1.

«Встречаемся 28 Ташкенте срочно сообщай адресу Денау Сурхандарьинской ДСУ-5 Максимов».

Такую телеграмму я получил в начале мая следующего года.

Что говорить о том, как она меня порадовала! Ведь не забыл же Игорь, и вот… Как часто в последнее время сталкиваемся мы с необязательностью, в какой-то мере перестали придавать значение словам и чужим, и своим, кружилиха повседневной жизни захватывает нас, ослепляет, оглушает, дни мелькают, как пейзажи в окнах мчащегося поезда… Но стоп! Остановись, оглянись, человек. Останови поезд своей суеты, мчащийся неизвестно куда.

Как ни расписывался я в верности Мечте, а все же, честно говоря, не очень верил в то, что дождусь телеграммы. Да, Игорь понравился мне, и мы с ним слегка переписывались (раз в несколько месяцев). И была, конечно, мысль слетать в Ташкент в начале июня, чтобы поискать ту самую Поляну. Но ведь столько дел! Куда там…

И вот.

Тут уж никуда не деться, если ты хоть немного уважаешь себя. Надо бросать все и лететь. Я ответил Игорю:

«Согласен подробности письмом».

А потом взял авиабилет на ночной рейс. Чтобы быть в Ташкенте утром 28-го.

Осень, зима и весна были у меня, как и у многих, конечно, чрезвычайно трудными. Каждый взрослый человек знает, что такое дела и заботы, когда передохнуть некогда и времен года не замечаешь. И вот человеческий организм начинает мстить за невнимательное к себе отношение — телеграмму от Игоря я получил в состоянии крайнего ОРЗ, которое, то затухая, то разгораясь, продолжалось до самого отлета. В тот год была необычайно поздняя, гнилая весна в Москве. 19 мая даже выпал снег, который лежал под забором до полудня. Солнца мы почти и не видели. В такой обстановке приятно, конечно, думать, что улетаешь в Ташкент. Но человек воспринимает действительность по своему настроению, а потому не верилось даже, что где-то может быть тепло и светит солнце.

Утром 27-го позвонил Игорь из Ташкента.

— Летишь?

— Лечу.

Про ОРЗ я конечно же не сказал, а назвал рейс, Игорь обещал встретить. Набрал с собой кучу таблеток и капель помимо двух фотоаппаратов, телеобъектива, насадочных колец, трех десятков пленок, тетради для записей…

Если постараться описать, как чувствовала себя моя Мечта, то она ни в коей мере не была похожа в тот момент на Синюю птицу. Скорее всего, на курицу, а то и вовсе на цыпленка. Да, пожалуй, это был именно цыпленок. Мокрый и хилый. Я в сущности не за Аполлоном ехал. Ехал лечиться.

Но когда вечером шел в аэропорт с рюкзаком за плечами, цыпленок встрепенулся, и перышки его как будто обсохли. Сев в самолет, я забыл про свою простуду и даже пропустил вечерний прием лекарств. Пока летели, задремал, а проснувшись в непосредственной близости от Ташкента, почувствовал, как что-то во мне трепещет и радужные отблески чьих-то крыльев с трудом мерцают сквозь муть и туман медленно пробуждающегося сознания. Крылья были светлые, полупрозрачные, и на них виднелись алые и черные пятна…

Как же я мог забыть Мечту? Ведь сам же сколько раз говорил! И другим, и себе. Солнце сияло в ташкентском небе, и было так радостно вновь встретиться с ним. Словно началась другая действительность. Настоящая. А там, в Москве, был лишь мутный сон… И вот она, явь — солнечная и прекрасная.

Выходя из самолета, спускаясь по трапу на неоглядный, залитый солнцем простор летного поля, я машинально опустил руку в карман и нащупал там что-то непонятное — какой-то пузырек, какие-то сверточки, таблетки… Ба, неужели это мое? Тут и вспомнил про ОРЗ, которое терзало меня целый месяц. Конечно, было бы преувеличением сказать, что от него не осталось и следа. Следы кое-какие были, но они таяли на глазах.

Загорелый до африканской смуглоты Игорь встретил меня знакомой улыбкой: пухлые губы растягивались, усы топорщились, голубые глаза превращались в щелочки, из углов которых лучились морщинки. И усы, и брови, и виски у него выгорели до желтизны, я отметил это с нескрываемой завистью. Светит же где-то солнце!

— На этот раз я, надеюсь, не опоздал? — спросил я, любуясь своим будущим гидом, проводником в волшебную страну моей Мечты.

— Надеюсь, что нет, — улыбаясь, ответил Игорь. — Но вообще-то я там пока не был. Будем надеяться, что нам повезет. Хотя, говорят, в горах град был. Этот год вообще нестандартный…

Первый день — день приезда у нас, естественно, пропал, тем более что на Поляну ведь нужно ехать с самого утра. И во второй день, 29-го, мы тоже не могли туда попасть, потому что Игорь, находясь в Ташкенте в командировке, заканчивал свои производственные дела. Правда, с понедельника у него начинался отпуск. А 29-е была пятница. В воскресенье же он должен улетать домой. Так что оставался у нас в сущности лишь один день — суббота, 30 мая. Именно в субботу он и хотел показать Поляну. Узнав об этом, я все же загрустил, ибо Мечта опять, кажется, повисла на волоске. Что, если в этот день пойдет дождь в горах или хотя бы скроется солнце? Ведь Аполлоны «летают только в солнечную погоду».

Первый восторг сменился у меня сомнениями, но я пока что бодрился. Солнце светило и 29-го. Когда Игорь освободился от своих дел, мы направились в Музей природы.

Известно, что иногда встреча с кем-то (или с чем-то) может совершенно изменить жизнь человека. Историческим днем для меня было, как уже сказано, 26 мая 1969 года, но ведь ему предшествовал ряд встреч с людьми, которые и надоумили человека, занимавшегося обычной фотографией, купить насадочные кольца, обратимую пленку, «Зенит-Е» и… согнувшись в три погибели, встав на колени, на корточки, на четвереньки, а то и улегшись грудью на землю, высматривать красоты и тайны «дворовых джунглей», а вместе с тем пересмотреть свое отношение сначала к путешествиям, а потом и к миру вообще.

Не случайно говорят восточные мудрецы: «Первое, о чем помните больше всего, внимание к каждому человеку, с которым говорите, к каждому делу, которое делаете. Вся жизнь человека — только внимание».

И уж если я с таким вниманием отнесся тогда к шмелю на одуванчике, жуку-пожарнику, мухе и златоглазке, то что ж говорить о том, что и на людей я начал смотреть иначе.

2.

Одной из встреч, которые последовали за моим «историческим открытием», была встреча с Е. М. Антоновой, хозяйкой бабочек Зоомузея. Она с таким вниманием смотрела мои слайды! И тут же, в музее, куда я принес диапроектор, присутствовал Дмитрий Викторович Панфилов, кандидат биологических наук. Он тоже похвалил их, а потом дал мне адрес Гриценко Г. П., которому я написал письмо с просьбой взять меня в экспедицию. И первая же — в сырдарьинские тугаи — оказалась настолько значительной в моей жизни, что я написал о ней книгу. И потом мы еще ездили с Георгием Петровичем, и он, как теперь Игорь Максимов, тоже стал в какой-то мере моим братом по духу. Конечно, хотелось встретиться с ним опять.

Георгий Петрович не был столь решителен в своих действиях, как Игорь. Хотя он и ездил регулярно в экспедиции от Музея природы, однако что-то преследовало его, какой-то дискомфорт, он как будто не в состоянии был расстаться с чем-то, то ли, наоборот, не мог чего-то догнать. У него, как и у всякого нормального человека, несомненно, была своя Мечта, но вот какая? Он удивительно много знал всегда, этот скромный работник музея, я вместе с другими поражался его эрудиции, памяти, умению сделать точный и лаконичный вывод из наблюдаемого, однако ни диссертацию он почему-то не писал, ни больших серьезных статей, ни рассказов об увиденном в экспедиции, хотя мы с ним об этом последнем договаривались и в журнале его рассказов ждали. Почему же? В чем дело?

Я пока не пришел к определенному заключению…

Узнал, однако же, теперь от Игоря, что Георгий Петрович стал заместителем директора музея. Это меня порадовало, но все же казалось, что не здесь кроется главное.

Хотя слово «музей» в первооснове у греков означает «храм муз», у меня оно почему-то ассоциируется со словом «мумии»: сразу же охватывает запах нафталина, хлороформа, пыли, какого-то тления. А еще скрип паркетных полов и благоговейный либо, наоборот, скучающий шепоток посетителей. Конечно, здесь много интересного среди экспонатов, подчас, несомненно, уникальных, ценнейших, оригинальных; конечно, массу любопытной информации щедро дает посетителям экскурсовод, но меня — хоть убейте — при слове «музей» тотчас охватывает невыносимая скука, а горло и челюсти уже готовы совершить известное рефлекторное движение…

Нет, я не против музеев, ни в коем случае! Но думается, что форма подачи материала в большинстве из них чрезвычайно устарела — она все та же, что была сто лет назад! И получается, по-моему, что запах нафталина, хлороформа и прочего перебивает аромат Мечты, хотя ведь именно он должен был бы царствовать среди диковинных экспонатов «храма муз». И это в то самое время, когда наука, техника, вся служба информации ушли так далеко вперед! Разве сравнить нашу телерадиоракетную жизнь с той, что была в начале века? А музеи по сути все те же. Уже и цветная фотография в расцвете, и цветное кино давно не новость, и голография начинает свой путь, и цветомузыка владеет умами, телевидение вошло в каждый дом, о радио нечего и говорить. И уже не только звуковые магнитофоны, но и видео становятся предметами вполне широкого потребления. А форма подачи материала, характер экспозиции практически всех музеев все тот же самый. Должен ли он меняться? Думаю, что непременно. Ведь наше восприятие значительно изменилось. Что здесь можно сделать? Не берусь исчерпывающе ответить, но у меня все же есть идея относительно Музея энтомологии. В чем она заключается? Об этом я расскажу позднее. Потому что это моя Голубая, а может быть, даже Розовая Мечта…

Итак, мы с Игорем направились в Музей природы города Ташкента — крупнейший музей такого рода в Средней Азии, ему недавно исполнилось сто лет. Там-то мы и встретились с Георгием Петровичем Гриценко и с его постоянными спутниками по экспедиции — Леной, Верой, Тахиром. И еще с одним человеком, познакомиться с которым я хотел уже давно. Мне очень понравился его доклад на том самом совещании в Ереване, резолюция которого с таким пылом призвала всех граждан всерьез подумать об охране не только крупных представителей животного мира страны, но и более мелких, беспозвоночных, и главным образом насекомых. Именно он, Р.Р.Крепс, в своем выступлении предложил не только охранять шестиногих, но также и разводить наиболее редких и ценных из них. Особенно это относилось к крупным и красивым бабочкам, в частности к парусникам: махаону, подалирию, алексанору… Разведение их в естественных условиях тоже было бы шагом к устройству микрозаповедников, развитию благотворной идеи.

Когда мы с Игорем пришли, Ростислав Романович Крепс как раз заканчивал экскурсию но музею, а именно по разделу энтомологии. Тут я и увидел в ящичках представителей здешних Аполлонов — собственно Аполлона, то есть Парнассиуса аполло, затем Тяньшанского Аполлона (Парнассиус тяньшаникус) и, да простят мне специалисты, Аполлона дельфийского (Парнассиус дельфиус). Извинения у специалистов я потому и прошу, что они называют столь полюбившийся мне род чешуекрылых именно так — Парнассиус, то есть, если перевести с латыни, то нечто вроде «обитатели Парнаса». Так пленился этими бабочками когда-то сам великий систематик Карл Линней, что поместил их на Гору Богов… Однако принято называть всех бабочек этого рода и Аполлонами, и мне нравится именно так их называть, но вот при первых же минутах знакомства с Ростиславом Романовичем Крепсом я тотчас устыдился своего дилетантизма и в его присутствии называл всех бабочек этого рода тоже так — Парнассиусы.

Предмет увлечения Ростислава был, можно сказать, идентичен моему: род Парнассиус (Аполлоны) семейства Парусников из отряда чешуекрылых класса насекомых типа беспозвоночных мира (царства) животных! У Ростислава он, правда, был несколько шире — вообще все семейство Парусников, но ведь у меня тогда и еще шире — вообще весь отряд, класс, даже мир!

Не знаю почему, но Ростислав Романович Крепс смотрел на нас с высоты своего роста снисходительно и слова говорил обдуманно, взвешенно, бережно — так, словно расставался с ценностью, которую мы с Игорем вряд ли в состоянии по достоинству оценить. Может быть, он просто не вышел еще из роли экскурсовода? Мне неудержимо захотелось немедленно расспросить его, почему так ценна для него эта тема — Парусники, что в ней такого особенного? Определенно Ростислав Романович знал о бабочках нечто такое, чего мы с Игорем, конечно, не знали и даже не подозревали. Но что же, что же именно? Впрочем, у каждого ведь Мечта своя…

И так захотелось мне на эту тему поговорить, но Крепс, увы, был занят — пришла и ждала его еще одна группа школьников, которых он должен был провести по залам музея. Мы расстались, причем Игорь успел узнать, к моей радости, что хотя град и был в горах, однако Аполлониусы все же должны летать. Ростислав Романович сказал это с той же значительностью, с какой он говорил вообще обо всем, а потому теперь в успехе нашего с Игорем похода я был абсолютно уверен.

