждах), мимо цветника цинний, полыхающего розовостью, золотом и пурпуром своих лепестков, на которые в октябре-ноябре прошлого года было, по словам Игоря, целое нашествие удивительно красивых, нездешних бабочек данаида-хризипп, — я чувствовал истинное блаженство. Уже не туристом был я, а путешественником, проникающимся постепенно тем, что вокруг, открытым реальности, а не своим установкам. И жара меня не угнетала, а радовала — потому что так и должно было быть.

Вот что значит общение с таким человеком, можно сказать, братом по духу!

Мы направлялись в таинственное Ущелье Глауконом. Так окрестил его я, еще не видя, но уже как будто знакомый с ним по Игоревым описаниям.

— Но как же началось твое увлечение, Игорь? — спросил я.

И вот что он рассказал.

Еще в школьные годы однажды на окраине Ташкента шестиклассник Игорь увидел фантастическое явление: множество довольно крупных белых бабочек сбилось в кучу. И они не улетали! Это поразило мальчика. Случайно у него была с собой пустая бутылка из-под молока, и, повинуясь какому-то странному чувству, он набил живыми бабочками бутылку…

Бутылка, полная бабочек, была принесена домой, он поставил ее куда-то, но потом забыл о ней. Однако впечатление от живого, копошащегося белого облачка, спустившегося на землю, осталось. Что же это были за бабочки? Встречая привычных капустниц, он теперь приглядывался к ним. Нет, не те… Наконец увидел как-то боярышниц. Вот они! Да, это они составляли живое облако — довольно крупные, белые, иногда полупрозрачные, с тонкими, изящно вычерченными жилочками на крыльях. Почему же их было так много тогда, зачем они собрались вместе? Почему не улетали?

Так появился интерес. Он стал собирать бабочек и, внимательно приглядываясь к ним, понял, какие они в сущности разные, восхищался крыльями некоторых. Зачем они так красивы? Для кого? На улице, где он жил, оказалось, тоже были собиратели бабочек, он познакомился с ними и наконец впервые увидел книгу «Определитель бабочек». Вот, оказывается, как много их, самых разных, и у каждой свое, присущее только ей имя. Семейство, род, вид… И у гусеницы каждого вида бабочек свои «любимые» растения… Теперь он уже не просто подряд собирал бабочек, а знал, каких именно, интересовался их биологией, научился распознавать, какие редкие, а какие нет, и конечно же старался отыскать самых редких. Но особенно пленили его в «Определителе» почему-то бабочки из средней полосы России — павлиний глаз, адмирал, траурница. Появилась мечта поехать за ними. Ведь их он ни разу не встречал под Ташкентом, и казалось почему-то, что именно они самые красивые, самые желанные. Первый «Определитель» был маленький, но вот в руки ему попал уже более полный. Тут-то он и стал понимать, что самые редкие бабочки водятся как раз там, где он живет, нужно только отъехать подальше от города, в горы…

Наконец он пришел в Музей природы, увидел там бабочек самых разных (даже тропических!), познакомился с Георгием Петровичем Гриценко, его женой Ольгой Васильевной. Они хорошо встретили его, рассказали, где каких бабочек можно найти, показали ящики из фондовой коллекции, которые не были выставлены в музее, расспросили про его, Игоря, коллекцию. И когда из Москвы приехал один из известных коллекционеров, то ему порекомендовали побывать у Игоря Максимова, хотя было тогда Игорю едва пятнадцать, учился в восьмом классе школы…

Все больше и больше пополнялась его коллекция, интерес становился серьезнее. Доставал уже солидные научные книги, читал, сравнивал с тем, что наблюдал сам. Закончил школу, потом техникум, уже работал по специальности — строителем, женился, а параллельно жил захватывающей жизнью собирателя, коллекционера, исследователя. Поездки, поиски делали существование наполненным, даже переполненным, потому что времени конечно же всегда не хватало.

Алексанора он отыскал еще в самом начале своего увлечения — в шестом классе школы! И конечно, совершенно случайно. Взял с собой в горы младшего брата Стасика, тот отстал, увидел махаона, севшего на цветок, накрыл майкой. Потом прижал ему грудку и придавил камешком, чтобы взять на обратном пути. Махаоны у них не слишком ценились, их было много в горах. К счастью, ни муравьи, ни жужелицы, ни птицы не соблазнились трофеем Стасика. Игорь на обратном пути не хотел даже брать его — «а, махаон, подумаешь!» — но потом все-таки взял. Дома, когда принялся расправлять пойманных бабочек, хотел отбросить этого: махаон, да еще и потертый… Но пригляделся получше и ахнул: неужели алексанор?!

Да, это был алексанор, бабочка тропического вида, считавшаяся вымершей в Средней Азии. Поймал его, собственно, не Игорь, а Стасик, но какая разница! Однако Стасик с тех пор с еще большей охотой помогал старшему брату.

Удача сопутствует увлеченным! Самых редких бабочек удавалось ловить Игорю Максимову, потому-то и рекомендовали когда-то московскому коллекционеру побывать у восьмиклассника. Уже став взрослым (относительно взрослым, конечно), в 22 года, Игорь открыл ту самую поляну, или склон, которую собирался подарить мне на будущий год. Там летало множество Аполлониусов, а главное, редчайшие алексаноры. Возможно, это единственная популяция красавцев парусников в Средней Азии. В свои поездки он теперь часто брал молодую жену, но, увы, она не слишком разделяла его увлечение. Он развелся с ней и женился на Нине.

— Нину свою я очень люблю, она просто прелесть! — темпераментно говорил он мне вчера. — Знаешь, как я бражника Киндермана поймал? Вечером было, здесь, в этой квартире. Какая-то крупная бабочка залетела на свет. Ну мало ли их по вечерам залетает! А Нина смотрит и говорит: смотри, это какой-то необычный бражник, такого у тебя нет. Смотрю тоже. Да нет, говорю, это же самый обычный, алекто. А она все равно: нет, это не алекто. Меня даже зло взяло: дай, думаю, поймаю, чтобы доказать. А то, понимаешь ли, получается, что яйцо курицу учит. Взял сачок, махнул… Господи, это же бражник Киндермана! Третий! Третий пойманный за всю историю в Вахшской долине! Можешь себе представить? Она лучше меня в бабочках разбирается, представляешь?

— Нина у меня ужасно везучая, — продолжал Игорь теперь. — Как с ней пойдешь, обязательно что-нибудь стоящее поймаешь. И главное, интересно ей, понимаешь? Не просто мне потакает, а самой интересно! Ты не смотри, что она у меня такая спокойная. Это просто потому, наверное, что я сумасшедший. Она меня хоть чуть-чуть сдерживает, это и хорошо…

Начались предгорья, бурые, выжженные солнцем холмы, бугры, скалы. Растительности почти не было, и все-таки на склонах кое-где осторожно паслись коровы, довольно обыкновенные буренки, которых, как и бабочку-репейницу, где только я не встречал.

И ощущался, все сильнее ощущался своеобразный колорит этих мест, дух здешней суровой земли, прокаленной, пропеченной, иссушенной солнцем. Диву даешься, как ухитряется существовать растительность в таких условиях, ведь подавляющее большинство дней в году склоны бугров открыты солнцу, сухому ветру, а в осенние ночи и зимой бывает еще и мороз. Однако растения упорно и дружно покрывают склоны, если на них есть хоть какая-то почва, и укореняются даже в щелях между камнями, в трещинах скал. И только в одном случае исчезает растительность: когда люди, не считаясь с законами природы, не думая о своем же будущем, слишком часто на одном и том же месте пасут свои стада. Перевыпас! Главная беда пустынь, сухих степей и предгорий. Природная, естественная, так сказать «географическая», пустыня — это вовсе не мертвая земля, она богата и флорой и фауной. Настоящая, мертвая пустыня — это результат необдуманной человеческой деятельности.

Какого же благополучия, какого совершенства достигла природа на нашей планете! — опять и опять думалось мне. Жизнь проникает везде, она не только здравствует — она постоянно развивается, количество форм не только не уменьшается, а, наоборот, растет. И долг человечества конечно же способствовать сохранению жизни во всяких ее проявлениях, наш долг искать не бездны, разделяющие людей и природные сообщества, а нити, объединяющие нас на прекрасной и, как оказалось, не слишком большой планете… Мои размышления прервал Игорь.

— Ну вот, а потом и белого сатира я поймал — тоже с Ниной, а всего девять видов бабочек удалось дописать в книгу Щеткина, — продолжал он тем временем, пока мы бодро шагали по жаре, плавно приближающейся к сорока (а на солнце и того больше). — Но многое, конечно, еще неизвестно. Тут чем больше узнаешь, тем меньше, оказывается, знаешь. Понятен каламбур? Вот пример с голубяночками маленькими, фрейерия трохулюс — мы их, может быть, встретим сегодня. Читаю в монографии: «…биология не изучена». Ага, думаю, значит, люди до тебя не смогли… Выясняется, что не встречали ни гусениц этой бабочки, ни куколок. Но они же должны быть! Как найти? Ну прямо обыскался на тех растениях, над которыми они обычно летают. Нету! А ведь интересно же узнать. Мало ли что тут может открыться… Раз они над этими растениями летают, значит… И вот выдернул несколько штук с корнем, а потом стал на листе бумаги каждый листик, каждый корешок перебирать. И нашел! Гусеницы, оказывается, днем на корнях прячутся от жары. А ночью выползают. Утром — опять под землю. Потому их и не встречали! Вроде бы, думаешь, чепуха такое открытие. А ведь это как подумать. Главное, что знаешь теперь: некоторые гусеницы именно так поступать могут. В принципе! А представь, к примеру, что гусениц каких-то злостных вредителей никак не обнаружат и не знают, как с ними бороться. Тут и подсказка! Или, наоборот, каких-то полезных развести надо… Когда у природы что-то новое подсмотришь, это может неожиданно очень пригодиться. Хотя поначалу, конечно, не сообразишь, как и для чего.

Слушал я Игоря с большим удовольствием. Удивительно, как одни и те же законы проявляются в любом увлечении человека. Интерес — познание — опять интерес — опять познание. И вширь, и вглубь, и без конца. И наполняется твоя жизнь счастьем. Счастьем значимости, уверенности в своих силах, периодическими открытиями, счастьем движения и развития! И ничто, наверное, так не объединяет людей, как именно это — общий интерес, общая жажда познания.

Конечно, любителям путешествовать в африканской саванне или в джунглях Южной Америки наш поход к Ущелью Глауконом показался бы совершенно не заслуживающим внимания. Ведь, покинув город Калининабад, мы даже не пользовались никаким видом транспорта. И шли мы всего лишь часа два, а вокруг даже не начинались ни бескрайние дикие прерии, ни экзотическая саванна, ни дремучие заросли хотя бы каких-нибудь полутропических тугаев. Сначала мы шли берегом реки Вахш, даже не самой реки, только что спустившейся с гор, а потому холодной и быстрой (Вахш в пере-воде с таджикского означает «неистовый»), — мы шагали по берегу водохранилища! То есть и здесь настигла нас искусственность пейзажа, «антропогенный фактор». Невдалеке тянулась узкоколейка… Потом были бугры, они становились все выше, и наконец вот оно, Ущелье.

— Смотри, — сказал Игорь. — Это здесь. Видишь летают? Это они. Глаукономы.

Правда, одну глауконому мы все же встретили, еще не доходя до Ущелья. И мне поначалу она показалась обыкновенной белянкой, ну если не капустницей, то репницей. Но при ближайшем рассмотрении я убедился, что по-своему она очень красива: с испода белые крылышки ее разрисованы лимонными жилками и отливают волшебно-призрачной розовостью, а с верхней стороны они снежно-белые — именно так: снежно, целомудренно! — и покрыты аккуратными черными пятнами. Но не в этом дело. Та, первая, не считается. Потому что главное — это Ущелье. Ущелье Глауконом. Тут-то и произошло чудо.

7.

Помню я себя поздно. То есть ощущения жизни, которые появляются у человеческого существа, когда оно беспомощным младенцем приходит в мир, несомненно, были и у меня, но, видимо, их было так много и в неокрепшем мозгу возникала такая неразбериха, что нечто более или менее определенное начало отпечатываться в моей памяти лишь тогда, когда я прожил на этой планете уже лет шесть.