А потом мы зашли к Георгию Петровичу Гриценко.

В разговоре с ним выяснилось нечто такое, что могло иметь для меня весьма серьезное продолжение: где-то в середине июня, а может быть, и в конце отправляется очередная экспедиция Музея природы в малоизвестный район Гиссарского хребта Памиро-Алая с заездом в два заповедника — Кызылсуйский и Миракинский. Оба типично горные — расположены на высоте около 2000 метров и выше. Там не только Аполлоны должны быть, там даже гуманоидов, говорят, встречали, неуловимых «снежных людей». Так что…

О, жизнь человеческая! То ты тянешься медленно и уныло, а то вдруг припускаешься вскачь. Командировка моя была всего лишь на десять дней, до 7 июня; неужели придется сначала улетать, а потом снова возвращаться?

— Район очень интересный, — сказал Георгий Петрович. — Я тебе очень советую. Смотри сам.

3.

Ночевали мы у приятеля Игоря, шофера Загида, в типично азиатском южном доме. Вдоль ограды маленького дворика шла крытая галерея, увитая виноградом, а в самом дворике росли яблони, гранаты, айва и еще какие-то кусты — настоящие джунгли. Загид сказал с гордостью, что дом этот они с женой Риммой строили сами, и я видел, что для гордости есть все основания: дом был просто великолепный.

Спал я неспокойно: легли поздно, и была опасность проспать и опоздать на автобус, который отправлялся с автостанции около восьми утра. Я вообще был очень перевозбужден — ведь целых два дня жарился под ташкентским солнцем в неопределенности, хотя и в непосредственной близости от таинственной Поляны. За эти два дня образ прекрасного живого Аполлона — а на сей раз, очевидно, Аполлониуса (ибо именно такие представители рода Парнассиус, по словам Игоря, населяли Поляну) — достиг в моем воображении огромных размеров и солнечными своими крыльями закрывал все. Неужели я увижу его и буду фотографировать? Неужели это возможно?

Даже очень желанное для нас теряет свою привлекательность, если достигается легко и быстро, — такова наша суть! Но если ты никак не можешь достичь, хотя постоянно остается вероятность достижения, то привлекательность неудержимо растет. Тут, конечно, всегда подстерегает опасность разочарования, когда желанный предмет достигнут, однако опасность не грозит, если этот «предмет» — красота. В этом я успел убедиться за свою жизнь. Ибо красотой нельзя овладеть, она неподвластна собственнику, она вечна и в сущности никогда не достижима — к ней можно только приблизиться, можно наслаждаться ею и даже делить наслаждение с другими, но ею нельзя овладеть. Красота — это нечто такое, что всегда остается вне нас, она неуничтожима и неделима, и главное благо ее в том, что она может давать наслаждение именно многим. Она объединяет людей.

Я не боялся разочарования, я жаждал скорейшей встречи, а чего действительно боялся — так это опоздать на автобус. Но мы не проспали и успели даже позавтракать — Загид и его жена встали из-за нас тоже рано и приготовили завтрак. А потом Загид вывел машину из гаража, чтобы довезти нас до автостанции. Ах, как жаль, что для Игоря этот день не был столь торжественным, как для меня! Мне так хотелось, чтобы в случае удачи он разделил бы со мной радость первооткрытия… Но тут уж ничего не поделаешь, а меня грела мысль, что я обязательно расскажу об этом другим и, если удачно получатся слайды, еще и смогу показать. Только бы встретить желанного Аполлониуса, уж я постараюсь снять его хорошо.

Утро было прохладное, чистое, давно улеглась дневная пыль, не было духоты. Воздух в Средней Азии сух, а потому ночи и утра доставляют истинное наслаждение своей свежестью и прохладой. Только ароматы цветов вплетаются в холодную прозрачность утреннего воздуха, пронизанную первыми лучами еще не горячего солнца.

Мы успели на автобус и часа два ехали сначала по бесконечному, освещенному солнцем Ташкенту, потом по его зеленым одноэтажным пригородам, наконец на горизонте показались вершины гор. Некоторые были покрыты снегом и сверкали сквозь голубую дымку. Названия городов и поселков звучали музыкой: Паркент, Газалкент, Чирчик, Искандер… Я заранее уже — авансом — любил этот край и был настроен на праздник, мне казалось, что вот сейчас, возможно, начались лучшие часы моей жизни.

Путешествие — это, конечно, всегда хорошо, но не часто бывают минуты вот такого полного растворения в доброй к тебе реальности, ожидание непременного везения, ощущение единства и гармонии со всем на свете. Этот автобус, люди, входящие и выходящие на остановках и сидящие рядом, деревья за окном, домики, горы, завывание мотора, скрип, скрежет и другие разнообразные звуки, сопровождающие наше не слишком быстрое движение по шоссе, даже запах бензина и пыль, летящая в щели и оставляющая сухой характерный привкус во рту, — все это вызывало во мне чувство полноты и радости бытия.

Не знаю, чувствовал ли все это Игорь, но уже одно то, что он, как выяснилось, приехал в Ташкент специально из-за меня, а теперь вот отправился со мной на Поляну, где бывал не раз (представителей ее мира чешуекрылых уже было много в его коллекции), вызывало во мне чувство горячей благодарности к брату по духу. Я даже заранее прощал ему и огромный сачок, который он вез с собой, и тот ущерб, который, вероятно, будет нанесен слаженному ансамблю Поляны. Ладно, пусть! Да я ведь буду сдерживать его, при мне он не посмеет…

Как она выглядит, эта Поляна? Я не спрашивал, да и ни к чему, я только пытался разглядеть ее образ в собственном воображении и видел нечто пестрое, дремучее, ослепительное.

И вот мы вышли на маленькой остановке — «по требованию», — а потом еще ловили попутную машину, потому что до того места, откуда нужно было идти пешком, ташкентский автобус не ходил. Было жарко — солнце уже поднялось, вдоль дороги гуляла пыль, дул ветер, под ним клонились придорожные травы — некоторые высохли, некоторые цвели. Над горами, которые были совсем уже рядом, рябили жиденькие перистые облачка — «цирусы», как назвал их Игорь. Облачка вызывали у него некоторое беспокойство, которое передавалось и мне. Однако какое-то удивительное стойкое чувство непременного везения пело во мне, и если я сейчас вспоминаю те минуты и пытаюсь найти сравнение, на память приходит нечто совсем уж давнее: редкие абсолютно счастливые дни ранней юности, когда состояние счастья охватывало подчас без видимой причины.

Конечно, мы поймали попутку и через пятнадцать минут доехали до того места, где дорога кончалась. Теперь предстоял пеший путь. Горы уже окружали нас со всех сторон. Здесь они были еще невысокие, зеленые, кое-где с желтыми пятнами — цвели ферула и прангос, но чуть подальше высился пик, на склонах которого остались белые жилки. Асфальтовая дорога кончалась в поселке — домики, какие-то изгороди, но вот мы миновали его и очутились в долине речки. Горной речки, наполовину скрытой в буйных цветущих зарослях.

Тут я оглянулся и понял, что это «рай». Настоящий «рай». У меня слезы едва не выступили на глаза, лицо и горло сковала судорога. Надо понять мое состояние — долгое ожидание, суету и паутину повседневных забот, мелкость, неразрешимость проблем, неизбежное измельчание чувств и дум и эту раздражающую, изматывающую, бесконечную болезнь с таким «модным», современным названием. Сокращенно: ОРЗ. И вот…

Нас буквально оглушил птичий гомон, щебет, свист. Было такое впечатление, что они все тут ошалели от счастья, потому что зелень буйствовала, потому что еды, очевидно, было вдоволь, потому что цветов столько… Да, я никогда не видел одновременно столько цветов и таких разных! Но больше всего было все-таки цветов шиповника всевозможных оттенков — от совершенно белого с нежно-желтыми ресницами тычинок в глубине словно фарфоровой чаши до густо-розового, почти красного, а то и темно-желтого. Каждый куст был щедро усыпан ими, а под ним еще лежал и слой лепестков. И все это — и цветы, и лепестки — источало упоительный, истинно райский аромат. Цвели еще и боярышник, и еще какие-то кустарники, и деревья, и конечно же травы.

Воздуха в обычном понимании не было, было то, что в старинных книгах называлось, кажется, амброзией, мы не дышали, а пили, впитывали, глотали, и я уж не знаю, что еще делали с этой густой и одновременно невесомой, необычайно вкусной и освежающей материей, которая заполняла пространство между цветами, зеленью и горами. Мы купались в ней, млели, блаженствовали, растворялись. Судорога была только сначала, от неожиданности, через несколько минут я почувствовал, наоборот, полное расслабление, доверие ко всей этой благодати. Измотанное городской суетливой жизнью тело словно бы встрепенулось. Моя душа, как спящая и уже потерявшая надежду проснуться царевна, вдруг приоткрыла очи, ощутив нежные поцелуи этого воздуха, этой прохлады, этого счастья жизни, которая тут без всяких ограничений торжествовала. «Увидеть — и умереть», — я понял смысл этого выражения. Но умирать конечно же отнюдь не хотелось…

А была еще речка. Холодная, совершенно прозрачная — мы пили из нее. И даже слегка поплескали на себя — я, правда, делал это осторожно, — потому что мы все-таки не бесплотны, а плоть наша, увы, даже в таком чудесном месте «подвержена». Бактериям и вирусам тоже надо жить! Разнообразие жизни тем ведь и поддерживается, что есть хищники, жертвы, паразиты… Я чувствовал, что вирусы ОРЗ во мне еще остались и они тоже, наверное, уже встрепенулись в восторге.

Тропинка тянулась вдоль речки все время на подъем, в горы, она перескакивала с одного берега на другой, и, для того чтобы не расстаться с ней, нужно было перепрыгивать с камня на камень. А камни лежали в бурлящей воде. И помимо птичьего пения нас сопровождало милое сердцу журчание речки.

Что еще было прекрасно, так это роса. В тех местах, где долина речки расширялась, то тут то там поднимались большие мохнатые листья коровяка, они были седыми от росы, а некоторые сверкали на солнце, словно осыпанные бриллиантами (я не мог удержаться, чтобы не запечатлеть эти листья на обратимой пленке). И совсем уж трогательно было увидеть на некоторых из них ярко-алых, словно лакированных, божьих коровок, которые с удивительным спокойствием сидели и казались аккуратно обточенными круглыми брошами, приколотыми к чьим-то богатым серебристо-бриллиантовым мантиям. Множество кустов растения с таким «демократическим» названием «коровяк» стояло в царских нарядах, и никакого «чванства» в них не было; мы с Игорем спокойно фотографировали, а божьи коровки с такой готовностью нам позировали!

О, фотографировать можно было все подряд, достойных объектов было вокруг столько, что глаза у меня разбежались. Но проводник Игорь, выждав, пока я сделаю несколько кадров, сказал:

— А как же Аполлониусы?

И я опомнился.

Мы пошли дальше, я чувствовал себя как в счастливом сне, ощущение прошлого и будущего исчезло, было, кажется, только солнечное, цветущее настоящее. Потом я пытался подсчитывать, сколько же видов растений цвело, насчитал несколько десятков самых заметных и сбился. Но после шиповника самыми заметными были сквозящие желтизной ферула и прангос; фиолетовая вика, высокая, в рост человека, образующая местами пенисто-фиолетовые островки; какие-то белые зонтичные, тоже высокие; очень яркий, солнечно-желтый зверобой; тысячелистник желтый и белый; фестивально разукрашенная белыми и розовыми фестончиками удлиненных цветов, вся в длинных, шелковистых, серебряных волосках оносма…

Когда тропинка стала круче и, кокетливо изгибаясь, взлетела по крутому склону горы, я увидел у самых своих ног нечто совсем странное, как будто бы «не от мира сего»: прямо из земли торчало темное, бархатно-коричневое «ухо», которое как бы служило своеобразной вазой для тонкого и довольно длинного, почти совсем черного стержня, этакого «карандаша». Это любопытное растение из семейства ароидных, как сказал Игорь, здесь так и называют «карандаш». Конечно, как и все на этом празднике цветов, он был очень эффектен.

Тропинку во всех направлениях медленно и важно, вразвалочку, переползали черные, перепачканные землей жуки-кравчики, а также всевозможные чернотелки. Пробегали, внезапно останавливаясь и сверкая зелеными с радужным отливом надкрыльями и глазами, скакуны. Сияли алые божьи коровки. Жужжали, звенели полосатые, осоподобные мухи-сирфиды и сами осы, пчелы, шмели. Мельтешили крошечные паучки, муравьи, мелькали уж и совсем микроскопические крылатые создания, искорками светящиеся на солнце…

Однако бабочек было почему-то мало. Несколько видов белянок, шашечницы, одна-две перламутровки, голубянки. На фиолетовых цветочках вики лакомились нектаром боярышницы, издалека по полету их можно было принять за каких-то других бабочек и, может быть, даже за небольших Аполлонов, несколько раз я так и думал, но меня ожидало разочарование. Аполлонов не было. Ни одного.

4.

— Давай отдохнем, — сказал Игорь. — Уютное место, правда?

Мы шли уже довольно долго, немного даже устали, а здесь был пологий участок долины. На берегу речки лежало несколько больших валунов, которые прятались в густой тени развесистых ив, ясеней и грецких орехов. Речка в этом пологом месте образовала небольшую заводь, у берега заросшую высокой травой. Сквозь хрустально-чистую воду рябили круглые камешки. Мы порядком прогрелись на солнце и слегка устали от подъема, а потому сидеть на камне в прохладной тени было сущим блаженством.

— Далеко еще? — спросил я.

— Да как тебе сказать? — ответил Игорь, вставая и беря в руки свой объемистый сачок. — Не очень. Мы вообще-то уже пришли.

— Как?!

— Видишь, тропинка? Вещи можешь оставить здесь, возьми только то, что нужно для съемки, и поднимайся по этой тропинке. Там меня увидишь.

И пока я надевал скинутые ботинки, а потом, торопясь, вытаскивал из рюкзака фотосумку, лихорадочно думая, как бы чего важного не забыть, Игорь скрылся за деревьями.

Наконец я экипировался, натянул желтую кепочку от солнца и, ощущая, что сердце отчаянно колотится не только от подъема в гору, но и от чего-то еще, направился по следам своего провожатого.

Из тени я вынырнул на ярчайшее солнце — передо мной распахнулся довольно пологий, градусов в двадцать, открытый склон, этакий широкий горб. Разнообразная растительность была приблизительно по колено, она здесь носила другой характер, нежели та, что была раньше на нашем пути. Частично она уже выгорела, но среди высокой сухой травы было все же много разнообразных цветов, а в первую очередь бросались в глаза розово-аметистовые шарики соцветий дикого лука. Но я не успел ничего этого как следует разглядеть, потому что навстречу мне спускался Игорь, и так как солнце тоже светило навстречу, из-за его головы, то казалось, что он идет как бы в солнечном нимбе. В одной руке у него был сачок, а в другой он что-то протягивал мне. Это были сразу два живых Аполлониуса, самец и самка.

Да, так вот и довелось мне приобщиться впервые к столь долгожданной красоте. Осуществилась Мечта. И в столь прекрасных обстоятельствах. Историческое для меня событие состоялось в горах Западного Тянь-Шаня, в отрогах хребта Каржантау, где я понял, что время Судьбой было выбрано вполне подходящее; не слишком рано, чтобы я мог прочувствовать и оценить его, и не слишком поздно, чтобы Мечта не успела поблекнуть.

Живые бабочки — это совсем не те, что в ящичке под стеклом: они составляют неразрывное целое с воздухом, солнцем, горами, землей, цветами и травами. И даже то было неспроста, что привел меня сюда именно Игорь, человек неслучайный, сам осененный Мечтой (у него она была другая, чуть-чуть труднее осуществимая — бабочки Южной Америки…), а потому понимающий и уважающий Мечту чужую, брат по духу.

Пойманные Игорем Аполлониусы были очень большими по сравнению со средними, обычными бабочками, рдеющая краснота круглых пятен бросалась в глаза, но не меньше удивляла угольная чернота других пятен, особенно на крыльях самки, которые помимо этого были почти прозрачны и словно забрызганы черными точками, сгущающимися у основания крыльев. Кроме того, совершенно неожиданным было, что тельца бабочек довольно толстые, густо-мохнатые: настоящий мех из волосков, темных у основания и светлых, словно седых, на концах покрывал их, как шуба. Ножки у основания тоже были густо опушены и сейчас так трогательно двигались, а круглые глаза на пушистых мордочках смотрели с недоумением: кто их держит за крылья и почему?

Они были, конечно, прекрасны. Что-то необычное было в них, очень самобытное и непривычное, чем-то сильно отличались они от других дневных бабочек — эта мохнатость, сочетающаяся с солнечностью и прозрачностью крыльев, неожиданная яркость пятен. Потом я понял, что в Аполлониусах была концентрация духа здешних мест — этих гор, зеленых, цветущих, а на вершинах покрытых сверкающим снегом. Удивительно все же, как в насекомых — самых разнообразных, самых многообразных представителях живой природы Земли — воплощается ее дух. Впервые я заметил это, разглядывая бабочку солнечную гипермнестру в сырдарьинских тугаях по соседству с глинистой, выжженной солнцем пустыней. И вот опять.

Самец более светлый, почти белый, менее прозрачный, чем самка, пятна мелкие, но яркие. В нем, пожалуй, больше изящества, хрупкости, зато самка казалась просто роскошной. Стройный молодой кавалер и «пышнотелая» изнеженная красавица…

Но разглядывать хотя и живых, однако же пойманных бабочек было все-таки не совсем то, что мне хотелось. Вернее, даже совсем не то…

— А их много здесь? — спросил я, наконец-то подняв глаза на Игоря.

— Есть. Летают. Вон, смотри…

Планирующим легким полетом большая светлая бабочка пронеслась совсем рядом с нами и легко опустилась на соцветие дикого лука, которое под ней закачалось. Она была чисто-белая, с мелкими пятнами, и я понял, что это самец.

— А вон самка, видишь? — сказал Игорь. — И вон, подальше чуть. Видишь?

Летали они, как бы танцуя, только очень мягко и плавно, старинный неспешный танец: взмахнув крыльями, держали их неподвижно, распластав и планируя, либо, слегка приподняв и сделав таким образом угол, плавно опускались на соцветие. Они охватывали его своими цепкими мохнатыми лапками и, качаясь вместе с ним, пытали хоботком его сладкие недра.

Что ж удивительного, подумал я, что назвали их именно Парнассиусами, а этих еще и Аполлониусами. Имя бога искусства и света так подходит к ним потому особенно, что никому ведь не делают они вреда (прав был Аксаков!) — настоящие вегетарианцы, опыляющие цветы, никого не истребляющие, не паразитирующие ни на ком, не плодящиеся безудержно, как некоторые. И прекрасные. И солнечные.

Хотя они, конечно, и занимают свое определенное место в природном ансамбле, во взаимосвязанной цепи живых организмов, однако звено это удивляет своей необязательностью. Не будет пчел, к примеру, — останутся неопыленными многие виды цветковых растений. Без шмелей не в состоянии нормально существовать и размножаться клевер. Жуки-навозники очищают землю и удобряют ее. То же можно сказать о жуках-могильщиках и трупоедах, даже о мухах, чьи личинки, при всей нашей к ним неприязни, несут санитарную службу. Колоссальное количество видов насекомых играет очень важную роль в природных процессах, и исчезновение их может сказаться на природном равновесии весьма ощутимо.

А вот роль Парнассиусов, как и многих других прекрасных крупных бабочек, загадочна. Зачем они?

Казалось бы, видов цветов, которые они опыляют, не так уж много. За них, очевидно, могли бы опылять другие, менее эффектные с эстетической точки зрения. Их гусеницы не несут никакой санитарной службы. Птицы, я думаю, тоже могли бы без них обойтись — для птиц хватит и другой пищи.

Так и кажется, что большие, красивые бабочки и Аполлоны тоже — это песня природы. И ее подсказка нам: все не так просто и однозначно, как может показаться на первый взгляд. Красота — такая же необходимая часть природы, как и любая другая.

5.

Провели мы на Поляне Максимова часа два. Это было погружение в солнечную, животворную суть азиатских гор. Кроме дикого лука, который своими розово-аметистовыми и словно светящимися на солнце шариками делал Поляну очень нарядной, здесь росли выгоревшие до желтизны злаки, ферула и прангос, астрагал, зверобой, синяк (эхиум), очиток — кормовое растение Аполлониусов, ясенец (диктамнус), звездчатка, дикий горох (нут), пижма, тысячелистник, оносма, несколько видов низкорослых кустарников, карликовая вишня, которая была вся в розовых цветочках, как в кружевах. Но наиболее заметными были, пожалуй, высокие багряно-алые свечи плодов ревеня Максимовича, рубинами рдеющие на солнце. Огромные, высохшие, но еще упрямо торчащие листья его напоминали искусные вазы. Камни и скальные обнажения здесь были угловатые, морщинистые, всех оттенков коричневого — от рыже-бурого до темно-шоколадного.

Кроме Аполлониусов во множестве летали боярышницы, желтушки, голубянки, шашечницы, реже махаоны.

И был тот случай, когда действительность не казалась беднее фантазии. Сколько раз в воображении я побывал уже на этой Поляне, сколько раз будто бы фотографировал Аполлона, предмет моей давней Мечты! И его распластанные солнечные крылья с ярко-алыми и угольно-черными пятнами закрывали все видимое пространство, и сквозь них была видна голубизна неба, красные просверки были как бы искусным изображением сразу нескольких солнц, а черные, оттеняя их дополняли картину, напоминая о темноте и свежести южных ночей, о чем говорил и серебристый лунный мех на тельце бабочки. Теперь же в действительности я видел: все так и есть. Красота — именно красота природы в первую очередь — не может разочаровать никогда. Если, конечно, ты готов к тому, чтобы воспринять ее чистым сердцем.

И я наслаждался ею, я пил ее большими глотками, я купался в красоте, блаженствовал, я воспринимал ее, кажется, не только глазами, но и всем своим существом.

Только, к сожалению, я сделал одну ошибку: все два часа был без рубашки, голый по пояс, и моя бедная кожа, выцветшая за долгие зимние месяцы в городе, подверглась чрезмерному облучению ультрафиолетовыми лучами на высоте около двух тысяч метров над уровнем моря, что окончилось потом для нее плачевно. Но это было в будущем. Пока же я наслаждался праздником радостного и полно-ценного бытия. «Вот это и есть жизнь», — думал я.

Но оказалось, что и красота, как ультрафиолет, в больших дозах опасна. Часа через два я был переполнен, можно сказать, до краев. И когда Игорь предложил посидеть под сенью деревьев у речной заводи, где мы оставили вещи, я согласился, без грусти покидая солнечную Поляну. Несколько пленок было отснято, и главным образом были на них Аполлониусы, самцы и самки. И я чувствовал, что они обязательно должны получиться: ощущение непременного везения и какой-то непрерывно длящейся сейчас стройности бытия, осмысленности и оправданности его не покидало меня. Я еще не мог осознать того, что произошло, пока я только ощущал.

Потом, после отдыха под сенью деревьев у речки, я принялся фотографировать на Поляне цветы, прекрасные естественные «икебана». Икебана — это искусство составления цветочных букетов, развитое в Японии. Там даже есть целый институт, который готовит специалистов по икебане. Но тут, на Поляне, среди камней, великолепные «букеты» были уже готовы — не срезанные и поставленные в вазы, а живые! Тут не было безвкусных, нелепых сочетаний, наоборот. Изящно и с удивительным чувством меры раскидистые мелкоразрезные листья прангоса и ферулы оттеняли аметистовые соцветия дикого лука. Пышно цветущие карликовые кустарники вишни украсили своим нежным кружевом суровую поверхность скалы. Удивительно уместно светился канареечно-яркий от множества цветов кустик зверобоя в мрачном ущелье, словно укоренившийся в диких камнях солнечный «зайчик». С какой-то царственной, полной достоинства грацией стояли на высоких стеблях среди огромных, роскошных, уже высохших листьев рубиновые плоды ревеня Максимовича. Дружно и весело, один к одному, выстраивались маленькими куртинками розоватые мясистые стебли очитка с розоватыми острыми листиками и нежно-розовыми соцветиями. Именно на них с особой охотой садились Аполлониусы…

Да, я отвел душу на этой Поляне. Хорошо, что взял достаточно пленок… А затем мы с Игорем направились знакомой дорогой домой. И вот удивительно: на пути опять не встретили ни одного Аполлониуса. Так что если не знать местоположения Поляны, а точнее будет сказать — Склона, то можно вообще подумать, что солнечных бабочек, которые «встречаются локально и в небольшом количестве», в ближайших окрестностях нет.

Но мы-то знали, что они есть. Есть! И это наполняло меня ощущением тайны и счастья.

6.

Цель командировки, собственно, уже была достигнута, да только ли цель командировки… И теперь посетило меня благостное спокойствие. И прямо-таки дрожь охватывала при мысли о том, что, проводив Игоря, я вновь приду на Склон Максимова — в блаженном одиночестве! — и начну спокойно и сосредоточенно путешествовать в дебрях — в дебрях долгожданной, давно желанной Дремучей Поляны, образ которой сложился в моем воображении давно, но до которой никак не допускала меня суета повседневной жизни. Да, именно в дебрях — в этой сравнительно замкнутой экосистеме, естественно сложившемся сообществе растений, животных, на своеобразном «материке», где все связаны друг с другом, а потому можно попытаться понять законы здешней «социальной гармонии».

Вот почему я считаю фотографирование насекомых и «поиски Аполлона» серьезным делом — потому что внимательное и заинтересованное отношение к природе, пристальный взгляд «крупным планом» помогает понять человеческую природу, взаимоотношения между людьми.

И вот, например, о том опять, что касается увлечений. Это серьезный вопрос, потому что человек, не увлеченный ничем, — скучный человек, скучный для окружающих и для самого себя тоже. Человеку здоровому свойственно увлекаться чем-либо. Это в нашей природе. Наше общество же, к сожалению, не настолько пока совершенно, чтобы труд каждого был исключительно творческим, чтобы увлеченность сопутствовала той функции, которую несет человек в общественном трудовом процессе по созданию материальных ценностей…

Хотя, конечно, увлеченность увлеченности рознь. Кто-то всю жизнь увлекается, например, чисто материальным приобретательством, кто-то спит и видит, как бы, унизив других, возвыситься самому, неважно, за счет чего, главное — возвыситься, чтобы иметь возможность повелевать, заставлять других делать то, что нужно не им, а ему. И уж, конечно, ему совсем не приходит в голову приводить себя в соответствие какой-то там общей гармонии и красоте. Он считает, что вполне достаточно других привести в соответствие тому образу, который сложился исключительно в его сознании, сознании человека конечно же особенного, «избранного». Какая там гармония, какой там ансамбль! Только гармония с ним самим в центре, только ансамбль под его руководством. Такая увлеченность направлена лишь на себя, она не видит других, она не ощущает действительности. Где уж там разбираться в сути предметов и явлений реального мира, где уж учиться видеть! Такие глаза на самом деле видят только преграды — преграды своему самомнению. Разве это Мечта?