И большинство таких воспоминаний связано с лесом, травой, цветочками и букашками. Даже на вытоптанном участке детского садика я находил уголки, которые казались мне, очевидно, первозданными. Ведь и на самом деле: куст малины, к примеру, или спиреи, деревце тополя, уголок участка, где сохранилась трава, заросли бальзаминов, лопухов, мать-и-мачехи, да в конце концов просто крапивы или лебеды — это ли не кусочек живого мира, таинственными нитями связанного с каждым из нас?

Говорят, что в школах мудрецов в странах Востока учеников учили прежде всего внимательности, умению наблюдать и видеть. И был такой, например, экзамен. Учитель выкладывал перед учеником предмет и уходил на два часа, с тем чтобы за это время ученик как следует ознакомился с данным предметом, а потом рассказал учителю о том, что именно он увидел. Затем учитель приходил, спрашивал, опять уходил, оставляя ученика все с тем же предметом, и вновь приходил, чтобы ученик рассказал о нем что-то новое. И так несколько раз. И если внимательности и фантазии у ученика не хватало, считалось, что к дальнейшему учению он не готов.

И в этом был огромный смысл. Явления материального мира настолько сложны и на самом деле так еще мало познаны нами, что поверхностность и категоричность в оценках, свойственные большинству из нас, тотчас создают превратную картину мира и лишают возможности познавать его. Вот почему самонадеянность, гордыня издавна считались самым большим грехом. По-моему, и сейчас это один из самых серьезных врагов человека. Если не самый серьезный.

И все — буквально все! — великие открытия человечества сделаны именно внимательными людьми и в основном именно тогда, когда люди отказывались от привычных шаблонов и воспринимали мир непредвзято.

Может быть, в том мне и повезло, что сначала отец и мать, а потом бабушка не душили во мне вот этой детской пытливости, не навязывали своих сложившихся представлений. Потом никого из них не стало, но я уже, видимо, окреп в этом — самом главном! — и даже если кто-то пытался мне навязать что-то насильно, я соглашался только для видимости, оставаясь верным на самом деле только личным своим представлениям, только внутреннему своему ощущению справедливости. А поддерживала меня в этом всегда природа. Не случайна детская тяга к живому! Неокрепшее сознание мое словно инстинктивно стремилось найти поддержку у матери нашей, той, что человека породила и выпестовала. Конечно, никакой философии у меня в детском саду не было, да и не могло быть. Ничего о свойствах насекомых, растений, о фитонцидах и биополях я тогда не знал. Однако же, если кто-то обижал меня, я, если мог, бежал именно в лес, в поле — к деревьям, к траве. А если не мог, то хотя бы к деревцу, к кусту, к цветам — к живому! И если, как и всякому нормальному ребенку, мне было страшно в густом темном лесу, то я ждал подвоха не от животных и растений, а от людей или от каких-нибудь «леших» или «духов», которые, как я теперь понимаю, тоже ведь порождение не природы, а человека. И даже не столько именно здоровой его природы, а страха, невежества, то есть того самого, что в сущности и есть следствие самонадеянности и гордыни.

Конечно, в природе немало и того, что враждебно человеческой жизни. Болезни, вызываемые бактериями или вирусами, переносчики этих бактерий, всевозможные кровососы, ядовитые насекомые и другие животные, а также растения. Хищники, наконец. И все же это лишь «издержки производства», та «дань», которую человеку приходится платить за свое существование в едином ансамбле и за свое происхождение. За эволюцию. В целом же говорить о том, что природа враждебна человеку, по-моему, просто нелепо. Человеку враждебны самонадеянность и гордыня — тоже как следствия эволюционных процессов. Человеку враждебно невежество. И уж тем более нечего говорить о косности, этом активном, агрессивном невежестве, которое не только отнимает жизнь у тех, кто его, невежество, исповедует, но и пытается лишить зрения, слуха, разума, а следовательно, и жизни всех других, нормальных людей.

(Кстати, яды растений и животных — природные яды. — как известно, в большинстве своем не только не вредны для человека, а, наоборот, полезны и используются нами как лекарства — весь вопрос в мере и степени их применения. И в этом тоже благая подсказка человеку разумному: не бояться надо, а знать, изучать! Вот только как найти нам лекарство от косности?..)

И как, конечно, многим из вас, читатели, с детства больно мне было видеть, если кто-то непонятно зачем лишал кого-то жизни: ломал молодое деревце, рвал с корнем цветущий кустик, убивал бабочку или кузнечика. Но все же это не шло ни в какое сравнение с тем, если кто-то на моих глазах давил, унижал, топтал человека. Пусть не буквально, не физически, пусть даже только «морально», когда действия относились не к телу, а к духу, к достоинству человеческого существа. Это было самое страшное, бороться с этим ребенку было немыслимо, но именно с этим связаны самые неприятные воспоминания моего детства. И это было вдвойне страшно потому, что подобного я не видел в природе. Там тоже, конечно, ведется борьба, и борьба безжалостная, смертельная, но там все же она другая.

В давние-давние времена у первых людей на Земле не было необходимости бережно относиться к окружающей их природе. Их возможности в нарушении природного равновесия в масштабах планеты были ничтожны. Единый природный механизм прекрасно саморегулировался, потому что среди его частей не было такой, какая могла бы подчинить себе все остальные и была бы в состоянии весь механизм уничтожить. И так было до тех пор, пока эволюция не создала современного человека и многомиллионное человечество, которое обладает теперь поистине фантастическими возможностями в убиении себе подобных и уничтожении окружающей среды, то есть остальной живой природы в масштабах всей планеты.

Так как же важно — жизненно важно! — в наше время осознание единства всего природного механизма! Оно, это осознание, и есть в сущности основа современной нравственности, а нравственность зарождается в человеке с детства. Мы, взрослые, сеем в молодых душах те семена, которые потом дадут всходы… И тут, на пороге Ущелья Глауконом, куда привел меня мой новый друг Игорь, еще раз понял я, каким счастьем было то, что не только с жестокостью и косностью встречался я в детстве. Наоборот. Больше, гораздо больше было таких людей, которые помогли мне видеть уже тогда, ощущать нашу кровную взаимосвязь и с людьми, и с «меньшими нашими братьями», и с каждым цветком, травинкой… Как же я благодарен им!

Ощущение именно такое и очень сильное сразу охватило меня, словно в атмосфере Ущелья была концентрация этой истины, аромат давнего моего детства.

Казалось, что это уголок нетронутой земли — да он и был, очевидно, нетронутым то ли из-за малости своей и непригодности для нужд народного хозяйства, то ли по счастливой случайности.

Еще когда мы только подходили к нему и Игорь сказал: «Смотри, это здесь», я увидел летающих глауконом, редчайших бабочек, которых никто до Игоря здесь не видел и уж во всяком случае не ловил. И я как-то сразу увидел Ущелье в совокупности, как самостоятельный мир, без вмешательства каких-либо сил, а потому самобытный, живущий в себе, имеющий свой облик, жизнь и дух. Это был гармоничный ансамбль. Слаженный. Никем не расстроенный.

Потому, очевидно, и обитали еще здесь глаукономы. Последний рубеж.

Место это, замкнутое с трех сторон отвесными скалами, тем не менее было достаточно просторным. А у входа лежал огромный валун. Как страж. Он не закрывал всего ущелья. Он просто лежал у его начала.

И как только мы ступили на заповедную территорию, я увидел большую сеть паука, перегораживающую глубокую щель, и паук тоже показался мне стражем.

Что из того, что паук был маленьким и страж из него, конечно, не грозный? Я и его воспринял как символ. Мол, вы, конечно, можете уничтожить все и нас тоже. Но вы потеряете больше. Без нас вы не сможете. Потому что мы — это ваша часть, вам только будет казаться, что вы живы. Но это не жизнь. Видимость. Мы можем существовать только вместе.

И вы это чувствуете…

8.

Чудо и заключалось в том состоянии, в каком я вдруг оказался в этом Ущелье.

Конечно, я сфотографировал и Ущелье, и Игоря в Ущелье — ведь он открыл его, он привел меня сюда, а значит, он тоже понимал дух и суть, не случайно же я чувствовал его братом по духу!

Без устали я фотографировал и глауконом, и других бабочек, хотя было их не так много, как мне хотелось бы. Их малочисленность объяснялась тем, что в конце августа почти вся растительность давно выгорела. А весной, по словам Игоря, здесь был райский уголок, цветущий сад, и бабочек, конечно, гораздо больше. Ах, как захотелось мне попасть сюда весной!

Но весной зато не летает понтия глауконома, Ее Пустынно-Тропическое Величество.

Еще здесь были сатиры нескольких видов: сатир энервата (темно-коричневый, почти черный, с сине-зеленым отливом и яркими белыми пятнами, образующими на передних крыльях подобие цветка или звезды); его рыжеватая форма под названием «аналога», гораздо более редкая; сатиры дисдора и давендра, маленькие, напоминающие наших сенниц, но ярче, эффектнее их; очень редкий и ценный для коллекционеров сатир стульта — весь какой-то коричнево-бурый, меховой, мягкий, со светлой каймой по краям крыльев и с рябым, «рябчиковым», исподом — пример покровительственной окраски, потому что разглядеть его на бурой земле, когда он сидит со сложенными крылышками, невозможно…

И, как и обещал Игорь, мы встретили тех самых голубянок фрейерия трохулюс, самых мелких представителей многочисленного семейства голубянок и, пожалуй, самых мелких дневных бабочек в нашей стране. Они летали словно сухие чешуйки, поднятые ветром с земли, но при ближайшем рассмотрении оказались очаровательными: голубоватые и фиолетово-серые, ювелирно отделанные, с пятью темными точками на ярко-желтой полоске, идущей по краю задних крылышек. Но еще более оригинальным был испод крыльев — здесь пять темных точек превращались в пять драгоценных камней, они сверкали и переливались серебром и бирюзой, а остальная поверхность крыльев — благородного серо-стального цвета и тоже вся испещрена темными точками. То есть это было чрезвычайно искусное произведение природы, и поневоле возникал вопрос: почему же созданы они такими крошечными? Ведь в размахе крыльев эти очаровательные создания едва достигали одного сантиметра…

И как всегда, на доброе отношение живое отвечало взаимностью и доверием: мне удалось снять изящную самочку-фрейерию в тот момент, когда она старательно откладывала яички на листья того самого растения, корни которого будут служить убежищем ее ползающим детям в дневную жару. Для того чтобы сделать это, пришлось навинтить два комплекта насадочных колец и, скорчившись в три погибели, приблизить конец объектива чуть ли не вплотную к занятой своим «святым» делом самочке, но она спокойно перенесла вмешательство в ее личную жизнь, за что я, конечно, остался ей весьма благодарен.

Игорь был в восторге от моей удачи: он сказал, что снимки, если таковые получатся, станут прямым подтверждением его открытия. Раз бабочка откладывает яички на листья этого растения, значит, гусеницы будут питаться его листьями. А именно на его корнях он и обнаружил их когда-то…

Увы, что касается сатиров, то они никак не позволяли приблизиться к себе на достаточное расстояние, вел и себя нервно, недоверчиво, по-моему, даже отчасти истерично: опрометью срывались с места без всякой причины, а садясь, так и не раскрывали крыльев. Что было делать? Пришлось попросить Игоря поймать парочку — что он с явным удовольствием и с некоторой даже грацией сделал. Чувствовался навык! Удовольствие его объяснялось, пожалуй, и тем, что ведь я сам его попросил, хотя не раз уже высказывал свое неодобрение по поводу ловли в принципе. Наверное, ему приятно было убедиться в том, что и во мне есть задатки коллекционера-губителя.

А дальше пришлось слегка придавить грудки истеричным созданиям, чтобы хоть так заставить их посидеть спокойно. Но этот варварский метод, конечно, не принес успеха: хотя я и потратил довольно много кадров, однако ничего стоящего из таких снимков не получилось. И правильно.