Но бывает, очевидно, другая крайность, когда человек вообще ни на что не решается. Он боится других, боится себя, он не живет, а осторожненько прозябает. Тлеет. Так где же она, золотая середина?

Наверное, главный секрет в том, чем человек увлекается и как. Если предмет увлечения вне его, если увлекает его не то, что связано лично с ним и относится только к нему, а нечто общее, если интересует его не то, как он сам будет выглядеть в сиянии своего увлечения, а, наоборот, как предмет его увлечения засияет для него (а вместе с тем и для других) в результате его трудов, то все в порядке. Тогда и честолюбие становится благом. Тогда происходит удивительное: чем больше человек любит свое дело, чем сильнее его собственный интерес, тем больший интерес к этому его делу пробуждает он у других. Занятие, которое приносит огромную пользу ему самому и дает ему ощущение полноты жизни, приобретает уже и общественный смысл.

Такие увлеченные люди и движут вперед человечество.

Интересно, что Карл Линней был очень честолюбивым человеком, чего и сам не скрывал, а его знакомые и биографы на разные лады подчеркивают это свойство его характера. Вот что пишет, например, бывший его ученик. профессор Фабрициус: «Линней был безгранично самолюбив, и его девизом было изречение: «Фамам екстендере фактис» («Делами увеличивать славу»)». Наверное, можно только приветствовать такое самолюбие! Далее профессор Фабрициус продолжает: «…тем не менее единственным объектом его честолюбия было литературное первенство; в нем совершенно не было обидной для других противообщественной гордости. Дворянское достоинство, которое шведский король пожаловал ему (сам Линней происходил из скромной семьи сельского пастора. — Ю. А.), было ему приятно только как свидетельство его научных заслуг. В вопросах ботаники он нелегко сносил даже незначительные противоречия, но с благодарностью принимал дружеские замечания и пользовался ими для улучшения своих трудов… Он охотно говорил о своих заслугах и любил, чтобы им восхищались, что, по-видимому, и было его главной слабостью. Любовь к похвалам имела у него основанием уверенность в своем превосходстве, признанные всеми научные успехи и репутацию первого систематика своего времени».

Карл Линней, как известно, один из самых плодовитых ученых. Он совершил гигантскую работу по систематике всех созданий природы. И характер его увлечения, характер честолюбия, которое двигало им, так удивительно сходится с тем же самым у любого другого ученого, путешественника, писателя, поэта — всех тех, кто своими деяниями остались в благодарной памяти людской. И к ним ко всем подходит девиз Линнея «Делами увеличивать славу». Делами. То есть для других.

7.

Следующий день пришлось потерять — не ездить на Склон, потому что я провожал Игоря.

Но я бы уже физически не мог путешествовать в дебрях Дремучей Поляны, потому что вечером, после возвращения домой, спина моя, а особенно плечи, горели огнем от солнечных ожогов, и погасить его не могли ни крем с одеколоном, что обычно мне помогало, ни кислое молоко, ни сок свежих огурцов. Спал я на животе, а днем не мог даже носить через плечо фотоаппарат: его ремешок жег, словно раскаленное железо. Но температуры не было, и это утешало. Я верил в потенциальные возможности своего организма, усиленные сейчас горячей жаждой возвращения на Склон.

С Игорем мы испытывали истинно братскую нежность друг к другу, уезжая, он пожелал мне хороших путешествий, а я с удовольствием вспоминал, что он почти ничего не ловил на Склоне — неужели подействовала моя «психологическая обработка»? И еще он советовал обязательно посетить Самарканд, где я пока не бывал.

Я уже говорил, что, если ты вступаешь на путь добрых взаимоотношений с природой, она отвечает тем же, и подчас совпадения удивляют… На этот раз се «доброжелательность» выразилась в том, что утро следующего дня было затянуто серой сетью дождя. Игорь уехал, и заняться мне было нечем. Те из старожилов, которых я спрашивал, говорили, что бесконечный дождь в июне — такого в Средней Азии не припомнят. А он моросил между тем не переставая, весь день. И только потом я понял, что это было и на самом деле актом доброжелательности ко мне со стороны природы: по крайней мере поджила кожа на спине и плечах.

И утро 2 июня было свежим, прохладным, омытым вчерашним дождем и ясным.

В каком нетерпении ехал я по знакомому маршруту! Этот день, казалось, будет еще более интересным, важным. Ведь сколько лет я мечтал о путешествии в дебрях Дремучей Поляны! И вот наконец… Взрослый человек, я вел себя в сущности, как мальчишка. Эти два-три часа, пока я добирался сначала на троллейбусе, потом на трамвае до автостанции, затем ерзал от нетерпения в душном автобусе, потом ловил попутную машину (и поймал очень быстро!) и наконец очутился вновь в цветущей долине горной речки, — все это время ком, казалось, стоял у меня в горле, меня тянуло словно сильнейшим магнитом, я, как путник, умирающий от жажды, рвался к живительному колодцу. Едва ли в тот момент было для меня что-то более важное… Даже по росистой, сверкающей алмазами долине в струях упоительных ароматов шиповника и боярышника я чуть ли не бежал, хотя путь был все время в гору. Удивительная сила просыпается в нас, когда мы чего-то на самом деле хотим! Вот они, скрытые резервы, которыми обладает каждый человек… Да, странная и на первый взгляд необъяснимая одержимость во мне была, когда я, торопясь, сбиваясь с дыхания, чуть не падая от того, что темнело в глазах, торопился в гору, стремясь к Дремучей Поляне. Опять на все голоса заливались птицы, опять жизнь торжествовала в многоцветии и многообразии, звенела, журчала, шумела речка, щедро источали ароматы цветы… А я стремился вперед и вперед. Я как будто боялся, что все то, что было 30 мая, окажется миражем: даже два дня, которые я вынужден был пропустить, провожая Игоря и спасаясь потом от дождя, казались мистическим препятствием к осуществлению давней Мечты. Одно дело, что Аполлонов я снял и вроде бы память не должна подводить меня — ведь было же, было! — а другое дело, что могло это быть случайно и больше не повторится. Но тогда опять получается, что реальности в моей Мечте нет и вообще какая-то мистика. Скорее, скорее удостовериться, успокоиться, понять, что все так и есть, что я не ошибся, а значит, жизнь может быть прекрасной, она должна быть прекрасной, и не только для меня — для многих, для всех!

Едва переводя дух, почти бегом добрался до уютной кущи деревьев. Пока все так и есть — вот камень, на котором мы с Игорем сидели, вот заводь с хрустальной водой и камешками на дне, вот даже конфетная бумажка — единственная, но все же позорная, потому что ни соринки не должно остаться там, где ты был. Теперь можно было перевести дух. Воды попить. Наполнить фляжку. Оставить рюкзак, взяв только фотосумку со снаряжением. Кепку не забыть. И ни в коем случае не снимать рубашку. Рукава застегнуть и даже воротник поднять. Теперь вперед!

И уже привычное, спокойное благоговение начало охватывать меня, как только я сделал первые шаги на пути к дебрям Дремучей Поляны. Открой заветные двери свои, Природа! Пусти уважающего тебя, любящего тебя, сына твоего, внимательного и смиренного. Дай мне радости, покажи родник своей щедрости и любви, научи, просвети, очисти…

Тут не место суете. Только когда едешь, идешь, бежишь сюда, есть смысл торопиться. Теперь торопливость долой. Весь — внимание, весь — в настрое. На музыку жизни, на этот великий ансамбль. «И зри, и внемли…»

Опять солнце в первый миг ослепило. Бесконечный простор неба, гор. И Поляна. Травы, цветы. Торжествующий сущий мир. Я шел на великое свидание с Природой. И мне так хотелось, чтобы она с добром приняла меня..

Сначала надо немного подняться, вон до тех камней. Там было больше всего Аполлониусов, и там самые густые, красивые травы. Пока что-то солнечных бабочек не видно… Но что это? Я увидел огромный белый сачок на длинной палке. И его диаметр был больше, чем у Максимова. и палка гораздо длиннее. А нес его высокий грузный человек в широкополой фетровой шляпе. Да, это никакое не видение… Вот тебе и раз!

Человек медленно спускался мне навстречу, а из меня, как вода из дырявой посуды, быстро уходили радость и восторг, уступая место тоскливой досаде. Это было настолько неожиданно и несправедливо, что я не знал, что и делать. От злости, досады, беспомощности у меня, помню, чуть слезы не навернулись на глаза. Вот так сюрприз…

8.

— Вы из Москвы? — спросил человек, приблизившись и переводя дух, вытирая пот со лба.

— Да, из Москвы, — буркнул я ему в ответ не слишком-то любезно, настолько переполненный неприязнью, что не успел даже удивиться его проницательности.

— Юрий Сергеевич? — опять спросил он, и, хотя неприязнь во мне прямо-таки кипела, подогретая еще и его голосом, который показался мне для этой Поляны слишком громким и грубым, я почувствовал себя ошарашенным.

— Да… А что? — машинально вырвалось у меня, и я, наверное, имел очень глупый вид в этот момент.

Только в следующий миг догадка озарила меня: Крепс! Ну конечно же старший Крепс! Отец Ростислава, Роман Янович. Лена Богданова в музее говорила же, чтобы я обязательно связался с ним — он покажет хорошие места, тем более что Игорь ведь уезжает. Но мы так и не познакомились. Да и какие еще места нужны, если у меня есть Склон Максимова?

А он уже протягивал свою огромную руку, которую я в растерянности пожал, едва сумев охватить его гигантскую ладонь. «Вот почему ни одного Аполлониуса пока не видел! — пронеслось у меня в голове. — Он всех переловил, ясно. Испугался, что мы с Игорем переловим, скорее прибежал со своим сачком…» Неприязнь моя еще сильнее забурлила и, наверное, брызгала во все стороны, а он тем временем как ни в чем не бывало принялся зачем-то рассказывать:

— Палец скрючило. Это я через ручей перебирался. Здесь недалеко. С камешка соскользнул и на руку вот так упал. Сломал палец.

Он показал, как именно упал на руку, еще раз продемонстрировал бурую закорючку, а я по-прежнему весь кипел от досады. Теперь он еще что-нибудь из своей жизни начнет рассказывать, в отчаянии подумал я, а Поляна моя тем временем… Что же делать, а?! И Аполлониусов ведь нет — пока мы с ним стояли, я еще раз внимательно огляделся и ни одного не увидел, ни одного! А с Игорем когда были, то их много летало!

— Тут ведь по камням скакать приходится, — продолжал он тем не менее. — Вы же шли сюда, видели. Вот и я года три назад… Скользкий камень попался. Срослось, но криво, видите?

И опять зачем-то показал свою покалеченную руку. А я зачем-то посмотрел. Господи, а время идет, золотое время! Но уже и воспоминания не осталось от моего благостного настроя…

— Тут нечего делать, — продолжал как ни в чем не бывало Роман Янович Крепс, причем говорил он таким громким голосом, что, я думаю, от одного этого все Аполлониусы попрятались или разлетелись. — Я с первым автобусом приехал, уже час здесь хожу. Ничего нет, все дождь побил. Или Кирилюк выловил. Вы Кирилюка не встречали? Он все подряд ловит.

— Кто это — Кирилюк? — спросил я скорее просто по инерции, чем из любопытства.

— Профессор московский, он сюда приезжает каждый год. Всех подряд ловит.

«Знаю, знаю, как он все выловил, какой дождь побил. Вы небось и выловили все», — думал я в бессильной злости. Но что же, что же делать? Нет Поляны. Так я и знал.

— Пойдемте, вниз спустимся. Пойдемте, пойдемте, здесь нечего делать. Я вам другое место покажу.

И, даже не оглядываясь, в полной уверенности, очевидно, что я за ним последую, гигант стал спускаться к куще деревьев, где лежал мой рюкзак. Что было делать? Я последовал за ним, решив, что по дороге как-нибудь ускользну и вернусь сюда. Как же иначе его отсюда увести? Поразительно, подумал я, как легко лишить очарования даже такой первозданный уголок. Вот он, «антропогенный фактор» во всей своей выразительности!

Пока спускались, я немного успокоился. В конце концов у меня есть еще несколько дней. Не повезло сегодня, что ж поделаешь! Придется испить чашу невезения до конца.

— Берите вещи, — сказал он тоном приказа, — пойдемте дальше. У меня есть камень-трон, я вам покажу. Берите, берите, там лучше будет.

Ужасно раздражала его безапелляционность, этакая, я бы сказал, беспардонность, но все же я опять подчинился. Пусть покажет. Улизнуть в конце концов всегда успею. Опять он шел впереди, не оглядываясь, в полной уверенности, что приказы его исполняются.

— Я ждал вашего звонка, — сказал он, когда переходили по камням речку.

— Да, я собирался вам позвонить, — соврал я. — Только позже. Вчера такой дождь был…

— Ну вот я и решил сам прийти. Осторожно, не поскользнитесь! Сюда, сюда идите! А это камень-трон. Видите, похоже на кресло.