Вот только жаль все же, что не удалось мне с сатирами наладить взаимно доброжелательного контакта. Наверное, все они находились на грани перегрева и солнечного удара, как и мы с Игорем, потому что фотографировать-то мне пришлось на самом солнце, корчась и ползая по земле да еще сняв защитную белую кепку (она пугает слабонервных созданий). И часа через два после начала нашего путешествия по Ущелью все вокруг стало казаться в каком-то странном мареве, и духовная жажда целиком уступила место телесной. А жаждало тело многого: и отдыха, и тени, и прохлады, и, конечно, воды.

Выражение лица Игоря Максимова красноречиво свидетельствовало о том, что и тут нам легко было найти полное взаимопонимание, только я как гость должен был сделать первый шаг… И я его сделал.

— Может быть, пойдем? — осторожно сказал я и мгновенно получил положительный отклик.

Мы покинули Ущелье и направились к Вахшу. Холодные его воды вскоре привели нас во вполне нормальное и даже блаженное состояние.

— Сколько градусов сегодня, как ты считаешь? — спросил я у Игоря.

— В тени-то нормально, около сорока. Но на солнце побольше…

И, так как мы находились на берегу реки с приятной, слегка обжигающе-холодной водой, в тени гигантского валуна, скатившегося сюда неизвестно когда, но очень кстати, моя реакция на его слова была вполне спокойной. Я даже был преисполнен чувством гордости за то, что мозг мой, вероятно, выдержал это пекло, потому что Ущелье Глауконом так и осталось в моем представлении сказочным местом, символом природной гармонии и красоты. Даже нет, это было не Ущелье. Это была Страна Уцелевших Белых Бабочек. Заповедный уголок. Оплот девственной жизни…

На другой день мы проводили Игоря на курсы — посадили на самолет в аэропорте Курган-Тюбе, а через день мы со Стасиком опять ходили в Ущелье Глауконом, посетили Страну Белых Бабочек.

И опять мне везло — я сфотографировал глауконом в паре, во время брачной встречи. Самец и самка прекрасно смотрелись: спокойно позировали на сухих листиках какого-то ксерофита на фоне светло-голубого бездонного неба Средней Азии. Для этого, правда, мне пришлось основательно распластаться прямо на высохшем до цементной твердости грунте, усыпанном острыми камешками и колючими остатками каких-то растений. Но я не жалею. Игорь, узнав впоследствии об этом, сказал, что снимок мой станет подтверждением непреложного факта: белянки понтия глауконома не только водятся у нас, в Вахшской долине, но и прекрасно себя там чувствуют.

Итак, очередная моя экспедиция — в Таджикистан — была неудачной, если расценивать ее с точки зрения Мечты об Аполлоне. Однако я не считал ее неудачной вообще.

Может быть, даже наоборот…

9.

Как-то мне случайно попал в руки старый русский журнал издания 1899 года. Первый же заголовок, который тотчас заинтересовал, был «Рёскин и религия красоты». Автор статьи — Роберт Сизеранн, перевод с французского.

В статье речь шла об английском теоретике искусства, художественном критике и публицисте, жившем во второй половине XIX века, — Джоне Рёскине. Меня заинтересовали мысли об охране природы, высказанные сто лет назад, хотя и несколько наивно звучащие сегодня. Некоторые высказывания мне хочется привести здесь.

«Какого бы хорошего мнения мы ни держались относительно современной жизни, какое бы высокое представление мы ни составили о ее прогрессе и завоеваниях, во всяком случае есть, по крайней мере, одна область, в которой прогресс этот не легко заметить и в которой наш век, по меньшей мере, не увеличил мирового наследия человечества; эта область — красота… Быстрее, чем прежде, железные дороги переносят нас к излюбленным пейзажам земли, но раньше, чем перенести нас туда, своими насыпями и своими туннелями они обезображивают эти самые пейзажи… Отели, разбросанные во множестве среди местностей, поражавших раньше своей дикой неприступностью, позволяют нам расположиться с комфортом среди скал и лесов; но только, чтобы построить их, пришлось взорвать скалы и вырубить леса…

В один и тот же час исчезает счастие людей и красота вещей, один и тот же вихрь уносит песни птиц и песни людей, и не одинаковой ли причине надо приписать исчезновение социального мира и эстетических радостей?»

Так писал Роберт Сизеранн, а я читал и поражался, как современно звучат эти строки!

«Ученые и экономисты, отняв у масс… красоту, обещали дать им счастье. Дали ли они им его?.. Мы слышим обещания удесятерить скорость везущих нас машин, горе, которое мы увозим с собой, полетит тогда еще быстрее. Некогда говорилось: «Горе любви не пускается в путешествия, горе любви не ездит на корабле». Какие горести теперь не следуют повсюду за человеком? И чем более устраняются все препятствия путешествия, тем более отдается душа во власть внутренних терзаний. Да, скоро все селения земного шара будут связаны тонкой и прочной телефонной проволокой, но разве переносящиеся по ним известия станут вследствие этого лучше? Да, по нашим дорогам скоро будут катиться безголовые экипажи, собирающие теперь толпы на улицах: разве они представят более красивое зрелище для встречных и разве они откроют более красивые виды сидящим внутри?..»

Рёскин, в своих произведениях выступавший с романтической критикой капиталистической цивилизации, с возмущением пишет о загрязнении природы, пытается найти выход из создавшегося положения, хотя и утопически. «Именно там, где непорочные волны, чистые и сверкающие, как сноп лучей, впадали в Каршальтонский пруд, пробираясь до самого прибрежного гравия светлой струйкой под перистым сводом легких, колеблющихся трав, отбрасывая на них глубокие отблески света, как колчедан в точеном агате, усеянные тут и там белыми звездами лютиков, именно в эти первые журчащие струи, презренные человеческие существа бросают мусор с улиц и из домов, кучи сору и грязи, заржавленные куски металла, отвратительные тряпки, все, что им лень увезти или зарыть, они выливают в поток, который растворяет все и уносит этот яд далеко… Полдюжины людей в течение одного рабочего дня могли бы очистить эти пруды, убрать берега и наполнить освежающим благоуханием веющий над ними воздух и снова сделать воды такими же сверкающими и целительными… Но этот рабочий день никогда не настанет, и никогда радость не посетит сердца людей в краю этих английских источников…»

Потом Рёскин зашел в соседнюю деревню и, проходя по главной улице, спрашивал себя, не служит ли бедность причиной такой преступной небрежности в отношении к природе. Но нет… Он нашел, наоборот, признаки роскоши; великолепные выставки на окнах, нарядные кофейни, новые магазины; на лицах не было отпечатка большого счастья и здоровья, но гораздо больше забот о внешности, о показной стороне и повсюду великолепные, но бесполезные чугунные решетки. «Как это случилось, — спрашивает Рёскин, — что последняя работа была произведена вместо той, первой? Почему сила и жизнь английского рабочего истрачена на то, чтобы осквернить землю, вместо того, чтобы восстановить ее, на то, чтобы произвести металлическую вещь, совершенно бесполезную в этой местности, которую нельзя ни выпить, ни вдохнуть вместо здорового воздуха и чистой воды?»