Да, действительно: сиденье, спинка. Все это словно вырублено из огромного монолита. Мы оба легко уместились на сиденье, хотя я, конечно, занял значительно меньше места.

— Уфф, — сказал гигант, переводя дух. — Душно, чувствуете? Земля сохнет после вчерашнего дождя. Испарения поднимаются. Как высохнет, так легче будет. Дышите глубже и медленнее, так лучше.

Я решил тем временем перекусить — так торопился к Поляне, что даже не позавтракал. Чего ж теперь время терять?

— Вылейте, вылейте эту воду! — приказал он, когда я, не спросив его, начал набирать во фляжку из реки, рядом с которой мы сидели. — Здесь не пейте, вон там наберите. Видите, водопадик? Там и набирайте, там лучше вода. Она фильтруется в травах, и скот там не пасут.

Все во мне противилось диктату, но доводы его были все-таки убедительны, и я вылил.

— Где? — переспросил я.

— Вот здесь обойдите, а вон водопадик, в траве. Не здесь, дальше обойдите! Так. Видите, водопадик? Рядом мята растет. И фляжку сначала ополосните.

Водопадик действительно был. И преотличный, хотя и маленький. И заросли мяты, потревоженные мной, источали пряный, восхитительный аромат. Ну что ж, ладно. В конце концов он ведь здешний. Пусть покажет что-нибудь. Склон Максимова никуда не уйдет.

Рядом с «троном» упоительно благоухал весь розовый от цветов куст шиповника. И со всех сторон были заросли. Действительно, хорошее место.

— Извините, я не ел ничего, — сказал я, зачем-то оправдываясь и доставая хлеб, огурцы, еще что-то. — Хотите?

— Нет, — ответил Крепс и тяжело вздохнул. — У меня кишки барахлят. Два дня ничего не ел. Только воду пью. Наберите-ка и мне.

Я послушно взял его фляжку, набрал там же, в водопадике. Наконец сел перекусить. На мою ногу опустилась крупная златка. медленно поползла. Разумеется, я тотчас решил ее сфотографировать: на ловца и зверь бежит…

— О смотрите, она вон с той ивы! — сказал Крепс, заметив златку. — Только не отпускайте! Когда сфотографируете, дайте мне, я ее в морилку посажу.

Досада, естественно, тотчас опять взвилась во мне: посадите, как же! Я нарочно долго фотографировал златку, и она в конце концов улетела.

— Ну ничего, — против моего ожидания довольно спокойно сказал Крепс. — А жаль, у меня ведь такой нет! У меня для вас сюрприз.

Он полез в небольшой заплечный мешок, покопался там и вытащил стеклянную банку.

— Гусеницы Аполлониуса. Наверное, захотите снять? Правда, они уже не очень бойкие, но я лучших выбрал. Остальные уже окуклились. — И он протянул мне банку.

Интересно. Неужели он принес специально для меня? Гусеницы Аполлониуса! Ведь это тоже предмет моей Мечты. Где ж их сейчас встретишь… И вот. Они были черные, мохнатые, с красными пятнами.

— Вы специально для меня принесли? — спросил я, не веря своим глазам.

— Ну, я думал, вы захотите их снять. Ростислав сказал, что вы Парнассиусами интересуетесь. Вытаскивайте, не бойтесь. Они никуда не убегут. Хотите, зеркальцем вам подсвечу. Снимайте!

Интересно, интересно. Как по волшебству, возник здесь этот гигант и гусениц Аполлониусов принес. Вот так Поляна. Уже и появление Крепса я воспринял как одну из ее тайн.

9.

Так и состоялось наше знакомство. Конечно, я тогда еще не остыл, досада еще вовсю тлела, но гусеницы Аполлониуса! Я и надеяться не мог на то, что когда-нибудь их сфотографирую. И вот, пожалуйста.

Они были не слишком крупными — странно, что из них выводится такая большая бабочка, — но, конечно, очень красивы. Роман Янович терпеливо подсвечивал зеркальцем и опять без конца приказывал: «Теперь с этой стороны! Да нет, вон с той… Вот такой ракурс еще, смотрите!» — но я слушал его только тогда, когда приказы совпадали с моим желанием, а вообще проявлял твердость.

Странно, он не злился, когда я перечил ему, и постепенно я начал даже привыкать к его чрезмерно громкому голосу и безапелляционному тону.

— А гусеницы махаонов могут быть сейчас? — спросил я, потому что давно мечтал снять и их, но все никак не удавалось.

— Трудно сказать. Но поискать можно. Вон там они могут быть, на той седловинке, видите? На прангосе. Нет, не там, куда вы смотрите. Вот так смотрите, вдоль моей руки! Понятно?

Я послушно посмотрел вдоль руки и действительно увидел седловину. Но она была весьма, весьма далеко от нас…

— Мы сейчас сходим туда, куда я вам обещал, — продолжал между тем Крепс. — Мне профилактический осмотр нужно сделать. Там несколько необычная форма Аполлониуса. Разновидностей много. А потом пройдем вот там и на седловинке поищем гусениц махаона. Хотя гарантировать не могу, что они там окажутся. Вот таким путем пойдем, смотрите.

Я внимательно следил за его указующей рукой, но, честно говоря, сомневался, что указанный им маршрут мы успеем сегодня пройти. Путь по горам совсем не то, что по равнине, и расстояния здесь имеют несколько другую протяженность, а времени оставалось не так уж много, да ведь и силы человеческие тоже имеют предел. Я-то ладно, я привычный, а вот ему с его комплекцией да еще и на голодный желудок… Но ценно уже благое желание. И потом я вообще воспринимал явление Крепса как нечто не вполне объяснимое. Так что… В конце концов я запомню маршрут и когда приеду один… У меня на душе потеплело, когда я представил, что все-таки окажусь когда-нибудь здесь один. Не каждый же раз ходить на веревочке!

Он бережно убрал гусениц в банку, а банку в мешок, и мы пошли. Когда вышли из-под сени ветвей, он остановился и показал мне на сравнительно недалекое плоскогорье:

— Это место мы с сыном назвали «Парнас». Там махаонов много. Но не сейчас. Сейчас поздно. Там уже все отлетали. Это от времени года зависит. Мы в начале мая на «Парнас» ходим, там Аполлониусов нет, но Мнемозины бывают и махаоны. Потом туда, где мы с вами встретились. А еще позже — куда мы с вами идем. Сын ведь по парусникам специализируется, ему все тонкости надо знать. Ну пойдемте, а то времени у нас мало. Не отставайте.

И он зашагал в гору, но продолжал говорить почти без умолку, лишь с трудом переводя дыхание и не оглядываясь. Даже голос его приобрел чуть-чуть другую окраску, когда он вспомнил первый раз о сыне, и теперь именно эта тема была главной в его непрекращающемся монологе.

— Он университет закончил, а сейчас диссертацию пишет. В Чехословакии был недавно на симпозиуме. Что вы, его уже знают за рубежом! Дипломная работа достигает уровня диссертации… Уфф. Но, знаете, не приспособлен к жизни, совсем не приспособлен. И жена его такая же. Я удивляюсь, как они вообще живут. Шефство над ними обоими брать приходится.

Только на миг Роман Янович передохнул, остановился, достал и проглотил какую-то таблетку. И продолжал:

— А он, знаете, испугался, когда вас увидел. Боялся, что вам негде устроиться и вы к нам будете проситься. Мы вообще-то гостей летом принимаем постоянно, но тут недавно очень большой наплыв был. Жена очень устала. Кирилюк, мало того что сам жил, еще и гостей принимал десятками. Вы, значит, Кирилюка не знаете? Уфф, передохнем минуту, очень крутой подъем, тут, главное, торопиться не надо. А вы писатель, кто вас знает, может, вы тоже гостей десятками принимать будете..

— Да что вы, — вставил я наконец. — Мне и в голову не приходило.

— Да, я теперь понял, но ведь пуганая ворона и куста боится.

Он усмехнулся в первый раз, и усмешка была какая-то кривая. Видно было, что приказывать для него гораздо более естественно, чем смеяться.

Мы стояли, и я осматривался. Этот склон был тоже великолепный и совсем не такой, как прежний. Крепс заметил мой интерес:

— Вон, посмотрите, какие очаровательные цветы. Это генциана. Сфотографируйте обязательно. И для меня тоже. Потом слайд пришлете. А это рута. Видели руту когда-нибудь? Я, когда первый раз увидел, удивился: совсем другой ее себе представлял. Червона рута. А тут она желтая. Для меня тоже кадрик сделайте. Только пришлите потом слайд, не забудьте! Вот, еще с этой стороны. Солнце-то ведь оттуда. А теперь генциану.

Генциана — очаровательные колокольчики удлиненной формы с фиолетово-синими лепестками, постепенно светлеющими к середине глубокой прекрасной чаши, а рядом желтели цветы руты, и прямо-таки ослепительно пламенел зверобой. В глубине генцианы мне терпеливо позировал пчеложук. Красный с черным.

— Ну пошли. Догоняйте. Тут где-то тропинка должна быть, ищите. Смотрите рядом с арчой. Это кабаны протоптали. И мы с сыном. Пастухи сюда не ходят — круто. И слава богу. Когда скот пасут — хуже нет. Они ведь меры не знают. Нужно менять пастбища, а они повадятся на одном месте, и давай. А сыну, знаете, что-то не везет с Мнемозинами…

Он продолжал говорить, даже не оборачиваясь, не интересуясь моей реакцией, а я, начав привыкать к своему положению, осматривался со все растущим интересом и, когда встречал какой-нибудь интересный цветок, травинку, а то и жука, быстро фотографировал, благо что кольца были постоянно навинчены. Крепс хотя и говорил почти не умолкая, однако все замечал и вдруг, прервав свой монолог, оглянулся, когда я в очередной раз что-то фотографировал, и, как всегда громко, сказал:

— Зачем вы столько фотографируете? Слайдами собираетесь спекулировать?

Я оторопел от неожиданности, а он смотрел на меня и ждал ответа.

— Что значит спекулировать? — нашелся я наконец, не в силах даже осознать, что он имел в виду.

Крепс понял, вероятно, что хватил через край, и в первый раз я услышал в его голосе легкий оттенок извинительности:

— Да сейчас многие спекулируют. Кто чем. Вот я и говорю…

Я не успел ничего сказать в оправдание современного человечества, да ведь Крепсу это и не нужно было. Тяжело дыша, он поднимался в гору безостановочно и, не умолкая, а только переводя дыхание, продолжал развивать новую тему.

— Кто чем спекулирует! И бабочек за деньги продают. Вот их и становится все меньше и меньше… Опп!

Он внезапно выпрямился, взмахнул своей могучей рукой, в которой крепко держал белый кисейный сачок диаметром по крайней мере в полметра, насаженный на палку не менее двух метров длиной, и я увидел, что первый же встреченный нами Аполлониус исчез в бездонной кисее. Крепс спокойно остановился, вытащил из боковой сумки бумажный пакетик, развернул его, потом достал из сачка великолепную бабочку, казавшуюся совсем маленькой в его бурой обветренной ручище, сжал, очевидно, мохнатое тельце так, что «дух» Аполлониуса тотчас рассеялся в безоблачном небе, аккуратно уложил трупик в пакет, пакет убрал в коробочку, коробочку — в сумку и огляделся в поисках новых жертв. Негодование мое, естественно, достигло предела, но в то же самое время рос во мне неудержимый интерес к странному этому человеку. Откуда он взялся такой? Явное противоречие было во всем его облике и в том, что он говорил, и в поступках его, и в реакции на мои слова… И в конце-то концов разве имею я какое-то право…

— Роман Янович, — начал я, — а вы… ваша профессия… Вы тоже энтомолог?

Гигант вздохнул, с каким-то оттенком печали посмотрел на меня, потом повернулся, зашагал дальше в гору и наконец сказал:

— Нет, я по специальности химик. Сейчас на пенсию вышел. А вообще — химия… А до этого лесоводом был. Так уж судьба сложилась, что… О-опп!

Он опять махнул сачком, но промазал и тотчас, оправдываясь, оглянулся на меня:

— Далеко летел. Ничего не сделаешь. Тут круто, можно было сорваться. Но ничего, мы дальше. Дальше больше будет. Видите, здесь есть еще Аполлониусы, а там уже нет. Они постепенно выводятся. Сначала там, а теперь здесь, как я вам говорил.

«Ну-ну, — подумал я, — посмотрим. Если так дальше пойдет, то и здесь вы всех переловите».

Мы выбрались из чащи кустарников и арчи и стояли на открытом склоне с высокой — до пояса и выше — травой. В отличие от Склона Максимова здесь было меньше соцветий дикого лука, но зато произрастали какие-то высокие злаки, похожие на рожь, уже созревшие и высохшие добела, и этот участок склона напоминал русское поле, только с довольно ощутимым наклоном. Удивительно красивым. И видно было вдалеке и чуть внизу Склон Максимова, а с другой стороны на горизонте вздымались в дымке снежные пики. Летало очень много боярышниц, а кое-где по склону, кажется, планировали и Аполлониусы, хотя сейчас мне не хотелось, чтобы они приближались к нам. Впереди и выше «рожь» кончалась, там начиналось очень соблазнительное разнотравье, и громоздились живописные камни, и кое-где густо зеленели деревца арчи, сквозила легкая желтоватая пена ферулы. Моя досада почти совсем улеглась, и хотя я по-прежнему вздыхал о Дремучей Поляне, мне все больше и больше нравился этот склон.

Крепс опять зашагал вперед, медленно, но неутомимо.

— Там знаете, почему Аполлониусов не стало, где мы с вами встретились? Дождь побил. Возможно, даже град был вчера. А здесь заросли гуще, было, где спрятаться. И много новых вывелось прямо сегодня, я же сказал вам, что здесь они бывают позже.

— А у сына вашего с чего началось увлечение бабочками? — спросил я.

— В школе еще. Классе в восьмом. Нашел на чердаке коробки с бабочками, которых я в юности собирал. Заинтересовался. Я поддерживал интерес. Ну потом биофак. А сейчас… Сейчас он по парусникам самый большой специалист у нас, знаете?

Он остановился и с гордостью посмотрел на меня.

— Да я ведь его даже в книге своей цитировал, — сказал я. — Он в Ереване на совещании доклад делал, мне очень понравилось. Это он первый призвал нас не только охранять бабочек, но и разводить, верно?

Лицо Крепса прямо на глазах просветлело. Но он ничего не сказал, повернулся и зашагал опять. Однако я, кажется, чуть ли не кожей ощущал, как от его большой грузной фигуры веет теперь на меня доброжелательством.

— Смотрите, какой красивый цветок, — сказал он вдруг, остановившись и поджидая меня. — Это эспарцет, он здесь такой крупный. Сфотографируйте, вам понравится. А вон гусеницы, смотрите. Будете фотографировать? Кольчатый коконопряд. Аполлониусов много будет здесь, я вам обещаю. А повыше, может быть, и Мнемозин встретим.

10.

Он оказался прав. Не прошло и получаса после нашей коротенькой остановки на краю поля «ржи», как мы очутились в таком волшебном месте, что воспоминания о первом посещении Склона Максимова были вытеснены мощным потоком новых впечатлений. Я-то думал, что сильнее того, что я уже испытал вместе с Игорем, просто не может быть. Но оказалось, может. Наверное, затронут был какой-то новый пласт моего подсознания. Я опять чувствовал себя на седьмом небе от счастья, хотя гидом моим был на этот раз не Игорь Максимов, мой брат по духу, а человек принципиально иной. Но от этого казалось еще интереснее.

Во-первых, Аполлониусов здесь было значительно больше, чем на Склоне Максимова. Если там одновременно можно было увидеть самое большее двух-трех, то здесь они планировали десятками. Это множество редких, уникальных, исчезающих во всем мире бабочек производило впечатление настоящего чуда. Я вспоминал любимые с детства, полные романтики рассказы Джека Лондона, и в частности о золотоискателях. Те, которые повествовали о людях, странствовавших в поисках драгоценного металла, так, будто не богатства материального искали они, а чего-то другого, то есть именно Чуда! Оттого-то так близки рассказы Джека Лондона многим, что главное в них не жажда наживы, не поиски золота.

И вот у меня теперь при виде такого множества Аполлониусов — тех самых бабочек, о которых я столько мечтал и никак не мог отыскать, — было такое чувство, будто я после долгих, мучительных и бесплодных исканий и странствий вдруг попал в долину, где огромные золотые самородки десятками лежат под ногами.

Да, я не предал свою Мечту. По крайней мере я верил в это. Сам нашел путь, хотя и с помощью добрых людей — Максимова, а теперь вот и Крепса. Дело, конечно, не в бабочках. Ведь все начинается с малого. И главное тут — честность перед самим собой…

Каждый, кто не предал свою мечту, кто получал хоть раз такую награду, поймет меня. И я опять стоял как счастливый мальчик на бурно цветущем склоне, смотрел на прекрасных бабочек, которые летали вокруг. И хотя не мог не обращать внимания на высокого грузного человека, который размахивал огромным ловчим сачком, а потом запихивал божественных Аполлониусов, лишенных жизни, в сумку, но понимал: их здесь и на самом деле много, очень много, всех он, конечно, не переловит. А к тому же он наверняка бывал здесь и раньше, а Аполлониусы, несмотря на это, вот же, летают. И много.

Но это во-первых. А во-вторых, склон этот был просто великолепен сам по себе, даже без Аполлониусов. Все продолжалась линия по восходящей: сначала, на пути к Склону Максимова, я ощутил себя словно в раю, но это оказалось только Преддверием к высшей благодати Поляны. Теперь получалось, что даже великолепие Склона Максимова не было пределом. Потому что этот склон — я тотчас окрестил его «Эльдорадо» — оказался богаче. По той Поляне шла довольно утоптанная тропа, которой пользовались туристы и пастухи, там пасли скот. Здесь тропка была еле заметной, и, как повторил Крепс и как оно, вероятно, и было, этой тропой пользовались кабаны и Роман Янович с сыном, а скот здесь не пасли, потому и сохранил «Эльдорадо» первозданную прелесть.

Что касается растений, то был здесь настоящий ботанический сад местной флоры, и чувствовали себя растения, судя по их виду, прекрасно. Изумрудом зеленели высокие, пышные, свежие, еще не просохшие после вчерашнего дождя заросли ферулы и прангоса…

— Осторожнее с прангосом, — предупредил Крепс. — Плохая трава, ядовитая. Старайтесь не касаться, после дождя она особенно опасна. И чего она гусеницам махаона нравится? Вонючий прангос, всю квартиру провонял…

— А как жена ваша относится к «питомнику» гусениц? — спросил я, любуясь все же ядовитой травой.

— Терпит, что ж ей делать. У меня и правда «зоопарк». А что поделаешь? Надо. Кстати, как ферулу отличать от прангоса, знаете? У ферулы влагалища у основания листьев, это трава безопасная. Главное, прангоса бойтесь.

Действительно, от укропных листочков прангоса шел острый специфический запах, но он-то и придавал остроту ощущениям. Зеленовато-желтые крошечные цветочки прангоса, собранные, как и у ферулы, в ветвистые, издалека напоминающие клубы полупрозрачной пены соцветия, буквально истекали алмазными капельками нектара, привлекая многочисленную крылатую братию — мух, пчел, ос. Чуть ниже, в просветах этих тропических зарослей, поднимались очень оригинальные мясистые стебли очитка, покрытые коротенькими остроконечными листиками, словно чешуей зеленовато-розового цвета, слегка тронутой желтизной. Верхушки стеблей оканчивались махровыми нежно-розовыми соцветиями, на которые тоже садились и мухи, и пчеложуки, но, главное, бабочки, и в первую очередь именно Аполлониусы. Очиток щедро отдает листики свои на съедение гусеницам Парнассиусов, а цветы любезно предоставляет для сбора нектара и опыления взрослым бабочкам.

То тут то там крупными аметистами светились — как и на Склоне Максимова — соцветия дикого лука… Была здесь и бледно-желтая, кремовая скабиоза, и упомянутый эспарцет с соцветиями-свечами желтовато-малинового цвета, и нут — дикий горох, привлекший в последнее время пристальное внимание полеводов как великолепное кормовое растение для скота, дающее в то же время пригодные для употребления в пищу страждущему человечеству семена. Говорят, что семена эти в состоянии там, где это необходимо, заменить горох культурный. И особенно ценно то, что в отличие от гороха культурного выносливый дикий нут весьма засухоустойчив, что еще раз доказывает, как важно сохранить весь генофонд диких растений во всем их буйном многообразии…

Было здесь множество и других трав, цветущих или уже отцветших, перечислить все невозможно, но никак нельзя было опять же не обратить внимание на высокие рубиновые, пронизанные солнечными лучами султаны ревеня Максимовича, окруженные сухими, тоже светящимися на солнце, иногда совершенно розовыми огромными листьями, которых было здесь еще больше, чем на Склоне Максимова. Чрезвычайно эффектно выглядела также трава, которую Роман Янович определил как «катран»: довольно высокие кустики, усыпанные крупными плоскими плодами, напоминающими то ли пуговицы, то ли пельмени… И населены были эти «райские кущи» не только Аполлониусами и боярышницами, но и множеством других бабочек — желтушками, шашечницами, перламутровками, меланаргиями, голубянками, а также представителями других отрядов класса шестиногих: прямокрылыми (кузнечики и кобылки), перепончатокрылыми (осы, пчелы, наездники), двукрылыми (мухи), полужесткокрылыми (клопы), жесткокрылыми (всевозможные жуки-чернотелки, жужелицы, божьи коровки, пчеложуки, нарывники, кравчики, бронзовки, златки, усачи), стрекозами…

Особенно много было мелких кобылок, или, как назвал их Крепс, саранчуков. Они располагались на листьях ревеня Максимовича, на прангосе, на феруле шеренгами, колоннами и просто толпами, греясь на солнце и, очевидно, обсуждая свои дела, и рассыпались в разные стороны шрапнелью с шорохом и треском, когда мы их тревожили.

Растительность здесь доходила нам до пояса, а то и до плеч, мы брели словно в каком-то наклонном зеленом море.

Все познается в сравнении, и я чувствовал, что никогда еще не встречал такого буйства жизни, такого разнообразного и слаженного ансамбля живого и, может быть, никогда больше не встречу. И не в том было дело, что есть какой-то предел разнообразию и буйству травяных джунглей, а в том, что вряд ли человек может два раза в жизни испытать такую полноту ощущений: счастье обретения Мечты. И подтверждения надежды: верность Мечте вознаграждается.

Те обстоятельства, при которых я впервые в жизни встретил Аполлонов, были весьма примечательны. Я еще раз убедился: Аполлон — символ и, конечно, достоин Мечты. А великан Крепс представлялся мне сейчас добрым гидом, проводником…

Можно ли два раза в жизни найти Долину, Полную Самородков? Теоретически, вероятно, можно. Но во второй раз это всегда бывает не так, как в первый.

11.

Крепс между тем продолжал говорить, и я узнал, что ловит он всех подряд Аполлониусов для того, чтобы сын мог доказать в своей диссертации при помощи засушенных бабочек, что разновидности, которые встречаются на этом богатейшем склоне, не есть разные виды, а именно разновидности, хотя они довольно сильно отличаются друг от друга — по степени почернения крыльев у самок, по количеству красных пятен…

— Видите, — показывал он мне очередную жертву, — здесь раз, два, три… по семь красных пятен на каждой паре крыльев у самки, а у некоторых только по пять, а есть такие, у которых девять. И черного здесь, обратите внимание, очень много. Есть прямо совсем черные. Ко мне домой придете, посмотрите.

Говорил он это тоном исследователя, и был в нем благородный исследовательский азарт, но мне хотелось, естественно, любым путем защитить бабочек. Правда, я не знал, как это сделать, и только радовался каждому промаху объемистого сачка, который напоминал бездонную хищную пасть. «Микрозаповедник! — вспомнил я. — Спасительная для природы идея».

— Роман Янович, — начал я осторожно, — как вы думаете… Вот здесь, например, можно было бы организовать микрозаповедник. Как вы относитесь к этому?

— Прекрасно отношусь. Это отличная идея. Мы давно думали с сыном. Именно заповедник маленький. Вот только кто будет охранять? О-опп! Посмотрите-ка, очень красивая самка. Раз, два, три… Девять пятен. И черного много. Хорошая разновидность.

Я подошел и залюбовался действительно великолепной самкой, которую он показывал, держа в бурых корявых пальцах.

— Идея отличная, — продолжал он, с хрустом сдавливая грудку красавицы, пряча ее в бумажный пакетик и убирая в сумку. — А на этом склоне можно было бы внизу поставить изгородь, и все. Чтобы хоть скот не пасли, а то вдруг пастухам в голову взбредет. Хоть здесь круто, а трава-то видите какая. И туристы чтобы не ходили.

— И коллекционеры, — добавил я.

— Да, верно, — согласился Крепс. — А то Кирилюк узнает про этот склон, не дай бог… О-опп! — рванувшись за пролетающим Аполлониусом и размахнувшись сачком, он чуть не сорвался вниз. — Далеко летел. Не достать. — Он с сожалением смотрел вслед удаляющейся бабочке.

— Роман Янович, — не выдержал я. — Но ведь… Какой же смысл описывать разновидности, если вы их всех переловите? Разновидности хороши, когда они существуют в природе, а если они только в коллекции вашей останутся, то какая же польза?

Как ни странно, гигант не отчитал меня немедленно за нахальство. Он даже как будто бы виновато потупился и сказал:

— Видите ли, они уже практически все отложили яички. Так что ничего страшного нет в том, что я их ловлю. А яички поискать надо. На очитке. Маленькие такие, белые. Чуть больше макового зерна.

И он принялся высматривать яички, вскоре нашел и подозвал меня.

— Вот, смотрите-ка. Это яйцо Аполлониуса. Сфотографируйте-ка. Сможете? Увеличения хватит?

Я навинтил два комплекта колец. Прямо на розовом лепестке очитка была прочно приклеена белая круглая пуговка с вмятинкой посередине. Было ясно, что будущая гусеничка вызревает в крошечном, но довольно прочном этом убежище свернутая клубочком — так же, как зреет малек рыбы в икринке, как зарождается, сначала похожий на головастика, потом на рыбу, потом на хвостатую ящерку с непропорционально большой головой, затем на детеныша зверя с гигантской черепной коробкой, человек… Зародышевое яйцо — колыбель природы, «все живое — из яйца»… Крошечная, еле видная белая пуговка — и «летающая только в солнечную погоду» прекрасная бабочка. Невидимая невооруженным глазом яйцеклетка — и человек. Начинается так похоже…

Крепс между тем, едва дождавшись, когда я закончу фотографирование столь мелкого объекта, выхватил цветок с яичком из-под моего носа и мгновенно упрятал его в баночку из-под майонеза.