«На это экономисты, если бы только они снизошли до ответа, — продолжает автор статьи, — сказали бы, что, хотя мечтатели и осуждают современный капиталистический строй, все-таки он лучше других, существовавших до сих пор».

Но Рескин конечно же не соглашается с прелестями этого строя.

«Тревоги, утомление, путешествия, борьбу, работу день и ночь — капиталист все готов перенести ради одной цели — денег… Что он будет делать с этими деньгами, об этом он не думает или думает так, мимоходом: его страсть приобретать деньги… Он не может читать: ему некогда, он боится пропустить случай заработать деньги; он не может весной пойти полюбоваться распускающимися цветами: как бы не пропустить другой случай заработать деньги. Потом, потом, когда он станет совсем богатым и… совсем старым, когда он разорит десять конкурентов и сломит десять стачек, тогда он со своими деньгами потребует у природы все ее цветы, у искусства — всю его гармонию, все высокие наслаждения мысли — если только он в состоянии будет насладиться всем этим… Но он не достигнет этой второй стадии: чтобы обеспечить себе роскошь здоровья, он разрушает свое здоровье, чтобы приготовить себе умственные наслаждения, он губит свой ум; в действительности то, что этот миллионер остроумно называет «зарабатывать себе жизнь», значит, иными словами, медленно, ценою громадных усилий зарабатывать себе старость и смерть…»

«А между тем, — продолжает Рёскин, — эта жизнь, это здоровье, эти эстетические радости, которые он принес в жертву стремлению к обогащению, разве они сами по себе не составляют богатства? И если деньги вещь необходимая, то разве менее необходимо иметь здоровые руки, чтобы распоряжаться ими, и разве, утратив жизнь, можно насладиться радостями жизни?.. Подумав немного, мы должны согласиться, что первое богатство — здоровье. А дают ли здоровье деньги и денежные радости? Для здоровья нужна чистая вода. Фабрика дает деньги, но она отравляет все ручьи кругом и фабрикант не может достать хорошей воды… Это ли богатство? Богатство позволяет нашим рукам оставаться в праздности и нашему телу избегать всякой мускульной работы. В этом заключается современный прогресс. Пусть так. Но через несколько лет наше тело, утомленное мозговой деятельностью, слабеет, и врачи во имя гигиены предписывают нам ту самую работу, от которой инженеры во имя прогресса торжественно освободили нас. Разве эта слабость составляет богатство? А кроме того, к чему нам здоровье, если нет более лесов, где можно следить за полетом птиц, и лугов, где можно любоваться цветами?»

То же самое можно сказать и по поводу произведений искусства. «Величайшая ошибка нашего времени думать, — продолжает автор статьи, — что человек, поглощенный приобретением денег, отправляясь между двумя спекуляциями послушать мимоходом оперу, слышит что-нибудь… Он ничего не слышит. Величайшая ошибка думать, что коллекционер понимает красоту художественных произведений, когда ему стоит только протянуть руку, чтобы получить их… Он их не видит. Первый слышит только звон золота, пересыпающегося на международных рынках, — или стоны семей, разоренных счастливой биржевой спекуляцией. Второй видит внутри своих рам на лазурном фоне картин — цвета уплоченных за них денежных знаков и глаза его упорно ищут в углу полотна, как на чеке, надпись, составляющую всю его цену. Чтобы в действительности обладать произведениями искусства и испытывать доставляемые ими радости, не надо платить за них — надо их понимать. Не надо открывать им свой кошелек, надо открывать им свою душу, а для этого надо иметь душу. Эти радости, составляющие истинное богатство, даются не золотом, а любовью.

Наконец, разве приобретение денег порождает верную дружбу, неподкупные симпатии, сердечные рукопожатия, искренние привязанности, — то есть успокоение души и сердца, веру в жизнь, окрашивающую жизнь в самые яркие цвета?.. Спокойствие, доверие, все, что украшает жизнь, разве это не составляет богатства наряду с насущным хлебом? «Вероятно, экономисты имеют смутное представление о том, что есть иного рода богатство, кроме металла, найденного в Австралии, не даром они говорят о «полезных вещах» и заявляют, что «время — деньги». Но и ум тоже деньги; здоровье тоже деньги; знание тоже деньги. И ваше здоровье, ваш ум, ваши знания могут быть обращены в золото, но золото не может быть, в свою очередь, обращено в ум и в здоровье».

«В действительности, следовало бы учить, что истинные жилы и вены богатства — красного, а не золотого цвета, что они находятся в телах, а не в скалах, и что конечное назначение богатства заключается в производстве возможно большего количества человеческих существ с могучей грудью, с острым зрением, с радостным сердцем; что самый доходный из всех видов национальной промышленности — изготовление душ хорошего качества… Нет иного богатства, кроме жизни, — заключает Рёскин, — жизни, подразумевая всю силу любви, радости и преклонения».

Знаменательные слова, хотя и написаны они сто лет назад…

10.

Не так давно мне довелось в очередной раз выступать перед большой аудиторией с показом слайдов и рассказом о чудесах природы, об удивительном мире мелких существ, который нас окружает. Выступление состоялось в большом новом здании Дома культуры в одном из крупных поселков Московской области. Я вновь с радостью наблюдал живую реакцию и заинтересованность зрителей. И в очередной раз убедился, что осталось и во взрослых людях детское, благое желание открытий, тяга к путешествиям, мечта о гармонии во взаимоотношениях друг с другом и с миром природы! В зале было около семисот человек, главным образом жители поселка, но реакция была единодушной и очень доброжелательной. Люди посмеивались над некоторыми странностями в поведении муравьев, так напоминающими наши, человеческие слабости, над «хитростью и находчивостью» самцов-пауков, не желающих быть съеденными прожорливыми самками, а потому изобретающих «остроумные» приемы для отвлечения их внимания от своей персоны, удивлялись многочисленным и многообразным способностям шестиногих, восхищались совершенством и красотой природных созданий. «Для того чтобы совершить интереснейшее, захватывающее путешествие, вовсе не обязательно ездить в заморские страны, — говорил я, пытаясь убедить аудиторию с помощью слайдов. — Вы можете путешествовать, даже не выходя со двора — если, конечно, там есть какая-то более или менее густая растительность. И уж тем более интересно такое путешествие в дебрях лесной поляны — в нескольких минутах ходьбы от вашего дома…» Дружные аплодисменты в конце выступления опять и опять убеждали меня все в том же…

А после выступления я шел к станции электрички, и путь мой лежал через мостик. Мостик был над речкой — маленькой, извилистой, типично равнинной речушкой, точно такой, какая обязательно живет в памяти чуть ли не каждого жителя России, в том заветном уголке сознания, где хранятся самые трогательные воспоминания детства. Помните? Туман, рассвет, удочка, червячок, пескарик… Яркое солнце, дрызготня и крики в воде, босые ноги. Ни с чем не сравнимый запах речной воды, осоки… Ветер, шелест травы, шепот листвы деревьев, склонившихся над маленькой заводью… Тут только начни вспоминать! И вот я шел через мостик, довольный недавним своим выступлением, умиротворенный доброжелательной реакцией аудитории. И с высоты мостика вгляделся в речку.

Толстая труба, тянущаяся откуда-то с берега, выпускала желтовато-белую жижу, а по другую сторону моста, чуть пониже, эта жижа, расплываясь, делала речку мертвенно-белой, мыльной, отравленной. Но и выше моста, перед трубой, речка тоже была почти уже мертвой, лишь кое-где робко зеленели отдельные пучки осоки, но вокруг них были сплошная жижа и грязь, на этот раз неестественно черная, угольно-черная. Какие-то банки, палки, тряпье…

Первая мысль была: за что?! За что убили речку? Ну допустим, когда пустырь, поросший бурьяном, превращают в свалку — это еще как-то можно понять (но не оправдать!). Нужен все-таки определенный уровень культуры, чтобы осознать: пустырь тоже может служить людям, свалку нельзя устраивать где попало, лучше проехать лишний километр-другой, чтобы не отнимать у людей лоскуток природы с травами, цветами, и бабочками. Но речку-то зачем же? Разве не знает каждый — каждый! — что речка — это издавна символ жизни для человека, источник чистой воды, оазис природы, предмет любования, поклонения даже… Директор или главный инженер того самого предприятия, которое ее загрязняет, они, что же, не живые люди? Что же они своим детям и внукам оставят? Раз-битые кирпичи, стружки и грязь?

Труба тянулась от того самого предприятия, которое, очевидно, и построило Дом культуры, где я только что выступал… Я и мысли не могу допустить, чтобы такое безобразие было законным и чем-то оправданным. Наверняка это какое-то нарушение, и серьезное.

И вот о чем я подумал тогда. Ведь семьсот человек только что с таким вниманием, доброжелательностью, энтузиазмом слушали мое выступление, смотрели на своих «меньших братьев», любовались совершенством травинки, цветка, листа. «Путешествовать можно, даже не выходя из своего двора!» — убеждал я их, и они меня понимали. И от этого взаимопонимания я радовался тем более, что думал в наивности своей: их жизнь станет чуточку лучше. И вот эта речка… Строительство Дома культуры наверняка стоило немалых денег. А ведь было бы достаточно и небольшой суммы, чтобы привести речку в порядок, оживить ее. Чтобы не уныние и яд несла она людям, а радость и здоровье. Разве это не важно? Да, теперь оживить речку непросто… Но можно ведь и энтузиазм людей использовать! Только напомнить им — напомнить! — что речка ведь тоже… живая!

И вот тут, пожалуй, впервые по-настоящему задумался я над понятием, которое уже начало входить в наш быт, хотя и не совсем уверенно пока.

Микрозаповедник! Уголок неприкосновенной, оберегаемой, живой, дикой, первозданной природы. Не гигантский, на сотни и тысячи гектаров, требующий штата сотрудников, финансовой дотации государства, расположенный всегда где-то далеко от мест нашей постоянной жизни и какой-то недоступный… Нет, именно маленький, совсем рядом, поблизости от места жилья, работы, островок Жизни, ее оплот.

Разве не эта идея носилась в воздухе очень давно, и уж во всяком случае во времена Фабра! Ведь Гармас — заброшенный (но не захламленный, не превращенный в свалку, не заваленный смердящими отбросами, не залитый мазутом и кислотой!) пустырь… Разве это не пример, не модель?

Неизвестно, состоялся бы Ж.-А. Фабр как крупнейший ученый, как «отец энтомологии», если бы не было этого естественно образовавшегося микрозаповедника невдалеке от его дома!

А наш русский писатель С. Т. Аксаков разве подарил бы нам свой очерк «Собирание бабочек», если бы не было на окраине старой Казани оврагов, пустырей, заброшенного Болховского сада?

И конечно же тот самый ручей, «впадающий в Каршальтонский пруд», о котором с такой болью писал Дж. Рёскин сто лет назад, — ведь он тоже мог бы быть сохранен, если бы…

Да, именно! Микрозаповедник. Спасительная для природы (и для нас!) идея. И легко осуществимая, как казалось мне.