— Зачем? — с недоумением спросил я.

— А я выращу гусеницу у себя дома, а потом здесь выпущу следующей весной.

«Ну да, выпустишь!» — подумал я, но не сказал, а лишь с сомнением покачал головой.

— Вы не представляете, что будет здесь через месяц, — сказал Крепс, очевидно заметив мое сомнение, но не обидевшись. — От этой благодати ничего не останется, все выгорит, высохнет, ветер поломает и разнесет остатки растений. И этот очиток будет сломан, и окажется яичко неизвестно где. Скорее всего погибнет. А я его сохраню. Следующей весной очитки опять вырастут, когда дожди начнутся. На них я и выпущу гусеничек. Так они и сохранятся. Ведь в природе-то знаете как? Из ста яичек Аполлониуса сохраняется разве что одно-два! Некоторые еще в стадии яйца погибают, а из тех, что вылупятся, многие ли до живого очитка доберутся? Да и взрослым гусеницам выжить не так просто. Птицы, муравьи, жужелицы, да мало ли! И потом наездники здесь летают — черно-красные такие, я вам покажу этих бандитов. Заражают гусениц своими яйцами — гусеница окуклится, а из куколки не Аполлониус вылетит, а наездник. А то и несколько сразу. То же и с алексанорами происходит. Сколько раз такое бывало даже в моем «зоопарке». Думаете, почему одна бабочка столько яичек откладывает? Каждая по нескольку десятков! Почему? А потому, что процент выживания чрезвычайно низок. Если устраивать здесь заповедник, то есть смысл немножко о них позаботиться. Ухаживать и разводить.

Он повернулся и опять медленно стал карабкаться вверх, продолжая, однако, развивать тему.

— Думаете, почему некоторые коллекционеры самых редких бабочек ловят помногу? Им наплевать на все, им бы только деньги…

Горько крякнув, он остановился, передохнул, потом полез в свою сумку, достал и проглотил очередную таблетку.

— А мы, например, на одну зарплату всегда жили. И на пенсию мою.

Он опять внезапно остановился и внимательно посмотрел на меня:

— Вы что же думаете: если я кому-то дарю бабочку или жука, то деньги беру? Если только книги приходится на бабочек выменивать, это да. Иначе ведь их не достанешь, особенно старые. Теперь-то книги пишут все кому не лень. А раньше те писали, кто на самом деле увлекался, кому наука важна.

И он опять повернулся и опять зашагал в гору. Я хотел было обидеться, но передумал.

12.

Да, не так прост он был, этот Крепс. Впрочем, как и каждый человек, в чем я еще раз убедился. Ведь как не понравился он мне сначала! А вот стоило набраться терпения и приглядеться…

Как ни увлечен я был склоном «Эльдорадо», Аполлониусами и ботаническим раем, однако с неослабевающим, а скорее даже растущим интересом прислушивался и приглядывался к новому своему знакомому. То я видел его как «механического человека», эгоцентрика, не слушающего других, любителя приказывать и подчинять, собственника, убийцу бабочек, совершенно безжалостного, раздражающего еще и своей безапелляционностью. А то, наоборот, он казался большим ребенком, очень добрым, в чем-то беззащитным, беспомощным, растерянным даже и как-то патологически, до самозабвения любящим своего сына.

Время от времени я пытался выспрашивать о его собственном увлечении биологией — меня поражала его эрудиция: он, например, знал названия всех растений, которые в таком множестве здесь произрастали. Что же касается биологии бабочек, то он рассказывал такие вещи, о которых я раньше понятия не имел. Он поведал, к примеру, о том, что гусеницы Аполлониуса на ночь прячутся под камнями и окукливаются в камнях же. Что зимуют именно яички, а не куколки — они с сыном это установили точно и поправили Курта Ламперта, который считал, что зимуют именно куколки. А еще такая деталь поведения: гусеница, поев листьев очитка, ползет на камень, прогретый солнцем, иной раз прямо-таки раскаленный, и греется: прогрев ей нужен для того, очевидно, чтобы лучше шел процесс переваривания пищи. Оттого же, вероятно, она и черная — чтобы как следует прогреваться. До какой же температуры она нагревается! Рассказал он и то, как не раз наблюдал воздушные бои махаонов и особенно алексаноров — очевидно, из-за самок, — настоящие бои, когда самцы налетают друг на друга, стараясь сбить соперника и овладеть самкой. «Сознания у бабочек, разумеется, нет но как вы объясните такие вот турниры? — риторически вопрошал он. — А ведь как бьются — куски крыльев летят!»

Еще он рассказывал, что гусеницы алексаноров похожи на гусениц махаонов, только они как бы выцветшие. Почему? Очевидно, потому, что в отличие от махаоновых питаются ночью. Потому их так трудно найти. И не прангос они едят, а ферулу. Хотя сначала, как только выведутся из яичек, гусенички темные, они лишь потом выцветают. Почему? Потому что самка откладывает яички на отцветшие темные соцветия ферулы. И выбирает почему-то такие растения, которые качаются на камнях над пропастью. Когда самка, откладывая яичко, зависает в воздухе, трепеща крыльями, — это очень красиво. А гусенички сначала питаются на свету, а потом все больше переходят к ночному образу жизни. Окукливаются они под камнями, и некоторые лежат там до трех лет. Почему? Очевидно, на всякий случай, чтобы предусмотреть возможные неблагоприятные условия климата в следующем году: погибнут одни, зато выживут другие, более поздние. А вот у Аполлониусов, наоборот, куколки лежат очень мало — из них быстро выводятся бабочки…

Да, это был истинный, заинтересованный и серьезный наблюдатель, он жил целиком в этом мире, отдаваясь ему без остатка, мне казалось, что и сына он воспринимает как бы сквозь призму этого мира, и именно в этом — в наблюдении за бабочками, в поисках и разгадках тайн их жизни и поведения — они, кажется, были особенно близки, составляя как бы единое целое. Его увлечение было гораздо большим, нежели то, что принято считать именно увлечением. Это была его жизнь. Сын и бабочки — вот чем он теперь жил.

Старался выяснить я и то, каким образом увлечение отца стало профессией сына (или наоборот?), как сын пришел к тому, чем увлечен отец, каким образом это стало и для него таким важным.

С детства Крепс-старший, оказывается, любил биологию, в нем, очевидно, было заложено и начинало уже прорастать зерно страстного исследователя природы. Но оно так и не смогло окончательно доразвиться — помешали серьезные обстоятельства жизни. И то, что, может быть, в состоянии был бы выдержать характер гибкий, не выдержал его характер — прямолинейный и жесткий. И не оставалось уже сил и возможностей стремиться к Мечте…

И вот теперь в своем сыне он как бы заново начал жизнь — переживает то, чего не удалось пережить в собственной молодости. То, чего не смог осуществить сам в силу жизненных обстоятельств, осуществляет он теперь через сына. Сбывается теперь (хотя и с большим опозданием) его собственная Мечта, удачи сына — его удачи. Успех сына — награда отцу за верность Мечте вопреки всему! Вот же как долго пришлось ждать этому человеку, прежде чем он отыскал своих Аполлонов…

Да, собственно, не такой уж это и редкий случай, думал я, стараясь осмыслить то, что понял. Как часто мы пытаемся повторить свою жизнь в детях! Хорошо это? Наверное, и хорошо, и плохо. Хорошо потому, очевидно, что сбывается, сбывается все же Мечта — свершается тем самым предназначение человека, пусть поздно, пусть только через посредство другого, но свершается же! Плохо то, что в пылу забываем часто: дети наши — это все же не сами мы, каждый из них — самостоятельный человек, полноправный, у него может быть своя Мечта, отличная от нашей, и он имеет право именно на нее. А мы, ослепленные, со своей носимся…

Но тут, у Крепсов, казалось мне, был счастливый случай. Совпало!

Впоследствии я узнал, насколько и Крепс-младший был в свою очередь увлечен: каждый год он совершал по нескольку поездок с исследовательской целью, он буквально исходил собственными ногами в кроссовках и кедах Тянь-Шань, Памир, причем самые глухие, неосвоенные еще уголки. Он также сделал, оказывается, много открытий, и пусть трудно сопоставлять их по масштабам с открытиями, например, Грум-Гржимайло или Пржевальского, но не в этом же дело. Сын, как и отец, был увлеченный человек в лучшем смысле этого слова, и, конечно, он следовал девизу Линнея…

И вот что еще больше и больше я понимал: мы с Крепсом-старшим — как ни парадоксально, как ни удивительно это! — тоже братья по духу, тоже соратники, и оба счастливы сейчас, на этом бурно цветущем склоне, в хороводе солнечных бабочек, и для Крепса склон «Эльдорадо» — тоже Долина, Полная Самородков!

Тут-то и стала мне понятной поразительная выносливость старика! Шестьдесят четыре года ему, комплекция весьма грузная, болезней, по-видимому, хватало (ведь сколько раз в продолжение нашего восхождения глотал он таблетки!), несколько дней длилась у него голодная «диета», но он шел и шел, карабкался в гору неудержимо и махал сачком, чуть не срываясь в пропасть, и говорил, говорил, тоже не уставая. Он почувствовал, что мы соратники, он даже так и сказал вдруг: «Я много говорю потому, что вижу: вы впитываете все». Как же рад был и я оттого, что сдержал себя в первые минуты знакомства, не нагрубил, не улизнул от него, хотя мне очень хотелось… Вот за внимательность, за терпимость был я теперь, значит, дважды вознагражден: великан Крепс подарил мне «Эльдорадо» и себя самого.

Впрочем, какой же он старик? Он, как и я, чувствовал себя здесь юношей, мальчиком даже.

13.

А потом мы встретили Мнемозин. Забираясь все выше, мы оказались в конце концов в еще более дремучих, чем раньше, еще более высоких зарослях прангоса, ферулы, почти скрывавших нас. Но здесь уже среди темной, насыщенной зелени появились эремурусы — длинные факелы, царственные растения гор. Эти гигантские живые факелы достигали двух-трех метров высоты, и при том каждый из сотен цветков одного соцветия был само совершенство. Он по форме напоминал лилию — розовато-сиреневый, изящный, изысканный, источающий легкий аромат свежести, — а в целом эремурус, казалось, излучал оптимизм, жизненную силу, надежность. Поражало, что этот мощнейший, прочный зеленый стебель и тяжелая масса цветов выросли так быстро — за месяц-другой. Потом им суждено отмереть и высохнуть, предварительно дав семена, а на следующий год из подземного живого корня опять вымахнет вверх мощный стебель — как символ вечного торжества жизни здесь, в суровых отрогах гор. Эремурус робустус — так звучит его название по-латыни. Робустус означает «мощный»…

И в этом царстве буйной и влажной зелени теперь не было Аполлониусов, не стало почти совсем и боярышниц, но прямо на ажурном переплетении листьев прангоса и ферулы я вдруг увидел большую бабочку, спокойно сидевшую с распластанными крыльями. Она показалась мне серебряной. Это была Мнемозина. Мнемозина — богиня памяти у древних греков. И еще один представитель рода Парнассиусов из семейства Парусников. На ее светлых с черным узором полупрозрачных крыльях не было красного. Потому-то ее и называют еще Черный Аполлон. Она тоже занесена в новое издание Красной книги СССР и охраняется теперь почти во всем мире.

— Что-то не получается у Ростислава с Мнемозинами, — с горечью продолжил мой спутник старую тему и ловко подхватил сачком серебряную бабочку, как только я успел сделать два кадра. — Я посажу ее в садок, видите, я не сдавливаю ей грудку. Вот так, осторожненько, в пакетик. Надо только найти ей теперь жениха. Пусть гуляют в садке, пусть потомство дадут. Это самка, вы поняли, да? У нее на конце брюшка ковшик, как у экскаватора. Она яички в землю откладывает…

Сейчас Крепс опять был словно мальчик, и никакой агрессивности, никакой безапелляционности не было в нем — только родительская озабоченность на лице, чуть ли не нежность.

— Понимаете, мы пока не находили гусениц Мнемозин, я вам говорил уже. И ничего о них не знаем, — продолжал он, делясь со мной своей заботой. — Грум-Гржимайло пишет о них, правда, но мы сомневаемся, мы же Грум-Гржимайло уже поправили насчет Аполлониусов. И у Ламперта тоже ошибки бывают, но не в том даже дело, а просто вдруг у нашей разновидности Мнемозин своя биология? Но пока ничего не получается у нас. Вы, например, заметили, что ниже не было ни одной бабочки, я внимательно смотрел! Появились только здесь. А внизу ведь очитка сколько угодно. Почему же? Может, внизу климат для них не подходящий? Или еще что? Что это там у вас? Опять самка? Дайте, дайте ее сюда, мне нужно…

— А вот, смотрите-ка, усач на феруле! Смотрите, какой красавец. Ну-ка сфотографируйте! А потом тоже мне дайте, смотрите не упустите, как златку! Это ферульный усач, очень редкий. Я обещал одному чеху… А вон и самец Мнемозины летает. Осторожнее, только не вспугните, не шевелитесь! О-оппп…

И он выхватил у меня из-под носа еще одну Мнемозину и быстро бросил в морилку усача, которого я, правда, успел запечатлеть.