У каждого из нас разве нет на памяти именно таких «райских» местечек, где состоялись когда-то незабываемые встречи с волнующим, волшебным, первозданным? А многие ли в состоянии вновь посетить их теперь? И дело не только в недостатке времени, но и в том, что они, увы, уже не существуют. Там заветный овраг превращен в свалку; тут старый парк либо вырублен и застроен, либо приведен в такой «порядок», от которого утратил очарование таинственной первозданности; где-то сведен под корень ставший «ненужным» и помешавший кому-то плодовый сад; здесь распахан живописный кусочек девственного луга, дававший приют множеству таинственных и прекрасных созданий, будящих воображение, удовлетворяющих жажду прекрасного, способствующих проявлению любознательности у людей, только еще вступающих в жизнь, а теперь… А теперь с него собирают столько сельхозпродукции, сколько — а то и гораздо, гораздо больше! — теряется из-за бесхозяйственности, именно потому, что у тех, кто собирает, нет уважения к природе, к земле. Потому и нет, что не в количестве труда весь секрет, а в качестве его. Качество же не бывает без уважения…

Микрозаповедник! Спасительная для природы идея. Сохраняющая ее и воспитывающая нас с вами… Ведь многие, многие из прекрасных мест нашего детства могли бы быть сохранены! Так же как раньше нам с вами, они могли бы и сейчас давать радость тем, кто пришел в мир после нас — нашим младшим братьям и сестрам, детям, внукам… Рощица, овраг, поле, лесная поляна, пруд, родник, речка, ручей, болотце, небольшой пустырь — ведь это и есть потенциальные микрозаповедники! Мы строим парки в городах, мы устраиваем зоопарки, мы озеленяем дворы и балконы, мы и в комнату к себе порой переносим микроскопическую частицу живой природы — клетку с птицей, аквариум, горшок с растением… Ведь это же ностальгия по живой, красочной, яркой, одухотворенной чудом таинственной и прекрасной жизни природе Земли! Природе, частью и питомцами которой являемся мы…

Парки и зоопарки — в том виде, в каком они, как правило, существуют сейчас, — носят оттенок искусственности и дают весьма искаженное представление о нашей праматери, первозданной природной среде. У меня, например, большинство зоопарков вызывает лишь чувство горечи и печали. Комнатные растения, аквариум, птицы и другие мелкие животные, принесенные в дом, — это тоже лишь частица, оторванная от целого и неделимого. Так как же быть? Где встретиться нам с чудесным миром, породившим нас, первозданным и прекрасным?

В микрозаповеднике! Именно там. Где кусочек сохраненной, спасенной природы… Большие государственные заповедники необходимы. Крупные животные, большие сообщества растений не могут существовать на маленьких, ограниченных пространствах. Необходимы, насущно необходимы национальные парки, где животные и растения не только охраняются, как в заповедниках, но и доступны для тех, кто любит и уважает природу.

Но не менее, а может быть, даже более необходимы сейчас повсеместно микрозаповедники — малые, сопутствующие нам в повседневной жизни участки, кусочки, лоскутки охраняемой и хоть до какой-то степени нетронутой первозданной природы! Живой уголок не дома, внутри каменных стен, в неестественном климате человеческого жилья, а по соседству, рядом, поблизости, в полном соответствии не с нашими, а с его собственными законами, пусть ограниченный, стесненный нашим близким существованием, однако в максимально возможном приближении к изначальной природной гармонии…

Тут ведь есть и еще один аспект, очень важный.

Сколько мы знаем примеров, когда искусство — литература, живопись, музыка — вдохновляло людей на труд, на подвиги, на разумную, добрую жизнь! Но произведения природы, несущие в себе отзвук великой вселенской, не познанной до сих пор нами природной гармонии, — разве это не проявление высшего из искусств? Разве они не начало всего?

Разве самая удачная картина самого гениального из художников не есть лишь слепок, отзвук, отблеск, частичное отражение того, что видел, слышал, чувствовал ее творец, живой человек при соприкосновении все с тем же — с изначальной, извечной, неисчерпаемой и вездесущей природной гармонией, породившей и пронизывающей каждое живое и неживое материальное существо, каждый цвет и звук, каждое чувство? Рисунок на крыльях бабочки… Стоит только вглядеться в любой из них. Разве не гениально здесь сочетание красок, линий и пятен? Но что там рисунок! А само существование этого эфемерного, порхающего существа, сложность его превращений, запрограммированность и неоднозначность поведения, постоянное самовоспроизведение и так далее, и так далее — это ли не искусство? А лист растения? А цветок? А жизнь, например, ручья?

Сохраняя произведения Леонардо, Рембрандта, Рафаэля, других величайших художников, записывая и исполняя постоянно музыку композиторов, перепечатывая великие книги, тщательно оберегая скульптуры и здания, разумно ли небрежно и неуважительно относиться к тому, что послужило первоосновой всех наших духовных ценностей?

Даже бережно и тщательно охраняемая крона дерева не сохранится, если безжалостно и в высшей степени неосмотрительно перерубить корни. Но наоборот: поврежденная крона восстановит первоначальную красоту, если сохранены корни. А мы почему-то неосмотрительно относимся именно к корням.

Микрозаповедники — это, конечно, не панацея, но хороший ход, думал я. Бережно и уважительно относясь к крупицам, мы лучше узнаем и в гораздо большей степени сохраним целое. Мы убережем наши корни, заботясь о тончайших, но жизненно важных их отростках, которые и есть главное, начало начал дерева, его микроучастки соприкосновения с матерью-землей. Главное в дереве не ствол, не ветви, не толстые корни — все это лишь проводники и накопители живой энергии. Главное — листья и мочки корней. С них начинается. Без них дерево жить не будет. Именно через них, посредством их дерево входит в живительные взаимоотношения с окружающей его средой, с землей, воздухом и солнечным светом…

Итак, я возвратился из Таджикистана в Москву, так и не найдя Аполлона.

Дома опять началась круговерть обязанностей и дел — нужных мне и нужных кому-то. Я по-прежнему выступал с показом слайдов и рассказами о путешествиях в удивительный мир природы, окружающей нас со всех сторон.

И хоть я сфотографировал и белянку понтия глауконома, и голубянку фрейерию трохулюс, и много других таджикистанских бабочек в Вахшской долине, однако и не думал, конечно, расставаться с главной своей Мечтой.

Наоборот.

Она по-прежнему жила во мне, и на крыльях ее, светлых, полупрозрачных, по-прежнему виднелись алые и черные пятна. Это были крылья бабочки, которая «летает только в солнечную погоду».