Не дойдя до вершины — до нее оставалось метров сто по крутому склону, сплошь заросшему не только травами, но и низким кустарником, из которого кое-где поднимались деревца арчи, — мы повернули направо и полезли по сумасшедшей крутизне, цепляясь за камни, стебли и корни, чтобы сократить путь до той седловинки, где Крепс обещал мне гусениц махаона. Даже у меня, честно говоря, иногда коленки дрожали, но ведь я гораздо моложе его и занимаюсь спортом, а он упрямо лез и лез впереди и ухитрялся иногда разражаться коротеньким монологом, из которого явственно следовало, что хотя телу его и трудно, однако дух совершенно бодр. Да, я видел перед собой истинно счастливого человека и опять находил подтверждение истины: поразительный потенциал проявляется, когда человек отдается тому, что его действительно интересует.

Гусениц махаона на седловинке мы не нашли.

— Но ведь я вам и не гарантировал, вы помните? — сказал Крепс, оправдываясь передо мной.

И надо добавить, что перед этим мы не меньше часа дотошно исследовали заросли прангоса на седловинке, и грузный пожилой человек с мальчишеской энергией наклонялся, заглядывал сбоку, снизу, раздвигал ветви ядовитого растения, хотя ему самому гусеницы махаона, судя по всему, не были нужны (махаон здесь не такая уж редкость). Может быть, для какой-то из работ сына пригодился бы тот факт, что гусеницы были найдены именно в первых числах июня? Или делал это Роман Янович исключительно для меня? Теперь я думаю, что вполне возможно и даже скорее всего последнее.

Растительность здесь была несколько другая, чем в «Эльдорадо» и на Склоне Максимова. Удивительно, как меняется состав трав и вообще весь биоценоз от положения склона относительно солнца от влажности, от того, насколько открыт склон ветрам. Здесь было суше, больше солнца, и растительность приобрела более степной характер: во множестве произрастали горчак, мята, зизифора, еще одна разновидность зверобоя, шалфей, ромашка, чабрец. Все сплошь лечебные травы, и Крепс с удовольствием поведал мне это и велел нарвать чабреца, потому что он помогает именно при ОРЗ, которому я, к сожалению, подвержен.

Опять вернулась к нему привычка командовать, и это усугублялось усталостью. День клонился к вечеру, а мы ведь столько уже полазили по горам, но еще предстоял немалый путь до шоссе, правда, под гору.

— Вон, вон еще хороший кустик, сорвите его! И тот сорвите, — давал он «ценные указания». — И шалфей рвите, тоже трава хорошая. Сердце как у вас, не барахлит? А это зачем рвете? Зачем вам зизифора?

Но я рвал зизифору, потому что всегда восхищался ее упоительным ароматом, рвал не из лечебных соображений, а чтобы положить в шкаф с бельем. И рвал так, чтобы не уничтожить весь кустик, не погубить главное — корень. С каждого по веточке.

Наконец мы вышли на грунтовую дорогу, и, когда по обочинам ее стали встречаться куртинками очаровательные синие васильки, Роман Янович принялся заботливо собирать букет для жены. Но рвал он их тоже так, чтобы не уничтожать куртинку целиком, а обязательно оставлять ее часть — на развод.

14.

В течение длинной обратной дороги к шоссе я опять развивал тему о микрозаповедниках, и тут мы достигли полного единства взглядов. В чем же суть микрозаповедников, этих живых и по возможности нетронутых островков природы?

Во-первых, они останутся не где-то в труднодоступных далях, а рядом с нами, по соседству с работой, с жильем, с нашей повседневной жизнью. Не окультуренные, причесанные и напомаженные, «очеловеченные» цветочные клумбы, скверы и парки, а именно нетронутые, первозданные островки природы в океане нашей цивилизации. Естественные. Живые.

— Знаете, сколько здесь автобусов летом бывает, особенно в выходные дни? — говорил Крепс. — Десятки! А еще в этом районе собираются сделать «окультуренную» зону отдыха. Хорошо если бы именно культура, но ведь не культура будет, а беседки-лавочки, киоски разные, бутылки, бумажки, консервные банки, пакетики из-под молока. От природы разве что останется? Некоторые склоны оставить в неприкосновенности необходимо! Вы говорите, что я много ловлю. Так ведь скоро вообще ничего в природе не останется, так пусть хоть в коллекции будет!

Во-вторых, сама постановка вопроса о сохранении «островков жизни» в масштабе государственном пробудит, может быть, уважение к ним у большинства, что принесет неоценимую пользу. Всем. Ведь уважение начинается именно с малого.

В-третьих, заботиться о природе в условиях микрозаповедника должны не только официальные органы, но и каждый из нас. А это, мне кажется, даст возможность каждому проявить благую инициативу.

В-четвертых, полезные знания легче получить именно через заботу и уважение. А способны ли привить любовь к природе учебники биологии? Здесь же, на «островке жизни», ее нельзя будет не полюбить — достаточно хотя бы постранствовать в дебрях с фотоаппаратом. Волнующие тайны будут открываться одна за другой.

В-пятых, нам, возможно, удалось бы предотвратить массовую и неотвратимую гибель многих «меньших наших братьев» и хотя бы отчасти сохранить генофонд.

В-шестых… Да ведь жизнь наша без природы — не жизнь!

В этих вопросах мы с Крепсом были единодушны. Но вот в чем разошлись наши взгляды коренным образом, так это в вопросах искусства.

Началось с фотографии. С самого начала я, не подчиняясь его указаниям, подыскивал неожиданный ракурс, фотографируя бабочку или цветок, а он выражал свое активное недоумение, настаивал на том, что и то и другое нужно фотографировать, руководствуясь правилом «показывать действительность такой, какая она есть». Я возражал, говоря, что простой, фронтальный ракурс — это вовсе не единственно правильный взгляд, что бабочка, цветок, любой другой живой или неживой объект действительности многообразен, что смотреть на все вокруг лишь с одной позиции и в строго определенном масштабе вовсе не значит «объективно отражать действительность». Но бесполезно было его переубеждать. Не вдаваясь в «философские эмпиреи», он отметал все мои построения и снова утверждал: надо снимать так, чтобы обязательно были видны размер бабочки и характер узора на ее крыльях, чтобы тотчас можно было определить, к какому семейству, роду, виду она относится…

— А как же эстетика? — настойчиво спрашивал я.

— При чем тут эстетика? — агрессивно возражал мой оппонент.

— Но ведь художественная фотография — вид искусства, — утверждал я. — Фотограф, если он именно художник, не может быть равнодушным. Даже если он и не ставит себе такой цели, то все равно невольно передает свое отношение к снимаемому объекту. И если он только регистрирует, то такое его отношение — равнодушие. Любой объект можно снять в миллионе вариантов — тут и ракурс, и фон, и освещение, и положение модели. В выборе единственно верного с точки зрения фотографа варианта и проявляются его отношение, его вкус, умение, знание объекта и техники съемки, настроение — да множество составляющих! А это и есть искусство. Плох тот художник, который регистрирует действительность плоской, привычной всем, приевшейся, однозначной, с одной только позиции. Истинный художник всегда пытается найти необычное в обычном, обычное в необычном, он пробуждает фантазию, будит чувства и мысль, он расширяет и углубляет наши представления о действительности, он открывает новое, а не наоборот. Художник делает жизнь интересной!

Крепс спорил со мной, он не считал фотографию искусством, впрочем, как и новую живопись, музыку… Как и во многом другом тут он был чрезвычайно категоричен, консервативен и в сердцах заявил даже:

— Всякая эта мазня от Левитана до Сарьяна меня не интересует! Музыка современная тоже — сплошные выкрутасы никому не нужные. Обман это все, чепуха! Вот старая музыка или старая живопись — другое дело. А фотография должна честно отражать действительность, вот и все!

Но я отнесся к его словам спокойно. Потому что испытывал чрезвычайную благодарность за то, что он сделал для меня, подарив «Эльдорадо» и те незабываемые минуты, которые мы провели там. Больше того: мне было интересно слушать его, и особенно интересно именно потому, что его мнение расходилось с моим. Я подумал даже вот что: человек, так долго и мучительно шедший к своей Мечте, был теперь настолько поглощен ею, настолько пленен, что испытывал своеобразную ревность к предмету своей Мечты и ко всему вокруг. Столько раз спотыкавшийся на пути, чего он теперь только не опасался…

И вот я остался наедине с собой.

Максимов и Крепс сделали свое благородное дело и отбыли. Сначала первый уехал, а потом и второй тоже простился со мной, взяв торжественное обещание побывать у него в гостях: «А если хотите, вообще перебирайтесь ко мне из вашей гостиницы». Наконец-то я мог спокойно все осмыслить и теперь уже в одиночестве путешествовать в дебрях и Склона Максимова, и «Эльдорадо». Трудно и передать, как мне хотелось именно этого и как я был — особенно теперь — благодарен своим проводникам.

День встречи с Крепсом — длиннейший день, который закончился в густой черноте южной ночи, — стал самым лучшим днем моей своеобразной поездки — экспедиции за Мечтой. Когда я принялся подсчитывать, какое расстояние мы с Крепсом преодолели, то насчитал не менее тридцати километров, из которых больше половины мы карабкались по горам в дремучих цепких зарослях трав и среди камней. Нагрузка была достаточно серьезной и для меня, что же говорить о том, как устал Роман Янович. Разумеется, мы опоздали на последний автобус, а попутные машины в темноте здесь обычно не останавливаются, тем более что шоферы видели в лучах фар огромного человека да еще с длиннейшей палкой от сачка… До Ташкента было около ста километров, пройти пешком это расстояние мы конечно же не надеялись, замерцала перспектива ночлега где-нибудь под кустиком в степи, но мысль о весьма возможной встрече со скорпионом, фалангой, каракуртом вызывала мало энтузиазма.

Однако меня по-прежнему не покидало чувство непременной удачи. И верно: вскоре возле нас затормозили «Жигули». За рулем сидел молодой черноволосый парень, узбек, он спокойно пригласил нас садиться, сказав, что едет как раз в Ташкент. Я сел на заднее сиденье, Роман Янович рядом с шофером. В продолжение всего пути Крепс продолжал говорить, главным образом о здешних горах, которые он исходил вдоль и поперек. А когда мне удалось вставить словечко в конце пути, выразить благодарность владельцу машины и в знак признательности подарить свою визитную карточку, выяснилось, что он заочно знает меня, у нас есть, оказывается, общие знакомые в Москве. А сам Батыр хотя и родом из Ташкента, однако в Москве учится в Институте культуры. Вот они, современные коммуникации, вот как «тесен» стал мир! И вот какие совпадения бывают, когда ты ищешь своего Аполлона.

Добрался я до своей гостиницы глубокой ночью — гостиница была маленькая, ведомственная (устроил меня в нее Игорь), ворота на ночь закрывались — пришлось перелезать через забор. Устал я, конечно, смертельно и отключился тут же, едва забрался под одеяло, но, как ни странно, проснулся с первыми лучами солнца, проспав всего лишь часа четыре, и чувствовал себя прекрасно.

И опять начинался голубой солнечный день, и опять спешил я на свидание. С природой? С молодостью? С мечтой? Или просто с самим собой?

Чувствовал я себя богатейшим из людей — целых две Дремучих Поляны были теперь в моем распоряжении, и какое-то шестое чувство подсказывало, что на этот раз ничто не помешает свиданию. Разве только легкая головная боль — отзвук вчерашней усталости.

Так оно и было. Никто не помешал.

Не буду описывать два дня своих очарованных странствий — думаю, что легко вообразить их из того, что я уже рассказал. Конечно, можно было бы еще и еще говорить об удивительном мире живых существ, которые подчас так явственно демонстрируют сходство с нашим, человеческим миром, общее наше родство, но которые тем не менее бесконечно далеки от нас, живут совершенно иначе, хранят бесконечное множество неразгаданных тайн, будят фантазию, наталкивают на сопоставления и заставляют на самого себя, да и вообще на весь мир, смотреть подчас с неожиданной стороны.

Во второй день я добрался-таки до вершины, до которой мы не дошли с Крепсом, и тотчас получил награду: там летали великолепные махаоны. Удалось увидеть и сфотографировать также редчайшего алексанора. И вообще продолжалась цепь непрерывных везений.

И вот какая мысль пришла мне в голову. Микрозаповедник может существовать не только в форме живого, нетронутого уголка — Островка Природы среди наступающей цивилизации. Очень важно сохранить такой микрозаповедник в своей душе.

Трудно передать удовлетворение и радость, которые я испытывал теперь, после Склона Максимова, «Эльдорадо», Вершины… Удалось побывать и в древнем Самарканде — заповеднике человеческой культуры. Был я и в гостях у Крепса…

Итак, все это было, а значит, есть со мной теперь навсегда. Но…

Оставались считанные часы в Ташкенте, обратный билет в Москву лежал у меня в кармане, и, по мере того как приближалось время отлета, я все чаще и чаще вспоминал о предложении Георгия Петровича Гриценко. Гиссарский хребет. Два горных заповедника. «Самые эффектные виды могут быть там в это время, — сказал Роман Янович Крепс, узнав о том, что я хочу ехать. — Там, между прочим, еще никто не ловил». — «А Аполлоны… то есть Парнассиусы там могут быть?» — «Еще какие!»

…Мое тело, малоподвижное и расслабленное в самолетном кресле, приближалось к Москве, а душа уже расправляла крылья…